XXI. АВСТРИЙЦЫ И ПРУССАКИ

Онлайн чтение книги Прусский террор
XXI. АВСТРИЙЦЫ И ПРУССАКИ

В своей книге о Германии Дебароль говорит:

«Невозможно, три минуты поговорив с австрийцем, не испытать желания протянуть ему руку. Невозможно, три минуты поговорив с пруссаком, не испытать желания с ним поссориться».

Чем определяется такая разница двух этих характеров — темпераментом, воспитанием, географическим положением? Мы не знаем, но факт остается фактом: пересекая границу от Острова до Одерберга, вы замечаете, что выехали из Австрии и попали в Пруссию уже по той манере, с которой железнодорожные служащие закрывают вагоны.

Во Франкфурте как-то особенно чувствовалась эта разница в воспитании — во Франкфурте, в этом городе мягких нравов, просвещенных умов, банкиров, занимающихся искусством как любители. Таким образом, на родине Гёте в полной мере можно было оценить эту разницу между исключительной венской цивилизованностью и грубой коркой берлинского протестантизма.

При виде того, какая была разница в проявлении чувств при отъезде из города двух этих гарнизонов, нельзя было испытывать ни малейшего сомнения насчет исхода войны, и верилось, в соответствии с настроениями в Сейме, в превосходство австрийского оружия и в Австрию, которую должны были поддержать все малые государства Союза. Франкфуртцы и не думали в какой бы то ни было мере сдерживать свои чувства; они дали уйти пруссакам как заранее побежденным врагам, которых им более не придется увидеть, и, напротив, они чествовали австрийцев, словно победоносных братьей: будь у них на это время, они воздвигли бы триумфальные арки.

Гостиная добряка-бургомистра, куда мы кнели наших читателей, представляла собою точный и полный пример того, что и тот самый час, то есть 12 июня, в полдень, происходило во всех других гостиных в городе, каковы бы ни были происхождение, родина и религия хозяев дома.

Вот почему, пока Елена, к горю которой окружающие отнеслись с уважением, плакала, спрятав голову в подушки, а ее добрая бабушка отошла от окна и села рядом с ней, чтобы хоть немного прикрыть ее от взглядов, — надворный советник Фишер, главный редактор «Post Zeitung», что означает «Почтовая газета», на краю стола писал статью: в ней он соответственно с неприязнью и приязнью, скрыть которые было не в его ноле, рассказывал об отъезде пруссаков, сравнивая его с ночным побегом, и об отъезде австрийцев, сравнивая его с триумфальным выездом.

Перед камином сенатор фон Бернус, один из самых изысканных людей во Франкфурте благодаря своему уму, воспитанию и происхождению, беседовал со своим коллегой, доктором Шпельцем, начальником полиции, который благодаря положению, занимаемому им, был всегда великолепно осведомлен. Между ними возникло небольшое разногласие, которое даже нельзя было назвать спором. Доктор Шпельц не полностью разделял точку зрения большинства жителей Франкфурта по поводу несомненной победы австрийцев.

Его особая осведомленность как начальника полиции (такая осведомленность не обманывает, и получают ее не для того, чтобы поддерживать мнение других, а чтобы составить свое собственное мнение) рисовала ему картину того, что происходило в действительности: прусские войска представлялись ему полными воодушевления, превосходно вооруженными и сгоравшими от желания поскорее начать кампанию. Оба прусских командующих, Фридрих Карл Прусский и наследный принц были одновременно и любителями командовать, и прекрасными исполнителями команды: в их быстродействии и смелости можно было не сомневаться.

— Но, — заметил ему г-н фон Бернус, — у Австрии великолепная армия, и она тоже воодушевлена наилучшим образом. Ее разбили при Палестро, при Мадженте и при Сольферино — это правда. Но это же были французы, так же легко они разбили и пруссаков при Йене.

— Дорогой фон Бернус, — ответил Шпельц, — пруссаки времен Йены очень далеки от сегодняшних: то жалкое состояние, и какое поверг их император Наполеон, не позволив им держать под ружьем и течение шести лет более сорока тысяч человек, пришлось как нельзя более кстати, и его следствием стала их нынешняя сила. В их урезанной армии офицеры и чиновники смогли заботливо и тщательно рассмотреть мельчайшие вопросы и довести их решение, по возможности, до полного совершенства. Отсюда и вышел ландвер.

— Хорошо, — сказал фон Бернус, — если у пруссаков есть ландвер, то у австрийцев есть ландштурм; поднимется все австрийское население.

— Да, если первые сражения будут горячо обсуждаться. Да, если есть шанс, поднявшись, отбросить Пруссию. Но три четверти прусской армии вооружены игольчатыми ружьями, которые делают восемь — десять выстрелов в минуту. Теперь уже не то время, когда маршал Саксонский говорил, что ружье это только штыковище. И кому он это говорил? Французам! Нации порывистой, воинственной, а не методичной и военизированной, каковой является Австрия. Вы же знаете, Бог мой, победа находится в полной зависимости от состояния духа: внушите врагу страх, которого сами не испытываете, вот и весь секрет победы. Чаще всего бывает так, что, когда на поле брани встречаются два полка, один из них уже поворачивается спиной до того, как доходит до рукопашной со своим противником. Если новые ружья, которыми вооружены пруссаки, окажут свое действие, боюсь, и очень даже боюсь, как бы ужас в Австрии не разросся до такой степени, что ландштурм, созданный от Кёниггреца до Триеста и от Зальцбурга до Пешта, не заставит подняться ни одного человека.

— Пешт!.. Дорогой друг, смотрите, вы же только что упомянули о настоящем камне преткновения. Если бы только венгры оказались на нашей стороне, моя надежда превратилась бы в уверенность. Венгры — это нерв австрийской армии, и о них можно сказать то же самое, что древние римляне говорили о марсах: «Что сделаешь против марсов или без марсов?» Но с венграми ничего не получится, если у них не окажется своего отдельного правительства, своей конституции и своих собственных трех министров. Да, в конце концов, они и правы! Вот уже сто пятьдесят лет, как им обещают эту конституцию, дают ее и отбирают. Наконец, они начинают возмущаться; а ведь достаточно одного слова императора, одной его подписи; венгры — народ-всадник. Им только бы «Szozat» прозвучал, и в три дня сто тысяч человек будут под ружьем.

— Что это за «Szozat»? — спросил толстяк, закрывавший собою полос окно и споим цветущим лицом служивший образом торговли на вершине ее успеха.

Этот человек и в самом деле был крупнейшим франкфуртским виноторговцем, и звали его Герман Мумм.

— «Szozat», — сказал журналист Фишер, все еще продолжая писать свою статью, — это венгерская «Марсельеза», сочиненная поэтом Вёрёшмарти. Что это вы, черт возьми, делаете, Фелльнер? — прибавил он, поднимая очки на лоб и уставившись на бургомистра, игравшего в это время со своими двумя младшими детьми.

— Я занимаюсь делом, гораздо более важным, чем ваша статья, господин государственный советник. Изломов, что были выписаны мною в коробке из Нюрнберга, я строю деревню, где господин Эдуард будет бароном.

— А что такое барон? — спросил ребенок.

— Вопрос трудный. Это много и ничего. Это много, если твое имя Монморанси. Это ничто, если тебя зовут Ротшильд.

И с самым серьезным видом он опять принялся за свою деревню.

— Говорят, — продолжил г-н фон Бернус, по-прежнему обращаясь к доктору Шпельцу и возобновляя разговор с того места, на котором они оставили его, когда их прервал Герман Мумм, — что австрийский император назначил генерала Бенедека главнокомандующим со всеми полномочиями.

— Его назначение обсуждалось в Совете и вчера было подписано.

— Вы его знаете?

— Да.

— Мне кажется, это хороший выбор.

— Да и-то Бог!

— Бенедек своей карьерой обязан только себе: все свои чины он завоевал со шпагой в руке. В армии его будут любить больше, чем какого-нибудь эрцгерцога, появившегося на свет уже фельдмаршалом.

— Вы будете смеяться надо мной, фон Бернус, и посчитаете, что я говорю, как плохой республиканец. Так вот, я бы предпочел эрцгерцога этому человеку, поднявшемуся благодаря собственным усилиям, как вы говорите. Да, если бы все наши офицеры за свои успехи могли бы благодарить только самих себя, все шло бы чудесным образом, так как если бы все и не умели командовать, то, по крайней мере, умели бы подчиняться. Но нет! Наши офицеры — это знать, попавшая в армию благодаря своему положению и по протекции. Человеку незначительному они просто не захотят повиноваться или же сделают это против своей воли. Кроме того, вы знаете я, к несчастью, фаталист и верю в планеты. Так вот, генерал Бенедек — сатурниец.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказан», что он родился под знаком планеты Сатурн, а Сатурн с его непонятным кольцом и со всеми его семью золотыми лунами — это планета вроде призрака среди других планет. В мифологии — это и изверженный с неба король. Бенедек падет с высоты своей славы. Это Время, пожирающее своих детей, он разорит армию поражением.

Сатурн — это рок!

То же самое, что в алхимии: самый дурной из металлов, свинец, определяют именем Сатурна. Так же и в кабале — злосчастного человека определяют словом «сатурниец».

Генрих Второй был сатурнийцем, Людовик Тринадцатый был сатурнийцем. Люди, с которыми без видимой логической причины случаются великие беды, — сатурнийцы. Мне хотелось бы ошибаться, но как начальник полиции я убедился, что, в общем, люди, причинявшие огромные несчастья, рождаются под знаком Сатурна и Меркурия. Если бы Австрия могла избежать рокового влияния Бенедека! У него хватит терпения на один провал, решимости — на второй, может быть; но в третий раз он совсем потеряет голову и ни на что более не будет годен.

Впрочем, видите ли, в Германии не может оказаться двух равных друг другу держав. Получается, что у Германии с Пруссией на севере и Австрией на юге оказываются две головы, как у имперского орла. А ведь тот, у кого две головы, не имеет ни одной. В прошлом году я был в Вене первого января. Каждый год первого января на крепости там вывешивают новый флаг. В шесть часов утра тысяча восемьсот шестьдесят шестого года флаг вывесили, а буквально через мгновение, налетев именно с севера, разразилась такая яростная буря, какую мне редко приходилось видеть. В несколько секунд флаг был разодран так, что две орлиные головы разделились. Это означает потерю австрийского господства в Италии и Германии.

— Черт возьми! — прошептал г-н фон Бернус. — Знаете ли, то, что вы нам здесь говорите, совсем невесело. Я же жалею, в конце концов, не австрийского императора. Франция, которой необходим противовес Германии, никогда не даст свергнуть его с трона. Я жалею бедных маленьких государей, вроде короля Ганновера, короля Саксонского, — их пожрут с одного раза.

— Вы, фаталист! — вскричал Фишер, которому удалось закончить свою статью. — Долго вы еще будете говорить о ваших планетах, о Сатурне, Меркурии?

Шмельц пожал плечами:

— Всякий человек и большей или в меньшей степени является фаталистом. Вы сами разве не таковы, а?

— Честное слово, нет! И слава Богу! Если бы я был фаталистом, мне бы сейчас было очень страшно.

— Почему же? — спросил г-н фон Бернус.

— Знаете ли, что мне предсказал молодой француз, с которым вы так хорошо поняли друг друга, Шпельц, насчет оккультных наук, помните? Очаровательный малый, в отличие от его предсказаний, тот, которого вы принимали у себя, Фелльнер; как же, черт возьми, вы его называли?

— Бенедикт Тюрпен, — ответил Фелльнер с легкой дрожью в голосе, — А что, он и вам гоже что-нибудь предсказал?

— Должен признаться, к его чести будет сказано, что ему пришлось преодолеть множество трудностей, чтобы сделать это, и мне нужно было невероятно его подгонять. Он спросил меня о моем возрасте, и я ему ответил: «сорок девять лет и восемь месяцев». — «Ах так, — ответил он мне, — тогда позвольте мне отложить это мое предсказание на будущий год вашей жизни, ибо на следующий ваш год оно уже не будет иметь значения». Понимаете? Ясно, что такая манера предсказывать мне судьбу, или скорее несчастье, остро задела мое любопытство. Я стал настаивать. Тогда он сказал: «Отправляйтесь в путешествие, проведите полгода на стороне». — «А кто же займется моей газетой в течение всего этого времени?» — спросил я. «Тогда занимайтесь вашей газетой, — сказал он мне, — но одновременно займитесь и вашим завещанием. Ибо линия жизни резко прерывается у вас между Марсовым холмом и холмом Венеры». А так как вот уже три месяца, как это произошло, и мне уже сорок девять лет и одиннадцать месяцев, то мне еще осталось жить примерно тридцать дней.

— Дьявол! — промолвил Фелльнер, пытаясь улыбнуться.

— Фелльнер, мой дорогой друг, вы смеетесь только губами. Посмотрим же, вам-то что он предсказал?

— Мне?

— Нуда, вам.

— Фелльнер, Фелльнер, вы заставили меня открыть карты, а сами прячете свои.

И поскольку все смотрели на Фелльнера с любопытством, он сказал:

— Так вот. Мне он предсказал нечто похуже, чем вам.

— Мне очень хотелось бы знать, что с вами может стрястись хуже, чем умереть?

— Дорогой мой, есть много более или менее неприятных способов умереть. Мне он предсказал…

Фелльнер замялся.

— Но говорите же! — сказал Фишер. — Будто слово истает нам поперек горла.

— Вот именно. Он предсказал мне, что я буду повешен!

— Как повешен? — вскричали все присутствующие.

— Правда, поскольку по его словам, я сам должен себя повесить, мне вольно этого не делать, и сегодня же я заключаю с вами пари, что никогда не сделаю ни единой скользящей петли в своей жизни.

Громкий взрыв хохота встретил обещание г-на Фелльнера. Только его жена побледнела, подошла к нему и, опершись о его плечо, сказала:

— Ты мне этого никогда не рассказывал.

— Мне хотелось произвести впечатление, — смеясь, сказал Фелльнер,

— и вы видите, дорогая, мне это удалось.

И действительно, глубокое впечатление от его рассказа передалось от его жены дочерям, а от дочерей и всем собравшимся. Только г-н барон Эдуард, которым г-н Фелльнер перестал заниматься, заснул, пытаясь найти, в каком месте своей деревни он поставит колокольню.

Господин Фелльнер позвонил три раза, и красивая крестьянка из герцогства Баденского, заслышав условленный заранее сигнал, относившийся непосредственно к ней, вошла и взяла на руки ребенка.

Она собралась было унести его, глубоко уснувшего, но г-н Фелльнер с целью сменить тему разговора сделал знак собравшимся.

— Подождите, — сказал он.

И, положив руку на плечо кормилицы, он промолвил:

— Линда, спой нам песню, которую матери поют в Ба-денском герцогстве, укачивая своих детей.

Потом, обратившись к тем, кто его слушал, он произнес:

— Господа, послушайте эту песню, которую еще поют шепотом во всем Баденском герцогстве. Может быть, через несколько дней придет час спеть ее громко. Линда получила ее на память от своей матери. Так пела простая женщина у колыбели младшего брата Линды. Их отца пруссаки расстреляли в тысяча восемьсот сорок восьмом году. Ну, Линда, спой-ка нам, как пела твоя мать.

Линда, не выпуская ребенка из рук, поставила ногу на стул так, чтобы прижать ребенка к груди и прикрыть его своим телом. Затем низким и дрожащим голосом она запела с тревогой в глазах:

Спи, малыш, мой мальчик; тише,

Злой пруссак тебя услышит.

Твоего убил он папу,

У него с когтями лапы.

Тех, кто ночью не молчок.

Немец схватит за бочок.

Спи, малыш, мой мальчик: тише.

Злой пруссак тебя услышит.

Руки красные от кропи,

Держит ножик наготове…

Мы притихнем и замрем -

Ты да я, да мы вдвоем.

Сии, малыш, мой мальчик; тише.

Злой пруссак тебя услышит.

Он в Дармштадте с лютой смертью

Мчится в танца круговерти:

Кто немил, как твой отец -

В сердце капает свинец.

Спи, малыш, мой мальчик; тише,

Злой пруссак тебя услышит.

Бог нее видит — значит, скоро

Нам лучи пошлет Аврора,

И свободы нежный смех

Мигом расколдует всех.

Спи, малыш, мой мальчик; тише,

Злой пруссак тебя услышит.

К нам тогда вернутся силы.

Мы проснемся, сын мой милый,

Твой отец узнает, как

Стонет под землею враг.

Смейся, плачь, малыш, — кричи же:

Злой пруссак уж не услышит!

Кормилица спела эту жуткую песню с таким выражением, что дрожь пробрала до самого сердца тех, кто ее слушал, и никто даже не подумал зааплодировать ей.

Среди глубокого молчания она вышла с ребенком из комнаты.

Только Елена прошептала на ухо бабушке:

— Увы! Увы! Пруссия — это Фридрих! Австрийцы — это Карл!


Читать далее

XXI. АВСТРИЙЦЫ И ПРУССАКИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть