Часть вторая

Онлайн чтение книги Прусский террор
Часть вторая

XXII. ОБЪЯВЛЕНИЕ ВОЙНЫ

Пятнадцатого июня, в одиннадцать часов утра, граф Плаген фон Халлермюнде предстал перед королем Ганновера. В течение нескольких минут они беседовали с глазу на глаз, потом король сказал:

— Мне нужно сообщить эти новости королеве. Подождите меня здесь, через четверть часа я вернусь.

Внутри дворца, чтобы пройти по его помещениям, королю Георгу не нужен был поводырь.

В это время королева Мария сидела за вышиванием вместе с молодыми принцессами. Заметив мужа, она пошла ему навстречу и подставила ему лоб для поцелуя.

Молодые принцессы завладели руками отца.

— Смотрите, — сказал король, — вот что наш кузен, король Пруссии, оказывая нам честь, пишет через посредство своего премьер-министра.

Королева взяла бумагу и приготовилась читать.

— Подождите, — сказал король, — я прикажу позвать принца Эрнста.

Одна из молодых принцесс бросилась к двери.

— Позовите принца Эрнста! — крикнула она придвернику.

Через несколько минут принц уже входил, обнимал отца и сестер, целовал руку матери.

— Послушай, что прочтет твоя мать, — сказал ему король.

Министр фон Бёзеверк от имени короля, своего повелителя, предлагал Ганноверу наступательный и оборонительный союз при условии, что Ганновер по мере своих возможностей поддержит Пруссию всеми своими людьми и солдатами, и предоставит командование своей армией королю Пруссии Вильгельму.

В послании добавлялось, что в случае если это мирное предложение не будет немедленно принято, прусский король вынужден считать себя в состоянии войны с Ганновером.

— Ну и как? — спросил король у жены.

— Сомнений нет, — ответила та, — король в своей мудрости уже решил, как поступить, но, если его решение не принято окончательно и если то перышко, каким является мнение женщины, может оказать собою воздействие на весы, я сказала бы вам: «Откажите ему, государь!»

— Ода, да, государь! — воскликнул молодой принц. — Откажите!

— Я полагал необходимым посоветоваться с королевой и тобой, — ответил король, — прежде всего, уважая вашу искренность и преданность, а еще потому, что у нас общие интересы.

— Откажите, отец мой: нужно, чтобы предсказание исполнилось до конца.

— Какое предсказание? — спросил король.

— Разве вы запамятовали, государь, что первые слова, которые сказал вам Бенедикт, были следующие: «Вас предаст ваш ближайший родственник». Вот вас и предает ваш собственный двоюродный брат. Видимо, Бенедикт не обманывается и в остальном, если с самого начала ему удалось все угадать точно.

— Ты же знаешь, что он предсказал мне потерю власти?

— Да, но после великой победы. Мы маленькие короли, это правда. Но со стороны Англии мы великие принцы, так будем же действовать с величием.

— Это твое мнение, Эрнст?

— Это моя просьба, государь, — сказал молодой принц, поклонившись.

Король обернулся к жене и вопросительно кивнул в ее сторону.

— Так и поступайте, друг мой, — сказала она, — следуйте своему мнению — оно и наше мнение.

— Но, — сказал король, — если нам придется покинуть Ганновер, что же будет с вами и с обеими принцессами?

— Мы останемся там, где мы сейчас, государь, в нашем замке, в Херренхаузене. Если все взвесить, то получится, что король Пруссии все-таки наш кузен, и если нашей короне с его стороны угрожает опасность, то нашей жизни опасность не угрожает. Соберите совет, государь, и унесите с собою туда наши оба голоса, которые вам говорят: «Не только не предавать других, но, прежде всего, не предавать нашей чести!»

Король собрал совет своих министров, и тот единогласно высказался за отказ прусскому королю.

В полночь граф Платен сделал устное заявление князю Иссембургскому, который принес послание прусского короля:

— Его величество король Ганновера отвечает отказом на предложение его величества короля Пруссии, ибо этого требуют от него установления Союза.

Ответ короля Ганновера тут же был депешей передан в Берлин.

Когда она была получена, немедленно была отослана другая депеша — из Берлина, содержавшая приказ войскам, сосредоточенным в Миндене, вступить в Ганновер.

В четверть первого ночи прусские войска вошли в Ганновер.

Четверти часа хватило Пруссии, чтобы получить отказ и отдать приказ о начале военных действий. Даже те прусские войска, что находились на пути из Гольштейна и получили от его величества короля Ганновера разрешение пройти по территории его королевства, чтобы иметь возможность затем направиться в Минден, закрепились в Гарбурге и, таким образом, оккупировали королевство еще до отказа ганноверского короля прусскому.

Впрочем, король Георг помедлил с ответом до вечера лишь для того, чтобы успеть принять свои меры. Различным ганноверским воинским частям были отданы приказы начать передвижение и идти на соединение в Гёттинген.

Намерением короля Георга было маневрировать так, чтобы соединиться с баварской армией.

К одиннадцати часам вечера принц Эрнст послал испросить у королевы Марии разрешения попрощаться с ней и одновременно представить ей своего друга Бенедикта.

Истинным же намерением молодого принца было добиться того, чтобы хиромант успокоил бы его насчет опасностей, которым могла подвергнуться королева, а для этого ей надо было доверить тому свою руку.

Королева приняла сына с поцелуем, француза — с улыбкой.

Принц Эрнст объяснил королеве то, чего он ждал от нее. Она не заставила упрашивать себя и, согласившись, протянула руку Бенедикту. Тот встал на колено и почтительно приложился губами к кончикам пальцев королевы.

— Сударь, — сказала она, — в тех обстоятельствах, в каких мы оказались, прошу вас поведать мне не о добрых предзнаменованиях, а предсказать мои злоключения.

— Если вы видите перед собой несчастья, ваше величество, позвольте мне поискать у вас силы, данные вам Провидением для того, чтобы вы одолели эти несчастья. Будем надеяться, что стойкость осилит в борьбе.

— Рука женщины слаба, сударь, когда ей приходится сражаться с рукою судьбы.

— Рука судьбы — лишь грубая сила, ваше величество, наша же рука — сила умная. Посмотрите, нот, прежде всего, первая фаланга большого пальца, она у нас длинная.

— А что означает эта особенность? — спросила королева.

— Непреклонную полю, наше величество. Если вы принимаете решение, рассудок может взять над вами верх и заставить вас изменить это решение. Но опасность, злосчастия, гонения этого сделать не могут.

Королева улыбнулась и сделала головой движение в знак одобрения.

— Можно ли, ваше величество, высказать вам все же всю правду? Да, вам угрожает большое несчастье.

Королева вздрогнула. Бенедикт быстро продолжал:

— Но будьте спокойны, это не смерть короля, не смерть принца: у них у обоих линии жизни великолепные! Нет, несчастье будет чисто политического характера. Посмотрите на линию удачи: вот здесь она прерывается, вот, наверху, у линии Марса, что указывает, с какой стороны придет к вам гроза; затем эта линия удачи, которая могла бы восторжествовать, если бы она остановилась у сустава среднего пальца, то есть у Сатурна, напротив, проникает в первую фалангу, а это знак несчастья.

— Бог испытывает каждого по званию его. Мы попробуем пережить несчастье по-христиански, если не сможем пережить его, оставаясь королями.

— Ваша рука ответила мне раньше вас, ваше величество: Марсов холм у вас полный и без морщин, Лунный холм полный и гладкий, а это означает смирение, ваше величество, святое смирение, первую из всех добродетелей. Благодаря смирению, Диоген разбил свою миску, а Сократ улыбнулся смерти в глаза. Со смирением бедняк — король, а король — бог! Со смирением и спокойствием всякая страсть, проявленная на руке и во благо использованная, может заместить Сатурнов след и пробороздить новое счастье.

Но при этом борьба будет долгой.

Эта борьба обнаруживает странные знаки. Я вижу на вашей руке, ваше величество, самые противоположные знаки: узница без узилища, богатая без богатства. Несчастная королева, счастливая супруга, счастливая мать. Господь испытывает вас, ваше величество, но как любимую дочь.

Что до остального, то вас ждут всяческие развлечения, ваше величество, прежде всего музыка, затем живопись — пальцы у вас сужающиеся и гладкие, — религия, поэзия, вымысел. Обе принцессы будут вас любить, находясь рядом с вами. Король и принц будут любить вас, находясь вдалеке. Бог утишит ветер, жалея только что остриженную овечку.

— Да, сударь, и остриженную до самой кожи, — прошептала королева, позлен глаза к Небу. — Но ведь, возможно, несчастья и этом мире служат блаженству в ином. В таком случае, я не только буду смиренной, но и утешусь этим.

Бенедикт поклонился как человек, завершивший свое дело и теперь лишь дожидавшийся, чтобы его отпустили.

— У вас есть сестра, сударь? — спросила королева у Бенедикта, играя ниткой жемчуга, скрепленной бриллиантовой застежкой (эта вещица явно принадлежала одной из юных принцесс).

— Нет, я один в этом мире.

— Тогда сделайте мне удовольствие и примите от меня эту бирюзу. Это вовсе не подарок. Бирюзу не стоило бы считать подарком. Нет! Я предлагаю вам талисман, приносящий счастье. Вы знаете, что у наших северных народов есть поверие, будто бирюза приносит счастье. Возьмите же ее от меня на память.

Бенедикт склонился перед ней, принял бирюзовый перстень и тотчас надел его себе на мизинец левой руки.

Пока он это делал, королева призвала к себе принца Эрнста, держа в руке благоухавшее кожаное саше.

— Сын мой, — сказала она ему, — известно, откуда начинается первый шаг на пути изгнания, но неизвестно, где заканчивается последний. В этом саше лежат жемчуг и бриллианты на сумму в пятьсот тысяч франков. Если бы я отдала их королю, он отказался бы их взять.

— О матушка!..

— Но тебе, Эрнст, я имею право сказать: я так хочу! Так вот, я хочу, дорогое мое дитя, чтобы ты взял это саше на крайний случай, например, чтобы подкупить стражника, если ты будешь взят в плен. Чтобы отблагодарить за преданность — кто знает? — личным нуждам короля или тебя самого. Повесь это саше себе на шею или положи в пояс, но, во всяком случае, носи всегда при себе. Я вышила его своими руками для тебя, на нем стоит твой вензель. Тихо, вот идет твой отец!

И в самом деле, вошел король.

— Не следует задерживаться, надо отправляться, — сказал он, — уже десять минут назад пруссаки вошли на территорию Ганновера.

Король обнял королеву и дочерей, принц Эрнст — свою мать и сестер. Затем, поддерживая друг друга, король, королева, принц и принцессы спустились к крыльцу, где в ожидании их стояли лошади.

Там и прошло последнее прощание; слезы проступили на глазах как самых храбрых, так и самых смиренных из них.

Король, первым сев на коня, подал пример мужества.

Принц Эрнст и Бенедикт сели на двух совершенно похожих друг на яруга коней прекрасной ганноверской породы, скрещенной с английскими лошадьми. Английский карабин, посылающий на тысячу четыреста метров свою остроконечную пулю, висел на ленчике седла, а пара двуствольных пистолетов, но с накладными стволами — точно такими же, как пистолеты в тире, — лежала в седельных кобурах.

Всадники, уже сидевшие верхом, и королева с принцессами, стоявшие на крыльце, обменялись последними словами и знаками прощания. Затем кортеж, предшествуемый двумя скороходами с факелами в руках, двинулся крупной рысью.

Через четверть часа они были в городе.

Бенедикт поспешил в гостиницу «Королевская», чтобы расплатиться с метром Стефаном. Все там были на ногах, ибо слух о вторжении пруссаков в королевство и об отъезде короля уже разошелся по городу.

Что касается Ленгарта, то ему было предложено присоединиться вместе со своим кабриолетом к главным силам армии.

Известно было, что местом встречи войск назначили Гёттинген.

Так как Ленгарт завязал нежную дружбу с Резвуном, Бенедикт, не задумываясь ни на минуту, оставил на него свою собаку.

Депутация знатных жителей города Ганновера, возглавляемая бургомистром, ожидала короля, желая попрощаться с ним.

Голосом, в котором слышались слезы, король препоручил им свою супругу и дочерей. Собравшиеся, чтобы подбодрить его, ответили ему дружным криком.

Весь город, несмотря на ночной час, был на ногах и сопровождал своего короля с криками:

— Да здравствует король! Да здравствует Георг Пятый! Пусть возвращается победителем!

Король еще раз препоручил королеву и принцесс, но теперь уже не только депутации, а всему населению.

Он вошел в королевский вагон под звуки рыданий и всхлипываний: словно каждая присутствовавшая девушка теряла отца, каждая мать — сына, каждая сестра — брата.

Женщины устремились на подножки вагона, желая поцеловать королю руки. Понадобилось пять-шесть гудков паровоза, пять-шесть сигналов, чтобы оторвать, наконец, толпу от дверей, куда она так стремилась вскарабкаться. И поезд вынужден был тронуться почти незаметно, чтобы стряхнуть, так сказать, гроздья мужчин и женщин, висевших на нем.

Двумя часами позже поезд прибыл в Гёттинген.

XXIII. БИТВА ПРИ ЛАНГЕНЗАЛЬЦЕ

Через два дня армия, спешно собравшаяся со всего королевства Ганновер, сплотилась вокруг своего короля.

Среди прочих войск был и гусарский полк королевы, которым командовал полковник Халлельт; тридцать шесть часов оставаясь верхом, он был на марше в течение всех этих тридцати шести часов.

Король поселился в гостинице «Корона»; она находилась как раз на пути прохождения войск, и о каждом прибывавшем полке, будь то кавалерия или пехота, король узнавал по сопровождавшей их музыке, после чего выходил на балкон центрального окна и производил смотр строя.

Полки проходили один за другим с праздничным видом и с букетами цветов на касках, воодушевленно крича. Гёттинген, город студентов, каждую минуту вздрагивал, просыпаясь от воинственных криков «ура».

Все старые отставные солдаты, которых не успели призвать, сами поспешно прибыли под знамена своих полков. Каждый отправлялся на войну с радостью, набирая в своей деревне и по пути как можно больше новобранцев. Прибегали пятнадцатилетние дети и, выдавая себя за шестнадцатилетних, просились в войска.

На третий день все двинулись в путь.

В это же время маневрировали и пруссаки.

Генерал Мантёйфель, прибывший из Гамбурга, генерал Рабенгорст, прибывший из Миндена, и генерал Байер, прибывший из Вецлара, подошли к Гёттингену, заключая ганноверскую армию в треугольник.

Самые простые стратегические правила предписывали объединить ганноверскую армию, состоявшую из шестнадцати тысяч человек, с баварской армией, насчитывавшей восемьдесят тысяч человек. В соответствии с этим король отправил курьеров к принцу Карлу Баварскому, брату старого короля Людвига (принц должен был находиться в долине Верры), чтобы предупредить его о том, что он направляется к Эйзенаху через Мюльхаузен, то есть через прусскую территорию.

Король добавлял, что за ним следуют три-четыре прусских корпуса, которые, соединившись, могут составить двадцать-двадцать пять тысяч человек.

Войска через Веркирхен подошли к Эйзенаху.

Эйзенах, который защищали только два прусских батальона, вот-вот должны были взять приступом, когда прибыл курьер от герцога Готского, на землях которою находился этот город, с депешей от герцога.

В депеше объявлялось о заключении перемирия. Герцог соответственно настаивал на том, чтобы ганноверцы отошли назад. К несчастью, поскольку депеша пришла от имени государя, ни у кого не возникло никакого подозрения по поводу ее достоверности.

Авангард остановился, расположившись там, где он находился.

На следующий день Эйзенах был занят прусским корпусом.

Попытка взять Эйзенах стоила бы потери большого времени и значительного количества людей, поэтому ее посчитали бесполезным маневром и решили, оставив Эйзенах справа, двигаться к Готе.

Для того чтобы осуществить это намерение, армия сосредоточилась в Лангензальце.

Утром король выехал в сопровождении майора Швеппе — тот находился по левую руку от короля и придерживал его лошадь за незаметный трензель. Принц Эрнст держался справа от короля; вместе с ним были граф Платен, его премьер-министр, и, в различных мундирах, соответствующих родам их войск или их должностям, граф фон Ведель, майор фон Кольрауш, г-н фон Кленк, гвардейский кирасир капитан фон Эйнем и г-н Мединг.

Этот кортеж выехал из Лангензальцы на рассвете и направился в Тамсбрюк.

Бенедикт ехал рядом с молодым принцем, исполняя обязанности адъютанта при нем.

Армия снялась с места своего расположения и направилась в Готу, но в десять часов утра ее авангард, оказавшись на берегу Унструта, был атакован двумя прусскими корпусами.

Ими командовали генералы Флис и Зеккендорф. Численность корпусов достигала примерно шестнадцати тысяч человек, а состояли они из войск гвардии, линейных войск и ландвера.

В числе гвардейских полков там был и полк королевы Августы — один из отборных.

Быстрота прусского огня указывала прежде всего на то обстоятельство, что если не поголовно, то в большинстве солдаты противника были вооружены игольчатыми ружьями.

Король пустил свою лошадь галопом, чтобы как можно скорее прибыть к тому месту, где, по всей видимости, должно было произойти сражение. Слева от них, на небольшом возвышении, стояла деревушка Меркслебен. Под этой деревушкой, чуть выше расположения прусских батарей, были установлены четыре батареи, сразу же открывшие огонь.

Король осведомился, какова местность.

Прямо перед ними, слева направо, среди болот протекал Унструт.

Вплоть до реки раскинулся обширный кустарник, или скорее лес, называвшийся Бадевельдхеном.

А за Унструтом, на очень отлогом склоне горы, продвигались вперед прусские войска, которым предшествовала мощная артиллерия, открывшая огонь уже на марше.

— Есть ли здесь какая-нибудь высокая точка, где я мог бы оказаться над сражением? — спросил король.

— В полукилометре от Унструта есть холм, но он находится под огнем врага.

— Там я и встану, — заявил король. — Поехали, господа!

— Простите, государь, — сказал наследный принц, — но в половине расстояния ружейного выстрела от холма, на котором ваше величество желает устроить свою ставку, есть нечто вроде леса из осины и ольхи, он тянется до реки. Нужно было бы осмотреть этот лес.

— Отдайте приказ пятидесяти егерям прочесать его до самой реки.

— Не стоит, государь, — сказал Бенедикт, — для этого достаточно одного человека.

И он галопом ускакал, побывал во многих местах по всей протяженности леса, еще раз объехал его и вернулся.

— Никого, государь, — сказал он, поклонившись. Король пустил лошадь галопом и встал на вершине небольшого холма.

Поскольку лошадь белого цвета была только у короля, она могла послужить мишенью для ядер и для пуль.

Король был одет в походный генеральский мундир — голубой на красной подкладке, а на наследном принце был мундир гвардейского гусара.

Сражение началось.

Пруссаки опрокинули ганноверские аванпосты, когда те перешли реку, и завязалась жаркая артиллерийская перестрелка между ганноверцами, находившимися перед Меркслебеном, и пруссаками, расположившимися по другую сторону Унструта.

— Ваше высочество, — сказал Бенедикт принцу, — не опасаетесь ли вы, что пруссаки пошлют людей удерживать лес, где я только что побывал, и с его опушки, находящейся в трехстах метрах от нас, начнут стрелять в короля как в мишень?

— Что вы предлагаете? — спросил принц.

— Я предлагаю, типе высочество, взять пятьдесят человек и пойти охранять лес. Наш огонь предупредит вас, по крайней мере, о том, что враг приближается с той стороны.

Принц обменялся несколькими словами с королем, и тот дал знак согласия.

— Идите, — сказал принц Эрнст, — но, ради Бога, не давайте себя убить.

Бенедикт показал свою ладонь:

— Разве можно убить человека, на руке у которого начертана двойная линия жизни!

И он галопом кинулся в сторону линейной пехоты.

— Пятьдесят хороших стрелков со мной! — приказал он по-немецки.

К нему вышло сто.

— Пойдемте, — сказал Бенедикт, — может статься, нас не окажется слишком много.

Свою лошадь он оставил на попечение одного из гусаров из полка принца и пешим устремился в чащу во главе своей сотни егерей, и те рассредоточились.

Едва они скрылись среди деревьев, как там разразилась ужасная ружейная стрельба. Двести пруссаков уже перешли Унструт, но так как им не была известна численность егерей, следовавших за Бенедиктом, то, думая, что перед ними оказались большие силы, они отступили, оставив за собою в лесу дюжину убитыми.

Бенедикт выставил егерей вдоль берега Унструта и несмолкаемым огнем отбрасывал каждый раз всех, кто стремился к нему приблизиться.

Короля узнали, и ядра рикошетом падали чуть ли не у ног его лошади.

— Государь, — сказал ему майор Швеппе, — видимо, было бы безопаснее поискать место, несколько более удаленное от поля битвы.

— Почему же? — спросил король.

— Так ведь ядра долетают до вашего величества!

— Пусть! Разве повсюду, где бы я ни был, я не нахожусь в руках Господа?

Принц Эрнст подъехал к отцу.

— Государь, — сказал он, — пруссаки сомкнутыми рядами продвигаются к берегу Унструта, невзирая на артиллерийский огонь.

— А наша пехота, что она?

— Она идет им навстречу, чтобы атаковать врага.

— А… она хорошо идет?

— Как на параде, государь.

— Раньше ганноверские войска были превосходными. В Испании они побеждали отборные французские войска.

Сегодня, сражаясь в присутствии снос го короля, они, надеюсь, окажутся достойными самих себя.

И в самом деле, вся ганноверская пехота, поднявшаяся колоннами в атаку, продвигалась вперед под огнем прусских батарей со спокойствием опытных войск, привыкших к огню. После секундного удивления перед градом пуль из игольчатых ружей противника пехотинцы опять двинулись маршем, перешли болотистые воды Унструта, приступом взяли лесок Бадевельдхен и уже завязали рукопашный бой с пруссаками.

На миг из-за дыма и неровностей местности из поля зрения исчез общий вид сражения. Но вот из-за пелены дыма появился и направился к королевскому холму всадник, во весь опор скакавший на лошади прусского офицера.

Это был Бенедикт: он убил всадника, чтобы взять у него лошадь, и спешил сообщить, что пруссаки начали атаку.

— Эйнем! Эйнем! — крикнул король. — Бегите и прикажите кавалерии стремительно атаковать!

Капитан бросился исполнять приказ. Это был великан ростом около шести футов, самый могучий и самый красивый человек в ганноверской армии.

Он пустил лошадь галопом, крича:

— Ура!

Через мгновение стало слышно, как разразилась буря.

Это гвардейские кирасиры пошли в атаку.

Нет возможности передать воодушевление этих людей, что проезжали под холмом, на котором находился их король-герой, пожелавший остаться на самом опасном посту. Крики «Да здравствует король!», «Да здравствует Георг Пятый!», «Да здравствует Ганновер!» ураганом сотрясали воздух. Топот лошадей заставлял звенеть землю — она колебалась, словно началось землетрясение.

Бенедикт не смог более себя удержать: он пустил лошадь галопом и исчез в рядах кирасиров.

При виде того, как эта буря стремилась обрушиться на них, пруссаки перестроились в каре. Первый, кого смяла ганноверская кавалерия, исчез под лошадиными копытами. Затем, пока пехота стреляла ганноверцам в лоб, кирасиры напали на врагов с тыла, и после короткой безнадежной борьбы те попытались отступить, но ганноверцы преследовали их с остервенением, и вскоре прусская армия оказалась полностью смятой.

Принц Эрнст сквозь великолепный бинокль с увеличительными линзами следил за передвижениями и во всем отдавал отчет королю, своему отцу.

Но очень скоро его бинокль стал следить только за одной группой примерно в пятьдесят человек во главе с капитаном Эймемом, которого принц сразу узнал по большому росту; в этот же отряд входил и Бенедикт (принц узнал его среди белых кирасиров по голубому мундиру).

Эскадрон начал атаку через Негельштедт и направился к последней прусской батарее, все еще державшейся.

Батарея открыла огонь по эскадрону с расстояния в тридцать метров; все исчезло в дыму.

От эскадрона только и осталось, что двенадцать — пятнадцать человек; капитан Эйнем лежал под своей лошадью.

— О! Бедный Эйнем! — воскликнул принц.

— Что с ним случилось? — спросил король.

— Я подумал, что его убили, — ответил молодой человек, — но нет, он не мертв. Вот Бенедикт помогает ему высвободиться из-под лошади. Он только ранен… Даже нет! Даже нет! О! Отец! Из пятидесяти человек у них осталось только семь. Из прусских канониров — живых только один. Он целится в Эйнема, стреляет… Ах, отец! Вы только что потеряли храброго офицера, а король Вильгельм — храброго солдата. Канонир убил Эйнема выстрелом из карабина, а Бенедикт ударом сабли пригвоздил канонира к его месту.

Прусская армия оказалась в полном смятении; поле битвы осталось за ганноверцами!..

Пруссаки отступили до самой Готы.

Быстрота марша, приведшего ганноверцев на поле битвы, слишком утомила кавалерию, чтобы она могла преследовать беглецов. В этом смысле выгоды от победоносной битвы оказались упущенными.

А результат был таков: восемьсот военнопленных, две тысячи убитых и раненых, две захваченные пушки.

Король проехал по полю битвы, чтобы до конца выполнить свой долг, показавшись несчастным раненым.

Бенедикт опять превратился в художника и мечтал о новой картине. Он сел на последнюю захваченную пушку и стал набрасывать общий вид поля боя.

Он заметил, что принц осматривал раненых и мертвых офицеров-кирасиров.

— Простите, ваше высочество, — спросил Бенедикт, — вы ищете храброго капитана Эйнема, не так ли?

— Да! — сказал принц.

— Вон там, ваше высочество, там, слева от вас, среди этой груды мертвых.

— О! — вздохнул принц Эрнст. — Я видел, какие он творил чудеса.

— Вообразите, что, после того как я вытащил его из-под лошади, он с саблей в руках зарубил шестерых. Потом он получил первую пулю и упал. Пруссаки подумали, что он мертв и набросились на него. Тогда он поднялся на колено и убил двоих из тех, что кричали ему, чтобы он сдавался. Наконец он совсем встал на ноги, и в этот самый момент последний оставшийся в живых прусский артиллерист выстрелил ему прямо в лоб, и эта пуля сразила Эйнема. Не имея возможности его спасти, слишком занятый тем, что происходило рядом со мной, я все же за него отомстил!

Затем, показав свой набросок принцу, с тем же спокойствием, с каким он разговаривал в мастерской Каульбаха, Бенедикт спросил:

— Как, по-вашему, ничего?

XXIV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПРЕДСКАЗАНИЕ БЕНЕДИКТА НАЧИНАЕТ СБЫВАТЬСЯ

Проехав по полю боя, король продолжил путь по мощеной дороге и въехал в город Лангензальцу.

Он устроил свою главную ставку в доме, где находились вольные стрелки.

Начальник штаба отдал приказания, обеспечивающие в течение ночи спокойствие.

Первой заботой было тремя разными дорогами направить сообщения королеве, чтобы известить ее о победе этого дня, о положении армии и просить о помощи, если не на следующий день, то, по крайней мере, на послезавтрашний.

И в самом деле, на следующий день нечего было опасаться со стороны пруссаков, которые были слишком основательно разбиты, чтобы не дать себе однодневного отдыха.

Ночь прошла весело. Солдатам раздали деньги, приказав им за все платить.

Музыка играла «God save the King!» note 26Боже, храни короля! (англ.), и солдаты хором пели песенку, сочиненную одним ганноверским добровольцем на польский мотив:

И тысяча солдат, колени преклонив, присягу приносили…

Следующий день прошел в ожидании новостей от баварской армии и в отправлении курьеров. От баварцев прибыли сообщения с обещаниями помощи, но эти обещания не претворялись в жизнь.

С самого утра пруссакам было предложено объявить перемирие, чтобы похоронить мертвых.

Пруссаки отказали.

Таким образом, только одни ганноверцы занялись этой богоугодной церемонией.

Вооружившись заступами, солдаты вырыли большие рвы в двадцать пять футов длины и восемь ширины. В них в два ряда положили мертвых.

Четыре тысячи вооруженных людей во главе с королем и наследным принцем стояли с непокрытыми головами, пока музыка играла похоронный марш Бетховена.

Над каждым рвом проходило отделение и стреляло залпом в знак военного траура.

Все время пока продолжалась церемония, на ней присутствовали представители городского муниципалитета, которые прибыли поблагодарить короля за те приказы, что были отданы солдатам, точно следовавшим им.

В одиннадцать часов вечера северная сторожевая застава сообщила, что значительные силы прусских войск подходят через Мюльхаузен.

Это был корпус генерала Мантёйфеля.

На третий день после битвы ганноверская армия так еще и не получила никакого сообщения о местонахождении баварской армии и сама находилась в окружении тридцати тысяч человек.

К полудню прибыл прусский подполковник и от имени генерала Мантёйфеля предложил ганноверскому королю сдаться.

Король ответил так: ему превосходно известно, что со всех сторон он окружен врагом, но что он сам, его сын, его штаб, офицеры и солдаты решили дать себя убить, от первого до последнего, в случае если им не предложат достойной капитуляции.

В то же время он созвал военный совет, который единодушно высказался за капитуляцию и закрепил это письменно, но лишь при условии, что она не будет унизительной.

Капитуляция была совершенно необходима.

Боеприпасов у армии оставалось только на триста пушечных выстрелов.

Еды у армии оставалось только на один день.

Все придворные, включая и короля, получили на обед по одному куску вареного мяса с картофелем; суп разделили между ранеными.

Каждый из сотрапезников получил только по одной кружке скверного пива.

Обсуждали каждую статью капитуляции, изо всех сил оттягивая время, ведь ганноверцы все еще ждали баварскую армию.

Наконец, среди ночи остановились на следующих условиях, на которые дали согласие и генерал Мантёйфель от имени прусского короля, и генерал Арентшильд от имени ганноверского короля:

ганноверская армия распускалась и отправлялась по домам;

все офицеры оставались свободны, так же как и унтер-офицеры;

те и другие оставляли за собою оружие и обмундирование;

король Пруссии гарантировал им пожизненное жалованье;

король Ганновера, наследный принц и их свита свободны были отправляться куда им заблагорассудится;

имущество короля объявлялось неприкосновенным.

Как только капитуляция была подписана, генерал Мантёйфель прибыл в главную ставку ганноверского короля.

Входя в кабинет его величества, Мантёйфель сказал:

— Государь, я в полном отчаянии предстаю перед вашим величеством в столь тягостную минуту. Мы можем понять все то, что пришлось выстрадать вашему величеству, ведь мы, пруссаки, пережили Йену. Прошу ваше величество сказать мне, куда вы желаете направиться, и дать мне приказания. Я же побеспокоюсь о том, чтобы вы в вашем путешествии не испытывали ни в чем недостатка.

— Сударь, — холодно ответил король, — я еще не знаю, куда отправлюсь, и жду, когда конгресс решит, должен ли я оставаться королем или стать отныне простым английским принцем; но, вероятнее всего, я поеду к моему тестю, герцогу Саксен-Альтенбургскому, или к его величеству императору Австрийскому. В том и в другом случае мне ни в коей мере не потребуется ваше покровительство, за предложение которого я вас благодарю.

В тот же день первый адъютант короля отправился в Вену, чтобы там испросить для своего государя разрешения удалиться в австрийское государство.

Тотчас же после того как в Вену прибыла эта просьба, адъютант императора отправился к ганноверскому королю, чтобы служить ему сопровождающим и привезти его с собою.

Адъютант вез для короля орден Марии Терезии, а для принца — грамоту о возведении его в рыцарское достоинство.

В тот же день король Ганновера направил его величеству императору Австрии извещение о споем прибытии с посыльными — советником регентства г-ном Медингом, своим министром иностранных дел г-ном фон Платеном и своим военным министром г-ном фон Брандисом.

Принц Эрнст предложил Бенедикту отправиться с ним в австрийскую столицу. Бенедикт никогда прежде не был в Вене и согласился.

Но он поставил свои условия.

Как и в Ганновере, его жизнь будет полностью независима от двора.

Оставалось расплатиться с Ленгартом за его труды, оценить которые, как мы знаем, было предоставлено Бенедикту.

Бенедикт держал при себе Ленгарта семнадцать дней; он дал ему четыреста франков и прибавил еще сто франков чаевых.

В ответ на эту неожиданную щедрость Ленгарт заявил о своей величайшей приверженности к Ганноверскому дому, а вследствие этого о своем нежелании возвращаться в Брауншвейг с того момента, как Брауншвейг стал прусским.

Подобное заявление дало ему еще две сотни франков от имени ганноверского короля и сотню франков от имени наследного принца.

Итак, Ленгарт принял решение.

Он намеревался продать сам или через доверенное лицо все кареты и всех лошадей, что были у него в Брауншвейге, и с теми деньгами, что у него уже имелись, собирался обосноваться и сдавать внаем кареты во Франкфурте, вольном городе, где ему никогда не придется больше видеть пруссаков.

Там жил его брат Ганс, состоявший на службе в одном из лучших домов в городе — у Шандрозов. Дочь г-жи де Шандроз, баронесса фон Белов, была крестной самого бургомистра. С такими знакомствами можно было добиться процветания во Франкфурте.

Бенедикт обещал ему клиентов, если судьба забросит его самого во Франкфурт.

Прощание Бенедикта с Ленгартом получилось крайне трогательным, но еще трогательнее было прощание Ленгарта с Резвуном.

Надо было расставаться.

Ленгарт отправился во Франкфурт. Король, наследный принц и Бенедикт с Резвуном, перед тем как уехать в Вену, расположились в маленьком замке Фрёлихе Видеркер, что означает «Счастливое возвращение».

Вот так и сбылось предсказание Бенедикта: победа, падение, изгнание.

Теперь да будет мам позволено посвятить последние страницы этой славы рассказу о верности одного ганноверского офицера и группы солдат, которые, как и все в ганноверских воинских частях, получив приказ присоединиться к армии в Гёттингене, не смогли выполнить его из-за своего стратегического местоположения. Лейтенант фон Дюринг имел в своем подчинении шестьдесят человек в Эмдене, в Восточной Фрисландии, на берегах Эмса.

Захват Ганновера прусской армией, совершившийся за несколько часов, полностью отрезал его от ганноверской армии. Если бы фон Дюринг двинулся по прямой, ему пришлось бы пересекать всю Западную Пруссию. Поэтому ему нужно было обогнуть Пруссию, направляясь через Голландию и Бельгию, и вернуться в Германию через Великое герцогство Люксембург.

Он начал с того, что приказал своим людям оставить оружие в казарме, затем пойти по домам и сменить военный мундир на крестьянскую одежду и, пройдя всю Голландию, присоединиться к нему в Роттердаме или в Гааге. Сам же он с одним лейтенантом уехал в штатской одежде прямо в Гаагу.

Но перед тем как оставить Ганновер, он понял, и очень вовремя, что ему понадобятся шестьдесят два паспорта для себя и своих людей.

По этому делу он пошел к одному бургомистру — можно понять, почему мы не упоминаем ни имени бургомистра, ни названия его города, — и попросил выдать ему шестьдесят два паспорта.

— Вы понимаете, комендант, — ответил ему славный человек, — что я не сумею, не скомпрометировав себя, выдать вам шестьдесят два паспорта. Но я могу вам сказать, где я держу бланки паспортов, могу оставить вас одного здесь и пойти прогуляться по городу. За это время вы злоупотребите моим доверием, моей печатью и штемпелем с моей подписью. И это будет только ваше дело, а не мое.

После чего он показал коменданту ящик с бланками паспортов, вынул из стола штемпель и печать, взял трость и шляпу и пошел прогуляться по городу.

Господин фон Дюринг выправил шестьдесят два паспорта, взял еще три-четыре бланка для особых случаев и вышел из кабинета бургомистра.

В Гааге и в Роттердаме к нему пришли пятьдесят пять его солдат, и он с ними пустился в дорогу в направлении Брюсселя, Намюра и Люксембурга. Но Люксембург охраняли пруссаки. Тогда им пришлось пройти через Францию.

Они прибыли в Тьонвиль.

Там полицейский комиссар принял г-на фон Дюринга за вербовщика, набравшего солдат для пруссаков, и поэтому запретил ему проход через город.

Тогда г-н фон Дюринг все ему рассказал. Но это его признание привело только ко вторичному отказу, еще более категоричному, чем первый раз.

Господин фон Дюринг отправился в кафе «Военное». В свое время он служил в Алжире по просьбе ганноверского короля, пожелавшего, чтобы он повоевал вместе с французской армией, и теперь лейтенант нашел в этом кафе своего товарища по бивачной жизни, командира батальона; тот узнал его и сам занялся его делом.

И в самом деле, в тот же вечер г-н фон Дюринг и его солдаты пошли дальше и через Страсбург попали в Великое герцогство Баденское, а оттуда направились во Франкфурт. Там г-н фон Дюринг обнаружил тех из своих людей, которых он завербовал по дороге и которые, пройдя весь Ганновер и прусские аванпосты, пришли к нему сюда на встречу.

Господин фон Дюринг оставил своих людей во Франкфурте, а сам немедленно и спешно отправился в Мейнинген, столицу одного из тех мельчайших саксонских герцогств, которые на географических картах нужно разыскивать не иначе как с лупой. Но у него имелись точные сведения, и поэтому в своих поисках он преуспел.

Герцогство было занято главной ставкой баварской армии.

Там он узнал о победе при Лангензальце и о последовавшей за ней капитуляции ганноверской армии.

Он пошел к принцу Карлу Баварскому и попросил у него разрешения составить ганноверский вольный отряд, чтобы тот участвовал в войне с Пруссией на свой страх и риск.

Принц Карл — это воин, который встает в десять часов утра, занимается военными действиями после завтрака и после полуденного сна, то есть между часом и тремя пополудни, что оставляет ему много времени для теоретических занятий и позволяет язвительно критиковать операции ганноверской армии.

Господин фон Дюринг и четверти часа не поговорил еще с принцем, как понял, что ждать от него совершенно нечего, кроме пустых обещаний и хвастливых слов. Тогда он возвратился во Франкфурт, где обратился к Сейму, и тот дал согласие на его просьбу.

У его людей не хватало буквально всего, а в особенности одежды. Франкфуртские горожане собрались в кафе «Голландия» и тут же проголосовали за сбор денег, чтобы купить им рубашки и ботинки. Что же касается верхней одежды, то за ней отправились в крепость Майнца, не имевшей отношения ни к одной державе и подчинявшейся Сейму.

А дело это было тем более похвальное, что начал распространяться слух, будто г-н фон Бёзеверк, узнав о крайне дурном воспоминании, которое осталось у жителей Франкфурта о его пребывании в этом городе за пятнадцать лет до того, и о той неприязни, которую они питали к пруссакам, поклялся сделать Франкфурт козлом отпущения за всю Германию.

Далее мы увидим из этого рассказа, каким образом г-н фон Бёзеверк сдержал свое слово.

XXV. О ТОМ, ЧТО ПРОИЗОШЛО ВО ФРАНКФУРТЕ В ПРОМЕЖУТКЕ МЕЖДУ БИТВОЙ ПРИ ЛАНГЕНЗАЛЬЦЕ И БИТВОЙ ПРИ САДОВЕ

Жители Франкфурта издали с тревогой наблюдали за борьбой, которая велась в других частях Германии. Между тем они еще не верили, что эта борьба может добраться и до их города.

Двадцать девятого июня принц Карл Баварский был назначен командующим войск Германского союза.

В тот же день Франкфурт узнал о победе при Лангензальце.

И это было великой радостью для всего города, хотя люди не осмеливались проявить ее открыто.

Тридцатого июня Рудольфштадт и ганзейские города объявили, что выходят из Союза.

Вюртембергские и баденские войска пересекли город; солдаты группами в четыре-пять человек весело разъезжали по бульварам и улицам в извозчичьих колясках.

Первого июля распространилась весть о капитуляции ганноверской армии.

Третьего июля Мекленбург, Гота и Рейс младшей линии объявили о своем выходе из Союза.

Четвертого июля прусские газеты обвинили Франкфурт в том, что он изгнал из города всех прусских подданных, даже тех, кто устроился там на жительство вот уже десять лет тому назад, и к тому же в городе была устроена иллюминация по случаю победы при Лангензальце.

Всего этого вовсе не было, но, чем лживее были слухи, тем больше страха они нагоняли на жителей Франкфурта. Становилось очевидным, что пруссаки искали повода для ссоры с ними.

Пятого июля озабоченность усугубилась тем, что пришла весть о поражении Австрии между Кёниггрецем и Йозефштадтом.

Восьмого июля во Франкфурт прибыли первые сообщения о битве при Садове.

Все, что говорил о Бенедеке фаталист доктор Шпельц, осуществилось. После двух поражений Бенедек потерял голову и, если разговаривать на языке г-на Шпельца, Сатурн увлек его на Марс и на Юпитер.

С другой стороны, то, что Шпельц предвидел насчет вооружения пруссаков — и соединении с их природной смелостью, — тоже подтвердилось. Ни в одном из столкновений австрийцы не получили преимущества. Единственная победа над пруссаками была одержана королем Ганновера.

Но что более всего испугало жителей Франкфурта, так это поступивший от союзной военной комиссии приказ рыть окопы и устраивать оборонительные сооружения вокруг города.

На этот раз Сенат вышел из своей неподвижности, поднялся и высказал свой протест Сейму, утверждая, что Франкфурт — открытый город, что он не может защищаться и не желает этого.

Однако, несмотря на протесты Сената, во Франкфурте скапливались войска.

Двенадцатого июля было сообщено о прибытии нового войскового соединения.

Это оказался 8-й союзный корпус под командованием принца Александра Гессенского, состоявший из вюртембержцев, баденцев, гессенцев и австрийской бригады под командой графа Монте-Нуово.

Едва войдя во Франкфурт, граф Монте-Нуово осведомился о том, где находится дом Шандрозов, и приказал дать ему ордер на расквартирование к г-же фон Белинг — вдове, живущей там.

Граф Монте-Нуово, под чьим именем таилось более известное его имя

— Нейперг, был сын Марии Луизы.

Это был красивый, высокий, элегантный генерал сорока восьми — пятидесяти лет; он предстал перед г-жой фон Белинг со всей изысканностью манер австрийского двора и, приветствуя Елену, вскользь произнес имя Карла фон Фрейберга.

Елена вздрогнула.

Эмма, будучи женой пруссака, сослалась на недавние роды и осталась у себя в комнате. Она вовсе не желала оказывать честь своим гостеприимством человеку, против которого ее муж, может быть, уже завтра будет сражаться.

Это обстоятельство дало графу Монте-Нуово полную возможность остаться наедине с Еленой.

Не стоит и говорить, что Елена ждала этой минуты в крайнем нетерпении после того, как она услышала имя, произнесенное графом.

— Господин граф, — сказала она, как только они оказались одни, — вы произнесли одно имя.

— Имя человека, обожающего вас, мадемуазель.

— Имя моего жениха, — вставая, сказала Елена.

Граф Монте-Нуово поклонился и сделал ей знак сесть на место.

— Я это знаю, мадемуазель, — сказал он, — граф Карл — мой друг, и он поручил мне передать вам это письмо и рассказать вам на словах о том, что с ним происходит.

Елена взяла письмо.

— Спасибо, сударь, — сказала она.

И, желая поскорее его прочитать, сказала:

— Вы позволите, не правда ли?

— А как же! — сказал граф, поклонившись.

Он сделал вид, что рассматривает портрет г-на фон Белинга, изображенного в парадной форме.

… То были любовные клятвы и нежные уверения, какие пишут друг другу влюбленные. Старые слова и всегда новые, цветы, собранные в день творения, а по прошествии шести тысяч лет столь же благоуханные, что и в первый день.

Прочтя письмо, Елена тихо окликнула графа Монте-Нуово, все еще продолжавшего рассматривать портрет:

— Господин граф!

— Да, мадемуазель? — отозвался граф, подходя к ней.

— Карл дает мне надежду, что вы любезно пожелаете рассказать мне некоторые подробности, и добавляет: «Вероятно, до того как начнется драка с пруссаками, он будет иметь… вернее, мы будем иметь счастье повидаться».

— Это возможно, мадемуазель, в особенности при условии если мы вступим в военные действия с пруссаками не раньше чем через три-четыре дня.

— Где вы с ним виделись в последний раз?

— В Вене; он собирал там свой вольный отряд. Мы условились увидеться во Франкфурте, ибо мой друг Карл фон Фрейберг оказал мне честь, выразив желание служить под моим началом.

— Он пишет мне, что лейтенантом у него служит француз, которого я знаю. Вам известно, господин граф, о ком он говорит?

— Да, у ганноверского короля, которому он пожелал выразить снос почтение, он встретил молодого француза по имени Бенедикт Тюрпен.

— Ах, да! — смеясь, сказала Елена. — Это тот самый, кою мой зять пожелал женить на мне в благодарность за удар саблей, полученный от этого молодого человека.

— Мадемуазель, — сказал граф Монте-Нуово, — это для меня какая-то загадка.

— Да, для меня немножко тоже, — сказала Елена, — я попробую все же вам это как-нибудь объяснить.

И она рассказала то, что знала о дуэли Фридриха и Бенедикта.

Она едва успела закончить, как в дверь зазвонили и застучали одновременно.

Ганс пошел открывать.

И тогда из-за двери раздался голос, заставивший Елену вздрогнуть.

Спрашивали госпожу фон Белинг.

— Что с вами, мадемуазель? — спросил граф Монте-Нуово. — Вы так побледнели!

— Мне почудилось, — ответила Елена, — что я узнала этот голос.

В тот же миг дверь открылась. Появился Ганс.

— Мадемуазель, — сказал он, — это господин граф Карл фон Фрейберг.

— Ах! — вскричала Елена. — Я же его сразу узнала! Где он? Что он делает?

— Он внизу, в столовой, и спрашивает у госпожи фон Белинг разрешения выразить вам свое уважение.

— Ну, узнаете дворянина?.. — сказал граф Монте-Нуово. — Другой бы не стал расспрашивать вашу бабушку и прибежал бы прямо к вам.

— И я бы его простила, — промолвила Елена. Потом она громко сказала:

— Карл, дорогой Карл! Идите же сюда!

Карл вошел, бросился в объятия Елены и прижал ее к своему сердцу.

Потом, осмотревшись, он заметил графа Монте-Нуово и протянул ему руку.

— Простите, граф, — сказал он, — я не сразу заметил вас. Но вам легко понять, что мои глаза видели только Елену. Разве Елена не так прекрасна, как я вам рассказывал, граф?

— Даже более, — ответил тот.

— О! Дорогая, дорогая Елена! — вскричал Карл, упав на колени и целуя ей руку.

Граф Монте-Нуово рассмеялся.

— Дорогой Карл, — сказал он, — я прибыл сюда частому назад и попросил расквартировать меня в доме госпожи фон Белинг для того, чтобы иметь возможность выполнить ваше поручение. Я как раз выполнил ею, когда вы позвонили. Таким образом, мне больше здесь нечего делать. Если я что-нибудь забыл, вы сами это исправите. Мадемуазель, могу ли я иметь честь поцеловать вашу руку?

Елена протянула руку, смотря на Карла, словно спрашивала у него разрешения, и тот утвердительно кивнул в ответ.

Граф поцеловал руку Елене, пожал руку другу и вышел.

Влюбленные вздохнули свободно и полной грудью. Посреди всяческих политических потрясений тех дней судьба послала им одну из тех редких минут, какие она дарит своим баловням.

Все слухи, что приходили с Севера, оказывались верными. Но в Вене еще не потеряли надежды. Сам император, императорская семья, государственная казна собирались перебраться в Пешт, и все готовились к отчаянному сопротивлению.

С другой стороны, уступить Венецию Италии означало высвободить 160 тысяч солдат, что могло усилить Северную армию.

Теперь оставалось только ободрить солдат победой, поднять настроение и армии, и подобного рода ожидания были связаны с верой в то, что принц Александр Гессенский вскоре одержит такую победу.

По всей вероятности, сражение будет дано где-то в окрестностях Франкфурта. Вот почему Карл фон Фрейберг избрал для своей службы армию принца Гессенского и бригаду графа Монте-Нуово.

Этот, по крайней мере, уж конечно будет участвовать в сражении. Двоюродный брат императора Франца Иосифа, мужественный и смелый солдат, граф имел все основания рисковать своей жизнью за торжество Австрийского дома, к которому он принадлежал.

Елена не спускала глаз с Карла. Он был все в том же мундире, в котором она видела его всякий раз, когда он выезжал на охоту или возвращался после нее. Между тем что-то неуловимое придавало ему теперь более воинственный вид, а лицу его — нечто более суровое. Чувствовалось, что он осознавал близившуюся опасность и, встречая ее по-мужски, относился к ней и как человек, дороживший теперь жизнью ради будущего счастья.

В это время маленькое войско Карла, помощником которого по командованию стал Бенедикт, стояло биваком в ста шагах от железнодорожного вокзала, как раз пол окнами бургомистра Фелльнера. Это войско ничего не требовало от местной власти. Карл продал одно из своих земельных владений, поэтому каждый из его людей ежедневно получал по полфлорина на питание. Каждый был вооружен добрым карабином Лефошё с нарезным стволом, способным, как и прусские ружья, делать восемь — десять выстрелов в минуту. Наконец, каждый из его людей носил при себе сто патронов и, следовательно, эти сто человек могли сделать десять тысяч выстрелов.

Оба командира имели при себе по двуствольному карабину.

Возвращаясь из ратуши, бургомистр обнаружил перед своей дверью небольшой отряд в незнакомых ему мундирах. Он остановился с тем простодушным любопытством горожанина, которое называют праздношатанием.

Рассмотрев солдат, он стал изучать их командира.

Но здесь он остановился уже не только из простого любопытства, но от удивления.

Ему показалось, что лицо этого командира было ему немного знакомо.

И в самом деле, этот самый командир, улыбаясь, спросил его на превосходном немецком языке:

— Не разрешит ли мне господин бургомистр Фелльнер справиться о его здоровье?

— Ах! Небо и земля! — вскричал бургомистр. — Я не ошибаюсь! Это же господин Бенедикт Тюрпен!

— Браво! Я же вам правильно сказал, что у вас чрезвычайно развит орган памяти! Только такой и нужно иметь, чтобы узнать меня в этой одежде.

— Так вы, значит, стали солдатом?

— Офицером.

— Офицером! Извините.

— Да, офицером-охотником.

— Так поднимемся же ко мне, вам, безусловно, необходимо освежиться, да и людям вашим хочется пить. Не правда ли, друзья?

Егеря принялись посмеиваться.

— Больше ли, меньше ли, но нам всегда хочется пить, — ответил один из них.

— Так что же, вам сейчас спустят двадцать пять бутылок вина и стаканы, — сказал бургомистр. — А мы с вами поднимемся, господин Бенедикт!

— Помните, я вижу вас из окна, — сказал Бенедикт своим солдатам, — и будьте благоразумны.

— Будьте спокойны, капитан, — ответил тот, что уже вступал в разговор.

— Госпожа Фелльнер, — сказал, входя, бургомистр, — нот капитан добровольце», у него к нам ордер на расквартирование. Нужно его хорошо принять.

Госпожа Фелльнер, занимавшаяся вышивкой, подняла голову и посмотрела на гостя. Чувство, похожее на то, что недавно оживило физиономию ее мужа, появилось у нее на лице.

— О! Удивительно, друг мой, — воскликнула она, — как этот господин похож на молодого французского художника…

— Так! — сказал г-н Фелльнер. — Никакой возможности оставаться инкогнито! Сделайте комплимент моей жене, дорогой Бенедикт: вас узнали.

Бенедикт протянул руку г-же Фелльнер, но та взяла ее только с некоторым колебанием.

А в это время бургомистр, верный своему обещанию, отыскал в связке ключей тот, что открывал погреб, и собственной персоной спустился туда за вином, которым он хотел угостить людей Бенедикта, чтобы те выпили за его здоровье.

Но едва только за ним закрылась дверь, едва только добрая г-жа Фелльнер оказалась наедине с молодым французом, как она тут же обеими руками схватила его руку, коснуться которой только что не осмеливалась, и вскричала:

— О сударь, я только после вашего отъезда узнала, что вы предсказали моему мужу нечто ужасное! Должна ли я относиться к этому как к шутке или мне нужно опасаться беды?

— Сударыня, — сказал Бенедикт, — мне теперь не вспомнить, что я имел честь говорить вашему супругу. Для этого мне нужно еще раз взглянуть на его руку.

— Вы, значит, серьезно верите, сударь, — спросила напуганная женщина, — что по руке человека можно прочитать его судьбу?

— Я слишком добропорядочный христианин, чтобы не верить тому, что написано в Библии.

— В Библии, сударь? То, что вы сказали господину Фелльнеру, написано в Библии?

— Нет, но в Книге Иова, глава тридцать семь, стих семь, сказано: «Он полагает печать на руку каждого человека, чтобы все люди знали дело Его». И Моисей сказал: «Закон Божий будет написан у тебя на лбу и на руке твоей».

— Значит, — спросила г-жа Фелльнер, — тот, кто стремится разгадать эти знаки, не совершает нечто нечестивое?

— Нет, сударыня, — ответил Бенедикт, — и заниматься этими важными тайнами — значит беседовать с Богом.

— Но, — спросила г-жа Фелльнер, — нет ли какого-нибудь способа победить, как же мне это лучше сказать, рок?

— Конечно, сударыня, у человека есть свободная ноля: «Homo sapiens dominabit astra», сказал Аристотель, что значит — «Человек разумный побеждает звезды». Пусть господин Фелльнер еще раз даст мне руку и последует затем моим советам. Так, возможно, ему удастся избежать своей судьбы.

— Тише! — сказала г-жа Фелльнер. — Вот и он! Ни слова о моих страхах, не так ли? Он станет смеяться над ними.

— Будьте спокойны.

И действительно, г-н Фелльнер опять поднялся наверх, после того как на ходу, в нижнем этаже, раздал вино.

Минутой позже крики «Да здравствует господин бургомистр!» известили его о том, что вино было найдено вполне доброкачественным.

XXVI. СВОБОДНАЯ ТРАПЕЗА

Бургомистр пребывал в беспокойстве и не пытался скрыть его.

Пруссаки маршем шли на Франкфурт через Фогельсберг; теперь уже не могло обойтись без сражения на баварских границах, и в случае если союзная армия окажется разбитой, на следующий же день после этого пруссаки обязательно займут Франкфурт.

Сверх того, были даны распоряжения, о которых никто еще не знал, но которых никак нельзя было скрыть от него, бургомистра.

Четырнадцатого июля, то есть через день после описанной выше сцены, союзное собрание, военная комиссия и канцелярия получили приказ отправиться в Аугсбург; это доказывало, что Франкфурт не вполне мог быть уверен в возможности сохранить свой нейтралитет.

Все во Франкфурте убедились в том, что надвигался сильнейший кризис, и это возбудило еще больше симпатии жителей к последним защитникам дорогого всем дела, то есть дела Австрии.

Когда пришел обеденный час, богатые франкфуртские дома пригласили к себе командиров, а буржуа и народ — солдат; одни приводили их к себе в дом, другие накрывали столы перед своими дверями.

Герман Мумм, знаменитый торговец вином, пригласил сотню солдат, капралов и сержантов и поставил перед своей дверью огромный стол, на котором каждому было поставлено по бутылке вина!

Бургомистр Фелльнер, его зять доктор Куглер и другие жители улицы, выходившей к вокзалу, взяли на себя обязанность накормить сотню людей Карла.

Сам же Карл обедал у г-жи фон Белинг вместе с графом Монте-Нуово. Бенедикта удержала добрая г-жа Фелльнер, и он не смог отказаться от ее приглашения. Послали пригласить сенаторов фон Бернуса и Шпельца, но у каждого из них оказались свои приглашенные. Смог прийти один лишь г-н Фишер, журналист, живший по-холостяцки.

Принц Александр Гессенский обедал у австрийского консула.

Уличные обеды образовали удивительные контрасты с теми, что устраивались внутри домов. Выпивая вместе и не заботясь о завтрашнем дне, солдаты вспоминали только о смерти, а для солдата смерть — это всего лишь одетая во все черное маркитантка, которая наливает ему последний стакан водки в конце его последнего дня.

Солдат может бояться лишь того, что потеряет жизнь, ибо вместе с нею он теряет все, причем сразу. А вот торговец, банкир, наконец, буржуа, перед тем как потерять жизнь, может лишиться своего богатства, кредита, уважения. Он может оказаться свидетелем того, как разграбят его кассу, разорят дом, обесчестят жену и дочерей, как его дети будут напрасно просить о помощи. Его могут пытать посредством его семьи, его денег, его тела, его чести.

Вот об этом-то и думали жители вольного города Франкфурта, вот что мешало им быть такими веселыми, какими бы им хотелось показать себя перед гостями.

Что касается Карла и Елены, они не думали ни о чем, кроме одного — своего счастья. Для них настоящее было всем. Они хотели забыть обо всем остальном, и не силой воли, а силой любви — забывали.

Но из всех этих застолий самым печальным, несмотря на усилия Бенедикта внести в него оживление, оказалось, наверное, то, что устраивалось у бургомистра. Бенедикт не пытался скрывать от себя, что его предсказания в какой-то мере примешивались к этой печали. Подталкиваемый вопросами одних и неверием других, он в конце концов признался в том, что увидел на руке человека, тогда ему чужого, который потом виделся с ним еще не раз и, не став близким другом, превратился, однако, в приятного знакомого.

В отношении административных способностей г-н Фелльнер был действительно одним из самых дольных бургомистров, какие только бывали но Франкфурте; кроме того, это был превосходный отец семейства, обожавший своих детей и обожаемый ими! На протяжении четырнадцати лет, которые он был женат, ни облачка не появлялось на горизонте брачного союза супругов, и при мысли о каком-либо несчастье, способном омрачить их жизнь, бедная г-жа Фелльнер чувствовала, что она вот-вот разразится слезами. Такое было особенно в те минуты, когда она задумывалась о роковом предсказании Бенедикта.

В продолжение всего обеда г-н Фелльнер, хотя и поглощенный беспокойством чисто политического характера (ибо он лично не верил в предсказание, поскольку оно могло осуществиться только посредством самоубийства), тем не менее с помощью зятя-советника и своего друга Фишера сделал все что мог, чтобы добавить хоть немного веселья в мрачную тональность разговора.

Во время десерта вошел слуга и объявил Бенедикту, что Ленгарт, его спутник по путешествию, вновь предлагает ему свои услуги.

Бургомистр поинтересовался, кто же был этот Ленгарт; когда Бенедикт, смеясь, попросил у него разрешения пойти в прихожую, чтобы пожать Ленгарту руку, бывший владелец конторы по прокату карет оттолкнул плечом слугу, мешавшего ему пройти, вошел прямо в столовую и сказал:

— Не стоит вам утруждать себя, господин Бенедикт, я пойду прямо в столовую к господину бургомистру. Я не гордый. Здравствуйте, господин бургомистр и честная компания!

— А! — сказал бургомистр, услышав старосаксонский акцент. — Так ты из Саксенхаузена?

— Меня зовут Ленгарт, и я к вашим услугам. Я брат Ганса, что служит в доме у госпожи фон Белинг.

— Ну что же, тогда, друг мой, — сказал бургомистр, — выпей стаканчик вина за здоровье господина Бенедикта, которого ты захотел повидать.

— Два, если можно, он их вполне заслуживает! Да! Он-то не шутит с пруссаками. Гром и молния! Как же он расправлялся с ними во время сражения при Лангензальце!

— Как, и ты там был? — спросил бургомистр.

— А как же! Был там и злился, что сам не мог так же хорошо поработать с этими кукушками!

— Почему ты называешь их кукушками? — спросил журналист.

— Да потому, что они ведь всегда лезут в чужие гнезда и подкладывают туда свои яйца!

— Но как ты узнал, что я здесь? — спросил Бенедикт, слегка смущенный таким бесцеремонным вторжением.

— Да чего там! Велика хитрость! — сказал Ленгарт. — Иду я спокойно по улице, вдруг ко мне подбегает собака и прыгает мне прямо на грудь. «Смотри, — говорю я, — это же Резнун, собака господина Бенедикта». Тут ваши люди стали разглядывать меня будто диковинку, потому как я произнес ваше имя. «А он, что, здесь, господин Бенедикт?» — спрашиваю я их. Они отвечают: «Да, он здесь, раз обедает у вашего бургомистра, господина Фелльнера, славного человека, у которого вино доброе… За здоровье господина Фелльнера!» Тогда я говорю себе: «Надо же, а ведь и правда! Это мой бургомистр, потому как со вчерашнего дня я обосновался во Франкфурте, а раз это мой бургомистр, я спокойно могу подняться к нему и поздороваться с господином Бенедиктом».

— Ну вот теперь, раз ты уже со мною поздоровался, дорогой Ленгарт,

— сказал Бенедикт, — и раз ты уже выпил за здоровье господина бургомистра…

— Да, но я еще не выпил за ваше, мой молодой хозяин, мой благодетель, мой бог! Ибо вы — мой бог, господин Бенедикт. Когда я говорю о вас, когда я рассказываю о вашей дуэли, во время которой вы уложили сразу троих, одного за другим, одного — саблей, тот был крепкий, господин Фридрих фон… вы его знаете, правда? Другого — из пистолета, журналиста, такого верзилу, в вашем роде, господин Фишер.

— Спасибо, друг мой.

— Вроде я вам ничего плохого не сказал, а третьего…

— Да оставь же этих господ в покое, — вставил Бенедикт.

— Они в покое и есть, господин Бенедикт; смотрите как они все слушают.

— Пусть говорит дальше, — сказал доктор.

— Да если вам и не хочется, я все равно продолжу. Ах! Стоит мне заговорить о господине Бенедикте, никак умолкнуть не могу. А третьего

— кулаками, этот никуда не годился. Не пожимайте плечами, господин Бенедикт, если бы вы захотели убить господина барона, это только от вас зависело, и вы бы его убили. Если бы вы захотели убить журналиста, и это только от вас зависело. Наконец, если бы вы захотели убить столяра, это тоже только от вас зависело.

— Так и есть, — сказал бургомистр, — мы читали всю эту историю в «Крестовой газете». Честное слово! Я же ее прочел, не подозревая, что это случилось именно с вами.

— А предсказание судьбы! — продолжал Ленгарт. — Это он нам расскажет! Он всеведущ, как колдун! Лишь взглянув на руку несчастною ганноверского короля, он предсказал ему все, что с ним случилось. Сначала победа, а потом — кубарем вниз. Эх-эх, господин Бенедикт, не хотел бы я, чтобы вы мне предсказали, будто мне жить осталось неделю. Гром и молния! Я бы тут же заказал себе гроб.

Бургомистр слегка побледнел; Фишер сделал непроизвольное движение; г-жа Фелльнер поднесла платок к глазам.

— Ну а вам всем он предсказал, что с вами все будет хорошо?

— Нет, предсказал, что с нами все будет плохо, — сказал журналист, пытаясь рассмеяться.

— Будет вам! — сказал Бенедикт. — Было это вечером, после обеда, видел я плохо, уверен, что если бы я теперь посмотрел…

— О да, да! — воскликнула г-жа Фелльнер. — Посмотрите, господин Бенедикт, посмотрите еще раз, умоляю вас.

— Я и сам бы этого хотел, — сказал Бенедикт.

— О, и я тоже, — воскликнул бургомистр, — вам не удастся сделать мне предсказание хуже того, что вы сделали мне в первый раз!

Бенедикт взглянул на руку бургомистра. Все глаза устремились на него. Это искусство, столь новое и столь древнее, разжигает любопытство даже тех, кто в него не верит.

Открытое и улыбающееся лицо молодого человека вновь стало серьезным, почти суровым. Он отпустил руку бургомистра и после минуты молчания сказал ему:

— Господин Фелльнер, мне хотелось бы сказать вам несколько слов, но только вам одному.

Господин Фелльнер встал и прошел в комнату рядом. Бенедикт последовал за ним.

— Господин Фелльнер, — сказал он ему, — говорю с вами серьезно и убежденно: вам угрожает большое несчастье. Вот здесь, в середине третьей фаланги среднего пальца у вас есть звезда. Эта звезда, находись она на самом холме Сатурна, указала бы на то, что вы будете жертвой убийства, а вот тут, где она у вас находится, она указывает на самоубийство. К счастью, вот эта линия, видите, которая поднимается от запястья через ладонь, теряется до того, как она могла бы с ней соединиться. Если бы она с ней соединялась, катастрофы нельзя было бы избежать, как это видно у господина Фишера, а вот вы, я уверен, вы можете ее избежать. Но для этого нужно… нельзя, конечно, утверждать, но, по-моему, вам нужно было бы уехать из Франкфурта. Нужно бежать, как бегут от стихийного бедствия, землетрясения, наводнения. Вам нужно подать и отставку, все бросить. Опасность именно здесь, а не в другом месте.

— Сударь, — ответил бургомистр, — не скажу вам, будто я совсем не верю вашей науке и мне безразлично то, что вы утверждаете в отношении меня. Нет, даже не до конца веря вашим словам, я удивительным образом подпадаю под впечатление от той уверенности, с какой вы мне это говорите. У меня есть все причины хотеть жить: у меня еще молодая жена, которая меня любит и которую я сам люблю, прекрасные дети, которых я должен воспитывать и наставлять в их юности, достаточное для моих нужд состояние, которое должно увеличиться от того, что мне предстоит получить еще не одно наследство, хотя я и не жду этого с нетерпением. Кроме того, я пользуюсь непререкаемым уважением и занимаю первостепенное положение в городе. И тем не менее, сударь, несмотря на все это, я обязан, особенно в минуту опасности, непоколебимо оставаться там, куда мои соотечественники и Бог меня определили. Если, как вы мне говорите, в минуту отчаяния я наложу на себя руки, значит, судьба поставит передо мною выбор между бесчестием и смертью, и, подобно древним римлянам, что ложились в ванну и вскрывали себе вены, я сделаю это, предпочтя славу трусости. Как бы ни были страшны предзнаменования, я остаюсь и лицом к лицу встречу грядущие события… Вернемся, дорогой господин Бенедикт, благодарю вас за предупреждение, оно послужит мне тем, что я смогу принять меры предосторожности и смерть не застанет меня врасплох.

— В вас есть настоящее величие, сударь, — сказал Бенедикт. — Теперь я желаю только одного: чтобы моя наука не оказалось наукой. Вернемся, сударь, вернемся.

Но когда они проходили из гостиной в столовую, раздался двойной звук барабана и трубы: труба подавала сигнал «седлай», барабан — общую тревогу.

Госпожа Фелльнер ждала их с нетерпением, однако муж, улыбнувшись, сделал ей знак потерпеть. Пока что у него была более острая забота, а главное, более общая, и вызвана она была звуками военной тревоги.

— Оттуда мне говорят, сударыня, — произнес Бенедикт, протягивая руку к улице, — что у меня хватает времени лишь на то, чтобы выпить за здоровье вашего мужа и за долгую счастливую жизнь, которую ему создаете вы и вся ваша прекрасная семья.

Тост был поддержан всеми и даже Ленгартом, который, как он и сказал, выпил таким образом дважды за здоровье бургомистра.

После этого, пожав руку г-ну Фелльнеру, его зятю и журналисту и поцеловав руку г-же Фелльнер, Бенедикт бросился на лестницу и вышел из дома, крича:

— К оружию!

Тот же воинственный клич, послышавшийся к концу обеда, настиг Карла и Елену. Карл почувствовал ужасный удар в сердце. Елена побледнела, хотя и не знала ни значения барабанного боя, ни того, что означал звук трубы. Елена почувствовала их зловещий смысл.

Затем по тому взгляду, которым обменялись г-н Монте-Нуово и Карл, она поняла, что пришла минута расставания.

Графу жалко было влюбленных, и, чтобы дать им попрощаться еще хоть мгновение, он попросил у г-жи фон Белинг разрешения уйти и сказал своему молодому другу:

— Карл, у вас есть четверть часа.

Карл бросил быстрый взгляд на стенные часы. Была половина пятого.

— Спасибо, генерал, — ответил Карл. — Буду на посту в назначенное время.

Госпожа фон Белинг проводила графа Монте-Нуово, а молодые люди, чтобы попрощаться наедине, бросились в сад, где их могла укрыть беседка, густо увитая виноградом.

Стоило бы попытаться, наверно, описать грустную песнь соловья в нескольких шагах от них, чем стараться пересказать диалог, прерывавшийся вздохами и слезами, клятвами, рыданиями, любовными обещаниями, страстными порывами и нежными вскрикиваниями. Что было сказано по истечении четверти часа? Ничего и все.

Нужно было расставаться.

Как и в прошлый раз, лошадь Карла в ожидании его стояла у входа.

Он пошел туда, превозмогая себя, увлекая за собою Елену, повисшую у него на руке. А там он стал покрывать ее лицо тысячью поцелуев.

Дверь оставалась открытой. Оба штирийца подавали ему знаки.

Пробило без четверти пять.

Он кинулся к лошади и вонзил ей шпоры в живот.

Штирийцы вскочили на лошадей по обе стороны от него и поскакали за ним галопом.

Последние слова, которые расслышал перед этим Карл, были таковы:

— Твоя в этом мире или в ином!

Последнее, что он ответил с пылом влюбленного и верой христианина, было:

— Да будет так!

XXVII. БИТВА ПРИ АШАФФЕНБУРГЕ

Во время своего обеда принц Александр Гессенский получил депешу следующего содержания:

«Прусский авангард появился в конце дефиле Фогельсберга!»

Это сообщение крайне удивило главнокомандующего: он ожидал врага со стороны Тюрингенского леса.

Поэтому он немедленно отправил депешу в Дармштадт с распоряжением отряду в три тысячи человек выехать по железной дороге в Ашаффенбург и там захватить мост.

Затем, что касалось местных действий, он немедленно приказал поднять общую тревогу и подать сигнал «седлай».

В Саксенхаузене у причала ждали два парохода.

На вокзале ожидала сотня вагонов вместимостью пятьдесят человек каждый.

Мы рассказали, какое впечатление произвели оба сигнала.

Был момент замешательства — какое-то время люди бежали: одни — направо, другие — налево. Мундиры смешались. Кавалеристы и пехотинцы перемешались между собой. Затем, через несколько минут, словно чьей-то ловкой рукой каждый был поставлен на свое место, кавалеристы оказались на лошадях, пехота — с ружьями к ноге. Все было готово к отправлению.

И на этот раз Франкфурт засвидетельствовал свою приязнь уже не просто к австрийцам, но к защитникам Австрии. Пиво переходило из рук в руки кружками, вино передавалось в кувшинах. Люди из самых лучших домов города обменивались рукопожатиями с офицерами. Самые изящные дамы подбадривали солдат. Братские чувства, которых до сих пор здесь просто не знали, рожденные общей опасностью, были растворены в воздухе вольного города.

Из окон грянули голоса: «Смелее! Победа! Да здравствует Австрия! Да здравствует союзная армия! Да здравствует принц Александр Гессенский!»

Сын Марии Луизы тоже услышал обращенные к нему выкрики «Да здравствует граф Монте-Нуово!». Но нужно сказать, что, поскольку кричали по большей части женщины, их восторг был вызван скорее его великолепной осанкой и превосходным военным мундиром, чем императорским происхождением.

Штирийские егеря Карла получили приказ занять места в первых вагонах.

Именно их должны были бросить первыми навстречу пруссакам.

Они с веселыми лицами скрылись в вокзале, сопровождаемые музыкой двух графских флейтистов.

За ними прошла австрийская бригада графа Монте-Нуово.

Затем, наконец, шла союзная армия, состоявшая из гессенцев и вюртембержцев.

Итальянская бригада была отправлена на пароходах. Итальянцы возражали против того, что их заставляли делать, и заявляли, что во имя австрийцев, своих врагов, они не сделают ни одного ружейного выстрела в пруссаков, своих союзников.

Железнодорожный состав ушел на полной скорости, увозя людей, ружья, пушки, зарядные ящики, боеприпасы, лошадей, полевые госпитали.

Через полтора часа они уже были в Ашаффенбурге.

Спускалась ночь.

Пруссаков еще не было видно.

Без сомнений, они не хотели вступать в последние дефиле Фогельсберга, не проверив их из опасения, как бы они ни охранялись.

Принц Александр Гессенский отправил на дорогу разведку.

Разведка вернулась к одиннадцати вечера, обменявшись несколькими ружейными выстрелами с пруссаками, находившимися в двух часах пути от Ашаффенбурга.

Один крестьянин, который шел по дефиле в то же время, что и пруссаки, рассказал, что их было примерно пять или шесть тысяч и что они остановились, ожидая еще одно запаздывавшее соединение в семь-восемь тысяч человек.

Таким образом, оказывалось, что силы противников были примерно равные.

Речь шла о том, чтобы защитить переход через Майн и, одержав победу, обезопасить Франкфурт и Дармштадт.

На дороге были расставлены штирийские егеря.

Они должны были уйти после того, как нанесут наибольший ущерб врагу, затем дать кавалерии и артиллерии действовать в свою очередь и соединиться с головными силами у моста — единственного места, где возможно было отступление союзной армии. Этот мост нужно было защищать до последнего.

В наступившей темноте каждый воин, готовясь к завтрашнему сражению, занял свой пост, поужинал и лег спать на биваке.

Резерв примерно в 800 человек разместился по домам

Ашаффенбурга; он должен был защищать город дом за домом, в случае если на него будет совершено нападение.

Ночь прошла без тревоги.

Наступил день.

В десять часов Карл, сгорая от нетерпения, сел на лошадь и, поручив командование своими людьми Бенедикту, пустил лошадь галопом в сторону пруссаков.

Те, наконец, выступили в путь.

Тем же галопом Карл домчался до графа Монте-Нуово и вернулся к своим с двумя пушками; они были поставлены на огневую позицию поперек дороги.

Четыре срубленных дерева послужили своего рода оборонительным сооружением для артиллеристов.

Карл поднялся на это импровизированное сооружение вместе с двумя своими штирийцами, и те, словно они находились на обыкновенной охотничьей облаве, вынули из карманов свои флейты и принялись наигрывать самые нежные и самые прелестные мелодии.

Карл не смог удержаться — через минуту он тоже вытащил из маленького кармана куртки свою флейту, и на крыльях ветра полетело к его стране это последнее прощание.

А пруссаки все шли вперед.

Когда они были на расстоянии половины пушечного выстрела, залп из обоих австрийских стволов прервал мелодию наших трех музыкантов, они положили обратно в карманы флейты и взялись за ружья.

Два залпа картечи попали прямо в цель и убили и ранили человек двадцать.

Снова раздался грохот пушек, и новые посланцы смерти прошлись по рядам противника.

— Они попытаются в атаке захватить пушки, — сказал Карл, обращаясь к Бенедикту. — Возьмите пятьдесят человек, и я возьму пятьдесят, и проскользнем лесом по обеим сторонам дороги. У нас будет время выстрелить из ружей по два раза каждый. Надо снять сотню человек и пятьдесят лошадей. Пусть десять ваших солдат стреляют в лошадей, а остальные — в людей.

Бенедикт взял пятьдесят человек и проскользнул по правой стороне дороги.

Карл сделал то же самое слева.

Граф не ошибся. Полк прусских егерей вышел из середины вперед, и вскоре наши друзья увидели, как заблестели на солнце сабли.

Раздался громовый топот трехсот лошадей, ринувшихся галопом вперед.

И тогда с обеих сторон дороги поднялась беспорядочная ружейная стрельба, которую можно было бы принять за игру, если бы, как и предполагалось, при первых двух выстрелах полковник и подполковник не были бы сброшены с лошадей и если бы при каждом последующем выстреле не стали бы падать то человек, то лошадь.

Вскоре дорога оказалась заваленной мертвыми людьми и лошадьми. Задние ряды кавалеристов не смогли двигаться вперед. Кавалерийская атака захлебнулась в ста шагах от австрийских пушек, которые открыли огонь и окончательно смяли колонну.

Тогда пруссаки продвинули вперед артиллерию и поставили на огневую позицию шесть орудий, чтобы заставить замолчать две австрийские пушки.

Но наши егеря продвинулись примерно на триста шагов ближе к прусской батарее, и, когда шесть артиллеристов с размеренностью, какой отличается образ действий пруссаков, подняли фитили, чтобы открыть огонь, раздалось шесть ружейных выстрелов: три слева, три справа от дороги — и все шесть канониров упали.

Шесть других взялись за горевшие фитили и тотчас упали рядом со своими товарищами.

В это время обе австрийские пушки стреляли своими ядрами, и им удалось разбить одно прусское орудие.

Пруссаки сделали то, с чего должны были начать: выбили штирийских егерей. На эту операцию было брошено пятьсот прусских егерей с игольчатыми ружьями.

И тогда с двух сторон равнины началась устрашающая ружейная пальба. В то же время по дороге пехота колоннами продвигалась вперед, стреляя батальонным огнем по батарее.

Австрийские артиллеристы впрягли лошадей в передки пушек и поспешно отступили.

Отступая, они демаскировали бригаду Нейперга.

Маленькая возвышенность чуть впереди Ашаффенбурга была увенчана батареей из шести орудий, и огонь ее обрушился на прусские отряды.

Этот огонь уничтожал людей целыми рядами, но пруссаки все равно продолжали идти вперед. Граф Монте-Нуово, видя это, лично встал во главе полка австрийских кирасир и двинулся в кавалерийскую атаку.

И тогда принц Александр отдал приказ всей баденской армии поддержать графа.

К несчастью, он поместил на ее левом крыле итальянский полк, который уже во второй раз довел до его сведения, что будет поддерживать нейтралитет и не станет стрелять, даже оказавшись под выстрелами с обеих сторон.

— Если так, — сказал принц, — я прикажу стрелять в вас.

— Прикажите стрелять, — ответил тот офицер, кому было поручено высказать протест. — Мы итальянцы и поэтому враги Австрии. Все, что мы можем сделать, это не переходить к пруссакам.

Принц действительно приказал стрелять в них, и приказ был выполнен.

В итальянских рядах несколько человек упало, но прочие продолжали бесстрастно стоять с ружьями к ноге, не открывая огонь ни по пруссакам, ни по австрийцам.

То ли это получилось случайно, то ли они были предупреждены об этом нейтралитете, но пруссаки сосредоточили главный свой удар именно на это левое крыло, которое, оставаясь без сопротивления, позволило врагу вывести из строя соединение графа Монте-Нуово.

Штирийские егеря совершали чудеса. Они потеряли тридцать человек, а у противника убили более трехсот. Затем, в соответствии с данным им приказом, они подошли к началу ашаффенбургского моста.

Оттуда Карл и Бенедикт услышали ожесточенную перестрелку на краю города.

Это было правое крыло пруссаков, обошедших левое крыло принца Александра и атаковавших предместья города.

— Послушайте, — сказал Карл Бенедикту, — сражение проиграно. Рок преследует Австрийский дом. Я дам убить себя, ибо выполняю свой долг, но вы ведь ничем не связаны с нашей участью, вы воюете как охотник, вы, наконец, француз, и было бы просто безумием с вашей стороны дать себя убить за дело, которое к вам не имеет никакого отношения и даже не отвечает вашим взглядам. Сражайтесь до последней минуты, а потом, когда вам станет ясно, что любое сопротивление бесполезно, возвращайтесь во Франкфурт, бегите к Елене, скажите ей, что я мертв, если вы увидите меня мертвым, либо, если смерть отринет меня, отступаю с остатками армии на Дармштадт или Вюрцбург. Буду жив — напишу ей. А умру — так с мыслью о ней. Вот завещание моего сердца. Доверяю его вам.

Бенедикт пожал Карлу руку.

— Теперь, — продолжал Карл, — мне кажется, что долг солдата в том, чтобы до последнего дыхания стараться служить как можно лучше. У нас осталось сто семьдесят человек. Я возьму из них половину и постараюсь поддержать с ними защитников города; берите другую половину людей и оставайтесь у моста. Сделайте здесь все, что будет в ваших силах. Я тоже сделаю псе, что окажется в моих силах там, где буду. Вы слышите канонаду и ружейную пальбу — это приближаются пруссаки, а значит, нам нельзя терять ни минуты. Обнимемся.

Два молодых человека бросились друг другу в объятия. Затем Карл ринулся на улицы города и скоро исчез в дыму, который вот-вот должен был подступить и к мосту.

Бенедикт добрался до небольшого поросшего кустарником холма, откуда он мог бы прикрыть проход по мосту.

Едва лишь он там утвердился, как увидел быстро приближавшееся облако пыли. Это мчалась баденская кавалерия: ее преследовали прусские кирасиры.

Первые беглецы прошли мост беспрепятственно, но очень скоро мост так заполнился людьми и лошадьми, что проход оказался забитым и последним рядам пришлось все же, хоть и против воли, обернуться и встретить лицом к лицу тех, кто их преследовал.

В эту самую минуту залп Бенедикта и его егерей положил на землю человек пятьдесят и двадцать лошадей.

Прусские кирасиры остановились в удивлении: мужество вернулось к баденцам. За первым залпом последовал второй, и стало слышно, как пули стучат по кирасам, словно град прошумел по крышам.

Пало тридцать человек и столько же лошадей.

Среди кирасиров началось замешательство. Баденцы воспользовались этим, вернулись с моста и пошли в атаку.

Но, отступая, кирасиры обнаружили перед собою разбитое их уланами австрийское каре, которое пруссаки гнали перед собой.

Каре оказалось между пиками уланов и саблями кирасиров.

Бенедикт увидел, как австрийцы смешались с уланами и кирасирами.

— Стреляйте в офицеров! — крикнул Бенедикт.

И сам, выбрав капитана кирасиров, выстрелил в него.

Капитан упал.

Другие тоже выбрали офицеров, но им было удобнее стрелять в уланов. Смертей стало еще больше.

Почти все прусские офицеры пали, и было видно, как их лошади, лишившись всадников, скачками прибились к эскадрону.

На мосту продолжалась давка.

Внезапно главные силы союзной армии подошли почти вперемешку с врагом.

В это же время по улице пылавшего города с обычным своим спокойствием отступал Карл. При каждом выстреле он убивал человека. Пулей с него сорвало его штирийскую шляпу, и он остался с непокрытой головой.

По его щеке текла струйка крови.

Оба молодых человека обменялись дружескими знаками. Резвун, узнав Карла, этого великолепного охотника, бросился к нему, радуясь, что он опять его видит.

В это время земля задрожала от тяжелого галопа. Это прусские кирасиры повторяли кавалерийскую атаку. Сквозь дорожную пыль и дым от ружейной пальбы видно было, как сверкали их кирасы, каски и лезвия сабель. Кирасиры проложили проход в толпе убегавших баденцев и гессенцев и продвинулись до трети моста.

Бенедикт видел, что его друг сражался с капитаном, которому он два раза всадил штык от своего карабина в горло.

Капитан упал, но на его месте оказались еще два кирасира, которые с поднятыми саблями напали на Карла. Двумя выстрелами из карабина Бенедикт убил одного и ранил другого.

Затем он увидел, как Карл, подхваченный и увлекаемый беглецами, оказался у моста, несмотря на все свои усилия соединиться с Бенедиктом. Со всех сторон он был окружен, и в таком положении ему оставался один выход к спасению — мост. Карл ринулся туда вместе со своими шестьюдесятью или шестьюдесятью пятью людьми, что у него оставались.

Там была ужасная свалка: люди шли по мертвым и раненым; прусские кирасиры верхом на своих рослых лошадях, похожие на великанов, направо и налево разили беглецов своими прямыми саблями.

— Огонь по ним! — крикнул Бенедикт.

Те из его людей, у кого были заряжены ружья, выстрелили: семь или восемь кирасиров, пораженные в незащищенные части тела, упали, по кирасам других звякнули пули.

Новая атака привела кирасиров в гущу штирийских егерей. Теснимый двумя всадниками, Бенедикт одного убил штыком, другой попытался раздавить его лошадью о парапет моста. Бенедикт выхватил свой короткий охотничий нож и всадил его по рукоять прямо в грудь лошади — та встала на дыбы, заржав от боли.

Бенедикт оставил кинжал в этих живых ножнах, проник между передними ногами лошади к парапету, перескочил его и в полном вооружении бросился в Майн.

Кидаясь вниз, он в последний раз посмотрел в ту сторону, где исчез Карл, но его взгляд напрасно искал друга.

Было, наверное, около пяти часов вечера.

XXVIII. ИСПОЛНИТЕЛЬ ЗАВЕЩАНИЯ

Бенедикт бросился в Майн с левой стороны моста, и его относило течением к аркам.

Вынырнув, он осмотрелся и заметил у одной из арок привязанную лодку.

В лодке лежал человек.

Одной рукой гребя, в другой зажав карабин и держа его выше воды, Бенедикт поплыл к лодке. Перевозчик, увидев, что он уже подплыл к нему, поднял весло.

— Пруссак или австриец? — спросил он, держа поднятое весло.

— Француз, — ответил Бенедикт. Перевозчик протянул ему руку. Весь мокрый, Бенедикт влез в лодку.

— Двадцать флоринов, — сказал он лодочнику, — если через час мы будем в Деттингене. Нам поможет течение, и я буду грести вместе с тобой.

— Это просто, — сказал лодочник, — если б только знать потверже, что вы сдержите слово.

— Держи, — сказал Бенедикт, сбрасывая свою штирийскую куртку и шапку и шаря в кармане, — вот уже десять.

— Тогда за дело! — сказал лодочник.

Он взялся за одно весло, Бенедикт — за другое. Отделившись от каменной арки, лодка мгновение скользила в полутьме, а затем, подталкиваемая четырьмя крепкими руками, стремительно поплыла по течению реки.

Битва все еще продолжалась. Люди и лошади падали с моста в реку. Это напоминало «Битву на Фермодонте» Рубенса.

Бенедикту очень бы хотелось остановиться и посмотреть на это зрелище, но, на беду, у него совсем не было времени.

Никто не обратил внимания на эту маленькую лодку, уплывавшую с неимоверной быстротой.

Через пять минут оба гребца были уже вне досягаемости ружейного выстрела и, следовательно, вне опасности.

Проплывая мимо небольшого леска у берега реки, который назывался Красивая поросль, Бенедикту показалось, что он увидел окруженного группой пруссаков и отчаянно сражавшегося Карла. Но так как, за исключением золотого галуна на вороте его куртки, мундиры всех штирийцев были одинаковы, это мог быть один из его егерей, а вовсе не он сам.

Однако Бенедикту показалось также, что в этой схватке он заметил и собаку, похожую на Резвуна, и ему вспомнилось, что Резвун понесся за Карлом.

Панорама боя скрылась за первым же поворотом реки.

Затем был виден пожар в Ашаффенбурге. Наконец, еще дальше, за деревушкой Лидер, все исчезло.

Лодка летела по реке. Они быстро проплыли мимо Майнашаффа, Штокштадта, Клейностхейма.

Но потом берега Майна оставались пустынны вплоть до Майнфлингена.

А на другом берегу, почти напротив Майнфлингена, уже вставал Деттинген.

Пробило четверть седьмого, так что лодочник заработал свои двадцать флоринов. Бенедикт отдал ему деньги и перед тем, как с ним расстаться, чуть задумался.

— Хочешь заработать еще двадцать флоринов? — спросил он.

— Еще бы! — ответил тот. Бенедикт посмотрел на часы:

— Поезд проходит только в четверть восьмого, у нас остается час.

— Это не принимая в расчет затруднений в Ашаффенбурге, что задержит состав еще на четверть часа, если совсем там его не остановит.

— Дьявол!

— Разве то, что я вам сейчас сказал, лишит меня моих двадцати флоринов?

— Нет, но сначала сходи в Деттинген. Ты точно моего роста, купишь мне там одежду лодочника, как у тебя. Полную, слышишь? Потом ты вернешься, и мы договоримся о том, что нам дальше делать.

Лодочник проворно выпрыгнул из лодки и бегом направился в Деттинген.

Через четверть часа он вернулся с полным костюмом, который стоил десять флоринов.

Бенедикт отдал ему эту сумму.

— А теперь, — спросил лодочник, — что нам делать?

— Можешь ли ты подождать меня здесь три дня с моим мундиром, пистолетами и карабином? Я дам тебе двадцать флоринов.

— Идет! Но если через три дня вы не вернетесь?

— Карабин, пистолеты и мундир останутся тебе.

— Да я и неделю здесь просижу. Надо же дать людям время, чтобы они устроили все свои дела.

— Ты славный парень. Как тебя зовут?

— Фриц.

— Ну, Фриц, тогда до свидания!

В несколько мгновений Бенедикт надел штаны, куртку и натянул на голову матросский колпак.

Он уже прошел десять шагов, как вдруг, остановившись, спросил:

— Кстати, где ты будешь жить в Деттингене?

— Моряк — как улитка: у него дом всегда с собой. Вы найдете меня тут же в лодке.

— И днем и ночью?

— И днем и ночью.

— Тогда все отлично.

И Бенедикт в свою очередь пошел в сторону Деттингена.

Предположение Фрица совершенно оправдалось. Железную дорогу захлестнуло сражение, понадобилось очистить путь, и поезд опоздал на полчаса.

Впрочем, это был последний состав, которому здесь удалось пройти, так как уже были посланы гусары разобрать железнодорожный путь из опасения, как бы из Франкфурта не прислали войск на помощь союзной армии.

Бенедикт взял себе место в третьем классе — ему, в его скромной одежде, оно подходило. Торопясь, как всякий вестник дурного, поезд на огромной скорости устремился вперед, в Ханау остановился лишь на несколько минут и тут же отправился во Франкфурт, куда и прибыл без четверти девять вечера с. опозданием едва ли на десять минут.

Вокзал запрудили любопытные, пришедшие сюда за новостями.

Бенедикт поскорее пробрался в этой давке, узнал г-на Фелльнера, сказал ему на ухо: «Разбиты!» — и бросился со всех ног к дому Шандрозов.

Он позвонил у двери. Ганс открыл.

Елены дома не было.

Ганс пошел справиться о ней у Эммы.

Елена была в церкви Нотр-Дам-де-ла-Круа.

Бенедикт спросил, как пройти в эту церковь, и Ганс, догадываясь, что это от Карла принесены новости для Елены, вызвался проводить его туда.

Через несколько минут они были на месте.

Ганс хотел тут же вернуться домой. Но Бенедикт удержал его. Может быть, предстояло дать ему какое-нибудь поручение.

Оставив Ганса у дверей, он вошел в церковь.

Дрожащим светом единственной лампады был освещен только один придел. Перед алтарем стояла на коленях, а вернее, лежала на его ступенях, женщина.

Это была Елена.

Одиннадцатичасовой утренний поезд принес новость: этот день не обойдется без сражения. В полдень в сопровождении горничной Елена села в карету с Гансом на месте кучера и проехала по дороге на Ашаффенбург до Дорнигхеймского леса. Там, среди сельской тишины, она услышала пушечную стрельбу.

Не стоит и говорить, что каждый выстрел эхом отдавался в ее сердце. Вскоре у нее не стало более сил слушать все нараставший шум. Она опять села в экипаж, возвратилась во Франкфурт, попросила высадить ее у двери церкви Нотр-Дам-де-ла-Круа и послала Ганса домой успокоить сестру и бабушку.

Без разрешения баронессы Ганс не осмелился сказать Бенедикту, где была Елена.

С трех часов пополудни Елена молилась.

На звук приближавшихся шагов Бенедикта она обернулась. В первый миг, сбитая с толку его одеждой, она совсем не узнала молодого художника, за которого Фридрих хотел ее выдать замуж, и, приняв его за рыбака из Саксенхаузена, спросила:

— Вы ищете меня, друг мой?

— Да, — ответил Бенедикт.

— Так вы хотите сообщить мне о Карле?

— Я был его соратником в битве.

— Он мертв! — вскричала Елена, заламывая руки с рыданием и с упреком бросая взгляд, исполненный отчаяния, на изваяние Мадонны. — Он мертв! Он мертв!

— Я не могу поручиться, что он жив и не ранен. Но не думаю, чтобы он был мертв!

— Вы этого не думаете?

— Нет, клянусь честью, я не думаю этого.

— Он поручил вам передать мне что-то, расставаясь с вами?

— Да, и вот его собственные слова…

— О! Говорите же, говорите!

И Елена сложила руки и встала на колени на стул перед Бенедиктом, как она бы это сделала перед святым посланцем.

Оно всегда свято, послание, сообщающее нам что-то о тех, кого мы любим.

— «Послушайте, — сказал он мне, — сражение проиграно. Рок преследует Австрийский дом. Я дам убить себя, ибо выполняю свой долг…»

Елена застонала.

— А я, а я! — прошептала она. — Подумал ли он обо мне?

— Конечно. Послушайте. Он продолжал: «Но вы ведь

ничем не связаны с нашей участью, вы воюете как охотник, вы, наконец, француз, и было бы безумием с вашей стороны дать себя убить за дело, которое даже не отвечает вашим взглядам. Сражайтесь до последней минуты, а потом, когда вам станет ясно, что любое сопротивление бесполезно, возвращайтесь во Франкфурт, бегите к Елене, скажите ей, что я мертв, если вы увидите меня мертвым, либо, если смерть отринет меня, отступаю с остатками армии на Дармштадт или Вюрцбург. Буду жив — напишу ей. А умру — так с мыслью о ней. Вот завещание моего сердца, доверяю его вам».

— Дорогой Карл! Ну, и?..

— Так вот, еще два раза мы встретились с ним во время битвы. Первый раз на ашаффенбургском мосту, где он был только легко ранен в лоб, а потом, через четверть часа, я увидел его между леском под названием Красивая поросль и деревней Лидер.

— А там?

— Там его окружали враги, но он еще дрался.

— Боже мой!

— Тогда я подумал о вас… Война кончена. Мы были последней живой силой Австрии, единственной ее надеждой. Мертвый или живой, Карл с этого часа — ваш. Хотите, я вернусь на поле битвы? Я стану искать его до тех пор, пока хоть что-нибудь не узнаю о нем. Если он мертв, я доставлю его сюда.

Елена не удержала рыданий.

— Если он ранен, я непременно привезу его вам, уверяю вас.

Елена ухватила Бенедикта за руку и, глядя на него в упор, сказала:

— Вы отправляетесь на поле битвы?

— Да.

— И будете искать его среди мертвых?

— Да, — сказал он, — пока не найду.

— Я еду туда с вами, — сказала Елена.

— Вы? — вскричал Бенедикт.

— Это мой долг. Теперь я вас узнала. Вы Бенедикт Тюрпен, французский художник, вы дрались с Фридрихом и могли его убить, но оставили ему жизнь.

— Да.

— Тогда вы друг, человек чести, и я могу вам довериться, едем.

— Решено?

— Решено.

— Вы искренне этого хотите?

— Я хочу этого!..

— Ну, что же, тогда но будем терять ни минуты.

— Как мы поедем?

— Поездов больше нет.

— Нас повезет Ганс.

— У меня есть лучший способ. Сейчас нам нужны такие лошади, которыми можно не дорожить. Нам нужна карета, которую можно разбить, кучер, которому можно приказать. И у меня есть такой человек: ради меня он разобьет любую свою карету и загонит всех своих лошадей.

Бенедикт позвал Ганса. Тот появился.

— Беги к своему брату Ленгарту, пусть через пять минут будет здесь со своей лучшей каретой, лучшими лошадьми, с вином и хлебом. Когда поедет мимо аптекаря, пусть купит бинты, корпию и пластырь.

— О сударь, все это мне нужно записать.

— Хорошо! Карету, пару лошадей, хлеба, вина — этого ты не забудешь. Об остальном я позабочусь сам. Поезжай!

Затем, обернувшись к Елене, он спросил:

— Вы возьмете с собой родственников?

— О нет! — воскликнула она. — У них будет лишь одно желание — удержать меня. А я под защитой Девы Марии. Она стоит их всех.

— Тогда еще помолитесь, я приду за вами.

Елена встала на колени; Бенедикт бросился из церкви.

Через десять минут он вернулся со всем, что необходимо для срочной перевязки, и с четырьмя факелами.

Едва он вернулся, как у двери остановился Ленгарт с каретой, запряженной парой лошадей.

— Мы возьмем с собою Ганса? — спросила Елена.

— Нет, нужно, чтобы дома знали, где вы. Если мы найдем Карла раненым, нужно, чтобы его ждала готовая комната, чтобы предупредили хирурга; наконец, нужно, чтобы его приезд не причинил никаких тревог вашей сестре, едва оправившейся от родов, и вашей бабушке, старость которой нужно оберегать.

— В котором часу мы можем вернуться?

— Об этом ничего не знаю, но пусть ждут нас начиная с четырех часов утра. Вы слышите, Ганс? Если там станут беспокоиться за вашу молодую хозяйку…

— … ты ответишь, — вмешался Ленгарт (он успел войти в церковь вслед за Гансом), — пусть будут спокойны, раз господин Бенедикт Тюрпен находится рядом с нею.

— Вы слышите, дорогая Елена? Так вот, поедем когда захотите.

— Поедем сейчас, — сказала Елена, — не будем терять ни минуты. Боже мой! Когда я думаю, что, может быть, он лежит там на земле или прислонился к какому-нибудь дереву, к какому-нибудь кусту, что у него две-три раны, он теряет кровь и призывает меня на помощь умирающим голосом…

И в крайнем возбуждении она добавила:

— Вот и я, Карл! Вот и я!

Ленгарт со всего размаха прошелся ударом кнута по своим двум лошадям, и карета отъехала со скоростью ветра и с грохотаньем грома.

XXIX. РЕЗВУН

Менее чем через полтора часа они оказались уже в виду Деттингена; разглядеть его было тем легче, что издали он казался центром обширного пожара.

Подъехав ближе, Бенедикт понял, что это были огни биваков. После победы пруссаки продвинули свои передовые посты вплоть до этого городка.

Елена боялась, что ей не позволят ехать дальше, но Бенедикт подбодрил ее, заверив, что милосердие к раненым и уважение к павшим, после окончания битвы проявляемые во всех цивилизованных странах, не оставляют ни тени сомнения не только в возможности получить разрешение для Елены разыскивать ее погибшего жениха, но и в поддержке, которую ей, безусловно, окажут в этих розысках.

Однако у передовых постов карету и в самом деле остановили. Начальники сторожевого поста не захотели взять на себя ответственность и пропустить карету. Они заявили, что об этом нужно сообщить генералу Штурму, командовавшему авангардом.

А главная ставка генерала Штурма находилась в деревушке Хёрштейн, расположенной слева от большой дороги, в пункте, продвинутом чуть дальше Деттингена. Оставалось узнать, на какой улице и в каком доме разместился генерал, и потом галопом ехать дальше, чтобы возместить потерянное время.

Когда они приехали к указанному дому, часовой, к которому они обратились, ответил, что генерал Штурм на ночном обходе.

Бенедикт осведомился, не оставил ли генерал какого-нибудь офицера или адъютанта, который мог бы сто заменить на случай, если потребуется поскорее выдать какое-нибудь разрешение.

Ему ответили, что он может войти и поговорить с начальником штаба.

Он вошел.

Начальник штаба был занят: он подписывал приказы; услышав, что дверь его открыли, он сказал нетерпеливым тоном:

— Одну минуту!

Звук этого голоса заставил Бенедикта вздрогнуть: он где-то слышал его раньше. Где? Ему ничего не вспоминалось, но он явно уже слышал этот голос.

Вдруг его осенило.

— Фридрих! — воскликнул он.

Тот, кого он назвал этим именем, живо обернулся.

В самом деле, это был барон Фридрих фон Белов: король Пруссии своей волей назначил его начальником штаба к генералу Штурму. Эта должность стояла на пути к чину бригадного генерала.

Фридрих с удивлением посмотрел на этого лодочника, назвавшего его только что по имени и протягивавшего к нему руки. Но он тотчас же в свою очередь узнал Бенедикта.

Посыпались вопросы и ответы. Бенедикт коротко объяснил, что он приехал разыскать на поле битвы Карла: тот сражался целый день и, видимо, был убит или, по меньшей мере, ранен.

В какой-то миг Бенедикт, чуть было не сказал, что Елена, свояченица Фридриха, сидит в карете у этой двери. Но он вовремя удержал уже начатую фразу и не дал ей слететь со своих губ. Если и суждено было барону фон Белову услышать такое признание, то лишь из уст самой Елены.

Фридрих пришел в отчаяние, что ему нельзя было сопровождать Бенедикта в его розысках, поскольку он был обязан в отсутствие генерала оставаться в Хёрштейне, тем более что из-за грубости генерала, вполне оправдывавшего свое имя Штурм, которое означает «буря», Фридриху уже два или три раза пришлось очень пожалеть о своем согласии занять это место начальника штаба.

Но он дал заверенное печатью генерала разрешение на то, чтобы обойти поле битвы в сопровождении двух прусских солдат — для внушения уважения к этому делу — и хирурга.

Бенедикт удержал Фридриха, порывавшегося проводить гостя к карете, и обещал потом направить хирурга прямо к нему в штаб, чтобы тот отчитался перед ним о проведенной экспедиции. После этого Бенедикт пошел к карете, где его , с нетерпением ожидала Елена.

— Ну как? — спросила она.

— Все как нужно, — ответил Бенедикт. Затем он тихо сказал Ленгарту:

— Отъезжайте отсюда на двадцать шагов и остановитесь. Ленгарт сделал как было сказано.

Только тогда Бенедикт рассказал Елене о том, что перед тем произошло.

Если бы ей захотелось увидеться с зятем, легко было сделать двадцать шагов назад. Если же, напротив, Бенедикт все сделал так, как хотелось ей самой, то им оставалось только продолжить путь.

При одной лишь мысли увидеться сейчас с зятем Елена вздрогнула. Она была убеждена, что он удержал бы ее и не позволил бы в полночь, среди мертвых и раненых, даже среди мародеров, которые всегда пробираются к трупам и грабят их, рисковать собой на поле битвы.

Поэтому она живо поблагодарила Бенедикта и сама крикнула Ленгарту:

— Вперед!

Ленгарт пустил лошадей галопом.

Они вернулись в Деттинген. Когда карета въезжала в город, било одиннадцать часов.

На главной площади Деттингена был разожжен огромный костер. Бенедикт вышел из кареты и приблизился к нему.

Перед костром прохаживался капитан. Бенедикт подошел к нему. Он вполне знал прусский характер и великолепно умел с ним обходиться, если не хотел столкновения.

— Извините, капитан, — сказал он, — знаком ли вам барон Фридрих фон Белов?

Капитан посмотрел сверху вниз на того, кто позволил себе обратиться к нему.

Не нужно забывать, что Бенедикт был одет лодочником.

— Да, — ответил тот, — я его знаю. Дальше?

— Не хотите ли оказать ему большую услугу?

— Охотно! Это мой друг, но каким это образом он обратился к тебе, чтобы попросить меня об этом?

— Сам он в Хёрштейне и не может оставить его по приказу генерала Штурма.

— Ну и что?

— А то, что он находится в самом глубоком беспокойстве насчет одного из своих друзей, которого, видно, либо убили, либо ранили сегодня, во время кавалерийской атаки прусских кирасиров на ашаффенбургском мосту. Он послал меня с одним моим приятелем, лодочником, как и я, на поиски этого друга, жениха вот той дамы, что вы видите в карете, и сказал: «Обратись вот с этой написанной моей рукой запиской к первому встретившемуся прусскому офицеру. Скажи ему, что это не приказ, а просьба. Дай ему прочесть эту записку, и я уверен, что он окажется любезным и даст тебе то, что я здесь прошу».

Офицер подошел к огню, взял головешку и прочел следующее:

«Приказ первому прусскому офицеру, которого встретит мои посланец, дать в распоряжение подателю сего двух солдат в качестве эскорта и хирурга. Оба солдата и хирург должны будут сопровождать подателя сего на поле боя, повсюду, куда он их поведет.

Составлено в главной ставке, Хёрштейн, одиннадцать часов вечера.

По приказу генерала Штурма

начальник штаба

барон Фридрих фон Белов».

Дисциплина и послушание — два великих достоинства прусской армии. Именно эти два качества сделали эту армию лучшей в Германии.

Стоило только капитану прочесть приказ своего начальника, он тут же оставил свой надменный вид, с которым только что разговаривал с беднягой-лодочником.

— Эй, там! — сказал он солдатам, сидевшим у огня. — Пришлите двух добровольцев для оказания услуги начальнику штаба Фридриху фон Белову.

Встало десять человек.

— Хорошо! Ты и ты! — сказал капитан, отобрав двух людей.

— Ну, а кто тут ротный хирург?

— Господин Людвиг Видершаль, — ответил голос.

— Где он расквартирован?

— Здесь, на площади, — ответил тот же голос.

— Известите его, что по приказу из штаба он должен этим вечером принять участие в поездке в Ашаффенбург.

Один солдат встал, пошел через площадь, постучал в дверь и мигом вернулся вместе с полковым хирургом.

Бенедикт поблагодарил капитана, и тот ответил, что ему было крайне приятно оказать любезность барону фон Белову.

Полковой хирург, хотя он и был человеком светским, сел в карету в дурном расположении духа из-за того, что его, разбудили, едва он успел заснуть. Когда же он оказался лицом к лицу с молодой женщиной, красивой и в слезах, он извинился, что заставил себя ждать, и первым стал торопить с отъездом.

Карета по пологому спуску подъехала к берегу реки.

У берет стояло несколько лодок. Бенедикт громко крикнул:

— Фриц!

На второй зов и лодке встал человек и ответил:

— Я здесь!

Бенедикт показался ему так, чтобы тот смог его узнать.

Все расселись в лодке.

Два солдата — спереди, Фриц и Бенедикт — у весел, полковой хирург с Еленой — сзади.

Сильный гребок веслами вынес лодку на середину реки.

Теперь задача была потруднее, чем вначале, на этот раз приходилось плыть против течения, но Бенедикт и Фриц были ловкими и сильными гребцами. Лодка легко заскользила по поверхности воды.

Они уже далеко отплыли от Деттингена, когда услышали, как часы на городской колокольне прозвонили полночь.

Проплыли Клейностхейм, Майнашафф, затем Лидер, затем Ашаффенбург.

Бенедикт сошел на берег немного выше моста. Как раз отсюда он и хотел начать поиски.

Они зажгли факелы и отдали их в руки двум солдатам.

Битва закончилась уже в темноте, поэтому вынесли только раненых, и мост все еще был загроможден мертвыми: в темных местах о них приходилось спотыкаться, а в более освещенных их можно было смутно разглядеть по белым мундирам.

Если бы Карл оказался среди пруссаков и австрийских солдат, его можно было бы легко узнать по серой куртке. Но Бенедикт был слишком уверен, что он видел, как тот дрался уже за мостом, и не стал терять время там, где его друга не было.

Они спустились к равнине с разбросанными по ней купами деревьев; в глубине ее тянулся лесок под названием Красивая поросль.

Ночь выдалась темной, луны не было, на небе не светило ни звездочки; можно было подумать, что дым и пыль от сражения так и остались висеть в воздухе между небом и землей. Время от времени широкие тихие зарницы приоткрывали горизонт, будто огромное веко: на секунду вырывался луч белесого света и мертвенно-тускло освещал пейзаж. Потом все опять погружалось в темноту, еще более густую, чем раньше.

Когда зарницы угасали, единственный свет по обоим берегам Майна давали два факела, которые несли прусские солдаты и который образовывал освещенный круг диаметром в дюжину шагов.

Елена, белая, словно тень, и, словно тень, казавшаяся нечувствительной к неровностям земли, шли посреди того круга и говорила, протягивая вперед руки: «Там, вот там, там!», когда ей казалось, что она видит неподвижно лежавшие трупы.

Они подходили к указанному ею месту. Там в самом деле были трупы, и по мундирам их можно было признать скорее за пруссаков или австрийцев.

Время от времени им приходилось видеть тень, скользнувшую среди деревьев, и слышать быстро удалявшиеся шаги: то был кто-нибудь из тех презренных мародеров, которые следуют за армиями нашего времени, как когда-то за древними армиями шли волки, и которым помешали заниматься их омерзительным ремеслом.

Время от времени Бенедикт жестом останавливал шествие; воцарялось глубокое молчание, и в этом безмолвии он громко кричал: «Карл, Карл!»

Елена, с остановившимся взглядом, с затаенным дыханием, казалась тогда статуей Ожидания.

Ничто не слышалось в ответ, и маленький отряд вновь отправлялся на розыски.

Время от времени Елена тоже останавливалась и машинально, едва слышно, словно боясь собственного голоса, звала в свою очередь:

— Карл! Карл! Карл!

Они подходили к леску, и трупы стали попадаться все реже и реже. Бенедикт опять сделал одну из тех остановок, вслед за которой наступала тишина, и в пятый или в шестой раз крикнул:

— Карл!

Но на этот раз мрачный и продолжительный вой ответил ему и затих, заставив вздрогнуть сердца самых храбрых.

— Что это? — спросил хирург.

— Это собака воет около мертвого, — ответил Фриц.

— Неужели же?.. — прошептал Бенедикт.

А потом тут же крикнул, направляясь на голос собаки:

— Сюда, сюда!

— Боже мой! — произнесла Елена. — У вас появилась какая-то надежда?

— Может быть; идите, идите сюда!

И, не ожидая факелов, он кинулся вперед. Выйдя к опушке леса, он опять позвал:

— Карл!..

Раздался тот же самый мрачный, жалостливый вой, но теперь он был уже ближе.

— Идите сюда, — крикнул Бенедикт, — это здесь! Елена прыгнула через ров, вошла в лес и, не обращая внимания на то, что на ходу она рвала в клочья свое муслиновое платье, пошла вперед сквозь кустарник и колючие заросли.

Солдаты с факелами намеревались последовать за нею.

Там, в лесу, в нескольких местах послышался шум, который производили убегавшие мародеры.

Бенедикт сделал знак остановиться, чтобы дать время этим людям убежать. Потом, когда тишина восстановилась, он опять позвал:

— Карл!..

И на этот раз, как и раньше, ему ответил мрачный и жалостливый вой, но так близко, что у всех сжалось сердце. Солдаты отступили на шаг. Лодочник протянул руку.

— Волк! — сказал он.

— Где? — спросил Бенедикт.

— Вот, вот, там, — сказал Фриц, показывая рукой. — Не видите разве, вон в темноте глаза блестят как два угля.

И в этот миг вспыхнула одна из тех тихих зарниц. Ее свет проник сквозь верхушки деревьев, и стал отчетливо виден силуэт собаки, сидевшей у неподвижного тела.

— Сюда, Резвун! — крикнул Бенедикт.

Собаке пришлось сделать только один прыжок, чтобы оказаться рядом, она мигом бросилась на грудь хозяину и лизнула его. Потом, заняв прежнее место у трупа, она в четвертый раз завыла и на этот раз еще тоскливее, чем раньше.

— Карл здесь! — сказал Бенедикт. Елена кинулась, так как она все поняла.

— Но он мертв! — продолжал Бенедикт. Елена вскрикнула и упала на тело Карла.

XXX. РАНЕНЫЙ

Подошли факельщики, и в свете горевшей смолы вырисовалась живописная мрачная группа.

Карл не оказался раздетым, как другие трупы, собака сторожила его тело и сумела его защитить.

Елена распростерлась на нем, приложив губы к его губам, плача и стеная. Бенедикт стоял на коленях около нее, а вокруг его шеи обвились собачьи лапы. Хирург стоял, скрестив руки, как человек, который привык к виду смерти и сопровождающего ее горя. Наконец, Фриц просовывал голову сквозь густую листву деревьев.

Все участники этой сцены были тихи и неподвижны.

Вдруг у Елены вырвался крик; она выпрямилась и встала, вся в крови Карла, с блуждающими глазами и рассыпавшимися волосами.

Все посмотрели на нее.

— Ах! — вскрикнула она. — Я схожу с ума. Потом, опять упав на колени, она крикнула:

— Карл! Карл! Карл!

— Что случилось? — спросил Бенедикт.

— О! Сжальтесь надо мною, — произнесла Елена, — но мне показалось, что я ощутила на своем лице его дыхание. Словно он дождался меня, чтобы испустить последний вздох!

— Извините, сударыня, — сказал хирург, — но если тот, кого вы называете Карлом, не мертв, в чем я очень сомневаюсь, то времени терять нельзя, нужно оказать ему помощь.

— О, посмотрите, сударь! — сказала Елена, живо отстраняясь.

Хирург тотчас же наклонился к Карлу вместо нее. Солдаты приблизили факелы, и стало возможным рассмотреть бледное, но по-прежнему красивое лицо Карла.

Рана на голове явилась причиной того, что вся его левая щека покрылась кровью, и он был бы неузнаваем, если бы собака не вылизывала его, по мере того как вытекала кровь.

Хирург сначала ослабил галстук, потом приподнял верх тела, чтобы снять куртку.

Должно быть, рана была ужасна, так как куртка на спине была красна от крови. Хирург расстегнул одежду и четырьмя ударами скальпеля с привычной ловкостью разрезал рукав от ворота до обшлага, а куртку по всей длине спины, что позволило ему, разорвав рубашку, полностью открыть всю правую часть груди раненого.

Хирург попросил воды.

— Воды! — словно эхо, механически повторила Елена. Река была в пятидесяти шагах от них. Фриц сбегал туда

и принес полный деревянный башмак, служивший ему для вычерпывания воды из лодки.

Елена дала свой носовой платок.

Хирург смочил его в воде и принялся обмывать Карлу грудь, а в это время Бенедикт поддерживал туловище раненого, прислонив его к своим коленям.

Только тогда стало заметно, что у Карла был сгусток крови и на руке. Значит, у него было три ранения.

Рана на голове была незначительной: процарапана кожа под волосами, но кости не были задеты.

Рана в груди на первый взгляд казалась самой тяжелой; и действительно, кирасирская сабля вошла в трех дюймах от ключицы и вышла в спине над лопаткой.

Третья рана — она-то и была самая тяжелая — находилась на правой руке. Отражая удары, Карл подставил внутреннюю сторону руки под удар лезвия противника, и артерия была перерезана.

Однако эта рана спасла раненого. Большая потеря крови привела к обмороку, а во время обморока кровь перестала течь.

В продолжение всего этого тягостного осмотра Елена не переставала спрашивать:

— Он умер? Он умер? Он умер?

— Сейчас посмотрим, — ответил хирург.

И, взяв свой ланцет, он открыл вену на левой руке Карла. Сначала вследствие обморока кровь не потекла, но, нажимая на вену, доктор сумел выдавить из нее каплю теплой и красной крови.

Карл не был мертв.

— Он жив! — сказал хирург.

Елена вскрикнула и упала на колени.

— Что нужно сделать, чтобы вернуть его к жизни? — спросила она.

— Ему нужно перевязать артерию, — сказал хирург, — хотите, я отправлю его в полевой госпиталь?

— О нет, нет! — вскричала Елена. — Нет, я с ним не расстанусь. Значит, вы не думаете, что его можно довезти до Франкфурта?

— По воде можно. Признаюсь вам даже, что, видя интерес, который вы проявляете к этому молодому человеку, я предпочел бы, чтобы скорее кто-то другой, а не я, сделал эту трудную операцию. Так вот, если вы располагаете каким-нибудь быстрым средством перевозки по воде…

— У меня есть лодка, — сказал Фриц, — и я отвечаю, если господин (и он кивнул на Бенедикта) пожелает мне прийти на подмогу, я отвечаю за то, что мы будем во Франкфурте через три часа.

— Остается только знать, — сказал врач, — при том, сколько крови он потерял, проживет ли он эти три часа.

— Боже мой! Боже мой! — вскричала Елена.

— Не смею вас просить посмотреть сюда, сударыня, но вся земля залита кровью.

Елена горестно закричала и прикрыла рукой глаза.

Разговаривая с Еленой, обнадеживая ее и пугая с ужасным хладнокровием привыкших играть со смертью людей, хирург накладывал корпию по обе стороны грудной раны и перевязывал эту рану бинтом.

— Вы опасаетесь, что он потерял слитком много кропи? Сколько же можно потерять кропи, чтобы при этом не умереть? — спросила Елена.

— Все относительно, сударыня: мужчина такой силы, как тот, которого я бинтую и данную минуту, может иметь и теле до двадцати четырех, двадцати пяти фунтов крови. Он может потерять четверть ее. Но это — все.

— Но, наконец, на что же я могу надеяться и чего мне опасаться? — спросила Елена.

— У вас есть надежда, что раненый доживет до Франкфурта, что он потерял меньше крови, чем мне кажется, что умелый хирург сделает ему перевязку артерии. У вас есть опасение, что начнется вторичное кровотечение сегодня или через восемь — десять дней при потере струпа.

— Но, в конце концов, его ведь можно спасти, правда?

— У природы есть столько возможностей, что надеяться нужно всегда, сударыня.

— Хорошо, — сказала Елена, — не будем терять ни минуты.

Бенедикт и хирург взялись за факелы, оба солдата подняли раненого и перенесли его на берег.

Хирург отправился в Ашаффенбург, чтобы купить матрас и одеяло. Фриц их принес.

Раненого поместили в кормовой части лодки.

— Нужно ли мне пытаться привести его в чувство? — спросила Елена.

— Или я должна оставить его в том состоянии, в каком он находится?

— Ничего не делайте для того, чтобы вывести его из обморока, сударыня. Его обморок останавливает кровотечение, и, если перевязка артерии будет сделана до того, как он очнется, его еще можно спасти.

Каждый сел на свое место вокруг раненого.

Оба пруссака стояли в лодке с факелами в руках, Елена стояла на коленях, хирург поддерживал раненого, Бенедикт с Фрицем сели за весла. Резвун, вовсе не возгордившийся, хотя он сыграл такую видную роль во всем деле, сел на носу и горящими глазами изучал местность.

На этот раз проворная лодка, которую вели четыре сильные, умелые и привычные к веслам руки, ласточкой скользила по поверхности воды.

Карл оставался в обмороке. Врач опасался, как бы ночная свежесть — она всегда больше на реках, чем на земле, — не привела бы раненого в чувство. Но этого не приходилось страшиться: Карл все время оставался неподвижен и не подавал никаких признаков жизни.

Они прибыли в Деттинген. Бенедикт щедро расплатился с обоими пруссаками и попросил хирурга, которому Елена смогла только протянуть руку и знак благодарности, во всех подробностях отчитаться и поездке перед Фридрихом.

Бенедикт окликнул Ленгарта, заснувшего на сидении своей кареты.

Он должен был во весь опор вернуться во Франкфурт и позаботиться о том, чтобы к их приезду слуги с носилками были на берегу Майна во Франкфурте.

Что же касается самого Бенедикта, то он вместе с Еленой и раненым продолжал путь по воде, ибо вода была наиболее мягким способом передвижения, какой можно было найти для умирающего.

Ближе к Ханау небо начало светлеть, широкая розовато-серебристая лента протянулась над горами Баварии.

Легкое дуновение, что кажется дыханием зари, освежило растения, да и сердца людей, утомившиеся за эту тяжелую и неспокойную ночь. Первые лучи солнца вспыхнули во всех направлениях еще до того, как появилось само солнце; потом его сияющий диск взошел из-за горы, и природа проснулась.

Елене показалось, что легкая дрожь пробежала по всему телу раненого.

Она вскрикнула, и это заставило обоих гребцов обернуться.

И тогда Карл, не двигаясь ни одним мускулом, открыл глаза, прошептал имя Елены и опять закрыл их.

Все это произошло так быстро, что, если бы Бенедикт и Фриц не видели этого, как и Елена, она стала бы в этом сомневаться!

Эти раскрывшиеся глаза, этот вздох, вытолкнувший одно слово, показались не возвращением человека к жизни, а сном мертвого.

Иногда восход солнца оказывает такое действие на умирающих. Природа совершает последнее усилие над ними и, перед тем как навсегда закрыться, их веки приветствуют солнце.

Эта мысль пришла в голову Елене.

— Боже мой! — прошептала она, разражаясь слезами. Не последним ли был этот вздох?

Бенедикт оставил на миг весло и приблизился к Карлу.

Он взял его за руку, пощупал пульс — пульс был незаметным. Он послушал сердце — сердце казалось немым. Он осмотрел артерии — кровь в артериях больше не пульсировала.

При каждой его попытке Елена шептала:

— Боже мой! Боже мой!

И наконец Бенедикт сам засомневался, как и она. Тогда он отыскал в маленькой сумке, которую всегда носил при себе, небольшой ланцет и, повторяя опыт врача, кольнул им раненого в плечо. Раненый, видимо, ничего не почувствовал и не двинулся, но слабая капелька крови показалась там, куда перед этим вошло острие ланцета.

— Мужайтесь! — сказал Бенедикт. — Он жив.

И он опять взялся за весло… Елена принялась молиться.

В первый раз молитва целиком пришла ей на память. До сих пор она разговаривала с Богом только вздохами горя и надежды.

С предыдущего дня никто даже не задумался о еде, кроме фрица. Бенедикт разломил хлеб и предложил кусок Елене.

Она с улыбкой отказалась, и это означало: «Разве ангелы едят?» Бенедикт, который отнюдь не был ангелом, поел и принялся грести.

Они подплывали к Оффенбаху и уже видели, как вдали вырисовывались силуэты Франкфурта. К восьми часам они должны были приплыть. Так и случилось: в восемь часов лодка причалила у улицы, ведущей к порту.

Уже издали они узнали Ленгарта с его каретой, а рядом с ним находился предмет, по форме походивший на носилки.

Итак, все данные наспех распоряжения были исполнены с умом.

Раненого приподняли с такими же предосторожностями, как и раньше, переложили его на носилки и задернули в них занавески.

Бенедикт хотел уговорить Елену сесть в карету к Ленгарту, ибо у этой милой девочки весь верх платья был испачкан кровью; но она закуталась в большую шаль и пожелала идти рядом с носилками. При этом, чтобы не тратить время, она попросила Бенедикта съездить за доктором Боденмакером — тем же врачом, что лечил барона фон Белова.

Сама же она прошла весь город, от улицы Саксенхаузен к дому своей бабушки, следуя за носилками с Карлом.

Люди смотрели на нее с удивлением, тихо переговаривались, подходили и задавали вопросы Фрицу, который шел сзади, и, так как Фриц отвечал, что это идет невеста за телом своего возлюбленного, а все знали, что мадемуазель Елена де Шандроз была невестой графа Карла фон Фрейберга, каждый, узнавая прекрасную и целомудренную девушку, с уважением отступал, давая дорогу и кланяясь.

Подойдя к дому, Елена увидела, что дверь сама собою открылась.

По обе стороны дверей бабушка и сестра, догадываясь о том, что произошло, встали, пропуская носилки и за ними Елену. На ходу девушка протянула руки обеим.

При виде глубокого отчаяния, написанного на ее лице, они расплакались и захотели помочь ей подняться по лестнице. Но Елену поддержи нала та самая сила нервного напряжения, которая совершает чудеса. За носилками она прошла бы всюду, куда бы они ни двигались, и прошла бы за ними многие льё. Слушая обеих, она ограничилась только словами:

— В мою комнату!

Раненого отнесли в комнату Елены и положили на ее кровать.

К этому времени вместе с Бенедиктом пришел доктор Боденмакер. С помощью Ганса они освободили Карла от остатков его одежды и уложили в кровать.

Врач осмотрел его, и Бенедикт почти с такой же тревогой, как Елена, следил за осмотром.

— Кто осматривал этого человека до меня? — спросил врач. — Кто его перевязал?

— Полковой хирург, — ответила Елена.

— Почему он не перевязал артерию?

— Была ночь, при свете факелов и на открытом воздухе он не осмелился взяться за это и посоветовал обратиться к более опытному врачу, чем он сам. Вот я и обращаюсь к вам.

Хирург с беспокойством посмотрел на раненого.

— Этот человек потерял больше четверти своей крови, — прошептал он.

— Так что же? — спросила Елена. Врач покачал головой.

— Доктор, — вскричала Елена, — не говорите мне, что нет надежды! Мне всегда говорили, что кровь очень быстро восстанавливается.

— Да, — ответил врач, — когда тот, кто потерял кровь, может есть, когда органы, что обновляют кровь, могут действовать. Но у этого молодого человека, — сказал он, посмотрев на раненого, бледного настолько, как если бы он был уже мертв, — все не так просто. Но это не имеет значения, врач обязан все испробовать. Попробуем перевязать ему артерию. Вы можете мне помочь? — обратился он к Бенедикту.

— Да, — ответил тот, — я имею некоторые понятия о хирургии.

— Вам, наверно, следовало бы уйти? — спросил хирург у Елены.

— О! Ни за что на свете! — вскричала девушка. — Нет, нет, я останусь здесь до конца.

— Тогда, — сказал хирург, — держите себя в руках, будьте спокойной, не подходите, ни в чем нас не стесняйте.

— Нужно ли мне подготовить зажим? — спросил Бенедикт.

— Нет надобности, — сказал врач, — теперь артерия не

кровоточит. Я найду ее и мышце. Вы мне только подержите руку.

Бенедикт взял руку Карла и повернул ее внутренней стороной наружу.

Врач порылся в сумке, приготовил нить, положив ее на предплечье Карла, и, не разрешая обмыть рану, сделал продольный разрез примерно в два дюйма, а затем открыл артерию. Он быстро зажал ее маленькими щипцами, обернул нитью и затянул.

Операция была проведена так ловко, что это восхитило Бенедикта.

— Уже сделано? — воскликнула Елена.

— Да вроде так, — сказал врач.

— И с восхитительной ловкостью! — сказал Бенедикт.

— Теперь можете обмыть кровь, но только не снимайте сгустка на руке.

Под скальпелем вытекло крайне мало крови. Бледно-розовые ткани указывали на то, что вены были пусты.

— А теперь, — продолжал врач, — нужно непрерывно лить на эту руку ледяную воду, по капле, по капле.

В одно мгновение Бенедикт соорудил аппарат, при помощи которого через трубочку от вороньего пера из подвешенного к потолку сосуда стала капать вода.

Принесли льда и через несколько минут аппарат уже действовал.

— Теперь, — сказал врач, — посмотрим.

— Что посмотрим? — спросила Елена, охваченная дрожью.

— Посмотрим, как подействует ледяная вода.

Все трое стояли у кровати, и было бы затруднительно решить, кто из них более всего был заинтересован в удачной операции: врач из профессионального самолюбия, Елена из глубокой любви к раненому или Бенедикт из чувства дружбы, которое он питал к Карлу и Елене.

Когда первые капли ледяной воды стали падать на свежую рану, нанесенную врачом, раненый явно вздрогнул. Затем несколько раз по его телу пробежал легкий трепет, у него задрожали веки, глаза раскрылись и в полном удивлении посмотрели вокруг, потом в конце концов остановились на Елене.

Затем неясная улыбка появилась на губах Карла и в уголках его глаз. Губы его силились заговорить и словно выдохнули имя Елены.

— Ему не нужно говорить, — живо сказал врач, — по крайней мере, до завтрашнего дня.

— Молчите, друг мой, — сказала Елена. — Завтра вы скажете мне, что любите меня.

XXXI. ПРУССАКИ ВО ФРАНКФУРТЕ

Известие о разгроме в Ашаффенбурге вызвало глубокую и всеобщую печаль во Франкфурте. Увидев, как действовали пруссаки, жители Франкфурта начали опасаться, как бы те, кто не посчитал нужным отнестись с уважением к владениям ганноверского короля, не поступили бы так же в отношении города, где заседал Сейм.

В тот же вечер, после битвы, как мы уже говорили, известие о бедствии достигло Франкфурта.

Появившееся на следующий день, 15-го, убеждение, что оккупация Франкфурта неминуема, наложило на весь город печать траура. Художник, посетивший так называемый Лес, прогулочную аллею, где летом бывают все жители города Франкфурта, не встретил там ни души.

Говорили, что пруссаки намереваются войти в город 16-го, во второй половине дня.

Спустилась ночь, и вместе с нею опустели улицы, а если на них и встречался какой-нибудь горожанин, то по его быстрому шагу было понятно, что он спешит устроить свои неотложные дела или же несет в какое-нибудь иностранное представительство на хранение деньги, драгоценности или ценные бумаги, ибо полагает, что держать их у себя дома небезопасно.

Окна и двери в домах закрыли рано. Можно было догадаться, что жители скрытно от других копали тайники и прятали туда столовое серебро и драгоценности.

Шестнадцатого утром Сенат развесил по всему городу листки, содержавшие следующее уведомление:

«Сенат — жителям города и сельской местности.

Прусские королевские войска войдут во Франкфурт и его окрестности. Наши отношения с ними значительно изменятся по сравнению с теми, что установились, когда войска стояли в нашем городе гарнизоном. Сенат сожалеет об изменениях, произошедших в этих отношениях, но общие жертвы, которые мы уже принесли, представятся нам легкими, если сравнивать то, что мы потеряли, с денежными средствами, которые нам еще предстоит принести. Всем гражданам и жителям города известно, что у прусских королевских войск образцовая дисциплина. В этот трудный час Сенат призывает горожан и жителей сельской местности оказать дружеский прием прусским королевским войскам».

В уведомлении, которое мы только что привели, не указывался срок, когда пруссаки собирались вступить во Франкфурт, но всем было ясно, что это произойдет либо в течение дня, либо, самое позднее, на следующий день.

Франкфуртский батальон получил приказ быть готовым выступить с музыкантами во главе навстречу пруссакам и этим оказать им почести.

С десяти часов утра все сколько-нибудь возвышенные точки, все колокольни, все площадки, с высоты которых можно было обозревать окрестности, а в особенности дорогу из Ханау, то есть из Ашаффенбурга, были заняты любопытными.

К полудню стало видно, что пруссаки высадились в Ханау. Поезд выбрасывал их тысячами, причем не на вокзал, а прямо на дороге, где с предосторожностями, свидетельствующими о том, что победители не совсем освобождены от опасений, они мгновенно занимали стратегические точки.

Между тем ничего нового не произошло вплоть до четырех часов пополудни. В четыре часа франкфуртцы увидели, как из Ханау один за другим пошли поезда с победоносной армией, которая стала собираться у ворот города от четверти пятого до семи часов вечера. Вне всякого сомнения, генерал Фалькенштейн рассчитывал, что муниципалитет от имени города явится к нему изъявить свою покорность и, может быть, на серебряном подносе принесет ему ключи от города. Генерал прождал напрасно.

Авангард прусских войск состоял из тех самых кирасиров, что с таким напором снова и снова совершали кавалерийские атаки во время ашаффенбургской битвы; в широких плащах и стальных шлемах они казались призраками.

И каждый в городе мог ожидать у себя к ужину статую Командора.

У Цейля, когда он освещается заходящим солнцем, часто появляются тона, вызывающие чрезвычайно грустное настроение. В тот вечер, помимо глубокой печали и полного молчания тех, кто собрался, чтобы посмотреть на вступление в город победоносной армии, улица местами выглядела (то ли на самом деле, то ли в воображении напуганных людей) темнее обычного, и на этом фоне, словно эскадрон призраков, вырисовывались прусские кирасиры.

Их трубы прозвучали погребальными фанфарами.

Люди совершенно забыли, что пруссаки были все же немцы, как и они, ибо поведение победителей явно указывало на то, что они были только врагами.

В эту минуту послышалась музыка франкфуртского батальона. Он шел навстречу пруссакам. У Цейля они повстречались, батальон выстроился в боевом порядке и взял на караул, и то время как барабаны отбивали сигнал приветствия.

Но пруссаки, казалось, даже не заметили эти дружеские шаги.

Подпрыгивая на лафетах, примчались две пушки. Одну поставили и боевую позицию, чтобы угрожать Цейлю, другую направили на Росс-Маркт.

Головные отряды прусской колонны сгруппировались на площади Шиллера и на Цейле: с четверть часа или около этого всадники еще оставались верхом и в боевом строю, затем они спешились и встали рядом со своими неподвижными лошадьми, будто в ожидании приказов. Такое временное расположение войск, такое страшное ожидание продолжалось до одиннадцати часов вечера. Внезапно, когда часы пробили одиннадцать, прусское войско пришло в движение, распределяясь группами по десять, пятнадцать или двадцать человек, и эти группы принялись стучать в двери франкфуртских домов и вторгаться в них.

По городу не было отдано никакого приказа насчет суточного рациона продовольствия и вина для солдат. Результатом такого положения вещей явилось то, что пруссаки, считая Франкфурт завоеванным городом, выбирали себе для постоя самые благоустроенные дома.

Франкфуртский батальон в течение четверти часа оставался в положении «на караул», а по прошествии этого времени командир батальона отдал приказ поставить ружья к ноге. Оркестр продолжал играть. Ему было приказано прекратить музыку.

Так прошло два часа, и поскольку франкфуртскому батальону не удалось обменяться ни одним словом с прусской армией, командир батальона отдал приказ возвратиться в казарму, опустив оружие и ослабив шнуры барабанов, как это делается во время погребального шествия.

Это и были похороны свободы Франкфурта!

Вся ночь прошла точно в таких страхах, какие бывают, когда город берут приступом. Если двери открывали с задержкой, то пруссаки их взламывали; из домов слышались крики ужаса, и никто не осмеливался спросить, что же было причиной подобных криков. Дом Германа Мумма казался одним из самых солидных, и в эту первую ночь хозяину пришлось разместить и накормить двести солдат и пятнадцать офицеров.

В другом доме, принадлежавшем г-же Люттерот, оказалось пятьдесят человек, развлекавшихся тем, что они били окна и ломали мебель, утверждая, что г-жа Люттерот, давая у себя вечера и балы, никогда не приглашала на них прусских офицеров.

Такого рода обвинениям, служившим предлогом для неслыханных насилий, подвергались как высшие, так и низшие слои населения. Франкфуртских мастеровых обвиняли в том, что они всегда были любезны только с австрийцами и в своей приязни к ним доходили до того, что отказывались принимать к себе на жительство прусских офицеров. И эти офицеры говорили солдатам: «Вы имеете право отбирать все, что угодно, у этих франкфуртских мошенников, которые, видите ли, одолжили Австрии двадцать пять миллионов без процентов».

Напрасно им объясняли, что у Франкфурта никогда и не было в кассах двадцати пяти миллионов; что, если город и имел бы их, подобный заем не мог быть произведен без особого на то постановления Сената и Законодательного корпуса и что самый ловкий и пытливый желающий не найдет и следа такого постановления. Офицеры настаивали на своем, и, поскольку не приходилось слишком стараться, чтобы подстрекнуть солдат к предварительному грабежу в ожидании большого мародерства, которое им было обещано, те проявляли самое грубое насилие, считая, что это им позволяла ненависть, с какой их начальники относились к несчастному городу. С этой ночи началось то, что по справедливости нельзя назвать иначе как прусский террор во Франкфурте.

Дабы ободрить тех из наших читателей, кто мог бы обеспокоиться тем, что же этой мрачной ночью происходило в доме у семьи Шандроз, мы поспешим сказать, что Фридрих фон Белов, знавший о приказе обращаться с Франкфуртом как с враждебным городом, предвидел такое насилие; вследствие чего он отправил фельдфебеля с четырьмя солдатами охранять дом Шандрозов под предлогом того, что этот дом предназначен для размещения генерала Штурма и его штаба. Он рассчитывал, что присутствие в доме генерала и особенно его самого защитит дом и тех, кто в нем находился.

Наступил рассвет.

Во время этой ужасной ночи мало кто сомкнул веки. Поэтому с самого раннего часа все уже вышли на улицы осведомиться о новостях, и каждый при этом жаловался на свои собственные несчастья и интересовался несчастьями других.

И тогда горожане увидели, как городские расклейщики медленно, понурив голову, с видом людей, работающих по принуждению, расклеивали следующее объявление:

«Данной мне властью в герцогстве Нассау, городе Франкфурте и его окрестностях, а также в занятой прусскими войсками части Баварии и в Великом герцогстве Гессенском объявляю, что служащие и чиновники в названных местностях вплоть до нового распоряжения будут получать приказы только от меня. Эти приказы я буду доводить до них надлежащим образом.

Главная ставка, Франкфурт, 16 июля 1866 года.

Главнокомандующий Майнской армией

Фалькенштейн».

Через два часа генерал фон Фалькенштейн направил сенаторам Фелльнеру и Мюллеру ноту, в которой он заявлял, что, поскольку воюющим армиям, которые находятся во вражеской стране, приходится самим обеспечивать себя всем необходимым, городу Франкфурту надлежит поставить для Майнской армии, находящейся под его началом, следующее:

1) каждому солдату по паре ботинок образца, который будет представлен;

2) триста хороших лошадей, приученных к седлу, в возмещение значительного числа потерянных армейских лошадей;

3) годовое жалованье Майнской армии, причем вся сумма должна быть немедленно направлена в армейскую кассу.

Взамен этого город Франкфурт будет освобожден от всех поставок натурой, за исключением сигар; к тому же генерал берется снизить только до самой крайней необходимости бремя военного расквартирования.

Сумма, затребованная на жалованье Майнской армии, равнялась семи миллионам семистам сорока семи тысячам восьми флоринам (7 747 008 флоринам).

Оба сенатора тотчас же отправились в главную ставку, чтобы высказать свои соображения.

Генерал фон Фалькенштейн приказал ввести их к себе.

— Ну, господа, вы принесли мне деньги?

— Мы сначала хотели бы заметить вашему превосходительству, — ответил г-н Фелльнер, — что у нас нет полномочий издать постановление о выплате подобной суммы, так как городские власти, будучи распущены, не могут дать нам своего согласия.

— Это меня не касается, — сказал генерал, — я завоевала страну и взимаю контрибуцию. Таковы законы войны.

— Не будете ли вы столь любезны позволить мне заметить вашему превосходительству, — ответил г-н Фелльнер, — что завоевывают только то, что защищается. Вольный город Франкфурт считал себя защищенным договорами и вовсе не задумывался о том, что будет вынужден сам себя защищать.

— Франкфурт прекрасно сумел найти двадцать четыре миллиона для австрийцев, — вскричал генерал, — так что он прекрасно найдет и пятнадцать-шестнадцать для нас. Впрочем, если он их не найдет, я возьму на себя самого труд их отыскать. Я отдам разрешение на грабеж в течение четырех часов, и мы увидим, не будет ли получена нами вдвое большая сумма на Еврейской улице и из касс здешних банкиров.

— Сомневаюсь, генерал, — холодно заговорил опять г-н Фелльнер, — чтобы немцы согласились так поступать с немцами.

— Полно, кто вам говорит о немцах? У меня есть польский полк: я специально привел его для этой надобности.

— Мы никогда не делали ничего дурного полякам. Мы предоставляли им убежище, защищая от вас и от русских всякий раз, когда они нас об этом просили. Поляки не являются нашими врагами. Поляки не станут грабить Франкфурт.

— Вот мы и посмотрим, — сказал генерал, топнув ногой и обронив одно из тех ругательств, на которые только пруссаки имеют монополию. — Меня мало заботит, что меня прозвали вторым герцогом Альба!

XXXII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПРЕДСКАЗАНИЕ БЕНЕДИКТА ПРОДОЛЖАЕТ СБЫВАТЬСЯ

По мере того как генерал все больше горячился, бургомистр Фелльнер, казалось, напротив становился хладнокровнее. Он вынул из кармана бумагу и сказал:

— Двадцать второго октября тысяча семьсот девяноста второго года главнокомандующий Кюстин под предлогом того, что во Франкфурте изготавливали фальшивые ассигнаты, что здесь давали приют эмигрантам и поддерживали какого-то генерала-аристократа — все это было столь же надумано, как и то, в чем вы упрекаете нас, — навязал городу контрибуцию в два миллиона флоринов, из которых был выплачен только один миллион. Так вот, министр Ролан, человек справедливый, надо вам сказать, сударь, направил Лебрену, министру иностранных дел, протест против этой контрибуции. Я прочту нам из нею несколько выдержек.

— Нет, надобности, сударь, — сказал генерал, — нет надобности!

— Напротив, есть надобность, и даже очень большая, сударь, — сказал бургомистр, поклонившись, — вы увидите, как люди, оставившие след в истории, говорили о нас, а в особенности о себе самих.

«Сознание нашей силы, — утверждал Ролан, — не сделает нас бесчувственными к славе и еще менее к справедливости. Франкфурт, конечно, вольный город, но его местоположение, его политические связи и собственная его слабость делают из него независимое государство.

В качестве члена образованного немецкими государствами объединения этот город не смог в германском Сейме противостоять большинству голосов: его обязали привести в готовность свой военный контингент. Тем не менее сам этот поступок, за который более чем за все иное, можно укорить город Франкфурт, никак не подтверждает возложенное на него обвинение во враждебном или оскорбительном отношении к нашей революции. Каким весом могут обладать в глазах большой нации жалкие придирки, при помощи которых эту республику пытаются обвинить в ее так называемых дурных намерениях по отношению к нам».

Отбросив эти обвинения, Ролан продолжал так:

«Мы хотим показать себя великодушными, мы в этом во всеуслышание поклялись. Так начнем же с того, что хотя бы будем справедливыми, попробуем завоевать сердца любовью и возвышенностью наших принципов. Только давая людям урок справедливости, внушая им чувства независимости, свободы и равенства, мы покараем наших врагов».

И вот как он заканчивает:

«Справедливость и достоинство французской нации требуют, чтобы к франкфуртцам относились как к друзьям, как к братьям и чтобы их освободили от контрибуции, которую в своем излишне суровом рвении им навязал Кюстин».

Голос этого министра, который впоследствии, перед тем как на обочине дороги перерезать себе горло, написал в качестве завещания слова: «Прохожий, уважай тело порядочного человека!» — его голос был услышан, и справедливость в соответствии с его требованием восторжествовала.

Так обойдитесь же с нами, господин генерал, — продолжал бургомистр, — так же, как с нами обошлись французы. Мы слишком справедливы, чтобы отказать утомленным войскам в гостеприимстве, которое им необходимо, и даже и субсидии, в которой они нуждаются. Но, что бы там ни говорили, город все-таки не настолько богат, чтобы без сопротивления согласиться на первую же сумму, которая придет в голову какому-нибудь генералу. Если бы у меня было такое состояние, как у господина Ротшильда или господина Бетмана, и я бы при этом по-прежнему имел честь быть бургомистром, каковым являюсь сейчас, я отдал бы вам из собственной кассы все семь требующихся миллионов, положившись на порядочность моих соотечественников: они возместили бы мне потом эту сумму.

Но состояние господина Мюллера и мое, вместе взятые, не покроют даже двадцатой части контрибуции, которую вы с нас спрашиваете. Таким образом, я могу лишь объявить вам от своего имени и от имени моих сограждан о том, что в нашем положении нам не представляется возможным удовлетворить ваше требование. Вспомните, как поступили при таких же обстоятельствах французы и два их выдающихся министра — Лебрен и Ролан. Будьте же великодушны, последуйте их примеру, и наша благодарность вам обеспечена.

— Прежде всего, — ответил генерал, — мне нечего делать с вашей благодарностью. Я не министр внутренних или иностранных дел. Я солдат. Если бы господа Лебрен и Ролан оказались на моем месте, они, возможно, поступили бы так же, как и я.

— Нет, господин генерал, — холодно ответил г-н Фелльнер, которому, казалось, его коллега полностью уступил право на слово, — нет, все было не так. Вот что один французский генерал — это был генерал Невингер — приказал двадцать пятого октября тысяча семьсот девяносто второго года вывесить на стенах нашего города, куда он вошел как враг накануне этого дня:

«Узнав, что некоторые граждане этого города, в частности хозяева постоялых дворов, торговцы вином и продавцы пива, считают себя обязанными предоставить, не требуя платы, всякого рода провиант, каковой у них могут потребовать некоторые представители французской армии, мы просим членов Совета города довести до сведения всех граждан, что со дня нашего прибытия мы совершенно определенно выразили стремление, чтобы находящимся под нашим началом солдатам все предоставлялось не иначе как с надлежащей и справедливой оплатой. Настоящий приказ неоднократно доведен до сведения всей армии, и мы убеждены, что ни один человек из соединения, которым мы командуем, не пожелает обесчестить имя французского гражданина, забыв о самом святом из законов — об уважении частной собственности».

Вот что написал генерал Виктор Невингер двадцать пятого октября тысяча семьсот девяноста второго года, первого года Французской революции, и если вы в этом сомневаетесь, генерал, то будьте добры, взгляните на это объявление, оно хранится в нашем муниципалитете в память о бескорыстии и честности французской нации. Сожалею, генерал, что мне приходится вызывать в вас то нетерпение, которое, кажется, вы испытываете, но, видите ли, для сражений в моем арсенале имеется только то оружие, что дала мне эта благородная нация, и я им пользуюсь!

— А что до меня, — ответил генерал Фалькенштейн, — то я располагаю тем оружием, что дает сила, и предупреждаю вас, что, если сегодня же, в шесть часов вечера, деньги не будут приготовлены, завтра утром вы будете арестованы и посажены в камеру, откуда выйдете лишь тогда, когда нам будет выплачен последний талер из суммы в семь миллионов семьсот сорок семь тысяч восемь флоринов.

— Мы знаем, что ваш премьер-министр говорит так: «Сила выше права!» Делайте с нами, сударь, все, что вам заблагорассудится, — ответил г-н Фелльнер.

— В пять часов люди, которым я поручу получить семь миллионов флоринов, подойдут к двери банка, имея все необходимое, чтобы перевезти деньги в главную ставку.

Затем, желая, чтобы бургомистр расслышал его приказ, генерал обратился к адъютанту:

— Арестуйте и приведите ко мне газетчика Фишера, главного редактора «Post Zeitung». С него начнется моя расправа с газетчиками и с газетами.

Когда бургомистр Фелльнер вернулся к себе, вся его семья была в слезах: дочери ждали его у окна, жена — у двери, а зять бежал ему навстречу.

Хотя Фелльнер стал свидетелем того, как положение в городе ухудшилось, и у него мелькнула мысль о предсказании Бенедикта, достойный бургомистр оставался спокоен.

Это была одна из тех спокойных натур, что не ищут опасности и не избегают ее, однако, когда она появляется, принимают ее как желанную гостью и смотрят ей прямо в лицо, и не для того, чтобы с нею сразиться

— такие натуры не бывают воинственны, — но чтобы с честью погибнуть.

Господин Фелльнер начал с того, что пожал руку зятю, успокоил жену, расцеловал детей и подошел к г-ну Фишеру (узнай, что генерал потребовал к себе бургомистра, он поспешил к своему другу, чтобы осведомиться о причинах этого вызова). Господин Фелльнер сообщил журналисту об услышанном им приказе, отданном Фалькенштейном своему адъютанту.

В противоположность Фелльнеру, человеку холодному и флегматичному, Фишер отличался сангвиническим и бурным темпераментом.

Они находились в ста шагах от ворот города. Приметы г-на Фишера не были переданы постам, и, таким образом, он мог первым же поездом уехать в Дармштадт или Гейдельберг. Но никакие уговоры не могли заставить его выехать из Франкфурта, едва ему стала угрожать какая-то опасность.

Все, чего г-н Фелльнер смог от него добиться, — это чтобы журналист оставался у него, пусть даже не пытаясь прятаться, в случае если за ним придут.

Через два часа в дверь постучали; г-жа Фелльнер, взглянув в окно, объявила, что к ним нежданными посетителями пришли два прусских солдата.

Фишер не только наотрез отказался спрятаться, как он и говорил, но даже сам пошел открыть дверь и, когда солдаты спросили у него, не находится ли главный редактор «Post Zeitung» у бургомистра, спокойно ответил:

— Это я! Вы пришли за мной, господа.

Его немедленно отвели в гостиницу «Англетер», где помещалась главная ставка губернатора Фалькенштейна.

Генерал Фалькенштейн, имея дело с любым человеком, вставал в позу человека, находящегося в постоянном гневе, что позволяло ему оскорблять всех и вся, сопровождая свои оскорбления тем набором ругательств, драгоценный образчик которых дают нам шиллеровские разбойники.

Увидев г-на Фишера, он сказал:

— Пусть войдет сюда!

Такое обращение в третьем лице в Германии считается знаком самого глубокого презрения.

И, поскольку генералу показалось, что г-н Фишер вошел недостаточно быстро, он добавил:

— Гром и молния! Если он станет упрямиться, толкайте его!

— Я вовсе не упрямлюсь, сударь, и пришел к вам, хотя мог бы этого и не делать. Предупрежденный заранее о том, . что у вас есть недобрые намерения на мой счет, я свободно , мог уехать из Франкфурта. И пришел я потому, что привык . не бежать от опасности, но идти ей навстречу.

— Так вы, значит, уже заранее знаете, господин писака, что вам опасно приходить ко мне?

— Всегда есть опасность, будучи слабым и безоружным, являться к вооруженному и сильному врагу.

— Значит, вы смотрите на меня как на своего врага?

— Согласитесь, что контрибуция, которую вы потребовали от Франкфурта, и ваши угрозы, обращенные к господину Фелльнеру, не могут исходить от друга.

— О! Вы-то не дожидались, господин газетчик, моих угроз и моих требований, чтобы объявить себя нашим врагом. Нам известна ваша газета, и потому, что она нам известна, вам придется подписать соответствующее заявление. Сядьте за этот стол, возьмите перо и пишите.

— Я берусь за перо для того, чтобы не давать доказательства своего злого умысла, но, перед тем как начну писать, хотел бы все-таки знать, что вы хотите мне продиктовать.

— Хотите знать? Ну так вот: «Я, доктор Фишер Гуллет, государственный советник, главный редактор „Почтовой газеты“…» Пишите же!

— Закончите вашу фразу, сударь, и если я сочту возможным, то напишу.

Генерал продолжал:

— «… главный редактор „Почтовой газеты“, признаю себя виновным в систематической враждебной клевете в отношении прусского правительства».

Фишер отбросил перо.

— Никогда этого не напишу, сударь, — сказал он. — Это неправда.

— Гром и молния! — вскричал генерал, делая шаг к нему. — Кажется, вы опровергаете мои слова.

Господин Фишер вытащил газету из кармана.

— Вот то, что их опровергнет лучше, чем это сделаю я, — сказал он.

— Это последний номер моей газеты; он появился вчера, за час до вашего вступления во Франкфурт. Вот что я написал после того, как выразил сожаление, что Германия терзает собственное чрево, а сыны ее перерезают друг другу глотки, словно дети кровосмешения. Вот что я написал:

«История грядущих дней пишется острием штыка, и граждане Франкфурта не в силах что-либо изменить. Для населения малого и беспомощного государства нет другой заботы, кроме как постараться смягчить, насколько это возможно, участь сражающихся, будь то друзья или враги: придется перевязывать раны, ухаживать за больными, проявлять милосердие ко всем. Каждая из партий обязана суметь себя сдерживать. Соблюдение права есть особая обязанность каждого, как и подчинение отвечающей за свои действия власти».

Затем, видя, что генерал пожимает плечами, Фишер шагнул и его сторону и сказал, протягивая ему газету:

— Прочтите сами, если сомневаетесь. Генерал вырвал у него из рук газету.

— Вы написали это вчера — заявил он, бледнея от гнева, — ибо вчера вы уже чувствовали, что мы придем, и вчера вы уже нас боялись.

И, разорвав газету, он скомкал ее в руке и бросил прямо в лицо советнику с криком:

— Вы попросту трус!

Фишер посмотрел вокруг себя блуждающим взглядом, словно надеялся найти какое-нибудь оружие, чтобы немедленно отомстить за полученное оскорбление. Потом, поднеся руку к голове, он схватился за волосы, повернулся вокруг себя, захрипел и мешком повалился на пол.

У него произошло кровоизлияние в мозг.

Генерал подошел к нему, толкнул его ногой и, увидев, что он мертв, сказал солдатам-дневальным:

— Бросьте этого шута в какой-нибудь угол, пусть лежит, пока за ним не придут его домашние.

Дневальные взялись за тело и, неукоснительно подчинившись приказу генерала, протащили его в угол прихожей.

Между тем г-н Фелльнер, подозревая, что с его другом случилась беда, побежал к г-ну Аннибалу Фишеру, отцу журналиста. Он рассказал ему о том, что произошло, и, поскольку сам он не имел возможности помочь другу, предложил старику пойти в гостиницу «Англетер» и осведомиться о сыне.

Господин Аннибал Фишер был восьмидесятилетний старец; он попросил, чтобы его проводили, и в гостинице «Англетер» спросил внизу, не видели ли там его сына.

Ему ответили, что видели, как он поднялся, но никто не заметил, чтобы он спустился. Затем, пока его вели по лестнице наверх, ибо Фалькенштейн расположился на втором этаже, ему посоветовали справиться непосредственно у генерала.

Господин Аннибал Фишер последовал совету, но генерал Фалькенштейн уже закончил прием или отправился завтракать, и старик нашел дверь его гостиной закрытой. Тогда он стал настаивать на том, чтобы ему дали возможность поговорить с генералом.

— Сядьте здесь, — ответили ему, — он, возможно, еще придет.

— Не могли бы вы предупредить ею, — спросил старик, — что отец пришел справиться о сыне?

— Чьем сыне? — спросил один из солдат.

— Моем сыне, советнике Фишере, которого утром арестовали у бургомистра Фелльнера.

— Вот это да! Это же отец, — сказал один из солдат своему товарищу.

— Так если он пришел справиться о своем сыне, — ответил тот, — он прекрасно может его забрать.

— Как забрать? — спросил старик, ничего не понимая из этого разговора.

— Разумеется, — отозвался солдат, — вон он там вас ждет.

И он показал ему пальцем на труп советника.

Твердым шагом старик-отец подошел, встал коленом на пол, чтобы получше рассмотреть сына, приподнял его голову и спросил у солдат:

— Так что, его убили?

— Нет! Честное слово! Он сам умер. Отец поцеловал труп в лоб.

— Наступили несчастные дни, — сказал он, — когда отцы хоронят своих детей!

Потом он спустился вниз, подозвал носильщика, послал его еще за тремя другими, опять поднялся в прихожую вместе с ними и, показав им на труп, сказал:

— Возьмите тело моего сына и отнесите ко мне домой!

Люди взвалили труп на плечи, снесли его вниз и положили на открытые носилки. Идя впереди с непокрытой головой, бледный отец с полными слез глазами отвечал всем, кто его спрашивал, что означало такое странное шествие, когда несут через весь город покойника без священника и без погребального пения:

— Это мой сын, советник Фишер, его убили пруссаки! И когда он подходил к своему дому, за трупом уже шло более трехсот человек, а когда за ними закрылась дверь, люди из толпы, которая пошла за мрачной процессией, разошлись по городу и всем, кого они встречали, говорили:

— Пруссаки убили советника Фишера, сына старика Аннибала Фишера.

Советник Фишер умер накануне своего пятидесятилетия.

Узнав эту новость, бургомистр Фелльнер, вздрогнув, посмотрел на свою руку, где очень заметно, больше чем когда либо, был виден крест на холме Сатурна, и прошептал:

— Ах! Вот предсказания француза и начинают сбываться!..

XXXIII. ПОГРЕБАЛЬНОЕ ШЕСТВИЕ

Мщение генерала Фалькенштейна журналистам не остановилось на смерти советника Фишера и исчезновении «Почтовой газеты». На следующий день были закрыты «Ведомости дня», «Друг народа», «Последние новости» и «Франкфуртский фонарь».

Восемнадцатого июля генерал опубликовал такое распоряжение:

«Следующие франкфуртские издания могут выходить и дальше:

1) «Франкфуртская газета»;

2) «Биржевая газета»;

3) «Правительственные ведомости»;

4) «Франкфуртский указатель»;

5) «Акционер«;

6) «Театральные сцены»;

7) «Хроникер»;

8) «Биржевые ведомости»;

9) «Банная газета»;

10) «Друг семьи» («Христианские ведомости»);

11) «Газета конской ярмарки»;

12) «Стенографическая газета»;

13) «Музыкальная газета"».

Этот список сопровождали следующие строки:

«Издание всех прочих газет и ежедневных ведомостей, которые выходили до сих пор, настоящим запрещается.

18 июля 1866 года.

Главная ставка, Франкфурт,

главнокомандующий Майнской армии

фон Фалькенштейн».

Семнадцатого июля, как и сказал генерал, в пять часов пополудни, он направил к дверям банка отряд из восьми человек под командой фельдфебеля с двумя людьми, тащившими ручные тележки для перевозки семи миллионов флоринов.

Он так мало был осведомлен о действительном весе и объеме, которые соответствовали сумме в семь миллионов флоринов, — а ведь, будь она отсчитана золотом, вес ее составил бы сто двадцать тысяч фунтов, — что направил, как мы сказали, для ее перевозки, то есть для перевозки ста двадцати тысяч фунтов золота, всего двух человек с двумя тележками.

Увидев, что люди эти вернулись без требуемой контрибуции, генерал Фалькенштейн разразился угрозами и заявил, что, если на следующий день контрибуция так и не будет выплачена, он отдаст город на разграбление и подвергнет его бомбардированию.

А пока генерал приказал арестовать сенаторов Бернуса и Шпельца в их домах и препроводить на сторожевую заставу, откуда, после того как они оба просидели в течение двух часов на виду у всех за решеткой, чтобы все смогли убедиться в том, насколько мало ценятся их городские власти, он отправил арестованных в сопровождении четырех жандармов с письмом к губернатору Кёльна.

Этот акт грубости имел свой результат. Он испугал многих влиятельных лиц, и те пошли к директору банка и попросили его ссудить городу требовавшиеся семь миллионов.

Правление банка согласилось, и семь миллионов семьсот сорок семь тысяч восемь флоринов были выплачены 19 июля.

В тот же день, 19 июля, в четверг, чуть раньше десяти часов утра, славный франкфуртский батальон, тот, что в знак уважения сопровождал пруссаков при их вступлении в город и стоял перед ними 16 июля, чтобы приветствовать их, батальон, состоявший из шести рот общей численностью в восемьсот человек, получил приказ встать в каре во дворе монастырской казармы.

В десять часов прусский полковник фон дер Гольц, командир 19-го пехотного полка, прибыл туда в сопровождении двух адъютантов и подполковника Бёинга, командующего линейным франкфуртским батальоном. Забили барабаны, извещая о том, что ожидалось какое-то сообщение. Батальон, не имея представления, о чем шла речь, взял на караул.

И тогда подполковник Бёинг прочел приказ, которым франкфуртский батальон объявлялся распущенным по распоряжению главнокомандующего Майнской армией, его превосходительства г-на барона фон Фалькенштейна.

При этом неожиданном сообщении стало заметно, как по лицу некоторых бойцов, в особенности самых старых, беззвучно потекли крупные слезы.

Срывающимся голосом подполковник Бёинг призвал батальон сохранять до последнего момента отличную дисциплину и помнить, что офицерский состав всегда относился к солдатам по-отечески.

Те, кто прослужил менее полугода, получали по пятьдесят флоринов; им надлежало вернуть свои шинели, оставив себе только брюки и мундир. Те, кто прослужил полгода, получали по сто пятьдесят флоринов, а те, кто прослужил более года, — поднести пятьдесят флоринов. После оглашения приказа оружие и снаряжение были сданы поротно в арсенал в присутствии полковника фон дер Гольца. Выплата назначенных сумм производилась в два часа пополудни через ротных.

В тот же день, 19 июля, сенаторы и бургомистры, представляющие городские власти, по приказу генерала Фалькенштейна опубликовали извещение о том, что на следующий день, 20 июля, начиная с половины восьмого утра все избыточные лошади в городе, подседельные и упряжные, должны быть приведены на плац под страхом штрафа в 100 талеров (375 франков) за каждую непредставленную лошадь.

Всего было взято семьсот лошадей!

Но любопытно то, что заодно отбирались лошади не только для служебных целей.

Пруссаки брали лошадей любого роста. Подходили офицеры, делали знак, и комиссар, на которого был возложен отбор лошадей для армии, принимал тех, что ему указывали. Таким образом были отобраны и две маленькие упряжки пони, принадлежавшие г-же Ротшильд.

После такого разбоя на улицах Франкфурта не стало видно ни одного экипажа. Небольшое число тех людей, которым оставили их лошадей как непригодных для армии, обязаны были каждое утро извещать пруссаков об их нахождении в конюшне и посылать сведения о каретах.

Почти все кареты в городе были реквизированы. Франкфуртские дамы вынуждены были нанимать для своего передвижения фиакры, но если они случайно сталкивались в городе с офицером, которому требовалась карета, тот останавливал фиакр, высаживал пассажирок и отбирал экипаж, оставляя дам среди грязи, под дождем или в пыли.

Может быть, люди не поверят в такое странное забвение всех приличий, но г-жа Эрлангер, супруга известного банкира, уверяла автора этих строк, что с ней самой такое происходило. Случалось также, что больным женщинам приходилось идти пешком не одно льё.

Кроме того, накануне были отданы еще два распоряжения.

Первое предписывало каждое утро, до восьми часов, сдавать в полицейскую контору список всех иностранцев, поселившихся в гостиницах или у частных лиц.

Девятнадцатого июля, во второй половине дня, председатели следующих объединений, существовавших во Франкфурте: Общества стрелков, Гимнастического общества, Общества городской национальной обороны, Общества молодых ополченцев, Общества горожан Саксенхаузена и Общества по просвещению рабочих, — были созваны к главнокомандующему, и тот заявил, что эти общества распускаются как организации, однако они могут продолжать собираться к соответствующих помещениях при условии, что не будут заниматься политикой.

Тем из этих обществ, в которых обучались владению оружием, было предложено сдать оружие в доминиканскую казарму до шести часов вечера 20 июля. Наконец, генерал направил председателям всех этих обществ несколько дружелюбных слов по поводу необходимости принимавшихся мер и по поводу создавшегося положения в городе.

Вы спросите себя, каким же образом из уст г-на фон Фалькенштейна могли появиться дружелюбные слова?

Можете успокоиться: достославный генерал никак не отступил от своих привычек. Девятнадцатого числа, в два часа дня, после того как он получил свою контрибуцию, генерал фон Фалькенштейн покинул Франкфурт.

Господин генерал Врангель на два или три часа остался исполняющим его обязанности, и жителям Франкфурта было явлено между двумя мрачными масками улыбающееся лицо.

К пяти часам того же дня прибыл генерал Мантёйфель.

На утро «Листок уведомлений», то есть официальная франкфуртская газета, в последний раз появилась со своим обычным подзаголовком: «Орган вольного города Франкфурта». Начиная с 20 июля, то есть с № 169, там уже просто значилось: «Орган города Франкфурта-на-Майне».

Таким образом, франкфуртцы потеряли слово «вольный», но зато выиграли слова «на-Майне». Это дало им два слова взамен одного.

Выплатив контрибуцию и утвердившись в обещании, данном им генералом Фалькенштейном, что город будет освобожден от всех поставок натурой, за исключением сигар, — на самом деле это было что-то неслыханное, ибо городу пришлось выдавать по девять сигар в день не только солдатам, но и офицерам, — франкфуртцы уже считали себя огражденными от любого другого требования в таком же роде, когда генерал Мантёйфель отметил свой приезд следующим распоряжением:

«С целью обеспечить продовольственное снабжение прусских войск, расположившихся лагерем, по приказу его превосходительства генерал-лейтенанта Мантёйфеля, главнокомандующего Майнской армией, в городе немедленно будет открыт склад, в который должно быть поставлено следующее:

15 000 хлебов по пять фунтов 9 унций; 1 480 центнеров морских сухарей; 600 центнеров говядины;

800 центнеров копченого сала; 450 центнеров риса; 450 центнеров кофе; 100 центнеров соли; 5 000 центнеров овса.

Одна треть этих запасов должна быть предоставлена в наше распоряжение в определенных пунктах до утра 21 июля, вторая треть — вечером 21 июля и третья — не позднее 22 июля.

Все указанные выше поставки, для распоряжения которыми будут назначены правомочные лица, должны содержаться с наилучшим тщанием и пополняться по мере их расходования.

Франкфурт, 20 июля 1866 года.

Военный интендант Майнской армии

Казуискиль».

На следующий день, около десяти часов утра, завтракая и кругу семьи, г-н Фелльнер получил письмо от нового коменданта.

Накануне он получил также предваряющее это письмо уведомление.

С дрожью в сердце он взял письмо. Оно было адресовано «достопочтенным господам Фелльнеру и Мюллеру, представителям правительства города Франкфурта».

Перед тем как его раскрыть, он вертел его в руках. Госпожа Фелльнер дрожала, г-н Куглер, его зять, бледнел, не представляя себе, что же содержится в этом письме, а дети плакали, видя, как отец с горестным возгласом обтирал себе лоб, словно он уже знал, что там было.

Наконец г-н Фелльнер распечатал письмо, и вся семья, заметив, как он бледнел, читая его, с тревогой встала, ожидая, когда же выскажется отец семейства.

Но тот ничего не сказал: он уронил голову на грудь, и письмо — на пол.

Зять поднял письмо и прочел его вслух:

«Достопочтенным господам Фелльнеру и Мюллеру, представителям правительства города Франкфурта.

Настоящим вам предлагается принять необходимые меры для того, чтобы военная контрибуция в размере 25 миллионов флоринов была выплачена в течение двадцати четырех часов в кассу находящейся в этом городе Майнской армии.

20 июля 1866 года.

Главная ставка, Франкфурт-на-Майне.

Главнокомандующий Майнской армии

Мантёйфель».

«О! — прошептал Фелльнер. — Бедный мой Фишер, как же тебе повезло!»

И как раз в эти минуты колокол на Соборе споим мрачным звоном объявил, что тот, чьей удаче только что позавидовал бургомистр, отправляется к своему последнему пристанищу на земле.

Похороны советника Фишера были назначены в тот день ровно на десять часов.

Господин Фелльнер положил письмо генерала Мантёйфеля в бумажник, тихо встал, обнял жену и детей и, взяв шляпу, сказал зятю:

— Ты идешь?

— Да, конечно, — ответил тот.

Из-за небольшого опоздания, причиной которого было получение и чтение письма генерала, они пришли в Собор, когда тело покойного уже было перенесено туда из дома.

Господин Фелльнер и его зять спешили, но у церковной паперти они вынуждены были остановиться из-за скопления там большой толпы, привлеченной мрачной церемонией. Церковь была переполнена, и туда невозможно было войти.

Фелльнер встретил в дверях своего коллегу Мюллера. Тот тоже пришел с небольшим опозданием и не смог пройти внутрь. Господин Фелльнер отвел его в сторону и показал письмо Мантёйфеля.

У Мюллера проступил на лбу пот, когда он взглянул на письмо.

— Так как же? — спросил он.

— А вот так, — ответил Фелльнер. — Час борьбы настал. Да пребудет с нами Бог!

К этому моменту погребальная церемония в церкви закончилась, и те, кто нес гроб, вышли из дверей.

Гроб поставили на катафалк.

Катафалк был из самых простых: такими для погребальных церемоний обычно пользуются протестанты.

Господин Аннибал Фишер предпочел раздать бедным те восемьсот флоринов, которые потребовались бы для более роскошного погребального шествия.

Он встал во главе шествия и пошел первым, без поддержки, несмотря на свои восемьдесят лет, с непокрытой головой, и его белые волосы серебряной волной падали ему на плечи.

За ним пошли оба бургомистра, Фелльнер и Мюллер, потом — целиком весь Сенат, за исключением господ фон Бернуса и Шпельца, несмотря на отсутствие которых имена их были у всех на устах. Затем следовали: члены Законодательного корпуса и Совета пятидесяти одного; потом, наверное, три тысячи человек, мужчин, женщин, детей, а позади них — те бедняки, кому были розданы упомянутые восемьсот флорином, сбереженные на стоимости шествия.

Все эти люди, население целого города, направились к кладбищу Родсльхейм.

По дороге шествие почти удвоилось! Каждый, кто знал Аннибала Фишера, благоговейно подходил к старику, кланялся, жал ему руку и занимал место в веренице людей.

И каждому старик, который, казалось, только и имел одну мысль в голове и одну фразу на устах, отвечал:

— Это мой сын, пруссаки убили его!

Ничего не могло быть печальнее этого погребального шествия без священника, без детского хора, без ритуального песнопения.

Протестантский обряд отбрасывает всякую пышность, свойственную церемониям католической церкви, которые в большей степени бросаются в глаза, чем трогают сердце.

Так они пришли на кладбище. Там был приготовлен временный склеп. Гроб поставили на землю, потом при помощи веревок его опустили в гробницу.

Только тогда старый отец разрыдался и обратился теперь не к людям, а только к Богу; воздев обе руки к Небу, он вскричал:

— Мой Боже! Это был мой сын! Пруссаки убили его! Никто не произнес речей на этой могиле. Какой оратор смог бы сказать что-то красноречивее крика отца о мщении и любви: «Мой Боже! Это был мой сын! Пруссаки убили его!»

Та же процессия, что проводила отца к могиле сына, отвела его в пустой дом!

XXXIV. УГРОЗЫ ГЕНЕРАЛА МАНТЁЙФЕЛЯ

В какой-то момент бургомистр Фелльнер хотел было воспользоваться огромным стечением народа и волнующей трибуной — одним из могильных камней, чтобы прочесть перед своими согражданами письмо генерала Мантёйфеля, но он понял, что это лишило бы благочестивую церемонию похорон всего ее религиозного воздействия.

Таким образом, он не пожелал смешать небесное с земным и тем самым лишить торжественности воззвание отца к небесному отмщению за своего сына.

Оба бургомистра договорились пройти вместе в городскую типографию и отдать в набор письмо генерала Мантёйфеля, чтобы потом вывесить его на всех углах города, сопроводив это письмо вот таким выражением протеста:

«Бургомистры Фелльнер и Мюллер заявляют, что скорее умрут, нежели станут хоть в чем-то способствовать подобному ограблению своих сограждан!»

Через два часа афиши уже были расклеены по городу.

Удар для горожан был тем более ужасен, что оказался совершенно неожиданным.

Город только что заплатил более семи миллионов флоринов, то есть около пятнадцати миллионов в наших деньгах. Он только что внес натурой в счет контрибуции примерно такую же сумму. Кроме того, на каждого горожанина давил груз тяжелой обязанности: кормить в соответствии со своим состоянием, или скорее следуя прихоти распорядителей, направивших к ним на постой солдат, — десять, двадцать, тридцать, вплоть до пятидесяти человек.

У Германа Мумма жило до двухсот солдат и пятнадцать офицеров, пользовавшихся его столом.

Кроме того, по приказу генерала фон Фалькенштейна, каждый солдат имел право на определенные требования к своему хозяину, а что касалось офицеров — для них регламента и вовсе не существовало: они могли требовать все, что им хотелось.

Вот каким был повседневный стол прусского солдата: утром — кофе с чем-нибудь, в полдень — фунт мяса, овощи, хлеб, полбутылки вина и т.д.; вечером — закуска и литр пива, и сверх всего — по восемь сигар в день.

И эти сигары вменялось в обязанность покупать только у торговцев, следовавших за армией.

Чаще всего пруссаки просили (и с помощью своих угроз получали) второй завтрак в десять часов утра — хлеб, масло, водку, а во второй половине дня — еще кофе.

С фельдфебелями надлежало обращаться как с офицерами. Им на обед нужно было подавать жареное мясо и бутылку вина, а во второй половине дня — кофе, вечернее угощение и восемь гаванских сигар.

Понятно, что право на подобные требования давало солдатам возможность сидеть на шее у горожан, а так как правда всегда оставалась на стороне солдат, франкфуртцы не осмеливались жаловаться.

Но когда горожане, уже успевшие привыкнуть к воровству и грабительским поборам со стороны пруссаков, услышали о новом вымогательстве со стороны генерала Мантёйфеля, они, онемев от удивления, смотрели друг на друга, не в силах поверить в размеры своих невзгод.

И вот, когда им сказали, что об этих новых денежных притязаниях генерала Мантёйфеля, главнокомандующего Майнской армией, говорилось в вывешенных по городу афишах, они толпами устремились к ним, чтобы собственными глазами убедиться в этом своем несчастье.

Оба бургомистра, как мы это видели, объявили, что никоим образом не станут участвовать в деле с этой безумной контрибуцией. Часы текли один за другим, а люди продолжали волноваться и обсуждать этот поступок алчного врага, но ничего не предпринимали для того, чтобы подчиниться его требованиям.

Только и видно было, как перед каждой афишей собирались группы раздосадованных горожан. Сметливые люди, а таких во Франкфурте — большая часть населения, во весь голос говорили, что если наложить на Пруссию контрибуцию, пропорциональную этой, то в расчете на восемнадцать миллионов ее жителей она выльется в чудовищную сумму в тринадцать миллиардов пятьсот миллионов, считая по 750 франков на человека. Услышав такой расчет, одни совсем пали духом и говорили, что под таким гнетом остается только умереть, другие воспламенялись и кричали, что так как худшего ожидать не приходится, то в самую пору было бы устроить Франкфуртскую вечерню.

В итоге сутки истекли, а контрибуция не была выплачена, и при этом не было сделано ни малейшего усилия для того, чтобы ее выплатить.

Тем временем некоторые из самых видных граждан во главе с г-ном Ротшильдом отправились к генералу Мантёйфелю, но тот ответил на все их доводы следующими словами:

— Завтра мои пушки будут наведены на все городские площади, и, если через три дня у меня не окажется, по меньшей мере, половины контрибуции, а через шесть дней — остального, я удвою ее.

— Генерал, — возразил г-н Ротшильд, — вы знаете, какова разрушительная сила ваших пушек, я в этом не сомневаюсь, но вы не представляете себе, насколько разрушительна сила ваших мер. Если вы разорите Франкфурт, вы разорите всю рейнскую область и большую часть других областей.

— Ну так вот, господа, — ответил Мантёйфель, — контрибуция или разграбление и бомбардирование!

Именитые горожане ушли. На подобные угрозы отвечать было нечем, кроме следующего: поскольку сила не на их стороне, им остается терпеть эти угрозы.

Ответ генерала Мантёйфеля вскоре обошел весь город, и во всем Франкфурте уже только и говорили о разграблении и бомбардировании. Это повлекло за собою панику не только среди жителей бывшего вольного города, но и среди иностранной колонии, состоявшей из русских, бельгийцев, французов, англичан и испанцев. Поэтому консулы и послы различных держав собрались и направили следующую ноту полковнику Корцфлейшу, коменданту города:

«Мы, нижеподписавшиеся, представляя интересы своих стран на территории Франкфурта, имеем честь донести до сведения господина полковника Корцфлейша, коменданта города Франкфурта, что со вчерашнего дня многие наши соотечественники приходят к нам, чтобы сообщить о своей глубокой обеспокоенности.

По городу распространился нелепый слух о том, что если по прошествии суток не будут выплачены затребованные военными властями суммы, то город Франкфурт будет отдан на разграбление и подвергнут бомбардированию. Нижеподписавшиеся, потратив все свои усилия на то, чтобы разуверить людей в этих столь несерьезных опасениях, испрашивают у господина полковника доброжелательного сотрудничества, дабы вместе постараться как можно скорее ободрить наших соотечественников, чьи интересы, естественно, терпят ущерб от этих смехотворных домыслов».

Затем шли подписи секретарей посольств России, Франции, Англии, Испании и Бельгии.

Полковник Корцфлейш оставил это письмо без ответа, и тогда пять секретарей, представителей своих посольств, пришли с визитом к нему в кабинет. Но, к немалому их удивлению, вместо того чтобы рассматривать угрозу Мантёйфеля как нелепый слух, полковник ответил, что у них есть все основания верить тому, что, в случае если военная контрибуция не будет выплачена, угроза претворится в действие.

А тем временем франкфуртские жители вновь обретали некоторую надежду: выяснилось, что генерал Мантёйфель покидает Франкфурт и уступает свое место генералу Рёдеру. Ведь людям верилось, что, может, этот человек окажется снисходительнее, чем его предшественник. Первыми получили возможность судить об этом все те же пять секретарей посольств, которых ответ полковника Корцфлейша столь мало ободрил. Они направили генералу Рёдеру следующую ноту:

«Мы, нижеподписавшиеся, секретари посольств России, Франции, Англии, Испании и Бельгии, накануне направили полковнику Корцфлейшу, коменданту города, ноту с просьбой о доброжелательном сотрудничестве в умиротворении страхов своих соотечественников относительно бомбардирования и разграбления города.

До настоящего времени, имея от полковника только устный ответ, из которого можно понять, что эти страхи небезосновательны, мы, нижеподписавшиеся, честь имеем обратиться к его превосходительству господину генералу Рёдеру с просьбой дать нам возможность в самое ближайшее время успокоить тревоги наших соотечественников, которые теперь только возросли из-за вынужденного молчания с нашей стороны после упомянутого устного ответа полковника».

Не «идя необходимости быть более предупредительным по отношению к представителям Франции, России, Англии, Испании и Бельгии, чем по отношению к гражданам бывшего вольного города Франкфурта, генерал Рёдер не стал утруждать себя каким бы то ни было ответом на их письмо.

Тогда пять секретарей посольств адресовали соответственно своим министрам пять одинаковых телеграмм, в которых вкратце объясняли положение вещей и просили указаний. Эти телеграммы, переданные прусским военным властям для визирования, не были ни отправлены министрам, ни возвращены секретарям посольств. И только вечером 23 июля последние получили письмо следующего содержания:

«23 июля 1866 года.

Приняв во внимание содержание коллективных нот от 21 и 23-го текущего месяца от господ секретарей посольств России, Франции, Англии, Испании и Бельгии, присутствующих в городе, нижеподписавшийся не находит нужным направлять им официальный ответ и входить с ними в переписку, но, тем не менее, сообщает им, что их соотечественникам ни в коем случае не приходится опасаться мер, которые, видимо, он вынужден будет принять по отношению к городу Франкфурту.

Рёдер, комендант города».

С самого утра того же дня, то есть 23 июля, пришли в движение большие соединения войск с заряженными пушками, в которые были впряжены лошади. Дула артиллерийских орудий были наведены на площадь Конного Рынка, площадь Гёте, площадь Шиллера и Театральную площадь; все это было сделано в поддержку требования прусской контрибуции.

Одновременно батареи были установлены и Мюльбергере и Рёдерберге, а также на левом берегу Майна.

Позвольте мне привести здесь рассказ одной дамы, франкфуртской жительницы, свидетельницы и жертвы всех этих событий, которые в нашем рассказе выглядят словно уже не описанием исторических фактов, а случайными эпизодами, происходящими по прихотливой фантазии романиста.

«Генерал Рёдер дал нам тогда знать, что, прежде чем прибегнуть к серьезным мерам, то есть к разграблению и бомбардированию, он собирался испробовать мягкие средства. Эта первая часть его стратегического плана, имевшего целью добиться выплаты 25 миллионов флоринов, состояла в том, что он полностью перекрывал железнодорожное сообщение, запрещал почтовые и телеграфные отправления, закрывал лавки и постоялые дворы. Затем он собирался окружить город и запретить доставку в него продовольствия, за исключением того, что предназначалось для прусских войск.

В условиях такой опасности и под тяжестью этих угроз жители города, каково бы ни было их происхождение и к какой бы национальности они ни принадлежали, настроились помогать друг другу. Несмотря на то что ранее я не имела близких отношений с леди Малит, эта дама, как только она узнала, что пруссаки отняли у меня лошадей, отдала в мое распоряжение один из своих экипажей, который был неприкосновенен как дипломатическая собственность. Мне и моим близким она также предоставила убежище в особняке посольства, на котором был водружен английский флаг, — по ее мнению, это могло оградить нас от угрожающих городу насилий.

Ободренная таким доброжелательным отношением, я отнесла ей половину моего состояния в ценных бумагах, которые мои банкиры более не считали безопасным оставлять в их сейфах, и попросила ее сохранить для меня эти бумаги, что она и сделала с крайней любезностью.

Житель Франкфурта, вернись он сегодня после месячного отсутствия, едва мог бы узнать свой родной город. На улицах безобразная грязь, полно навоза и помоев, потому что не хватает лошадей для уборки дорог. Вместо экипажей, какие были в прежние времена, видны только разного рода повозки, обозные и багажные телеги. Многие лавки закрыты, а другим совершенно нечего продавать. Театры закрываются, в действующих играют через день, а когда вечером идут спектакли, ложи остаются пусты, да и партер поредел. Даму в изящном туалете нельзя более встретить ни в театре, ни на улице: женщины боятся, что их могут грубо оскорбить.

Союзного Сейма больше нет, нет и военной комиссии. Те из жителей, кого не удержали беспокойство за дом и служебные обязанности, уехали. Осталось мало людей, и, встречаясь, они кланяются друг другу с симпатией, но держатся серьезно и печально.

Постои солдат у нас в домах чрезвычайно обременителен. Для бедных людей очень тяжело обеспечивать повседневный солдатский рацион, вмененный нам в обязанность генералом Фалькенштейном. (Выше мы говорили о том, что представлял собой этот повседневный рацион.)

Пятнадцатого июля, то есть накануне вторжения пруссаков во Франкфурт, я вернулась из своего загородного дома, думая, что стоит все же быть в городе, а не вне его. Мне пришлось часто сожалеть об этом решении. Я предпочла бы скорее, чтобы мой здешний дом сгорел дотла, чем оказаться жертвой всех этих грабительских поборов, следовавших один за другим. Никто не удивится таким моим словам, ведь предписанное количество навязанных мне гостей составило двадцать семь человек. Но больше того! Три офицера заявились ко мне 18 июля, не имея ордера на расквартирование, со своими лошадьми и десятью солдатами. Пока они у меня квартировали, 19 июля, в одиннадцать часов, в моем доме у Конного рынка объявились двадцать два солдата и четыре унтер-офицера, которых я должна была принимать.

Солдат обслуживали в прихожей, унтер-офицеров — в столовой. Эти последние расположились в гостиной, где я даю свои балы. В тот же день, только я легла спать (до этого мне пришлось встать, чтобы принять этих гостей), меня разбудил адский шум голосов: это четыре студента пришли повидаться с унтер-офицерами и остались на всю ночь.

На следующий день, во время обеда, солдаты, в ту минуту, когда мой кучер со вздохом показал мне уздечку, единственное, что осталось от упряжи и лошадей, украденных у меня, ко мне прибыло еще двенадцать солдат и два унтер-офицера. И вот мне пришлось кормить обедом трех офицеров, шесть унтер-офицеров и сорок четыре солдата. Поэтому нет ничего удивительного в том, что этих господ обслуживали не так скоро, как бы хотелось их желудкам и как требовало их положение, согласно заявлению некоторых из них (то были гвардейцы генерала Мантёйфеля). Они грубо обошлись с моими людьми, и те, в конце концов, потеряв терпение, стали отвечать им в том же тоне.

Из своих покоев я услышала страшный шум и, зная, насколько важно было избегать всяческих конфликтов (пруссаки умышленно шли на них, чтобы иметь возможность угнетать нас с еще большей жестокостью), спустилась вниз. Тогда они подскочили ко мне, одни пьяные наполовину, другие — полностью, кричали, что мои слуги наглы и грубы, что они не умеют обращаться с людьми их сорта, и предлагали мне вследствие этого немедленно выставить моих слуг за дверь.

«Господа, — сказала я им, — к вечеру они все уйдут, и завтра вас обслужат лучше, так как обслуживать вас буду я сама».

То ли то достоинство, с которым я говорила, им внушило уважение, то ли они отнеслись с почтением к моим седым волосам, но они уселись по своим местам, слегка опустив головы, и, так как к этому времени подоспело жаркое, в тот день мне удалось отделаться от их притязаний и недовольства.

Во многих домах моих друзей — я говорю и о мужчинах и о женщинах — офицеры и унтер-офицеры повели себя самым непристойным образом. Они умудрялись хвататься за саблю, разговаривая с пожилыми людьми и беззащитными женщинами. Так они поступили, например, с одной из моих сестер. Когда при их появлении им тут же не открывали всех комнат, они вторгались даже в те, что занимали сами хозяева, требуя, чтобы им предоставляли возможность выбрать самые лучшие.

Один офицер пригрозил Людвигу фон Бернусу в саду его тетки и жены пастора Штейна, на Боккенхейме, повесить их на дереве, если они еще раз позволят себе делать ему замечания по поводу поведения пруссаков. Хотя я и отдала своим солдатам не только все бутылки шампанского, которые они у меня потребовали, но и всякого рода конфеты и прочие лакомства, мне лишь с большим трудом удалось добиться от них того, чтобы они убрали железные крюки, которые им понадобилось вбить в мраморные стены на третьем этаже моего дома, чтобы развешивать на них свои походные мешки.

На Вест-Эндской улице по приказу офицера солдаты взломали ударами топора двери пустого дома, жители которого были в отъезде, и, войдя туда, расположились в гостиной на обитой шелком мебели.

Один прусский офицер, не имея ордера на расквартирование, вломился в два часа ночи к г-ну Ламбрехту фон Гуаита и учинил там самые дикие грубости, вплоть до того, что раскрыл двери женских спален и, выбрав подходящую ему кровать, заставил даму, спящую на ней, встать и уступить ему место.

Самым наглым образом пруссаки вели себя на постоялых дворах и за табльдотом. Офицеры пили шампанское сколько угодно, не платя за него и пьянствуя за счет города.

Они входили в лавки, брали там все, что хотели, расплачиваясь чеками на имя муниципалитета. Меня уверяли, что за три дня только за сигары было выдано чеков на 30 000 франков.

В какой-то день нескольким офицерам чрезвычайно захотелось посмотреть на зал заседаний Сейма, который они называли «конюшней для свиней».

Привратник открыл им двери и в награду получил удар тростью.

За все сорок лет, что существует наше великолепное кладбище, именно в эти горестные дни, что выдались нам сейчас, пришлось впервые вывесить там объявления с просьбой уважать покой мертвых, потому что офицеры повадились въезжать туда верхом и развлекаться, перескакивая на лошадях через могилы.

Мои первые детские воспоминания восходят к шестидесятилетней давности. Мне вспоминаются атаки на город и прохождение через него солдат всех германских государств, хорватов и пандуров, русских с их казаками и башкирами, я помню, как шли здесь массы наполеоновских войск с их страшными маршалами, но никогда я не видела такого терроризма и сабельного режима, какой нам устроили пруссаки».

Теперь, когда наши читатели могут составить себе мнение о положении несчастного города Франкфурта, оставим несколько в стороне невзгоды общественного характера и вернемся к страданиям частной жизни!

XXXV. ВЫЗДОРАВЛИВАНИЕ

Дивизионный генерал Рёдер, прибыв во Франкфурт в качестве главнокомандующего и приняв пост из рук генерала Мантёйфеля, привез с собой генерала Штурма и его бригаду.

Мы помним, что барон фон Белов был начальником штаба этой бригады и что в самый день вступления пруссаков во Франкфурт Фридрих заранее направил в дом Шандрозов четырех людей и фельдфебеля, чтобы оградить жену и свою свояченицу от оскорблений и обид, угрожавших им.

Фельдфебель привез письмо для г-жи фон Белинг; из письма она узнала, с какой целью этот маленький гарнизон был направлен к ней в дом; там же ей давался совет, как обращаться с прибывшими и рекомендовалось приготовить самые лучшие комнаты на втором этаже для генерала Штурма и его свиты.

С помощью Эммы г-жа фон Белинг во всех подробностях последовала указаниям Фридриха. Прибывшим солдатам, заботу о проживании которых она взяла на себя, как если бы была экономкой, отвели три свободные комнаты на нижнем этаже, и, хотя у нее не было других наставлений, кроме тех, что дал ей Фридрих, приняла гостей лучше, чем и случае если бы их постой, с установленным для них рационом питания, вина и сигар, был предписан ей муниципалитетом.

Впрочем, оставим в стороне пятерых гостей г-жи фон Белинг, ведь в нашем рассказе они играют лишь самую второстепенную роль немых статистов, и вернемся к тем, кто выступает в первых ролях, и на ком, естественно, должен быть сосредоточен весь наш интерес.

Мы помним, в каком отчаянном положении нашли Карла на поле битвы, и не забыли, с какой заботливостью и любовью Елена привезла его в дом. Мы должны также помнить, с каким умением хирург сумел перевязать ему артерию.

Покидая раненого, врач прописал давать ему, чтобы снизить чрезмерную быстроту циркуляции крови, по три ложки настойки дигиталиса вдень.

Затем он ушел.

Призвали наверх Ленгарта и условились с ним, что одна заложенная карета будет день и ночь дежурить у двери, чтобы в случае надобности ее можно было немедленно послать за доктором, а с доктором договорились, что он не будет выходить из дома, не оставив у себя списка тех домов, которые ему надо будет посетить, с указанием времени, когда ему надо будет посетить каждый из этих домов.

День прошел, не принеся больших изменений в состояние больного. Между тем становилось заметно, что дыхание Карла становилось все более размеренным.

К вечеру он вздохнул, открыл глаза и сделал легкое движение левой рукой, словно искал руку Елены.

Елена бросилась к его руке, положила ее на край кровати и припала к ней губами.

Бенедикт хотел, чтобы девушка легла хоть немного отдохнуть, и обещал, что сам будет бодрствовать у кровати Карла, обходясь с ним с нежностью брата, но Елена ничего не захотела слышать и заявила, что за больным будет ухаживать только она сама.

Тогда Бенедикт попрощался с ней и ушел на несколько часов.

Мы помним, что Бенедикт купил в Деттингене полный костюм лодочника. Именно в этой одежде он проплыл вниз по Майну, пришел за Еленой, вновь поднялся по Майну до Ашаффенбурга, сопровождая девушку во время поисков на поле битвы, и, наконец, отвез ее обратно домой.

Кроме этой одежды, у него был еще штирийский мундир, спрятанный вместе с оружием в лодке Фрица. Вся его прочая одежда осталась в багаже, следовавшем вместе с армией, то есть вместе с багажом бригады графа Монте-Нуово, и, по всей вероятности, утерянном: пруссаки взяли его после своей победы на поле битвы в Ашаффенбурге.

До прихода пруссаков во Франкфурт — а говорили, что они войдут в город на следующий день или, самое позднее, через день, — ему необходимо было уничтожить все свое прежнее обмундирование, будь то ганноверское или штирийское.

Именно для этой цели он на некоторое время оставил Елену.

Было шесть часов вечера.

С какой бы симпатией Елена ни относилась к Бенедикту, ей не терпелось поскорее остаться наедине с Карлом.

Прекрасная девушка была так чиста! И именно потому, что она была чиста, ей хотелось многое сказать своему любимому сердцем и устами, тем более что он не мог ее услышать.

И она поспешила воспользоваться случаем остаться с ним наедине.

— Вот, — сказала она Бенедикту, — ключ от дома, я взяла его с собой, когда вчера мы уходили отсюда. Возьмите его теперь себе и возвращайтесь когда захотите. Не забывайте, что вы мой единственный друг и, самое главное, единственный друг Карла.

И она протянула ему руку.

Бенедикт с уважением склонился над этой рукой, но даже не осмелился дотронуться до нее губами.

Елена стала для него более чем женщиной: она стала святой.

Ему показалось, что в словах Елены он расслышал сонет вернуться скорее, и дал себе слово прийти как можно раньше.

Ленгарт ждал его у дверей.

Бенедикт сел в карету, но позаботился заехать домой к этому славному человеку, чтобы он мог направить другую карету к дому Шандрозов, вместо той, на которой уехал сам. Затем, уверенный в том, что это поручение будет выполнено, Бенедикт приказал отвезти себя в порт, где он без всякого труда нашел лодку Фрица.

В лодке были спрятаны его мундир, шляпа, пистолеты и карабин.

Он взял все это и отнес в карету к Ленгарту.

С утра Резвун был оставлен на Фрица; его привязали к носу лодки, и он вытягивал во всю длину свою цепь, нюхал воздух, не зная, откуда появится его хозяин.

Он не успел еще освоиться с Фрицем и пришел в неописуемый восторг, когда ему разрешили перебраться из лодки в карету.

Бенедикт рассчитался с Фрицем, дав ему двадцать флоринов, пожелал лодочнику всяческих благ и отпустил его в Ашаффенбург.

Покончив с этим, он приказал Ленгарту отвезти себя к лучшему портному во Франкфурте. Молодой, среднего роста и хорошо сложенный, Бенедикт был легкой моделью. Воспользовавшись случаем, он решил обновить весь свой гардероб.

Затем Бенедикт уступил насущнейшей необходимости приличных людей — после великой усталости принял ванну.

Он сражался в течение всего дня 14 июля — с десяти утра до пяти вечера.

Вот уже тридцать шесть часов, как он не спал.

Несмотря на то что он собирался проводить часть ночей у кровати Карла, чтобы по возможности сменять Елену — не могла же она бодрствовать все время, — ему все же нужно было найти себе пристанище в городе.

Жить на постоялом дворе было небезопасно: посещения полиции, предъявление паспорта — все это могло его выдать.

Ленгарт только что отремонтировал небольшой дом. Он предложил Бенедикту там комнату и кровать, и тот согласился.

Самой крайней необходимостью для Бенедикта было отоспаться.

В этом смысле молодость — сущий тиран, если только неистовые страсти не овладевают человеком и не заставляют его забыть обо всем.

Итак, приняв ванну, Бенедикт прилег.

Через десять минутой забыл всех — Карла, Елену, Фридриха, Фрица, Ленгарта и Резнуна.

Он проспал шесть часов.

Когда он проснулся, его часы показывали половину второго ночи.

Он сразу подумал о Елене и о том, что она, должно быть, хотела поспать. Спрыгнув с кровати, он наспех оделся и побежал к дому Шандрозов.

Все было закрыто.

Бенедикт открыл входную дверь ключом Елены.

На лестнице горел свет. Он поднялся на второй этаж, проследовал коридором и подошел к комнате Елены, которую закрывала только маленькая застекленная дверь.

Девушка стояла на коленях у кровати Карла; губы ее были прижаты к его руке. В таком же положении он ее и оставил.

Увидев ее сквозь дверное стекло, Бенедикт подумал, что и она заснула.

Но при первом же скрипе открываемой двери она подняла голову и, узнав Бенедикта, улыбнулась ему.

Ведь она тоже не спала с утра вчерашнего дня, то есть в течение тридцати часов подряд, однако, когда речь идет о преданности, сила, дарованная женщинам, необычайна. Природа словно создала их для того, чтобы они были сестрами милосердия.

Говорят, что любовь крепка, как смерть. Она крепка, как жизнь, — следует сказать.

Карл, казалось, спал; было ясно, что кровь более не доходила у него до мозга, и мозг его пребывал в оцепенении, подобном слабоумию. Ужасно, если задуматься, что с нашей душой возможно такое: измождение способно ввергнуть наш разум в подобную слабость. Как же это наша бессмертная, небесная, вечная душа, данная нам от Бога, может зависеть от прилива и отлива крови до такой степени, что, когда из-за раны теряется много крови, ее отлив уносит не только нашу силу, преходящую часть нашей личности, но и ум, божественную ее часть?

О Кант! Кант! Разве же ты был прав до момента, когда к тебе пришел твой бедный Лампе и дал тебе увидеть, что ты ошибался?

Всякий раз как Елена вкладывала в рот Карлу ложку настойки дигиталиса, тот, сделав глоток, тем самым подавал знак, что материальная жизнь в нем еще теплилась.

И всякий раз Елена могла даже заметить, что органы Карла действовали все лучше и лучше.

Делом Бенедикта было менять лед и следить за тем, чтобы холодная вода хорошо падала, капля за каплей, на руку

Карла, омывая двойную рану на ней, нанесенную саблей кирасира и скальпелем врача.

К восьми часам утра кто-то тихо постучал в дверь: это была Эмма.

Она пришла справиться о больном.

В состоянии раненого произошло изменение, едва заметное для тех, кто от него не отходил; но оно, тем не менее, бросилось в глаза Эмме: раньше, когда его принесли, он был неподвижным и бледным как смерть, теперь же обращало на себя внимание явное улучшение.

Свою сестру Эмма нашла в слезах и в то же время с улыбкой на лице. В тот миг, когда Эмма открыла дверь, Елене показалось, что больной, услышав шум, чуть сжал ей руку. С этой минуты словно луч солнца проглянул сквозь тучи: улыбка скользнула сквозь слезы.

Обе сестры бросились друг другу в объятия. И тогда настал черед Эммы разрыдаться.

Эмма не могла смотреть на Карла, не думая о Фридрихе.

Женщина, которая по-настоящему и глубоко любит, превращает свою любовь в пробный камень для всего, что с нею происходит.

Из слез, проливавшихся Эммой, треть относилась к Карлу, треть — к сестре и еще одна треть — к мысли, что завтра Фридрих может оказаться на том же ложе страданий, что и Карл.

Если бы, в самом деле, Елена, менее занятая своим дорогим больным, могла бы следовать за ходом мыслей, которые привели к ней Эмму, то она мгновенно разобралась 5ы в том, какие чувства главенствовали в душе ее сестры.

Однако Эмма любила Елену так сильно, как только можно любить сестру.

Кроме того, и в этом Эмма не осмеливалась признаться даже самой себе, в ней говорило и любопытство: кто этот молодой человек, пришедший за ее сестрой накануне утром, сопровождавший ее в поездке, вернувшийся с ней накануне вечером; одетый еще накануне вечером, как простолюдин, а утром не только по одежде, но и по манерам выглядевший дворянином.

Вот чего она не осмеливалась спросить, опасаясь проявить праздное любопытство, хотя, на самом деле, ею двигало участие. Вот чего ей хотелось узнать.

Через несколько секунд представился случай, чтобы Эмма обо всем узнала: Елене показалось, что вода стала капать медленнее, и она сказала:

— Господин Бенедикт, мне кажется, лед кончился. Услышав это имя, Эмма вздрогнула.

— Бог мой! Сударь, имя Бенедикт — достаточно редкое, чтобы иметь основание спросить у вас, не Тюрпен ли каша фамилия? — сказала она.

— Да, сударыня, — ответил Бенедикт, не задумываясь, почему ему был задан этот вопрос.

Эмма схватила Бенедикта за правую руку и так быстро поднесла ее к губам, что он не успел ей в этом помешать.

— Во имя Неба! Да что вы делаете, сударыня? — вскричал Бенедикт, быстро отдергивая руку.

— Я целую руку, которая могла сделать меня вдовой, но сохранила мне мужа. Да благословит вас Бог, господин Бенедикт, вас самого и все, что вам дорого.

— Ах, правда! — вскричала Елена. — Но ты же не знала, что он дрался с Фридрихом. Значит, Фридрих в конце концов сказал тебе, что у него был вовсе не вывих руки и что он получил сабельный удар?

— Да, он рассказал мне это, и я ему поклялась хранить в сердце имя господина Бенедикта рядом с его собственным. Вы будете свидетелем, сударь, перед ним, что я сдержала слово.

— Ну тогда, — сказала Елена, — поцелуй его, и пусть он станет для тебя таким же другом, как и для меня.

— Пусть будет еще больше, — ответила Эмма, целуя молодого человека, — пусть он станет нам братом.

В эту минуту пришел Ганс и предупредил Эмму, что г-н Фелльнер ждет ее в комнатах г-жи фон Белинг.

Эмма спустилась.

Фелльнер был глубоко обеспокоен.

Он знал, что какая-то женщина привезла раненого в дом Шандрозов, но ему было неизвестно, была ли то Эмма, привезшая своего мужа, или Елена, привезшая своего жениха.

В том и в другом случае он готов был предложить свои услуги.

Что касается пруссаков, которые должны были в тот же или, самое позднее, на следующий день войти в город, г-н Фелльнер был вполне спокоен за обеих сестер. Эмма, жена прусского офицера, будет в безопасности и заставит уважать сестру, бабушку и весь дом.

Но г-н Фелльнер не был также спокоен за себя самого. Мы помним, что у достойного бургомистра была молодая жена и две дочери — пятнадцати и шестнадцати лет.

Если барон Фридрих входил в первые бригады, вступавшие в город, г-н Фелльнер попросил бы Эмму проследить через своего мужа за тем, каких людей направят к нему на постой.

Он не сомневался, что пруссаки будут распахивать двери и селиться там, где захотят.

XXXVI. ФРАНКФУРТ 22 ИЮЛЯ 1866 ГОДА

Между тем Фридрих приехал неожиданно и объявил, что его генерал следует за ним и прибудет через несколько минут.

Комнаты для генерала были готовы; не стоит и говорить, что это были самые лучшие и самые красивые комнаты в доме.

Никакими словами не передать той радости и того счастья, которые охватили Эмму, когда она опять увидела Фридриха. Война почти завершилась, начинали расти и крепнуть слухи о мире, и ее любимый Фридрих, таким образом, был уже вне опасности.

Любовь эгоистична. Эмму едва беспокоило то, что происходило вне дома: приход пруссаков, их вымогательства, их самоуправные поборы, жестокости, смерть г-на Фишера — все это доходило до нее словно шум прибоя, и не имело такого значения, какое могло иметь даже простое письмо от Фридриха.

И вот, наконец, Фридрих пришел, она держала его в своих объятиях. Он был жив и здоров, не ранен, и ему больше не угрожала никакая опасность.

Конечно, она искренне интересовалась состоянием Карла и любовью своей сестры, но все же внутри нее что-то шептало ей, какое для нее счастье, что не с Фридрихом стряслась та беда, которая постигла Карла.

При встрече с Еленой Фридрих повел себя как всегда превосходно. Он поплакал вместе с ней, одобрил все, что она до сих пор делала, пообещал ей, что, несмотря на присутствие в городе и в доме пруссаков, ничто не помешает выздоровлению Карла, если ему суждено поправиться, и не омрачит его последние мгновения, если ему суждено умереть.

Он вошел в комнату вслед за Еленой; та объявила Карлу о приходе своего зятя. Карл узнал Фридриха и улыбнулся. Он попытался двинуть рукой, чтобы приблизить ее к руке Фридриха, но мускулы его руки только дрогнули. Рука осталась прикованной к месту, где она лежала.

— Дорогой Фридрих! — прошептал он в сторону. — Дорогая Елена!

Это были единственные слова, которые он смог произнести с тех самых пор, как к нему возвратилась хотя бы видимость речи.

Елена приложила палец к губам Карла, принуждая его замолчать: она ревновала его ко всякому слову, обращенному не к ней.

Бенедикт отвел Фридриха в сторону и в двух словах рассказал ему о том, как вели себя пруссаки в городе.

Пока генерал Штурм ел поданный ему роскошный обед, Фридрих вышел в город с намерением самому увидеть, в каком состоянии находился Франкфурт.

Узнав, что собрался Сенат, он пришел туда с тем, чтобы присутствовать там на заседании.

Сенат собрался для того, чтобы обсудить вопрос о двадцатипятимиллионной контрибуции. Он созвал управляющих главных франкфуртских банковских фирм. Все были единодушны в признании того простого факта, что собрать требуемые 25 миллионов флоринов просто невозможно.

Сенат, таким образом, заявил, что, ввиду невозможности удовлетворить выставленное ему требование, оставалось отдаться на милосердие генерала.

Выходя из Сената, Фридрих увидел, что на город были наведены пушки и у всех объявлений толпились люди.

В каких-то наскоро сколоченных бараках ютились целыми семьями люди, изгнанные из своих домов пруссаками; они, словно цыгане, устроились табором на площади.

Мужчины бранились; женщины плакали.

Одна женщина кричала: «Пусть за это отомстят!» То была мать, показывавшая своего ребенка лет десяти: рука у него была проколота штыком. Не ведая, что он делал, этот несчастный ребенок увязался за пруссаком, у которого к ружью было прикреплено письмо.

Ребенок спел ему песенку, сочиненную про пруссаков людьми из Саксенхаузена:

Warte, Kuckuck, warte

Bald Kommt Bonaparte

Der wird alles wiederholen

Was ihr habt bei uns gestohlen.

Это может быть переведено так:

Погодите, кукушки, чуть-чуть,

Бонапарт уже явится скоро

Все, что вы у нас отняли, воры,

Он заставит с лихвою вернуть.

Раздраженный пруссак ударил его штыком и нанес ему глубокую рану.

Люди, проходившие мимо, вместо того чтобы остановиться и кричать вместе с матерью, делали ей знаки замолчать, спрятать слезы и скрыть кровь ребенка. Вот насколько был велик их ужас!

Но не всюду пруссаки встречали такую же безропотность.

Один из них, живя и доме человека из Саксенхаузена, с целью устрашения своего хозяина посчитал, что будет уместно выложить саблю на стол.

Не говоря ни слова, тот вышел и через несколько минут вернулся с железными вилами и тоже положил их на стол.

— Что значит эта шутка? — спросил пруссак.

— Эх! — сказал житель предместья Саксенхаузен. — Вы захотели показать мне, какой у вас хороший ножик, а я хочу, чтобы вы увидели, какая у меня прекрасная вилка.

Шутка пруссаку не понравилась. Ему захотелось помахать своей саблей, а человеку из предместья Саксенхаузен — своими вилами. Пруссак был пригвожден к стене.

Проходя мимо дома Германа Мумма, барон Фридрих увидел, как хозяин его сидел у двери, обхватив голову руками.

Фридрих дотронулся до его плеча.

Мумм поднял голову и сказал:

— Ах, это вы, господин барон! А вы что, тоже из грабителей?

— Из каких грабителей? — спросил Фридрих.

— Да вот из тех, что перевернули мой дом. О! Вот-вот, полюбуйтесь, можете посмотреть на наш бедный фаянс, который мы коллекционируем уже три поколения подряд, и он переходит от отца к сыну. Он разбит! Мой погреб пуст! Вы понимаете, мы принимаем ежедневно подвести солдат и пятнадцать офицеров, и все как один — без ордера на постой, а на них на всех один мой казначей-эпилептик и пять человек прислуги. Вот, слышите?

И в самом деле, из дома долетали до улицы крики:

— Вина, вина! Или мы пушками сшибем эту лачугу! Фридрих вошел.

Чудесный дом бедняги Мумма превратился в конюшню. Ступать приходилось в месиво, состоявшее из вина, соломы и грязи. В окнах не осталось ни одного целого стекла; не было ни одного предмета, который бы не был изломан, стула, который бы не хромал.

— Ах, господин барон, — продолжал Мумм, — взгляните же на мои столь известные в городе круглые столы. Как подумаю, что на протяжении трех поколений честнейшие люди Франкфурта садились за эти столы, что за ними сидели и король, и несколько принцев, и весь Сейм и что еще и года не прошло с тех пор, как госпожа и фрейлен фон Бисмарк делали мне здесь комплименты по поводу моих прохладительных напитков!.. О господин Фридрих! Господин Фридрих! Пришли дни скорби… и Франкфурт погиб!

Фридрих не имел никакой власти и потому вынужден был присутствовать при этом бесчинстве, не произнося ни слова. И он был убежден, что ни генерал Рёдер, ни генерал Штурм не станут его прекращать. Он знал характеры обоих: Рёдер был неумолим. Штурм — сумасброден. Штурм был одним из тех старых прусских генералов, которые не привыкли встречать препятствия ни с какой стороны и просто сметали их со своего пути, когда те им попадались. Когда король поставил Фридриха при нем, то не Фридриха он рекомендовал Штурму, а Штурма — Фридриху.

По дороге Фридрих встретил барона фон Шеле, генерального директора франкфуртского почтового ведомства. Когда пруссаки вступили в город, тот получил приказ учредить черный кабинет, где будут вскрываться все письма и готовиться отчеты о тех из граждан, что высказывают враждебные прусскому правительству чувства.

Господин барон фон Шеле отказался подчиниться.

На смену ему только что приехал человек из Берлина, и вечером того же дня черный кабинет уже действовал.

Господин фон Шеле, видевший во Фридрихе скорее франкфуртца, чем пруссака, предупредил его об этой мере, ибо сам ее остерегался и склонял своих друзей к тому же.

С разбитым сердцем Фридрих пришел к г-ну Фелльнеру и нашел всю его семью в отчаянии.

Только что г-н Фелльнер получил официальное извещение об отказе главных коммерческих фирм Франкфурта помочь с контрибуцией и постановление Сената, сообщавшее, что город, не имея возможности платить подобные подати, взывает к великодушию генерала.

Господин Фелльнер держал бумагу в руке и, несмотря на то что он превосходно знал ее содержание (ибо, будучи сенатором, он присутствовал на обсуждении вопроса и склонился к отказу), машинально читал и перечитывал ее. Жена прислонилась к его плечу, а две дочери плакали у его колен.

И в самом деле, разве можно было предвидеть, на какие чрезмерные действия толкнет пруссаков этот отказ?

Законодательное собрание собиралось тоже и решило, что нужно будет направить депутацию к королю, чтобы через него добиться избавления от побора в двадцать пять миллионов флоринов, установленного генералом Мантёйфелем.

Фелльнера известили об этом решении в то время, когда Фридрих был у него.

— Ах! — сказал Фридрих. — Если бы я мог хотя бы на десять минут повидаться с королем Пруссии!

— А почему бы вам с ним не повидаться? — воскликнул г-н Фелльнер, хватаясь за малейшую надежду.

— Да никак не могу, дорогой мой Фелльнер, — ответил Фридрих. — Я ведь только солдат. Когда командует генерал, мне остается лишь склонить голову и подчиниться. Если вы отказываетесь платить контрибуцию, я, естественно, один не заплачу ее, но если все-таки вам придется ее платить, то моя семья первой внесет свою долю.

Фридрих ничего более не мог сделать для Фелльнера и попрощался. Но, к его великому удивлению, жена Фелльнера, вся в слезах, остановила его на лестнице. Видя, что г-жа Фелльнер совсем теряла силы, молодой человек взял ее под руку и провел в небольшую комнату на нижнем этаже.

Там она открыла причину своих слез.

Слабая, как всякая любящая женщина, она измучилась от опасений по поводу предсказаний Бенедикта. У нее не выходило из головы то, что подобное же предсказание было сделано и советнику Фишеру, что у нее в доме над этим посмеялись, и это было всего с месяц тому назад; что сам Фишер шутил по этому поводу больше всех, однако пророчество Бенедикта сбылось точь-в-точь. К г-ну Фишеру в пятьдесят лет без одного дня пришла послушная смерть, и его останки всего два дня как были преданы земле.

То, чего она не осмеливалась говорить в присутствии мужа, бедная женщина высказала теперь Фридриху. Она знала, что Бенедикт находится во Франкфурте и что Фридрих его друг. Ей хотелось бы, чтобы Фридрих спросил своего друга, верит ли тот своему предсказанию и есть ли способ его избежать.

Фридрих постарался ее успокоить. Он никогда не слышал, чтобы Бенедикт хвастал своим даром провидения, но, тем не менее, он дал слово г-же Фелльнер расспросить его, как только вернется домой.

Госпожа Фелльнер в свою очередь обещала прийти к ним вечером повидаться с Эммой, и тогда Фридрих скажет ей, что она должна думать о предсказании Бенедикта, у которого вовсе не было причины не сказать ему то, что сам он думал по этому поводу.

Фридрих вернулся домой, поднялся к себе и позвал Бенедикта.

Тот сидел у изголовья Карла, но тотчас же покинул раненого и его преданную сиделку и пошел к барону.

Чтобы круглосуточно быть рядом с генералом, получая его непосредственные приказы, Фридрих велел приготовить для него комнату, также выходившую на лестничную площадку, но напротив.

Фридрих протянул руку Бенедикту. Обоим друзьям пока пришлось совсем мало видеться во время короткого пребывания Фридриха у свояченицы, да и к тому же присутствие раненого и Елены помешало проявиться их взаимным теплым чувствам: они выразились бы сильнее, если бы молодые люди свиделись с глазу на глаз.

На этот раз между ними ничего не стояло.

Бенедикт вошел, и Фридрих предложил ему сесть.

— Дорогой Бенедикт, мне не терпелось опять повидаться с вами, — сказал он ему. — В тот вечер событие, которое помогло нам встретиться, спешка, с которой вы стремились кинуться на поиски нашего друга, принудили меня принять вас, что называется, мимоходом. С того часа мне хотелось одного — еще раз повидаться с вами и сказать вам, до какой степени я люблю вас. Я разузнавал о вас повсюду, и мне известно, что вы совершили чудеса и при Лангензальце, и при Ашаффенбурге, что неизменная удача не покидала вас и что вы вышли из боев здоровым и невредимым. А ведь в этих же двух битвах столько мужественных людей потеряли жизнь. Эмма, с которой я увиделся, когда она спускалась от сестры, сказала мне, как она счастлива, что нашла вас у нее и сумела поблагодарить вас, встав перед вами на колени. Теперь…

— Да, — перебил его, смеясь, Бенедикт, — теперь скажите мне, к чему это предисловие?

— Какое предисловие?

— Да ясно же, что люди нашего склада, дорогой Фридрих, говорят друг другу все до конца уже в тот момент, когда пожимают друг другу руки. Вы все сказали в тот день, когда протянули мне левую руку вместо правой. Сегодня вы скажете мне нечто другое? Говорите.

— Знаете ли, дорогой Бенедикт, я начинаю верить тому, что мне о вас рассказали, — у вас действительно есть дар предвидения.

— А кто вам это рассказал?

— Одна бедная женщина, которая страшно боится, что сбудется предсказанное вами ее мужу, как это случилось с его другом Фишером.

— Госпожа Фелльнер! — встрепенулся Бенедикт, и лицо у него потемнело. — Бедная женщина! Мне было неизвестно, что муж рассказал ей то, о чем я его предупредил.

— Так, значит, в этом есть доля правды?

— В чем?

— Да в том, что вы ему предсказали.

— Все правда.

— Вы думаете, что бургомистр умрет насильственной смертью?

— Это будет самоубийство.

— И вы даже провидели, какого рода будет это самоубийство?

— С меньшей уверенностью, но все же предполагаю, что он повесится.

— И нет средства побороть судьбу?

— Конечно, есть, и когда мы виделись с господином Фелльнером в последний раз, я говорил об этом ему самому. Ему следовало уехать из Франкфурта и не оказаться втянутым во все эти ужасные события, какие совершаются в городе, из-за чего господин Фишер уже лишился жизни, а господин Фелльнер, видимо, тоже лишится.

— Но дорогой Бенедикт, знаете ли, у вас это очень печальный дар.

— Клянусь, до последнего времени я относился к нему скорее как к некому развлечению, а не как к чему-то серьезному. Чем больше я занимаюсь такого рода исследованиями, тем больше склонен признать, что это наука или, скорее, материальный факт, как магнетизм, как электричество. Я предсказал господину Фишеру, что он умрет насильственной смертью, — он умер от случившегося с ним апоплексического удара. Я предсказал королю Ганновера, что он одержит победу при Лангензальце, — он победил. Я предсказал ему крах — прусский король конфисковал его владения и, по-видимому, не отдаст их по собственной воле. Я предсказал…

— Но как вы могли это увидеть?

— Победу при Лангензальце?

— Нет, самоубийство Фелльнера, например.

— О, это было легче всего! Не стану утруждать вас рассказом обо всем том, что философы, врачи, химики написали по поводу руки человека. Не стану приводить вам цитат из Буало, Херберта, Ришрана, Клода Бернара, а только напомню вам целиком слова Аристотеля: «Безусловно, на руке человека линии проведены не беспричинно, ибо они прежде всего возникают под влиянием неба и в зависимости от собственной индивидуальности каждого». Ну вот здесь и начинается вся моя система. Я нашел толкование, которое считаю верным и которое, между тем, я ежедневно уточняю вместе с изучением каждого знака на руке. Хорошо, я объясню вам сейчас, что можно увидеть на руке господина Фелльнера и что заставляет меня думать о его насильственной смерти через самоубийство. Смотрите, Фридрих, дайте мне вашу руку.

— Правую или левую?

— Левую. Чаще всего роковые знаки бывают начертаны именно на левой руке. Вы же знаете, древние именно слева ждали дурных предзнаменований. Звезда на Сатурновом холме указывает на убийство. Крест — смерть на эшафоте. Но дайте мне нашу руку… Когда эта звезда, вместо того чтобы находиться на Сатурновом холме, то есть у основания среднего пальца… бывает… посередине первой фаланги… Ах!..

Бенедикт отпрянул назад и прикрыл рукою глаза, словно защищаясь от ослепительного света.

XXXVII. ПРОВИДЕНИЕ

Фридрих так и остался с протянутой к Бенедикту ладонью.

— Ну и что дальше? — спросил он.

— Дальше? Ничего! — сказал тот, бросаясь на стул. Потом, схватившись за волосы и топнув ногой, он вскричал голосом, в котором слышалось отчаяние:

— Никогда, нет, никогда! Никогда я больше не стану смотреть руки — чьи бы то ни было!

— Но, в конце концов, что такого ужасного вы увидели на моей руке?

— спросил Фридрих.

— Да не на вашей, черт возьми! — сказал Бенедикт, принужденно смеясь. — На руке господина Фелльнера.

Фридрих пристально посмотрел на него и почти сурово ему сказал:

— Вам не смешно, Бенедикт, вы деланно смеетесь. И позвольте мне сказать, что сейчас вы думаете не о господине Фелльнере, а обо мне. Вы увидели на моей руке какой-то роковой знак и не хотите мне в этом признаться. Я мужчина, солдат, уже два года привыкший смотреть смерти в глаза. Вы забываете об этом, Бенедикт. Если мне грозит какое-нибудь несчастье, мне лучше было бы остерегаться его, даже и не веря в него твердо. Я не хочу, чтобы оно свалилось на меня неожиданно.

— Бог мой, в ваших словах есть правда, — ответил Бенедикт, — но то, что я так неожиданно увидел у вас на руке, конечно же невозможно, и просто необходимо, чтобы я ошибся.

— Дорогой мой, — сказал Фридрих, — уж вы-то, наверно, хорошо знаете, что, если иметь в виду несчастья, в этом мире нет ничего невозможного.

Бенедикт сделал над собою усилие, встал и подошел к Другу.

— Посмотрим, — сказал он ему, — дайте-ка мне еще взглянуть на вашу руку.

— Ту же?

— Нет, другую.

Бенедикт надеялся найти на правой руке Фридриха знаки, которые бы обезвредили, как это иногда и в самом деле случается, те, что начертаны были на его левой руке.

На правой руке Фридриха он рассмотрел тот же самый роковой знак, который был распознан им на руке г-на Фелльнера.

То была звезда на первой фаланге среднего пальца!

Как и у г-на Фелльнера, на руках у Фридриха проступал знак самоубийства.

И из-за этого Бенедикт был почти готов разувериться во всей своей науке.

Как же так, в самом деле, могло случиться, чтобы Фридрих, обожающий жену, которая уже сделала его отцом и дала ему сына, Фридрих, занимающий, в конце концов, высокий чин в армии, вдруг покусился на свою жизнь?

Об этом и думать-то было нелепо!

А между тем роковая звезда у него была, менее различимая на его правой руке, однако все-таки видимая.

— У вас есть какое-нибудь увеличительное стекло? — спросил Бенедикт.

Фридрих дал ему лупу, которой сам он обычно пользовался при чтении на карте географических названий, плохо различимых из-за мелкого шрифта.

Бенедикт посмотрел поочередно на правую и на левую ладони своего друга.

Затем, положив лупу на стол, присел около него и, взяв обе руки барона, сказал:

— Фридрих, вы правы. Будь то дурное или доброе, о себе вам нужно знать все, а я просто обязан вам все сказать. И все же начну с того, что сделаю вам определенное заявление: когда я все-все вам расскажу, вы примете меня за одержимого и безумца и будете правы. На коленях прошу вас, во имя вашей жены прошу вас, со слезами на глазах и от моего собственного имени прошу вас последовать моему совету.

В голосе молодого человека слышалась такая мольба, что Фридрих невольно почувствовал себя взволнованным.

— Если совет, о котором идет речь, — сказал он, — сообразуется с долгом чести и правилами моей службы, обещаю вам, дорогой Бенедикт, последовать ему точно и беспрекословно, ибо, уверен в этом, он будет исходить от любящего меня человека.

— И глубоко любящего, дорогой Фридрих, можете быть в этом уверены. А теперь послушайте меня: это невероятно, немыслимо, невозможно, но, однако, у вас на руке явно виден тот же роковой знак, что и у Фелльнера. Либо моя наука не только бесполезна, но и лжива, либо и вы тоже должны умереть от собственной руки.

Фридрих расхохотался.

— А! Да, я ждал этого, — сказал Бенедикт, — вы смеетесь. Смейтесь, смейтесь, счастливый человек, но разве небо бывает вечно лазоревым? Вы верите, что иода будет вечно прозрачной? Что воздух вечно будет чист? Ну хорошо. Со своей стороны, я, слабый человек, который не в силах вас убедить, скажу вам, что вам грозит опасность, причем грозит настойчиво, даже, может быть, еще более настойчиво, чем Фелльнеру. И в том случае, если я должен…

Он сделал движение, чтобы броситься вон из комнаты. Фридрих остановил его.

— Ни слова обо всех этих глупостях моей жене, — вскричал он, — или, клянусь Небом, у нас возникнет причина для ссоры!

— Нет, нет, нет! — сказал Бенедикт, усиливая голос с каждым последующим словом. — Даже если мне и придется обратиться к ней, то все средства хороши, лишь бы только вас спасти.

— Спасайте меня, но без этого, дорогой Бенедикт. Что мне нужно сделать? Давайте посмотрим!

— Уезжайте из Франкфурта! Попросите какое-нибудь поручение, поезжайте куда хотите. Опыт показывает, что в таких случаях нужно немедленно бежать из тех мест, где вам грозит опасность. Не можете ли вы попросить генерала Штурма, например, отослать вас куда-нибудь — неважно куда? Сейчас вы ему больше не нужны. С войной покончено. Возьмите и жену, если нужно, но уезжайте! Уезжайте! Уезжайте!

— Так вот, дорогой Бенедикт, — ответил Фридрих, — я докажу вам не только то, что я вам верю и испытываю страх, но и то, что я вас люблю: при первой же возможности я попрошу, чтобы меня отправили с поручением и уеду.

Бенедикт протянул ему обе руки.

— Сделайте это, — сказал он, — но поторопитесь!

В эту минуту вошел дежурный солдат и передал Фридриху приказ явиться к генералу Штурму: тот хотел с ним поговорить.

— Смотрите, дорогой Фридрих, — сказал ему Бенедикт, — может быть, это зов Провидения.

— Да, — сказал Фридрих, — или Рока.

— Попросите отпуск, попросите поручение, скажите все что хотите, но уезжайте из Франкфурта! Я подожду вас здесь.

Фридрих кивнул ему и вышел, невольно озабоченный тем, что предсказал ему Бенедикт.

Генералу Штурму было около пятидесяти-пятидесяти двух лет; роста он был чуть выше среднего, но крепко сложен; у него была маленькая, неповоротливая голова на короткой шее, а лоб высокий и открытый. Лицо у него было круглое и будто посыпанное чем-то красноватым, и когда он сердился, а это случалось часто, оно становилось багровым. Его грубая кожа ближе к ушам была коричнево-красного оттенка; когда-то рыжие, а теперь седеющие волосы, густые и курчавые, были коротко подстрижены. Глаза у генерала были большие, сверкающие и дерзкие, а красновато-серые зрачки, когда он говорил, смотрели прямо, что делало его взгляд твердым и уверенным. Белки в его глазах почти всегда были налиты кровью. Рот был большой, с тонкими и сжатыми губами. Широкие, короткие и острые зубы с желтой эмалью походили на зубья пилы, вставленные в красные десны. Низко нависшие над глазами брови были прямые, густые и часто хмурились. Приподнятый и заостренный нос слегка горбился вроде клюва. Подбородок торчал вперед; борода была жесткой и короткой; маленькие торчащие уши казались крылышками артиллерийского снаряда. Щеки были впалые, а скулы выступающие. На короткой, сильной и мускулистой белесо-красной шее проступали вены. Плечи были широкие и мясистые, а плотная и мясистая спина делала шею еще короче, чем она была на самом деле. Широкие бедра, сильные суставы, крепкие конечности, широкие кости, сильные мускулистые ноги и ляжки… Таков был этот человек. Голос у него был сильный, раскатистый и твердый; говорил генерал громко, надменно, а жесты у него были стремительные и властные. Двигался он почти всегда резко и быстро. Он широко шагал, презирал опасность, но охотно шел на нее лишь в том случае, если она могла способствовать его продвижению по службе.

Генерал Штурм любил плюмажи, вино, яркие краски, запах пороха, карточную игру. Он был резок как в словах, так и в движениях, вспыльчив и преисполнен спесью, раздражался, когда ему противоречили, и легко выходил из себя, и тогда те пятна, что расцвечивали ему лицо, воспламенялись, глаза наливались кровью, серо-красные зрачки становились золотистыми и будто начинали искриться. В такие минуты он вовсе забывал о всяких условностях, принимался ругать, оскорблять и бить. Если ему случалось таким образом забыться с кем-то равным себе, не приходилось слишком долго упрашивать его, чтобы он взял себя в руки. Зная по опыту, какой опасности подвергал его собственный характер, он проводил свободные, остававшиеся от службы минуты за тем, что стрелял в сад из окна дома, где квартировал, а то упражнялся со шпагой или саблей с полковыми учителями фехтования и их помощниками.

Он приобрел необычайную сноровку во всех фехтовальных упражнениях. У него была, как это называется в дуэльном искусстве, тяжелая рука. В десяти или дюжине дуэлей, в которых ему случалось драться, он всегда убивал или серьезно ранил своих противников. Его настоящее имя было Руиг, что означает «спокойный», а его иносказательно прозвали генералом Штурмом, или генералом Бурей, и это прозвище за ним осталось. Он начал службу в 1848 и 1849 годах, во время войны с Баденом, и проявил тогда свою беспощадность.

Если наблюдательный человек вроде Бенедикта смог бы взглянуть на его руку, он увидел бы, что первая фаланга его большого пальца была слишком короткой и напоминала формой обрубок дерева, что пальцы у него были приплюснутые и гладкие, кисти рук — бугристые и зеленоватого отлива, а ногти — короткие и твердые.

Переходя к его ладони, можно было бы увидеть, что линия жизни у него была широкой, глубокой и красной, прерванной на двух третях своей длины словно ударом чекана, что Марсов холм был плоский и в полосках, а вся кожа руки покрыта трещинками. Это означало: гнев, возбуждение и раздражение.

Когда Фридрих появился перед Штурмом, тот был относительно спокоен. Раскинувшись в большом кресле, он почти улыбался, что с ним редко случалось.

— А, это вы! — сказал он, — Я только что приказал вас позвать. Здесь был генерал Рёдер. Где же вы были?

— Извините, генерал, — ответил Фридрих, — но я ходил к теще спросить, как идут дела у моего друга, того самого, что был тяжело ранен в битве у Ашаффенбурга; это как раз для него я тогда вызывал полкового хирурга.

— Ах, да, — сказал генерал, — я слышал, что это какой-то австриец. А вы-то, тоже хороши! Ухаживать за всей этой императорской сволочью! Да пусть их лежало бы двадцать пять тысяч на поле битвы, я бы оставил там издыхать всех до единого.

— Мне кажется, я говорил вашему превосходительству, что это мой друг.

— Хорошо! Хорошо! Не будем об этом толковать. Я вами доволен, барон, — сказал генерал Штурм таким же голосом, каким другой сказал бы: «Я в ужасе от вас». — И я хочу сделать для вас что-нибудь приятное. Фридрих поклонился.

— Генерал фон Рёдер только что попросил у меня человека, которым я был бы очень доволен, для того чтобы отвезти его величеству Вильгельму Первому, да хранит его Бог, австрийское и гессенское знамена, которые мы отбили во время битвы при Ашаффенбурге. Я обратил свой взгляд на вас, мой дорогой барон. Хотите взять на себя это поручение?

— Ваше превосходительство, — ответил Фридрих, — ничто на свете не могло бы доставить мне больше чести и удовольствия. Вы ведь знаете, что король сам отправил меня в ваше распоряжение. Разрешить мне приблизиться к королю при подобном положении дел — значит оказать мне покровительство, и, я надеюсь, его величеству это доставит удовольствие.

— Вы знаете, речь, однако, идет о том, чтобы вы через час уже уехали, так что не приходите со словами: «Моя женушка…» или «Моя бабушка…» Часа времени вам хватит, чтобы обнять всех бабушек, а вдобавок еще всех жен на земле, всех сестер и детей. Знамена стоят в прихожей. Через час вы должны уже входить в вагон. Поедете по дороге на Богемию и завтра окажетесь у короля; он должен быть у Садовы. Вот вам рекомендательное письмо к его величеству. Возьмите.

Фридрих взял письмо и с радостным сердцем поклонился: ему не пришлось просить отпуска. Получилось так, словно генерал сам проникся горячим стремлением Фридриха уехать и предложил ему это, причем был с ним так благожелателен, что о лучшем не приходилось и мечтать.

Итак, торопясь уехать, как того желал генерал Штурм, Фридрих вышел из кабинета своего начальника и в два, прыжка оказался в комнате, где, полный тревоги, его ожидал Бенедикт.

— Дорогой друг, — воскликнул Фридрих, бросаясь ему на шею, — вы правильно сказали насчет зова Провидения! Через час я уезжаю в Садову и не осмеливаюсь вам сказать, что там буду делать.

— Хорошо! И все равно скажите, — ответил Бенедикт, видя, что Фридрих умирает от желания рассказать обо всем.

— Так вот, я повезу королю знамена, взятые у Австрии в Ашаффенбурге.

— Э! Боже правый, мне-то что до этого? Я здесь человек чужой. Я всегда сражаюсь как охотник, чтобы не дать руке отвыкнуть от оружия. Если бы все пруссаки были такие, как вы, я сражался бы на их стороне. Я нашел ганноверцев и австрийцев более любезными людьми, чем мне показались берлинцы, которые хотели съесть меня живьем. И я сразился в рядах ганноверцев и австрийцев — вот и все! Ну а теперь, дорогой друг,

— продолжал Бенедикт, — не опаздывайте на поезд, чтобы не рассердить этого любезнейшего капитана Бурю и одновременно как можно ловчее избежать исполнения некоего предсказания, которое теперь беспокоит меня меньше, но все равно беспокоит. Таким образом, мы скажем «прощайте» бабушке и баронессе, нашей сестричке Елене, не забудем и господина рыцаря Людвига фон Белова, который уже в шестинедельном возрасте успел стать в какой-то мере интересной личностью. После этого ваш друг Бенедикт проводит вас лично на вокзал, посадит в вагон, закроет за вами дверь и не уйдет, пока вы не уедете. Ну же, идите прощаться! Прощайтесь! Прощайтесь!

Фридрих не заставил его повторять этих напутствий. Прежде всего он отправился обнять г-жу фон Белинг, чтобы сообщить ей добрую весть, не скрывая своей радости. Потом он пошел к сестричке Елене, и Карл, заслышав его голос и открыв глаза, посмотрел на него. Потом, наконец, свой самый долгий и нежный визит прощания он нанес баронессе и ребенку.

Он целовал уже в десятый раз своего сына, лежащего в колыбельке, когда тот же солдат, что уже приходил за ним, явился с просьбой не брать знамен, которые находились в прихожей, прежде чем г-н фон Белов не пройдет в кабинет к генералу и не переговорит с ним перед отъездом.

Фридрих попрощался с женой и встретил Бенедикта, ожидавшего его на лестнице.

— Чего еще хотел этот солдат? — с беспокойством спросил Бенедикт.

Фридрих сказал.

Бенедикт наморщил лоб.

Затем, вздохнув и еще подумав, он сказал:

— Если вы мне верите, Фридрих, не ходите к нему.

— Это невозможно, дорогой друг.

— Это же не приказ, а только просьба.

— Если это просьба, — ответил Фридрих, — то просьба генерала Штурма ко мне, что означает приказ. Обнимемся же и до свидания!

Оба друга обнялись на лестнице, и Бенедикт, глядя ему вслед, прошептал:

— На первый раз это был зов Провидения, на второй, боюсь, не зов ли это Рока?

XXXVIII. РОК

Генерал все еще пребывал в своем кабинете, сохраняя все то же благодушное настроение и милостивое выражение лица.

— Извините, что задерживаю, дорогой Фридрих, — сказал он молодому человеку, — после того как сам же так вас торопил! Но у меня есть к вам маленькая просьба.

Фридрих поклонился.

— Вы знаете, что генерал Мантёйфель наложил на город контрибуцию в двадцать пять миллионов флоринов.

— Да, я это знаю, — сказал Фридрих, — и это непосильный груз для небольшого города, насчитывающего всего сорок тысяч жителей.

— Ну уж! — сказал Штурм. — Вы хотели сказать: семьдесят две тысячи.

— Нет, коренных франкфуртцев здесь всего сорок тысяч, остальные тридцать две тысячи, которых вы считаете жителями города, это все иностранцы.

— Да это нас не касается, — сказал Штурм, уже начиная выходить из себя. — В статистических данных числится семьдесят две тысячи, и генерал Мантёйфель посчитал тоже семьдесят две тысячи.

— Если он ошибся, — самым мягким голосом сказал Фридрих, — то, как мне кажется, те, на ком лежит обязанность выполнять его приказ, должны были бы исправить эту ошибку.

— Это нас не касается. Нам сказано семьдесят две тысячи жителей, так, значит, семьдесят две тысячи и есть. Нам сказано двадцать пять миллионов флоринов, значит, и будет двадцать пять миллионов флоринов. И вот что происходит. Вообразите себе, что здешние сенаторы собрались и заявили: пусть жгут город, если хотят, но контрибуции они не заплатят.

— Я присутствовал в Сенате на обсуждении этого вопроса, — спокойно сказал Фридрих. — Оно проходило очень достойно, с большой сдержанностью и печалью.

— Та-та-та, — произнес Штурм. — Уезжая, генерал Мантёйфель отдал приказ генералу фон Рёдеру собрать эти двадцать пять миллионов флоринов. Фон Рёдер объявил городу, чтобы они были выплачены. Сенат напрасно устраивает обсуждения, нас это не касается. Только что Рёдер приходил ко мне, и я сказал ему: «Вы слишком молоды, не беспокойтесь обо всем этом. У меня есть начальник штаба, он женился здесь, во Франкфурте, он знает город как свои пять пальцев, он знает о состоянии каждого в л и прах, су и денье. Вот он и укажет нам дома двадцати пяти миллионеров…» Во Франкфурте же найдется двадцать пять миллионеров, ведь так?

— И даже больше, — ответил Фридрих.

— Ну вот и хорошо, мы начнем с того, что наведаемся к ним в кассы. А то, что потом останется добрать, заставим заплатить других.

— Так вы рассчитывали на меня, — с небольшой дрожью в голосе спросил Фридрих, — в том смысле, что я стану доносить вам на тех, кого вы собираетесь ограбить?

— Я подумал, что с вами у нас не возникнет никаких трудностей — вы назовете нам двадцать пять имен и двадцать пять адресов домов. Сядьте вот здесь, дорогой мой, и пишите.

Фридрих сел, взял перо и написал:

«Моя честь не позволяет мне доносить на своих сограждан. Поэтому прошу уважаемых генералов фон Рёдера и Штурма обратиться за сведениями, которые они хотят получить, к кому-нибудь другому.

Франкфурт, 22 июля 1866 года».

И поставил подпись: «Фридрих, барон фон Белов». Затем, встав и отвесив генералу глубокий поклон, он отдал ему в руки бумагу.

— Что это еще такое? — спросил тот.

— Прочтите, генерал, — сказал Фридрих.

Генерал прочел и бросил косой взгляд на своего начальника штаба.

— О-о! — сказал он. — Вот как мне отвечают на мою просьбу. Посмотрим, как мне ответят на приказ. Сядьте вот здесь и пишите.

— Я никогда не меняю того, что уже сказал, тем более если верю, что это затрагивает честь моего имени и лично моего достоинства. Король направил меня к вам в качестве начальника штаба, а не как сборщика налогов. Прикажите мне сняться с позиции — я это сделаю; прикажите атаковать батарею — я атакую, но на этом кончается моя обязанность вам подчиняться!

— Я обещал генералу фон Рёдеру представить ему список богатых франкфуртских банкиров и их адресов. Я сказал ему, что именно вы дадите мне этот список, и через час он за ним пришлет. Что же я ему отвечу, как вы думаете?

— Вы ответите ему, генерал, что я отказался предоставить его вам.

Штурм скрестил руки и, направляясь к Фридриху, сказал:

— И вы думаете, барон, что я позволю человеку, находящемуся в моем подчинении, в чем бы то ни было мне отказывать?

— Думаю, по серьезном размышлении вы поймете, что требуете от меня действия не только несправедливого, но и бесчестного, и сами же будете благодарны мне за то, что я вам отказал. Дайте мне уехать, генерал, и зовите вместо меня кого-нибудь из полиции. Тот не станет ни в чем вам отказывать, поскольку вы потребуете от него лишь то, что входит в его обязанности.

— Господин барон, — ответил Штурм, — я посылал к королю усердного слугу, для которого я запросил бы награды. Но мне не пристало награждать человека, на которого у меня есть причины жаловаться. Отдайте мне обратно письмо к его величеству.

Фридрих вынул письмо из-за пазухи и с презрением бросил его на письменный стол.

Лицо у генерала воспламенилось, покрывавшие его пятна побледнели, глаза метали молнии.

— Я напишу королю, — вскричал Штурм в ярости, — и он будет знать, как ему служат его офицеры!

— Вы напишете с вашей стороны, господин Штурм, а я напишу со своей, — ответил Фридрих, — и он узнает, как его бесчестят его генералы.

Штурм подпрыгнул и на лету схватил свой хлыст.

— Мне показалось, вы сказали «бесчестят», сударь? — выговорил он.

— Надеюсь, вы не повторите этого слова?

— Бесчестят! — холодно произнес Фридрих.

Штурм вскрикнул от ярости, занес хлыст над молодым человеком, но, видя спокойствие Фридриха, опустил руку.

— Угроза — это уже удар, сударь, — сказал Фридрих. — Значит, вы меня как бы ударили.

Он подошел к тому же столу и твердой рукой набросал несколько строк.

Затем, открыв дверь в прихожую, он позвал находившихся там офицеров и сказал:

— Господа, вверяю эту бумагу вашей чести. Читаю вслух то, что она содержит:

«Увольняюсь с поста начальника штаба генерала Штурма и из офицеров прусской армии.

Сегодня, 22 июля 1866 года, в 12.25.

Фридрих фон Белов».

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Штурм.

— Это значит, — ответил Фридрих, — что вот уже две минуты, как я более не нахожусь на службе его величества и на вашей службе, а кроме того, и то, что вы меня оскорбили. Господа, этот человек только что поднял на меня хлыст, который он держит в руке. И раз он меня оскорбил, он даст мне удовлетворение. Вот моя просьба об отставке, господа, и будьте свидетелями того, что я свободен от всякого военного долга в минуту, когда заявляю этому господину, что он мне более не начальник и, следственно, я не являюсь более его подчиненным. Сударь, вы нанесли мне смертельное оскорбление, и я убью вас, или вы меня убьете.

Штурм рассмеялся.

— Вы подаете в отставку, — сказал он, — а вот я ее не принимаю. Под арест, сударь! — добавил он, топнув ногой и наступая на Фридриха.

— Под арест, на пятнадцать суток!

— Вам более нет надобности отдавать мне приказы, сударь. Я туда не пойду.

Штурм опять топнул ногой и сделал еще один шаг по направлению к Фридриху.

— Под арест! — повторил он.

Фридрих отцепил эполеты и ограничился ответом:

— Сейчас тридцать пять минут первого, сударь. Вот уже десять минут, как вы более не имеете никакого права разговаривать со мною таким образом.

Ожесточенный, смертельно бледный Штурм с пеной на губах во второй раз поднял хлыст на майора. Но на этот раз он полоснул им Фридриха по щеке и плечу.

Фридрих, до сих пор еще как-то сдерживавшийся, вскричал от ярости, отпрыгнул назад и выхватил шпагу.

— Ну, так и быть, сударь, вы не пойдете под стражу, — сказал Штурм, — но предстанете перед военным советом. Ах! Дурак! — прибавил он, разражаясь смехом. — Он предпочитает быть расстрелянным, вместо того чтобы дать мне двадцать пять адресов.

Услышав этот бесстыдный смех генерала, Фридрих полностью потерял голову и бросился на него, но на своем пути он столкнулся с тремя-четырьмя офицерами, которых сам призвал, и те ему вполголоса сказали:

— Бегите, а мы его успокоим.

— А меня, господа, — сказал Фридрих, — меня вы не станете успокаивать, ведь он меня ударил?

— Мы дадим вам слово чести, что не видели никакого удара, — ответили офицеры.

— Но я-то его почувствовал. И так как я сам тоже дал слово чести, что один из нас двоих умрет, один из нас двоих и умрет. Прощайте, господа!

Дна офицера пожелали проводить Фридриха и поговорить с ним.

— Гром и молния! Господа, — сказал генерал, — за исключением этого безумца, пусть никто не выходит. Всюду и везде, где бы он ни был, его сумеет найти офицер полевой жандармерии.

Опустив головы, молодые люди остановились. Фридрих бросился вон из кабинета.

Первой, кого он встретил на лестнице, оказалась старая баронесса фон Белинг.

— Эй, господин Фридрих, что это вы здесь творите со шпагой в руке?

— спросила она его.

— Ах! Ваша правда, госпожа фон Белинг, — сказал он. И вставил шпагу в ножны.

Потом он прибежал в комнату жены, обнял ее, крепко прижал к сердцу, затем обнял ребенка, взяв его из колыбели, поднял, чтобы лучше его видеть, и стал смотреть на него, пока слезы не помешали ему видеть малютку. Потом, наконец, приложив его к груди матери, он обнял их, соединив обоих прощальным объятием, и бросился вон из комнаты.

Через несколько минут раздался пистолетный выстрел, от которого вздрогнул весь дом.

Явственнее всех его услышал Бенедикт, входивший в это время к Елене. Смутно предчувствуя беду, он и встревожился больше всех.

При этом шуме Карл открыл глаза и произнес имя Фридриха. Можно было подумать, что ближе всех находившийся к смерти, он получил от нее известие о том, что сейчас произошло.

Криком ужаса отозвался Бенедикт, услышав прозвучавшее имя Фридриха, ибо недавнее собственное роковое предсказание не выходило у него из головы. Он бросился вон из комнаты, пробежал лестничную площадку и толкнул дверь в комнату Фридриха: она была заперта изнутри.

Ударом ноги Бенедикт высадил ее.

Фридрих лежал, вытянувшись на полу, рука его еще держала пистолет, которым он только что убил себя.

Он застрелился, приложив ствол к правому виску.

На столе лежала записка.

В ней говорилось следующее:

«Получив от генерала Штурма удар по лицу, после которого он отказался дать мне удовлетворение, я не захотел жить обесчещенным. Последнее мое желание состоит в том, чтобы моя жена во вдовьей одежде поехала сегодня же вечером в Берлин и пошла бы просить Ее Величество королеву об отмене контрибуции в размере двадцати пяти миллионов флоринов, ибо — и я подтверждаю это словом чести — город неспособен их выплатить. Моя вдова облегчит свое горе, причиненное ей моей смертью, тем, что сможет способствовать спасению родного города от разорения и отчаяния.

Завещаю моему другу Бенедикту заботу отомстить за меня.

Фридрих, барон фон Белов».

Бенедикт дочитывал бумагу, когда услышал за собою горестный крик. Он обернулся, и ему едва хватило времени на то, чтобы протянуть руки и поддержать г-жу фон Белов.

Услышав пистолетный выстрел и вспомнив возбуждение и слезы Фридриха, обнимавшего ее при прощании, возбуждение и слезы, причину которых она усмотрела в его отъезде, молодая женщина мгновенно почувствовала, как ее молнией пронизал ужас. Ей сразу показалось, что звук выстрела исходил из комнаты мужа. Она вышла от себя, поднялась на этаж и уже от двери увидела ужасную картину: ее Фридрих лежал в луже крови!

Бенедикт осторожно дал ей скользнуть из его рук и опуститься на колени у тела мужа. Затем он заметил, что пришла и старая баронесса фон Белинг, — она тоже быстро поднялась на звук выстрела; он оставил обеих у бездыханного тела и унес с собою только предсмертное завещание своего друга.

У дверей ее комнаты он нашел обеспокоенную Елену.

— Должен был умереть Карл, — сказал он ей, — а вышло так, что нужно оплакивать Фридриха! Но осторожно, ведь даже самое малое возбуждение способно убить Карла! Вы сильная, Елена, Фридрих был вам только зятем, так что никаких слез! Оплакивайте его в душе, но Карл не должен узнать, что друг его умер.

Елена стала белой, как ее платье; она приложила руку к сердцу и приклонила голову к плечу Бенедикта.

— Это правда? — спросила она.

— Фридрих только что застрелился, — ответил Бенедикт. — Пойдите и отдайте ему последний поцелуй, который сестра обязана отдать своему брату. Потом возвращайтесь к Карлу и более ни о чем не беспокойтесь. У вашей сестры есть поручение, она обязана его выполнить, а я займусь всем остальным. Пойду к Карлу, чтобы он не оставался один в течение тех нескольких минут, которые я вам даю, чтобы вы пошли и поплакали вместе с сестрой и бабушкой.

В некоторые минуты у Бенедикта в голосе появлялась торжественность, а в словах — твердость, не позволявшие прочим его ослушаться.

Вся дрожа, чувствуя слабость в коленях, Елена поднялась по лестнице, а Бенедикт занял ее место у кровати Карла.

Карлу становилось все лучше и лучше; он лежал с открытыми глазами и улыбкой и рукой приветствовал Бенедикта, когда тот к нему вошел.

XXXIX. ВДОВА

Когда Елена вернулась к Карлу, Бенедикт сразу заметил, как сумела себя сдержать эта девушка: она была бледна, глаза у нее покраснели, но из них не катилось ни слезинки. Голос ее оставался спокоен, а улыбка уводила от всякой мысли о роковом событии, которое только что облекло в траур весь дом.

Увидев, что появилась Елена, Бенедикт знаком попрощался с Карлом, пожал руку девушке и вышел.

Оказавшись на лестничной площадке, он задумался над тем, что нужно было сделать прежде всего: нанести визит генералу Штурму или же сообщить Эмме о той части завещания ее мужа, которая относилась непосредственно к ней.

После некоторого размышления он подумал, что самым действенным способом отвлечь женщину от большого горя служит исполнение ею великого долга.

В итоге он посчитал, что ему следует начать с сообщения Эмме о последней воле ее мужа.

Он поднялся на этаж, отделявший его от комнаты Фридриха, и еще с порога бросил туда взгляд.

Воздев глаза к Небу и плача, Эмма держала мужа у себя на коленях примерно так же, как держит своего сына Иисуса Мадонна Микеланджело в его скульптуре, которую называют «La Pietа» note 27«Оплакивание Христа» (ит.).

Тут же стояла и баронесса, созерцая горестное зрелище своей внучки, оплакивавшей в свои двадцать лет умершего тридцатилетнего мужа.

На миг Бенедикт остался неподвижен и нем.

Потом он сказал своим звучным голосом:

— Эмма, сестра моя, ваш муж, умирая, оставил вам благое поручение; вам нужно его выполнить без отсрочки, ибо желание умерших священно.

Эмма повернула голову и обратила к нему растерянный взгляд.

— Что вы мне говорите? — произнесла она. — Я не понимаю.

— Сейчас вы меня поймете, — промолвил Бенедикт, показывая Эмме те несколько строк, что Фридрих написал перед смертью.

Эмма жадно схватила бумагу — просто вырвала ее из его рук.

— Он, значит, что-то написал? Он, значит, думал обо мне? — вскричала она.

И она стала читать.

— О да, да! Да, мученик своей чести, — дочитав до конца, прошептала она, — я послушаюсь тебя! Да, при жизни ты был добр, и я помогу тебе стать великим после смерти. Бабушка! Черную одежду, траурные вуали, я еду в Берлин!

Старая баронесса покачала головой: она подумала, что ее внучка сошла с ума.

— О! Этот презренный Штурм! — добавила Эмма. — Бедный Фридрих мне ведь говорил в своих письмах, что с этим человеком к нему придет несчастье. Дорогой Бенедикт, — продолжала она, протягивая руку другу своего мужа, — он обязывает вас отомстить за него; отмщение это в надежных руках, и я благодарю за то Бога.

Затем, поскольку бабушка не сводила с нее удивленных глаз, она сказала ей:

— Ах! Моя милая бабушка, да, я уезжаю в Берлин. Мой муж хочет, чтобы, пока из его раны еще сочится кровь, до того, как будет засыпана его могила, я, обливаясь слезами, поехала просить королеву Августу, августейшую по рангу и по имени, милости для нашего города, и таким образом, несомненно, он надеется, что одной жертвы будет достаточно, чтобы купить эту милость.

Потом, поцеловав мужа в лоб, она обратилась к нему:

— До скорого свидания, дорогой, жди меня на своем смертном ложе, куда ты лег так безвременно. Я же еду туда, куда ты мне приказываешь, и добьюсь успеха, ведь ты будешь со мною. Бабушка! Дайте мне черные одежды и траурные вуали.

Она мягко и нежно положила голову мужа на диван, где сама сидела, потом встала и медленным шагом, размеренным и автоматичным, какой бывает у людей, чье сердце бьется уже не в их собственной груди, а в груди другого, она в сопровождении бабушки спустилась по лестнице и, оставив на Бенедикта охрану мужа, прошла к себе.

Бенедикт оказался прав.

Горе Эммы, конечно, оставалось таким же глубоким, но сознание великой миссии, которую она должна выполнить, придало ей силы вынести это горе.

Несомненно, если Фридрих не оставил бы ей своей последней воли, ей бы и и голову не пришло хоть как-то противостоять этому несчастью. То устремив глаза к Небу, то не спуская их с тела своего мужа, она бы долго плакала, плакала бы всегда. Теперь же, напротив, какая-то напряженность — она сама не отдавала себе отчета в ней — охватила все ее существо. Слезы текли у нее по щекам, но, вместо того чтобы предаваться горю всем своим существом, она плакала, не замечая этого.

У нее еще сохранилась после похорон матери траурная одежда. Мы помним, как она ожидала окончания этого траура, чтобы выйти замуж за Фридриха. И вот, через год после свадьбы, она вновь облачилась в тот же самый траур, который тогда перестала носить.

И этот траур должен был длиться всю ее жизнь.

Одеваясь, она с лихорадочным пылом отдавала бабушке распоряжения — ни одно из них не слетело бы с ее губ, если бы она оставалась во Франкфурте. Эмма объясняла бабушке, что ей хотелось бы, чтобы Фридриха, одетого в парадную форму, положили на траурное ложе и чтобы все друзья могли его увидеть. Она рассчитала, что одна ночь у нее уйдет на поездку в Берлин, день — на посещение королевы, еще двенадцать часов — для того чтобы вернуться во Франкфурт. Выходило, что она уезжала из дома на сорок восемь часов. Эти сорок восемь часов ей придется быть вдалеке от этого дорогого тела, и она вернется к нему с тем же пылким стремлением, как если бы Фридрих был жив. Тогда она ему расскажет все, что сумела сделать. Она не сомневалась в успехе, поскольку Фридрих сказал ей, что его дух будет с нею. Фридрих будет доволен ею и успокоится у себя в могиле.

Она попросила бабушку и даже Ганса ввести ее в курс всего, что происходило в городе, всего, от чего страдал бедный Франкфурт, рассказать ей обо всех притеснениях и обидах, жертвами которых оказались франкфуртцы, обо всех контрибуциях, как в деньгах, так и натурой, которые на него налагались. Она попросила также рассказать ей во всех подробностях о смерти Фишера. А уж того, как умер ее муж, она не забудет. Она ничего не произносила по поводу презренного ничтожества, этого Штурма, ударившего Фридриха, что стало причиной его смерти. Ведь

Фридрих замещал Бенедикту отомстить за себя. Разве она не была умерена, что муж будет отмщен?

Она спешила с одеванием, смотрела на часы, спрашивала о часе отправления поезда. Она словно получила поручение с Небес, ибо его принес ей ангел Смерти.

Полностью одевшись, она поднялась в ту комнату, где, как ей казалось, ее ждал Фридрих. Несмотря на то, что он был мертв, между ними установилось общение.

Фридрих спрашивал ее:

— Ты готова сделать то, что я приказал? Ты едешь? И она отвечала:

— Смотри, вот я одеваюсь во все черное, я еду. Она нашла Бенедикта у тела его друга.

Бенедикт удивлялся силе ее воли. Эмма дала ему возможность глубже понять Лукрецию и Корнелию древности.

Ее шаг был тверд, руки сжаты, нахмуренные брови указывали на торжество ее моли не над горем, а над слабостью.

Она страдала все так же, но стала сильнее.

С письменного стола мужа она взяла ножницы, отрезала прядь его волос, обернула их в бумагу и положила себе на грудь.

Она повторила и Бенедикту свои наставления, которые уже дала бабушке, сама вспомнила, что уже пора отправляться на железнодорожный вокзал, и сказала Бенедикту:

— Брат мой, вы собирались его отвезти на вокзал, а теперь везете меня вместо него. Бог так пожелал! Длань Господа иногда тяжела, но всегда священна! Дайте я обопрусь на вашу руку, и поедем.

На лестнице она увидела бабушку. По естественному ходу сердечных помыслов бабушка напомнила ей о ребенке. Эмма еще раз вошла к себе в комнаты, поцеловала сироту и, выходя, отерла слезу. Госпожа фон Белинг спросила, обнимая ее на прощание:

— Разве ты не попрощаешься с сестрой Еленой? Эмма ответила:

— У Елены свои слезы, у меня — свои. И продолжила свой путь.

Проходя мимо двери, что вела в комнаты Штурма, она на миг остановилась. Ее глаза, глядя на эту дверь, приняли сумрачное выражение, грудь ее приподнялась, зубы сжались, и, не произнося ни слова, но ужасным движением она указала на эту дверь Бенедикту, а скорее, указала ему на того, кто скрывался за нею.

— Будьте спокойны, — сказал Бенедикт, — я поклялся в этом!

Карета Ленгарта стояла у двери, они оба сели в нее, и их отвезли на Берлинский вокзал.

На минуту г-жа фон Белов обеспокоилась тем, что ей придется без всякого разрешения, без паспорта проехать через Гессен, Тюрингию и Пруссию, но ей показалось, что траур, в который она была облачена, и миссия, которую ей предстояло выполнить, устраняли перед ней все преграды.

Она спросила, когда поезд прибудет в Берлин.

Ей ответили, что, если в пути не окажется непредвиденных задержек, она будет в Берлине к девяти часам утра.

Она была уверена, что с аудиенцией, которую она попросит, ей не придется ждать, так как ее знал камергер и она действовала от имени мужа, которого знал король.

Ее последними обращенными к Бенедикту словами, когда она поцеловала его как брата, были следующие:

— Вы его не покинете, правда?

Вернувшись в дом, Бенедикт постучал в дверь покоев генерала Штурма.

Генерала не было дома. Бенедикт попросил, чтобы его предупредили тотчас же, как только генерал вернется. Затем он поднялся прямо в комнату Фридриха. Старая бабушка, добрая баронесса фон Белинг, молилась одна, стоя на коленях у тела покойного.

Он подошел к ней и почтительно поцеловал ей руку.

— Сударыня, — сказал он ей, — мы должны, не правда ли, последовать во всем желаниям вашей внучки. Ее мужа, как она сказала, нужно положить на траурное ложе и предупредить всех друзей Фридриха о его смерти, для того чтобы они могли с ним попрощаться. Положим его военную шинель на любую кровать, прикрепим ему на грудь его кресты, откроем двери его комнаты на обе створки. Так мы и выполним намерения его вдовы. А что касается приглашений нанести ему последний визит, я беру на себя их разослать. Теперь, сударыня, прикажите приготовить кровать, пусть ее покроют шинелью, и я сам перенесу туда моего друга.

Старая баронесса фон Белинг встала, поклонилась Бенедикту и сказала, что сделает все, как он велел. Она вышла, пообещав Бенедикту прислать Ганса, который ему понадобился.

В самом деле, спустя несколько минут после ухода г-жи фон Белинг в комнату вошел Ганс. Только теперь Бенедикту удалось рассмотреть едва заметную рану Фридриха: пуля вошла в висок, пробила череп, но не вышла с другой стороны.

Смерть наступила мгновенно, так что и крови вышло мало. Кровь не дотекла даже до ворота его мундира.

Таким образом, Бенедикту и Гансу пришлось только обмыть губкой рану и прикрыть ее сверху волосами. Если бы Фридрих не был так бледен, можно было бы подумать, что он жив и просто спит.

Бенедикт и Ганс, не сменив на Фридрихе одежды, отнесли его в комнату на первом этаже. На кровати там уже лежала военная шинель, и поверх ее они положили мертвое тело.

Затем, поручив баронессе фон Белинг расставить вокруг смертного ложа свечи, Бенедикт опять поднялся в комнату Фридриха и написал четыре объявления следующего содержания:

«Барон Фридрих фон Белов только что покончил с собой выстрелом в голову после оскорбления, которое нанес ему генерал Штурм, отказавшись при этом дать ему удовлетворение. Тело его выставлено в нижнем этаже дома Шандрозов. Друзья приглашаются с ним попрощаться.

Исполнитель завещания Бенедикт Тюрпен.

P.S. Просьба распространить известие об этой смерти как можно более быстро и гласно».

Покончив с этим, он спросил у Ганса имена четырех наиболее близких друзей, чаще других посещавших Фридриха, написал их адреса на четырех приготовленных письмах и велел их разнести. Затем, поскольку ему сообщили, что Штурм только вернулся к себе, он спустился и попросил объявить о себе генералу.

Генерал Штурм никогда не слышал имени Бенедикта Тюрпена. Он приказал ввести его к себе в кабинет; там находилось большинство молодых офицеров, присутствовавших при его ссоре с Фридрихом.

Хотя генерал Штурм никак не был предупрежден о последствиях этой ссоры, поскольку он вышел из дома почти одновременно с тем, как Фридрих поднимался по лестнице к себе, лицо его еще носило следы гнева.

Введенный в кабинет, Бенедикт учтиво подошел к генералу.

— Сударь, — сказал он ему, — возможно, вам неизвестно, что после нанесенного вами оскорбления мой друг Фридрих фон Белов, видя, что вы отказались дать ему удовлетворение, на которое он имел право… выстрелил себе в голову.

Генерал не сдержал движения.

Молодые офицеры переглянулись.

— Он оставил, — продолжал Бенедикт, — свои последние пожелания, доверив их бумаге. Я вам их прочту.

Как бы бесстрастен ни был генерал Штурм, при этих словах Бенедикта он почувствовал нервную дрожь, которая принудила его сесть.

Бенедикт вынул бумагу из кармана и самым спокойным и любезным голосом прочел:

«Получив от генерала Штурма удар по лицу, после которого он отказался дать мне удовлетворение, я не захотел жить обесчещенным».

— Вы слышите, сударь, ведь так? — сказал Бенедикт. Генерал головой сделал знак: да, он слышал. Молодые офицеры встали теснее друг к другу.

«Последнее мое желание состоит в том, чтобы моя жена во вдовьей одежде поехала сегодня же вечером в Берлин и пошла бы просить Ее Величество королеву об отмене контрибуции в размере двадцати пяти миллионов флоринов, ибо — и я подтверждаю это словом чести — город неспособен их выплатить. Моя вдова облегчит свое горе, причиненное ей моей смертью, тем, что сможет способствовать спасению родного города от разорения и отчаяния».

— Имею честь предупредить вас, сударь, — прибавил Бенедикт Тюрпен,

— что во исполнение приказов своего мужа госпожа фон Белов отправилась на берлинскую железную дорогу и я лично только что ее туда проводил.

Генерал Штурм встал.

— Подождите, сударь, — сказал Бенедикт, — мне остается прочесть еще последнюю строчку, и, как вы увидите, она немаловажна:

«Завещаю моему другу Бенедикту заботу отомстить за, меня».

— Это что значит, сударь? — спросил генерал. Молодые офицеры стояли затаив дыхание.

— Это значит, сударь, — снова заговорил Бенедикт, поклонившись, — что, как только я закончу с легшими на меня хлопотами, касающимися семьи Шандрозов, я приду и спрошу у вас о часе поединка и роде оружия, которые вы; предпочтете, и, таким образом, убив вас, выполню последнюю волю моего покойного друга Фридриха.

И Бенедикт, раскланявшись с генералом, затем с молодыми офицерами, как он бы сделал при выходе из гостиной самого дружественного ему дома, вышел от генерала прежде чем кто бы то ни было из присутствовавших смог опомниться от удивления.

XL. БУРГОМИСТР

В коротком завещании, составленном Фридрихом, две детали особенно поразили Штурма.

Прежде всего, конечно, поручение отомстить за себя, оставленное Бенедикту. Но здесь нужно отдать генералу должное и справедливо заметить, что это беспокоило его менее всего.

Сделав собственными руками свою карьеру, Штурм, происходивший из захудалого дворянства и начавший свою службу с низших чинов, благодаря своему мужеству и, мы скажем даже, вследствие своей беспощадности, сумел выдвинуться во время войны 1848 года с Баденом, Саксонией, во время войны с Шлезвиг-Гольштейном, а в течение последней войны получил буквально все чины подряд, вплоть до бригадного генерала. Его ничуть не смутило появление Бенедикта и совсем не испугала его вежливая угроза, но он сумел признать в юноше светского человека и даже аристократа.

Кроме того, ведь существует еще это злосчастное заблуждение, распространенное среди военных, что по-настоящему смелые люди бывают только в мундирах и что, только заглянув смерти в глаза, можно перестать ее бояться.

Мы хорошо знаем, что в этом отношении Бенедикту не приходилось ни в чем завидовать самым стойким и мужественным солдатам. В каком бы виде ни являлась смерть — острием ли штыка, когтями тигра, хоботом слона или ядовитым укусом змеи, — всякий раз это была именно смерть, что означало прощание с солнцем, жизнью, любовью — со всем, что прекрасно, велико, со всем, что заставляет сердце биться, наконец, и войти в ту мрачную неизвестность, которую называют гробницей. К тому же, генерал Штурм при его темпераменте и характере понимал реальность угрозы только тогда, когда она сопровождалась громкими криками, резкими жестами и злобной бранью.

И еще: крайняя вежливость Бенедикта просто не давала ему повода думать о какой-то по-настоящему серьезной опасности. Как всякий пошлый человек, он воображал, что, если кто-нибудь проявляет в дуэлях вежливость, присущую обычным жизненным отношениям, значит, самой этой своей вежливостью он оставляет за собою путь к отступлению.

К тому же — мы говорили уже об этом — Штурм был смел до дерзости и безрассудства, ловок во всяких физических упражнениях. Все знали, что он был силен во владении любым видом оружия, а в особенности шпагой. Таким образом, как мы и сказали, вовсе не то, что Фридрих завешал Бенедикту отомстить за него, более всего обеспокоило его.

В коротком завещании было сказано, что г-же фон Белов надлежало отправиться в Берлин и обратиться к королеве с просьбой об отмене наложенной на Франкфурт контрибуции.

А ведь взимание этой контрибуции генерал Мантёйфель поручил заботам генералов фон Рёдера и Штурма.

Если по какой-либо причине, исходящей от короля или королевы, эта контрибуция не будет выплачена, то главнокомандующий придет в дурное расположение духа, которое может обрушиться на головы его подчиненных.

Итак, нужно было во что бы то ни стало получить контрибуцию до того, как г-жа фон Белов добьется ее отмены.

Оставив в стороне все прочие заботы, и даже ту, что касалась смерти Фридриха, Штурм поспешил к генералу фон Рёдеру рассказать о том, что произошло.

Он нашел фон Рёдера уже в состоянии крайнего раздражения из-за решения Сената, которое давало военным властям возможность грабить и бомбардировать город, но в котором было заявлено, что город платить не будет. Когда бургомистр первый раз заявил об отказе, его запугали и заставили заплатить первую контрибуцию в размере шести-семи миллионов флоринов.

Фон Рёдер придерживался мнения, что средства, которые были использованы в первый раз, должны быть применены снова. Он взял перо и написал:

«Господам Фелльнеру и Мюллеру, бургомистрам Франкфурта и представителям правительства.

Прошу сделать так, чтобы завтра же утром, к десяти часам самое позднее, мне был доставлен список имен всех членов Сената, постоянного представительства и Законодательного собрания с их адресами и указанием тех из них, у кого есть в городе собственные дома.

Честь имею приветствовать, фон Рёдер.

P.S. Весы для взвешивания золота находятся у генерала фон Рёдера в ожидании ответа от господ бургомистров».

Затем он позвал дневального, чтобы тот отнес это послание Фелльнеру. Именно к Фелльнеру всегда обращались как к первому бургомистру.

Фелльнера не оказалось дома, ведь он был среди четырех лиц, указанных Гансом из числа лучших друзей барона Фридриха. За минуту до этого получив письмо, сообщавшее ему, что Фридрих фон Белов выстрелил себе в голову, и представив себе, в каком состоянии должна была оказаться его крестница Эмма, бургомистр немедленно побежал в дом Шандрозов, по дороге рассказывая о случившемся всем тем друзьям, кого он встречал, как ему и было предложено в письме-уведомлении:

— Барон Фридрих фон Белов, оскорбленный генералом Штурмом, который не пожелал дать ему удовлетворение, только что застрелился.

Известно, хотя и невозможно этого понять, с какой быстротой распространяются дурные вести. А эта весть моментально разнеслась по всему городу. И в результате комната покойника уже была полна первыми гражданами города: не в состоянии поверить подобному слуху, они пришли убедиться своими собственными глазами в его правдивости.

Удивленный тем, что у изголовья мужа не видно было Эммы, г-н Фелльнер спустился к старой баронессе и там, не зная еще, зачем ее внучка отправилась в Берлин, узнал о ее отъезде.

Первое, что должно было прийти ему на ум, была мысль о том, что Эмма отправилась искать суда над генералом Штурмом.

Когда г-н Фелльнер находился в комнате покойного барона и разговаривал обо всем этом непонятном событии, его зять, советник Куглер, вбежал в комнату с письмом от генерала фон Рёдера в руке.

Поскольку тот, кто его доставил, объяснил важность этого послания, г-н Фелльнер тут же открыл письмо и, не желая терять ни минуты, донес содержание его до сведения г-на Куглера.

На самом деле в письме для г-на Фелльнера не оказалось ничего нового, ибо прошло уже три дня, как были затребованы 25 миллионов, а это послание только понуждало его доносить на своих сограждан, а ведь перед подобным доносом Фридриху пришлось уже отступить и отступить вплоть до самой смерти.

Прочтя письмо от генерала фон Рёдера, бургомистр на секунду задумался, и в течение этого непродолжительного времени он стоял, скрестив руки, и смотрел на Фридриха.

Затем, после такого созерцания покойного, он склонился над ним, поцеловал его в лоб и совсем тихо сказал ему:

— Ты увидишь, что не только солдаты умеют умирать! Потом он посмотрел себе на ладонь и, постучав двумя пальцами по роковому месту, где виднелась звездочка, сказал:

— Это предначертано, и ни один человек не в силах избежать своей судьбы.

Медленным шагом он спустился, с опущенной головой прошел по всему городу, вернулся к себе, поднялся в кабинет и закрыл дверь изнутри. Часть вечера, сидя в кабинете, он писал, пока не пришел час ужина.

В Германии ужин — трапеза значительная и веселая, соединяющая в торговом городе Франкфурте торговца со всем его семейством; в обед, в два часа дня, он еще наполовину погружен в дела, которые ему пришлось прервать. Но в восемь вечера все сбрасывают хомут работы, уходят от дел, и наступает час семейной близости, час улыбок. За ужином дети постарше целуют родителей в лоб, малыши садятся к ним на колени или болтают, опустившись у их ног. Люди проводят время в ожидании сна, который несет забвение тягот душевных и отдохновение от тягот телесных.

Ничего такого не получилось вечером 22 июля в семье Фелльнеров. Как всегда, бургомистр был нежен с детьми, но его нежность, возможно в тот вечер даже более проникновенная, чем обычно, носила оттенок глубокой грусти. Не спуская глаз с мужа, г-жа Фелльнер не произнесла ни единого слова, время от времени утирая слезу, наворачивавшуюся в уголках ее глаз. Девочки молчали, видя, как печалилась их мать, а что до маленьких детей, те болтали детскими голосочками, походившими на птичье щебетание, и впервые оно не вызывало улыбки у их отца и матери.

Господин фон Куглер оставался мрачен: он был из числа сильных духом и открытых сердцем — тех, кто, следуя по жизненному пути, никогда не ищет тропинок, что вели бы в обход чести. Не приходится сомневаться в том, что он уже сказал себе: «На месте шурина я бы поступил вот так».

Ужин закончился поздно, словно бы члены семьи боялись расстаться друг с другом. Дети в конце концов один за другим уснули, и к ним не пришлось призывать няню и говорить: «Ну, давайте, малыши, пора спать».

Старшая из дочерей Фелльнера машинально села за фортепьяно и коснулась пальцами клавиш, не намереваясь что-нибудь сыграть.

Звук клавиш заставил бургомистра вздрогнуть.

— Ну-ка, Мина, — сказал он, — сыграй нам «Последнюю мысль» Вебера: ты знаешь, как я люблю эту пьесу.

Не заставляя себя просить, Мина забегала пальцами по клавишам, и комнату наполнили печальные звуки, такие чистые, словно на хрустальном подносе перебирали пальцами золотое ожерелье.

Бургомистр уронил голову себе на руки и слушал пленительную мелодию поэтичного музыканта, последняя нота которой уносится подобно прощальному вздоху изгнанной го ангела, покидающего землю.

Затихла эта последняя нота, и Мина перестала играть.

Не говоря ни слова, г-н Фелльнер встал и поцеловал Вильгельмину, которая ждала от отца каких-то слов, то ли чтобы опять сыграть ту же мелодию, как она часто делала, то ли чтобы исполнить «Приглашение к вальсу» — другой шедевр того же автора.

Но когда отец поцеловал ее, Мина тихо вскрикнула:

— Что с тобой, отец? Ты плачешь!

— Я?.. — живо произнес Фелльнер. — Ты с ума сошла, дорогая малышка.

И он попытался улыбнуться.

— О! — полушепотом произнесла Мина. — Что бы ты ни говорил, отец, а я почувствовала слезу. Да вот же, — прибавила девочка, поднеся палец к своей щеке. — Вот же она!

Фелльнер нежно положил ей руку на губы. Девочка поцеловала эту руку.

— Боже мой! — сказал Фелльнер таким тихим голосом, что только Бог и мог его расслышать. — Почему ты делаешь их такими добрыми, такими нежными, такими любящими? Я никогда не смогу их покинуть.

И в эту минуту чье-то дыхание коснулось его уха.

— Будь мужчиной, Фелльнер! — расслышал он голос. Это был голос Куглера.

Господин Фелльнер взял зятя за руку и пожал ее.

Мужчины поняли друг друга.

Пробило одиннадцать. В доме бургомистра в такой поздний час расходились только из-за какой-нибудь вечеринки или бала.

Бургомистр поцеловал жену и детей.

— Однако, — сказала г-жа Фелльнер мужу, — ты, надеюсь, никуда не пойдешь?

— Нет, — ответил он.

— Ты целуешь меня так, словно собираешься уйти.

— Я в самом деле ухожу, — ответил бургомистр, силясь улыбнуться, — но ненадолго, будь спокойна. У меня есть дела с Куглером.

Госпожа Фелльнер с беспокойством посмотрела на советника, а тот кивнул в знак подтверждения этих слов. Наконец, всех детей поочередно перецеловали.

Фелльнер проводил жену до порога ее спальни.

— Спи, — сказал он, — а мы с Куглером подумаем, как действовать и какие меры принять, чтобы встретить завтрашний день достойным образом.

И в самом деле, проследив глазами за мужем, г-жа Фелльнер увидела, как он вошел к себе в кабинет в сопровождении Куглера.

Госпожа Фелльнер ушла к себе в спальню, но не для того, чтобы лечь спать, а для того, чтобы помолиться.

Она направилась прямо к молельне — одной из смежных комнаток, примыкавших к ее спальне. Там стояла скамеечка для молитвы, а на скамеечке лежала Библия.

Долго она искала в Библии строки, которые соответствовали бы ее настроению и походили бы на молитву женщины, тревожащейся за своего мужа.

Но Библия — это восточная книга. В ней супруг — повелитель: это Соломон со своими тремястами женами, это Давид со своими супружескими изменами, это Лот со своим кровосмесительством.

Нигде она не нашла в ней целомудренной любви супруги к своему супругу, опасений женщины за мужа, опасений, в которых всегда есть нечто материнское. Она находила в Библии сильных женщин, таких, как Юдифь, Иаиль, и нигде не встретилось ей там любящей и верной жены.

Тогда она подумала, что книга — это бесполезный посредник между человеком и Богом, что человеку нужно говорить с Богом непосредственно, самому и своей молитвой, как Моисей говорил с Господом в Неопалимой купине. И тогда эта святая женщина и нежная мать семейства, у которой не было другого красноречия, кроме своей собственной манеры сказать «Я люблю тебя!» своему мужу и «Я люблю вас!» — своим детям, тогда эта женщина в разговоре с Богом о муже и в просьбе к нему о том, чтобы он сохранил столь драгоценные для семьи дни отца, сумела выразить такие душевные порывы, какие даже самые великие поэты напрасно постарались бы отыскать у себя в сердцах. Она молилась долго, молилась пылко, пока усталость не смежила ей ресницы, а руки ее не упали бессильно вдоль тела.

Ею овладел сон, а вернее усталость разбитого бессонницей тела, и она даже неспособна была пойти и спокойно лечь в постель.

Когда она раскрыла глаза, сквозь стекла ее окон проглянул первый лучик света. Уже настала заря, то есть тот неуловимый миг, когда смутный свет — не ночь и еще не день — озаряет предметы, фантастически увеличивая их.

Она посмотрела вокруг и почувствовала себя неуютно, поняла, что замерзла и измучена. Она посмотрела на кровать: муж ее не приходил.

Резким движением она вскочила, и ей показалось, что перед ней все закружилось. Конечно, вполне возможно, муж просто еще работал, но могло быть и так, что он плохо себя почувствовал или, как. и она, просто где-нибудь заснул. В том и другом случае она обязана была пойти к нему, чтобы его разбудить или ему помочь.

Она шла на ощупь, так как свеча ее погасла, а в доме серый свет еще только плыл между стен. Она добралась до двери кабинета и, не решаясь войти, хотя ключ торчал в замочной скважине, тихо постучала.

Ей не ответили.

Она постучала сильнее. Та же тишина была ей ответом.

В третий раз она постучала, но на этот раз уже протянула дрожащую руку к ключу. Поняв, что никто не откликался на ее стук, она решилась позвать мужа:

— Фелльнер! Фелльнер!

И тогда уже, полная тревоги, трепеща и ужасаясь от мысли о том, что ей предстояло увидеть, так как она предчувствовала чудовищное несчастье, она толкнула дверь, дико вскрикнула и упала навзничь.

Прямо перед собой у окна, освещенного первыми лучами солнца, она увидела тело мужа, висевшее на веревке; под его ногами лежал опрокинутый стул, и ноги не касались пола.

Предсказание Бенедикта сбылось.

Бургомистр Фелльнер повесился!

XLI. КОРОЛЕВА АВГУСТА

В ту же ночь, столь горестную для семьи Фелльнеров, баронесса фон Белов быстро ехала по берлинской железной дороге и к восьми часам утра прибыла в прусскую столицу.

При любых других обстоятельствах она позаботилась бы написать королеве, испросить себе аудиенцию и соблюсти все формальности, требуемые этикетом.

Но нельзя было терять времени, ведь генерал Рёдер дал всего лишь сутки на выплату контрибуции. В десять часов утра срок истекал, и городу, в случае его отказа от выплаты, угрожало немедленное разграбление и бомбардирование.

Развешанные по всему городу объявления извещали о том, что на следующий день, в десять часок, к бывшем зале заседаний Сената генерал вместе со всем своим штабом ожидает выплаты контрибуции.

И, словно для взвешивания золота Рима, откупавшегося от галлов, были приготовлены весы.

Итак, нельзя было терять ни минуты.

Вот почему, выйдя из вагона, г-жа фон Белов взяла карету и приказала ехать прямо в Малый дворец. С начала войны там жила королева.

Госпожа фон Белов попросила камергера Вальса выйти к ней. Как мы говорили, он был другом ее мужа. Тот поспешил и, увидев ее в глубоком трауре, вскричал:

— Великий Боже! Фридрих убит?

— Он не убит, дорогой граф, он покончил с собой, — ответила баронесса, — поэтому, не теряя ни минуты, мне необходимо видеть королеву.

Камергер не стал создавать ей никаких препятствий. Он знал, насколько король ценил Фридриха, ему было также известно, что королева знакома с его вдовой. И он поторопился пойти и испросить у нее аудиенции для г-жи фон Белов.

Королева Августа была известна во всей Германии своей беспредельной добротой и своим выдающимся умом. Узнав от своего камергера о присутствии в ее дворце Эммы и понимая, что та, одетая в глубокий траур, возможно, приехала просить о какой-то милости, королева тотчас же воскликнула:

— Введите ее! Введите ее!

Госпожу фон Белов мгновенно известили об этом.

Выходя из гостиной, где она ждала аудиенции, Эмма увидела, что дверь в королевские покои открыта, и на пороге ее ждет королева Августа. Более не сделав ни шага, баронесса встала на одно колено. Она хотела заговорить, но из ее уст вырвались только такие слова:

— О ваше величество, дражайшая! Королева подошла и подняла ее.

— Что вы хотите, дорогая баронесса? — спросила она. — Что вас привело? Почему на вас траур?

— Этот траур, ваше величество, я ношу по человеку и по городу, которые оба мне очень дороги: этот траур по моему мужу — он мертв, и по моему родному городу — он в агонии.

— Ваш муж умер! Бедное дитя! Я это уже знаю, Вальс мне сказал. Я еще сомневалась, но он прибавил, что барон покончил с собой. Кто же мог довести его до подобной крайности? По отношению к нему была проявлена несправедливость? Говорите, и мы все исправим.

— Не это привело меня, ваше величество, не на меня мой муж возложил заботу о своем отмщении. С этой стороны мне приходится только уповать на исполнение воли Божьей и воли моего мужа. То, что меня привело, ваше величество, это крики отчаяния моего родного города, в разорении которого поклялись, как кажется, ваши войска, а вернее, ваши генералы.

— Идите же сюда, дитя мое, — сказала королева, — вы мне расскажете все это поподробнее и, прежде всего, как можно доверительнее.

Она увела Эмму в гостиную, усадила рядом с собой, но молодая женщина соскользнула с дивана и опять оказалась на коленях перед королевой.

— Вы знаете Франкфурт, ваше величество.

— Я ездила туда год назад, — сказала королева, — и меня там чудесно встречали.

— Пусть это доброе воспоминание явится в помощь моим словам! Генерал Фалькенштейн, прибыв в город, начал с того, что наложил на него контрибуцию в семь миллионов флоринов, и она была ему выплачена; вдобавок примерно на такую же сумму была выдана контрибуция натурой. Это уже составило четырнадцать миллионов флоринов для города с семьюдесятью двумя тысячами жителей, из которых половина населения — иностранцы и, вследствие этого, не участвуют в уплате поборов.

— И Франкфурт заплатил? — спросила королева.

— Франкфурт заплатил, ваше величество, ибо это было еще в его возможностях. Но вот прибыл генерал Мантёйфель и в свою очередь потребовал подать в двадцать пять миллионов флоринов. На этот раз подчиниться невозможно. Если бы подобная контрибуция была возложена на плечи восемнадцати миллионов ваших подданных, ваше величество, итоговая сумма составила бы миллиарды, которых нет в обращении и во всем мире. Так вот, в настоящее время пушки наведены на городские улицы и они стоят на высотах, которые господствуют над городом. Если сегодня в десять часов утра сумма не будет выплачена — а выплатить ее, ваше величество, невозможно, — Франкфурт будет подвергнут бомбардированию, отдан на разграбление, а ведь это нейтральный город: у него нет крепостных стен, нет ворот, он не защищался и не может защищаться!

— А почему же вы, дитя мое, — спросила королева, — вы, женщина, приехали сюда? Кто возложил на вас миссию просить о справедливости, просить за город? У города же есть Сенат!

— У города больше нет Сената, моя госпожа: Сенат распущен, и двое сенаторов арестованы.

— А депутаты?

— Они были изгнаны из зала заседаний.

— А бургомистры?

— Они не решаются даже шагу сделать из боязни, что их расстреляют. Бог мне свидетель, ваше величество, не я, приписала себе такую важность, чтобы приехать и просить за несчастный город. Это мой муж, умирая, сказал мне: «Иди!» — и я пошла.

— Но что же делать? — спросила королева.

— Ваше величество сможет найти совет, как поступить, только в своем сердце. Но я повторяю: если сегодня, до десяти часов, от короля не поступит отменяющего приказа, Франкфурт погибнет.

— Если бы хоть король был здесь, — произнесла королева.

— Благодаря телеграфу, ваше величество, вы знаете, более нет расстояний. Телеграфное сообщение вашего величества королю — и через полчаса можно уже будет получить ответ, а за другие полчаса этот ответ сможет быть передан во Франкфурт.

— Вы правы, — сказала королева Августа и направилась к небольшому письменному столу, заваленному бумагами.

И она написала:

«Его Величеству королю Пруссии Вильгельму I. Берлин, 23 июля 1866 года.

Государь, покорно и настоятельно прибегаю к просьбе отменить контрибуцию в 25 миллионов флоринов, незаконно наложенную на город Франкфурт, уже выплативший как натурой, так и деньгами 14 миллионов флоринов.

Ваша покорная и нежная супруга

Августа.

P.S. Отвечайте незамедлительно».

Королева протянула бумагу Эмме, та прочла, поцеловала подпись и отдала бумагу обратно королеве. Королева позвонила.

— Позовите господина фон Вальса, — сказала она. Господин фон Вальс поспешил прийти.

— Отнесите эту телеграмму на дворцовый телеграф и подождите там ответа. А мы, дитя мое, — продолжала королева, — займемся теперь вами. Вы же, наверное, разбиты, вы же умираете от голода!

— О ваше величество! — произнесла баронесса. Королева опять позвонила.

— Принесите мой завтрак, — сказала она, — баронесса завтракает вместе со мной.

Эмма встала.

Принесли легкий завтрак, к которому баронесса едва притронулась.

При каждом звуке она вздрагивала, думая, что слышит шаги г-на фон Вальса. Наконец послышались торопливые шаги, дверь распахнулась и появился г-н фон Вальс: он держал в руке телеграмму.

Забыв о присутствии королевы, Эмма кинулась к графу, но, застыдившись своего движения, остановилась на полдороге и, склонившись перед королевой, сказала:

— О, простите меня, ваше величество!

— Нет, нет! — произнесла королева. — Берите и читайте.

Эмма взяла телеграмму, дрожа, раскрыла ее, устремила в нее глаза и вскрикнула от радости. В телеграмме значилось следующее:

«По просьбе нашей возлюбленной супруги контрибуция в 25 миллионов флоринов, назначенная генералом Мантёйфелем городу Франкфурту, отменяется.

Вильгельм I».

— Ну вот, — сказала королева, — кому теперь нужно передать эту телеграмму, чтобы она пришла вовремя? Вы добились этой милости, мое дорогое дитя, вам должна достаться и честь. Важно, чтобы решение короля стало известно во Франкфурте до десяти часов, как вы сказали. Укажите лицо, которому нужно направить телеграмму.

— По правде говоря, ваше величество, не знаю, как и ответить на столько проявленной доброты, — сказала баронесса, стоя на коленях и целуя руки королеве. — Но я знаю, чтобы она попала в верные руки, нужно отправить ее бургомистру. Но кто знает, не бежал ли бургомистр или не заключен ли он в тюрьму? Думаю, надежнее всего будет — извините мой эгоизм, ваше величество, но вы ведь оказываете мне милость и советуетесь со мной, — если я попрошу адресовать ее госпоже фон Белинг, моей бабушке. Без сомнения, она не потеряет ни мгновения, чтобы передать ее тому, кому положено.

— Будет сделано так, как вы хотите, дорогое дитя, — сказала королева.

И она прибавила к телеграмме:

«Эта милость была оказана королеве Августе ее августейшим супругом, королем Вильгельмом I, но испрошена она была у королевы ее верной подругой баронессой Фридрих фон Белов, ее первой придворной дамой.

Августа»,

Молодая женщина упала на колени перед королевой.

Королева подняла ее, поцеловала и, отцепив от своего плеча орден Королевы Луизы, прикрепила его к плечу баронессы.

— Что же касается вас, — сказала королева Августа, — то вам нужно в течение нескольких часов отдохнуть, и вы не уедете, пока не отдохнете.

— Прошу прощения у вашего величества, — ответила баронесса, — но меня ждут двое: — мой муж и мой ребенок.

Однако, поскольку поезд отправлялся только в час дня и не было способа ни ускорить, ни задержать его, Эмме пришлось смириться и подождать.

Королева приказала позаботиться о ней, словно та была уже придворной дамой, приказала приготовить ей ванну, обеспечить ей несколько часов отдыха и заказать место в поезде на Франкфурт.

Все это время Франкфурт пребывал в подавленном настроении. Генерал фон Рёдер вместе со всем своим штабом ждал в зале Сената потребованную пруссаками контрибуцию, и весы стояли наготове.

В девять часов утра артиллеристы подошли к своим местам на батареях и уже держали в руках зажженные фитили.

Весь город был охвачен паническим страхом от тех приготовлений, которые пришлось увидеть его жителям, считавшим, что им уже не приходится ждать милости от прусских генералов.

Все население заперлось по домам и с тревогой ожидало, что вот-вот пробьет десять, возвещая о гибели города.

Вдруг распространился страшный слух: бургомистр, не желая доносить на своих сограждан, покончил с собой — он повесился.

Без нескольких минут десять одетый в черное человек вышел из дома г-на Фелльнера — это был его зять, г-н фон Куглер; в руке он держал веревку.

Он шел прямо, не останавливаясь, не отвечая на расспросы; он направлялся прямо в Рёмер; движением руки он отстранил часовых, которые хотели преградить ему дорогу, и, войдя в зал, где восседал генерал Рёдер, направился к весам и бросил на одну из чаш веревку, которую до этого держал в руке.

— Вот, — сказал он, — выкуп города Франкфурта.

— Что это значит?.. — спросил генерал фон Рёдер.

— Это значит, что бургомистр Фелльнер, вместо того чтобы подчиниться нам, повесился вот на этой веревке. Пусть же его смерть падет на голову тех, кто явился ее причиной!

— Однако, — возразил с грубой резкостью генерал фон Рёдер, продолжая курить сигару, — контрибуцию все равно придется заплатить.

— Если только, — спокойно сказал Бенедикт Тюрпен, входя в зал Сената, — король Вильгельм Первый не отменит ее для города Франкфурта.

И, развернув телеграмму, которую только что получила г-жа фон Белинг, он прочел ее генералу фон Рёдеру громким голосом, во всеуслышание, чтобы ни один человек не оставался в неведении по этому поводу.

— Сударь, — сказал Бенедикт генералу, — советую вам перенести эти двадцать пять миллионов флоринов из статьи прибылей в статью убытков. А в качестве бухгалтерского документа честь имею оставить вам вот эту телеграмму.

XLII. ДВЕ ПОХОРОННЫЕ ПРОЦЕССИИ

Одновременно по Франкфурту распространились две разные новости, одна поразила всех ужасом, другая обрадовала.

Первая новость вызвала у всех ужас: бургомистр, столь уважаемый и почитаемый человек, занимавший два первых места, место сенатора и место бургомистра, в только что угасшей маленькой республике, отец шестерых детей, образец отеческих и супружеских добродетелей, вынужден был повеситься, чтобы не выдать жадному и грубому солдату сведений о богатых семьях в городе.

Вторая новость была добрая: благодаря вмешательству г-жи фон Белов и по просьбе королевы ее супруг отменил контрибуцию в 25 миллионов флоринов, наложенную на город Франкфурт.

Понятно, что во всем городе люди были заняты только этими новостями. Наибольшее удивление и любопытство местных жителей разжигали две таинственные смерти, последовавшие почти одновременно.

Люди задавали себе вопрос, как это Фридрих фон Белов после оскорбления, нанесенного ему генералом, подумал, прежде чем застрелиться, о том, чтобы обязать свою жену отправиться в это благое паломничество в Берлин. Ведь этот человек даже не был франкфуртцем и душой и телом принадлежал прусской армии. Хотел ли он искупить низкое насилие над городом, содеянное его соотечественниками? Кроме того, прусские офицеры, присутствовавшие при ссоре между Фридрихом и генералом, вовсе не хранили молчание и кое-что рассказали об этом.

В этих молодых сердцах, еще не успевших затвердеть под веянием тщеславия, не заглохло, видно, понятие о справедливости и несправедливости, как это случается со старыми солдатами, привыкшими к беспрекословному подчинению, каков бы ни был отданный им приказ. В глубине души многие страдали, задетые в своей гордости, оттого что их использовали в качестве орудия для осуществления актов мести, причина которой терялась в таинственных обидах некоего министра, бывшего прежде послом. Когда их собиралось вместе десять, двадцать, сорок человек, они говорили о том, что им приходится заниматься не ремеслом солдата, а делом агента, поселяемого у недоимщика податей, или свидетеля при описи его имущества.

Такие люди не молчали и были весьма далеки от желания оправдывать своего генерала; они рассказали в нескольких словах о ссоре, произошедшей в их непосредственном присутствии, и намеками дали возможность догадаться обо всем остальном.

Печатники в типографии получили приказ не набирать никаких объявлений без разрешения коменданта города, но во Франкфурте среди этих людей нашлось немало готовых поступить наперекор этому приказу, и доказательством тому является тот факт, что в минуты, когда советник Куглер бросил на чашу весов веревку бургомистра, более тяжелую, чем меч Бренна, тысяча невидимых и неведомых рук расклеивала по франкфуртским стенам следующие листки:

«Этой ночью, в три часа утра, достойный бургомистр Фелльнер повесился как мученик, преданный городу Франкфурту. Граждане, молитесь за упокой его души».

Со своей стороны, Бенедикт отыскал печатника из «Почтовой газеты», обязавшегося выдать ему через два часа двести копий текстов двух телеграмм, которыми обменялись королева и король. Кроме того, этот же человек брался за то, чтобы, в случае если его объявления не будут слишком больших размеров, расклеить их при содействии обычных расклейщиков, которые добровольно соглашались рисковать, а это и на самом деле было рискованным, и постараться таким образом официально сообщить добрую весть своим согражданам.

Для печати использовали ту же бумагу, того же цвета и тот же типографский шрифт, что были выбраны для объявления о самоубийстве г-на Фелльнера.

И действительно, по прошествии двух часов двести новых объявлений оказались расклеенными рядом с предыдущими.

Они содержали следующее:

«Вчера, как уже известно, в два часа пополудни, барон фон Белов застрелился после ссоры с генералом Штурмом, во время которой генерал оскорбил его.

Причины этой ссоры останутся секретом только для тех, кто сам не пожелает о них узнать.

Одним из пунктов его завещания было поручение г-же фон Белов отправиться в Берлин и просить Ее Величество королеву Августу отменить контрибуцию в 25 миллионов флоринов, наложенную на город генералом Мантёйфелем.

Потратив время лишь на то, чтобы облачиться в траур, баронесса немедленно уехала.

Мы счастливы иметь возможность сообщить нашим согражданам содержание двух телеграмм, присланных нам:

«Государь, покорно и настоятельно прибегаю к просьбе отменить контрибуцию в 25миллионов флоринов, незаконно наложенную на город Франкфурт, уже выплативший как натурой, так и деньгами 14 миллионов флоринов.

Ваша покорная и нежная супруга Августа».

Сразу же вслед за получением этой телеграммы король соблаговолил ответить телеграммой следующего содержания:

«По просьбе нашей возлюбленной супруги королевы Августы контрибуция в 25 миллионов флоринов, назначенная генералом Мантёйфелем городу Франкфурту, отменяется.

Вильгельм I».

Можно понять, какие толпы народа стекались к этим двум объявлениям. В какой-то момент движение народа в городе стало походить на мятеж. Тогда забили барабаны, на улицы вышел патруль, и граждане получили приказ разойтись по домам.

Улицы опустели. Канониры, которые к десяти часам утра, как мы говорили, уже держали в руках зажженные; фитили, так и остались с ними у своих пушек. На протяжении тридцати часов угроза все еще висела над городом. По истечении этого срока, поскольку в городе не было больше ни скоплений народа, ни каких-либо столкновений и не последовало ни единого выстрела, в ночь с 25 на 26 июля все эти враждебные городу приготовления были устранены.

Наутро были расклеены новые объявления.

В них содержалось следующее уведомление:

«Завтра, 26 июля, в два часа пополудни, состоятся похороны господина бургомистра Фелльнера и начальника штаба Фридриха фон Белова.

Обе похоронные процессии двинутся из домов умерших и сойдутся в Соборе, где будет совершена общая служба — отпевание этих жертв.

Семьи придерживаются мнения, что дополнительных приглашений, кроме настоящего объявления, не потребуется и город Франкфурт не пренебрежет своим долгом.

Траурное шествие от дома бургомистра Фелльнера поведет его зять, советник Куглер, а от дома майора Фридриха фон Белова — г-н Бенедикт Тюрпен, его душеприказчик».

Не будем пытаться рисовать картину того, что происходило в домах обеих семей, оказавшихся в несчастье. Госпожа фон Белов приехала 24 июля к часу ночи. В ее доме все бодрствовали и молились у тела Фридриха. Несколько первых дам города пришли сюда же ждать ее возвращения. Ее встретили как ангела, принесшего небесное милосердие.

Но через несколько мгновений люди поняли, что это долг благочестия столь поспешно вернул ее к изголовью мужа. Все удалились, оставив ее у тела горячо любимого человека.

Елена оставалась у себя, бодрствуя около Карла.

Два раза за прошедший день она спускалась, вставала на колени у кровати Фридриха, молилась, целовала его в лоб и вновь поднималась к себе.

Карлу становилось лучше, он еще не полностью пришел в себя, но все же возвращался к жизни. Глаза у него открывались и могли смотреть в глаза Елены. Его уста шептали слова любви, его рука могла ответить сжимавшей ее руке. Только хирург оставался озабоченным и, все время подбадривая раненого, не хотел пока ничего отвечать на вопросы Елены, а если уж они оказывались наедине, он повторял одно и то же:

— Нужно ждать! Раньше восьмого или девятого дня не смогу ничего сказать определенного.

В доме г-на Фелльнера царил такой же траур. Все, кто занимал какое-то место в управлении бывшей республики — сенаторы, члены Законодательного собрания, члены Комитета пятидесяти одного, — приходили поклониться телу этого праведного человека и возлагали к его ложу: один — лавровый венок, другой — дубовый венок, третий — венок из бессмертников. Его ложе превратилось в настоящую триумфальную колесницу. Никогда возвращение после выигранной битвы завоевателя, испустившего дух в час своей победы, не собирало вокруг себя столько людей — проливающих слезы, молящихся и воздающих ему хвалу.

С утра 26 июля, когда в городе заметили, что исчезли пушки и Франкфурту более не угрожала расправа в любую минуту, все жители его собрались к двум дверям, помеченным черными занавесями.

На этот раз Франкфурту предстояло выполнить больше, чем обычный долг по отношению к представителю городской власти и уважаемому человеку. Ему предстояло отдать долг благодарности двум жертвам. И вот, с десяти часов утра, все гильдии со своими знаменами, как всегда бывало в дни народных праздников в вольном городе, собрались на Цейле. Со всех сторон, хотя им было запрещено поднимать свои знамена, стекались сюда с развернутыми знаменами члены распущенных обществ: нарушив приказ, они возобновили на один день свою деятельность.

Это были: Общество стрелков, Гимнастическое общество, Общество национальной обороны, Новый Союз горожан, Общество молодых ополченцев, Общество горожан Саксенхаузена и Общество по просвещению рабочих.

На многих домах были вывешены черные флаги, в том числе на Казино (улица Санкт-Галль), принадлежавшем известнейшим горожанам; на здании клуба Нового Союза горожан (улица Корн-Маркт); на здании клуба Старого Союза горожан (улица Эшенхейн), в который входило около двух тысяч членов, представлявших городскую буржуазию; наконец, на здании Саксенхаузенского клуба, самого общедоступного из всех, принадлежащего жителям этого предместья Франкфурта (у нас были случаи часто упоминать его).

Почти столь же значительное стечение народа образовалось на углу Росс-Маркта, у Большой улицы. Мы помним, что именно здесь находился дом, который во Франкфурте по привычке называли домом Шандрозов, хотя никого с этим именем уже к доме не было, за исключением Елены, не сменившей своего девичьего имени.

Однако на улице у дома бургомистра собралась городская буржуазия и простой люд, тогда как напротив дома Шандрозов собралась главным образом родовая аристократия, к которой принадлежали и его хозяева.

Но что было удивительно в этом отношении, когда смерть поразила представителя сразу двух сословий, так это то, как много пришло прусских офицеров, чтобы отдать последний долг своему товарищу, причем собрались они с риском, что их поступок не понравится начальникам, генералам фон Рёдеру и Штурму. (Последним пришла в голову удачная мысль уехать из Франкфурта, и они даже не пытались ни в коей мере сдерживать чьи-либо чувства.)

Впрочем, чувства благодарности жителей Франкфурта проявлялись равным образом и одновременно перед обоими домами.

Когда господин советник фон Куглер вышел из дома бургомистра вслед за катафалком, держа за руки обоих сыновей покойного, крики «Да здравствует госпожа Фелльнер!», «Да здравствуют ее дети!» раздались в знак того, что люди пожелали выразить ей свою благодарность, относившуюся к ее мужу. Эти крики проникли в глубь ее дома, к ней в комнату, в ее молельню, где она лежала ниц до трех часов утра в ту роковую ночь. Она поняла этот порыв народных чувств, стремившийся к ней из всех сердец, и, когда, облаченная в траур, она появилась на балконе вместе со своими четырьмя дочерьми, также одетыми в траур, раздались рыдания и слезы потекли из глаз всех людей.

Такая же сцена произошла, когда понесли гроб Фридриха, ведь именно преданности его вдовы Франкфурт был обязан тем, что он избежал разрушения.

Крик «Да здравствует госпожа фон Белов!» вырвался из всех сердец, и люди повторяли его до тех пор, пока молодая и прекрасная вдова, завернувшись в свой черный креп, не вышла и не получила это свидетельство людской благодарности от всего города. Она вышла и поклонилась, и среди огромного стечения народа, состоявшего из четырех или пяти разных групп городского населения, в толпе послышались слова:

— Бледность и траур делают ее еще прекраснее.

Так же как не получили приказа следовать в похоронном шествии у гроба Фридриха офицеры, ни барабанщики, обычно идущие перед катафалком, ни солдаты, следующие за катафалком, когда они провожают в последний путь офицера из высших чинов, тоже не получили распоряжений относительно этих похорон; но то ли по привычке к традиционному порядку, то ли из симпатии к покойному, и барабанщики, которыми нужно было командовать, и взвод солдат, которые должны были идти с оружием в руках, — все оказались на своих местах к тому времени, когда похоронная процессия двинулась в путь. Таким образом, под звук глухого рокота барабанов, покрытых крепом, процессия двигалась к Собору.

В условленном месте обе процессии соединились и пошли бок о бок прямо к Собору, занимая всю ширину улицы. Словно две реки, текущие рядом друг с другом, не смешивая свои воды, они шли вслед за катафалками, и каждый предводитель процессии шел впереди похоронной повозки: на одной из них лежал покойный бургомистр, аза ним — буржуазия и простой народ; на другой лежал барон фон Белов, а за ним — аристократия и армия.

Можно было сказать, что во время похорон между этими двумя группами людей — из них одна жестоко давила на другую — воцарился временный мир, ибо только смерть всеми уважаемого человека и может сблизить их на какой-то миг, а потом немедленно вернуть к взаимной вражде.

У главного входа в Собор оба гроба сняли и поставили рядом. Оттуда гробы на руках пронесли к церковному клиросу; но в церкви, с утра переполненной народом, жадным, как это бывает в больших городах, на зрелища, почти не оставалось места для того, чтобы пронести два гроба и поставить их в нефе. Воинский кортеж, барабанщики и взвод солдат проследовали за гробами, но когда толпа, шедшая за ними, захотела тоже найти себе место в храме, это уже оказалось совсем невозможным, и более трех тысяч человек вынуждены были остаться на паперти и на улице.

Торжественная и мрачная служба началась, то и дело ее сопровождал рокот барабанов и звук ружейных прикладов, опускаемых на пол. Никто не смог бы сказать, кому именно из двух покойников воздавали эти военные почести, так что несчастный бургомистр получал свою долю похоронных почестей как раз от тех людей, которые явились виновниками его смерти. Правда, со своей стороны, члены Общества «Lieder Kranz note 28Певческий кружок (нем.)» запевали хором похоронные псалмы, и тогда голос народа поднимался бурей и заглушал бряцание оружия.

Служба продолжалась долго и, хотя и лишенная помпезной торжественности католических служб, она произвела не меньшее впечатление на тех, кто на ней присутствовал.,

Затем обе процессии направились к кладбищу. Бургомистра сопровождали похоронные мелодии, офицера — военная музыка.

Но вот прибыли к цели похоронного шествия.

Склеп семьи Шандрозов находился в отдалении от склепа бургомистра, поэтому обе процессии разделились, и каждая из них пошла вслед за гробом до самого конца. Итак, оба похоронных шествия завершили свой ход. Вокруг могилы бургомистра были сплошные песнопения, речи, венки из бессмертников. У могилы офицера — ружейные залпы, от которых солдат в гробу вздрагивает, и лавровые венки, с которыми становится мягким и благоуханным его последнее ложе.

Обе церемонии закончились только к вечеру, и печальная и притихшая толпа до той поры разделенная, теперь одним огромным потоком возвращалась обратно по пройденному уже ею пути.

Только барабанщики, солдаты и офицеры, непроизвольно теснясь друг к другу, возвращались своими рядами, если и не как враждебное войско, то, по крайней мере, как некая масса, не имеющая связи с городским населением.

Во время всей этой церемонии Бенедикт думал о том, как он пойдет на следующий день к генералу Штурму и представится ему в качестве исполнителя завещанного Фридрихом мщения, то есть потребует дать ему удовлетворение за нанесенное его другу оскорбление.

Но, вернувшись, Бенедикт нашел Эмму столь удрученной, Карла таким слабым, а старую баронессу настолько изможденной сразу и своим возрастом, и свалившимся на голову несчастьем, что он подумал: бедная семья Шандрозов еще нуждалась в его помощи. А во время дуэли, которой он угрожал генералу Штурму, неминуемо должно было произойти либо одно, либо другое: или он убьет генерала, или тот убьет его.

Если он убьет генерала, ясно было, что ему надо будет без промедления уехать из Франкфурта, чтобы избежать мести пруссаков. Если генерал убьет его, то тем более он уже не сможет принести пользу семье Шандрозов, а она, как ему казалось, нуждалась в его моральной поддержке еще больше, чем в физической.

Таким образом, он решил подождать несколько дней, но пообещал себе отправлять каждый день свою визитную карточку генералу Штурму и сдержал слово. Таким образом, генерал Штурм мог каждое утро убеждаться, что, если он сам забыл о Бенедикте, то Бенедикт о нем не забывал.

XLIII. ПЕРЕЛИВАНИЕ КРОВИ

Прошло три дня после событий, о которых мы только что рассказали. В доме, где смерть показала себя с двойной жестокостью, первые порывы горя смягчились.

Здесь все еще плакали, но более не рыдали.

Карлу становилось все лучше. Два последних дня он уже стал приподниматься на кровати и мог проявлять признаки сознания, причем уже не отрывистой речью, не только ласковыми восклицаниями или нежными словами, но принимая участие в разговоре. Его мозг, как и все остальное тело, перенес ослабление, однако понемногу вновь обретал ту власть, которую он имел над телом в здоровом состоянии.

Видя, как Карл будто рождался заново, Елена — она была в том возрасте, когда молодость еще держится одной рукой за любовь, другой — за надежду, — радовалась этому явному возвращению к жизни, словно получила некое обещание от Провидения, что теперь уже никакое несчастье не случится и не нарушит хода такого ненадежного выздоровления.

Два раза в день хирург приходил навестить раненого; отнюдь не уничтожая надежд Елены, он все же не хотел утверждать ничего, что могло бы полностью вернуть ей уверенность в выздоровлении Карла.

Карл видел, как его любимая надеялась на его выздоровление, но в то же время замечал он и сдержанность, с которой хирург выслушивал радостные планы Елены на будущее.

Он тоже строил свои планы, но они были печальнее.

— Елена, — говорил он ей, — я знаю все, что вы для меня сделали. Бенедикт рассказал мне о ваших слезах и отчаянии, о том, как вы изнуряли себя ради меня. Елена, я люблю вас такой эгоистичной любовью, что перед тем, как умереть, мне хотелось…

И, так как Елена всплескивала руками, он прибавлял:

— Если я все же должен умереть, мне хотелось бы перед этим иметь возможность назвать вас своей супругой для того, чтобы — как нам твердят об этом и во что наша гордость заставляет нас верить, — если есть иной мир вне нашего, вновь обрести вас своей женой в том мире, как и в этом. Так обещайте мне, мой нежный страж, в случае если произойдет то, чего опасается врач, не желающий до сих пор целиком обнадеживать вас, обещайте же мне, что вы пошлете за священником и, рука об руку со мною, скажете ему: «Благословите нас, снятой отец, Карл фон Фрейберг — мой супруг!» И клянусь нам, Елена, что смерть станет для меня такой же легкой и благостной, какой она будет безутешной, если я не смогу сказать вам: «Прощай, возлюбленная жена моя!»

Елена слушала все эти его пожелания с улыбкой надежды. Все время оставаясь рядом с Карлом, она же и отвечала ему на все его слова, слова печали или радости.

Время от времени, когда девушка видела, что ее больной уставал, она подавала ему знак молчать и шла к своему книжному шкафу, брала либо Уланда, либо Гёте, либо Шиллера и читала ему «Старого рыцаря», «Лесного царя» или «Колокол». Почти всегда в таких случаях под звуки ее мелодичного голоса, словно под шепот лесного ручья, Карл закрывал глаза и мало-помалу засыпал.

После столь огромной потери крови у молодого человека была крайне велика необходимость во сне. Тогда, — словно Елена могла видеть, как в сознании Карла сгущаются тени и, прерывая его способность мыслить, влекут за собою сон, — ее голос постепенно стихал, и она, поглядывая на больного и продолжая смотреть в книгу, прекращала читать точно в ту минуту, когда он начинал засыпать.

Она согласилась с тем, чтобы Бенедикт на два-три часа подменял ее ночью, но лишь потому, что сам Карл настаивал на этом и даже требовал этого от нее, однако и тогда она не уходила из комнаты. За занавеской у алькова, где раньше стояла ее кровать, которую теперь для большего спокойствия больного и облегчения ухода за ним поставили посреди комнаты, она опускалась на кушетку и засыпала, как птица, неглубоким сном, и при любом звуке, при любом самом легком движении в комнате, при любом слове, которое произносил раненый или его страж, ее голова немедленно показывалась из-за занавески, и она спрашивала беспокойным голосом:

— Ну что?

Тот человек, кому довелось попутешествовать по Германии, мог бы заметить, насколько светловолосые германские девушки, эти Маргариты, Шарлотты и Амалии, более расположены к меланхоличной поэтичности, источник которой, кажется, находится в Англии, нежели наши французские девушки, веселые, остроумные и шаловливые, однако в большинстве случаев менее поэтичные. Шекспир сказал: «Англия — это лебединое гнездо, окруженное обширным прудом». А об очаровательных германских городках, что называются Франкфуртом, Маннгеймом, Брауншвейгом, Касселем, Дармштадтом, можно было бы сказать, что это голубиные гнезда в купах зелени.

Поищите во Франции Офелий, Джульетт, Дездемон, Корнелий — вы их не найдете. Поищите их в Германии, и здесь на каждом шагу вы встретите тени созданных английским поэтом образов, только они будут чуть-чуть более материальны, и, вместо того чтобы жить ароматом цветов, ночным ветерком, дуновениями зари, они живут молоком, медом и фруктами.

Елена и была одним из этих полунебесных созданий. Она была сестрой прелестных призраков, что живут на каждой странице сборников немецкой народной поэзии.

Мы глубоко ценим этих поэтов-мечтателей, что видят Лорелей в туманах над Рейном, Миньон в густой листве, и мы не станем говорить, что заслуга их невелика, так как они находят свои прелестные образы вовсе не в мечтах своего гения, а непосредственно копируя их с тех, какие туманная природа Англии и Германии дает им видеть перед собою то в слезах, то с улыбкой на лице, но всегда поэтичных.

Заметьте хорошенько, что на берегах Рейна, Майна или Дуная не приходится долго искать эти типы, которые у нас если и не совсем неизвестны, то крайне редки и встречаются в среде аристократии, где порода оберегает внешние черты и где воспитание направляет ум. В тех краях их можно просто встретить у окна горожанина или у крестьянской двери, ведь Шиллер так и встретил свою Луизу, а Гёте — свою Маргариту.

Елена совершала все свои поступки, которые кажутся нам вершиной преданности, вполне просто, не думая, что за свою нежность и усталость она заслужила какого-то особого участия и от людей, и даже от Господа Бога.

Ночами, когда Елена оставалась одна, Бенедикт спал в комнате Фридриха или просто бросался, не раздеваясь, на его кровать, чтобы при необходимости быть готовым бежать на помощь к Елене или за хирургом. Мы говорили, помнится, что постоянно у двери дома дежурила карета, и — странное дело! — чем больше продвигалось вперед выздоравливание, тем больше врач настаивал на том, чтобы этой предосторожностью не пренебрегали.

Наступило 30 июля. Прободрствовав часть ночи у кровати Карла, Бенедикт уступил место Елене и, вернувшись в комнату Фридриха, бросился на кровать, но в этот самый миг ему вдруг показалось, что его громкими криками звали наверх.

Вслед за этим дверь в комнату распахнулась и бледная, растрепанная, вся в крови Елена, нечленораздельно произноси слова, означавшие «На помощь!», появилась на пороге.

Бенедикт догадался о том, что там произошло. Врач, который был с ним словоохотливее, чем с молодой девушкой, рассказал ему о своих опасениях, и теперь было очевидно, что эти опасения были не напрасны.

Бенедикт ринулся в комнату к Карлу. Перевязку артерии, то, что называется струпом, прорвало, и кровь била фонтаном.

Карл был без сознания.

Не теряя ни секунды, Бенедикт скрутил свой носовой платок так, чтобы сделать из него жгут, зажал им сверху руку Карла, ударом ноги сбил со стула перекладину, пропустил ее между рукой раненого и узлом из платка и, несколько раз поворачивая палку, сделал то, что на медицинском языке называется зажимом.

Кровь мгновенно перестала течь.

Елена бросилась к кровати как безумная, она не слышала, что Бенедикт кричал ей:

— Врача! Врача!

Рукой, которая у него оставалась свободной (другой он удерживал руку Карла), Бенедикт резко дернул шнур звонка, и Ганс, догадавшись, что происходило нечто чрезвычайное, в ужасе прибежал.

— В карету и к врачу! — крикнул Бенедикт.

Ганс все понял, так как с одного взгляда все увидел. Он бросился вниз по ступенькам, впрыгнул в карету и в свою очередь крикнул:

— К врачу!

Поскольку было едва ли шесть часов утра, врач был дома.

Через десять минут он уже входил в комнату.

Увидев, что пол был залит кровью, что Елена почти потеряла сознание и, самое главное, что Бенедикт сдавливал руку раненого, врач понял, что произошло, ибо здесь и таились его опасения.

— А! — вскричал он. — Вот это я и предвидел. Вторичное кровотечение; струп прорвало.

При звуке его голоса Елена встала, бросилась к нему, обеими руками обняла его за шею и крикнула:

— Он не умрет! Не умрет! Правда же, вы не дадите ему умереть?

Врач высвободился из объятий Елены и подошел к кровати.

Карл не потерял столько крови, как в первый раз, но, судя по ручью, протянувшемуся по полу, он, должно быть, потерял более двух фунтов, и это было слишком опасно при его слабости.

Между тем врач не терял твердости духа; рука Карла оставалась обнаженной, и он сделал новый разрез и поискал щипцами артерию, которая, к счастью, зажатая стараниями Бенедикта, поднялась только на несколько сантиметров.

В одну секунду артерия была перевязана, но раненый пребывал в глубоком обмороке. Если раньше Елена с тревогой следила за первой операцией, то теперь за второй она следила в полном ужасе. Она и в первый раз видела Карла безмолвным, неподвижным, похолодевшим, со всеми признаками наступившей смерти, но тогда ей не пришлось, как только что, увидеть, как он перешел от жизни к смерти. Губы у него побелели, глаза были закрыты, щеки стали воскового цвета. Было ясно, что даже в первый раз Карл не так далеко, как теперь, ушел в небытие.

Елена ломала руки.

— О! Его желание, его желание! Он же не сможет порадоваться от того, что оно осуществится. Господин доктор, — говорила она, — разве он больше не откроет глаза? Перед тем как умереть, он больше не заговорит? Боже правый! Ты мне свидетель! Я больше уже не прошу, чтобы он жил, для этого нужно, чтобы ты совершил чудо доброты. Но доктор, доктор! Сделайте так, чтобы он открыл глаза! Сделайте так, чтобы он заговорил со мной! Сделайте так, чтобы священник мог соединить наши руки! Сделайте, чтобы мы могли соединиться на этом свете и не оказаться разлученными на том!

Несмотря на свою обычную бесстрастность, врач не смог остаться холодным перед таким горем; хотя он прекрасно видел, что на этот раз удар был смертельным, и хотя он сделал все, на что было способно искусство врачевания, и чувствовал себя бессильным сделать еще что бы то ни было, он попытался обнадежить Елену теми простыми ответами, что имеются в запасе у врачей для подобного рода чрезвычайных обстоятельств.

Но тогда Бенедикт подошел к нему и, взяв его за руку, сказал:

— Доктор, вы слышите, что просит у вас это святое создание? Она не просит у вас жизни для своего любимого, она просит воскресить его на время, чтобы священник успел произнести несколько слов и надеть ей кольцо на палец!

— О да! Да, — вскричала Елена, — я прошу только этого! Я же была безумицей! Пока он еще жил, пока говорил со мной, я не последовала его желанию и не позвала священника, чтобы он соединил нас навсегда. Доктор, пусть он откроет глаза, пусть скажет: «Да!» — это все, что я прошу; когда будет исполнено его желание, я смогу исполнить данное ему мною слово.

— Доктор, — сказал Бенедикт вполголоса врачу, пожимая ему руку и не выпуская ее из своей, — доктор, а если мы попросим у науки чуда, в котором нам отказывает Бог? А если мы прибегнем к переливанию крови?

— Что это такое? — спросила Елена.

Врач секунду подумал. Затем он посмотрел на больного.

— Все потеряно, — сказал он, — поэтому мы ничем не рискуем.

— Я вас спросила, — сказала Елена, — что это такое, переливание крови?

— Речь о том, — сказал врач, — чтобы перелить в обескровленные вены больного достаточное количество горячей и живой крови, чтобы вернуть ему, пусть на какой-то миг, вместе с жизнью и способностью говорить, сознание собственного я.

— А это операция?.. — спросила Елена.

— Я буду делать ее первый раз в жизни, — ответил врач, — но два-три раза мне пришлось видеть, как ее делают в больницах.

— И мне тоже, — сказал Бенедикт, — ибо, увлекаясь всем сверхъестественным, я прослушал лекции Мажанди и тогда видел, что, когда вводили в вены животного кровь другого животного его вида, опыт всегда удавался.

— Ну хорошо, — сказал врач, — я поищу человека, который захочет продать нам один или два фунта своей крови.

— Доктор, — сказал Бенедикт, сбрасывая с себя куртку, — я не продаю своей крови друзьям, а отдаю ее. Вы нашли человека!

Но при этих словах Елена вскрикнула, бросилась между Бенедиктом и врачом и, протягивая руку хирургу, сказала Бенедикту:

— Вы уже достаточно сделали для него до сих пор, господин Бенедикт, и если человеческую кровь нужно влить в вены моего любимого Карла, то это будет моя кровь, это мое право!

Бенедикт упал на колени перед этой героиней любви и преданности, схватил подол ее платья и поцеловал его.

Менее впечатлительный, врач ограничился тем, что сказал:

— Это хорошо! Попробуем! Дайте раненому выпить ложку лучшего укрепляющего средства. Я иду к себе за аппаратом.

XLIV. БРАКОСОЧЕТАНИЕ IN EXTREMIS note 29Перед самой кончиной (лат.)

Врач выбежал из комнаты так быстро, как только позволяло ему достоинство его профессии,

В это время Елена пыталась влить в губы Карлу ложку укрепляющего средства, а Бенедикт дергал шнур звонка и сзывал слуг.

Появился Ганс.

— Сходите за священником, — сказала ему Елена.

— Для последнего причастия? — робко спросил Ганс.

— Для бракосочетания, — ответила Елена. Через несколько минут врач вернулся с аппаратом.

— Доктор, — сказал ему Бенедикт, — я вполне в курсе операции и хотел бы поговорить с вами. Позвольте сказать вам, прежде чем вы начнете, что я полностью отвергаю метод Мюллера и Диффенбаха, которые утверждают, что нужно вводить кровь, очищенную от фибринов с помощью взбалтывания, и, напротив, придерживаюсь мнения Берара, который считает, что нужно вливать кровь в природном виде и со всеми ее элементами.

— Я придерживаюсь того же мнения, — сказал доктор. — Звоните.

Бенедикт позвонил. Вошла служанка.

— Принесите горячей воды в глубоком сосуде, — попросил доктор, — и градусник, если таковой имеется в доме.

Служанка почти тотчас же снова появилась с тем и другим.

Врач вынул из кармана бинт и обмотал им левую руку больного. Именно с этой стороны нужно было делать переливание крови, так как правая рука была изуродована.

Через несколько мгновений вена набухла, и это доказывало, что кровь в ней не совсем иссякла и что циркуляция ее, хотя и слабая, еще продолжалась.

Тогда врач обернулся к Елене:

— Вы готовы? — спросил он.

— Да, — сказала Елена, — но поторопитесь же, вдруг он умрет, Боже правый!

Врач зажал руку Елены бинтом, поместил аппарат на кровать, чтобы по возможности приблизить его к раненому, и поставил его в воду, нагретую до 35 градусов, чтобы кровь не успела остыть, проходя от одной руки в другую. Он обнажил самый набухший сосуд на руке Карла и почти одновременно проколол вену девушки, кровь которой тут же потекла к аппарат.

Когда врач посчитал, что крови перелилось граммов 120 — 130, он сделал знак Бенедикту, чтобы тот большим пальцем зажал течение крови у Елены, и, сделав надрез вдоль сосуда у Карла, ввел туда конец трубки и стал медленно переливать кровь, внимательно следя за тем, чтобы в вену вместе с кровью не проник ни один пузырек воздуха.

Во время операции, продолжавшейся примерно десять минут, они услышали слабый шум у двери.

Это пришел священник в сопровождении Эммы, г-жи фон Белинг и всех домашних слуг.

Елена обернулась, увидела их у двери и подала им знак войти.

В эту минуту Бенедикт сжал ей руку: Карл вздрогнул, и какая-то дрожь побежала у него по всему телу.

— Ах! — промолвила Елена, сложив руки. — Благодарю тебя, Боже милосердный, это моя кровь дошла до его сердца!

Бенедикт, державший наготове кусочек английского пластыря, наложил его на вскрытую вену и попридержал его.

В это время священник приблизился к ним.

Это был католический священник, который с детских лет Елены был ее духовником.

— Вы послали за мной, дочь моя? — спросил он.

— Да, — ответила Елена, — я хотела бы с согласия моей бабушки и старшей сестры соединиться браком с этим дворянином; с Божьей помощью он скоро сможет открыть глаза и прийти в сознание. Только времени нам терять нельзя, так как может опять наступить обморок.

И вдруг Карл, как если бы он только и ждал этой минуты, чтобы очнуться, открыл глаза, нежно посмотрел на Елену и слабым голосом, но вполне внятно сказал:

— Будучи в глубоком обмороке, я все слышал. Вы ангел, Елена, и я тоже вместе с вами прошу у вашей бабушки и сестры разрешения оставить вам свое имя.

Бенедикт и врач взглянули друг на друга. Они удивились сверхвозбуждению, что на время возвратило зрение глазам Карла и речь его устам.

Священник приблизился.

— Людвиг Карл фон Фрейберг, вы объявляете, признаете и клянетесь перед Богом и перед лицом святой Церкви, что берете себе в жены и законные супруги присутствующую здесь Елену де Шандроз?

— Да.

— Вы обещаете и клянетесь сохранять ей верность во всем, как это должно делать верному супругу по отношению к своей супруге в согласии с заповедью Божьей?

Карл печально улыбнулся и отпет на это наставление, предписываемое церковными правилами и предназначенное тем людям, которые рассчитывают прожить еще долгие годы, чтобы иметь время нарушить этот святой обет.

— Да, — сказал он, — и в доказательство этого вот обручальное кольцо моей матери; уже однажды освященное, оно теперь станет еще святее, получив освящение и из ваших рук.

— А вы, Елена де Шандроз, вы соглашаетесь, признаете и клянетесь в свою очередь перед Богом и перед лицом святой Церкви, что берете себе в мужья и законные супруги присутствующего здесь Людвига Карла фон Фрейберга?

— О да, отец мой! — воскликнула девушка.

И вместо слишком ослабленного Карла, который не смог говорить, священник прибавил:

— Примите сей знак супружеских уз, соединяющих вас отныне.

Произнося эти слова, он надел на палец Елене кольцо, переданное ему Карлом.

— Даю вам это кольцо в знак заключенного между вами брака.

После этих слов священник обнажил голову, перекрестил руку супруги и произнес тихим голосом:

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь!

А затем, протянув к обоим супругам правую руку, священник сказал более громким голосом:

— Да соединит вас Бог Авраама, Исаака и Иакова и да обратит к вам свое благословение. А я соединяю вас во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь!

— Святой отец! — сказал священнику Карл. — К тем молитвам, которые вы только что обратили к Небу, присоедините отпущение грехов умирающему, и после этого мне более не о чем будет вас просить.

Священник сосредоточился, поднял руку, произнес положенные при соборовании слова и затем сказал:

— Иди из этого мира, христианская душа, во имя Бога Отца Всемогущего, который создал тебя, во имя Иисуса Христа, Сына Божьего живого, который страдал за тебя; во имя Святого Духа, данного тебе, во имя ангелов и архангелов, иди!

И, словно и в самом деле душа Карла ждала этого торжественного мгновения, чтобы покинуть тело, Елена, приподнимая его в своих объятиях и стараясь, чтобы он не услышал последних слов священника, почувствовала, что ее непреодолимо притянуло к нему. Ее губы прижались к губам возлюбленного, из которых вырвалось:

— Прощай, дорогая моя жена! Твоя кровь — моя кровь, прощай!

И тело Карла упало на изголовье. Последний на земле вздох Карла замер на устах Елены. В полной тишине послышалось рыдание девушки и ее обращение к Небу, завершившееся такими словами:

— Господи Боже, прими нас в милосердии твоем!

Вид Елены, упавшей без сил на тело Карла, говорил о том, что Карл был мертв.

Все присутствующие, которые смотрели на них, стоя на коленях, теперь встали. Эмма устремилась в объятия Елены, вскрикнув:

— Вот мы с тобой и стали дважды сестрами — по крови и по несчастью.

Затем, чувствуя, что такое горе нуждается в одиночестве, каждый медленно вышел, тихо, на цыпочках, оставляя Елену наедине с ее мертвым супругом.

Через два часа обеспокоенный Бенедикт попробовал войти и осторожно постучал в дверь со словами:

— Это я, сестра моя!

Елена заперлась в своей комнате, но теперь подошла к двери и открыла ее. Велико же было его удивление, когда он увидел девушку, облаченную в свадебное платье. Она надела венок из белых роз, бриллиантовые серьги висели у нее в ушах, драгоценнейшее ожерелье обвило ее шею.

На пальцах ее были драгоценные перстни. Та рука, из которой недавно была взята кровь, сотворившая чудо воскрешения, была унизана браслетами. Шаль из великолепных кружев покрывала ее плечи и спускалась на атласное платье, застегнутое на обшитые бисером петли. Она была очень тщательно причесана, будто собиралась идти в церковь.

— Видите, друг мой, — сказала она Бенедикту, — мне захотелось выполнить до конца его желание: вот я одета не как невеста, а уже как супруга.

Бенедикт печально посмотрел на нее, и тем более печально, что Елена не плакала, совсем напротив — она улыбалась. Можно было подумать, что, отдав все свои слезы живому Карлу, она не находила их более для мертвого. С глубоким удивлением Бенедикт смотрел, как она ходила по комнате; ее занимало множество мелких забот, имевших отношение к похоронам Карла, и каждую минуту она показывала Бенедикту какой-нибудь новый предмет.

— Смотрите, — говорила она ему, — он это любил, он это приметил. А это мы положим вместе с ним в гроб… Кстати, — вдруг сказала она, — я чуть не забыла свои волосы, он же их так любил.

Она сняла венок, взялась за волосы, доходившие ей до колен, обрезала их, сделала из них косу и обернула ею оголенную шею Карла.

Пришел вечер.

Она долго разговаривала с Бенедиктом о часе, когда на следующий день должно было совершиться погребение. Так как было всего лишь шесть часов вечера, она возложила на него все тяжкие для, семьи заботы, впрочем, почти такие же горестные и для Бенедикта, который полюбил и Фридриха и Карла, как двух братьев. Теперь он должен был заказать широкий дубовый гроб.

— Почему широкий? — спросил Бенедикт. Елена только и ответила:

— Сделайте так, как я говорю, друг мой, и Бог вас благословит.

Она сама отдала распоряжение, чтобы для подготовки к погребению пришли в шесть часов утра.

Бенедикт во всем подчинился ее желаниям. Весь вечер он отдал похоронным хлопотам и до одиннадцати часов вечера его не было дома.

В одиннадцать он возвратился.

Он обнаружил, что комната Елены превратилась в часовню, освещенную множеством свечей; вокруг кровати горел двойной ряд больших восковых свечей.

Сидя на кровати, Елена смотрела на Карла.

Она больше не плакала и не молилась. О чем ей теперь было просить у Бога? Не о чем, ведь Карл умер.

Изредка она подносила свою руку к губам и страстно целовала обручальное кольцо.

К полуночи бабушка и сестра, которые молились и не более Бенедикта понимали спокойствие Елены, ушли в свои комнаты.

Елена печально поцеловала их, но не плакала, только попросила, чтобы ей принесли малыша: она хотела и его тоже поцеловать. Бабушка пошла за ним. Елена долго смотрела на него, держа его в руках, а потом, спящего, вернула бабушке.

Обе женщины ушли, и она осталась наедине с Бенедиктом.

— Друг мой, — сказала она ему, — вы можете оставаться здесь или пойти к себе и там отдохнуть хотя бы несколько часов. Не беспокойтесь за меня. Я лягу одетой и посплю рядом с ним.

— Поспите? — спросил Бенедикт, все более удивляясь.

— Да, — просто ответила Елена, — я чувствую себя усталой. Пока он жил, я не спала, теперь…

Она так и не выразила своей мысли до конца.

— В котором часу мне прийти? — спросил Бенедикт.

— Как вам будет угодно, — ответила Елена, — скажем, в восемь.

Потом, посмотрев на небо сквозь приоткрытое окно, она сказала:

— Думаю, этой ночью будет гроза. Бенедикт пожал ей руку и собрался выйти. Но она окликнула его.

— Простите, друг мой, — произнесла она, — вы предупредили, чтобы для подготовки к погребению пришли в шесть часов утра?

— Да, — ответил ей Бенедикт, которого стали душить слезы.

По его изменившемуся голосу Елена догадалась, что происходило у него « душе.

— Вы не поцелуете меня, друг мой? — обронила она. Бенедикт прижал ее к сердцу и разрыдался.

— Какой вы слабый человек! — сказала она. — Посмотрите, как спокоен Карл. Он такой спокойный, что его можно принять за счастливого человека.

И так как Бенедикт собирался ответить, она прибавила:

— Ну, хорошо, хорошо, до завтра, до восьми часов.

XLV. ОБЕЩАНИЕ ЕЛЕНЫ

Как и предвидела Елена, ночью разыгралась гроза, а утром разразилась страшная буря: дождь лил потоками и то и дело вспыхивали молнии, какие бывают только во время таких гроз, что предвещают великие бедствия или являют собой их причину.

В шесть часов вызванные для похорон Карла женщины-помощницы пришли в дом.

Простыни были для них уже готовы. Елена выбрала их из самых тонких, какие только могла отыскать, и часть ночи провела за вышиванием на них своих вензелей и вензелей Карла.

Затем, покончив с этим благочестивым делом, она, как и сказала Бенедикту, легла рядом с Карлом на кровать и посреди двойного круга зажженных свечей заснула таким глубоким сном, словно уже была в могиле.

Пришедшие две женщины, постучавшись в дверь, разбудили ее.

Когда она увидела вошедших, ей открылась материальная сторона смерти, и она не смогла не расплакаться.

Как бы бесстрастны ни были, по своему обыкновению, эти печальные создания, что зарабатывают на жизнь погребальными услугами, а и те, увидев перед собою такую молодую, такую красивую и так богато одетую женщину, не смогли сдержать некоторого волнения, до сих пор неизвестного им.

Дрожащими руками они приняли простыни от Елены и предложили ей уйти, пока они будут заниматься своим скорбным делом.

Елена этого и ждала.

Она открыла лицо Карлу, которое обе парки уже покрыли саваном, поцеловала его в губы, прошептала ему на ухо несколько слов, которых обе присутствовавшие при этом женщины не расслышали.

Затем, обратившись к одной из них, Елена сказала:

— Пойду в церковь Нотр-Дам-де-ла-Круа и помолюсь за мужа. Если к восьми часам сюда придет молодой человек по имени Бенедикт, вы передадите ему эту записку.

Она вынула из-за корсажа сложенный и запечатанный листок; написанный заранее, он был адресован Бенедикту. Затем она вышла.

Гроза гремела со всей силой.

У двери она обнаружила карету Ленгарта и самого Ленгарта.

Тот удивился, что она вышла так рано и в таком изящном туалете, но когда она назвала ему церковь Нотр-Дам-де-ла-Круа, куда он ее уже возил два-три раза, он понял, что Елена собирается молиться у своего привычного алтаря.

Она вошла в церковь.

День выдался такой сумрачный, что нельзя было бы пройти по темной церкви, если бы сквозь цветные стекла витражей молнии не бросали на плиты пола своих огненных змей.

Елена прошла прямо в свой обычный придел. Статуя Девы стояла на своем месте, немая, улыбающаяся, убранная золотыми кружевами, украшенная драгоценностями и увенчанная бриллиантовой короной.

У ног Девы лежала гирлянда из белых роз, которую она возложила здесь в тот день, когда приходила вместе с Карлом, чтобы поклясться ему вечно его любить и, если он умрет, умереть вместе с ним.

Пришел день, когда нужно было исполнить клятву, и она пришла сказать Деве в похвалу себе, что обещание будет ею сдержано, как если бы это обещание не было кощунственным.

И так как ничего другого она не хотела ей поведать, Елена коротко помолилась, поцеловала благословенные стопы Богоматери и прошла к главному входу в церковь.

В грозовом небе появился просвет. На какой-то миг дождь перестал лить и, словно сквозь два огромных темных глазных века, лазоревое небо выглянуло из двух облаков. Воздух был полон электричества. Гром долго и угрожающе ворчал, а молнии почти беспрерывно бросали голубоватый отсвет на уличную мостовую и на дома.

Елена вышла из церкви.

Ленгарт подлетел со своей каретой, предлагая ей сесть.

— Мне душно, — сказала она, — дайте мне немного пройтись.

— Я поеду за вами, — сказал Ленгарт.

— Если хотите, — ответила она.

Нищие, что всегда стоят на паперти, сбежались к ней; она поискала в кармане, достала оттуда несколько золотых монет, раздала их и пошла дальше.

Те, кто получил деньги, остановились в оцепенении: они решили, что молодая и прекрасная новобрачная просто ошиблась и, думая, что она раздает, как принято, серебряные деньги, на самом деле раздавала золото.

И они отошли потихоньку, опасаясь, что ошибка может выясниться и придется возвращать полученное.

Но вот к ней подошли другие, еще не знавшие о ее странной расточительности, пожелали ей счастливого брака, чего Елена не слушала, и получили такую же милостыню.

Когда она проходила по тем улочкам, что ведут на Саксенхаузенский мост, количество попрошаек удвоилось — сбежалась целая толпа бедняков. Вынув из карманов все золото и раздав его, Елена начала отдавать свои драгоценности, которыми она была увешана, и говорила при этом какой-нибудь матери семейства, немощному старцу, ребенку, не ведавшим о цене того, что они получили:

— Молитесь за нас!

И когда ее спрашивали, за кого молиться, она отвечала:

— Бог нас знает, он поймет, когда вы будете молиться о нас.

Так постепенно она сняла с себя браслеты, серьги, ожерелье, разделив его на три или четыре части, потом один за другим раздала перстни, за исключением обручального кольца, доставшегося ей от матери Карла и полученного ею из рук священника.

И каждый говорил:

— Бедная дама, она сошла с ума!

Однако каждый с эгоизмом бедняков, не задумываясь о том, сошла ли она с ума или нет, брал у нее то, что она давала, и тотчас же уносил, как вор уносит драгоценность, которую ему только что удалось украсть.

Когда она пришла на Саксенхаузенский мост, на ней уже не было ни золота, ни драгоценностей.

Бедная женщина с больным ребенком сидела у подножия статуи Карла Великого. Она протянула к Елене руку.

Елена поискала, что бы ей дать, и, не найдя ничего, сняла с плеч свою кружевную шаль и бросила ей.

— Да что же мне с ней делать? — удивилась бедная женщина.

— Продайте ее, добрая матушка, — ответила Елена, — она стоит тысячу франков.

Бедная женщина сначала подумала, что над ней посмеялись, но, разглядев доставшуюся ей превосходную вещь, она поверила в сказанное Еленой и бросилась бежать в сторону Франкфурта, крича на ходу:

— Господи Боже! Только бы она не обманула!..

Елена подошла к одному из железных колец, вмурованных в мост и свисавших над водой, сняла пояс, завернулась в платье и обвязала пояс вокруг ног. Затем, взобравшись на круглые скамьи, идущие вдоль парапета моста, она подняла глаза к Небу и сказала:

— Господи, ты разлучил нас только для того, чтобы соединить! Благодарю тебя, Господи!

Затем, бросившись в воду, она крикнула:

— Карл, вот я!

На Соборе пробило восемь утра.

В эту самую минуту Бенедикт входил к Елене.

Карл был приготовлен к погребению.

Обе женщины, которым была поручена эта благочестивая забота, молились около кровати, но Елены не было.

Сначала Бенедикт стал оглядываться по сторонам, предполагая, что он увидит ее в каком-нибудь углу, где она могла молиться, стоя на коленях, но, не видя ее нигде, он поинтересовался, куда же она ушла.

Одна из женщин ответила:

— Она вышла час тому назад, сказав, что идет в церковь Нотр-Дам-де-ла-Круа.

— Как она была одета? — спросил Бенедикт. — И… — добавил он с беспокойным предчувствием, — она ничего не сказала, ничего не оставила для меня?

— Это вас зовут господин Бенедикт? — опять заговорила женщина, уже отвечавшая на вопросы молодого человека.

— Да, — сказал он.

— В таком случае, вот вам письмо.

И она передала ему записку, оставленную Еленой на его имя. Бенедикт поспешно развернул ее. В ней было только несколько строк:

«Мой возлюбленный брат!

Я обещала Карлу перед Божьей Матерью в церкви Нотр-Дам-де-ла-Круа, что не переживу его. Карл умер, и я собираюсь умереть.

Если тело мое найдут, постарайтесь, дорогой Бенедикт, чтобы его положили в тот же гроб, вместе с моим супругом. Для этого я вас и просила, чтобы он был достаточно широк.

Надеюсь, Бог позволит, чтобы я вечно спала рядом с Карлом.

Я оставляю 1000 флоринов тому, кто найдет мое тело, если это будет какой-нибудь лодочник, рыбак, бедный отец семейства. Если же это будет человек, который не сможет или не пожелает получить эти 1000 флоринов, я оставляю ему мое последнее благословение.

Следующий день после смерти Карла — день моей смерти.

Мое последнее прости всем, кто меня любит.

Елена».

Бенедикт дочитывал письмо, когда бледный и промокший Ленгарт появился на пороге, крича:

— Ах, какое несчастье, господин Бенедикт! Госпожа Елена только что бросилась в Майн. Пойдемте, быстрее, пойдемте!

Бенедикт посмотрел вокруг себя, схватил носовой платок, лежавший на кровати и еще весь пропитанный духами и слезами молодой женщины, и ринулся из комнаты.

Карета Ленгарта ожидала у дверей. Бенедикт прыгнул в нее.

— К тебе, — сказал он, — быстро!

Привыкнув подчиняться Бенедикту беспрекословно, Ленгарт погнал лошадей бешеным галопом. Впрочем, его дом стоял на дороге, по которой надо было ехать к реке.

Подъехав к двери, Бенедикт выскочил из кареты, тремя скачками поднялся на второй этаж и открыл дверь:

— Ко мне, Резвун!

Собака понеслась следом за хозяином и одновременно с ним оказалась в карете.

— К реке! — крикнул Бенедикт.

Ленгарт начал понимать: ударом кнута он тронул лошадей с места, и они опять поскакали галопом.

По дороге Бенедикт снял с себя редингот, жилет и рубашку и остался только в панталонах.

Подъехав к берегу реки, он увидел лодочников с крюками, отыскивавших тело Елены.

— Ты видел, как она бросилась в реку? — спросил он у Лен га рта.

— Да, наше превосходительство, — ответил тот.

— Откуда она бросилась? Ленгарт указал ему место.

— Двадцать флоринов за лодку! — крикнул лодочникам Бенедикт.

Один из них подплыл.

Бенедикт прыгнул в лодку, и за ним туда же устремился Резвун.

Затем, приблизившись к тому месту, где исчезло тело Елены, он поплыл по течению, придерживая Резвуна и заставляя его нюхать носовой платок, который он взял с кровати Карла.

Подплыв к одному месту на реке, Резвун издал мрачный вой.

Бенедикт отпустил его.

Собака рванулась и быстро исчезла в воде.

Через секунду она опять появилась, печально скуля.

— Да, — сказал Бенедикт, — да, она здесь. И тогда он сам исчез в воде.

Через мгновение он появился над водой, поддерживая за плечо мертвую Елену.

Тело Елены, как она того хотела, заботами Бенедикта положили в гроб вместе с Карлом.

Дали обсохнуть на ней ее свадебному платью, и оно и стало ее саваном.

XLVI. ПОЖИВЕМ — УВИДИМ

Когда Карл и Елена были отнесены в святую обитель вечного покоя, Бенедикт подумал, что настало время — поскольку для семьи, которой он был предан, он уже более ничего не мог сделать полезного, — Бенедикт, повторяем, подумал, что настало время напомнить Штурму о том, что ему, Бенедикту, завещано исполнить волю Фридриха фон Белова.

Неизменно оставаясь приверженцем условностей, он оделся самым тщательным образом, на маленькой золотой цепочке подвесил к петлице орден Почетного легиона и орден Вельфов и затем объявил о себе у генерала Штурма.

Генерал был у себя в кабинете и приказал, чтобы Венедикта немедленно пропели к нему.

Увидев его, он приподнялся в кресле, указал на стул и опять сел сам.

Бенедикт отказался от приглашения и остался стоять.

— Сударь, — сказал он генералу, — несчастья в семье Шандрозов, случившиеся одно за другим, предоставляют мне возможность раньше, чем я предполагал, прийти к вам и напомнить, что в свой смертный час Фридрих фон Белов завещал мне святую обязанность: отомстить за него.

Генерал отозвался кивком; Бенедикт ответил ему таким же кивком.

— Ничто теперь не задерживает меня во Франкфурте, кроме желания исполнить последнюю волю моего друга. Вы знаете, какова эта последняя воля, я вам об этом уже говорил. С этого самого момента честь имею быть в вашем распоряжении.

— То есть, сударь, — сказал генерал Штурм, ударив кулаком по письменному столу перед собой, — то есть вы пришли вызвать меня на дуэль?

— Да, сударь, — ответил Бенедикт. — Желания умирающего священны, а воля Фридриха фон Белова была такова, что одному из нас, вам или мне, придется исчезнуть из этого мира. Говорю вам это с тем большим доверием, что знаю: вы смелый человек, сударь, ловкий во всем, что касается физических упражнений, и превосходно владеете шпагой и пистолетом. Я не офицер прусской армии, и вы никоим образом не являетесь моим начальником. Я — француз, вы — пруссак. За нами Йена, за вами Лейпциг; таким образом, мыс вами враги. Все это дает мне надежду, что вы не станете чинить препятствий для исполнения моего желания и что завтра же вы будете столь любезны направить мне двух своих секундантов, они встретятся у меня с моими секундантами от семи до восьми утра, и я буду иметь удовольствие узнать от них час, место и род оружия, какие вам будет угодно выбрать. Мне подойдет любое, сударь, ставьте ваши условия, какие вам будет угодно, делайте так, как найдете лучшим. Надеюсь, вас это устроит.

Во время речи Бенедикта генерал много раз проявлял признаки нетерпения, но все же сумел сдержать себя, всякий раз оставаясь в границах того, что позволяется воспитанному человеку.

— Сударь, — сказал он, — обещаю, что вы получите от меня сообщение в час, который вы указываете, и, может быть, даже раньше.

Этого и хотел Бенедикт. Он раскланялся и ушел, радуясь, что все сошло достойным образом.

Уже у двери он вспомнил, что забыл дать генералу спой новый адрес (он теперь жил у Ленгарта).

Он подошел к столу, написал на своей визитной карточке название улицы, номер дома и подал ее генералу.

— Извините, — сказал он, — нужно, по крайней мере, чтобы ваше превосходительство знали, где меня искать.

— Разве вы не мой сосед? — спросил генерал.

— Нет, — сказал Бенедикт, — с позавчерашнего дня я отсюда переехал.

В тот же вечер, ибо после дуэли он рассчитывал сразу уехать из Франкфурта (в случае если он не получит раны, что могло бы его задержать), Бенедикт разнес на прощание свои визитные карточки во все дома, где его принимали, и сходил за деньгами к своему банкиру. Задержавшись у банкира, он пробыл у него до одиннадцати часов вечера, затем распрощался с ним и решил, наконец, вернуться к Ленгарту. Но, когда он проходил по Росс-Мар-кту, к нему обратился офицер и попросил следовать за ним, действуя, как он сказал, по поручению коменданта города.

Бенедикт не стал противиться и вошел с ним в первую же кордегардию, где по знаку офицера его окружили солдаты.

— Сударь, — сказал ему офицер, — потрудитесь прочесть вот этот документ, касающийся вас непосредственно.

Бенедикт взял бумагу и прочел:

«По приказу полковника, коменданта города, и в качестве меры для поддержания общественного порядка, Бенедикту Тюрпену дан приказ покинуть Франкфурт немедленно по сообщении ему данного предписания. Если он откажется подчиниться по доброй воле, его принудят к этому силой. Шесть солдат и один офицер препроводят его на вокзал Кёльнской железной дороги и будут сопровождать в вагоне до границы прусской территории.

Исполнить данное предписание надлежит сегодня же, до наступления полуночи.

Подписано…»

Бенедикт огляделся: у него не было никакой возможности защититься.

— Господа, — сказал он, — если бы я знал, каким образом избежать исполнения того предписания, которое вы только что дали мне прочесть, заявляю, я сделал бы все возможное, чтобы вырваться из ваших рук. На вашей стороне сила. Великий человек, который занимает пост вашего министра и которым я искренне восхищаюсь, хотя вовсе его не люблю, сказал: «Сила выше права», что вполне перекликается со словами Цицерона: «Cedant arma togae» note 30Пусть оружие уступит место тоге (лат.). Готов подчиниться силе. Только я был бы чрезвычайно обязан одному из вас, если он сходит на улицу Боккенхейм, семнадцать, к содержателю карет внаем по имени Ленгарт, и будет добр попросить его привезти мне мою собаку: она очень мне дорога. Я воспользуюсь также случаем и дам ему при вас несколько поручений, естественных для человека, вынужденного неожиданно покинуть город, где он прожил три недели.

Офицер приказал одному из солдат исполнить желание Бенедикта.

— Сударь, — сказал офицер Бенедикту, — я знаю, что вы были связаны дружбой с тем человеком, кого мы все любили. Я подразумеваю Фридриха фон Белова. Хотя я не имею чести быть с вами знакомым, мне было бы крайне неприятно, чтобы вы уехали из этого города, увозя с собою дурное воспоминание обо мне. Я получил приказ арестовать вас, и в этих условиях мне приходится его выполнить. Надеюсь, вы простите мне эти действия: они совершенно не зависят от моей воли, но я постарался выполнить их как можно любезнее.

Бенедикт протянул ему руку.

— Я сам был солдатом, сударь, и поэтому говорю вам, что признателен за это ваше разъяснение, хотя вы могли его и не делать.

Через минуту пришел Ленгарт с Резвуном.

— Дорогой Ленгарт, — сказал ему Бенедикт, — я неожиданно уезжаю из Франкфурта. Будьте любезны собрать все мои вещи и прислать их мне через два-три дня и большой скоростью, если только вам самому не захочется лично привезти их мне в Париж, где вы еще не были и где я постараюсь устроить вам две недели приятных развлечений. Не ставлю вам условий, вы и сами знаете, что плохого с вами не случится, если вы положитесь на меня.

— Ах, я поеду, сударь, поеду, — сказал Ленгарт, — будьте спокойны.

— А теперь, — сказал Бенедикт, — думаю, пришел час ехать на вокзал. У вас, конечно, стоит у дверей карета, так поедем же, если более ничто вас не задерживает и вы не желаете дать мне в дорогу другого компаньона. Едем!

Солдаты выстроились по пути к карете, которая стояла У двери. Всегда радуясь перемене места, Резвун первым прыгнул в карету, как бы приглашая хозяина последовать за ним. Бенедикт пошел в карету за Резвуном, а офицер — вслед за Бенедиктом; четыре солдата последовали за своим офицером, еще один поместился на сиденье рядом с кучером, а другой — сзади, и они поехали на вокзал Кёльнской железной дороги.

Паровоз прогудел как раз в ту минуту, когда арестованного ввели на вокзал, так что им даже не пришлось терять время в зале ожидания: они немедленно прошли к поезду. Офицер приказал открыть вагон. По привычке Резвун прыгнул туда первым, и хотя обычно не разрешается, особенно в Пруссии, возить собак в первом классе, Бенедикту удалось добиться для Резвуна милости остаться в их обществе.

На следующее утро они были в Кёльне.

— Сударь, — сказал Бенедикт офицеру, — у меня есть привычка каждый раз, когда мне приходится проезжать этот город, делать здесь запас туалетной воды от Джованни Мариа Фарина. Если вы не торопитесь, делаю вам два предложения: первое — слово чести оставаться добрым спутником и не покидать вас до самой границы, второе — добрый завтрак для всех вас, при том условии, однако, что позавтракаем по-братски, без различия чинов и за одним столом. Затем мы с вами сядем в двенадцатичасовой поезд, если только вы не согласитесь положиться на мое слово в том, что я отправлюсь прямо в Париж.

Офицер улыбнулся.

— Сударь, — сказал он, — мы сделаем все по вашему желанию. Мне хотелось бы утвердить вас во мнении, что только по приказу мы бываем вынуждены поступать как грубияны и палачи. Вы хотите побыть здесь, побудем здесь! Вы даете мне слово, я принимаю его. Вы желаете позавтракать вместе с нами всеми, я принимаю предложение, хотя это и выходит за рамки прусских обычаев и дисциплины: мы оставим за собою только одну предосторожность, и больше для того, чтобы оказать вам уважение, а не потому, что сомневаемся в вашем слове: мы проводим вас на Южный вокзал. Теперь, где вы хотите, чтобы мы с вами встретились?

— В гостинице «Рейн», через час, если пожелаете, господа.

— Мне не приходится говорить вам, сударь — прибавил офицер, — что меня могут разжаловать из-за того, как я повел себя с вами.

Эти несколько слов он сказал по-французски, чтобы солдаты его не поняли.

Бенедикт кивнул ему с видом, который означал: «Вы можете быть совершенно спокойны, сударь».

Бенедикт пошел к Соборной площади, где и находился магазин Джованни Мариа Фарина, а офицер, со своей стороны, тоже двинулся с солдатами по городу.

Бенедикт купил запас одеколона, и ему это было тем более легко, что, не будучи обременен другими вещами, он сразу мог взять в дорогу свои покупки. Затем он отправил ящик в гостиницу «Рейн», где имел обыкновение останавливаться в Кёльне.

Там же он заказал превосходный завтрак, какой только мог ему обещать метрдотель, затем принялся ждать своих гостей, которые и прибыли в условленное время.

Завтрак вышел вполне веселым; выпили за Пруссию, за Францию, причем пруссаки подавали пример любезности. Когда же завтрак кончился, Бенедикт в сопровождении своего эскорта прибыл на вокзал и по приказу властей получил в свое распоряжение целый вагон уже не вместе с шестью солдатами и офицером, а исключительно для себя одного.

Поезд отошел в полдень; когда он тронулся, офицер, пожимая руку Бенедикту, вручил ему письмо, но просил прочесть его только после того, как поезд уже отправится в путь.

Оба молодых человека попрощались друг с другом, пожелав когда-нибудь еще встретиться, то ли друзьями, то ли врагами.

Едва только поезд отошел, Бенедикт вскрыл письмо и сразу посмотрел на подпись.

Как он и предполагал, письмо было от генерала Штурма.

Оно содержало следующее:

«Дорогой сударь!

Вы должны понять, что не годится офицеру высших чинов подавать дурной пример и отвечать на подстрекательское требование, имеющее целью отомстить за офицера, который понес наказание за неподчинение своему начальнику. Если бы я согласился драться с Вами по причине, столь противоречащей военной дисциплине, я бы дал роковой пример армии.

Теперь, то есть только в настоящее время, я отказываюсь драться с Вами и, дабы избежать скандала, пускаю в ход один из наиболее учтивых способов, имеющихся в моем распоряжении.

Сами Вы имели любезность признать, что я пользуюсь репутацией смелого человека, и Вам известно также, что я превосходно владею шпагой и пистолетом.

Значит, Вы не можете посчитать мой отказ от дуэли как боязнь встретиться с Вами.

Во всех странах есть пословица, гласящая: «Гора с горой не сходятся, а человек с человеком сойдется».

Если нам доведется встретиться в любом месте вне Пруссии и Вы все еще будете расположены меня убить, тогда мы и посмотрим, как осуществить это. Но предупреждаю Вас, это дело так просто у Вас не получится; Вас ждет большая беда — она больше, чем Вы ожидаете, — если будете настаивать на выполнении обещания, которое Вы дали своему другу Фридриху.

Честь имею кланяться.

Генерал Штурм».

Бенедикт самым аккуратным образом сложил письмо, положил его себе в бумажник, затем опустил бумажник в карман, поуютнее устроился в углу и, закрывая глаза, чтобы уснуть, сказал:

— Хорошо, поживем — увидим!


Читать далее

Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть