Добрая земля

Онлайн чтение книги Провинциальный человек
Добрая земля

I

О ней бы песню сложить да подарить нашим парням, девчатам. Пойте, мол, величайте Нину Павловну Соколову. Для вас она — мать родная, наставница.

Такой человек — награда...

Из разговора с М. Г. Половниковым, старейшим жителем села Прорыв

Часто видишь — течет река, полны берега ее и течение спокойное, ровное, как дыхание. Но поднимает это дыхание плоты и баржи, тяжелые пароходы. А сама река в спокойствии своем похожа на мать, слышна в ней дальняя неторопливая сила. Она и зовет, притягивает человека. И возле этой реки замирают все тревоги, заботы, и опять ты счастлив, уверен... А река катится, спешит к океану.

Да, похожа река на мать, только настоящая мать еще мудрее и сильнее.

— Где дети наши, там и сердце наше. А если девять их, девять сердешных... Оно и рвется, родимое, на девять сторон, — говорит задумчиво Нина Павловна Соколова.

Смотрю в глаза ее, там — твердый уверенный свет. Смотрю на руки и не оторваться от рук. Они тоже сильные, спокойные, покрыты вечным загаром.

Откуда силы у этой женщины, откуда? Этот вопрос стоит в голове и мучит. И я пробую забыть его, пробую заговорить о чем-то постороннем, веселом, но сразу сбиваюсь. Опять смотрю на нее, слушаю, запоминаю... Откуда силы у этой реки, что несут ее к океану? Какое нужно упорство, чтоб осилить дорогу, прорваться через все малые и большие запруды, одолеть все подъемы и перекаты, напоить водой все прибрежные города и села, а потом напрячь последние силы и выйти как ни в чем не бывало к родному батюшке-океану. Откуда такие силы?..

А голос у нее тихий, пологий. Это тоже смущает. Раньше почему-то казалось, что у всех героев, знаменитых людей голоса должны быть широкие, горловые. Их хорошо слушать на улице, в зале, а у Нины Павловны голосок усыпляющий, материнский. Под него хорошо думать и вспоминать. Что-то милое, грустное поднимает он и несет, что-то самое дорогое. Но меня все мучает и томит вопрос: откуда сила ее, откуда? Кто заставил ее, знатную трактористку, чемпионку Зауралья среди комбайнерок, у которой и на пашне-то дел с зари до зари, принять и вырастить девять чужих детей? Только подумайте — девять их, да сначала — чужих, неродных.

— Это сперва чужие. А помоешь дитенка, обрядишь да за стол проведешь — ну и все, ну и пропала твоя головушка. Чего хотела, то получила — твоя кровь, твое тело. У кого их нет, у того и горя нет. А нашему брату зачем без горя, тогда и радости не заметишь.

... Зачем без горя. А ведь когда-то, лет пятнадцать назад, Нина Павловна жила вдвоем со своей старенькой матерью. Хорошее было время. Может, и расскажем пока о нем — об этом хорошем времени, потому что там — все корни, все семена. И без корней этих не было бы теперь дерева, этой густой, пышной кроны, которая всем видна. И не сохнет и не вянет, точно окропили живой водой.

II

Когда Нину наградили орденом Ленина — я все не верила. Неужели, решаю, такая слава, почет. Только на другой день и поверила. Все бы ладно, да стала реветь. Это же, решаю, и меня наградили. Я ведь ее родила да воспитала. И вот в слезы да в слезы. От радости и реву...

Из разговора с Евдокией Емельяновной, матерью Н. П. Соколовой

Домик стоял на берегу озера. За домом — сад, а дальше — сосновый бор. А сверху — вечное небо, вечная тишина. Особенно тихо, просторно весной. И ни с чем не сравнить этот месяц май. Ожила сосна, распустилась вся — хорошо, глазам весело, много ли надо глазам. А потом поднялось и вздохнуло озеро, залила полая вода огороды — и опять душа напряглась в ожидании, точно птица, услышав трубный крик в вышине. А ждешь всегда радость, горе не ждешь. И вот пришла радость — загудели моторы, отправились сеялки в свой первый поход. А к ночи усталая, веселая Нина приезжала домой. И хотелось, чтоб быстрей пролетела ночь, чтобы утром снова туда, к теплым полям. Ходила мать осторожно, на цыпочках, дышала слабенько в кулачок. Пусть поспит доченька, утомилась. А та и не спала вовсе — в молодости кто спит по ночам?.. А ведь недавно, совсем недавно, была война. Но не хотелось ни вспоминать, ни думать. И те годы, невыносимые годы, казалось, были не с ней, а с кем-то другой, и только под утро, когда просыпались первые птицы, — она засыпала. И часто снился тревожный сон. Будто едет на тракторе, утро чистое, блестит утро, блестит пахота под солнышком, по ней грачи ходят, много их, тысячи птиц. И только трактор увидели, поднялись грачи, зашумели и полетели на нее — и прямо бьют, стучат клювами — и просыпалась испуганно, и подзывала мать. Та утешала ее, уговаривала: «Хорошо это, Нина, — птица грачиная. К известию, к свадьбе, к веселой семье». Она верила и не верила, хоть и осуждала сны и гадания, а все равно нервы натянуты — к чему это столько птиц. Но в поле опять успокаивалась, и вспоминалось только хорошее. И все это: весеннее поле, и веселая мужская работа на тракторе, и круглый уютный домик с цветущими яблонями, и озеро, и тишина над озером, и мать со своими словами, заботами — и составляли радость ее, удовольствие, и еще больше хотелось жить. И все это дышало и радовалось в березовой тишине, среди родных привычных полей, среди близкой родной работы, которая принесла уже первую славу и людское признание.

— И мама была здорова еще. И домик был такой аккуратненький, составной. Курочки тоже были и уточки сизоперы и еще то-друго по ограде — в войну наголодались дак. В огороде тоже росло. Поливали, так-то не вырастет. И работа сильно затягивала. Меня уж звали на все собрания, на трибуну, в президиум. Я уже к девушкам области обращалась: девчата, идите на трактор, не бойтеся. Ничего нету страшного — у машины така же душа. И на комбайн девчат сватала, про меня уж газеты печатали.

Уже молодых учила, а сама-то ровесница... И вот покачнулось, зашаталося мое дерево — приняла я девять чужих детей, девять сирот. Вместе с ними приняла отца ихнего Анания Николаевича Соколова, фронтовика больного, израненного. Пожалела доброго человека, сирот. Схоронил он жену так печально, внезапно, а на руках-то девять их. Хоть реви да хватайся за голову. Кто вынесет? И не вынес — живо свернуло: ни дыханья, ни памяти, боли в голове, в пояснице, вроде стал заговариваться. В больнице даже врачи заплакали — вот какого доставили. Ну что, ничего. Подошел к самому краю да краюшку, вот-вот оборвется, да я погодилася. В тот же час приняла сирот. А думаете, легко?

— Не думаю.

— Да я так, про себя. Дети ведь, не баран чихал. А самой малой всего три годика. Олюшка называлася. А как да, размышляю, они мамой не назовут?

— А как с работой?

Она рассеянно подняла глаза. И вдруг чувствую, что спросил не вовремя. Просто хотелось мне нашу беседу выровнять, вначале, мол, о работе, а уж потом — о семье. Вот и сейчас хочется — не увлечься ее семейным подвигом, а рассказать бы побольше о труде, об учениках ее. Не знаю — выйдет ли. Тогда вот не вышло, да и показалось мне, что семейное у нее целиком слилось с трудовым. Но вернемся к тем нашим часам.

— Ты хорошо спросил, как с работой. Она, работушка, не любит ждать. Выходных тогда не давали. Да и что тут такого — девять сирот приняла. Да еще в больницу все время бегала — надо было десятого выходить. Больной-то — чем не дите, — она отворачивается к окну. Плечи слабеют и опускаются.

Я не смотрю на нее, и стыдно себя, и вопросов, и любопытства, стыдно блокнота и ручки — она вот плачет, а я записываю и все хочу что-то услышать и выведать самое последнее, тайное, о чем и сказать-то трудно словами, можно только подумать. Но все равно решаюсь на главный вопрос:

— Значит, полюбили Анания Николаевича?

Она молчит. Через минуту поворачивается ко мне медленно, словно бы нехотя. Глаза прищурились, изучают.

— Выходит, что полюбила...

— А дети как?

— А дети что, только стоит желания... Особенно помнится первый час. Зашла в магазин, каждому по кулечку конфет завернула и вот понесла, пригибаюсь на улице — такой груз на душе, такой страх. Нет, не могу, давай отдохнем...

Сидим молча. Слышно, как от ветра позванивает стеколко. Звук этот лишний и давит на грудь. Это нервы, конечно, потому что трудно дышать. Я вижу, как ей тяжело. Мне тоже не легче — ее жалею, себя ругаю. Надо бы полегче расспрашивать, надо бы... Но она опять говорит:

— Они уж ждали новую маму. И вот я зашла, запыхалася, вся кровь в лицо бросилась, как будто голеньку вывели на народ...

— А кулечки где?

— Куда-то бросила, не до кулечков. Стою, с ноги на ногу... И вдруг Оленька ко мне кинулась да за шею сдавила в обхват: «Мама, мамка приехала!..» То ли все перепутала, то ли спросонья. У трехлетнего-то немного ума. С этой Оленьки и пошло. Вот кому я сперва угодила, вот кто мамой назвал. Умру, не забуду эти дела...

А я мечтаю представить себе ту трехлетнюю Оленьку. Как побежала, как руки раскрылись, как крикнула грудным обрывистым голосом — «Мамка приехала!..» Как это вынести, не согнуться душе!

— Потом Ананий Николаевич выписался. Больница печатей наставила — еле живой. «Ну что, говорит, девять моих приняла, принимай и десятого». А сам говорит, не смеется. Какой уж тут смех. Вот оно, дело-то, — вы такую любовь видали, чтобы женщина да молоденька пошла за человека с девятью дитями?.. Пошла — и не каюсь. Думаю, горе теперь да заботы, а ничего — выплыву, выдюжу, зато дальше — простор, хорошо...

— Значит, верили в себя?

— В меня тоже поверили. Меня в партию приняли. Только сказать легко — в партию! Сразу силы прибавилось, уважения. Мама тоже не бросила. Я с мужем на пашне, на пашне все, целиком, а мама с дитями. Оленьке-то сперва три было, а Клаве четыре, ну а другим — побольше. Но тоже не велики чурочки, всех надо вырастить. Вот и стали жить-поживать. Вот и тронулись наши воды, вперед потекли.

...Но все-таки откуда они, эти силы, откуда? Сколько нужно их, чтобы донести реку к океану?! Да что гадать, надо пройти до истока. Там, конечно, есть родники, в них-то и сила...

III

Ехали мы через Волгу. Волнуюсь, радио слушаю, все у окна дежурю. Такая река — мечтал с детства... И вдруг радио — про тебя! Неужели Москва, думаю, неужели про маму? Так и вышло, что про тебя, про Нину Павловну Соколову, знатную комбайнерку. Закричал, ребята сбежались. Ну, конечно, поздравили...

Из письма солдата Сергея Соколова

Про родники в голове запало. С этим и в город уехал, позвали срочные дела и заботы. Как они мешают всегда — эти дела, как отвлекают. Но куда бы ни ходил, куда бы ни ехал — все стояла в глазах эта женщина. Не договорили тогда, потому тяжело. Потому и поехал обратно. Как-то встретят, чем обнесут? Хотелось самой прямой откровенности, чтобы все было в словах, ничего не утаено. Хотелось самых тайных, святых минут. Ведь было же тогда, было! Теперь ждалось одного — повторения. И вот оно началось...

Началось с дороги, с лесов. Дорога стояла июньская, теплая. Леса тоже были зеленые, теплые, и небо поднималось высокое, светлое, кружились там стаи птиц. И все это — дорога, березы и птицы в высоком небе настраивали душу на что-то хорошее, милое — только быстрей бы.

Но Нину Павловну не застал. Отправил колхоз в санаторий, лечить ноги, простуду. Зато санаторий недалеко — всего семь километров. Приняла меня мать ее — Евдокия Емельяновна.

— С дороги отдохни, посиди, а потом — в санаторий. Машины ходят, там и застанешь...

И я подчинился. Она стул пододвинула, сама заставила внучек — Оленьку с Клавой — на стол собирать. И вот сидим за столом, успокоились, только позвякивает посуда. Но что-то долго затянулось молчание. Поднял глаза, а наша хозяйка забыла о еде, уставилась в створочку. Смотрю — чего там увидела, что приковало. Евдокия Емельяновна смотрит на голубя. Он ходил по траве, недалеко от завалины. Когда-то был сизый, наверно, а теперь серенький, грустный, ободранный. Может, от старости, а может — болезнь. В зрачках — печаль, какая-то просьба.

— Да-а, видно, старость — не радость. Вон перо-то все вылиняло. И вот я, да что я... Износилися — не спросилися. Но ничего — есть продолжение.

— Какое?

— Внуки да внученьки. Уже большие, судьбу выбирают... Эх, жизнь, ты жизнь, игра ты картежная. Кому что выпадет?

— Вам что выпало?

— Хорошо, одни козыри. Такая дочь у меня — на всю страну комбайнерка.

— Гордитесь?

— И ты бы гордился. Только заботы прибавилось.

— Какой заботы?..

— А пожить не дают спокойно. На все заседания, собранья... Зимой вон в Курган съездила и заболела...

— Отчего?

— От переживанья, от радости. Болеют тоже от радости... Сколько наград навезла, наказов. Говорить-то нынче умеют. Это мы ково — полено березово. Рано родилися — не поучилися...

А я вспомнил то торжественное собрание. В областном театре открылся слет передовиков сельского хозяйства области. Нину Павловну избрали в президиум. А потом с трибуны часто называли ее фамилию. Много хорошего услышала Нина Павловна. Ее удостоили почетного звания «Лучшая женщина-механизатор Курганской области». Ей вручили памятный приз имени знатной трактористки области А. М. Демешкиной. И когда награждали, весь зал, огромный зал, в едином порыве поднялся на ноги. А она улыбалась, щурилась от света, а может, уж слезы подступали, теснили глаза. Слезы в эти минуты уж больно скорые.

А домой вернулась — встречал весь колхоз. Немудрено заболеть от такой радости, переживания.

— Погляди-ко, ведь полетел! Полетел наш голубок. Видно, есть еще там силенка... Поди, и мы поживем...

— Поживете, конечно... — и еще что-то говорю хорошее, утешительное, потому что жалею Евдокию Емельяновну. Жалею давно. Я знаю, что она плохо видит. Случилось это еще в самой далекой молодости. С тех пор бережет глаза. Далеко не ездит, не поднимает тяжелое. Вот и сидит под окошком смирная, всем привычная. Очки на веревочке, чтоб не потерять, не забыть. Если кто остановится у окна, заговорит с ней, она взглянет на того благодарно, по-детски, но ничего не ответит. Год назад почти совсем потеряла слух. Я сам стараюсь говорить с ней очень громким напористым голосом, иначе не поймет и расстроится. Но сегодня — спокойное настроение. А когда хорошо ей — вспоминается прошлое. У старости одно: или наказы, советы, или воспоминания. Вот и сейчас заходит издалека.

— Я не близко родилась, в Кустанайской области, в Прорыв нас голодный год загнал.

Я наливаю чаю покрепче, поудобней усаживаюсь, слушать — так слушать. Ей нравится это приготовление — посветлели глаза.

— Ну вот, едем на коровушке, едем. Со мной две дочери — Нина да Шура, маленьки, а кормить-то их чем, нечем просто. Вот доехали до Прорыва, смотрим — рожь большая, высокая. Возле хлеба и спешились, думаем, место хлебное — не замрем. И не замерли. Правда, сперва без квартиры лето в амбаре пожили, а под осень — нехорошо. Пришел холод, мороз. А в декабре, решаю, нас совсем покроет снежком. Решаю, да не сдаюся. Я в школу пошла сторожихой. При школе и ожили. А колхоз начался — в колхоз зашли, дочерям приговариваю — за колхоз держитеся, из-за него и спасемся, а что бедно сегодня — то временно. Завтра будет богато. А девчонки мои всегда слушались. Каки годы были, тяжелы годы, а чтобы чужо взять или в колхозе без спроса — нет, нет и нет. И к земле приучила. Нам нельзя без земли... Кто сказал, что земля — работа? А дети — разве работа? Эх, дети, дети... Я ведь тогда посоветовала Нине принять сироток. Будут дети, говорю, будет покой. А где покой — там и жизнь.

— Да какой покой? Девять их... — смотрю на нее удивленно. Она про очки забыла. Они скатились вниз, куда-то под шею, болтаются на веревочке. Смешно, грустно и жаль ее. Да что жалеть старость, она нас мудрей. И опять ловлю свою мысль, продолжаю:

— Девять их! Одного кто возьмет, мы и то!..

— Что и то? Хвалите да в газетах пишите... — она сердится, раскрылись глаза.

— А за что? За то, что сердце имеет. Нынче без сердца-то реденький. Вон Нина моя — мать по судьбе...

И в эти минуты да и много спустя Евдокия Емельяновна не обмолвится словом, что дочь ее награждена многими наградами и Почетными грамотами, что среди них есть грамоты Президиума ВЦСПС и обкома партии и почетный знак «Герой жатвы». Все это знает, конечно, мать, но только обходит словами. А почему? Наверно, по старой крестьянской привычке смотреть на труд, как на простую обязанность, которая дана нам на радость.

— Нынче легко работать. Какая техника и внимание. Вот раньше...

— А как раньше?

— Без колхоза-то было голодно. Да мы же беженцы, я рассказывала... В перву зиму бычка закололи — свое мясо, похлебка. Бычка вели за телегой, когда искали доброй земли. А теперь лучше нету Прорыва, нет и нет!

— Привыкли?

— Будто тут и родилась.

— А что с вашей деревней?

— С Филинкой-то? Возле Кустаная стояла, а теперь не стоит. Год назад туда ездили — так все земли распаханы. И растет там пшеничка. Хорошо. От пшенички тоже дух человеческий. Думаю, что и душа у ней есть, дыхание.

— У пшеницы-то?

— У нее, у нее! Вон дочь моя Нина, комбайнерка дорогая наша, тоже вам подтвердит. Я, говорит, слышу, как она дышит, как сердится...

Значит, душа, значит, дыхание!.. Не с этого ли дыхания и поднялись те силы, что несут большую реку к океану. Не с этого ли?! И опять смотрю, вглядываюсь в лицо старой женщины, хочу ответить на свой вопрос. Да разве легко...

На улице тишина. Теплый воздух забредает к нам в комнату. Вот в июле будет жара пострашней. И дышать станет нечем. Даже скот зайдет в воду, и хоть зови теперь, хоть кнутом бей, надсажайся, все равно из воды не выманишь. Может и хлеба попортить этот тяжелый зной. А теперь июнь месяц и очень-очень нужно тепло. Недавно прошли дожди, поля ожили, и сейчас, не будь тепла, надо бы его все равно выдумать, за любые деньги купить, заказать... А мы устали сидеть. Уже второй самовар распечатали, и давно убежали соседи в колхозную мастерскую за Ананием Николаевичем, а его нет и нет. Но хозяйка не дает поскучать.

— Вот вы ездите, много знаете. А зачем в каждой газете пишете, сколько денег на ферме дают, в бригаде. Понимаю, большие деньги теперь нашему брату, колхознику. Ну а в школах зачем приманиваете?

— В каких школах?

— Внучки говорят — надоело уже.

— Что надоело?

— На каждом уроке внушают им — оставайтесь в колхозе, не уезжайте. Доярки, мол, теперь по сто восемьдесят — ежемесячно, а в полеводстве — того побольше... Я понимаю, надо сказать, что хорошо зажили, но только про деньги...

— Не нужно?

— Я бы не потакнула. Что деньги? В них — одна половина, закраина, а другая — в душе. С душой и говорить надо, воспитывать.

— А как говорить?

— А скажите, что хлебец — наш батюшко, а земля — наша матушка. Надо с первого класса стихи о хлебе разучивать, надо и песни петь, если подходны в момент...

— Значит, хлеб и земля — родители?

— Родители наши, конечно, родители! А их разве можно бросать? Не можно никак. Потому цена хлебу — не денежна. И работа эта потомственна. Отец в колхозе — значит, и сын в колхозе. А как?

— Не выходит так...

— Наша вина. Почему раньше с пеленок приучали к коню. Лошадь — опора, ведет все хозяйство. А теперь трактора ведут. Вот и надо допускать ребятишек к трактору!

— Опасно ведь, маленькие...

— У лошади тоже копыта, а когда под присмотром... Вон Нина моя с двенадцати лет у машины. И всему научилась, все поняла. И детки не помешали. Раньше я ей добро помогала. И кухня на мне, и стирка, мытье. А теперь вот не вижу, не слышу — так худо, боязно. Пора списать, как старый комбайн...

— Куда это собралась наша мамаша? — в комнату вошел большой грузный мужчина. Его давит одышка, он долго ловит свое дыхание, на лице утомление.

— Я не помешал? Прибежали за мной, торопят. Я уж думаю, с Ниной что, здоровье-то наше с дырками. А идти далеко, задохнулся...

IV

Напишите книгу о Нине Павловне. Заработала, заслужила. Я бы умел — написал. Честное слово, так и тянет меня. Рассказал бы как об учительнице. Она учит жизнью, судьбой...

Из разговора с А. П. Добромысловым, старейшим учителем из села Прорыв

И вот он сидит напротив — А. Н. Соколов. Сидит бочком, неуверенно, поджав сильно губы. Но через полчаса привыкает к моим вопросам, смущение проходит, и на лице его встает деловитое выражение. Таким я его и представляю где-нибудь в мастерской на ремонте или во главе семейного стола, когда вся семья его слушает, потому что он итожит прожитый день и дает задание на завтра. Забегая вперед, скажу про себя, что ошибся. Все задания в этой семье идут не от отца, а от матери, она и подводит итоги и раздает в семье благодарности.

— Что делали в мастерской?

— Для жены комбайн ставил. Свой глаз понадежней. Да и комбайн этот давно семейный. За нами и закреплен.

— Знаменитый комбайн?

— Считай, так. В прошлом году 5600 центнеров Нина намолотила, а раньше годом — 8300. Самый большой результат на область. Ни одна комбайнерка не взяла столько! Вот какая моя жена, — он улыбается, но улыбка быстро сходит с лица. Говорят, что он суровый и замкнутый. Ну что ж, посмотрим, поговорим...

— Гордитесь женой?

— Гордись не гордись, а не найдешь больше такую. Нигде не найдешь! Вот какое мне счастье...

— Про вас тоже в газетах пишут...

— Не хвали, а то зазнаюсь, — он опять улыбается. Голос у него теперь бодрый, уверенный, какой-то чистый, молодой голос.

— Не хвали меня. Что бы делал без нее — Нины Павловны. А какая из нее мать получилась... — он говорит, а сам изучает меня. Теперь уж пришла моя очередь смущаться и повертываться к нему бочком. Но он чуткий и деликатный, быстро понял неловкость, стал рассказывать про грибы, про рыбалку. И пока рассказывал, я оправился, осмелел и опять кинулся на него с вопросами. Он их принял покорно, как подобает.

— В семье моей Нина хозяйка. Народ смеется: ты что, Ананий, распустил ремни-вожжи, а я знаю... За ней — перво слово, за мной — второе.

— Значит, командиром не нравится?

— Рядовым лучше. Люблю, чтоб кто-то приказывал.

Не пойму, то ли шутит, то ли серьезно. Но он заговорил о войне.

— И на фронте был рядовой. И на финской, и на последней.

— А в каком звании?

— Рядовой! Всю войну — кузнецом в кавалерийском полку. А после войны шофером при МТС. Ну а потом целина. Тот же фронт...

— Целину поднимали?

— Не говори! Мне бригаду вручили...

— Поди, отказывались?

— Конечно, отказывался. Боялся. К народу не представителем надо идти, а человеком. А я еще — какой человек...

— Ну и как? Уговорили...

— Было всего. В обком партии вызывали. Беседа. Хорошая вышла беседа. Секретарь обкома — душевный, знает подход. Расспросил о жизни, о делах, где воевал, в чем нуждаюсь. И так повлияли эти расспросы, что я стал не в себе. Но когда до дела дошли — я снова уперся. Не хочу бригадиром, и только. Хоть коли меня, хоть веревками связывай. Не хочу! Но он не стал больше уговаривать, улыбнулся — иди, говорит, принуждать не могу. Я думал, что ты — крестьянин, а ты — купец. Сидишь со мной и торгуешься.

Он замолчал. Сидел бледный, расстроенный. Наша старая хозяйка пошла отдыхать. Мы остались вдвоем. Я слышал его дыхание. Он дышал тяжело, с остановками, и когда останавливался — я весь замирал, напрягался, и мое дыхание тоже замирало вместе с ним, останавливалось. Но потом он снова вдыхал в себя воздух, и ко мне приходило облегчение, отступала тревога.

— Иди, говорит, иди, принуждать не могу.

Я вздрогнул от его голоса, но он улыбнулся.

— Это секретарь обкома — ко мне. И тут, знаешь, мне стало жалко. Такой человек, самый первый по области, столько время издержал на меня. А я что? Ни тпру ни ну. Ладно, говорю, согласен. Только я приказывать не умею. Он засмеялся. Такой смех напал — не остановишь, а мне-то уж стало полегче. Да и глаза у него такие хорошие — у секретаря. Сам смеется да на меня смотрит, смеется да смотрит. А потом встал на ноги, пожал мне руку и говорит: «Бригада тебе сама прикажет. Твое дело — личный пример. Будешь сам три нормы пахать — значит, пойдет дело. И бригада подтянется. А в технике ты — Илья Муромец...» Хоть и не Илья, отвечаю, но пока разбираюсь... Вот и вышел из меня бригадир.

Ананий Николаевич устал. И мне совестно, что утомил его. И так сердце слабое, да я еще подкинул нагрузочку. Но он, кажется, не собирается отдыхать. Опять стал рассказывать. Я и рад. Видно, зря напугали, что молчаливый, суровый.

— Бригада у меня была комсомольско-молодежная. Целину-то молодые поднимали. Ну и я борозды не портил.

— И приказывать научились?

— Не научился, — он смеется, ему приятно. Потом замолкает, я его не тревожу. Чувствую, что он забыл про меня, про наш стол — где-то далеко теперь, далеко. Я знаю, сам чувствовал, что есть минуты, когда на человека что-то находит, и он совсем забывает о сегодняшнем дне — о детях, о доме. В эти минуты — он весь в прошлом, так и живет, и радуется, и страдает, и смеется, и плачет. Вот почему и бывает возвратное — и любовь и надежды.

— Целина многих определила. Одних — к земле, другие сошлись, детей народили, третьи сломались. По-хорошему, конечно.

— Не понимаю.

— Поймешь! Человеку нужно испытание. Нет его — и ты завял, опустился. Нет закалки — нет человека. Вот целина и воспитывала.

— И вас тоже?

— А как? Не будь целины-то, как бы подготовился к этой встрече...

— Какой?

— Какой... Я же с горем-то прямо за ручку тогда подержался. Здорово живем, говорю, а оно по голове меня, по головушке. Да ну того больше!.. Сперва Васю Сазонова схоронил, болезнь в животе...

— Друга?

— И друга и работника. Помощником бригадира был, меня заменял постоянно. Нет, лучше давай отдохнем. А то одни тучи да мгла...

Он замолчал. Глаза потемнели и напряглись от усталости. Мне тоже грустно, хотелось на воздух, на улицу. Голова давно гудела от слов, от рассказов, и все заботы его, тревоги уже давно встали явственно перед глазами, и не было облегчения.

— Ну ладно, раз начал — продолжу... После Васи прислали мне Степана Кузьмича Кирова. Замена хорошая, но того не забыть. Не могу... Зайдешь в холодок, в березки, а там в березках, в тишине этой, как обушком на голову: «Дядя Ананий! Дядя Ананий, земля-то остыват, че не сеете?» — то Васин голос где-то в глубине, из-под самых березок. А потом мелькнет ветерок, покачнутся листочки — и все уж прошло, нету голоса. Очень уж о земле беспокоился. Хотел пахать ее, удобрять, заботиться, а она к себе позвала, укрыла на вечный сон. Каково-то родителям было — в двадцать лет хоронить. Да не вернешь нашего Васю...

Он опять замолчал. Хочу представить этого Васю, молодого целинника. Наверное, можно когда-нибудь написать о нем для примера: как землю любил, как не знал усталости его трактор, как все только начиналось у парня.

— Надо в школах про таких рассказывать. А то — техника, техника! А что одна техника? Надо, чтоб машина была продолжением души. А за душу мы отвечаем... Вон моя Нина Павловна сколько народу выучила. И меня подняла. Пожилых тоже надо учить.

— Как учить?

— Чтоб горю не поддаваться. В жизни не только солнышко. Да что, схоронил Васю Сазонова, а потом мою Шуру повезли на вечную дорогу... А вначале мы ждали сыночка. Думали для ровного счету.

Он отвел глаза от меня, сделал вид, что засмотрелся на створочку. Там отпало стекло. Но я вижу, как налились щеки тугой краснотой. Наверно, страдает, волнуется, так зачем... и я решаюсь помочь:

— Ладно. Не будем.

— Почему, почему? Не хочешь слушать, сам себе повторю. Как спасла меня Нина Павловна! Все это знают, и ты давай знай... — он почему-то сердится, дыхание снова тяжелое, с хрипами — больное сердце старается взять много воздуху, чтобы двинуть по телу кровь.

— Не увидел десятого. Не увидел и своей Александры Петровны. А потом сам — из больницы в больницу, раны сказались да с головой худо, плохо. С такого переживания разве устоит голова. Думаю, пойду вслед за Шурой, а государство сирот не бросит, подберет всех. А оно и не бросило, — и вдруг неожиданно улыбается. С лица спадает больная пленка, оно оживает, светится, будто умылось лицо. И показывает рукой на стену. Там фотография — стоит у крылечка жена его, Нина Павловна, молодая еще, в легком платье, в платочке, наверно, был теплый день.

— Вот оно, мое государство, — сам опять улыбается, гордость в глазах, и с лица не спадает этот радостный свет.

— Государство — это мы, любит повторять моя Нина Павловна, — и вижу, как хорошо ему, как горд за жену. Как у них, наверно, дружно в семье.

— Хорошо жить! И жить надо долго. Для людей, для работы... Но все бывает, конечно. Бывает. Прижмет так, что и свет не мил. Впереди — стена, и по бокам — стена. Тут и смерти бы рад.

Он побледнел, что-то вспомнил. Я догадываюсь, но не расспрашиваю. Но он сам начал.

— Лежу тогда в больнице и думаю: то ли в детдом их то ли самому... А душа болит, ноет, тело болит... Две войны прошел, весь израненный, раны ожили. В палату ко мне допускали, конечно. Придут люди, каждый одно: давай поднимайся, Ананий. Ты сильно колхозу нужен. Комбайнеров-то нет, поднимайся...

Говорит он тихим, неторопливым голосом, на меня не смотрит — будто для себя говорит.

— А народ все идет ко мне. Утешают. Не умрешь, говорят, ни за что не умрешь. Мы тебя оттудова веревками вытянем, да женим еще, да это дело обмоем. А я отвечаю — где вы таки веревки возьмете? Тут уж любы порвутся. А сам смерть молю...

Он прервался. В соседней комнате заворочалась на кровати старая хозяйка, застонала во сне. В комнату вошли его дочери — Клава с Олей. Посмотрели на нас и сразу вышли, не стали мешать.

— А народ все идет ко мне, посещает. Свои все, прорывински. Однажды приходят — мы тебе невесту нашли, мать для сирот. А я что — насмешки думаю, хохочут над полумертвым. Но нет, они снова. Нину знаешь, комбайнерку? А я в ответ — она не безумна, на таку ораву идти. Да и молодая, а я...

Он опять замолчал. Тяжело, конечно, легко понять. Такой страшный час. Как вынести, пережить...

— Народ опять успокаиват: «Ты лежи, лежи, поправляйся, а мы это дело начнем». И начали, довели до конца... Не могу, вам сама Нина доскажет. Как меня встретила, как детей приручила, как с ней на одном комбайне работали. Я — за гуж, а она — за другой. Вот и вышло — Иван да Марья... Поезжайте теперь в санаторий. Пока светло, солнечно... Там и увидитесь.

V

Побывала в командировке в городе Мирном. Ездила в карьер, где добывают алмазы. Сколько терпения, сколько пройдет пустой породы, а уж потом алмаз... Вот и ты, мама, с нами так же возилась. Откуда твое терпение?..

Из письма к матери Любы Соколовой

Санаторий похож на сказку. В сосновом бору — белые здания, даже не белые, а матово-синие среди темной сосны. За деревьями — озеро. Оно широкое, неохватное, прямо морской простор. Говорят, что на озере даже бывают шторма, выйдешь на лодочке — не спастись. Но сейчас — тихо, спокойно. Белые чаечки роются в теплом песке. Потом перелетают и опять роются, и что-то кричат. Но кричат не так, как морские. У тех голоса громкие и надрывные, после них тревога в душе, а эти чайки все время попискивают и очень похожи на голубей. Особенно в воздухе, когда скользят над водой.

Нина Павловна спускается по большой лестнице. Улыбается, видно, узнала меня. А может, ей уже позвонили из Прорыва, предупредили. Заходим к ней в комнату. Из окна — вид на озеро. И мы снова разглядываем этих чаек. Потом она спрашивает серьезно:

— А на зиму — куда они? На юг улетят?

— Не знаю, куда они, — и я сам удивился, почему ничего не знаю про чаек.

— Значит, побывали у наших. Второй раз приезжаете, видно, понравилось, — она улыбается, опять задумчиво смотрит на озеро. На воде лежит длинный золотой луч, и вода кажется розовой, только у самого берега темнеет слегка.

— Ох, тяжело! Скоро уборка, а я заболела...

Голос у нее с хрипотцой, словно бы простудилась. Я слушал, слушал его, и вдруг вспомнилось, вдруг в глазах поднялась Анисья Михайловна Демешкина. Такой же медленный голосок, с шершавинкой: «Ох тяжело, тяжело прежде было. Ладно, если ходит машина. А если ремонт? Найди запчасти. А где найти?.. Это сейчас в каждом колхозе по инженеру. Крепко вперед шагнули. И все шагаем, шагаем», — одинаковый у них голос и работа одинаковая. Только одна уже заслужила высокое звание Героя, уже приз ее имени участвует в соревновании. А другая еще идет в первой шеренге и все еще у нее впереди — и новые награды за труд и рекорды на поле.

Даже внешне они как сестры — старшая сестра, младшая. В глазах та же усмешка, лукавинка — чего, мол, нашли удивительного. Подумаешь, женщина на комбайне, на тракторе. Нынче и в космос пустили женщину, а на земле-то уж везде наша сестра...

Даже в судьбе много общего, в самой линии жизни... Я слушаю Нину Павловну и благодарю мысленно. За сердечность, за откровенность. Вся жизнь ее теперь перед глазами — смотри, изучай.

— Завидую нынешним — школы да институты. А я ликбез закончила, а с двенадцати лет в колхозе. Поваром была, на всю бригаду готовила, варила, пекла, стряпала, за день до шести столов выходило. Уставала? А как же. Только была я сильно добрая. Кто куда пошлет — бегу, прямо убьюся... Потом трактор пришел в бригаду. Первенький. Да как фыркнул да загремел — мы в разны стороны. А я полюбила сильно машину. Трактористам, конечно, повкуснее подкладываю. А сама смотрю — таки они люди или не таки. Вижу — хорошие. У меня уже было задумано. И знаете, легче жить, когда что-то задумано. Человеку нужна цель. Иногда говорим, говорим мы, а цели не ставим, а я вот все возле тракторов отиралася. Как солярочкой опахнет на меня — так хорошо, будто ландыш голубой распустился. Такое интересное получалось, что и во сне на тракторе ездила. Кто на самолетах во сне, а я на тракторе да по полям, по черным-то, по весенним — езжу да езжу всю ночь, а утром встану, пошатываюсь — натрясло на кочках-то...

Озеро стало темнеть. Чаечки улетели. Осталась на воде лодка. Кто-то выплыл посмотреть на закат. Она стояла посреди озера — ни туда, ни сюда.

— Бывало, что и моя лодочка останавливалась, но я брала себя в руки. — Она, видно, о том же подумала, что и я. Но вот лодка покачнулась, пошла быстрым ходом по озеру. Не идет, а летит. И Нина Павловна точно обрадовалась, засмеялась над чем-то.

— Худо же смирным. Отправили меня в большое село Шмаково на курсы комбайнеров. Дело — перед самой войной. А я в группе самая младшая, тихоня, конечно. Все боялась чего-то. К доске вызовут, знаю, да молчу. Нигде не бывала дак... Жили на квартирах, конечно, каки тогда общежития, питанье все от себя. Что из дому принесешь, то и поешь. Не принесешь — сиди да поглядывай. А колхоз назывался имени Демьяна Бедного. Хорошее название, а люди — того получше. Конечно, мужиков потом на фронт увезли, но бабы тоже хорошие люди. А я уж курсы закончила, как раз к посевной. Заборонили, заделали, потом пожили — и война...

Замолчала. В глазах — усталость, в лице — утомление. От этой усталости, утомления особенно добрым, располагающим стало лицо. И в этой доброте — что-то знакомое, давнее и крестьянское. Пришла она — от работы на пашне, от забот о земле.

— В войну на ремках работала. Новой техники не давали. Прицепщиком у меня — тоже девчонка. А на комбайн пошли — за штурвального сестра Шура была. Пашни от Прорыва далеко. Там и жили и спали. Иногда в баню надо, пойдешь пешочком. Время ночное, небо светлое, месячно. Идем с Шурой, досыта наговоримся, потом замолчим, потом опять что-то думам, решам. А сверху — звездочки, звездочки. И как-то холодно, нехорошо сделатся. Не люблю с тех пор эти светлые ночи. Думаю, поди, трудно кому-то, а я живу весело, хорошо. И все дети ко мне, и я — к детям. Работа тоже хорошая. Хорошая, правда? — Она смеется, глаза молодые теперь, и лицо тоже ожило, осветилось. Она встала и шторой закрыла окно, но последний луч все равно проходит сквозь штору, и в комнате от этого уютно, светло. Так проходит полчаса, час, потом в комнате на глазах темнеет. Это заходит солнце, надвигается вечер. И сразу же пропадает озеро, теперь поднялся туман. В санатории — музыка, в аллеях поют и смеются, где-то рядом стучит волейбольный мяч — и все эти звуки сливаются в один праздничный звук, только сосны молчаливы и строги, казалось, уснули навечно.

— Человек много может. И наград не надо. Конечно, приятно, когда награждают. Хорошо, голова кружится, ей того и надо — голове-то. Перву награду я в тринадцать лет получила. Я уж рассказывала, когда поваренком была. Ну ладно. Приехал на стан председатель Поляков Володя. Тоже молоденький, а начальство. Привязал лошадку за пряслице, подошел к нам, руку поднял: «Дорогие товарищи! Хочу нашу Нинку наградить от правления. Больно вкусно готовит. Согласны?» Загудели — как не согласны. И подал мне три кулька пряников да конфет. Нету теперь Володи. Убили на фронте. И мы в войну тоже старались. Теперь вот болят мои косточки, ни одной живой нету. И сюда, в санаторий, болезнь загнала. Да отдыхаю мало — все гости да гости, ученики да подруги...

— Наставничать приходилось?

— А всю жизнь, всю... В войну — сама девчонка, а таких же обучала девчонок. И бригадиром была, кем только не была...

— Каким должен быть наставник?

— Примером должен. И на работе, и чтобы в семье... Вон в школе учитель бьется с учеником, убивается, тот из рук вон. Ни с места дело. А почему? Да потому, наверно, что они с учеником-то соседи. Ученик каждый день слышит, видит, как учитель к своей матери худо относится. А мать-то — старуха, больная... Вот и смотрит ученик и ненавидит учителя.

— А у вас кто наставник? Был такой?

— Анисья Михайловна Демешкина. Хоть и живем далеко, а все время советуюсь. Как трудно придется да тяжело — так к ней в мыслях: «Ну, выручай, Михайловна, подсказывай, как поступить». Так и живу. Далеко моя учительница, а сердце ее со мной. Недавно я приз Демешкиной получила...

Она смотрит в окно, отвлекла музыка. Играют грустный старинный вальс. В аллеях танцуют. Танцы, музыка, светлые аллеи под окнами — где я, где же... Хорошо, как во сне. А музыка все громче, взволнованней, и нет уже сил из нее вырваться, да и зачем.

— А самый главный наставник — хлеб наш, хлебушко. Во всем господин-директор. И мы не обижам его. Сейчас у меня комбайн СК-4. Обещают «Ниву» да полностью новеньку. Хочу «Ниву» еще износить. Я женщин всей области опять пригласила — идите, работайте на тракторе. Это самое женское дело — трактор наш да комбайн. И дети не помешают. С дитями-то веселее работать. Возьми меня — кем была до детей?.. Никем просто. Да и думаю, что любовь моя, какая надо, не состоялася. А какой не надо — той и сама не хотела. Хоть и дети тянули. Даже издали — не могу, так бы сразу в беремя. Потом решила — хватит рвать себя — возьму из детдома. Думаю, привезу мальчика — вот будет сынок на печальную старость. Ну и девочку — того лучше. Они ласковей. Ну а тут привалило мне мальчиков, девочек...

Под слова ее, под музыку, которая все еще рядом, за окнами, вспоминаю другую встречу, другое лицо...

Анисья Михайловна смотрит на меня, улыбается. В глазах много молодого, веселого, да и косынка на шее завязана по-веселому — разлетелись по ветру кончики. Сидим мы прямо на меже, у берез. Летят листья, время осеннее, а солнце летнее. Такая голубизна, что просто не верится ни в близкий холод, ни в снег... Ее голос встает:

— Учеников у меня много, последователей. Нина Соколова в Прорыве. Слышали? Ну, конечно, она уж лучше меня на тракторе. А мне уж скоро на отдых... Вон повалились листочки. У каждого — свое время. У человека, у дерева...

Ученики и наставники! Проходит время, и роли меняются. А там уж подросло новое поколение. Дети, наследники...

— Привалило нежданно-негаданно. Девять ведь! Почти десять без одного. — Это опять Нина Павловна, ее голос со мной:

— Бывало, скажут: «Как ты, Павловна, с чужими-то управляешься, у нас свои, да и то замучились». Та-ак. А мне обидно. Обижусь, сержуся, а потом выпалю — не чужие они — мои!

— Привыкли быстро?..

Она словно не слышит, щеки разгорячились, и весь вид какой-то нервный, рассерженный. Наверное, что-то вспомнилось: какая-то обида из прошлого или дурной человек.

Свой вопрос повторяю медленным осторожным голосом, но она уже отошла.

— И привыкать мне не надо. Я сразу, и они сразу — «мама да мама». А потом уж полетели недели и месяцы. То письмо несут с почты, то телеграмму — старший сын приезжает, да и так. Вот Оля пришла из школы. Оли нет — Клава рядом. Большие, а вешаются на шею. Хохочу, отбиваюся — невесты уж, а все мамку за шею. Вот и поговорили... Только первая минута тяжелая.

— Страшно было?

— Да я уж рассказывала. В прошлый раз записал. Могу и добавить... Нет, сперва отдохнем.

Замолкает с виноватой улыбкой, медленно разминает руки. Делает это умело, привычно. Но на лице — смущение.

— Языком работала, а руки устали. К ночи ноют, гудят.

VI

Народный почет по работе течет.

Народная пословица

Нина Павловна вздыхает и вдруг смотрит в упор:

— Ты почему не в себе?

— Да так, задумался... — пытаюсь отвести ее разговором, и она слушает, потом опять о своем:

— Первую минуту просил? Я расскажу, ничего. Но только уж ты слышал, как кулечки с конфетами собирала, готовила, как Олюшка во мне мамку признала. Это все ничего. Вот вторая минута! Та еще тяжелей. Как жить начинать с дитями? За ними же глаза надо, глазоньки. Что случись — вся жизнь пополам. Все было — и ничего.

— И как вы?

— Мама выручила: «Не горюй, Нина. Останусь с дитями. Им тоже нужна бабушка. А работу ты не бросай. Колхоз-то без тебя рухнет». Она и помогла. А я ведь еще занималась в профилактории. Набирала по пятьдесят телят и выпаивала... Они у меня бегают хорошие, крепкие, как ребятишечки. А чего? Любила это дело и теперь не бросаю. Зимой, значит, телятница, а летом — комбайнерка...

Смотрю на нее, и опять катится, разжигает меня клубок с вопросами.

— Большие нагрузки... Не уставали?

Она смеется. Посмотрит на меня — еще громче смеется, и сам чувствую — не то спросил, нет, не то.

— Всем бы эту усталость. От радости-то кто устает?..

— Какой радости?

— А вот посмотри. Во-первых, работа, во-вторых, дети. Другого слова нет — только «мама да мама». И помогают все — и дочери, и сам Ананий Николаевич.

— Как помогают?

— В помещенье прибрать, почистить — это их дело. И напоить и надавать — тоже их. Все разложено поровну... Лето придет — на комбайн.

Я заметил, что она называет мужа по имени-отчеству. Что это такое — уважение или привычка? Пожалуй, то и другое.

— Ананий Николаевич — сильный механик. Он и комбайн мой подготовит, подтянет. На тракторе работала — трактор проверит. Я только смотрю да поглядываю...

— Отдохнуть тоже надо. В молодости устали...

— Неправда, неправда, — она смотрит на меня пристально, по-матерински, и я побаиваюсь этого взгляда. У нее все права так смотреть. Она может и спрашивать, требовать — заслужила.

— В молодости нужны трудности. Вон БАМ — Сибирь, тайга да морозы. А едут девчата. Поют песни да едут. Чем труднее, тем веселее.

— Вы в молодости были веселая? — пробую пошутить, отвлечь ее, и она понимает меня, смеется.

— Я и теперь веселая. А тогда уж больше того. — И неожиданно замыкается. Темнеет лицо. Наверное, что-то вспомнила. Так и есть.

— А мне что привиделось! Надо, может, не надо?

— Рассказывайте!

— Я про войну. В сорок первом мы домик купили да печь переложили. Правда, корову продали в этот счет. Зато своя печка!.. Натопим ее, нажгем, я заберусь на кирпичики — так весело, хорошо. Мама рядом приляжет — и все у нас разговоры да разговоры. Обо всем пересудим, решим. И войну с ней закончим, всех до единого фашистов разобьем да где-нибудь в море их утопим... Уж больно хорошо грела печка, нагревались кирпичики. Да некогда было разлеживаться — работа.

— Не отдыхали в войну?

— Как вы сказали?.. — она улыбается, но улыбка грустная, точно жалеет меня. И снова чувствую, что спросил не то, какой-то детский вышел вопрос, да уже не вернешь.

— Не отдыхали, конечно, — опять улыбается, покачивает головой.

— Была у меня сменщицей Надя Белоусова, хорошая девчонка. С ней и хозяйничали по полям. А трактор один — не растянешь его. И нас только двое — когда отдыхать? Вначале баньки в бригаде не было, домой ходили, потом баню сделали. Так что работали — не уставали... Это сейчас техникой захлебнулись и не жалеем. В гости надо — трактор взяли, поехали, по грузди в делянку надо — чего, поехали. Уж в магазин стали ездить за водочкой. Стыда мало... — она дышит часто, волнуется, бледнеет лицо. Но я все равно решаюсь на последний вопрос. Спрошу, а потом — на улицу, прямо в аллеи, в музыку. Походим, отдохнем.

— Почему молодежь уезжает?

— Из колхоза? Сами виноваты. И терпенье нужно. В один день тракториста не сделать. А животноводство возьми. У нас на ферме до трехсот зарабатывают и все же обегают ее, эту ферму...

— Кто виноват?

— Сами. Надо с пеленок настраивать. Спичка от спички вспыхивает, дите — от матери. Крестьянство должно быть потомственно. Вот смотрите — семьи учительски есть? Есть! У врачей — есть! А колхозников — чтобы в три поколенья?.. Аха-а, замолчали. Найдем, конечно, если поищем. Но вы уж о них — в газетах, по радио, потому что мало, совсем ничего. Родители работают, а детушки полетели...

— Куда?

— В дальний край с рюкзаком. Останови — огрубят...

— Какой выход?

— В нас выход, в самих. Надо лучше наставничать и чтобы — личный пример...

Я блокнот достаю, записываю. Вижу — не нравится, опустила голову, замолчала. А за окном — чудесная ночь и все еще музыка, голоса. И ко мне подступает чувство вины: сижу с ней как хороший следователь, а ей, поди, надоело. Да и такая ночь!

— Не записывайте. Про обиду — зачем...

— Обиду?

— Да-а. Не умеем мы еще наставлять. Когда дети работают с родителями — и весело, и выгодно, и согласье в семье. Вот мы...

— Ну вы уж сработались!

— Обязательно! Возьмем зимние месяцы. Набираем телят. Дают нам самых родименьких, двадцать дней поим, кормим, потом — в старшую группу. По 50—60 питомцев бывает. Куда бы одной? А мне Ананий Николаевич помогает и Клава с Олюшкой. Клава — студентка. Ждем после института домой. Закончит — и в свой колхоз.

— Кто главный у вас с телятами?

— Я главная, да все главные. Смешно, да скажу. Как Ананий Николаевич с пальца учился поить теляток. Худо-бедно, а получилось. Стал им сосочки делать, да так полюбил, как с дитями, так и с телятами... Пока поит, кормит, я у них полы вымою, выскребу, а Олюшка солому подтаскивает. Вот и живем. И председатель колхоза Яков Архипович Зыков доволен нами. А почему у нас все выходит? Потому что семьей работам. А если разобраться по совести, то людей на ферме у нас маловато. Старые уходят, а молодые не приходят. А почему? Я не знаю, вы не знаете, а председатель-то Яков Архипович должен знать. Обязательно! — лицо у нее потемнело, нахмурилось, в глазах поднялась забота. Как изменчиво, непостоянно ее лицо. Только на миг остановится спокойствие, равновесие, потом опять пойдет то вверх, то вниз настроение — и все это написано на лице. Так и в природе бывает это мгновенное равновесие, и случается оно как раз в самые хлебные осенние месяцы, когда дорог каждый погожий час. Но солнышку не прикажешь. То уйдет оно в тучи, сокроется. И полетят низко дикие гуси, над самой стерней. И сникнет сразу вся последняя зелень, и вспомнится давнее: «Гуси летят — зимушку на хвосте тащат». А то вдруг качнутся тучи, разбегутся в разные стороны — и опять солнышко, лето, и тянется вверх запоздалый цветок... Так и лицо ее. А сейчас в глазах — снова радость, тепло.

— В прошлом году на уборку провожали торжественно. Все было по-хорошему — в клубе, на людях. Ручку, блокнот подарили — веди, мол, дневник, записывай. Парторг Анатолий Иванович Овчинников сказал всем напутствие, а потом обратился к каждому — надо соревноваться!.. А я обратилась ко всем комбайнеркам области — любите и берегите технику, воспитывайте молодежь, наставляйте.

— Хороший был год?

— Немного не повезло. Намолотила только 5600 центнеров, а вот в семьдесят втором году я была по колхозу самая первая. Тогда и наградили орденом Ленина. Соревновалась я с Александром Егониным. Он тоже рад за меня, колхоз рад, ну и семья...

— Нынче какие виды?

— Нынче грозится засуха. Дождинки не пало...

Она оказалась права. Забегая вперед, скажу, что засуха пришла небывалая. Температура в воздухе поднималась до 45 градусов, а на почве — и того больше. Горько, обидно за труды свои. В родном колхозе Нины Павловны гектаров 700 хотели списать — поля почернели, потрескались. И все-таки не списали — решили убирать. Намолачивалось мало — по 5—6 центнеров с гектара, но работали, как и прежде, с зари до зари. Нина Павловна соревновалась со своим учеником — комбайнером Вадимом Семахиным. Ее ученик не подвел ни разу свою наставницу, трудился упорно, по-комсомольски. А самой Нине Павловне правление колхоза направило поздравительное письмо — благодарность за участие в этой тяжелой страде. А вместе с письмом вручило цветы ей и Ананию Николаевичу, который снова очень помог жене. Часто подменял ее на комбайне, ремонтировал на ходу...

Но в ту ночь мы еще ничего не знали ни о засухе, ни о тяжелой страде. Только предполагали.

— Говорят, в войну трудно было. Правильно, трудно. Только когда же легко на поле? Бывает ли? Всегда трудно. А что жизнь без трудностей? Нет ее и не будет, да и не надо. Зато потом земля отблагодарит. Она добрая...

— Какие планы у вас? — Она засмеялась. И забавно смотреть на нее. У нее смеется все лицо сразу: и глаза, и ямочки на щеках, и подбородок подрагивает от веселья, и опять чувствую, что не то спросил.

— Планы? Тяжело первой. Да в прошлом году настроение попортили. Приехала большая комиссия, до моих участков дошли — хлеб, мол, зеленый, нельзя косить... Я билась, билась — не слушают — зеленый, и все. В голове у них, видно, было зелено. Так я четыре дня потеряла. А четыре дня на страде как четыре месяца. Вперед меня вышел Рябов Петро. Правда, флаг в нашей пятой бригаде все время в мою честь поднимали. Ну а по колхозу опередил Рябов Петро. Правда, комбайн у меня — СК-4, на «Ниве» сильнее выработка. Прошу «Ниву». Дадут?

— Обязательно!

— Тоже думаю — не откажут. Небольшие права имею. Депутатом райсовета работала. В сельсовете, в правлении... Сколько просьб, заявлений переписала, в каждом дому — моя помощь... Извините, расхвасталась...

Она замолчала. Я тоже молчу. За окном стихла музыка. Большая луна — над соснами. Если смотреть в окно долго, голова начинает кружиться и плыть куда-то, в висках медленно ходит кровь и постукивает, — наверное, это лунный свет томит человека и зовет к отдыху.

— В третий раз приезжайте. О детях запишите. Они лучше нас. Оленька-то говорила с вами?

— Хорошая она у вас...

— И Клава тоже хорошая, и Сереженька. Все хорошие. Дети, что говорить...

VII

Мои дети — настоящие люди. Я, как отец, это чувствую, понимаю. Хорошо с ними мать поработала, моя Нина Павловна...

Из разговора с А. Н. Соколовым

Откуда силы ее, откуда? Длинна жизнь, и вся в заботах, в труде. Редко праздники, вёдро, все больше дождь, непогода. И почему этот путь не согнул, не отчаял. Как вынесла, как была первой в области, как воспитала девятерых?.. И нет мне покоя от этих вопросов. Они, как пчелы, вьются, надоедают и гонят с места на место. Делать нечего, я снова собрался, забыл все другие дела и поехал.

В третий раз ехать легче. Все легче — на третий... Говорят, даже третья любовь самая спокойная, ровная, в ней больше удачи. А про дорогу — что говорить...

Встретили, как родного. И все кругом получалось. Даже все были дома, сразу потащили за стол. Нина Павловна часто убегала то в магазин, то к соседям — ей хотелось достать то рыбки, то что-то из огородов. И эта рыба, и огурцы, помидоры — все для меня. И в главном — тоже удача. Ананий Николаевич сам велел мне открыть блокноты и писать, записывать, пока не устану.

— Теперь ты — наш! Свой да проверенный. Пиши, не стесняйся.

И я рад, доволен, у меня к нему сотня вопросов. Обо всем говорим, только чаще — о детях...

— У меня сродный брат — Евстафий Захарович Соколов. Живут хорошо, но бездетные. И вот он кинул глазок на Олю. Как придет в больницу, так: «Отдай Олю, она маленькая, привыкнет. Не обижу, выучу, наставлю на путь». Нет, говорю, не отдам, кто же родное дите отдает? Ты не знаешь? Я тоже не знаю...

Не успели переговорить, как забежала в комнату Оля. И не могли рассмотреть, опять убежала.

— Олюшка — в мать, в Нину Павловну. Куда пошлешь — побежит, убьется. И хоть что говори — не обидится. Легкая, простая душа. Вот с Леней была морока. Пришел как-то: «Папка, уйду из школы. Решил — на ферму». А я что — ладно, мол, только плохо, что середина года — не доучишься. Ну, он пошел, две лошади закрепили, корма подвозит. Но все-таки не в себе. Потом явился ко мне и сознался: «Папка, меня учитель обозвал, потому я и ушел...» А за дело, говорю? Ну, за дело... Я — к директору. Вызвали учителя, поговорили — и направилось. Школу кончил.

— Как учились они?

— Люба всех лучше училась. Отличница. Остальные похуже, но не похаю... А в прошлом году на мой день рождения — на девятое мая все собрались. Радости-то! Не то что семья, весь Прорыв на нас любовался. А что же — все правильно. Дети выросли — полезные люди. Старшая, Зина, в Копейске у нас на мебельной фабрике, Леонид — тоже в Копейске, шахтер, Миша в городе Щучье работает в нашей области, Володя недалеко — в Каргаполье, лейтенантом в милиции, Гриша шоферит на Печоре, Люба — в Якутске — техником-модельером по женской одежде, Сережа в школу милиции поедет, Клава — в институте, а Олюшка наша — в девятом... Вроде всех не забыл, — Ананий Николаевич улыбнулся и покачал головой. А голова вся седая.

...Но по годам он еще не старик. Состарили переживания, война. И, наверное, дети.

— Детей надо в труде воспитывать. А баловать — зачем. Мои родители тоже работу любили, потому и прожили долго... — Я опять слежу за его руками — они все в буграх и в военных отметинах, и дыхание опять тяжелое — от сердечной болезни.

— Отец мой жил 97 лет, а мать — 94 года. Жили они недалеко отсюда, в Березове. Березовский-то совхоз на плечах поднимали. Отец был главным механиком, а мать моя Арина Григорьевна, хотите верьте, хотите — нет, работала в кузнице. Сначала молотобойцем, а потом самой главной. Детей было семь человек, и я среди них — уже парень. Молодо-зелено и к молодому стремится. Только на вечерки, бывало, оденешься — отец мой: «Аня, куда?» Имя-то у меня девичье. «Давай-ко сперва зайди в амбарушку, поправь вилы, грабельцы, сенокос скоро. А потом — хоть до утра...» — и так все время. Надает заданий, и пока не сделаешь — ни шагу. Любил отец плотничать. Вся родовая такая. Была у отца сестра Саломея — так она топором как играла. И дом срубит, амбар, мебель всю. Вот так и жили — сперва напрягись, поработай, а потом гуляй. И лошадей любил с детства... — Ананий Николаевич говорит с удовольствием, видно, нравится вспоминать.

— К трактору так же надо. К лошади с детства приучали родители, а теперь к машине не допускаем. А надо посмелей — ничего не случится с мальчишкой, если в мотор полезет. Ну и девчонок надо приучать. В крестьянстве не надо делить — это мужская работа, а это, мол, женская. Сумела же Саломея дома строить, хлебны амбары. А возьми Нину Павловну. Сколько в области женских отрядов тракторных?.. Вот-вот. Пойди посчитай. А все она! Как уборка, так скажет по областному радио. С ее призыва и начинают соревнование...

— Вы, говорят, рационализатор?

— Кое-что переделал в комбайне. Второй бачок под горючку поставил. Время дорого, на заправку много уходит. Теперь поудобней...

— Поудобней без хозяйки-то? Ну ладно, ну хорошо... — заходит к нам Нина Павловна. На стол ставит вино, помидоры. Потом еще приносит что-то горячее, вкусное — пар идет. Лицо сияет, глаза веселые, и явно к молодости повернула сейчас стрелка судьбы, даже волосы по-молодому уложены. И я представляю, я чувствую, как, наверно, хорошо здесь, когда собирается полным сбором семья. Спрашиваю ее об этом, она смеется, прикрывает глаза от солнца, и это солнце тоже ей нравится. Ей все теперь нравится: и помидорчики резать, и вино разливать, и шутить с Ананием Николаевичем, и тост говорить:

— За моих дорогих сестер-трактористок! Пусть будет им доброй земля! И сегодня, и завтра, и всегда!.. Пусть будет!..

И после слов ее стало еще теснее, роднее и захотелось новых слов и признаний, а может быть, песни. Она и здесь понимает, угадывает. Опять встает над столом, счастливая:

— Поди, петь не умеете?

— Неправда!

— А ну подпевайте... Речка движется и не движется, вся из лунного серебра... Нет, давайте другую. Вот эту, самую хорошую: мы с чудесным конем все поля обойдем...

И мне хорошо, как будто приехал я к матери, как будто очутился в своей семье, где ты самый родной. А она встает снова, предупреждает:

— Эту выпьем и помолчим. О наших детях, о них, дорогих...

Помолчали. Она опять улыбается, что-то хочет сказать.

— Мы ведь к Сереже ездили в армию.

— Как вы надумали?

— Сам пригласил. Сережа прислал письмо — приезжайте, соскучился. Мы что — поехали. Время июльское — попустилися сенокосу. Думам, все равно без кормов не останемся, едем. Ну вот, заехали в часть, по начальству представились, а нам обрадовались — сынок-то примерный. Потом вышли — кругом сирень да акация, солдаты бегают, все одинаковые, а нашего — нет и нет. И вдруг увидели — наш, да торопится, видно, сказали. Прибежал, давай целовать... Не могу, честное слово. Не могу я рассказывать. Это надо пережить.

Она утирает глаза. От стола отодвинулась. Потом приподняла голову:

— Нет, доскажу. Начальник караула собрал их, построил: «Соколов, два шага вперед!» И Сережа больше не отходил от нас. На целый день отпустили. Вечером в красном уголке была встреча с нашей семьей. Я рассказывала о Прорыве, как работаю, пригласила в наш славный колхоз «Заря» к Якову Архиповичу Зыкову. Потом они пели для нас. Сережа тоже пел вместе с солдатами. Ну, приехали к себе. А душа все растет, не выросла. Думашь — подняла бы гору да перенесла на другое место — вот какая сила пришла ко мне. И так захотелось работать и все бы оправдать враз — и награды свои, уваженье. Теперь уж для внуков работать...

— Много их?

— Ох, много! Забавные...

— Ну вот, дошли до последних, — смеется Ананий Николаевич.

— А что? Дошли помаленьку. Я хочу про самого маленького рассказать. У Володи нашего растет Саша, такой ухобака, беловолосой. Приехали к ним, еще через порог не перешагнули, а он встал белой свечечкой: «Дедо, баба, у нас разуваются». Потом к дивану подводит, садитесь, мол, тащит подушку, пыхтит. А к нам приедет, сразу в огород бежит, к грядкам — «огурчики были?». Были, говорю, были, давай собирай... А вот у Лени у нашего пока нет никого. Сильно любят они кошек, собачек. К нам приедут, баню натопим, а они что? Честное слово! Нашего Тузика возьмут в баньку, помоют, попарят, а потом к себе под одеяло... Ничего, скоро настоящих дождутся. А теперь наш Сережа на очереди.

— И невеста есть?

— Есть, да умалчивам, — она краснеет и отводит лицо.

— Кого уж, скажи?.. — смеется Ананий Николаевич.

Но она не откликается, смотрит в окно. Там уже ночь — промелькнуло время, и не заметили. Вся улица — светлая. В больших домах и в огнях.

 

1975


Читать далее

Добрая земля

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть