Онлайн чтение книги Пушкинский вальс
11

Настя носила Димкины письма в кармане халата или в сумочке, когда после смены оставляла халат в раздевалке. Они всегда были с ней.

Опять Настя не знала обратного адреса. Они не в городе.

…Полевой стан в шестидесяти километрах от города. Во все стороны от стана пшеница высотою до плеч, на сотни га все залито пшеницей. Куда ни глянь, желтоватое море, и Димкин комбайн идет и идет…

А Лилька Синяева — дура. Впрочем, посмела бы она влюбиться в Димку! Впрочем, ведь это известный Лилькин прием: выпяливать глаза и говорить дерзости, а па самом деле закидывать удочку. У нее с языка не сходит: «Мальчики!» — и больше ничего на уме.

Почему, почему, почему Настя не там, когда ей хочется перелопачивать зерно на току, жить в вагончике и слушать, как ночами что-то шуршит и вздыхает в сжатом поле и луна стоит над полем и льет белый свет, такой белый, что кажется, на стерню пал иней? Хочется работать там на току, или комбайне, или где-нибудь еще, а ночью гнаться вместе с Димкой за рыжей лисицей на Петиной машине. И говорить о второй космической. И ведь Настя помнит, как он целовал ее на площадке.

Она без конца представляла нарисованные Димкой картины и сочиняла к ним продолжения, не удостаивая вниманием Лильку Синяеву, хотя скоро, может быть, эту Лильку Синяеву узнает по кино весь Советский Союз.

Настя была поглощена своими мыслями, поэтому за столиком Галины Корзинкиной царило молчание. Обе усердно делали дело: монтаж анкерной вилки. За пять минут у Галины пять операций, у Насти одна. Для ученицы достаточно, почти хорошо.

«После уборки вас отправят еще на прорыв, когда-то вы доберетесь до строительства нашего города, а ты шлешь письма без обратного адреса».

Настя думала, думала, а в душе повторялось как музыкальный аккорд: «Но память прошлое хранит…» — и она тихонько смеялась, хотя после идут грустные строки. После — трагические строки о птице, убитой в полете.

Скоро наступит глубокая осень, заскрипит снегами зима, и все дальше Димкин Целинный город от Насти, все невозможней! Когда-то придет новое лето! У Димки нет даже ее фотографической карточки. «Но память прошлое хранит…» Но нет, надо быть реалистом. Наступит зима, и все понемножку забудется. Нет, я никогда не забуду. Я помню «Пушкинский вальс».

Настя запела тихо-тихо, почти про себя. Наверное, совсем непохоже. Там налетают скрипки, и ты замираешь от счастья и нежности.

— Что с тобой? — удивилась Галина.

В это время заговорил рупор Василия Архиповича:

— Отмечаю, сегодня конвейер работает удовлетворительно.

Он мог бы отметить «отлично», но воздержался от превосходной степени. У Василия Архиповича тактика: лучше недохвалить, чем перехвалить.

— Отмечаю повышение качества работы сборщицы Корзинкиной, на которую плодотворно повлиял опыт прикрепления к ней ученицы, повысив ответственность.

До сего дня такие похвалы доставались чаще Пазухиной. По конвейеру пробежал шепоток. На Галину оглядывались.

— Девочки! Корзинкина высоту набирает!

— Галина, стой до победного!

— Не задери нос, Галина!

На секунду Галинины пальцы застыли, коротенькие бровки полезли на лоб. Но лишь на секунду.

— Подумаешь! — небрежно бормотнула она, правда, тихо, так что услышала одна Настя. — Оказывается, вон как ты на меня повлияла, а я и не заметила! Ну живее, улита! Вот так улита на мою голову!

У Галины новый педагогический прием. Довольно снисхождений, теперь она подгоняла ученицу не хуже самого Василия Архиповича.

Из-за своих семнадцати лет Настя работала шесть часов в смену. Ровно за час до конца общей смены мастер методически заявлял:

— Товарищ Андронова, ваше рабочее время истекло, заканчивайте.

Он не позволял ей пересидеть за конвейером. А охрана труда на заводе зачем, как не подлавливать мастеров за нарушение закона? Отвечай за переработку подростков! Благодарим покорно!

Кроме того, после дикой выходки ученицы Андроновой с корреспонденткой газеты «Волна» мастер держал с ней ухо востро. Отчудила номер почище Корзинкиной! Ученица Корзинкиной была для мастера неразгаданной личностью.

— Ваши шесть часов истекли. Заканчивайте.

Настя убирала инструмент и оставалась в бригаде.

В стороне от конвейера, за столом декатажников, где исправляется брак в готовых часах, сидел Давид Семенович. Сгорбленный, с черной лупой на глазу, он напоминал Насте алхимика из какой-то давно прочитанной детской книги.

На заводе Давида Семеновича звали «наш часовщик». Еще до революции он был часовщиком в городе Одессе, вернее, тогда он был учеником. На занятиях по техминимуму Давид Семенович рассказывал, каково ему приходилось. Иногда его приглашали на занятия по техминимуму, а иногда он приходил сам, без зова, и, усевшись в углу, вытянув под столом длинные ноги, дожидался, когда можно будет приступить к разговорам.

— Вы слышали о «Плачущем мальчике»? Нет, не слыхали. Откуда вам знать! Один удивительный грек в стране Греции, где очень жаркое солнце и раньше были жилища богов, сделал часы «Плачущий мальчик». Водяные часы. Система колесиков приводит в движение воду, и она вытекает капля за каплей из глаз мальчика. Слеза за слезой. Слезы мальчика — мера времени. Грустная мера, если хотите знать.

Настя была самой внимательной слушательницей Давида Семеновича, потому что другим он уже надоел. Ей было все внове и не прискучивало слушать истории, почти сказки о том, как в древности люди разными способами старались измерить течение времени.

— А еще были часы — свеча. Во дворце Карла Великого на каждые сутки зажигалась свеча. Догорит до черты — час прошел. «Двенадцатый час! — передавали под сводами королевского дворца глашатаи времени. — Двенадцатый час!» Вам интересно?

Конечно, Насте интересно! И вот что еще оказалось: не только Бомарше — и знаменитый Вольтер был рьяным любителем часового дела. Можно подумать, все знаменитые люди вышли из часовщиков! Впрочем, Вольтеру исполнилось 60 лет, когда он поселился в швейцарском поселке Ферней и создал там целое часовое производство. «Я хочу научить Европу узнавать, который час», — говорил Вольтер. Он многому хотел научить Европу.

Эти истории Давид Семенович рассказывал Насте в любое время после работы. Он не торопился домой. Насте тоже незачем торопиться. Мама в библиотеке, что делать дома?

Закончив свою смену, она подходила к столу декатажников. Давид Семенович всегда что-то про себя бормотал, губы его шевелились, а инструменты копались в раскрытом механизме часов.

Когда Настя подходила к столу декатажников, старик, не поворачивая головы и почти щупая механизм своим большим клювом, начинал бормотать громче. В груди у него хрипело.

— Вам интересно узнать, отчего мне не сидится на пенсии, которую государство назначило мне для обеспечения моих старых лет? — слышала Настя. — Отчего при своей приличной пенсии я прихожу сюда поработать два месяца в год, как позволяет закон? Э! Разве вам понять, как тянет старого человека на люди, когда он один, окруженный тенями прошлого! Я живу в своей благоустроенной комнате с паровым отоплением и жду, когда наступят эти два месяца — прийти на завод, и повесить табель на доску, и поработать вместе со всеми. Вы спросите: может, мне не хватает моей пенсии? Упаси бог возводить на государство такую напраслину! Приличная пенсия, сытный кусок хлеба с маслом под старость. А хочешь — подработаешь на починке часов частным образом, не дай бог, чтобы дошло до фининспектора! Вы спросите, зачем нужно старому человеку, как я, скаредничать и собирать капитал? О, нужно! Но мне приятнее подработать к своей пенсии здесь, на заводе, который я знаю с самого его основания, то есть с последнего года этой ужасной войны, выгнавшей меня из моего родного города Одессы. Вы не видели Одессы? Как можно не видеть Одессы! А здесь для меня второй дом. Директора завода Виктора Петровича Силова я звал попросту Витей, когда он был обыкновенным наладчиком и, хотите — верьте, хотите — не верьте, спрашивал у меня советы. Далеко шагают люди, когда в голове у них ладно пригнаны винтики, не то что в этих часах, где приходится исправлять брак по вине одной невнимательной сборщицы. Разве можно быть невнимательным с таким хрупким механизмом, когда и всей-то работы каких-нибудь семь часов? Что такое семь часов? В зимний день солнце не успеет зайти, и нет ваших семи часов, отработали! В старые времена, когда я был учеником в сборочной мастерской Льва Самойловича, которому несли в починку часы от супруги самого генерал-губернатора (увидели бы вы эти часы! Восемнадцатый век, голубая эмаль с изображением женского профиля, как у богини Афины!), с этого ученичества у меня на всю жизнь остались согнуты плечи… А! Вот, ага! Нащупал, ага, вот где шалит! Волосок шалит, ай-ай, как стыдно одной невнимательной сборщице! Разве можно позволять себе хоть немножко небрежно работать при наших культурных условиях, не то что в те времена, когда чуть ошибся, Лев Самойлович зажмет тебе ухо, как в клещи, и крутит, пока не докрутится, что из глаз польются слезы?.. Однажды перед войной у нас в Одессе шел прекрасный спектакль «Кремлевские куранты». Покойная Варвара Степановна от впечатлений не могла после такого спектакля заснуть. «Варенька, — сказал я, — если бы Лев Самойлович был благородным часовщиком, как в „Кремлевских курантах“! Нет, Лев Самойлович — противоположный тип. Мне не хочется называть его часовщиком. Он был гидрой капитализма, как, помню, в девятнадцатом году рисовали на плакатах врагов революции. Ну вот, а теперь эти часы годны в ход, не испортят репутации нашего завода».

Он прикладывал исправленный механизм к уху, слушал, встряхивал, снова слушал одним и другим ухом и, бережно уложив в розовую пластмассовую коробочку, брался за следующий.

— Может быть, вам интересно спросить, какие часы делались в сборочной мастерской Льва Самойловича? — продолжал он, по-прежнему не поворачивая к Насте головы. — Смешно сказать, только и умели что чинить чужие часы из Швейцарии. Вся Россия умела делать только ходики с одной гирей, — боже мой, такие грубые и безобразные ходики! И это когда еще при Екатерине Второй у России был великий часовщик и механик Иван Петрович Кулибин, которому поклонился бы сам Галилей! После Кулибина до самой революции ходики с гирей, эх-эх! А теперь? О, теперь! Советский Союз наделал с часами делов, вся заграница задумалась. Наверное, я вас утомил? Когда-нибудь я вам расскажу, какие были часы у Марата. На циферблате стояла надпись: «Повиноваться только закону, любить только родину». От таких слов моложе бьется сердце. Ну, вот и звонок. Так скоро звонок? Что такое семичасовая рабочая смена? Это значит, еще не кончился день, долго до вечера, а надо домой. Бегите! У вас резвые ноги, бегите! И я пойду. Когда-нибудь я вам расскажу о гениальном Галилее и великом Кулибине.

В бригаде после звонка становилось беспорядочно шумно. Девушки спешили убрать рабочее место и сдать остатки деталей, дежурные, обернув щетки мокрыми тряпками, протирали полы, бригадир запечатывал шкаф с готовой продукцией, конвейер на несколько минут до второй смены пустел, а старый часовщик тянул время и выходил последним. В фетровой грязно-серой шляпе, с намотанным на горло шерстяным шарфом, он брел, тяжело шаркая по тротуару старомодными резиновыми ботами, горбя плечи, уставив под ноги глаза.

Настя стояла возле заводской стены, дожидаясь Галину, и смотрела вслед Давиду Семеновичу.

— Мы его навестим! — решила сегодня Галина. — Мне надо с ним посоветоваться. Вот забегу в «Гастроном». От нашего Давида Семеновича угощенья не жди. Чаю не выпросишь. Плюшкин типичный. Он у нас вроде тронутый, ты не заметила?

Она повертела пальцем у лба и понеслась в «Гастроном».

Из проходной выходили рабочие. Некоторых дожидались жены с детьми. Выбегали девушки в цветных платочках и шапочках, стуча каблучками. Было людно. Вышел Вячеслав Абакашин.

Последние дни он не старался встречаться с Настей, как раньше, и не приглашал на семинар Небыловой, хотя по намекам Настя догадывалась, что он там бывал.

— Корреспондентская работа требует смелости, — в приливе откровенности иногда рассуждал Вячеслав. — Важно рискнуть сказать первое слово. Ударить по воображению! Заявить о себе!

— О себе?

— О себе! Сборщица может без имени. Корреспондента без имени нет. Необходима сенсация. Что-то как гром.

— О чем гром? — неуверенно допытывалась Настя.

— Не столь важно, о чем. Талант — самовыражение личности. Но не знаю… Возможно, я еще себя не нашел. Меня больше интересует искусство, чем жизнь… здесь на заводе. Хочу видеть искусство! Говорить об искусстве! О живописи, голосах красок и линий!

— Искусство без жизни? — несмело спросила Настя. Она поразительно глупела при нем.

— Элементарно! Старые песни! — морщился он.

Они говорили все реже.

Увидя Настю возле проходной, Вячеслав принял кислый вид.

«Скука, скука!» — написано было на его малокровном лице с синеватыми подглазьями.

— Этот старый еврей сошел с картины Рембрандта, — сказал он, последив издали за часовщиком. — А? Ты не находишь? А! До Рембрандтов ли!

Он помолчал, дожидаясь вопросов. Но Настя ничего не спросила.

— Не могу приспособиться! — ломая пальцы, заговорил Абакашин. — Одно и то же, одно и то же! Сегодня часы, завтра часы! Или пиши о передовиках производства. Сегодня передовики, завтра передовики! Или искореняй недостатки!

— Неужели ты ничего не нашел здесь интересного? — удивилась Настя.

— Что здесь интересного?

— Мало ли что! Люди. Делать часы.

— Делать часы! — Он засмеялся. Он странно смеялся, не разжимая тонких губ. — Если бы случай привел, ну, скажем, как наших ребят, на целину убирать урожай? Ура целине! Где же индивидуальность? Безличие, вот что это! Я задыхаюсь и не желаю скрывать. До свидания, Настя! — торопливо бросил он.

К ним подбегала Галина в красном берете набекрень и в пальто нараспашку, с кульками в карманах. Абакашин хотел улизнуть от этой насмешливой сборщицы, но не успел.

— Художник, приветик! — кричала она, подбегая. — Плохи делишки, художник? Слыхала, как ты пыхтишь да ни строчки для газеты не выпыхтишь. А ты приходи к нам в бригаду для сближения с массами. Может, что и высмотришь полезненькое. Представляюсь: без пяти минут отличник производства, с сегодняшнего дня узаконено. — Она стащила берет, покрутила над головой и снова напялила набекрень. — Что кривишься, художник? Прививку себе от меланхолии сделал бы.

— Не терплю стандартный оптимизм! — отпарировал он.

— А нам так от нытиков тошно!

— А я так вашими казенными восторгами сыт.

Абакашин круто повернулся и ушел.

— Отшила твоего воздыхателя, — рассмеялась Галина. — Сердишься?

Настя не знала, что у Абакашина хромают дела в многотиражке. Отчего у него хромают дела, ведь он одаренный? Но, может быть, он, верно, не может жить без искусства? Но почему он вечно фыркает, как будто не любит никого, всех людей? А для кого же искусство? А что ему надо в искусстве? Как он сказал: «Заявить о себе»?

— Не люблю нытиков! — сказала Галина, энергично мотнув головой. — И ноют и ноют! И все-то им плохи, только сами себе хороши!

Они шли старым бульваром. Бульвар вел к центральной площади города, откуда лучами расходились недлинные улочки. На одной такой улочке жил часовщик.

Как заметна осень! Деревья желты и тихи. Сквозь поголевшие ветви неярко светлеет прохладное небо. Шуршат под ногами листья. Трава побурела от ночных заморозков. На черных клумбах, свесив зубчатые венцы, одиноко стоят георгины.

Улочка Давида Семеновича, застроенная новыми зданиями, на которых еще не облупилась штукатурка и на крышах не часты леса телевизионных антенн, выходила одним концом к реке. Видны тот берег реки и заливные луга, уставленные темными стогами. Город над рекой обрывался, луговой ветер обдувал эту тихую улочку, где не дымят фабричные трубы и слабо доносятся звонки трамваев из центра.

Галина ввела Настю под арку одного нового дома, во двор. Двор был тесен и захламлен неубранными строительными материалами, кучами щебня, битого кирпича и песка. Замыкая его, стоял старый кирпичный особняк, в один этаж с мезонином, со следами лепных украшений на фронтоне и полукружием каменной лестницы когда-то парадного входа. Вход не запирался. Дворянский особняк, переделанный в коммунальную квартиру, внутри представлял собой длинный узкий коридор, подобно гостиничному. В коридор выходили обитые клеенкой или войлоком или ничем не обитые двери. На каждой двери номер и почтовый ящик владельца комнаты.

Часовщик их не ждал и, раскинув руки, шагнул им навстречу, изумленно восклицая:

— Ай-ай, какая мне радость!

Он был в стоптанных шлепанцах и заношенных подтяжках поверх линялой рубахи, из расстегнутого ворота которой высовывалась тощая шея с дряблой, точно тряпичной кожей. Без своей черной лупы, без халата и накрахмаленной шапочки, придававших ему на заводе значительность, он показался Насте неинтересным стариком, даже неряшливым. Белые редкие волосы дыбом стояли у него надо лбом. Весь он был какой-то измятый. Он вынимал из кульков принесенные Галиной гостинцы — полкило колбасы, банку скумбрии в томате, коробку розовой пастилы — и приговаривал:

— Ай, Галина, ты опять меня балуешь? Ты заботишься обо мне, будто я твой родной дедушка. Будем пировать и рассуждать о веселых предметах. Э! Есть веселые предметы на свете, вроде твоего дела, Галина. Знаю твое дело, Галина! Ты хочешь освоить на конвейере все операции и начать движение, как начинают движение неспокойные и любопытные люди. В один прекрасный день им является мысль шагать дальше. Ты скажешь мастеру: я выучу свою ученицу, эту внимательную девочку, которая умеет ласково слушать, и сяду сама в ученицы, пока изучу весь конвейер, чтобы понимать жизнь часов, как часовщик, как настоящий мастер, который знает все и в голове у него всегда новые замыслы.

— А что? — беспечно отозвалась Галина. — Два пальто есть, три пары туфель есть, и сяду в ученицы на ученическую зарплату изучать весь конвейер, подумаешь! А грязищи-то, батюшки!

Она присела на корточки перед буфетом и, распахнув нижние дверцы, вытаскивала оттуда немытые тарелки, чашки и банки из-под повидла.

— Давид Семеныч, вы тут срам развели, у вас тут мыши, наверное, табунами пасутся! Перемыть надо!

— Перемой, если надо, — равнодушно согласился он. — А вам я покажу кое-что, — обратился он к Насте. — Вам я покажу те интересные часы друга Марата Луи Авраама-Бреге, про которые Пушкин писал: «Пока недремлющий брегет не прозвонит ему обед». Этот старинный брегет отбивает ход времени таким чистым, мелодичным звоном, как музыка, как будто время поет. Этот брегет я спас, когда мы бежали из Одессы от фашистов. Оставлю его в наследство заводу.

Галина понесла в кухню посуду. Давид Семенович, шаркая шлепанцами, подошел к кованному железом сундучку возле буфета и долго его отпирал и копался там, ища старинный брегет. Настя разглядывала комнату.

Комната была в одно окно. Громоздкий буфет занимал половину одной стены, в центре квадратный стол, на котором беспорядочно свалены книги, на краю, на газете, стояли закопченный чайник и чашка, валялся недоеденный кусок черного хлеба и разложены гостинцы Галины; напротив буфета, ближе к двери, поместилась двуспальная кровать с небрежно брошенным поверх белья и подушек ватным одеялом; над окном серый от пыли старенький тюль.

Это была бы обычная комната, разве только очень запущенная, не знающая женской руки, но обычная, если бы…

Вдруг часовщик, согнувшийся почти пополам над своим сундучком, словно почувствовал спиной встревоженный взгляд Насти, медленно, очень медленно распрямился и, уронив руки, повернул голову через плечо и тоже стал смотреть на стену у окна, от которой Настя не могла оторвать глаз.

На стене висели два поясных портрета. На одном была изображена нестарая русоволосая женщина, причесанная просто, на прямой пробор, светлоглазая, с чуть расплывчатыми чертами, чуть затупленным носом и улыбкой, такой белозубой, что хотелось навстречу ей улыбаться.

На другом портрете — девочка лет шестнадцати. С первого взгляда можно было угадать ее дочь в этой девочке: так поразительно сходно повторялись в ней те же черты, тот же ясный свет глаз, та же безмятежность улыбки, только все было тоньше, юнее, прелестней: трогательная чистота и невинность были в ее полудетском, полудевическом облике, в ее высокой худенькой шейке, перевязанной черной бархоткой.

Но не портреты жены и дочери Давида Семеновича поразили Настю. На стене была фотография, при виде ее у Насти похолодела и заныла душа.

Фотография висела над портретом девочки. Что-то невыразимо мучительное было в соседстве милого девического образа и черных квадратных столбов, изображенных на фотографии. Ряды колючей проволоки опутывали эти черные столбы с четырехугольными рылами, выгнутыми, как хоботы, в сторону длинных, монотонно однообразных казарм.

— Что это? — шепотом спросила Настя.

— Я хотел показать вам брегет… — пробормотал часовщик.

— Что это? Зачем вы это повесили? Что сделали с девочкой? Где она?

К горлу подплыла тошнота. Ее душила тошнота. И какой-то страх и тоска.

Вернулась из кухни Галина, принесла вымытую посуду, убрала в буфет.

— А я что вам говорила? Зачем вы ее тут повесили, зря надрываться? — хмуро сказала она.

Старик тихо закрыл крышку сундука, сел и неловко закинул вверх голову, выставил вперед острый подбородок.

— Варвара Степановна прибила, когда мы узнали про Леночку. Нельзя снять. Варвары Степановны воля. Пани Марина из Польши прислала нам фотографию. Пани Марина была с нашей Леночкой «там». Она была ей как мать, укрывала Леночку в холод. Мы долго не знали, долго, так что уж и затихать стало. А потом узнали. Лучше бы не узнать! Оплакали Леночку, почти пятнадцать лет прошло, все не знали. Варвара Степановна не вынесла. Ах, как больно, когда на Варвару Степановну это нашло! Вы спросите, как началось?

— Ладно, Давид Семеныч, попусту себя мучить! — перебила Галина.

— Вы спросите, как началось, — не обращая внимания на Галину, говорил часовщик с хрипом и сипеньем в груди. — Началось ночью. Здесь.

Он длинно вытянул руку, указывая пальцем на кровать с ватным одеялом.

— Здесь. Ночью. Я лежу, и не сплю, и слышу. Варвара Степановна тоже не спит и слышит, как я не сплю. Я и дышать опасаюсь, чего-то все жду, как смерти или судного часа. Все жду и боюсь. Вот один раз Варвара Степановна говорит в темноте, громко, каждое слово врозь, не своим голосом говорит, непонятным голосом: «Леночку сожгли, а мы живы. Слыхано ли, живых девочек жечь? Ей и семнадцати не было. Как она шла туда, вся дрожит, каждой косточке холодно! Ведь она еще девочка, звала, наверное, „мама!“, а ее сожгли. А я жива. Утром кофей с молоком пью. А их миллионами жгли. А я кофей пью? Не хочу». Я ее стараюсь утешить, а слов нету. Ничего не могу сказать, только зубы стучат: з-з-з. Уж очень про кофей дико у нее получалось. Села в кровати, белая, словно из мрамора, и не движется, и я чувствую, это не она, это кто-то другой, не она. «Не хочу». Помолчит и опять: «Не хочу». И всю ночь так. И с этой ночи все хуже, и мне пришлось выйти на пенсию. Совсем плохо с ней. Я писал пани Марине, чтобы рассказала, может, не так было с Леночкой, Варваре Степановне стало бы легче. Ответ не пришел, и она умерла. А что я один?

Он сгорбил спину и закачался на сундучке, зажав кулаки меж худыми коленями, стоявшими почти вровень с лицом, на котором недоуменно и жалко дрожала усмешка.

Со стены, улыбаясь, глядели русоволосая женщина и такая же светленькая и спокойная девочка, как бы облитая вся лучом солнца, с ее тоненькой шейкой и черной бархоткой.

— Ее из Воронежской области угнали. Варвара Степановна под самую войну отослала Леночку в деревню, к родне, — сказал Давид Семенович.

Настя в онемении смотрела на фотографию, на забор из квадратных столбов, перепутанных проволокой, зловеще нагнувших тупые четырехугольные рыла.

— Покажу вам, что в моем сундучке! — проворно вскакивая с сундучка, заговорил часовщик. — Не надо много думать об этом. Ночью надо спать. Когда ночью не спишь и думаешь — будто живой лежишь закопан в могиле. Что в этом сундучке, я завещаю заводу. Э! Там есть одна старинная штука, какой и Москва не видала, настоящее сокровище, если хотите знать! «Давид!» — скажет, бывало, Варвара Степановна в свои молодые годы. Она любила наряжаться и повеселиться не хуже других. В Одессе на нашей улице все модницы оглядывались на Варвару Степановну! «Давид, мы могли бы стать богачами, если бы ты не хранил неизвестно зачем свой музей». — «Варенька, — отвечу я, — здесь история и искусство». И она не спорила. Она была русской женщиной, смелым другом в мои черные дни… А вот часы. Не говорите мне, что вы видали такие часы где-нибудь, кроме музея Давида Семеныча!

…Улочка с цветными от абажуров окнами и темными силуэтами саженцев вдоль тротуаров была безлюдна, когда Настя с Галиной вышли из-под арки, от Давида Семеновича. В беззвездном небе стояла большая луна, розоватый, слегка подтаявший с одного края шар. Тихий свет луны, тихие окна, тихие тени саженцев — все было мирно. Было до неправдоподобия мирно. И Настя, как спасению, обрадовалась этой уютной и устроенной улочке, холоду ночи, запаху сена, долетавшему с заречных лугов. Словно очнулась от кошмара, который душит во сне за горло, и ты валишься в черную пропасть, погибаешь.

Хорошо, что рядом Галина. Настя жалась к Галине.

Они шли, взявшись за руки.

«Милая! — с нежностью думала Настя. — Ей тоже тоскливо и страшно, она тоже любит эту улицу и рада, что мы вместе завтра пойдем на завод».

Они вышли к обрыву. Под обрывом, обнесенным решеткой, в бурых пятнах стелющихся по рыжей глине листьев мать-и-мачехи не колышась лежала река с серебристыми от лунного света чешуйками. На том берегу во все приволье матово-белесого луга стояли стога. Что-то величавое и манящее было в этом просторе, в безмолвном стоянии стогов.

Галина перевела на Настю задумчивый взгляд и сказала:

— Теперь мы, наверное, будем с тобой неразлучными.

Настя кинулась Галине на шею и без счета целовала в холодные от ночной свежести щеки. Они чувствовали благодарность друг друга за то, что не одиноки. Им хотелось делиться самым лучшим, что в них есть. Они высказывали друг другу свои неопределенные мечты и страстно вспыхнувшую дружбу.

Завтра они не могли бы в точности восстановить, о чем говорили здесь, над обрывом. Обо всем. Зачем жить? В чем цель жизни? Почему бывают плохие люди? Впрочем, на нашем заводе нет плохих людей — так они решили. Во всяком случае, никого нельзя назвать в полном смысле слова отрицательным типом. Даже Пазухина, в общем-то, ничего, можно мириться, пожалуй, напрасно Галина к ней придирается. А бывают живые идеалы? Они не могли припомнить живых идеальных людей, но где-то есть непременно, они уверены, есть! Они перескакивали с предмета на предмет и не могли наговориться. Только о часовщике не вспоминали вслух.

Возвращаясь с реки, они поравнялись с домом Давида Семеновича. Арка подворотни зияла черной дырой. Часовщик спит или бессонно лежит на двуспальной кровати и думает.

Они притихли, проходя мимо дома часовщика. Было поздно. Окна в городе гасли.


Читать далее

Мария Прилежаева. ПУШКИНСКИЙ ВАЛЬС
1 16.04.13
2 16.04.13
3 16.04.13
4 16.04.13
5 16.04.13
6 16.04.13
7 16.04.13
8 16.04.13
9 16.04.13
10 16.04.13
11 16.04.13
12 16.04.13
13 16.04.13
14 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть