ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Камо грядеши Quo vadis
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Виниций проснулся от острой боли. В первую минуту не мог понять, где он и что с ним происходит. В голове он чувствовал шум, глаза заволакивала мгла. Но понемногу возвращалось сознание, и наконец сквозь туман он увидел склоненных над ним трех человек. Двоих сразу узнал: один — Урс, другой — старик, которого он оттолкнул, унося Лигию. Третий, которого Виниций видел впервые, держал его за левую руку и нажимал ее пальцами от локтя до плеча, причиняя ту ужасную боль, которая разбудила молодого человека. Думая, что его подвергают чему-то вроде пытки, Виниций прошептал сквозь сжатые зубы:

— Убейте меня.

Но они, казалось, не обращали внимания на его слова, не слышали их или приняли за обычный стон от нестерпимой боли. Урс, с озабоченным и вместе с тем грозным видом варвара, держал в руках кипу белого полотна, разорванного на длинные полосы; старец обратился к человеку, который мял руку и плечо Виниция, и сказал:

— Уверен ли ты, Главк, что рана на голове не смертельна?

— Да, честнейший Крисп, — ответил Главк, — прослужив рабом во флоте, а потом живя в Неаполе, я залечил множество ран и благодаря доходу, какой приносило мне это занятие, смог выкупить наконец себя и свою семью… Рана на голове легкая. Когда этот человек (он указал на Урса) отнял у молодого человека девушку и толкнул его к стене, тот, по-видимому, заслонился рукой и, падая, сломал ее и вывихнул, но благодаря этому сохранил голову и жизнь.

— Ты выходил многих братьев, — сказал Крисп, — и славишься своим врачеванием, поэтому я и послал за тобой Урса.

— Который по дороге признался мне, что вчера еще хотел меня убить.

— Но раньше он рассказал о своем намерении мне, а я, зная тебя и твою любовь к Христу, объяснил ему, что не ты предатель, а тот неизвестный, который пытался подговорить его на совершение убийства.

— Это был злой дух, а я принял его за ангела, — со вздохом сказал Урс.

— Когда-нибудь ты расскажешь мне об этом, — прервал его Главк, — теперь мы должны заняться раненым.

И он начал вправлять руку Виниция, который все время впадал в забытье, несмотря на то, что Крисп брызгал на его лицо холодную воду. Виниций почти ничего не чувствовал, когда врач вправил затем ему ногу и забинтовал сломанную руку, зажав ее между двух небольших выгнутых досок и быстро и крепко замотав тесьмой, чтобы сделать их неподвижными.

После окончания операции Виниций снова пришел в себя и увидел Лигию.

Она стояла рядом и держала в руках медное ведерко с водой, в которое, время от времени, Главк погружал губку и мочил голову раненого.

Виниций смотрел и не верил своим глазам. Ему казалось, что сон или больной бред создали дорогое видение, и лишь после долгого молчания он смог прошептать:

— Лигия…

Ведерко задрожало в ее руках, она посмотрела на Виниция глазами, исполненными печали.

— Мир тебе! — ответила она тихо.

И стояла с простертыми вперед руками, с лицом сочувствующим и нежным.

Он смотрел на нее, словно хотел наполнить глаза свои ее видом так, чтобы, закрыв их, продолжать видеть ее перед собой. Смотрел на ее лицо, бледное и похудевшее, на жгуты темных волос, на скромную одежду работницы; он так упорно всматривался в нее, что под пристальным его взором белоснежный лоб девушки стал розоветь… И он думал о том, что любит ее по-прежнему, о том, что бледность ее и убогий наряд — по его вине: он выгнал девушку из дому, где ее любили, где ее окружал достаток и богатство, толкнул сюда, в эту жалкую лачугу, одел в нищенский плащ из темной шерсти.

Но ведь он хотел одеть ее в драгоценные одежды, во все сокровища мира, — и его охватило изумление, тревога, жалость: в великой печали он готов был упасть к ее ногам, если бы мог пошевелиться.

— Лигия, — сказал он, — ты не позволила меня убить.

Она же нежно ответила:

— Пусть Бог возвратит тебе здоровье.

Для Виниция, который понимал, какую обиду причинил он ей раньше и какую снова пытался только что причинить, слова Лигии были целительным бальзамом. Он забыл, что в эту минуту ее устами может говорить христианское учение, он лишь чувствовал, что говорит любимая женщина, в ответе которой слышится особая нежность и такая сверхчеловеческая доброта, которая способна потрясти душу. Как перед этим от боли, теперь он ослаб от волнения. Его охватила какая-то беспомощность, великая и сладостная. Словно он упал в пропасть и в то же время чувствует, что ему хорошо, — и он счастлив. И в эту минуту большой слабости ему грезилось, что над его ложем стоит божество.

Главк окончил промывание раны на голове Виниция и наложил повязку с целительной мазью. Урс принял от Лигии ведерко, она же, взяв со стола чашу с вином, разбавленным водой, поднесла ее к губам раненого. Виниций жадно выпил, после чего ему стало гораздо легче. После операции и перевязок боль почти прекратилась. Раны и ушибы стали подсыхать. Вернулось сознание и память.

— Дай мне еще пить, — попросил он.

Лигия взяла чашу и вышла в соседнюю комнату. Обменявшись несколькими словами с Главком, Крисп подошел к ложу и сказал:

— Виниций! Бог не допустил тебя совершить злое дело и сохранил тебе жизнь, чтобы ты опомнился в душе своей. Тот, в сравнении с которым человек — прах, безоружным предал тебя в наши руки, но Христос, в Которого мы веруем, повелел любить даже врагов. Поэтому мы перевязали твои раны и, как сказала Лигия, будем молиться, чтобы Бог вернул тебе здоровье. Но дольше ходить за тобой мы не можем. Оставайся в мире и подумай, достойно ли преследовать Лигию, которую ты оторвал от семьи и лишил крова, — и нас, которые отплатили тебе добром за зло?

— Вы хотите покинуть меня? — спросил Виниций.

— Мы хотим покинуть этот дом, где нас может настигнуть преследование городского префекта. Твой спутник убит, а ты, человек влиятельный, лежишь раненый. Это произошло не по нашей вине, и все же на нас падет тяжесть закона…

— Преследования не бойтесь, — прервал Виниций. — Я защищу вас.

Крисп не хотел сказать ему прямо, что дело здесь не только в префекте, но и в том, чтобы обезопасить Лигию от дальнейших покушений человека, которому они не имеют оснований доверять.

— Господин, — сказал он, — твоя правая рука здорова. Вот таблички и стиль: напиши своим слугам, чтобы они пришли сегодня вечером с лектикой и отнесли тебя домой; там удобнее будет лежать, чем здесь, в нашей нищенской обстановке. Мы живем у бедной вдовы, которая вскоре придет со своим сыном, — мальчик отнесет твое письмо… А нам придется поискать иного убежища.

Виниций побледнел. Он понял, что его хотят разлучить с Лигией, а если теперь он потеряет ее, то никогда больше не увидит… Между ним и ею произошло нечто значительное, и теперь, чтобы обладать Лигией, он должен искать иных путей, о которых у него не было еще времени подумать. Что бы он ни сказал этим людям, даже если бы поклялся вернуть Лигию Помпонии Грецине, они вправе были не принять этого на веру, — и они не поверят. Он мог это сделать раньше: вместо того чтобы преследовать Лигию, он мог пойти к Помпонии — дать ей слово, что отказывается от своего намерения, и тогда сама Помпония отыскала бы девушку и взяла ее снова домой. Нет! Он чувствовал, что подобные обещания не смогут удержать их и никакие торжественные клятвы не будут ими приняты; не будучи христианином, он должен был клясться бессмертными богами, в которых сам не очень верил и которых эти люди считали злыми духами.

В отчаянии он хотел как-нибудь убедить и Лигию, и ее защитников, — но для этого нужно было время. Кроме того, ему нужно было хоть несколько дней побыть близ нее. Как тонущему обломок доски или весла кажется спасением, так и ему казалось, что в эти несколько дней он сумеет сказать ей нечто такое, что сблизит их, сможет обдумать свое положение, использовать какое-нибудь благоприятное обстоятельство.

Собравшись с мыслями, он сказал:

— Послушайте меня, христиане. Вчера вместе с вами я был на кладбище и слышал ваше учение; но если бы я и не знал его, то по делам вашим могу убедиться, что вы люди честные и добрые. Скажите вдове, живущей в этом доме, чтобы она оставалась здесь, останьтесь сами и мне позвольте остаться. Пусть он (Виниций посмотрел на Главка), врач или просто опытный в деле ухода за больными человек, скажет вам, можно ли меня переносить куда-нибудь сегодня. Я болен, у меня сломана рука, которая в течение нескольких дней должна оставаться неподвижной. Я решительно говорю вам, что останусь здесь, — неужели вы захотите применить ко мне силу?

Он замолчал; в разбитой груди не хватало дыхания. Крисп сказал:

— Нет, господин, мы не прибегнем к насилию над тобой, мы лишь сами постараемся унести отсюда свои головы.

Не привыкший к возражениям молодой человек сдвинул брови и сказал:

— Позволь мне отдохнуть.

Немного помолчав, он снова стал говорить:

— О Кротоне, которого убил Урс, никто не спросит; сегодня он должен был уехать в Беневент, куда вызвал его Ватиний, поэтому все будут думать, что он уехал. Когда я с Кротоном входил в этот дом, нас не видел никто, кроме одного грека, бывшего также в Остриануме. Я скажу, где он живет, вызовите его сюда. Человек этот получает от меня деньги, поэтому я велю ему молчать. Домой напишу письмо, что я поехал в Беневент. Если грек успел известить префекта, то сделаю заявление, что Кротона убил я сам и что он сломал мне руку. Я сделаю все это, в чем клянусь тенями матери и отца! Поэтому вы можете оставаться здесь, ибо волос не упадет с вашей головы. Позовите ко мне скорее грека, которого зовут Хилон Хилонид!

— Главк останется при тебе, господин, — сказал Крисп, — и вместе с вдовой будет ходить за тобой.

Виниций еще больше сдвинул брови.

— Послушай, старый человек, что я скажу. Я благодарен тебе, и ты мне кажешься добрым и честным человеком, — но ты не говоришь того, что таится у тебя на дне души. Ты опасаешься, что я позову своих рабов и велю им схватить Лигию? Ведь так?

— Да! — серьезно и решительно ответил Крисп.

— Подумай о том, что с Хилоном я буду говорить при вас, при вас напишу домой письмо о своем отъезде, помимо вас я не смогу послать никакого распоряжения… Подумай об этом и не дразни меня больше.

Виниций взволновался, лицо его исказилось от гнева, и он раздраженно продолжал:

— Неужели ты думаешь, что я стану запираться в своем желании остаться здесь ради нее?.. Глупец угадает это, даже если бы я отрицал. Но силой брать ее не буду больше… Тебе же вот что скажу: если она не останется здесь, то здоровой рукой я сорву все повязки, не стану принимать пищи и питья, — и пусть смерть моя падет на тебя и на твоих братьев. Зачем ты лечишь меня, зачем не убил сразу?

Он побледнел от гнева и слабости. Лигия, слышавшая весь разговор из соседней комнаты, была уверена, что Виниций сделает все, что говорит, и потому испугалась его слов. Она не хотела, чтобы он умер. Раненый и безоружный, он возбуждал в ней сожаление, а не страх. Со времени своего бегства, живя среди людей, погруженных в постоянное религиозное горение, думающих только о жертвах и безграничном милосердии, она сама прониклась этим новым настроением до такой степени, что оно заменило ей дом, семью, утраченное счастье и сделало ее одной из христианских девушек-подвижниц, которые впоследствии совершенно преобразили душевный строй человечества. Виниций сыграл слишком большую роль в ее судьбе, чтобы она могла забыть его. Думала о нем все время и не раз молила Бога о часе, в который могла бы, следуя учению, отплатить ему добром за зло, милосердием за жестокость, сломить его, привести к Христовой правде, спасти. И теперь ей казалось, что желанный час наступил и молитва ее услышана.

Она подошла к Криспу и с вдохновенным лицом стала говорить так, словно ее устами вещал некий иной голос:

— Крисп, пусть он останется среди нас, и мы останемся с ним, пока Христос не вернет ему здоровье.

Старый пресвитер, привыкший во всем искать божественных влияний, увидев ее экзальтацию, тотчас подумал, что, может быть, через нее говорит высшая воля, и со смягченным сердцем склонил голову.

— Пусть будет так, как ты говоришь! — сказал он.

На Виниция, который все время не спускал глаз с Лигии, эта покорность Криспа произвела странное и потрясающее впечатление. Ему казалось, что среди христиан Лигия является какой-то Сивиллой или жрицей, окруженной почетом и уважением. И он невольно также проникся этим уважением. К любви, которую питал он, присоединился теперь какой-то страх, и самая любовь казалась ему теперь чем-то дерзостным. Он не мог привыкнуть к мысли, что их отношения изменились, что теперь не она от него, а он от нее зависит, он покорствует ее воле, лежит больной, израненный, перестал быть насильником и завоевателем и превратился в беззащитного ребенка, отданного на ее попечение. Для его гордого и своевольного нрава прежде подобное отношение казалось бы унизительным, теперь же он не только не чувствовал унижения, но был благодарен ей, как своей владычице. Это были совершенно новые чувства, которые накануне не могли бы поместиться в его сознании и которые изумили бы теперь его самого, если бы он способен был отдать себе во всем ясный отчет. Но он не спрашивал, почему это так, словно это было совершенно естественно. Он чувствовал себя счастливым, что может остаться здесь.

Ему хотелось благодарить ее, и благодарность смешивалась с каким-то чувством, которого он не понимал, которому не знал имени, которое было похоже на полную покорность. Но волнение так ослабило его, что он не мог говорить и лишь смотрел на нее благодарными глазами, в которых светилась радость. Он был счастлив, что остался здесь и сможет смотреть на нее сегодня, завтра и, может быть, долго еще. И радость смешивалась со страхом, что он может снова потерять то, что нашел. Когда Лигия подала ему питье, Виниций хотел было взять ее за руку — и не решился сделать это, боялся… И это был тот Виниций, который на пиру у цезаря насильно целовал ее губы, а потом уверял себя, что будет таскать ее за волосы в своей спальной или велит сечь ее!

II

Виниций боялся, что напрасно вызванная кем-нибудь помощь помешает его радости. Хилон мог известить об его исчезновении префекта или вольноотпущенников — в таком случае появление вигилей было вполне возможным. У него мелькнула мысль, что тогда он мог бы дать приказ схватить Лигию и увести ее к себе домой, но сразу почувствовал, что этого делать не должен и не сможет. Он был своенравен, самоуверен, достаточно испорчен, порой неумолим и жесток, но не был все-таки ни Тигеллином, ни Нероном. Военная жизнь привила ему чувство справедливости, веры и совести, он понимал, что такой поступок был бы чудовищной подлостью. Может быть, он и сделал бы это в припадке бешенства и здоровый, но теперь он был болен и растроган, теперь ему было важно одно: чтобы никто не вставал между ним и Лигией.

С удивлением он заметил, что с минуты, как Лигия стала на его сторону, ни сама она, ни Крисп не требуют от него никаких заверений, словно они твердо верят, что в случае нужды их защитит какая-то сверхъестественная сила. После того как Виниций побывал в Остриануме и слышал поучение и рассказ апостола, в его голове спуталась и стерлась разница между вешами возможными и невозможными, поэтому он был недалек от мысли, что появление такой силы вполне допустимо. Но, относясь к делу более трезво, он сам напомнил им о греке и снова потребовал, чтобы к нему привели Хилона.

Крисп согласился и решил послать за ним Урса. Виниций в последнее время часто, хотя и безрезультатно, посылавший к Хилону своих рабов, рассказал Урсу подробно, где находится жилище грека, потом написал несколько слов на табличке и, обратившись к Криспу, сказал:

— Я даю письмо, потому что это человек хитрый и трусливый, часто, когда я звал его к себе, он велел говорить моим людям, что его нет дома, делая это потому, что, не имея для меня хороших вестей, боялся моего гнева.

— Мне только бы увидеть его, а тогда, хочет или не хочет, он придет со мной, — сказал Урс.

И, накинув плащ, лигиец поспешно вышел.

Найти кого-нибудь в Риме не так-то легко было в то время, даже имея самые точные указания, но Урсу помог его инстинкт человека, привыкшего находить дорогу в лесу, и, кроме того, хорошее знание города. Скоро он был у дверей жилища Хилона.

Однако он не узнал грека, так как видел его всего лишь раз, да и то ночью. Наконец, тот мудрый и уверенный в себе старец, поручавший ему убить Главка, не похож был на согнутого вдвое от страха старика, — никто не сказал бы, что это один и тот же человек. Хилон, заметив, что Урс смотрит на него, как на незнакомого, немного оправился от страха. Письмо Виниция еще больше успокоило его. Теперь по крайней мере греку не грозило подозрение, что он привел патриция в ловушку. Кроме того, он подумал, что христиане не убили Виниция потому, что не решились поднять руку на столь могущественного человека.

"Значит, Виниций и меня сможет защитить, — подумал он, — не затем же он вызывает меня, чтобы убить".

Немного ободрившись, он спросил:

— Добрый человек, скажи, неужели мой добрый друг Виниций не прислал за мной лектики? Ноги у меня распухли, и так далеко идти я не в силах.

— Нет, — ответил Урс, — мы отправимся пешком.

— А если я откажусь?

— Не делай этого, ты должен идти.

— И пойду, но по своему желанию. Меня никто не может принудить, я человек свободный и друг городского префекта. Как мудрец, я также располагаю силой — умею превращать людей в деревья и животных. Но я пойду… пойду! Надену лишь более теплый плащ и накину на голову капюшон, а то меня узнают рабы в этой части города и все время будут останавливать нас, чтобы целовать мне руку.

Сказав это, он надел другой плащ, а голову закрыл большим галльским капюшоном, боясь, что Урс узнает его, когда они выйдут на освещенную солнцем улицу.

— Куда ты ведешь меня? — спросил он Урса по дороге.

— За Тибр.

— Я недавно в Риме и никогда не бывал в той стороне, но, вероятно, и там живут люди, почитающие добродетель.

Урс был наивен. Он слышал от Виниция, что грек был с ними в Остриануме, а потом видел, как они вместе с Кротоном входили в дом, где жила Лигия, — поэтому он приостановился на мгновение и сказал:

— Не лги, старый человек, ибо ты был сегодня с Виницием в Остриануме, а потом у ворот нашего дома.

— Ах, так это ваш дом стоит за Тибром? Я ведь недавно в Риме и не знаю, как называются здесь улицы. Да, да, мой друг! Я был у ваших ворот и умолял Виниция во имя добродетели не входить в них. Я был и в Остриануме. Знаешь зачем? Потому что некоторое время тружусь над обращением Виниция и хотел, чтобы он услышал старшего из апостолов. Пусть истина осветит его и твою душу! Ведь ты христианин и хочешь, чтобы правда восторжествовала над ложью?

— Да, — покорно ответил Урс.

Хилон окончательно обнаглел.

— Виниций — могущественный человек и друг цезаря. Он часто слушает еще, что ему нашептывает злой дух, и если волос упадет с головы его, цезарь отомстит всем христианам.

— Нас охраняет высшая сила.

— Правильно, правильно! Но что вы хотите сделать с Виницием? — спросил обеспокоенный Хилон.

— Не знаю. Христос велел быть милосердными.

— Как ты хорошо сказал. Помни это всегда, иначе будешь жариться в аду, как колбаса на сковороде.

Урс вздохнул, а Хилон подумал, что с этим страшным в минуту гнева человеком он мог бы сделать все что угодно.

Желая узнать, что произошло при покушении на Лигию, он стал допрашивать Урса тоном сурового судьи:

— Что вы сделали с Кротоном? Говори правду и не лги!

Урс снова вздохнул:

— Об этом скажет тебе Виниций.

— Значит, ты пронзил его ножом или убил палкой?

— Я был безоружен.

Грек не мог представить себе сверхчеловеческой силы этого варвара.

— Пусть Плутон… То есть я хотел сказать: пусть Христос простит тебя!

Некоторое время шли молча. Потом грек сказал:

— Я не выдам тебя, но берегись вигилей.

— Я боюсь Христа, а не вигилей.

— И правильно. Нет большего греха, чем убийство. Я буду молиться за тебя, но не знаю, дойдет ли моя молитва, если ты не поклянешься мне, что никого больше никогда не тронешь пальцем.

— Я и так не убивал намеренно, — ответил Урс.

Однако Хилон, желавший обезопасить себя на будущее, не переставал упрекать Урса и требовал клятвенного обещания. Расспрашивал также и про Виниция, но лигиец отвечал неохотно, повторяя, что от самого Виниция он услышит все, что должен услышать. Разговаривая таким образом, они прошли весь длинный путь от жилища грека до большого дома за Тибром. У Хилона беспокойно застучало сердце. От страха ему показалось, что Урс поглядывает на него кровожадными глазами. "Малое мне будет утешение в том, убьет он меня намеренно или ненамеренно; во всяком случае, для меня было бы лучше, если бы его разбил паралич, а вместе с ним и всех лигийцев, что соделай, о Зевс, если можешь!" Он плотно закутался в свой галльский плащ, повторяя, что боится холода. Когда они прошли ворота и первый двор и очутились в коридоре, ведущем во второй дворик, он вдруг остановился и сказал:

— Дай мне передохнуть, иначе я не смогу разговаривать с Виницием и дать ему ряд спасительных советов.

Сказав это, он прислонился к стене, убеждая себя, что ему не грозит никакая опасность. Но при мысли, что он сейчас очутится среди таинственных людей, которых видел в Остриануме, у него снова стали трястись ноги.

До его слуха долетело пение, которое звучало в домике.

— Что это? — спросил он.

— Говоришь, что ты христианин, и не знаешь, что у нас есть обычай после трапезы славить Спасителя гимнами, — ответил Урс. — Должно быть, Мириам с сыном вернулись домой, а может быть, и апостол там, потому что он ежедневно навещает вдову и Криспа.

— Веди меня прямо к Виницию.

— Он в той же комнате, где и все. У нас только одна комната большая, остальные все маленькие, темные, туда мы уходим на ночь. Войдем, ты отдохнешь там.

Вошли. В комнате был полумрак, наступил пасмурный, зимний вечер, пламя очага слабо боролось с темнотой. Виниций скорее угадал, чем узнал в закутанном человеке Хилона, а тот, увидя ложе в углу комнаты и на нем Виниция, направился прямо к нему, не глядя на присутствующих, по-видимому, надеялся, что около патриция он будет в наибольшей безопасности.

— О господин, зачем ты не послушал моих советов! — воскликнул он, протягивая руки.

— Молчи, — сказал Виниций, — и слушай!

Он стал пристально смотреть на Хилона и медленно говорить отчетливым голосом, словно хотел, чтобы каждое слово его навсегда врезалось в память грека:

— Кротон напал на меня, чтобы убить и ограбить — понимаешь? Тогда я убил его, а эти люди перевязали мне раны, полученные в борьбе.

Хилон сразу понял, что Виниций говорит так, придя к какому-то соглашению с христианами, и потому хочет, чтобы ему верили. Это же прочел он на лице трибуна и потому тотчас, не выражая сомнений и удивления, поднял кверху глаза и воскликнул:

— Это был подлый негодяй! Я предупреждал, чтобы ты не доверял ему. Все мои наставления отскакивали от его головы как горох. Во всем Аиде нет для него достаточных мучений. Кто не может быть честным человеком, тот должен стать разбойником; а кому труднее всего стать честным, как не разбойнику? Напасть на своего благодетеля и столь великодушного господина… О боги!..

Вспомнил, что по дороге называл себя христианином, и замолчал. Виниций сказал:

— Если бы не короткий меч, который был со мной, он убил бы меня.

— Я благословляю ту минуту, когда посоветовал тебе захватить оружие.

Виниций испытующе посмотрел на грека и спросил:

— Что ты делал сегодня?

— Как? Разве я не сказал еще, что приносил жертвы за твое здоровье?

— И больше ничего?

— И как раз собирался навестить тебя, когда пришел этот добрый человек и сказал, что ты зовешь меня.

— Вот письмо. Пойди с ним ко мне в дом, найди там вольноотпущенника и вручи ему. Здесь написано, что я уехал в Беневент. Скажи Дему от себя, что я уехал утром, вызванный спешным письмом от Петрония.

И он повторил с ударением:

— Уехал в Беневент… Понимаешь?

— Как же, уехал, уехал! Я простился с тобой рано утром у Капенских ворот, и с минуты твоего отъезда овладела мной такая тоска и печаль, что, если бы не твоя щедрость и великодушие, я зачирикал бы и засвистел, как жена Зефа, превратившаяся в соловья от тоски по мужу.

Виниций, хотя был болен и привык к суесловию грека, не мог, однако, удержаться от улыбки. Кроме того, он был доволен, что Хилон сразу понял его.

— Хорошо, я припишу, чтобы тебе отерли слезы. Подай светильник.

Совершенно успокоившийся Хилон встал, подошел к очагу и снял один из горевших светильников.

Капюшон при этом откинулся назад, и свет упал прямо на лицо грека. Главк встал со скамьи и, быстро подойдя к греку, спросил:

— Не узнаешь меня, Кефас?

И в голосе его было что-то страшное, и все присутствующие невольно задрожали.

Хилон поднял светильник и тотчас уронил его на землю. Он согнулся вдвое и начал стонать:

— Это не я!.. Это не я!.. Сжалься!..

Обратившись к присутствующим, Главк сказал:

— Вот человек, который предал и погубил меня и мою семью!..

История его была известна всем христианам и Виницию, который не догадался, кто такой Главк, только потому, что, впадая в забытье во время перевязок, не расслышал его имени. Но для Урса эта минута стала откровением. Узнав Хилона, он подскочил к нему, схватил за плечи и воскликнул:

— Вот человек, который уговаривал меня убить Главка.

— Сжальтесь! — стонал Хилон. — Я вам отдам… Господин! — метнулся он к Виницию. — Господин, спаси меня! Тебе я доверился, заступись за меня!.. Письмо твое отнесу… Господин! Господин!..

Виниций равнодушно смотрел на все происходившее, во-первых, потому, что ему были известны все проделки грека, во-вторых, сердце его не знало, что такое жалость. Он сказал:

— Заройте его в саду, а письмо отнесет кто-нибудь другой.

Эти слова показались Хилону приговором. Он весь трепетал в мощных руках Урса, глаза закатились от слез и боли.

— Заклинаю вас вашим Богом! Сжальтесь! — восклицал он. — Я христианин! Мир вам! Я христианин, а если не верите, то окрестите меня еще раз, два раза, десять! Главк, это ошибка! Дайте мне сказать! Возьмите меня в рабство… Не убивайте! Сжальтесь!..

Голос его слабел от боли. Тогда поднялся со своего места апостол Петр, покачал седой бородой, закрыл глаза, потом открыл и сказал среди наступившей тишины:

— Спаситель сказал нам: если брат твой согрешил против тебя, то упрекни его; если пожалеет о том, то прости. И если он семь раз провинится и семь раз покается, тоже прости!

После этого наступила еще большая тишина.

Долго стоял Главк, закрыв лицо руками, потом опустил их и сказал:

— Кефас, пусть Бог простит тебе обиды, а я прощаю их во имя Христа!

Выпустив плечо грека, Урс добавил:

— Пусть Спаситель будет милостив ко мне, а я тоже прощаю тебя.

Грек упал на землю и метался как зверь, попавший в западню, оглядываясь по сторонам и ожидая неминуемой смерти. Не верил глазам своим и ушам, не смел надеяться на прощение.

Но понемногу стал приходить в себя, только посиневшие губы дрожали еще от пережитого страха.

Апостол сказал:

— Иди с миром!

Хилон встал, но не мог выговорить ни слова. Прильнул к ложу Виниция, словно искал у него покровительства. У него не было времени сообразить, что тот, хотя и пользовался его услугами и был как бы соучастником, осудил его, тогда как те люди, против которых он действовал, простили. Мысль эта пришла значительно позже. Теперь в его взоре было лишь изумление и недоверие. Хотя он и понял, что ему простили, все-таки считал более безопасным унести поскорее ноги отсюда, из среды непонятных людей, доброта которых поражала его больше, чем поразила бы жестокость. Ему казалось, что, если он останется дольше, может снова случиться что-нибудь неожиданное. Поэтому, склонившись к Виницию, он залепетал:

— Дай письмо, господин! Дай письмо!

Схватив табличку, которую передал ему Виниций, он низко поклонился сначала христианам, потом больному и, согнувшись, прижимаясь к стене, скользнул к двери.

В садике было темно, страх сжал его сердце, он был уверен, что Урс выбежит следом за ним и убьет его в ночном мраке. Он бежал бы изо всех сил, но ноги отказывались служить ему; он окончательно обомлел, когда Урс действительно вышел к нему.

Хилон упал лицом на землю и начал стонать:

— Урбан!.. Во имя Христа!..

Урс сказал:

— Не бойся! Апостол велел проводить тебя до ворот, чтобы ты не заблудился во мраке, а если у тебя не хватит сил, то и отвести домой.

Хилон поднял голову.

— Что ты говоришь? Значит, не убьешь меня?

— Нет, нет! А если я слишком больно схватил тебя за плечо и причинил боль, то прости мне.

— Помоги мне подняться, — сказал Хилон. — Не убьешь? Да? Выведи на улицу, дальше пойду один.

Урс поднял его, как перышко, поставил на ноги, а потом провел по длинному коридору на другой двор, а оттуда на улицу.

В коридоре Хилон снова повторял в душе: "Пропал! Пропал!" — и только когда они очутились на улице, успокоился и сказал:

— Дальше я пойду один.

— Мир да будет с тобою.

— И с тобой… и с тобой… Дай мне передохнуть.

После ухода Урса он вздохнул наконец полной грудью. Ощупал себя всего руками, чтобы убедиться, что жив, и поспешно стал удаляться. Отойдя на несколько десятков шагов, он остановился и сказал:

— Почему, однако, они не убили меня?!

И, несмотря на то, что разговаривал о христианском учении с Еврикием, несмотря на то, что говорил с Урсом и слушал проповедь в Остриануме, он все-таки не мог найти ответа на свой вопрос.

III

Виниций также не мог отдать себе ясного отчета в том, что произошло, и в глубине души недоумевал не менее Хилона. То, что с ним эти люди поступили так и, вместо того чтобы мстить и мучить его, заботливо перевязали раны, он приписывал отчасти учению, которое они исповедовали, гораздо больше Лигии и немного своему высокому положению. Но обращение с Хилоном превосходило все его понятия о способности людей прощать. И у него невольно возник вопрос: почему они не убили грека? Ведь могли сделать это безнаказанно.

Урс зарыл бы его в саду или же бросил ночью в Тибр, который в те времена, после разбоев, чинимых самим цезарем, часто выбрасывал по утрам трупы, относительно которых никому не пришло бы в голову допытываться, откуда они взялись. Кроме того, христиане, по мнению Виниция, не только могли, но и должны были убить Хилона. Жалость не была совершенно чуждой тому миру, в котором жил Виниций. Афиняне поставили ей алтарь и долгое время сопротивлялись устройству в Афинах гладиаторских игр. Случалось, что и в Риме побежденные получали жизнь: например, Каликрат, царь бретонцев, взятый в плен Клавдием и щедро награжденный, который свободно жил в Риме. Но месть за личные обиды казалась Виницию, как и всем, законной и справедливой. Прощение обид было совершенно чуждо его душе. Он слышал в Остриануме, что нужно любить даже врагов, но считал это теорией, не имеющей применения в жизни. И теперь ему даже приходило в голову, что христиане не убили Хилона по случаю какого-нибудь праздника или положения луны, когда христианам воспрещено убивать. Он слышал, что бывают такие дни, когда некоторым племенам нельзя начинать войны. Но почему в таком случае не отдали грека в руки правосудия, почему апостол говорил, что семь раз согрешившему семь раз нужно простить, почему Главк сказал Хилону: "Пусть Бог простит, как я тебя прощаю"? Ведь Хилон причинил ему величайшее зло, какое может сделать человек человеку, и в Виниций при одной лишь мысли, как поступил бы он с тем, кто, например, убил бы Лигию, сжалось судорожно сердце: не было бы таких мучений, каких он не применил бы! А этот человек простил! И Урс также простил, хотя мог бы убить в Риме кого захотел, совершенно безнаказанно, стоило лишь после этого убить "Неморенского царя" и самому стать царем, заняв его место. Неужели человек, осиливший Кротона, не осилил бы гладиатора, носящего этот громкий титул, который можно было получить, лишь убив предыдущего "царя"? Один был ответ на все эти вопросы. Они не убивали благодаря доброте — столь великой, что подобной не знал до сих пор мир, благодаря безграничной любви к людям, которая заставляла забыть о себе, о своих обидах, о своем счастье и горе и жить для других. Какую награду должны были они получить за это, Виниций слышал в Остриануме, но это не помещалось в его голове. Он чувствовал, что земная жизнь, которая обязана отречься от всего радостного и обильного в пользу других, должна казаться жалкой. Поэтому в том, что он думал относительно христиан, наряду с изумлением была и жалость, и даже легкое презрение. Ему казалось, что все они — овцы, которые рано или поздно должны быть съедены волками, и его гордость римлянина не способна была уважать тех, которые позволяют себя съедать. Его поразила особенно одна вещь. После ухода Хилона на лицах всех присутствующих появилась какая-то светлая радость. Апостол подошел к Главку и, положив руку на его голову, сказал:

— Христос победил в тебе!

А тот поднял к небу глаза, полные веры и радости, словно осенило его великое нечаянное счастье. Виниций, который мог бы понять счастье от удачно завершенной мести, смотрел на него широко раскрытыми лихорадочными глазами, как смотрят на сумасшедших. Потом он увидел — и возмутился до глубины души, — как подошла к нему Лигия и прижала свои царственные губы к руке человека, по виду похожего на раба. Виницию казалось, что строй современного мира переживает какие-то странные перемены.

Пришел Урс и стал рассказывать, как он провожал Хилона и как попросил у грека прощения за причиненную боль. Апостол благословил и его, а Крисп заявил, что этот день был днем великой победы. Слова о какой-то победе окончательно поставили все вверх дном в голове Виниция.

Когда Лигия поднесла ему снова чашу с питьем, он задержал ее руку и спросил:

— Так ты и меня простила?

— Мы христиане, нам нельзя таить в сердце гнев.

— Лигия, — сказал он, — кто бы ни был твой бог, я почту его гекатомбой потому только, что он твой…

Она же ответила:

— Ты почтешь Бога в сердце, когда полюбишь Его.

— Потому только, что он твой… — слабым голосом повторил Виниций.

И закрыл глаза, потому что вернулась слабость. Лигия отошла, но через минуту вернулась и, подойдя к ложу, наклонилась, чтобы убедиться, что Виниций заснул. Почувствовав ее близость, он открыл глаза и улыбнулся, она же легко коснулась его лба рукой, словно желала усыпить его. Он почувствовал безмерную радость и в то же время понял, как сильно он болен. Так действительно и было. Наступила ночь и принесла с собой сильную лихорадку. Он не мог уснуть и провожал Лигию глазами, куда бы она ни пошла. Порою впадал в полусон: видел и слышал все, что происходило вокруг, но действительность смешивалась с лихорадочным бредом. Ему грезилось, что на каком-то старом покинутом кладбище возвышается храм в виде башни и Лигия — жрица в этом храме. Он не спускал с нее глаз, видел ее на вершине башни, с лютней в руках, озаренную светом, похожую на жриц, которые по ночам пели гимны в честь луны, которых он видел на Востоке. Он взбирался с большим трудом по крутым и узким лестницам, чтобы похитить ее, а за ним полз Хилон, щелкая от страха зубами и повторяя: "Не делай этого, господин, она ведь жрица, и Он отомстит за нее!.." Виниций не знал, кто был Он, но понимал, что идет святотатствовать, и также испытывал великий страх. Когда он добрался до балюстрады, окружающей вершину башни, около Лигии вдруг встал апостол с серебряной бородой и сказал: "Не поднимай на нее руки, ибо она принадлежит мне". Сказав это, он пошел с ней по воздушной дороге лунного света, прямо к небу, а он, Виниций, протягивая руки, умолял их взять его с собой.

Он проснулся, пришел в себя и стал смотреть на комнату. Пламя в очаге пылало слабее, но все же отбрасывало на окружающих красные блики; христиане же сидели и грелись, потому что ночь была холодной. Виниций видел их дыхание, выходившее изо рта в виде пара. Посредине сидел апостол, у его ног на низкой скамейке — Лигия, дальше — Главк, Крисп, Мириам, а по краям с одной стороны — Урс, с другой — Назарий, сын Мириам, молодой юноша с прекрасным лицом и длинными черными волосами, которые падали на плечи.

Лигия слушала, подняв глаза апостола, все также смотрели на него, а он вполголоса говорил что-то. Виниций стал смотреть на него с суеверным страхом, пожалуй, не меньшим, чем в лихорадочном бреду. Ему пришло в голову, что во сне он видел правду, что этот старик с далеких берегов действительно отнимает у него Лигию и ведет ее куда-то по неведомой дороге. Он был уверен, что старик говорит о нем, советует ей расстаться с ним. Виниций не мог себе представить, чтобы люди думали о чем-нибудь другом, кроме его любви к Лигии. Напрягая слух, он старался уловить слова Петра.

Но Виниций ошибся. Апостол снова говорил о Христе.

"Они живут лишь этим именем!" — подумал Виниций.

Старец рассказывал о том, как схватили Христа. Пришли солдаты и слуги первосвященника, чтобы взять Его. Когда Спаситель спросил, кого они ищут, ему ответили: "Иисуса Назореянина!" Он сказал им: "Это я!" — они же пали ниц и не смели поднять на него руки, и лишь после того, как еще раз спросили, Он был взят ими.

Апостол помолчал, потом протянул руки к огню и сказал:

— Ночь была холодная, как сегодня, но вскипело во мне сердце, обнажил я меч, чтобы защитить Его, и отсек ухо слуге первосвященника. И я защищал бы Его и положил бы за Него жизнь свою, но Он сказал: "Вложи меч свой в ножны. Неужели чаши, какую посылает Мне Отец, не выпью?.." Тогда они схватили Его и связали…

Сказав это, он закрыл лицо руками, словно хотел побороть волнение от нахлынувших воспоминаний. Урс не выдержал, вскочил, поправил железной палкой дрова в очаге, так что искры посыпались золотым дождем и ярче вспыхнул огонь, потом сел и воскликнул:

— Эх, если бы моя была воля… Гей!

Он замолчал, потому что Лигия приложила палец к губам. Было видно, что он возмущается до глубины души, и хотя готов всегда целовать стопы апостола, но этого одного поступка он не может простить ему, потому что если бы при нем кто-нибудь поднял руку на Спасителя, будь он там в ту памятную ночь, ой, что было бы тогда со всеми этими солдатами и слугами первосвященника… Слезы выступили у него на глазах при мысли об этом, а также от мучительного душевного разлада: с одной стороны, Урс готов был не только лично защищать Спасителя, но и кликнуть на помощь лигийцев, молодцов на подбор; с другой — если бы он сделал это, то выказал бы неповиновение Спасителю и помешал бы искуплению мира.

Потому он и не мог удержаться от слез.

Отняв от лица руки, Петр стал рассказывать дальше, но Виниций снова впал в забытье. То, что слышал он сейчас, смешалась с рассказом Петра в Остриануме о появлении Христа на берегу озера. Он видел перед собой широкий водный простор и рыбачью лодку, а в ней — Петра и Лигию. Он плыл за ними, напрягая все силы, но боль в сломанном плече мешала ему догнать их. Бурные волны хлестали ему в лицо, он стал тонуть, умоляющим голосом призывая помощь. Тогда Лигия опустилась на колени перед апостолом, и тот повернул лодку и протянул утопавшему весло; Виниций схватился за него, при их помощи выбрался из воды и упал на дно лодки.

Потом, казалось, он увидел множество людей, плывущих за лодкой. Волны бросали пену на их головы; от некоторых виднелись лишь руки, протягивавшиеся из пучины, но Петр спасал всех утопавших и брал их в свою лодку, которая чудесным образом увеличивалась. Вскоре ее наполнила огромная толпа, какая была в Остриануме, а потом еще большая. Виниций удивлялся, как все они могли поместиться в небольшой лодке, он боялся, что все они пойдут ко дну. Но Лигия стала успокаивать его и показала ему на какой-то свет на далеком берегу, куда они плыли. Здесь снова в голове Виниция всплыли слышанные в Остриануме слова апостола о явлении Христа над озером. Он увидел теперь в озарении света, к которому направлял ладью Петр, какую-то фигуру. По мере того как они приближались к ней, погода становилась все более тихой, поверхность на озере более гладкой, свет — ярче. Толпа запела сладостный гимн, воздух наполнился запахом нарда; вода отливала радужными красками, словно на дне озера цвели лилии и розы; наконец лодка мягко коснулась прибрежного песка. Тогда Лигия взяла его за руку и сказала: "Встань, я поведу тебя". И они пошли к яркому свету.

. . . . . . . . . .

Виниций снова проснулся, но его греза таяла медленно, и он не сразу вернулся к действительности. Некоторое время ему казалось, что он все еще находится около озера и окружен громадной толпой, среди которой, сам не зная почему, он стал искать Петрония и удивился, что не может его найти. Свет очага, вокруг которого теперь не было никого, вернул его к действительности. Сучья олив лениво тлели под розовым пеплом, зато поленья пиний, по-видимому только что брошенные в очаг, ярко пылали, и в трепетном свете Виниций увидел Лигию, сидящую недалеко от его ложа.

Вид ее тронул его до глубины души. Он вспомнил, что прошлую ночь провела она в Остриануме, потом целый день помогала Главку, и теперь, когда все ушли спать, она одна бодрствовала у его ложа. Легко было догадаться, что она устала, хотя бы потому, что она сидела неподвижно, закрыв глаза. Виниций не знал, спит она или погружена в мысли. Смотрел на ее профиль, на опущенные веки, на сложенные на коленях руки, и в языческой его душе с большим напряжением стала рождаться мысль, что наряду с гордой своими формами, уверенной в себе, обнаженной греческой и римской красотой есть на свете еще и другая — новая, чистая, одухотворенная красота.

Он еще не решался назвать эту красоту христианской, но, думая о Лигии, не мог отделить ее от учения, которое она исповедовала. Он понимал, что если все ушли на покой, а Лигия одна бодрствовала около него — она, которую он так обидел, — то и здесь причиной учение, повелевающее поступать именно так. Но эта мысль, внушающая уважение к новому учению, была в то же время неприятной ему. Он предпочел бы, чтобы Лигия поступала так из любви к нему, его лицу, глазам, мощным формам его тела — словом, из любви ко всему тому, ради чего не раз обвивались вокруг его шеи нежные руки римлянок и гречанок.

И вдруг он понял, что, если бы она была такой, как другие женщины, в ней чего-то недоставало бы для него. Он изумился и сам не понимал теперь, что в нем происходит, он чувствовал, что и в нем рождаются какие-то новые чувства и новые желания, чуждые миру, в котором жил до сих пор.

Лигия открыла глаза и, увидев, что Виниций не спит и смотрит на нее, подошла к нему и сказала:

— Я здесь, около тебя.

А он ответил:

— Я видел во сне твою душу.

IV

Наутро он проснулся хотя и слабый, но со свежей головой. Лихорадки не было. Ему показалось, что разбудил его шепот беседы, но, когда открыл глаза, увидел, что Лигии нет в комнате. Склоненный у очага Урс разгребал седой пепел и, найдя уголек, стал раздувать его, причем казалось, что дует он не ртом, а кузнечными мехами. Виниций вспомнил, что этот человек сокрушил вчера Кротона, и теперь стал разглядывать великана, как любитель цирка, его исполинскую спину, подобную спине циклопа, и могучие, как колонны, ноги.

"Благодарю Меркурия за то, что этот великан не сломал мне шеи, — подумал он. — Клянусь Поллуксом, если все лигийцы похожи на него, то нашим легионам придется когда-нибудь иметь с ними много хлопот!"

И он окликнул его:

— Эй, раб!

Урс поднял голову и, улыбаясь почти дружелюбно, сказал:

— Пошли тебе Бог добрый день, господин, и доброе здоровье, но я человек свободный — не раб.

Виницию, который хотел расспросить Урса про родину Лигии, приятен был этот ответ, потому что разговор со свободным человеком, хотя и простым, меньше унижал его римскую патрицианскую гордость, чем беседа с рабом, в котором ни право, ни обычай не признавали человека.

— Разве ты не принадлежишь Авлу?

— Нет, господин. Я служу Каллине, как служил ее матери, но по доброй воле.

Он снова склонил голову над очагом, чтобы раздуть угли, на которые положил новых дров; потом он сказал:

— У нас нет рабов.

Виниций спросил:

— А где Лигия?

— Только что ушла, и я должен сварить тебе пищу, господин. Она ходила за тобой всю ночь.

— Почему ты не сменил ее?

— Она хотела так, мое дело повиноваться. — Он нахмурил брови и прибавил: — Если бы я не повиновался ей, ты, господин, не жил бы на свете.

— Что же, ты жалеешь, что не убил меня?

— Нет, господин. Христос не велел убивать.

— А Кротон? Атакин?

— Я не мог поступить иначе, — проворчал Урс.

И словно с сожалением он стал разглядывать свои руки, которые, по-видимому, остались языческими, хотя душа и приняла крещение.

Он поставил горшок на таган и, присев на корточки у очага, смотрел мечтательными глазами на пламя.

— Ты сам виноват, господин. Зачем поднял руку на царскую дочь?!

Виниций в первую минуту рассердился. Как смеет этот простолюдин и варвар разговаривать с ним так свободно, да к тому же и упрекать! К необыкновенным и невероятным вещам, которые он пережил с памятной ночи, прибавилась еще одна. Но, будучи слабым и не имея в своем распоряжении рабов, он сдержал себя — слишком сильно было желание узнать некоторые подробности, касающиеся Лигии.

Поэтому, успокоившись, он стал расспрашивать про войну лигийцев с Ванием и свевами. Урс охотно начал рассказывать, но он мало мог прибавить нового к тому, что в свое время Виниций слышал от Авла. Урс не принимал участия в битве — сопровождал заложниц в лагерь Ателия Гистра. Он знал, что лигийцы разбили свевов и язигов, но вождь их и царь был убит стрелой язига. Лигийцы получили известие, что семноны [43]Семноны — ветвь германского племени свевов. подожгли леса в их области, поэтому они быстро вернулись обратно, чтобы отомстить; заложницы остались у Ателия, который вначале велел отдавать им царские почести. Умерла мать Лигии. Римский военачальник не знал, что делать с ребенком. Урс хотел было вернуться домой с девочкой, но путь был далек и опасен — через области диких варваров; когда пришло известие, что у Помпония находится какое-то лигийское посольство, предлагающее помощь против маркоманов, Гистр отослал их к Помпонию. Прибыв к нему, они, однако, узнали, что никаких лигийских послов там не было. Таким образом они остались в лагере, потом Помпоний привез их в Рим и после триумфа отдал царскую дочь Помпонии Грецине.

Хотя Виницию в этом рассказе неизвестны были лишь мелкие подробности, он слушал его с удовольствием, потому что его патрицианскую гордость приятно щекотало свидетельство очевидца, что Лигия действительно принадлежала к царскому роду. Царская дочь — она могла занять положение при дворе цезаря наравне с дочерьми первейших родов, тем более что народ, царем которого был ее отец, никогда не воевал с Римом, и хотя лигийцы были варварами, народ этот мог оказаться грозным противником, ибо, по свидетельству того же Ателия Гистра, обладал неисчислимым количеством воинов.

Урс подтвердил это свидетельство; на вопрос Виниция о лигийцах он ответил.

— Мы сидим в лесах, а земли у нас столько, что никто не знает, где край ее, и людей у нас множество. Есть у нас деревянные города, славные богатством, потому что мы отнимаем всю добычу семнонов, маркоманов, вандалов и квадов [44]Маркоманы, вандалы, квады — германские племена.; они не смеют идти против нас, но, когда ветер с их стороны — они жгут наши леса. Мы не боимся ни их, ни римского цезаря.

— Боги дали римлянам власть над миром, — строго сказал Виниций.

— Боги — злые духи, — просто ответил Урс, — а где нет римлян, там нет и их власти.

Он поправил огонь в очаге и продолжал, словно беседуя с собой:

— Когда цезарь взял Каллину в свой дом, я подумал, что там могут ее обидеть, и хотел идти в свои леса, чтобы привести лигийцев на выручку царевны. Лигийцы пошли бы на Дунай, потому что они народ добрый, хотя и язычники. О! Я принес бы им "благую весть"! Когда Каллина вернется к Помпонии, я поклонюсь ей и отпрошусь к своим, потому что Христос народился далеко, они еще и не слышали о Нем… Конечно, Он лучше знал, где Ему родиться, но, если бы Он пришел на свет у нас в пуще, мы уж наверное не замучили бы Его, стали бы воспитывать Младенца, позаботились бы о том, чтобы всего было вдоволь — и дичи, и грибов, и бобровых мехов, и янтаря. И все, что награбили бы у свевов или маркоманов, — все отдавали бы Ему, чтобы жил Он в достатке и славе.

Он поставил на огонь горшок с похлебкой, приготовленной для Виниция, и умолк. По-видимому, мысль его блуждала по лигийским пущам, и лишь когда жидкость стала кипеть, он очнулся, вылил похлебку в плоскую чашку, остудил и сказал:

— Главк советует тебе делать как можно меньше движений, даже той рукой, которая здорова, поэтому Каллина приказала мне кормить тебя.

Лигия приказала! На это не могло быть возражения. Виницию не пришло в голову противиться ее воле, словно это была дочь цезаря или богиня, поэтому он не возражал. Урс, сев около ложа, стал черпать похлебку из чаши маленьким кубком и подносить Виницию. Делал он это заботливо, с нежной улыбкой своих добрых голубых глаз, так что Виниций глазам своим не верил: неужели это тот же самый страшный титан, который вчера, убив Кротона, бросился, как ураган, и если бы не милосердие Лигии, конечно, убил бы и его. Молодой патриций впервые в жизни стал останавливать свое внимание на том, что может происходить в душе простеца, слуги и варвара.

Но Урс оказался сиделкой столь же неловкой, сколь и заботливой. Кубок совершенно терялся в его геркулесовой руке, так что не оставалось места для губ Виниция. После нескольких неудачных попыток великан окончательно растерялся и сказал:

— Эх, легче было бы зубра поймать за рога…

Виниция забавляла неловкость лигийца, но и не менее заинтересовали его последние слова. Он видел в цирке страшных зубров, привезенных из северных лесов, за которыми с опаской охотились опытнейшие бестиарии [45]Бестиарий — цирковой боец, выступавший против животных. и которые лишь слонам уступали в величине и силе.

— Неужели ты брал этого зверя за рога?

— До двадцати лет боялся делать это, — ответил Урс, — а потом случалось!

Он снова попытался кормить Виниция, но еще более неудачно.

— Придется позвать Мириам или Назария, — сказал он. И вдруг из-за завесы показалась головка Лигии.

— Сейчас я помогу, — сказала она.

Через минуту она вышла из спальни, где, по-видимому, готовилась ко сну, потому что одета была в узкую тунику и распустила волосы. Виниций, сердце которого забилось сильнее при виде ее, стал упрекать ее, почему она не подумала раньше об отдыхе, Лигия же весело ответила ему:

— Я хотела сейчас лечь отдохнуть и сделаю это, но раньше помогу Урсу.

Она присела на край ложа и стала кормить Виниция, который чувствовал себя покорным и счастливым. Когда она наклонялась, он ощущал тепло ее тела, распущенные волосы падали ему на грудь, и Виниций бледнел от нахлынувших чувств, но в своей страсти и желании не забыл, что эта женщина — самый дорогой и наиболее любимый человек и в сравнении с ней весь мир для него — ничто. Прежде он только желал, теперь он любил ее от всего сердца. Прежде, как в жизни, так и в чувстве, он был не лучше своих современников — эгоистом, который думал лишь о себе. Теперь он задумывался и о ней. Он сказал, что больше не хочет есть, и хотя ее присутствие несказанно радовало его, решительно заявил:

— Довольно. Иди отдохнуть, моя божественная.

— Не зови меня так, — ответила она, — мне не пристало слышать это.

Но она улыбнулась ему. Потом сказала, что ей спать не хочется, усталости не чувствует и будет ждать прихода Главка. Ее слова звучали для Виниция как музыка, а сердце было охвачено восторгом и благодарностью, но он не знал, как выразить свои чувства словами.

— Лигия, — сказал он наконец, — раньше я не знал тебя. Но теперь я понял, что стремился к тебе ложной дорогой, поэтому слушай, что я скажу тебе: вернись к Помпонии Грецине и будь уверена, что отныне я не буду действовать против тебя насилием.

Лицо Лигии стало печальным.

— Я была бы счастлива хоть издали увидеть ее, но вернуться к ней не могу.

— Почему? — спросил удивленный Виниций.

— Мы, христиане, знаем от Актеи, что происходит на Палатине. Разве ты не слышал, что вскоре после моего бегства, перед отъездом в Неаполь, цезарь вызывал к себе Авла и Помпонию и, думая, что они помогали мне, грозил им своим гневом. К счастью, Авл мог ответить ему: "Ты знаешь, государь, что ложь никогда не выходила из моих уст; клянусь, что мы не только не помогали ей бежать, но даже не знаем, как и ты не знаешь, что с ней сталось". Цезарь поверил и скоро забыл. По совету старших, я ни разу не писала матери и не сообщила ей, где я живу, чтобы она могла с чистой совестью поклясться, что не знает ничего обо мне. Может быть, ты, Виниций, и не поймешь этого, но нам нельзя лгать, даже если бы дело шло о жизни и смерти. Таково наше учение, которому мы предаем свои сердца, поэтому я не видела Помпонии с того дня, когда покинула ее дом, а до нее доходили лишь отдаленные слухи, что я жива и нахожусь в безопасности.

Она опечалилась, на глаза набежали слезы. Но скоро овладела собой и сказала:

— Знаю, что и Помпония тоскует по мне, но у нас есть утешение, какого не знают другие.

— Да, — сказал Виниций, — ваше утешение — Христос, но я не понимаю этого.

— Посмотри на нас: нет для нас разлуки, нет страданий и мук, а если и приходят они к нам, то становятся источником радости. И даже смерть, которая для вас является концом жизни, для нас — лишь начало, лишь перемена худшего счастья на лучшее, менее спокойного на более твердое и вечное. Подумай, каким должно быть учение, которое требует милосердия даже к врагам, запрещает ложь, очищает души наши от злобы и обещает после смерти ничем не омрачаемое счастье.

— Я слышал это в Остриануме, я видел, как вы поступили со мной и с Хилоном, но, когда я думаю об этом, мне и теперь кажется, что все это — сон и я не должен верить ушам и глазам своим. Ответь мне на другой вопрос: счастлива ли ты?

— Да, — ответила Лигия. — Исповедуя Христа, не могу быть несчастной.

Виниций посмотрел на нее внимательно, то, что она говорила, выходило за пределы человеческого разумения.

— И ты не хотела бы вернуться к Помпонии?

— Хотела бы от всей души — и вернусь, когда на то будет воля Божья.

— Так говорю тебе: вернись, а я клянусь своими ларами, что не буду преследовать тебя.

Лигия призадумалась, а потом сказала:

— Нет. Я не могу подвергать опасности близких мне людей. Цезарь не любит рода Плавтиев. Если бы я вернулась — ты ведь знаешь, как быстро распространяется всякая новость в Риме через рабов, — мое возвращение стало бы известно всем в городе, и Нерон, несомненно, узнал бы о нем. Тогда он обрушился бы на Авла, а меня снова взял бы к себе.

— Да, это могло бы случиться, — нахмурился Виниций. — Он поступил бы так, хотя бы ради того, чтобы показать, что его воля должна быть выполнена. Правда, он забыл про тебя или не хочет больше заниматься этим делом, полагая, что не ему, а мне причинен ущерб. Но может быть… взяв тебя снова у Авла… отдал бы мне, а я верну тебя Помпонии.

Лигия печально спросила:

— Виниций, неужели ты снова хотел бы увидеть меня на Палатине?

Он стиснул зубы и ответил:

— Нет. Ты права. Я говорил как глупец! Нет!

И он увидел непреодолимую бездну перед собой. Патриций, военный трибун, влиятельный человек, но он весь во власти сумасшедшего человека, ни воли, ни злобы которого нельзя предусмотреть. Не считаться с Нероном, не бояться его могли лишь такие люди, как христиане, для которых весь этот мир, страдания, муки, сама смерть были ничем. Все другие должны трепетать перед цезарем. Грозное время, в какое жили они, впервые предстало перед Виницием во всей своей отвратительной чудовищности. Он не мог бы вернуть Лигию Помпонии из опасения, что чудовище вспомнило бы о ней и обратило бы на девушку свой гнев. И если бы теперь Виниций взял ее себе в жены, он подверг бы опасности ее, себя и Авлов. Достаточно было минуты раздражения, чтобы все они погибли. Первый раз в жизни Виниций задумался над тем, что или мир должен погибнуть и возродиться обновленным, или жизнь станет совершенно невозможной. Понял он также и то, что недавно не было ему ясно: одни лишь христиане могли быть счастливы в такую эпоху.

Он почувствовал искреннее огорчение при мысли, что сам он спутал все в своей жизни и жизни Лигии и не было выхода из-за этой путаницы. Под этим впечатлением он сказал ей:

— Знаешь ли о том, что ты гораздо счастливее меня? В нищете, среди простых людей, живя в этой убогой комнате, у тебя есть твое учение и твой Христос. А у меня — одна лишь ты, и когда я потерял тебя, я превратился в нищего, без крова над головой, без куска хлеба. Ты мне дороже всего мира. Я искал тебя потому, что не мог жить без тебя. Мне не нужны стали пиры, я потерял сон. Если бы не надежда отыскать тебя, я бросился бы на меч и умер. Но я боюсь смерти, потому что не смогу тогда видеть тебя. Говорю чистую правду, не смогу жить без тебя — и до сих пор я жил лишь надеждой, что найду тебя и увижу. Помнишь ли наши беседы в доме Авла? Однажды ты начертила на песке рыбу, и я не знал, что это значит. Помнишь, как мы играли в мяч? Я любил тебя тогда больше жизни, и ты стала догадываться о моей любви… Пришел Авл, напугал нас Либитиной и прервал беседу, Помпония сказала на прощанье Петронию, что Бог един, всемогущ и милосерд, но нам не пришло даже в голову, что ваш Бог — Христос. Пусть Он отдаст тебя мне, и я возлюблю Его, хотя Он и кажется мне Богом рабов, чужестранцев и нищих. Ты сидишь около меня, а думаешь лишь о Нем. Подумай и обо мне, иначе я возненавижу Его. Для меня ты — божество. Благословен отец твой и мать, благословенна земля, породившая тебя. Я хотел бы обнять твои ноги и молиться тебе; тебе воздавать честь, тебе — жертвы, тебе — поклонение! Ты божественна трижды! Ты не знаешь, ты не можешь знать, как я люблю тебя…

Говоря так, он провел рукой по бледному лбу и закрыл глаза. Природа его не знала удержу ни в гневе, ни в любви. Он говорил с волнением, как человек, переставший владеть собой, не желающий считаться ни с какой мерой в словах и в преклонении. Говорил он от глубины своих чувств и совершенно искренне. Боль, восторг, страсть, благоговение, скопившись в душе его, вырвались вдруг неудержимым потоком слов. И эти слова показались Лигии кощунственными, но сердце ее билось чаще, словно хотело разорвать стеснявшую тунику. Она не могла не жалеть его, не могла не сочувствовать его мукам. Ее растрогало благоговение, с которым он относился к ней. Чувствовала, что любима и боготворима, чувствовала, что этот непреклонный и опасный человек предан ей всей душой и телом, как раб, и сознание его безграничной покорности и своей силы наполнило сердце радостью. Воспоминания мгновенно обступили ее. Он снова стал для нее великолепным и прекрасным, как языческий бог, Виницием, который говорил ей в доме Авла о своей любви и словно будил от сна ее девичье сердце; поцелуи которого она еще ощущала на своих губах; из объятий которого тогда, на пиру у цезаря, ее вырвал Урс и словно вынес из пламени. Но теперь он был взволнован иначе: с страданием на орлином лице, с бледным лбом и умоляющим взглядом, раненый, убитый горем и любовью; любящий, боготворящий и покорный, таким она хотела видеть его тогда и такого она полюбила бы всей душой. Поэтому он ей был в эту минуту дороже и ближе, чем когда-либо.

И вдруг она поняла, что может прийти минута, когда любовь охватит ее и унесет, как буря; почувствовав это, она ощутила то же, что ощутил он только что: она стояла на краю пропасти. Для этого ли она покинула дом Авла, искала спасения в бегстве, пряталась в нищенских кварталах города? Кто был Виниций? Августианин, солдат, приближенный цезаря! Он принимал участие в разврате Нерона и его безумствах, чему примером был тот пир, которого не могла забыть Лигия. Он ходил вместе с другими в языческие храмы, чтобы приносить там жертвы богам, в которых, может быть, и не верил даже, однако воздавал им надлежащие почести. Преследовал ее, чтобы сделать своей рабыней и наложницей и вместе с тем толкнуть в мир роскоши, пресыщения, преступлений, бесчинств, вопиющих к небу об отмщении. Правда, он казался ей несколько изменившимся, но ведь только что он сам говорил ей, что если она будет думать о Христе больше, чем о нем, то он возненавидит Христа. Лигии казалось, что мысль о какой-нибудь иной любви, кроме любви ко Христу, есть грех против Него и против Его учения; и когда она почувствовала, что в глубине ее души готовы вспыхнуть иные желания и мечты, она испытала страх за свое будущее, за свое собственное сердце.

В минуту этого душевного ее разлада пришел Главк, чтобы осмотреть больного. На лице Виниция отразился гнев и нетерпение. Он был зол, что помешали разговору с Лигией, и когда Главк стал задавать ему вопросы, он отвечал почти презрительно. Правда, он вскоре умерил свое неудовольствие, но если у Лигии была хоть какая-нибудь надежда на то, что слышанное им в Остриануме могло благодетельно повлиять на него, то теперь эта надежда должна была развеяться. Он переменился только по отношению к ней, во всем же остальном осталось неизменным его суровое и самолюбивое, истинно римское и вместе с тем волчье сердце, неспособное воспринять не только сладостного учения христиан, но и простой благодарности.

Она отошла, исполненная тоски и печали. Она раньше принесла в жертву Христу свое тихое и воистину чистое, как слеза, сердце. Теперь оно было смущено. Внутрь цветка проникло ядовитое насекомое и стало там жужжать. И даже сон, несмотря на две бессонные ночи, не принес ей успокоения. Ей грезилось, что на Остриануме Нерон во главе разнузданной толпы вакханок, корибантов, гладиаторов и августиан на колесницах, украшенных розами, давит толпу христиан, а Виниций хватает ее за руки, тащит на свою квадригу и, прижимая к груди, шепчет: "Пойдем с нами!"

V

С этой минуты Лигия реже показывалась в общей комнате и реже подходила к его ложу. Но спокойствие не возвращалось. Она видела, что Виниций провожает ее умоляющими глазами, ждет ее слова, как величайшей милости, страдает и не смеет жаловаться, чтобы не оттолкнуть ее, что она одна — его здоровье и радость… И сердце ее исполнялось жалости к нему. Скоро она заметила, что, чем больше избегает его, тем сильнее он страдает и тем более нежные чувства к нему просыпаются в ее душе. Ее покинуло спокойствие. Порой девушка говорила себе, что теперь именно она и должна быть все время около него, во-первых, потому, что божественное учение велит платить за зло добром, во-вторых, разговаривая с ним, она могла бы привлечь его к Христу. Но совесть тотчас говорила ей, что она обманывает самое себя, что ее привлекает не что иное, как его любовь и красота. Так жила она в душевном разладе, который увеличивался с каждым днем. Иногда ей казалось, что ее опутывает какая-то сеть и она, желая вырваться из нее, запутывается еще больше. Лигия должна была в душе сознаться, что присутствие его становится ей с каждым днем все необходимее, голос — милее, и ей приходится бороться всеми силами с желанием целыми днями сидеть у ложа больного. Когда она приближалась, он сиял, а в сердце ее также светилась радость. Однажды она заметила следы слез на его ресницах, и первый раз в жизни ей пришла странная мысль: ведь их можно осушить поцелуями. Испуганная этой мыслью и полная презрения к себе, она проплакала всю ночь.

Он был терпелив, словно дал обет терпения. Когда глаза его вдруг вспыхивали гневом и нетерпением, он тотчас гасил эти взрывы и смотрел на нее с тревогой, словно просил прощения. Ее это трогало до слез. Ей не приходилось раньше быть столь любимой, и когда она думала об этом, то чувствовала себя виноватой и счастливой. Виниций действительно сильно изменился. Меньше было гордости в его разговорах с Главком. Ему часто приходило в голову, что и этот бедный лекарь-раб, и чужеземка-старуха Мириам, окружившая его заботой, и Крисп, которого он видел всегда погруженным в молитву, все они — люди. Удивлялся подобным мыслям, и все-таки они приходили. Полюбил Урса и теперь разговаривал с ним по целым дням, потому что мог без конца беседовать с ним о Лигии, а великан был неутомим в рассказах и, оказывая больному самые простые услуги, стал к нему чувствовать нечто вроде привязанности. Лигия всегда была для Виниция существом иного порядка, в сто раз выше всех окружающих; но он стал присматриваться к жизни простых и бедных людей, чего никогда не делал раньше, и в них стал теперь находить достойные внимания качества, о существовании которых прежде и не подозревал.

И только Назария он не мог выносить: ему казалось, что мальчик осмеливается любить Лигию. Долгое время он удерживался и не обнаруживал своего раздражения, но, когда однажды тот принес девушке двух перепелов, купленных на собственные заработанные деньги, в Виниций проснулся потомок квиритов, для которого чужестранец значил меньше чем червяк. Услышав, что Лигия благодарит его, Виниций побледнел и, когда Назарий вышел из комнаты за водой для птиц, сказал:

— Лигия, неужели ты можешь принимать от него подарки? Разве ты не знаешь, что людей его народа греки зовут еврейскими собаками?

— Не знаю, как называют их греки, — ответила девушка, — но знаю, что Назарий — христианин и мой брат.

Сказав это, она с удивлением и печалью посмотрела на Виниция, потому что она отвыкла за последнее время от подобных вспышек. А он стиснул зубы, чтобы не сказать ей, что такого ее брата он приказал бы насмерть засечь плетью или сослал бы в деревню, чтобы тот в цепях копал землю на его сицилийских виноградниках…

Но он сдержался, подавил в себе гнев и, помолчав, сказал:

— Прости, Лигия. Ведь ты для меня царевна и приемная дочь Плавтиев.

Он настолько поборол себя, что, когда Назарий снова появился в комнате, он посулил, когда поправится и переедет в свой дом, подарить мальчику пару павлинов или фламинго, которых у него было множество в садах.

Лигия поняла, как дорого ему стоят подобные победы над собой. И чем чаще он одерживал их, тем больше склонялось ее сердце к нему. Но его заслуга по отношению к Назарию была меньше, чем она думала. Виниций мог на минуту рассердиться на него, но не мог его ревновать к Лигии. Сын Мириам в его глазах был ничтожнее собаки; кроме того, он был мальчик и если любил Лигию, то любовь эта была несознательна. Большую борьбу должен был выдержать молодой трибун, примирившись, хотя и молчаливо, с тем благоговением, которым среди этих людей было окружено имя Христа и Его учение. В этом отношении с Виницием происходила странная вещь. Как бы то ни было, это было учение, которое исповедовала Лигия, поэтому он готов был принять его. По мере того как возвращалось здоровье и Виниций яснее вспоминал все события, происшедшие с той памятной ночи в Остриануме, и уяснил себе ряд новых понятий, которые с того времени стали ему известны, — он тем более поражался сверхчеловеческой силой учения, способного совершенно переродить человеческую душу. Понимал, что есть в нем нечто сверхъестественное, чего не было до сих пор, и чувствовал, что если бы это учение охватило весь мир, привило бы ему свою любовь и свое милосердие, то, пожалуй, наступила бы эпоха, похожая на ту, когда не Юпитер правил миром, а Сатурн. Он не дерзал сомневаться в сверхъестественном происхождении Христа, в Его воскресении, в Его чудесах. Свидетели-очевидцы, утверждавшие это, достойны были веры и слишком презирали ложь, чтобы он мог хоть на минуту допустить, что они рассказывают про несуществующие события. Римский скептицизм позволял не верить в богов, но верил в чудеса. Перед Виницием была странная загадка, разрешить которую он не умел. Но, с другой стороны, все это учение казалось ему столь противоречащим существующему порядку вещей, столь невероятным в смысле проведения в жизнь, и столь безумным, как никакое другое. По его мнению, люди и в Риме и на целом свете могли быть злы, но порядок вещей был добрым. Если бы, например, цезарь был честным человеком, если бы сенат составляли не развратники, а такие люди, как Трасей, — чего бы тогда желать лучшего? Ведь римский мир и римское владычество были вещью доброй, деление людей — правильным и справедливым. Между тем это учение, как понимал его Виниций, должно было разрушить всякий порядок, владычество Рима, стереть все противоречия. Что тогда было бы с Римом и его мировой властью? Разве римляне могут отказаться от владычества или признать массу покоренных народов за равных себе? Это не могло поместиться в голове патриция. Кроме того, учение это было противно всем его личным пристрастиям, вкусам и привычкам, его характеру и жизненным взглядам. Он совершенно не мог представить себе, как стал бы жить, приняв это учение. Боялся и удивлялся ему, но при мысли о принятии его возмущалась вся природа Виниция; наконец, он ясно понимал, что оно лишь одно разделяет их с Лигией, и когда думал об этом, то ненавидел его от всей души.

Но он отдавал себе отчет также и в том, что это учение сделало Лигию невыразимо и исключительно прекрасной, благодаря чему в душе его кроме любви возникло также благоговение, кроме страсти — преклонение, и сама Лигия стала для него самым дорогим существом в мире. И тогда ему хотелось полюбить Христа. Он понимал, что или должен возлюбить Его, или возненавидеть, — равнодушным остаться не может. Его увлекали две встречные волны, он колебался, не мог выбрать, но он преклонял голову и воздавал молча честь непонятному Богу, потому что это был Бог Лигии.

Лигия видела, что в нем происходит, как он борется с собой, как природа его отвергала это учение, и если, с одной стороны, она огорчалась этим, то с другой — сожаление, сочувствие и благодарность за его молчаливое признание Христа склоняли к нему с необоримой силой ее сердце. Она вспоминала Авла Плавтия и Помпонию Грецину. Для Помпонии источником постоянной печали и никогда не просыхающих слез была мысль, что она после смерти не найдет своего Авла. Лигия теперь поняла эту горечь и боль. И она нашла дорогое существо, с которым ей грозила вечная разлука. Иногда она надеялась, что душа его откроется Христовой правде, но надеждам не суждено исполниться. Она знала и понимала Виниция слишком хорошо. Виниций — христианин! Эти два понятия, даже в ее неопытной головке, не могли поместиться рядом. Если рассудительный и спокойный Авл не стал христианином под влиянием мудрой и совершенной Помпонии, как мог им сделаться Виниций? На это не было ответа, а если и был, то лишь один: нет для него ни надежды, ни спасения.

Лигия со страхом видела, что губительный приговор, висевший над ним, вместо того чтобы оттолкнуть от него, делает его для нее еще более дорогим и достойным сожаления. Иногда ей хотелось искренне поговорить с ним о его темном прошлом, но, когда она села однажды около него и сказала, что вне христианской веры нет жизни, он приподнялся на здоровой руке и вдруг положил голову ей на колени, говоря: "Ты — моя жизнь!" И тогда дыхание замерло в ее груди, она забыла, что с ней происходит, упоительная дрожь пробежала по всему ее телу. Взяв за виски, она пыталась поднять голову Виниция, но при этом сама наклонилась к нему, так что невольно коснулась губами его волос, и несколько мгновений они сладостно боролись с собой и с любовью, которая толкала их друг к другу.

Наконец Лигия не выдержала, встала и убежала, почувствовав огонь в крови и кружение головы. И это была капля, которая окончательно переполнила чашу. Виниций не догадывался, как дорого придется ему заплатить за мгновение счастья, но Лигия поняла теперь, что ей самой нужно подумать о спасении. Эту ночь она провела без сна, в слезах и в молитве, с чувством, что недостойна молиться и не может быть услышана. Утром она рано вышла из спальни и, вызвав Криспа в садовую беседку, увитую плющом и увядшими цветами, открыла ему всю свою душу, умоляя, чтобы он позволил ей покинуть дом старой Мириам, ибо она не может больше полагаться на себя и превозмочь в сердце своем любовь к Виницию.

Крисп, человек старый, суровый, погруженный в думы и молитвы, одобрил ее намерение покинуть дом Мириам, но не нашел слов прощения для греховной, по его понятиям, любви. Он был глубоко возмущен при одной лишь мысли о том, что та Лигия, о которой он заботился со дня ее бегства, которую полюбил, утвердил в вере и на которую смотрел до сих пор, как на белую лилию, расцветшую на почве христианской науки, которой не коснулось тлетворное дыхание земли, — могла найти в своей душе место иной любви, кроме небесной. До сих пор он верил, что нигде в целом мире не билось столь чистое сердце во славу Христа. Он хотел принести ее в жертву Христу, как жемчужину, как сокровище, как дело своих рук, — поэтому сознание, что он обманулся в своих надеждах, привело его в недоумение и очень огорчило.

— Иди и проси Бога, чтобы он простил тебе вину, — мрачно сказал он. — Беги, пока злой дух, опутавший тебя, не погубил тебя окончательно и не отторг от Спасителя. Бог умер ради тебя на кресте, чтобы кровью своей искупить твою душу, но ты предпочла полюбить того, кто хотел тебя сделать своей наложницей. Бог чудом спас тебя от руки этого человека, а ты открыла сердце свое нечистой страсти и полюбила сына мрака. Кто он такой? Друг и слуга антихриста, соучастник разврата и преступлений. Куда поведет он тебя, кроме бездны и содома, в котором сам живет и который будет уничтожен пламенем Божьего гнева? И я говорю тебе: лучше бы тебе умереть, лучше стенам этого дома обрушиться на твою голову раньше, чем этот змей вполз в твое сердце и отравил его ядом своего греха.

Он возмущался и негодовал; вина Лигии исполнила его не только гневом, но также отвращением и презрением к человеческой природе вообще, а в особенности к женщине, которую даже Христово учение не может сохранить от слабостей Евы. Для него было неважно, что девушка осталась чистой, что она хотела бежать от этой любви и что исповедалась в ней с сокрушением и раскаянием. Крисп хотел превратить ее в ангела и вознести на высоту, на которой существовала только любовь к Христу, а она полюбила приближенного цезаря! Самая мысль об этом наполняла его сердце горечью, усиленной чувством разочарования. Нет! Этого он не мог ей простить! Горькие слова жгли его губы, как раскаленные угли; он боролся с собой, чтобы не произносить их, и потрясал над головой смущенной девушки своими худыми руками. Лигия чувствовала себя виновной, но не до такой степени виновной. Она думала даже, что уход из дома Мириам будет для нее победой над искушением и уменьшением вины. Крисп растоптал ее, показал всю греховность и ничтожество ее души, чего она не подозревала до сих пор. Она надеялась, что старый пресвитер, который со дня ее бегства был для нее вторым отцом, будет к ней снисходителен, пожалеет ее, утешит, ободрит, укрепит.

— Богу предаю свою обманутую надежду и боль, — говорил он, — но ты обманула и Спасителя, потому что сошла в болото, испарения которого отравили тебе душу. Ты могла ее предать Христу, как драгоценный сосуд, и сказать ему: "Наполни его, Господи, благодатью!" Но ты предпочла отдать его слуге злого духа. Пусть Бог простит тебя и сжалится над тобой, но пока ты не извергнешь змея из своего сердца… я, который считал тебя избранницей…

Он вдруг умолк, заметив, что они не одни.

Сквозь увядшую зелень и плющ, одинаково зеленый и зимой и летом, он увидел двух людей, из которых один был апостол Петр. Другого он не мог сразу разглядеть, потому что грубый плащ закрывал часть его лица.

Криспу даже на одно мгновение показалось, что это был Хилон.

Услышав взволнованный голос Криспа, они вошли в беседку и сели на каменную скамью. Спутник Петра открыл свое худое лицо с почти голым черепом, покрытым на висках курчавыми волосами, с покрасневшими веками и с кривым носом, — некрасивое и вдохновенное. Крисп сразу узнал Павла из Тарса.

Лигия опустилась на колени, с отчаянием обняла ноги Петра и, прижав опечаленное лицо к складкам его плаща, осталась в таком положении, не произнося ни слова.

Петр сказал:

— Мир душам вашим.

Видя девушку склоненной у своих ног, он спросил, что случилось. Тогда Крисп стал рассказывать про все, в чем призналась ему Лигия: про ее грешную любовь, про желание бежать из дома Мириам, и свое огорчение, что душа, которую он хотел принести Христу чистой, как слеза, загрязнила себя земной страстью к соучастнику всех преступлений, в которых погряз языческий мир и которые вопили к небу об отмщении.

Во время его речи Лигия сильнее прижималась к ногам апостола, словно желая у него найти прибежище и вымолить хоть немного жалости.

Апостол, выслушав до конца, наклонился, положил свою старческую руку на голову девушки, потом поднял глаза на старого пресвитера и сказал:

— Крисп, разве ты не слышал, что наш возлюбленный Учитель был в Кане на свадьбе и благословил любовь жены и мужа?

У Криспа опустились руки, и он с изумлением смотрел на вопрошавшего, не в силах выговорить ни слова. А тот, помолчав минуту, снова спросил:

— Крисп, неужели ты думаешь, что Христос, позволивший Марии из Магдалы лежать у ног своих и простивший явной грешнице, отвратился бы от этого ребенка, чистого, как полевая лилия?

Лигия с рыданием прижалась еще крепче к ногам Петра, поняв, что не напрасно искала у него защиты. Апостол, приподняв ее залитое слезами лицо, сказал ей:

— Пока глаза того, кого ты любишь, не увидят света истины, избегай его, чтобы не довел он тебя до греха, но молись за него и знай, что нет вины в любви твоей. А если хочешь бежать искушения, то эта заслуга зачтется тебе. Не огорчайся и не плачь, ибо говорю тебе, что благодать Спасителя не оставит тебя, и молитвы твои будут услышаны, а после печалей настанут дни радости.

Сказав так, он положил обе руки на ее голову и, подняв к небу глаза, благословил ее. Лицо его сияло неземной добротой.

Уничтоженный Крисп стал сокрушенно оправдываться:

— Согрешил я против милосердия, но ведь я думал, что, допустив в сердце земную любовь, она отреклась от Христа…

Петр же сказал:

— Трижды я отрекся от него, и однако он простил меня и велел пасти своих овечек.

— …Кроме того, — продолжал Крисп, — Виниций — друг цезаря…

— Христос смягчал и более жесткие сердца, — ответил Петр.

На это Павел, который до сих пор молчал, приложив палец к груди и указывая на себя, сказал:

— Вот я, который преследовал и предавал смерти слуг Христовых. Я во время избиения камнями Стефана сторожил одежды избивавших; я хотел истребить правду Христову на всей земле, населенной людьми, и однако меня избрал Господь, чтобы я проповедал эту правду по всей земле. И я проповедал в Иудее, в Греции, на островах и в этом безбожном городе, когда впервые попал сюда в темницу. А теперь, когда призвал меня Петр, мой владыка, я войду в дом этот, чтобы склонить эту буйную голову к стопам Христовым и бросить зерно на каменистую почву, которую смягчит Господь, чтобы дала она богатые всходы.

И он встал. Этот маленький, сгорбленный человек показался Криспу тем, чем он был в самом деле, то есть исполином, который потрясет мир до основания и просветит народы и земли.

VI

Петроний к Виницию:

"Помилуй, дорогой, и не подражай в своих письмах ни лакедемонянам, ни Юлию Цезарю. Если бы по крайней мере, как он, ты мог бы написать: veni, vidi, vici — пришел, увидел, победил! — я понял бы такой лаконизм. Но твое письмо означает в конце концов: veni, vidi, fugi — пришел, увидел, побежал; но так как подобное окончание дела совершенно противно твоей природе, так как ты был ранен и так как происходили с тобой, по-видимому, необыкновенные вещи, то и письмо твое требует более пространных объяснений. Я глазам своим не верил, читая, что лигиец так же легко удушил Кротона, как каледонский пес душит волка в ущельях Гибернии. Этот человек стоит столько золота, сколько весит его тело, и от него самого зависит стать любимцем цезаря. Когда вернусь в Рим, ближе познакомлюсь с ним и велю отлить с него бронзовую статую. Меднобородый лопнет от зависти и любопытства, когда я скажу ему, что это с натуры. Подлинно атлетические тела теперь очень редки и в Италии и в Греции; о Востоке и говорить нечего, а у германцев, хотя они и крупны, мускулы покрыты жиром и больше в них внушительности, чем силы. Узнай у лигийца, что он — исключение или есть среди его соплеменников много таких экземпляров? Что если тебе или мне по обязанности придется устроить игры, ведь хорошо было бы знать, где искать хорошее тело.

Но слава богам — восточным и западным, что ты ушел живым из этих рук. По-видимому, уцелел потому, что ты патриций и сын консулария, но все случившееся с тобой меня приводит в изумление до последней степени: и это кладбище, на котором ты очутился среди христиан, и они сами, и образ их действий по отношению к тебе, и последнее бегство Лигии, и, наконец, печаль и тревога, которыми веет от краткого твоего письма. Объясни, потому что многих вещей я не понимаю; и если хочешь знать правду, то скажу откровенно, что я не понимаю: ни христиан, ни тебя, ни Лигии. И не удивляйся, что я, которого немногое интересует, кроме своей личной особы, допытываюсь обо всем так настойчиво. Я принял участие во всем происшедшем, поэтому считаю это дело пока что своим личным. Пиши скорее, потому что я не могу сказать, когда мы увидимся. В голове Меднобородого планы меняются ежеминутно, как весенний ветер. Сейчас, сидя в Беневенте, он хочет ехать в Грецию и не возвращаться в Рим. Тигеллин, однако, советует вернуться хотя бы на короткое время, потому что народ, скучающий без его особы (читай: без игр и дарового хлеба), может взбунтоваться. Я не знаю, что в конце концов будет. Если Ахайя удовлетворит нас, то, может быть, захотим ехать в Египет. Я очень настаиваю, чтобы ты приехал сюда, думаю, что в твоем положении путешествие и наши развлечения послужили бы тебе лекарством, — но не знаю, застанешь ли нас здесь. Подумай также, не лучше ли тебе отдохнуть от своих волнений в своем имении на Сицилии, а не сидеть в Риме. Пиши о себе подробнее — и прощай. Никаких пожеланий, кроме здоровья, на этот раз не присоединяю, потому что, клянусь Поллуксом, не знаю, чего тебе пожелать".

Виниций, получив это письмо, сначала не чувствовал желания отвечать. Ему казалось, что отвечать не стоит, это будет бесполезно, ничего не выяснит и ничего не разрешит. Его охватило разочарование и мысли о тщете жизни. Кроме того, ему казалось, что Петроний ни в коем случае не поймет его, что с их разлукой произошло и какое-то охлаждение между ними. Но он не мог прийти к согласию и с самим собой. Вернувшись из-за Тибра в свой роскошный дом на Каринах, он был слаб, измучен и в первые дни радовался отдыху, удобствам и богатству, которое окружало его. Но радость эта была короткой. Вскоре он почувствовал, что все представлявшее до сих пор интерес в жизни или совсем для него не существует, или уменьшилось до невероятно малых размеров. У него было такое чувство, что в душе разорваны струны, соединявшие его с жизнью, и не натянуты новые. При мысли, что он мог бы поехать в Беневент, а потом в Ахайю, чтобы погрузиться в роскошную жизнь, полную безумных выдумок, он почувствовал тщету всего этого. "Зачем? Что это все даст мне?" Вот первые вопросы, которые мелькнули в его голове. И он подумал, что теперь разговор Петрония, его остроумие, блеск, изысканность мысли и яркость словесных форм — утомляли бы его.

Но, с другой стороны, ему становилось тягостным и одиночество. Все его друзья были с цезарем в Беневенте, поэтому приходилось сидеть дома, с головой полной мыслей и сердцем полным чувств, в которых он не мог разобраться. Ему даже казалось порой, что если бы удалось поговорить с кем-нибудь обо всем, что происходит в его душе, то, может быть, он сумел бы понять, осмыслить, разобраться в своем положении. С этой надеждой после нескольких дней колебания он решил все-таки ответить Петронию и, хотя не был уверен, пошлет ли в Беневент свое письмо, написал его, однако, в следующих выражениях:

"Ты хочешь, чтобы я написал подробнее, — хорошо; сумею ли написать яснее, не знаю, потому что сам не могу развязать многих узлов. Я написал тебе о своем пребывании у христиан, о их обращении с врагами, к которым они вправе были причислить меня и Хилона, о заботливом уходе, какой я нашел там, и о исчезновении Лигии. Нет, дорогой, не потому пощадили меня, что я сын консулария. Подобных соображений для них не существует, потому что простили же они Хилону, хотя я сам предложил им убить его и зарыть в саду. Это люди, каких не знал мир, и учение, какого мир до сих пор не слышал. Ничего другого сказать тебе не сумею, и всякий, кто захочет мерить их нашей меркой, ошибется. Но скажу одно: если бы я лежал со сломанной рукой у себя в доме и если бы за мной ухаживали мои слуги или родственники, я, наверное, пользовался бы большими удобствами, но не встретил бы и половины той заботливости, какую нашел у них. Знай, что и Лигия такая же, как они. Если бы она была моей сестрой или женой, она не сделала бы большего. Не раз сердце мое исполнялось радости, и я думал, что одна лишь любовь может руководить ею. Не раз я читал это на лице ее и в глазах, и тогда, поверишь ли, среди этих простых людей, в убогой хижине, которая служила им кухней и триклиниумом, я чувствовал себя счастливее, чем когда-либо. Нет, я не был чужим для нее, и даже до сих пор мне кажется немыслимым думать иначе. И, однако, Лигия тайно от меня покинула дом Мириам. Я сижу по целым дням и размышляю: почему она так поступила? Писал ли я тебе, что сам предлагал ей вернуться к Авлу? Она ответила, что это невозможно и потому, что они уехали в Сицилию, и потому, что всякие новости, переходя через рабов из дома в дом, доходят до Палатина. Цезарь мог снова взять ее у Авла. Это правда! Она, однако, знала, что я не стану больше преследовать ее, отказываюсь от насилия; продолжая любить ее и не представляя без нее жизни, я введу ее в дом как жену через украшенные зеленью двери и посажу на священной шкуре у очага… И все-таки она бежала! Почему? Ей больше не грозило ничто. Если она не любила меня, могла просто отказаться. Днем раньше я узнал там странного человека, Павла из Тарса, который беседовал со мной о Христе и его учении и говорил очень сильно; мне казалось, что каждое слово помимо его воли обращает в прах все основы нашего мира. Этот человек посетил меня после ее исчезновения и сказал: "Когда Бог откроет глаза твои и снимет с них бельмо, как снял с моих, — ты поймешь, что она поступила правильно, и, может быть, найдешь ее". И вот я ломаю голову над этими словами, словно услышал их из уст Пифии в Дельфах. Иногда мне кажется, что я начинаю понимать. Они из любви к людям являются врагами нашей жизни, наших богов и… наших преступлений; поэтому она бежала от меня, как от человека, принадлежащего к этому миру, с которым ей пришлось бы разделить жизнь, по понятиям христиан преступную. Ты скажешь, что раз она могла просто отвергнуть меня, то незачем было ей бежать? В таком случае она бежала от любви. При одной мысли об этом мне хочется разослать своих рабов по всем закоулкам Рима, чтобы они повсюду кричали: "Вернись, Лигия!" Но я не понимаю, почему она поступила так. Ведь я не мешал бы ей верить во Христа и даже поставил бы ему алтарь в атриуме. Что мешало бы и мне поверить в одного нового бога — мне, который и в старых-то не очень верит? Знаю наверное, что христиане никогда не лгут, — а они утверждают, что он воскрес. Человек этого не мог бы сделать. Этот Павел — римский гражданин и как еврей знает старые еврейские книги. Он говорил мне, что приход Христа был предсказан за тысячи лет раньше пророками. Все это вещи необыкновенные, сверхъестественные, но разве сверхъестественное не окружает нас со всех сторон? Ведь еще не перестали говорить об Аполлонии Тианском. Утверждение Павла, что нет толпы богов, а есть лишь один бог, кажется мне разумным. Говорят, и Сенека держится того же мнения, да и раньше многие думали так же. Христос существовал, дал распять себя ради спасения мира и воскрес. Все это совершенно достоверно, и потому я не вижу причины упорствовать в противоположном мнении или не поставить ему алтаря, раз я готов был поставить алтарь, например, Серапису. Мне нетрудно было бы отказаться от всех других богов, потому что более разумные люди и так не верят в них. Но, кажется, все это для христиан еще недостаточно. Недостаточно почитать Христа — нужно жить согласно его учению; и здесь словно я поставлен на берегу моря, которое заставляют меня перейти пешком. Если бы я обещал им это, они сами почувствовали бы, что слова мои пустой звук. Павел откровенно сказал мне об этом. Ты знаешь, как я люблю Лигию, и знаешь, что нет ничего в мире, чего бы я не сделал для нее. Но ведь не могу же я по ее просьбе поднять на руках Везувий или поместить на ладони Тразименское озеро, не могу мои черные глаза сделать голубыми, как у лигийцев. Если бы она потребовала, я, конечно, хотел бы выполнить и это, но ведь подобные вещи не в моих силах. Я не философ, но и не такой глупец, каким, может быть, не раз казался тебе. И вот я говорю: не знаю, как христиане смотрят вообще на жизнь, но ясно вижу, что там, где начинается их учение, кончается владычество Рима, гибнет Рим, прекращается жизнь, уничтожается разница между побежденным и победителем, богатым и бедным, господином и рабом, кончается государственный строй, цезарь, право и мировой порядок и вместо всего этого приходит Христос и какое-то милосердие, какого до сих пор не было, какая-то доброта, противная нашим римским и общечеловеческим инстинктам. Правда, меня больше интересует Лигия, чем Рим и его владычество, — и пусть погибнет мир, лишь бы она вошла в мой дом. Но это другое дело. Для них, христиан, недостаточно признать что-нибудь на словах, они считают необходимостью чувствовать, что данная вещь есть добро, и чтобы в душе не было ничего иного. А я — клянусь богами! — не могу так. Понимаешь, что это значит? Есть что-то в моей природе, что отвращается от этого учения, и хотя бы уста мои славили его, хотя бы я точно держался его предписаний, мой ум и моя душа сказали бы мне, что я делаю это ради Лигии, ради любви к ней, и если бы не она, ничто в мире не было бы мне столь противно, как именно это учение. И что удивительнее всего, это понимает Павел из Тарса, понимает, несмотря на всю свою простоту и низкое происхождение, и этот старый апостол, самый главный среди них, Петр, который был учеником Христа. И ты знаешь, что они делают? Они молятся за меня и просят ниспослания чего-то, что называют благодатью! А на меня нисходит лишь тревога и еще большая тоска по Лигии.

Я писал тебе о том, что она ушла тайно, но, уходя, оставила мне крест, сделанный собственноручно из веточек букса. Проснувшись, я нашел его около своего ложа. Он теперь у меня в ларариуме, — и я сам не понимаю, почему смотрю на него, как на что-то божественное, с чувством благоговения и трепетом. Люблю его потому, что он сделан ее руками, и ненавижу потому, что он разделяет нас. Иногда мне кажется, что во всем этом какое-то колдовство и что теург Петр, хотя и называет себя простым рыбаком, на самом деле больше и Аполлония и всех других, какие были раньше его, и это он опутал всех: Лигию, Помпонию и меня самого.

Ты пишешь, что в письме моем чувствуется тревога и печаль. Печаль должна быть, потому что я снова потерял ее, а тревога оттого, что во мне произошла какая-то перемена. Говорю искренне, что нет ничего более чуждого моей природе, как это учение, и однако с того времени, как я узнал его, не узнаю себя… Колдовство или любовь?.. Цирцея своим прикосновением изменяла тела людей, а у меня изменена душа. Это могла сделать одна лишь Лигия, вернее, через Лигию, то странное учение, которое она исповедует.

Когда я вернулся к себе домой, меня там совсем не ждали. Думали, что я в Беневенте и вернусь не скоро. Дома я застал беспорядок и пьяных рабов, пирующих в моем триклиниуме. Они больше ждали смерти, чем меня, и меньше испугались бы ее прихода. Ты знаешь, как строго держу я свой дом, поэтому все упали на колени, а некоторые обмерли со страха. И знаешь, как я поступил? В первую минуту хотел было потребовать розог и раскаленного железа, но вдруг чего-то устыдился, и — поверишь ли? — мне стало жаль несчастных… Есть среди них старики, которых привел еще дед мой Марк Виниций из-за Рейна. Я заперся один в библиотеке, и там мне пришли еще более странные мысли, а именно: после всего, что я слышал и видел у христиан, не следует поступать с рабами так, как поступал я до сих пор, и что они тоже люди. Несколько дней они ходили в смертельном страхе, полагая, что я медлю ради того, чтобы обдумать какое-нибудь особенно жестокое наказание, но я не наказывал их, и не наказал потому, что не смог! Призвав их на третий день, сказал: я прощаю вас, а вы постарайтесь загладить вину верной службой! Они упали на колени, заливаясь слезами, протягивали ко мне руки, называли господином и отцом, а я — признаюсь тебе со стыдом! — был равно растроган. Мне казалось, что в эту минуту я вижу нежное лицо Лигии и глаза ее, полные слез и благодарные. И я почувствовал, что и у меня глаза стали влажными… Я признаюсь тебе: я не могу жить без нее, худо мне в одиночестве, я несчастен, и моя печаль больше, чем ты предполагаешь… Что касается моих рабов — вот на что я обратил внимание. Прощение, полученное ими, не распустило их и не ослабило дисциплины; никогда страх не побуждал их так добросовестно работать, как чувство благодарности. Они не только хорошо служат, но словно стараются угадать все мои желания. Говорю тебе об этом вот почему: накануне ухода моего от христиан я сказал Павлу, что мир распался бы от его учения, как бочка без обручей, а он мне ответил: "Любовь — более крепкий обруч, чем насилие". Теперь я убедился, что в некоторых случаях положение это может быть верным. Я проверил его и на своих клиентах, узнавших о моем возвращении и собравшихся приветствовать меня. Ты знаешь, что я никогда не был для них скуп, но еще отец мой относился к ним полупрезрительно и меня приучил к такому же отношению. И вот теперь, увидев потертые плащи и голодные лица, я снова почувствовал что-то вроде жалости. Я велел накормить их, кроме того, я разговаривал с ними; некоторых назвал по имени, иных спросил про их жен и детей, и снова я увидел слезы на глазах, и снова мне показалось, что Лигия смотрит на меня, радуется, довольна… Или ум мой начинает затемняться, или любовь путает мои чувства — не знаю, но знаю, знаю наверное, что она смотрит на меня издали, и я боюсь совершить что-нибудь такое, что могло бы огорчить или оскорбить ее. Да, Кай, мне подменили душу, иногда мне хорошо от этого, иногда я мучусь, потому что боюсь, не отнято ли у меня прежнее мужество, энергия, может быть, я теперь неспособен участвовать в совете, судить, пировать и даже воевать. Это явное колдовство! Меня так сильно изменили, что я готов признаться тебе даже в том, что приходило мне в голову во время болезни: если бы Лигия была похожа на Нигидию, Поппею, Криспиниллу или на других наших разведенных женщин, как и они — развратна, жестока и доступна, то я не любил бы ее так, как люблю. А если я люблю ее как раз за то, что нас разделяет, то ты поймешь, какой хаос родится в моей душе, в каком блуждаю я мраке, не вижу пути и совершенно не знаю, что делать. Если жизнь может быть уподоблена источнику, то в моем источнике течет вместо воды тревога. Живу надеждой увидеть ее, иногда мне кажется, что этому суждено быть… Что будет со мной через год-два, не знаю и не могу угадать. Из Рима не уеду. Я не вынес бы общества августиан; кроме того, единственным утешением в моей печали и тревоге является мысль, что где-то близко живет Лигия, и через Главка, врача, который обещал навещать меня, или через Павла из Тарса я время от времени смогу узнать о ней хоть что-нибудь. Нет! Я не покину Рима, хотя бы мне обещали дать в управление Египет. Знай также, что я заказал скульптору каменный памятник на могилу Гулона, которого убил тогда в гневе. Поздно пришло мне это в голову, а ведь он носил меня на руках и первый научил меня класть стрелу и натягивать тетиву лука. Сам не знаю почему проснулось во мне воспоминание о нем: мне словно чего-то жаль и я чувствую укоры совести… Если тебя удивит все, что я написал, то знай, что я сам не менее твоего удивлен, но пишу тебе все-таки искренне, одну правду. Прощай".

VII

На это письмо Виниций не получил ответа, — Петроний не писал, по-видимому надеясь, что цезарь каждую минуту может назначить отъезд в Рим. Весть об этом дошла до города и возбудила радость в сердцах римлян, скучавших без игр и раздачи хлеба и оливок, огромные запасы которых были собраны в Остии. Гелий, вольноотпущенник Нерона, объявил наконец сенату о возвращении цезаря. Однако Нерон, сев со своей свитой на корабли у Микен, приближался к Риму очень медленно, заходя в прибрежные города для отдыха или публичных выступлений. В Минтурне, где Нерон пел в театре, провели дней двадцать; он думал даже, не вернуться ли в Неаполь, чтобы встретить там весну, которая в этом году обещала быть ранней и теплой.

Все это время Виниций провел безвыходно в своем доме, думая о Лигии и о новых для него вещах, которые так перевернули его душу, внеся в нее ряд чуждых понятий и мыслей. Он изредка виделся с Главком, каждое посещение которого наполняло его душу радостью, потому что можно было поговорить о Лигии. Главк не знал, где она нашла себе приют, но он уверял, что старшие окружили ее нежной заботой. Однажды, тронутый печалью Виниция, Главк рассказал ему о том, как апостол Петр упрекнул Криспа за то, что тот ставил в вину Лигии ее земную любовь. Молодой патриций, услышав это, побледнел от волнения. Он сам не раз замечал, что небезразличен Лигии, но часто впадал в сомнения и неуверенность; теперь в первый раз он услышал подтверждение своих надежд и желаний из чужих уст и, главное, от христианина. В первую минуту, благодарный, он хотел немедленно бежать к Петру; узнав от Главка, что апостола нет в городе и что он проповедует где-то в окрестностях, он умолял Главка привести его по возвращении, обещая щедро оделить бедняков общины. Ему казалось, что если Лигия его любит, то все препятствия устранены, потому что он готов был каждую минуту принять Христово учение. Хотя Главк и убеждал Виниция креститься, все же не решался утверждать, что Виниций добудет этим Лигию; он говорил, что крещения нужно желать ради самого крещения и любви к Христу, а не для других целей. "Нужно, чтобы и душа стала христианской", — сказал он, и Виниций, которого раньше всякое препятствие выводило из себя, теперь начинал понимать, что христианин Главк говорит, что должен говорить. Сам он не отдавал себе ясного отчета в том, что было главной переменой в нем: прежде он смотрел на людей и вещи лишь с точки зрения собственного эгоизма, а теперь медленно стал привыкать к мысли, что другие глаза могут иначе смотреть, другое сердце — иначе чувствовать и правда не всегда совпадает с личной выгодой.

Часто ему хотелось повидать Павла, речи которого заинтересовали его и взволновали. Он придумывал доказательства, при помощи которых опровергнет его учение, мысленно оказывал ему сопротивление, но очень хотел увидеть его и услышать. Но Павел уехал из Рима; когда же и Главк стал редко посещать его, Виниция окружило полное одиночество. Тогда он снова начал скитаться по закоулкам Субурры, по узким улочкам за Тибром, в надежде хоть издали увидеть Лигию, но, когда и эта надежда оказалась тщетной, сердцем его овладела скука и нетерпение. Пришло время, когда прежняя природа его еще раз проснулась в нем с такой силой, с какой волна возвращается к берегу, от которого отхлынула. Ему казалось, что он был глупцом, напрасно засорившим свой ум разным вздором, который вогнал его в тоску, — от жизни нужно брать все, что она дает. Решил забыть Лигию или по крайней мере искать наслаждений и радости помимо нее. Но он понимал, что это последняя его попытка, поэтому бросился в водоворот жизни с свойственной ему слепой горячностью и увлечением. И сама жизнь словно поощряла его в этом. Вымерший и опустевший на зиму город стал оживать в надежде на близкий приезд цезаря. Готовилась торжественная встреча. Наступала весна; с Альбанских гор исчезли снега под знойным дыханием африканских ветров, в садах зацвели фиалки, на Форуме и Марсовом полях появились толпы, гревшиеся на солнце. На Аппиевой дороге — месте обычных загородных прогулок — появились богато украшенные колесницы. Совершались поездки в Альбанские горы. Молодые женщины, под предлогом принесения жертв Юноне в Ланувиуме или Диане в Ариции, покидали дома, чтобы за городом искать впечатлений, общества, встреч и наслаждений.

Однажды среди роскошных колесниц Виниций увидел там великолепную повозку Хризотемиды, возлюбленной Петрония. Она была окружена толпой молодежи и старых сенаторов, которых задержали дела в Риме. Хризотемида сама правила четверкой корсиканских лошадок, посылая окружающим улыбки и легкие удары золотым бичом. Увидев Виниция, она остановилась и взяла его в колесницу, а потом увезла к себе домой на пиршество, продолжавшееся всю ночь напролет. Виниций напился на пиру так, что не помнил даже, когда и кто отвез его домой. Однако у него осталось в памяти, что, когда Хризотемида спросила его про Лигию, он рассердился и, будучи уже пьян, вылил ей на голову чашу фалернского вина. Вспоминая об этом, протрезвившийся Виниций продолжал еще сердиться на нее. На другой день Хризотемида, забыв, по-видимому, об оскорблении, навестила его, взяла с собой на Аппиеву дорогу, потом была на пиру в его доме, где и призналась, что не только Петроний надоел ей, но и его лютнист, и что теперь она скучает и сердце ее свободно. В течение недели они всюду бывали вместе, но отношения не обещали быть прочными. Хотя после случая с фалернским вином имя Лигии не упоминалось совсем, Виниций не мог, однако, не думать о ней. Он все время чувствовал, что глаза ее обращены на него, и это чувство наполняло сердце страхом. Он терзался, не в силах отделаться от мысли, что огорчает Лигию. После первой же сцены ревности, устроенной Хризотемидой по поводу двух сирийских девушек, которых он купил себе, Виниций грубо покинул ее. Он не переставал предаваться разврату, наоборот, делал это словно назло Лигии, но в конце концов понял, что мысль о ней не покидает его ни на минуту, что она одна является побуждением его дурных и добрых поступков и что, собственно говоря, ничто в мире ему не дорого, кроме нее одной. Тогда им овладела скука, разочарование, усталость. Наслаждения опротивели и оставили мутный осадок на душе. Он чувствовал себя несчастным, и это чувство изумило его, потому что прежде он считал счастьем все, что доставляло наслаждение. В конце концов он лишился свободы, уверенности в себе, — пал духом. Его нисколько не взволновало известие о приезде цезаря. Ничто его не интересовало, и даже к Петронию он не собрался до тех пор, пока тот не прислал ему приглашения в своей лектике.

Встретившись с ним, радостно приветствуемый другом, Виниций отвечал на вопросы неохотно, пока долго сдерживаемые чувства и мысли не хлынули наконец бурным потоком слов. Он еще раз поведал всю историю поисков Лигии, подробно рассказал о своем пребывании у христиан, обо всем, что видел там и слышал, о чем думал и что перечувствовал. Потом стал жаловаться, что теперь в душе его хаос, что он потерял покой, дар понимания вещей и способность судить о них. Ничто ему не мило, ничто не удовлетворяет его, он не знает, чего держаться и как поступать. Готов почитать Христа, но и преследовать его, понимает величие учения и в то же время чувствует к нему отвращение. Понимает, что если бы и обладал Лигией, то не была бы она его целиком и пришлось бы делиться ею с Христом. Он живет и не живет: без надежды, без веры в счастье, без завтрашнего дня. А вокруг мрак, в котором он бредет на ощупь и не может найти ни пути, ни выхода.

Петроний во время рассказа смотрел на его изменившееся лицо, на руки, которые он странно протягивал вперед, словно в самом деле искал ощупью выход из мрака. Он вдруг встал и, подойдя к Виницию, стал перебирать пальцами волосы на его висках.

— Знаешь ли ты, что у тебя появились седые волосы? — спросил он.

— Может быть, — ответил Виниций, — я не удивлюсь, если скоро они все побелеют.

Наступило молчание. Петроний был умный человек и много размышлял о человеческой душе и жизни. Но вообще жизнь в том мире, который окружал их, могла быть внешне счастливой или несчастливой, внутренне же она всегда была спокойной. Как удар молнии или землетрясение может разрушить храм, так и несчастье губит жизнь, но сама по себе жизнь состоит из простых и гармонически сложенных линий, чуждых уклонениям. Совершенно другое чувствовалось в словах Виниция, и Петронию впервые пришлось увидеть перед собой человека, чья жизнь превратилась в клубок вопросов, которые до сих пор никто не пытался разрешить. Он был достаточно умен, чтобы понять всю значительность этих вопросов, но при всем своем остроумии не мог найти ответа… После долгого молчания он сказал:

— Это какое-то колдовство.

— И я так думал, — ответил Виниций, — не раз мне казалось, что нас обоих околдовали.

— А если тебе обратиться к жрецам Сераписа? Конечно, среди них, как вообще среди жрецов, есть много обманщиков, но ведь есть и такие, которые постигли глубочайшие тайны.

Но говорил он это без убежденности, равнодушным голосом, потому что понимал сам, что его совет может показаться пустым и даже смешным. Виниций нахмурил брови и сказал:

— Колдовство!.. Я видел колдунов, которые пользовались подземными и небесными силами ради своей выгоды, видел и таких, которые умели делать зло своим врагам! Но христиане живут в нищете, врагам прощают обиды, провозглашают смирение, добродетель и милосердие… Какая им польза от колдовства, зачем оно им?

Петроний начинал сердиться, потому что ум его бессилен был ответить на подобный вопрос; не желая признаться в этом, он сказал, чтобы ответить хоть что-нибудь:

— Это новая секта…

А потом прибавил:

— Клянусь божественной жительницей пафийских дубрав, все это портит жизнь! Ты удивляешься доброте и добродетели этих людей, а я говорю тебе, что они дурные люди, потому что являются врагами жизни, как болезни и как сама смерть! Довольно с нас и этого! Зачем нам еще христиане! Ты сосчитай: болезни, цезарь, Тигеллин, стихи цезаря, сапожники, которые управляют потомками квиритов, вольноотпущенники, заседающие в сенате… Клянусь Кастором, довольно и этого! Христиане — отвратительная, опасная секта. Пробовал ли ты стряхнуть с себя тоску и насладиться жизнью?

— Пробовал, — ответил Виниций.

Петроний засмеялся и сказал:

— А, предатель! Рабы быстро распространяют новости: ты отбил у меня Хризотемиду!

Виниций с отвращением махнул рукой.

— Но, во всяком случае, я очень благодарен тебе, — говорил Петроний. — Я пошлю ей туфли, расшитые жемчугом, на моем языке это значит: "Уйди". И я дважды благодарен тебе: за то, что ты не принял Евники, и, во-вторых, за то, что освободил меня от Хризотемиды. Послушай: ты видишь перед собой человека, который рано вставал, пировал, обладал Хризотемидой, писал сатиры, иногда пересыпал свою прозу стихами, но который скучал, как цезарь, и часто не умел отогнать от себя мрачных мыслей. И знаешь, почему это было? Потому что я искал далеко то, что было близко… Красивая женщина справедливо ценится на вес золота, но для женщины, которая, кроме того, еще и любит, нет цены. Этого не купишь за все сокровища мира. Теперь говорю себе следующее: я наполнил жизнь счастьем, как чашу лучшим вином на земле, и пью, пока не устанет рука, держащая чашу, и не побледнеют губы. Что будет дальше, об этом я не забочусь. Вот моя новая философия.

— Ты всегда ей следовал. Ничего нового!

— Есть в ней содержание, которого раньше недоставало.

Он позвал Евнику, и та пришла, одетая в белые одежды, златоволосая, теперь уже не рабыня, а словно богиня любви и счастья. Он раскрыл объятия и воскликнул:

— Приди!

Она подбежала к нему и, сев на колени, обняла за шею, прижав головку к груди. Виниций видел, как постепенно щеки ее покрывались румянцем, как глаза туманились от страсти. Они представляли собой чудесное воплощение любви и счастья. Петроний протянул руку к вазе, стоявшей на столе, достал из нее горсть фиалок, осыпал ими голову, грудь и одежду Евники и потом сказал:

— Счастлив, кто, подобно мне, нашел красоту, заключенную в такую форму… Иногда мне кажется, что мы боги… Посмотри: разве Пракситель, Мирон, Скопас или Лизий создавали столь прекрасные линии? Разве на Паросе или в Нентеликоне существует подобный мрамор — розовый, теплый, дышащий любовью? Есть люди, которые целуют края вазы, но я предпочитаю искать наслаждения там, где его действительно можно найти.

Сказав это, он стал целовать плечи Евники и шею; она дрожала, глаза ее закрывались и снова открывались с невыразимым наслаждением. Петроний поднял свою изящную голову и, обратившись к Виницию, сказал:

— Теперь подумай, что в сравнении с этим твои мрачные христиане? И если ты не понимаешь разницы, то ступай к ним… Но вид такой красоты должен излечить тебя!

Виниций вдыхал аромат фиалок, наполнявший всю комнату; он побледнел при мысли о том, что мог бы сам целовать так плечи Лигии, и это было бы какое-то святотатственное наслаждение, такое прекрасное, что после хоть погибни весь мир. Привыкнув за последнее время быстро отдавать себе отчет в своих мыслях, он заметил, что и в эту минуту думает о Лигии, лишь о ней одной.

Петроний сказал:

— Евника, вели, божественная, приготовить нам венки на голову и завтрак.

Потом, когда она ушла, он обратился к Виницию:

— Я хотел дать ей свободу, и знаешь, что она мне ответила? "Я предпочла бы быть твоей рабой, чем женой цезаря". И не согласилась. Тогда я дал ей вольную без ее ведома. Претор по моей просьбе сделал так, что присутствие ее не было необходимым. Она не знает об этом, как равно не знает, что этот дом и все мои сокровища, за исключением гемм, будут принадлежать ей после моей смерти.

Он прошел несколько раз по комнате, потом сказал:

— Любовь изменяет одних больше, других меньше. И меня она изменила. Когда-то я любил запах вербены, но так как Евника предпочитает фиалки, то и я полюбил их теперь больше всего; с наступлением весны мы только ими и дышим.

Он остановился около Виниция и продолжил:

— А ты все так же любишь нард?

— Оставь меня в покое! — ответил тот.

— Я хотел, чтобы ты присмотрелся к Евнике; говорю тебе о ней потому, что, может быть, у тебя близко есть то, чего ты ищешь далеко. Может быть, и по тебе бьется чье-нибудь девичье сердце в твоем доме, сердце верное и простое. Приложи такой бальзам к своим ранам. Говоришь, что Лигия любит тебя? Возможно! Но что это за любовь, которая отрекается? Разве не значит это, что есть нечто более сильное, чем она? Нет, дорогой мой, Лигия — не Евника.

На это Виниций ответил:

— Все это мука для меня. Я смотрел на тебя, когда ты целовал плечи Евники, и думал, что если бы мне Лигия открыла свои, то пусть бы потом земля разверзлась под нами! Но при одной мысли об этом меня охватил страх, словно я оскорбил весталку или совершил святотатство… Лигия — не Евника, но я иначе понимаю эту разницу, чем ты. Тебе любовь изменила обоняние, поэтому предпочитаешь фиалки вербене, а мне — душу, поэтому, несмотря на свое несчастье и страсть, я предпочитаю видеть Лигию такой, какая она есть, а не похожей на других женщин.

Петроний пожал плечами.

— В таком случае ты не должен страдать. Но я этого не понимаю.

Виниций с жаром ответил:

— Да, да!.. Мы больше не можем понять друг друга.

Снова наступило молчание. Потом Петроний сказал:

— Пусть Аид поглотит твоих христиан! Они наполнили тебя тревогой и уничтожили смысл жизни. Пусть их поглотит Аид! Ошибаешься, думая, что это добродетельное учение, — добродетель есть то, что дает людям счастье, то есть красоту, любовь, силу, они же называют все это суетой; ошибаешься, считая их справедливыми, потому что если за зло мы будем платить добром, то чем заплатим за добро? Если за то и за другое плата одинакова, то зачем людям быть добрыми?

— Нет, плата неодинакова, но ее получают, согласно этому учению, лишь после смерти, в будущей жизни.

— Я этого не касаюсь, это мы увидим в будущем, если можно увидеть… без глаз. Христиане — люди бездарные. Урс задушил Кротона, потому что члены его из стали, но они глупцы; а будущее не может принадлежать глупцам.

— Жизнь начинается для них тотчас после смерти.

— Это похоже, если бы кто сказал: день начинается, когда наступает ночь… Скажи, намерен ли ты отнять у них Лигию?

— Нет. Я не могу платить ей злом за добро; я поклялся, что не сделаю этого.

— Намерен ты принять учение Христа?

— Я хочу этого, но моя природа противится.

— Сумеешь забыть Лигию?

— Нет.

— Отправляйся в далекое путешествие.

Раб доложил, что завтрак готов, но Петроний, которому показалось, что он напал на счастливую мысль, продолжал говорить, пока они шли в триклиниум:

— Ты посетил много стран, но как солдат, который спешит к месту назначения и не задерживается по дороге. Поезжай с нами в Ахайю. Цезарь до сих пор не отказался от намерения путешествовать. Он будет останавливаться всюду по дороге, петь, принимать подношения и венки, грабить храмы и вернется наконец в Рим как триумфатор. Это будет чем-то вроде шествия Вакха и Аполлона в одном лице. Августиане, августианки, тысячи кифар — клянусь Поллуксом! Это стоит увидеть, потому что мир не видел до сих пор ничего подобного.

Он лег на ложе у стола, рядом с Евникой, и в то время когда раб возлагал на его голову венок из анемонов, продолжал:

— Что ты видел, служа под началом Корбулона? Ничего. Посещал ли ты греческие храмы, как делал это я, который более двух лет переходил от одного проводника к другому? Был ли ты на Родосе, чтобы осмотреть место, где стоял колосс? Видел ли ты в Панопе, в Фокиде, глину, из которой Прометей лепил людей, и в Спарте яйца, снесенные Ледой, или в Афинах знаменитый сарматский панцирь, сделанный из конских копыт, или на Евбее корабль Агамемнона, или чашу, для которой формой служила левая грудь Елены? Видел ли ты Александрию, Мемфис, пирамиды, волос Изиды, который она вырвала, плача об Озирисе? Слышал ли ты стон Мемнона? Мир широк, но не все кончается за Тибром! Я буду сопутствовать цезарю, а потом, при возвращении, покину его и поеду на Кипр, потому что вот эта златокудрая богиня хочет, чтобы в Пафосе мы вместе принесли в жертву Киприде голубей, а нужно тебе знать, что все, чего она ни захочет, исполняется.

— Я раба твоя, — сказала Евника.

Он положил увенчанную свою голову ей на грудь и сказал с улыбкой:

— Значит, я раб рабыни. Я боготворю тебя, божественная, с ног до головы.

И он обратился к Виницию:

— Поезжай с нами на Кипр. Но помни, что ты должен повидаться с цезарем. Плохо, что до сих пор ты не был у него; Тигеллин охотно использует это тебе во вред. Нет у него особой враждебности к тебе, но он не может тебя любить хотя бы потому, что ты мой племянник… Мы скажем, что ты был нездоров. Нужно обдумать, что хочешь ответить, если он спросит про Лигию. Лучше всего махни рукой и скажи, что она была у тебя, пока не надоела. Он это понимает. Скажи ему также, что болезнь удержала тебя дома, что лихорадка усилилась от огорчения при мысли о невозможности быть в Неаполе и слышать его пение; вылечила тебя единственно надежда, что теперь ты можешь услышать это пение. Не бойся преувеличить. Тигеллин обещает придумать для цезаря нечто великое и изумляющее… Боюсь, как бы он не подсидел меня. Боюсь также и твоих настроений…

— Знаешь ли ты, — сказал Виниций, — что есть люди, которые не боятся цезаря и живут так спокойно, словно его и на свете нет?

— Знаю, о ком говоришь: о христианах.

— Да, они одни… А наша жизнь — что такое, как не вечный страх?

— Оставь меня в покое со своими христианами. Не боятся цезаря, потому что он о них, может быть, ничего не слышал, во всяком случае, ничего о них не знает, и они его интересуют, как опавшие листья. А я скажу тебе, что они люди бездарные, и ты сам понимаешь это! И если твоя натура не приемлет их учения, то лишь потому, что ты чувствуешь их бездарность. Ты сделан из другой глины, и потому оставь меня и себя в покое и не возись с ними. Мы сумеем жить и умереть, а что они сумеют — неизвестно.

Виниция поразили эти слова, и, вернувшись домой, он стал размышлять о том, что, может быть, доброта и милосердие доказывают лишь их малодушие. Ему казалось, что люди сильные и закаленные не умели бы так прощать. Он подумал, что действительно это обстоятельство может быть причиной отвращения, какое испытывает его римская душа от этого учения: "Мы сумеем жить и умереть!" — говорил Петроний. А они? Они умеют лишь прощать, но не понимают ни истинной любви, ни истинной ненависти.

VIII

Цезарь, вернувшись в Рим, был зол, что вернулся, и через несколько дней снова загорелся желанием поездки в Ахайю. Он даже издал эдикт, в котором заявлял, что отсутствие его не будет продолжительным и что общественные дела от этого не потерпят никакого ущерба. Затем в сопровождении августианцев, среди которых находился и Виниций, он отправился на Капитолий, чтобы принести богам жертвы за счастливое путешествие. Но на второй день, когда по очереди он посетил храм Весты, произошел случай, изменивший все планы. Нерон не верил в богов, но боялся их, и особенно таинственная Веста так волновала его, что при виде божества и священного огня волосы вдруг зашевелились на его голове от страха, сжались зубы, по всему телу пробежала дрожь, и он рухнул на руки Виниция, случайно стоявшего рядом. Его тотчас вынесли из храма и отнесли на Палатин, где он, хотя тотчас же пришел в себя, пролежал в постели целый день. Он заявил, к великому изумлению присутствующих, что поездку откладывает на неопределенное время, ибо божество предостерегло его от немедленного отъезда. Через час было объявлено римскому народу, что цезарь, увидев печальные лица граждан, из любви к ним, любви отца к детям, остается дома, чтобы делить с ними и радости и горе. Обрадованный этим решением народ теперь был уверен, что не минуют его ни игры, ни раздача хлеба; толпа, собравшаяся перед воротами дворца, славила кликами божественного цезаря, а он, прервав игру в кости, сказал своим приближенным:

— Да, пришлось отложить. Египет и владычество над Востоком, согласно предсказанию, не минуют меня, значит, не пропадет и Ахайя. Велю прорыть Коринфский перешеек, а в Египте мы возведем такие памятники, при которых пирамиды покажутся детской забавой. Велю построить сфинкса, в семь раз большего, чем в Мемфисе, и велю сделать ему мое лицо. Следующие века будут говорить о нем и обо мне.

— Ты воздвиг себе памятник своими стихами, не в семь, а в трижды семь раз больший, чем пирамида Хеопса, — сказал Петроний.

— А пением? — спросил Нерон.

— Увы! Если бы тебе сумели поставить такой памятник, как статуя Мемнона, который пел бы при восходе солнца твоим голосом, — моря, прилегающие к Египту, кишели бы кораблями, на которых народы трех частей света слушали бы твои песни.

— Увы! Кто сумел бы сделать это? — сказал Нерон.

— Но ты можешь заказать изваять из базальта свое изображение: Нерон, управляющий квадригой.

— Верно! Я сделаю это.

— Ты сделаешь подарок человечеству.

— В Египте я возьму себе в супруги Луну, которая теперь вдова, и тогда действительно стану богом.

— А нам дашь в жены звезды, так что мы образуем новое созвездие, которое будет называться созвездием Нерона. Вителия жени на Ниле, пусть он плодит гиппопотамов. Тигеллину подари пустыню, он будет тогда царем шакалов…

— А мне что предназначаешь? — спросил Ватиний.

— Да благословит тебя Апис! Ты дал нам великолепные игры в Беневенте, тебе я не пожелаю малого: сделай пару сапог для сфинкса, у которого зябнут лапы по ночам; потом ты будешь шить обувь для колоссов перед храмами. Каждый найдет подходящее занятие. Домиций Афр будет казначеем, как человек, известный своей честностью. Я люблю, о цезарь, когда ты грезишь о Египте, и меня печалит, что ты отложил свою поездку.

Нерон сказал:

— Ваши смертные глаза ничего не видели, потому что божество может быть невидимым, когда этого хочет. Знайте: когда я был в храме Весты, она сама явилась мне и сказала на ухо: "Отложи путешествие". Это произошло так неожиданно, что я был изумлен и потрясен… За столь явную опеку богов надо мной я должен быть им благодарен.

— Мы все были потрясены, — сказал Тигеллин, — а весталка Рубрия упала в обморок.

— Рубрия! — воскликнул Нерон. — О, какая у нее белоснежная шея!

— Но она краснеет в твоем присутствии, божественный цезарь…

— Да, я заметил это! Странно! Весталка! Есть что-то божественное в каждой весталке, а Рубрия особенно красива.

Он задумался, потом спросил:

— Скажите, почему люди боятся Весты больше, чем других богов? Что в этом такое? Меня охватил невероятный страх, хотя я сам — высший жрец. Помню, что я упал навзничь и рухнул бы на землю, если бы меня не поддержал кто-то. Кто меня поддержал?

— Я, — ответил Виниций.

— Ах, это ты, "суровый Марс"? Почему не был в Беневенте? Мне говорили, что ты болен, и действительно ты изменился. Я слышал, что Кротон хотел убить тебя. Правда ли это?

— Да, и он сломал мне руку, но я защитился.

— Сломанной рукой?

— Мне помог один варвар, который был сильнее Кротона.

Нерон посмотрел на него с удивлением.

— Сильнее Кротона? Ты шутишь? Кротон был самый сильный человек на свете, а теперь — Сифакт из Эфиопии.

— Уверяю, цезарь, я видел это собственными глазами.

— Где же эта жемчужина? Не сделался ли он царем Неморенским?

— Не знаю, цезарь. Я потерял его из вида.

— И ты не знаешь, к какому народу принадлежал он?

— У меня была сломана рука, я не мог много говорить с ним.

— Поищи его для меня и найди.

Тигеллин сказал на это:

— Я займусь этим делом.

Нерон продолжал беседу с Виницием.

— Спасибо, что поддержал меня. Я мог, падая, разбить себе голову. Ты был прежде хорошим товарищем, но со времени войны и службы у Корбулона ты одичал, тебя редко видно.

Помолчав, он прибавил:

— Как поживает та девушка… слишком узкая в бедрах… ты был влюблен, и я отнял ее для тебя у Авла?

Виниций смешался, но Петроний тотчас пришел ему на помощь:

— Готов побиться об заклад, государь, — сказал он, — что он забыл о ней. Видишь, как он смутился? Спроси его лучше о том, сколько их переменилось с того времени, и я не поручусь, что он сможет точно сказать число. Виниции — прекрасные солдаты, но еще лучшие петухи. Для них нужны стада. Накажи его за это, государь, и не пригласи на пир, который собирается устроить нам на острове Агриппы Тигеллин.

— Нет, я не сделаю этого. Верю Тигеллину, что там именно не будет недостатка в стаде.

— Разве может быть недостаток в Харитах там, где будет сам Амур? — ответил Тигеллин.

Нерон сказал:

— Меня гложет скука! По милости богини я остался в Риме, но Рим для меня невыносим. Уеду в Анциум. Я задыхаюсь на этих тесных улицах, среди разваливающихся домов, среди грязных переулков. Зловонный воздух долетает сюда, в мой дом и в мои сады. О, если бы землетрясение уничтожило город, если бы какой-нибудь разгневанный бог сровнял его с землей! Я показал бы вам тогда, как нужно строить город, который является владыкой мира и моей столицей.

— Цезарь, — ответил Тигеллин, — ты сказал: "Если бы разгневанный бог уничтожил город", — не так ли?

— Да. И что же?

— Но разве ты не бог?

Нерон утомленно и со скукой махнул рукой и сказал:

— Посмотрим, что ты устроишь нам на острове Агриппы. Потом я поеду в Анциум. Вы все — люди малые, вы не понимаете, что мне нужны великие дела.

Сказав это, он закрыл глаза, давая таким образом понять присутствующим, что нуждается в отдыхе. Приближенные стали расходиться. Петроний вышел с Виницием.

— Итак, ты приглашен на пир. Меднобородый отказался от путешествия, но будет безумствовать больше, чем прежде, и распоряжаться в Риме, как у себя дома. Постарайся и ты найти в его безумствах развлечение и забвение. Мы покорили мир и имеем право развлекаться. Ты, Марк, красивый юноша, и этому я приписываю слабость, какую чувствую к тебе. Клянусь Дианой Эфесской! Если бы ты мог видеть свои густые сросшиеся брови и свое лицо, в котором видны черты старых квиритов! Другие при тебе кажутся вольноотпущенниками. Да! Если бы не дикое учение Христа, Лигия была бы сегодня в твоем доме. Попробуй теперь мне доказать, что они не враги людей… Они хорошо обошлись с тобой — будь им за это благодарен, но на твоем месте я возненавидел бы это учение и поискал бы наслаждения там, где его можно найти. Ты красив, повторяю, а в Риме так много разведенных женщин.

— Я удивляюсь, как тебе все это не надоело? — ответил Виниций.

— Кто сказал тебе это? Мне давно надоело, но у меня нет твоей молодости. Люблю книги, которых ты не любишь, люблю поэзию, которая нагоняет на тебя скуку, люблю вазы, геммы и множество вещей, на которые ты не хочешь смотреть, у меня боли в пояснице — неизвестные тебе, наконец, я нашел Евнику, а ты ничего подобного не находил… Мне хорошо дома, среди произведений искусства, а из тебя я никогда не сделаю любителя красоты. Я знаю, что в жизни ничего больше не найду сверх того, что нашел, а ты бессознательно ищешь и надеешься на что-то. Если бы к тебе пришла смерть, то ты, несмотря на свою храбрость, был бы изумлен, что она пришла так скоро и что нужно умирать. А я принял бы ее как необходимость, с уверенностью и убеждением, что нет на свете таких ягод, которых бы я не отведал. Не спешу умирать, но и не избегаю смерти, я лишь постараюсь быть веселым до последней минуты жизни. Ведь есть же на свете такие веселые скептики! По-моему, стоики глупы, но стоицизм по крайней мере закаляет человека, а твои христиане наводят скуку и печаль, которые в жизни являются тем же, чем в природе — дождь… Знаешь, что я слышал? Во время празднества, которое устраивает Тигеллин, на берегу пруда Агриппы будут построены лупанарии, и в них будут собраны женщины знаменитейших римских родов. Неужели не найдется ни одной достаточно красивой, чтобы утешить тебя? Будут девушки, впервые появляющиеся в свете в качестве… нимф. Такова наша римская империя… Тепло! Южный ветер согреет воздух и не заставит зябнуть нагое тело. И ты, Нарцисс, знай, что не найдется ни одной, которая устояла бы пред тобой, ни одной — будь она даже весталка.

Виниций потер лоб, как человек, вечно думающий об одном.

— Ведь нужно было случиться такому несчастью, что я встретился как раз с такой единственной…

— А кто тому причиной, как не христиане!.. Люди, символом которых является крест, не могут быть иными. Послушай меня: Греция была прекрасна и создала мировую мудрость, мы создали силу, а что может создать это Учение? Если знаешь, объясни мне, потому что, клянусь Поллуксом, я не могу догадаться.

Виниций пожал плечами.

— Мне кажется, что ты боишься, как бы я не сделался христианином.

— Боюсь, чтобы ты не испортил себе жизнь. Если не можешь быть эллином, будь римлянином: властвуй и наслаждайся! Наши безумства имеют известный смысл, потому что в них заключена именно эта мысль. Меднобородого презираю, потому что он греческий шут. Если бы он считал себя римлянином, я признал бы, что он прав, позволяя себе безумствовать. Обещай мне: если, вернувшись домой, застанешь там какого-нибудь христианина, то покажешь ему язык. Если это будет лекарь Главк, он даже не удивится. До свидания на пруду Агриппы.

IX

Преторианцы оцепили рощи, окружающие пруд Агриппы, чтобы слишком большая толпа зрителей не мешала цезарю и его гостям. Говорили, что на этот праздник были приглашены все, кто выделялся богатством, умом или красотой, и что подобного торжества не было в Риме с самого основания города. Тигеллин хотел возместить цезарю отложенную поездку в Ахайю и в то же время превзойти всех, кто развлекал цезаря; он хотел доказать, что никто не сумеет так угодить ему. С этой целью в Неаполе, а потом в Беневенте он делал приготовления, посылал приказы, чтобы из отдаленнейших мест империи были присланы звери, птицы, редкие рыбы и растения, а кроме того, утварь и ковры, которые должны были украсить пир. Доходы целых провинций шли на исполнение безумных замыслов, но могущественный любимец цезаря не смущался этим. Его влияние росло с каждым днем. Тигеллин, может быть, не был еще самым близким другом цезаря, но он становился все более и более необходим ему. Петроний превосходил его светским лоском, умом, остротой и в разговоpах лучше умел развлечь Нерона, но, к несчастью, он превосходил во всем этом и самого цезаря, вследствие чего будил к себе чувство зависти. Он не умел быть во всем послушным орудием, и цезарь боялся его мнений, когда дело касалось вкуса, а с Тигеллином он чувствовал себя свободно. Прозвище arbiter elegantiarum, данное Петронию, раздражало Нерона и уязвляло самолюбие, потому что кто же, как не сам он, должен был носить это прозвище. Но Тигеллин был настолько умен, что отдавал себе ясный отчет в своих слабых сторонах; поэтому, не чувствуя себя в силах соперничать ни с Петронием, ни с Луканом, ни с другими, которые превосходили его родовитостью, талантом или ученостью, он решил превзойти их своей услужливостью и, главное, таким мотовством, чтобы даже воображение Нерона было изумлено им.

Пир должен был происходить на огромном плоту из позолоченных бревен. Борта его были украшены великолепными раковинами, выловленными в Красном море и в Индийском океане, отливающими перламутром и цветами радуги. По бокам поставлены были пальмы, рощицы лотосов и цветущих роз, среди которых были скрыты водометы, распространявшие благовонную свежесть, статуи богов и золотые или серебряные клетки с разноцветными птицами. Посредине возвышался огромный шатер, вернее один лишь верх шатра, чтобы не закрывать вид на окрестности, из сирийского пурпура, поддерживаемый серебряными колонками; под ним блистали приготовленные для пирующих столы, на которых сверкало александрийское стекло, хрусталь и бесценная утварь, награбленная в Италии, Греции и Малой Азии. Плот, имевший благодаря нагроможденным растениям вид острова и сада, был соединен шнурами из золота и пурпура с лодками в форме рыб, лебедей, фламинго, а в них сидели с разноцветными веслами в руках нагие гребцы и женщины необыкновенной красоты, с волосами, по-восточному завитыми или заключенными в золотые сетки. Когда Нерон с Поппеей и августианами взошел на плот и сел под пурпурным шатром, тогда лодки тронулись, весла стали погружаться в воду, золотые канаты натянулись, и плот с пирующими поплыл по пруду. Его окружали лодки и меньшие плоты, на которых сидели женщины с кифарами и арфами; их розовые тела на фоне голубого неба и воды вместе с золотом музыкальных инструментов, казалось, пропитались лазурью и золотыми отблесками и расцветали под солнцем как великолепные цветы.

В прибрежных рощах, из замысловатых построек, возведенных ради этого торжества и спрятанных в зелени, раздались также звуки музыки и песни. Запели окрестности, запели леса, эхо разносило звуки рогов и труб. Цезарь, около которого с одной стороны сидела Поппея, с другой — Пифагор, пришел в изумление, а когда в воде между лодками стали плавать и плескаться молодые рабыни, переодетые сиренами, покрытые зеленоватой сеткой, похожей на чешую, он не жалел слов, расхваливая Тигеллина. По привычке он поглядывал на Петрония, желая узнать мнение "арбитра", но тот сохранял равнодушие, и лишь когда цезарь обратился к нему с прямым вопросом, ответил:

— Я думаю, государь, что десять тысяч обнаженных девушек производят меньшее впечатление, чем одна.

Цезарю, однако, понравился пир на воде — в этом было что-то новое. Кроме того, подавались такие изысканнейшие кушанья, что даже и воображение Апиция было бы поражено при виде их, а вин было столько сортов, что Оттон, имевший их до восьмидесяти, утопился бы со стыда, увидев этот пир. За столом кроме женщин сидели исключительно августианцы, среди которых выделялся своей красотой Виниций. Прежде фигура его и лицо слишком выдавали солдата по профессии, теперь душевный разлад и болезнь, которую перенес он, отразились на его лице, словно его коснулся тонкий резец ваятеля. Кожа потеряла прежнюю грубость, но остался на ней золотистый отблеск нумидийского мрамора. Глаза стали больше и печальнее. Только торс его сохранил прежнюю силу, словно это был панцирь, и над этим панцирем видна была голова греческого бога или, по крайней мере, изысканного патриция — изящная и великолепная. Петроний, говоря, что ни одна женщина не устоит перед ним и не захочет устоять, говорил как человек опытный. На него смотрели теперь все, не исключая Поппеи и весталки Рубрии, которую цезарь изъявил желание видеть на этом пиру.

Вино, замороженное в горном снеге, скоро разгорячило сердца и головы пирующих. Из прибрежных зарослей выплывали новые лодки самых причудливых форм. Голубое зеркало пруда казалось как бы покрытым цветами, которые разбросала чья-то рука. Над лодками носились привязанные к мачтам серебряными и голубыми нитями голуби и другие птицы из Индии и Африки. Солнце прошло большую половину дневного пути, но так как было начало мая, день был теплый, почти жаркий. Пруд вздрагивал под ударами весел, которые погружались в воду в такт музыке, в воздухе не было ни малейшего ветра, и деревья на берегу стояли неподвижные, словно засмотрелись и слушали то, что происходило на воде. Плот кружил все время по пруду, катая все более пьяневших гостей. Далеко еще было до конца пира, но уже нарушили порядок, в каком сидели в начале, — сам цезарь подал этому пример, приказав Виницию уступить ему свое место подле весталки Рубрии, перешел туда и стал что-то нашептывать ей на ухо. Виниций очутился рядом с Поппей, которая протянула ему руку, прося застегнуть запястье; когда он сделал это немного дрожавшими руками, она бросила на него из-под своих длинных ресниц словно смущенный взгляд и тряхнула золотистой головкой, точно отрицала что-то. Солнечный диск стал больше, багровее и медленно опускался за гущей леса; гости по большей части были пьяны. Плот плавал теперь близко от берега, на котором среди чащи деревьев и цветов виднелись группы людей, наряженных фавнами или сатирами, играющих на флейтах и свирелях, а также девушек, представляющих собой нимф, дриад и гамадриад. Настали сумерки среди пьяных возгласов в честь луны, доносившихся из шатра… И вдруг лес озарили тысячи светильников. Лупанарии на берегу также засверкали огнями: на террасах показались новые группы, также обнаженные, среди которых можно было узнать жен и дочерей римской знати. Кликами и бесстыдными жестами они стали зазывать пирующих. Наконец плот пристал к берегу, цезарь и августианцы бросились в рощу, рассыпались по лупанариям, шатрам, скрытым в чаще, гротам, искусно устроенным подле источников и водометов. Общее безумие охватило всех; никто не знал, куда девался цезарь, кто сенатор, кто простой музыкант. Сатиры и фавны с криком стали гоняться за нимфами. Тирсами старались погасить светильники. Часть рощи погрузилась в мрак. Но повсюду слышались клики, смех, шепот, тяжелое дыхание людей. Рим воистину ничего подобного не видел до сих пор.

Виниций не был пьян, как на том пиру во дворце цезаря, когда там присутствовала Лигия, но и его ослепил и увлек вид всего происходившего, пока наконец им не овладела лихорадочная жажда наслаждения. Бросившись в лес, он побежал вместе с другими, выбирая наиболее красивую из дриад. Каждую минуту мимо проносились толпы женщин с песнями и криками, а за ними гнались фавны, сатиры, сенаторы, патриции. Увидев группу девушек, предводительствуемых Дианой, он подбежал к ним, желая посмотреть на богиню, и вдруг сердце его сжалось в груди. Ему показалось, что в богине с полумесяцем на голове он узнает Лигию!

Девушки окружили Виниция бешеным хороводом, а потом, желая, чтобы он догонял их, они вдруг метнулись в чащу, как стадо диких коз. Но он остался на месте, с бьющимся сердцем, затаив дыхание: хотя он и убедился, что Диана не была Лигией, а вблизи совсем даже и не похожа на нее, — слишком сильное впечатление лишило его сил. Его охватила тоска по Лигии, невыразимая тоска, какой он не испытывал раньше, и любовь широким потоком вновь хлынула в его сердце. Никогда не казалась она ему столь желанной, чистой и любимой, как именно в этой дубраве безумий и разврата. Он только что сам хотел пить из этой чаши, принять участие в разнузданной вакханалии, но теперь почувствовал стыд и отвращение. Его грудь хотела чистого воздуха, а глаза — звезд, не закрытых листвой деревьев этого страшного леса, и Виниций решил бежать. Когда он тронулся с места, перед ним вдруг выросла женская фигура, с лицом под покрывалом; она протянула к нему руки, прильнула и стала шептать на ухо, овевая своим знойным дыханием лицо Марка:

— Люблю тебя!.. Приди! Никто нас не увидит! Скорей!

Виниций пришел в себя, словно пробужденный от сна.

— Кто ты?

— Скорей! Здесь никого нет, и я люблю тебя.

— Кто ты? — повторил Виниций.

— Угадай!..

И она прильнула губами к его губам, привлекая к себе голову Виниция, пока наконец, задыхаясь, не оторвала своих губ от его лица.

— Ночь любви!.. Ночь забвенья! — шептала она, жадно глотая воздух. — Сегодня можно!.. Целуй меня!

Виниция обжег этот поцелуй и наполнил новым отвращением. Душа и сердце его были не здесь, и во всем мире для него не существовало ничего, кроме Лигии.

Отстранив рукой женщину, он сказал:

— Кто бы ты ни была, я люблю другую и не хочу тебя.

Она наклонилась к нему:

— Подними покрывало!..

Но в это мгновение зашелестела листва мирт; женщина исчезла, как сновидение, лишь издали донесся какой-то странный и враждебный смех. Петроний стоял перед Виницием.

— Я слышал все и видел, — сказал он.

Виниций ответил:

— Пойдем отсюда!..

Они миновали сверкавшие огнями лупанарии, рощу, цепь конных преторианцев и отыскали свои лектики.

— Я отправлюсь к тебе, — сказал Петроний.

Сели вместе. Но всю дорогу оба молчали. И лишь когда очутились в атриуме у Виниция, Петроний сказал:

— Знаешь ли, кто это была?

— Рубрия? — спросил Виниций, смущенный мыслью, что это могла быть весталка.

— Нет.

— Кто же?

Петроний сказал шепотом:

— Священный огонь Весты опозорен, Рубрия была с цезарем… А с тобой разговаривала…

Он кончил совсем тихо:

— Божественная Августа.

Наступило молчание.

— Цезарь, — сказал Петроний, — не мог скрыть от нее своей страсти к Рубрии, поэтому, может быть, она хотела отомстить. И я помешал вам потому, что если бы ты узнал Августу и отказал ей, то наверняка погибли бы: ты, Лигия и, вероятно, также и я.

Виниций возмущенно воскликнул:

— Довольно с меня Рима, цезаря, пиров, Поппеи, Тигеллина и всех вас! Я задыхаюсь! Не могу так жить, не могу! Понимаешь меня?

— Ты потерял голову, способность рассуждать, меру! Виниций, опомнись!

— Ее одну люблю я!

— И что же?

— И я не хочу иной любви, не хочу вашей жизни, ваших пиров и праздников, вашего бесстыдства, ваших преступлений!

— Что с тобой происходит? Уж не христианин ли ты?

Молодой трибун схватился руками за голову и с отчаянием повторил несколько раз:

— Пока еще нет! Еще нет! Еще нет.

X

Петроний ушел домой, пожимая плечами, сильно раздосадованный. Теперь и он заметил, что они с Виницием перестали понимать друг друга, что души их совершенно разошлись. Прежде Петроний имел огромное влияние на Виниция. Служил для него во всем образцом, и часто достаточно было с его стороны нескольких иронических слов, чтобы удержать Виниция от какого-нибудь шага или побудить его сделать что-нибудь. Теперь ничего не осталось от прежнего. Петроний не пытался прибегать к прежнему методу, понимая, что его остроумие и ирония скользнут, не задев, по новым понятиям, какие дала душе Виниция любовь и встреча с непонятным христианским миром. Убежденный и опытный скептик, Петроний понимал, что ключ от души Виниция потерян. Это наполнило его душу досадой и опасениями, которые усилились после событий памятной ночи.

"Если это со стороны Поппеи не случайный каприз, а более основательная страсть, — думал Петроний, — то произойдет одно из двух: или Виниций не будет сопротивляться, и тогда малейшая случайность может погубить его, или, что на него похоже, окажет сопротивление и в таком случае погибнет наверное, а с ним могу погибнуть и я, хотя бы потому, что он мой родственник, и Поппея, перенеся и на меня свой гнев, склонится на сторону Тигеллина"… И так и иначе — плохо. Петроний был человеком смелым и смерти не боялся, но, не ожидая от нее ничего, не хотел вызывать ее раньше срока. После долгих размышлений он решил, что лучше всего и безопаснее — отправить Виниция из Рима путешествовать. О, если бы он мог дать ему в спутницы Лигию, то охотно сделал бы это. Но и так он надеялся без особого труда уговорить Виниция. Тогда он распустил бы на Палатине слух о болезни племянника и опасность была бы устранена и для него и для Виниция. Поппея не уверена, что Виниций узнал ее, таким образом самолюбие ее, может быть, и не пострадало. Иначе могло быть в будущем, и это следовало предусмотреть. Петронию важно было выиграть время, потому что, когда цезарь решит ехать в Ахайю, Тигеллин, ничего не понимающий в искусстве, естественно, отойдет на второй план и потеряет влияние. В Греции Петроний, конечно, взял бы верх над всеми своими соперниками.

Пока он решил наблюдать за Виницием и уговорить его ехать путешествовать. В течение нескольких дней он обдумывал даже следующий план: если ему удастся добиться у цезаря издания эдикта, изгоняющего христиан из Рима, то Лигии вместе с ее единоверцами пришлось бы покинуть город, а за ней уехал бы и Виниций. Тогда не пришлось бы возиться с ним. План этот был вполне возможен. Ведь не так давно, когда евреи устраивали погромы христианам, цезарь Клавдий, не умея отличить их друг от друга, изгнал из Рима евреев. Почему же Нерону не изгнать христиан? В Риме стало бы просторней. Петроний после памятного "пира на воде" ежедневно виделся с Нероном и на Палатине и в других местах. Подсказать ему подобную мысль не стоило труда, тем более что цезарь никогда не отказывал в подобных просьбах, приносящих кому-нибудь вред и обиду. Размышляя об этом, Петроний предусмотрел каждую мелочь. Решил устроить у себя на дому пир и на нем склонить цезаря издать эдикт. Он был уверен, что Нерон именно ему поручит выполнение эдикта. Тогда он выслал бы Лигию со всеми ее прелестями и красотой, например, в Байи, и пусть бы они там тешились любовью и христианством сколько угодно.

Он часто навещал Виниция, во-первых, потому, что при всем своем римском эгоизме любил племянника, во-вторых, чтобы заставить его уехать. Виниций сказался больным и не бывал на Палатине, где каждый день возникали новые планы. Однажды Петроний узнал от самого Нерона, что тот непременно уедет в Анциум через три дня. На другой же день утром он пошел сказать об этом Виницию.

Тот показал Петронию список лиц, приглашенных в Анциум, который доставил ему сегодня утром вольноотпущенник цезаря.

— Здесь есть и мое имя и твое, — сказал он. — Вернувшись, ты найдешь дома такой же список.

— Если бы меня не было в числе приглашенных, — ответил Петроний, — это значило бы, что я должен умереть. Но я не думаю, что это может случиться раньше поездки в Грецию, где Нерон будет во мне очень нуждаться.

Просмотрев список, он сказал:

— Только что вернулись в Рим, и снова приходится покинуть дом и тащиться куда-то. Но это необходимо! Потому что это не только приглашение, но и приказ.

— А если кто-нибудь не поедет?

— Тогда он получит иного рода приглашение: придется отправиться в более далекое путешествие, откуда обычно не возвращаются. Как жаль, что ты не послушал моего совета и не уехал раньше, пока было время. Теперь ты должен ехать в Анциум.

— Я должен ехать… В какое время живем мы и какие мы подлые рабы!

— Ты это только сейчас заметил?

— Нет. Помнишь, ты доказывал мне, что христианское учение — враг жизни, потому что надевает на нее путы. Но могут ли быть более тягостные путы, чем те, которые мы носим? Ты говорил: Греция создала красоту и мудрость, а Рим — силу. Но где же наша сила?

— Позови Хилона. Сегодня у меня нет охоты философствовать. Клянусь Геркулесом, не я создал наше время, не мне за него и отвечать. Давай говорить об Анциуме. Знай, что тебя ждет там большая опасность, и для тебя, пожалуй, лучше было бы побороться с Урсом, задушившим Кротона, чем ехать туда, — однако ты не можешь не ехать.

Виниций небрежно махнул рукой:

— Опасность! Мы все время ходим над мраком смерти, и каждую минуту чья-нибудь голова погружается в этот мрак.

— Ты хочешь, чтобы я перечислил тебе тех людей, которые имели немного ума и потому пережили времена Тиберия, Калигулы, Клавдия, Нерона и дожили до восьмидесяти или девяноста лет? Пусть тебе послужит примером хотя бы Домиций Афр. Он дожил до глубокой старости, хотя всю жизнь был вором и негодяем.

— Может быть, потому и дожил! Именно поэтому! — ответил Виниций.

Он взял список и стал читать:

— Тигеллин, Ватиний, Секст Африкан, Аквиллин Регул, Суллий Нерулин, Эприй Марцелл и так далее! Какое собрание негодяев!.. И эти люди правят миром!.. Не лучше ли им было бы возить по городам сирийского или египетского идола, бряцать на систрах и зарабатывать себе на хлеб гаданием или плясками?..

— Или показывать ученых обезьян, умеющих считать собак, или играющего на флейте осла? — прибавил Петроний. — Все это правда, но поговорим о более важном. Выслушай меня внимательно. Я говорил на Палатине, что ты болен и не выходишь из дома, между тем имя твое значится в списке. Значит, кто-то не поверил моим словам и сделал это нарочно. Нерону в данном случае все равно, потому что ты для него солдат, с которым меньше всего приходится говорить о состязаниях в цирке и который ничего не смыслит в поэзии и музыке. О том, чтобы имя твое попало в список, позаботилась Поппея, а это значит, что ее страсть к тебе не была случайным капризом и что она хочет покорить тебя.

— Смелая женщина!

— Воистину так, потому что может погубить тебя. О, если бы Венера вдохновила ее сейчас на какую-нибудь другую любовь, но пока она хочет тебя и ты должен быть очень осторожен. Меднобородому она начинает надоедать, сейчас он предпочитает Рубрию или Пифагора, но из одного самолюбия он жестоко отомстил бы вам.

— В роще ведь я не знал, что это она говорила со мной, но ведь ты слышал нас и знаешь мой ответ: я люблю другую и не хочу ее.

— А я заклинаю тебя всеми подземными богами — не теряй остатка разума, которого не успели отнять у тебя христиане. Как можно колебаться, выбирая между опасностью и верной гибелью? Разве я не сказал тебе, что, оскорбив самолюбие Августы, ты обрекаешь себя на смерть? Клянусь Аидом! Если тебе надоела жизнь, вскрой себе вены или бросься на меч, потому что, оскорбив Поппею, умрешь худшей смертью. Прежде с тобой приятнее было беседовать! Чего ты, собственно, хочешь? Убудет тебя, что ли? Помешает это любить тебе твою Лигию? Вспомни, ведь Поппея видела ее на Палатине, и ей нетрудно будет догадаться, ради кого ты отвергаешь августейшие ласки. Тогда она раздобудет ее хоть из-под земли. Погубишь не только себя, но и Лигию, — понимаешь?

Виниций слушал, думая о чем-то другом, потом сказал:

— Я должен видеть ее.

— Кого? Лигию?

— Да.

— Знаешь, где она?

— Нет.

— Значит, снова начнешь искать ее по старым кладбищам и закоулкам за Тибром?

— Не знаю. Но я должен повидаться с ней.

— Прекрасно. Хотя она и христианка, но, может быть, окажется благоразумнее тебя, если не захочет твоей гибели.

Виниций пожал плечами.

— Она спасла меня от Урса.

— В таком случае торопись, потому что Меднобородый не будет медлить с отъездом. А смертный приговор он может послать и из Анциума.

Виниций не слушал его. Его занимала одна мысль: повидаться с Лигией, и он думал, как это сделать.

Но произошло одно событие, которое могло устранить все затруднения: на другой день утром неожиданно к нему пришел Хилон.

Нищий, оборванный, с изголодавшимся лицом, весь в лохмотьях, он был жалок. Но слуги, получившие раньше приказание пускать его во всякое время дня и ночи, не решились задержать его, и он вошел прямо в атриум. Подойдя к Виницию, он сказал:

— Пусть боги дадут тебе бессмертие и поделятся с тобой властью над миром.

В первую минуту Виниций хотел вышвырнуть его за дверь. Но ему пришло в голову, что, может быть, грек знает что-нибудь о Лигии, и любопытство пересилило отвращение.

— А, это ты! — сказал он. — Что с тобой?

— Плохо, сын Юпитера, — ответил Хилон. — Истинная добродетель — товар, который нынче никому не нужен. Истинный мудрец должен радоваться, если раз в пять дней сможет купить у мясника голову барана, которую и грызет у себя в каморке, запивая слезами. Ах, господин! Все, что ты дал мне, я истратил на книги, а потом меня обокрали и разорили; рабыня, которая должна была записывать мою философскую систему, убежала, захватив с собой все, чем твое великодушие и щедрость одарили меня. Я нищ, но подумай: к кому же мне и обратиться, как не к тебе, Серапис, которого я люблю, боготворю и ради которого рисковал жизнью!

— Зачем ты пришел и что принес?

— Пришел за помощью, о Ваал, а принес свою нищету, свои слезы, свою любовь и, кроме того, новости, которые раздобыл из любви к тебе. Помнишь, господин, что я говорил в свое время о рабыне божественного Петрония? Я продал ей нитку из пояса Венеры в Пафосе… Я узнавал, помогла ли ей нитка, и ты, сын солнца, знающий также, что делается в том доме, понимаешь, какое место заняла там Евника. Есть у меня еще одна нитка. Я сберег ее для тебя, господин.

Он замолчал, увидев гнев на лице Виниция, и, желая предупредить взрыв, быстро сказал:

— Знаю, где живет божественная Лигия, укажу тебе, господин, дом и переулок.

Виниций поборол волнение, в которое пришел от этого известия, и спросил:

— Где же она?

— У Лина, старшего священника христиан. Она там вместе с Урсом, и он по-прежнему ходит на работу к мельнику, которого зовут так же, как и твоего вольноотпущенника, — Дем… Да, Дем!.. Урс работает по ночам, поэтому, окружив ночью дом, нет опасности найти его там… Лин — старик… Кроме него в доме живут только две старухи…

— Откуда ты знаешь все это?

— Помнишь, господин, как я оказался в руках у христиан и они меня помиловали? Главк, конечно, ошибается, считая меня причиной своих несчастий, но поверил в это бедняга и до сих пор верит, и все-таки помиловал меня! Поэтому не удивляйся, господин, что благодарностью исполнилось мое сердце. Я человек прежних, лучших времен. Поэтому я подумал: неужели забуду моих друзей и благодетелей? Разве не было бы жестоко не узнать про них, не выведать, как и где живут, здоровы ли? Клянусь Кибеллой, я неспособен на это! Сначала я опасался, чтобы они не поняли дурно моих намерений. Но любовь, какую я питаю к ним, пересилила страх, особенно меня ободрила та легкость, с которой они прощают обиды. Но прежде всего я подумал о тебе, господин. Последнее наше предприятие окончилось поражением, а разве такой сын Фортуны, как ты, может примириться с этой мыслью? Поэтому я готовлю тебе победу. Дом стоит особняком. Ты можешь окружить его так, что мышь не проскользнет. О господин, от тебя зависит, чтобы сегодня же ночью великодушная Царевна очутилась в твоем доме. И если произойдет это, то не забудь, господин, что поработал для этого очень бедный и очень голодный сын моего отца.

Кровь прилила к голове Виниция. Искушение еше раз потрясло все его существо. Да! Это был способ, и на этот раз верный способ! Раз Лигия будет в его доме, кто сможет отнять ее? Если он насильно сделает ее своей любовницей, что ей останется, как смириться с этим? И тогда пусть погибнут все религии! Что для него будут тогда все эти христиане с их милосердием и мрачным учением? Не пора ли стряхнуть с себя все это? Не пора ли начать жить, как живут все? Что потом сделает Лигия, как примирит свое положение с учением, которое исповедует, — это все веши второстепенные! Совершенные пустяки! Прежде всего она будет его, и не далее как сегодня! И вопрос, останется ли место в ее душе для учения, когда она попадет в новый для нее мир наслаждений, роскоши, которые должна будет разделить с ним. И главное, все это может произойти сегодня же. Достаточно задержать Хилона и вечером сделать нужные распоряжения. И потом — радость без конца! "Чем была моя жизнь? — думал Виниций. — Страданием, неудовлетворенной страстью, вечными вопросами без ответа". И теперь он может кончить все это. Он вспомнил, что обещал не поднимать на нее руки. Но кем он клялся? Не богами же, в которых не верил, и не Христом, в которого еще не уверовал. Впрочем, если она будет считать себя обиженной, возьмет ее в жены и таким образом искупит обиду. Да, это он считает себя обязанным сделать, потому что благодаря ей сохранил жизнь. Он вспомнил то утро, когда с Кротоном проник в ее жилище; вспомнил поднятую над собой руку Урса и все, что произошло потом. Увидел ее, наклоненную над ложем, одетую в платье рабыни, прекрасную, как божество, добрую и любимую… Глаза его невольно обратились к ларам, на тот крестик, который она оставила ему, уходя. Неужели за все это он заплатит ей новым покушением? Неужели будет таскать ее за волосы по спальне, как рабыню? Как сможет он сделать это, раз не только страстно желает ее, но и любит, — любит именно за то, что она такая, а не иная? И он почувствовал, что недостаточно иметь ее в доме, недостаточно насильно сжать в своих объятиях, что его любовь жаждет большего, то есть: ее согласия, ее любви, ее души. Благословенна кровля его дома, если она войдет сюда по своей воле, благословенны мгновения, благословен день, благословенна жизнь! Тогда счастье обоих будет как море неисчерпаемо и светло, как солнце. Но взять ее силою значило бы убить навеки такое счастье и вместе с тем уничтожить, испачкать, втоптать в грязь самое дорогое и единственно любимое в жизни.

Гнев охватил его при одной мысли об этом. Он посмотрел на Хилона, который пытливо смотрел на него, сунув руку под свои лохмотья и беспокойно почесываясь. Виниция охватило невероятное отвращение и желание растоптать своего прежнего приспешника, как топчут отвратительных насекомых или ядовитых змей. Он тотчас решил, что нужно сделать. Не зная меры ни в чем, следуя лишь влечениям своего сурового римского характера, он обратился к Хилону:

— Я не сделаю того, что ты мне советуешь, но, чтобы не уйти тебе без заслуженной награды, я велю дать тебе триста розог в уборной.

Хилон побледнел. На красивом лице Виниция было столько холодной жестокости, что он и на миг не обольщал себя надеждой, чтобы обещанная награда была лишь жестокой шуткой.

Он бросился на колени и, припав к земле, застонал прерывающимся голосом:

— За что же, царь персидский? За что?.. Пирамида благодати! Колосс милосердия! За что?.. Я старый, голодный нищий… Я служил тебе… Так-то ты хочешь отблагодарить меня?..

— Как ты христиан, — ответил Виниций и позвал раба.

Но Хилон судорожно схватил за ноги Виниция и вопил с лицом, покрытым мертвенной бледностью:

— Господин!.. Господин!.. Я старик… Дай пятьдесят, а не триста… Пятьдесят довольно!.. Ну сто, а не триста! Сжалься, сжалься!..

Виниций оттолкнул его и дал приказание. Тотчас вбежало еще два сильных раба, которые схватили Хилона за остатки шевелюры, окутали голову его же плащом и потащили.

— Во имя Христа!.. — завопил грек в дверях.

Виниций остался один. Отданное распоряжение возбудило его и оживило. Он стал приводить в порядок мысли. Чувствовал большое облегчение и победу, одержанную над собой, и это наполнило его душу надеждой. Ему казалось, что он стал намного ближе к Лигии, что его должна за это ждать награда. Ему даже не пришло сначала в голову, что он поступил несправедливо с Хилоном, что велел сечь его за то, за что раньше награждал. Он был слишком римлянином для того, чтобы болеть чужой болью и обращать внимание на какого-то нищего грека. Если бы даже и подумал об этом, то решил бы, что поступил правильно, наказав негодяя. Но он думал о Лигии и говорил ей: не заплачу тебе злом за добро, и когда ты впоследствии узнаешь, как я поступил с человеком, уговаривавшим меня совершить над тобой насилие, то будешь благодарна мне за это. И только теперь он задал себе вопрос: одобрила ли бы Лигия его поступок по отношению к Хилону? Ведь учение, которое она исповедует, требует прощать; ведь христиане простили этого негодяя, хотя имели больше поводов для мести. И ему вспомнился вопль грека: "Во имя Христа!" Вспомнив, что этим возгласом Хилон избавился от руки лигийпа, Виниций решил простить его.

Он хотел позвать раба, ведавшего наказаниями, но тот явился без зова.

— Господин, старик потерял сознание, может быть, умер. Должен ли я продолжать сечь его?

— Привести в чувство и позвать его ко мне.

Раб исчез за завесой. Но привести в чувство грека было, по-видимому, не так-то легко, Виницию долго пришлось ждать; он стал раздражаться от нетерпения, когда наконец рабы ввели Хилона и по знаку Виниция исчезли.

Хилон был бледен как полотно, по ногам стекали на мозаичный пол струи крови. Он упал на колени и протянул к Виницию руки:

— Благодарю, господин! Ты велик и милосерд!

— Собака, — сказал Виниций, — знай, что я прощаю тебя ради того Христа, которому и сам обязан жизнью.

— Я буду служить, господин, ему и тебе.

— Молчи и слушай. Встань! Пойдешь со мной и покажешь мне дом, где живет Лигия.

Хилон поднялся, но едва очутился на ногах, как побледнел еще сильнее и сказал слабым голосом:

— Господин, я в самом деле голоден… Пойду, господин, пойду, но у меня нет сил!.. Вели мне дать хоть остатки из горшка твоего пса, и я пойду!..

Виниций велел накормить его, дать золота и плащ. Но Хилон, которого ослабили голод и наказание, идти сам не мог, хотя страх шевелил ему волосы на голове, как бы Виниций не принял слабости за сопротивление и не велел его снова высечь.

— Пусть вино согреет меня, — говорил он, щелкая зубами, — и я смогу пойти пешком хоть в Великую Грецию.

Когда через некоторое время Хилон немного оправился, они вышли из дома. Путь был долгий, потому что Лин жил, как и большая часть христиан, за Тибром, недалеко от дома Мириам. Наконец Хилон показал Виницию небольшой дом, окруженный стеной, которую густо покрывал плющ, и сказал:

— Здесь, господин.

— Хорошо. Теперь ступай прочь, но раньше выслушай, что я скажу тебе: забудь, что ты служил мне; забудь, где живут Петр, Мириам и Главк; забудь также и об этом доме, и о всех христианах. Раз в месяц ты приходи в мой дом, где мой вольноотпущенник Дем будет выдавать тебе два золотых. Но если ты и впредь будешь следить за христианами, я велю засечь тебя или отдам в руки городского префекта.

Хилон поклонился и сказал:

— Забуду, господин.

Когда Виниций исчез за поворотом переулка, грек протянул ему вслед руки и, грозя кулаком, воскликнул:

— Клянусь Атой и Фурией, не забуду!

И силы покинули его.

XI

Виниций пошел в тот дом, где жила Мириам; у ворот он встретил Назария, который смутился, увидев Виниция, но тот приветливо поздоровался с ним и велел отвести себя к матери.

В домике он кроме Мириам застал Петра, Главка, Криспа, а также Павла из Тарса, который только что вернулся в Рим из Фрегеллы. При виде молодого трибуна удивление отразилось на лицах всех присутствующих. Виниций сказал:

— Приветствую вас во имя Христа, которого почитаете.

— Пусть имя его будет прославлено во веки веков.

— Я видел вашу добродетель и испытал на себе ваше милосердие, поэтому прихожу как друг.

— И мы приветствуем тебя как друга, — ответил Петр. — Садись, господин, и раздели с нами трапезу, как гость наш.

— Сяду и буду есть с вами, но раньше выслушайте меня, ты, Петр, и ты, Павел, чтобы знали вы искренность мою. Знаю, где Лигия; прихожу от порога дома Лина, который живет здесь поблизости. У меня есть право на нее, дарованное мне цезарем. У меня в городе, в домах моих, около пятисот рабов; я мог бы окружить убежище и захватить Лигию, однако я не сделал этого и не сделаю.

— Благословение Господне да будет на тебе, и очистится сердце твое, — сказал Петр.

— Благодарю тебя, но выслушайте меня дальше: я не сделал этого, хотя живу в тоске и муке. До того как узнал вас, я, конечно, схватил бы девушку и удержал ее у себя силой, но ваша добродетель и ваше учение, хотя я и не исповедую его, изменили что-то в душе моей, и я не решаюсь теперь на насилие. Сам не понимаю, почему это случилось, но это так! И вот я прихожу к вам, потому что Лигии вы заменяете отца и мать, и говорю: дайте мне ее в жены, а я поклянусь вам, что не только не буду мешать ей верить в Христа, но и сам буду вникать в его учение.

Говорил он это с поднятой головой, решительным голосом, но был сильно взволнован, ноги его дрожали под полосатым плащом; когда после его слов наступило молчание, он, словно желая предупредить неблагоприятный ответ, стал говорить дальше:

— Знаю, что существуют препятствия, но я люблю ее, как зеницу ока, и хотя еще не христианин, все же я не враг ни вам, ни Христу. Хочу говорить вам одну правду, чтобы вы поверили мне. Дело касается жизни моей, но я буду искренен и правдив. Другой сказал бы: окрестите меня, я говорю: просветите мою душу! Верю, что Христос воскрес, потому что это свидетельствуют живущие правдой люди, которые видели его после смерти. Верю, потому что сам видел, как ваше учение плодит добродетель, справедливость и милосердие, а не преступления, в которых вас обвиняют. Я знаю немного: лишь по вашим делам и от Лигии да по беседам с вами. Но я повторяю, что и во мне что-то изменилось. Железной рукой держал я свой дом, а теперь не могу. Не знал жалости, теперь знаю. Любил наслаждения, а теперь бежал с пруда Агриппы, потому что задыхался от отвращения. Прежде верил в насилие, теперь отрекаюсь от него. Сам не узнаю себя, но мне отвратительны пиры, вино, песни, кифары и венки, отвратителен двор цезаря, нагие тела и все безобразия. А когда подумаю, что Лигия чиста, как снег в горах, то люблю ее еще сильнее; когда подумаю, что она такая благодаря вашему учению, то люблю и его и хочу узнать его! Но я не понимаю его, не знаю, смогу ли жить в нем, примет ли его моя природа, поэтому мучаюсь, не знаю, что делать, не вижу выхода, словно я брошен в темницу…

Его густые брови сдвинулись в болезненную складку, лицо покраснело, но он продолжал говорить с возрастающим волнением:

— Видите: я страдаю и от любви, и от мрака. Мне говорили, что ваше учение отвергает и жизнь, и человеческую радость, и счастье, и право и порядок, и начальство, и владычество Рима. Неужели это правда? Мне говорили, что вы безумны; скажите, что вы несете людям? Разве грех любить? Разве грех чувствовать радость? Разве грех желать счастья? Разве вы враги жизни? Неужели христианин должен быть нищим? Неужели я должен был бы отказаться от Лигии? В чем ваша правда? Ваши дела и слова ваши прозрачны, как ключевая вода, но что скрывается на дне, под водой? Видите, я говорю искренне. Осветите мрак! Потому что мне сказали еще вот что: Греция создала красоту и мудрость, Рим — мощь, а что создадут христиане? Так скажите, что вы несете миру? Если за дверями вашими есть свет, то откройте их для меня!

— Мы несем любовь, — сказал Петр.

А Павел прибавил:

— Если бы ты говорил языком людей и ангелов, а любви не имел бы, то ты был бы как медь звенящая…

Сердце старого апостола было тронуто муками этой души, которая, словно птица в клетке, рвалась на простор, к солнцу, и он протянул Виницию руки и сказал:

— Кто стучит, тому будет открыто. Благодать Господа над тобою, поэтому благословляю тебя, твою душу и твою любовь во имя Спасителя мира.

Виниций, сильно взволнованный во время своей речи, теперь, услышав слова благословения, приблизился к Петру. И произошла совершенно невероятная вещь. Потомок квиритов, недавно еще не признававший в чужестранце человека, схватил руку старого галилеянина и с благодарностью прижал ее к своим губам.

Петр был обрадован, он понял, что зерно упало на жирную землю, что его рыбачья сеть захватила еще одну душу.

Присутствующие, не менее растроганные этим знаком благоговения перед Христовым апостолом, воскликнули в один голос:

— Слава в вышних Богу!

Виниций поднял свое просветлевшее лицо и сказал:

— Вижу, что счастье может жить среди вас, потому что чувствую себя счастливым, думаю, что и в другом вы меня также убедите. Но должен вам сказать, что это произойдет не в Риме: цезарь едет в Анциум, и я получил приказ ехать с ним. Вы знаете, что ждет за непослушание — смерть. Но если я заслужил ваше доверие и расположение, то поезжайте со мной, чтобы учить меня вашей правде. Вы будете там в большей безопасности, чем я сам; в этой огромной толпе вы сможете проповедовать ваше учение при дворе самого цезаря. Говорят, Актея — христианка, да и между преторианцами есть христиане, потому что я сам видел, как солдаты вставали перед тобой на колени у Номентанских ворот. В Анциуме у меня своя вилла, где мы будем собираться, чтобы в близком соседстве с дворцом Нерона слушать ваши проповеди. Главк говорил мне, что вы ради одной души готовы идти на край света, так сделайте и для меня то, что сделали для тех, ради которых пришли из далекой Иудеи, и не покидайте моей души!

Услышав это, христиане стали советоваться, радуясь победе своей правды и тому значению, какое будет иметь для языческого мира обращение августианца и потомка одного из самых древних римских родов. Они действительно готовы были идти на край света ради одной человеческой души, а после смерти Учителя ничего другого и не делали, — поэтому возможность отказа не пришла им даже в голову. Петр был занят в настоящую минуту своей паствой и ехать не мог, но Павел, недавно посетивший Арицию и Фрегеллу, собирался снова в далекое путешествие на восток, чтобы посетить тамошние церкви и оживить их духом рвения; поэтому он охотно согласился ехать с молодым трибуном в Анциум; там он легко мог найти корабль, идущий в греческие моря.

Виниций, хотя и опечалился, что Петр, которому он многим был обязан, не поедет с ним, очень благодарил Павла, а потом обратился к старому апостолу с последней просьбой:

— Зная жилище Лигии, — сказал он, — я мог бы один пойти к ней и спросить, хочет ли она быть моей женой, если душа моя станет христианской, но я предпочитаю просить тебя, апостол: позволь мне повидаться с ней, но сведи меня сам к Лигии. Я не знаю, как долго придется мне прожить в Анциуме, кроме того, помните, что при цезаре никто не может быть уверен в завтрашнем дне. Мне уже говорил Петроний, что там я буду не совсем в безопасности. Так пусть увижу ее перед этим, пусть насытятся глаза мои ее видом, и я спрошу ее, забудет ли она зло, причиненное мной, и разделит ли со мной добро.

А Петр, улыбаясь добродушно, сказал:

— Кто бы отказал тебе в этой заслуженной радости, сын мой?

Виниций снова припал к его руке, он немог успокоить своего растроганного и взволнованного сердца. Апостол поднял его голову и сказал:

— А ты цезаря не бойся… Говорю тебе: волос не упадет с головы твоей…

Потом он послал Мириам за Лигией, наказав не говорить, кого она застанет здесь, чтобы тем больше обрадована была девушка.

Лин жил недалеко, поэтому скоро присутствующие увидели среди мирт садика приближавшуюся Мириам, которая вела за руку Лигию.

Виниций хотел бежать навстречу, но при виде возлюбленной счастье обессилило его, он стоял с бьющимся сердцем, затаив дыхание, еле держась на ногах, гораздо более взволнованный, чем в ту минуту, когда впервые услышал над своей головой певучую парфянскую стрелу.

Лигия вбежала, не подозревая ничего, и при виде его встала как вкопанная. Лицо ее покраснело и тотчас побледнело, испуганными и изумленными глазами она обвела присутствующих.

Но вокруг увидела ясные, радостные лица. Апостол Петр подошел к ней и спросил:

— Лигия, любишь ли ты его до сих пор?

Наступило молчание. Ее губы дрожали, как у ребенка, который собирается плакать, который чувствует, что виноват и что, однако, должен признаться в своей вине.

— Ответь, — сказал апостол.

Тогда покорно и со страхом в голосе она прошептала, опускаясь к ногам Петра:

— Да…

Виниций опустился с ней рядом на колени, а Петр, возложив руки им на головы, сказал:

— Любите в Господе и во славу его, ибо нет греха в любви вашей.

XII

Гуляя по садику, Виниций рассказывал Лигии в словах, идущих из глубины души, все то, в чем исповедовался апостолам: о тревоге своей души, о переменах, происшедших в нем, и, наконец, о той невероятной тоске, которая овладела им после того, как он покинул дом Мириам. Признался Лигии, что хотел забыть ее и не мог. Думал о ней днем и ночью. Ему напоминал о ней тот крестик, сделанный из веточек букса, который она оставила ему, — он поставил его среди своих лар и невольно почитал, как нечто божественное. Он тосковал по ней все сильнее, потому что любовь была сильнее его и уже в доме Авла заполонила целиком его душу… Другим прядут нить жизни Парки, ему же — любовь, тоска и печаль. Его поступки были злы, но вытекали из любви. Он любил ее в доме Авла и на Палатине, и когда увидел ее в Остриануме, слушающей проповедь Петра, и когда шел похищать ее с Кротоном, и когда она ухаживала за ним на ложе болезни, и когда она покинула его. Но вот пришел Хилон, открывший ее местопребывание, и советовал устроить похищение, но он велел высечь Хилона и предпочел пойти к апостолам просить истины и Лигии… И пусть будет благословен тот час, когда мысль эта пришла ему в голову, потому что теперь он с ней и она ведь не будет больше прятаться от него, как в последний раз, когда убежала от Мириам?

— Я не от тебя бежала, — сказала Лигия.

— Почему же ты сделала это?

Она подняла на него свои голубые глаза, а потом, наклонив стыдливо голову, ответила:

— Ты сам знаешь…

Виниций замолчал на минуту от чувства неизмеримой радости, а потом снова стал говорить, как мало-помалу открывались глаза его, как не похожа она ни на одну из римлянок и можно сравнить ее с одной лишь Помпонией. Он не умел выразить ясно свою мысль, потому что сам не разбирался в нахлынувших чувствах. Ему хотелось сказать, что с ней приходит в мир новая красота, какой до сих пор не было и которая является не только формой, но и содержанием. Но он сказал, что любит ее даже за то, что она убежала от него, и что она будет для него святой у домашнего очага.

Потом схватил ее руку и не мог говорить больше, а лишь смотрел на нее с восторгом, как на свое обретенное счастье, и повторял ее имя, словно желая Увериться, что снова нашел ее:

— О Лигия! Лигия!..

Он стал расспрашивать, что происходило в ее душе, и она призналась, что полюбила его еще в доме Авла, и если бы он отвел ее из Палатина обратно к ним, она призналась бы в своей любви и постаралась смягчить их гнев.

— Клянусь, — сказал Виниций, — что у меня и мысли не было отнимать тебя у Плавтиев; Петроний когда-нибудь подтвердит тебе, что я тогда еще говорил ему о любви к тебе и желании жениться. Я сказал ему: пусть она помажет волчьим салом двери моего дома и пусть сядет у моего очага! Но он высмеял меня и подал цезарю мысль потребовать тебя у Авла как заложницу и отдать мне. Сколько раз проклинал я его за это, но, может быть, в этом счастливая судьба, потому что иначе я не узнал бы христиан и не понял бы тебя…

— Поверь, Марк, — ответила Лигия, — Христос избрал для тебя этот путь.

Виниций с удивлением поднял голову.

— Правда! — оживленно ответил он. — Все складывалось так странно: разыскивая тебя, я встретился с христианами… В Остриануме с изумлением я слушал апостола, потому что таких речей раньше мне не приходилось слышать. Значит, ты молилась за меня?

— Да, — ответила Лигия.

Они прошли мимо беседки, увитой плющом, и приблизились к месту, где Урс, задушив Кротона, бросился на Виниция.

— Здесь, — сказал молодой трибун, — если бы не ты, я бы погиб.

— Не вспоминай! — ответила Лигия. — И не имей злых чувств к Урсу.

— Разве я могу сердиться на него за то, что он защищал тебя? Будь он рабом, я давно подарил бы ему свободу.

— Если бы он был рабом, Авлы давно бы отпустили его.

— Помнишь, как я хотел вернуть тебя в дом Авла? Но ты мне ответила, что цезарь мог бы узнать об этом и мстить им. Теперь ты можешь видеться с ними сколько угодно.

— Почему, Марк?

— Говорю: "теперь", а думаю, что ты можешь безопасно видеться с ними, когда станешь моей женой. Да!.. Если цезарь спросит меня, что я сделал с заложницей, которую он доверил мне, скажу: я взял ее в жены и к Авлам она ходит с моего согласия. В Анциуме цезарь долго не проживет, ему хочется ехать в Ахайю, а если и останется на более долгий срок, то ведь мне нет нужды видеться с ним ежедневно. Когда Павел научит меня вашей правде, я тотчас приму крещение и вернусь в Рим, помирюсь с Авлами, которые на днях должны вернуться в город, и тогда не будет препятствий. Тогда я введу тебя в свой дом и посажу у очага. О carissima! Carissima!

Сказав это, он протянул руки, словно призывая небо в свидетели своей любви, а Лигия, подняв на него сияющие глаза, прошептала:

— И тогда я скажу: "Где ты, Кай, там и я, Кайя".

— О Лигия, — воскликнул Виниций, — клянусь, что ни одна женщина не будет в такой чести у своего мужа, как ты в моем доме!

Они шли некоторое время молча, не в силах удержать в груди счастья, влюбленные, похожие на богов и прекрасные, словно их вместе с цветами принесла в мир весна. Наконец они остановились у кипариса, около входа в домик. Лигия прислонилась к стволу, а Виниций снова заговорил растроганным голосом:

— Вели Урсу сходить в дом Авла, взять твои вещи и детские игрушки и перенести все ко мне.

Она, вспыхнув, как роза, ответила:

— Обычай требует другого…

— Я знаю. Их обычно относит пронуба [46]Замужняя родственница невесты, сопровождающая ее в дом жениха и разъясняющая ей обязанности супруги. вслед за невестой, но сделай это для меня. Я увезу их на свою виллу в Анциум и буду вспоминать тебя, глядя на эти вещи.

Он сложил руки и начал просить ее, как ребенок:

— Помпония вернется на днях, поэтому исполни мою просьбу, carissima, прошу тебя!

— Пусть Помпония сделает, как найдет нужным, — ответила Лигия, вспыхнув еще сильнее при слове "пронуба".

Они снова умолкли, потому что дыхание стеснилось в их груди. Лигия опиралась плечом на кипарис, лицо ее белело в тени, как цветок, а грудь волновалась под туникой; Виниций менялся в лице и бледнел. В полуденной тишине они слышали биение своих сердец, и кипарис, мирты и плющ беседки стали для них в эту минуту сладостным садом любви.

Но в дверях появилась Мириам и позвала их завтракать. Тогда они сели среди апостолов за трапезу, а те смотрели на них с радостью, как на молодое поколение, которое после смерти стариков должно было сохранить и сеять дальше зерна великого учения. Петр преломил хлеб и благословил его; на всех лицах была тишина и мир, и какое-то огромное счастье, казалось, наполняло этот бедный домик.

— Вот видишь, — сказал наконец Павел, обращаясь к Виницию, — неужели мы враги жизни и радости?

И тот ответил:

— Знаю, что воистину так, ибо никогда я не был так счастлив, как среди вас.

XIII

Вечером в тот же день, проходя через Форум домой, Виниций встретил золоченую лектику Петрония, которую несли восемь рослых рабов. Сделав им знак остановиться, он подошел к лектике.

— Да будет тебе сон твой сладок и приятен! — воскликнул он с улыбкой при виде задремавшего Петрония.

— А, это ты! — сказал проснувшийся Петроний. — Да, я задремал после бессонной ночи на Палатине. Я купил несколько книг, чтобы прочесть их в Анциуме… Что слышно?

— Ты ходишь по книжным лавкам? — спросил Виниций.

— Да. Не хочу разорять своей библиотеки, поэтому в путешествие беру новый запас. Говорят, вышли новые вещи Музония и Сенеки. Я разыскиваю также Персия и одно издание эклог [47]"Эклоги", или "Буколики" — поэтический сборник выдающегося поэта Публия Вергилия Марона (70–19 до н. э.). Вергилия, которого нет у меня. О, как я устал от перебирания рукописей… Потому что, когда попадаешь в книжную лавку, разгорается любопытство посмотреть и то и другое. Я побывал у пяти книготорговцев. Клянусь Кастором! Мне очень хочется спать!..

— Ты был на Палатине, поэтому можешь сказать, что там слышно? Знаешь, отошли лектику и коробки с книгами домой и пойдем ко мне. Поговорим об Анциуме и еще кое о чем.

— Хорошо, — сказал Петроний, выходя из лектики. — Ты, вероятно, знаешь, что послезавтра мы выезжаем.

— Откуда мне было знать это?

— Где ты живешь? Значит, я первый сообщаю тебе эту новость? Да, будь готов послезавтра утром. Горох на оливковом масле не помог, платок на жирной шее не помог — и Меднобородый охрип. Поэтому не может быть разговоров о промедлении. Он клянет Рим и здешний воздух, готов сровнять город с землей или сжечь, ругается на чем свет стоит и хочет поскорее дышать морем. Говорит, что вонь, которую ветер приносит во дворец из узких улиц города, может уморить его. Сегодня во всех храмах приносились торжественные жертвы, чтобы боги вернули ему голос, — и горе Риму, в особенности сенату, если голос не вернется.

— Тогда незачем было бы и ехать в Ахайю.

— Да разве у божественного цезаря один лишь этот талант? — ответил со смехом Петроний. — Он выступил бы на олимпийских играх как поэт со своими стихами о пожаре Трои, как музыкант, как наездник, как атлет, наконец, как танцор, и уж во всяком случае стяжал бы себе все венки, предназначенные для победителей. Знаешь, почему эта обезьяна охрипла? Вчера ему захотелось соперничать в танце с нашим Парисом, он плясал перед нами миф о Леде, вспотел и простудился. Весь был мокрый и липкий, как только что вынутый из воды угорь. Менял маску за маской, вертелся как веретено, размахивал руками, словно пьяный матрос, и было очень противно видеть его огромный живот и тонкие ноги. Парис обучал его в течение двух недель, но ты представь себе Агенобарба в роли Леды или бога-лебедя. Вот так лебедь! Нечего сказать! Но он намерен публично выступить в этой пантомиме сначала в Анциуме, а потом в Риме.

— Его осуждали за то, что он пел перед публикой, но подумать только: римский цезарь, выступающий в качестве мима! Нет, этого не вынесет Рим!

— Мой дорогой! Рим все вынесет, а сенат принесет благодарность "отцу отечества".

И прибавил:

— А чернь будет даже польщена, что цезарь служит для нее шутом.

— Скажи, можно ли еще ниже пасть?

Петроний пожал плечами.

— Ты живешь в своем доме, погружен в мысли о Лигии, о христианах, поэтому, вероятно, не знаешь событий последних дней. Ведь Нерон публично женился на Пифагоре. Выступил в качестве невесты. Казалось бы, мера безумия превзойдена, не правда ли? И что же: пришли вызванные жрецы и торжественно сочетали их браком. Я присутствовал на церемонии. Со многим мирюсь, однако должен сознаться, что подумал: если боги существуют, они должны как-нибудь отозваться на кощунство… Но цезарь не верит в богов — и прав.

— Следовательно, он в одном лице и верховный жрец, и бог, и атеист, — заметил Виниций.

Петроний стал смеяться.

— Ты прав! Мне не приходило в голову такое сочетание, какого мир до сих пор не знал.

Помолчав, он прибавил:

— Нужно еще сказать, что этот верховный жрец, не верящий в богов, и этот бог, смеющийся над ними, боится их, как атеист.

— Доказательством чего служит событие в храме Весты.

— Что за мир!

— Каков мир, таков и цезарь! Но это долго продолжаться не может.

Разговаривая так, они вошли в дом Виниция, который весело распорядился подать ужин, а потом, обратившись к Петронию, сказал:

— Нет, дорогой мой, мир должен переродиться.

— Мы его возродим, — ответил Петроний, — хотя бы потому, что в эпоху Нерона человек похож на мотылька: живет в солнце милостей и при первом холодном дуновении гибнет… хотя бы и не хотел этого! Не раз задавал я себе вопрос, каким чудом такой Луций Сатурнин мог дотянуть до девяноста трех лет, пережить Тиберия, Калигулу, Клавдия?.. Но это все пустяки. Позволь мне послать твою лектику за Евникой. У меня пропал сон, и мне хочется веселиться. Вели позвать на пир музыканта, а потом мы побеседуем об Анциуме. Об этом нужно подумать, особенно тебе.

Виниций приказал послать за Евникой; но заявил, что над поездкой в Анциум он не намерен ломать головы. Пусть об этом думают люди, не умеющие жить иначе, как в лучах милости цезаря. Свет не кончается на Палатине, в особенности для тех, которые имеют нечто другое на сердце и в душе.

Он говорил это небрежным тоном, оживленный и веселый, — это удивило Петрония, и, посмотрев на него пристально, он сказал:

— Что с тобой? Сегодня ты такой, каким был в дни ранней юности.

— Я счастлив, — ответил Виниций. — Я затем и позвал тебя, чтобы сказать это.

— Что случилось?

— Нечто, чего я не променял бы за всю римскую империю.

Сказав это, он сел, облокотившись на ручку кресла, и стал говорить с сияющим лицом и светлыми глазами:

— Помнишь, как мы были вместе в доме Авла Плавтия и как там впервые ты увидел божественную девушку, которую сам ты назвал зарей и весной? Помнишь ту Психею, несравненную, прекраснейшую из дев и всех ваших богинь?

Петроний смотрел на него с изумлением, словно желал убедиться, в порядке ли голова его племянника.

— Как ты выражаешься! — сказал он наконец. — Конечно, я помню Лигию.

Виниций сказал:

— Я жених ее.

— Что?..

Виниций вскочил и позвал главного раба.

— Пусть рабы придут сюда все до одного! Живо!

— Ты жених? — повторил Петроний.

Но прежде чем он успел прийти в себя от изумления, огромный атриум наполнился множеством людей. Бежали запыхавшиеся старики, мужчины, женщины, мальчики и девушки. Входили все новые и новые, и с каждой минутой атриум наполнялся; издали слышались голоса, зовущие товарищей на всех языках мира. Наконец все они столпились плотной стеной у стен и колонн. Виниций подошел к фонтану и, обратившись к вольноотпущеннику Дему, громко сказал:

— Все, кто прослужил в доме двадцать лет, завтра должны отправиться к претору, где получат вольную; кто служил меньше, получает три золотых и двойную порцию пищи в течение недели. В деревни послать приказ, что наказания отменяются: снять с провинившихся цепи и кормить их вдоволь. Знайте, что настал для меня счастливый день, и я хочу, чтобы радостно было в доме.

Рабы стояли некоторое время молча, словно не верили ушам своим, потом руки всех протянулись к нему, и они в один голос завыли:

— А-а-а! Господин! А-а-а-а!

Виниций отпустил их мановением руки; хотя всем им хотелось благодарить своего господина еще и склоняться к его ногам, но, повинуясь, они спешно покинули атриум, наполняя дом криками радости.

— Завтра, — сказал Виниций, — велю им собраться в саду и чертить на песке знаки, какие им захочется. Тем, которые начертят рыбу, даст свободу Лигия.

Но Петроний, который ничему долго не удивлялся, был спокоен и спросил:

— Рыбу?.. Ах, помню, что рассказывал Хилон: рыба — символ христиан. — И, протянув руку Виницию, прибавил:

— Счастье живет там, где человек его видит. Пусть Флора сыплет вам под ноги цветы в течение долгих лет. Желаю тебе всего того, чего сам себе желаешь.

— Благодарю. А я думал, что ты станешь отговаривать меня. Это была бы лишь напрасная потеря времени.

— Я стал бы отговаривать? Никогда. Наоборот, я скажу, что ты поступаешь прекрасно.

— А, непостоянный! — весело воскликнул Виниций. — Разве ты забыл, что говорил мне, когда мы шли из дома Помпонии?

Петроний спокойно ответил:

— Нет, не забыл! Но я переменил мнение.

И, помолчав, стал говорить:

— Мой милый! В Риме все меняется. Мужья меняют жен, жены — мужей, почему же мне не менять мнений? Нерон хотел жениться на Актее, которой ради этого сочинили царскую родословную. И что же? Он имел бы честную жену, а мы честную Августу. Клянусь Протеем, и я буду всегда менять мнения, когда сочту это нужным или выгодным. Что касается Лигии, ее царское происхождение более достоверно, чем пергамские предки Актеи. Но ты берегись в Анциуме Поппеи, которая умеет мстить.

— И не подумаю! Волос не упадет с моей головы в Анциуме.

— Если думаешь удивить меня еше раз, то ошибаешься. Но откуда ты знаешь это?

— Мне так сказал апостол Петр.

— А, тебе сказал Петр! Против этого ничего не возразишь. Но позволь мне посоветовать тебе некоторые меры предосторожности, хотя бы для того, чтобы Петр не оказался ложным пророком, потому что если апостол случайно ошибся, то может потерять твое доверие, которое, вероятно, будет ему полезно и в будущем.

— Делай, что хочешь, но я верю ему. И если надеешься оттолкнуть меня от него, повторяя с ироническим ударением его имя, то ошибаешься.

— Еще один вопрос: ты сделался христианином?

— Пока еще нет, но апостол Павел едет со мной, чтобы объяснить мне Христово учение, потом я крещусь, потому что все, что ты мне говорил о них, как о врагах жизни и радости, — неправда.

— Тем лучше и для тебя и для Лигии, — ответил Петроний.

Пожав плечами, он сказал, не обращаясь к Виницию:

— Странное дело, как эти люди умеют вербовать своих сторонников и как растет эта секта.

Виниций сказал ему с волнением, словно принял уже крещение:

— Да! Тысячи и десятки тысяч христиан в Риме, в городах Италии, в Греции и Азии. Есть христиане и в легионах, и среди преторианцев, и во дворце цезаря. Исповедуют эту религию рабы и свободные граждане, нищие и богачи, простой народ и знать. Знаешь ли ты, что некоторые из Корнелиев христиане? Христианка — Помпония Грецина; была ею, говорят, Октавия, и Актея также. Да, это учение полонило мир, и одно оно может возродить людей. Не пожимай плечами, потому что кто может поручиться, что через месяц или через год ты сам не примешь его.

— Я? Нет, клянусь Летой [48]Лета (греч.) — в древнегреческой мифологии река забвения в подземном царстве., я не приму его, хотя бы в нем была истина и мудрость равно божественная, как и человеческая… Это требует работы, а я не люблю работать… Нужно отказаться от многого, а я не люблю отказывать себе ни в чем. С твоим пламенным характером ты мог, конечно, увлечься этим, но я… У меня есть мои геммы, мои камеи, мои вазы и моя Евника. В Олимп я не верю и устраиваю его для себя на земле, — я буду цвести, пока меня не поразят стрелы божественного лучника или пока цезарь не велит мне открыть жил. Я люблю запах фиалок и удобный триклиниум. Люблю даже наших богов… как риторические фигуры, и Ахайю, куда собираюсь с нашим жирным, тонконогим, несравненным, божественным цезарем, Августом, Геркулесом… Нероном!

Он пришел в веселое настроение от одной лишь мысли, что мог бы принять веру галилейских рыбаков, и вполголоса стал напевать:

       Я в зелень мирт запрячу ясный меч мой

       Вослед Гармодия и Аристогетона…

Но он прервал пение, потому что раб возвестил о прибытии Евники.

Тотчас был подан ужин, во время которого, после нескольких песен, исполненных кифаредом, Виниций рассказал Петронию о приходе Хилона и о том, как у Виниция явилась мысль обратиться прямо к апостолам во время порки Хилона.

На это Петроний, которого снова стала одолевать сонливость, приложив руку к лбу, сказал:

— Мысль хороша, если последствия ее оказались хорошими. А что касается Хилона, то я на твоем месте дал бы ему пять золотых, а если бы вздумал сечь, то довел бы дело до конца. Потому что, кто знает, не будут ли ему со временем низко кланяться сенаторы, как сегодня кланяются нашему патрицию Дратва-Ватинию. Спокойной ночи.

Сняв венки, он и Евника стали собираться домой.

После их ухода Виниций пошел в библиотеку и написал Лигии следующее: "Хочу, чтобы тебе, божественная, когда ты откроешь свои прекрасные глаза, это письмо сказало: с добрым утром! Поэтому пишу сегодня, хотя мы и увидимся завтра. Цезарь едет послезавтра в Анциум, и я — увы! — должен сопровождать его. Я говорил тебе, что не послушать — значит лишиться жизни, а я теперь не хотел бы умереть. Но если ты хочешь, чтобы я остался, скажи одно слово, и я останусь. Пусть Петроний как хочет спасает меня. Сегодня, в день радости, я наградил всех своих рабов, а прослуживших в доме двадцать лет отведу завтра к претору и дам им вольную. Ты, дорогая, должна одобрить это, потому что мне кажется такой поступок согласным с сладостным учением, которое ты исповедуешь; кроме того, я сделал это ради тебя. Завтра я скажу, что они обязаны этим тебе, и они будут благодарить и славить твое имя. Зато я сам иду в рабство счастью и тебе и никогда не захочу вольной. Пусть будет проклято это путешествие с Меднобородым. Трижды, четырежды счастлив я, что не так учен, как Петроний, потому что тогда пришлось бы ехать и в Ахайю. Наша короткая разлука сделает сладостной память о тебе. Когда смогу вырваться, сяду на коня и прискачу в Рим, чтобы обрадовать глаза твоим видом, утешить слух твоим нежным голосом. Если не смогу уехать, пошлю раба с письмом к тебе. Приветствую тебя, божественная, и склоняюсь к ногам твоим. Не сердись, что зову тебя божественной. Если запретишь, послушаюсь, но сегодня не могу иначе. Приветствую тебя из будущего твоего дома — от всей души".

XIV

В Риме стало известно, что цезарь по дороге намерен посетить Остию, чтобы осмотреть там величайший в мире корабль, который только что прибыл с хлебом из Александрии, и оттуда проедет береговой дорогой в Анциум. Приказ был дан несколько дней тому назад, поэтому с утра в порту Остии стали собираться толпы местной разноплеменной черни, чтобы поглазеть на императорский кортеж, — римский народ всегда был жаден до зрелищ. Дорога в Анциум не была трудной, а в самом городе находилось много прекрасно обставленных дворцов и вилл, в которых можно было найти все удобства и даже изысканную роскошь. Но цезарь имел обыкновение брать с собой все вещи, которые любил, начиная с музыкальных инструментов и домашней утвари и кончая статуями и мозаиками, которые извлекались из ящиков даже во время самых непродолжительных остановок в пути. Поэтому его сопровождало огромное количество слуг, не считая преторианских отрядов и августианцев, из которых каждый имел множество личных слуг.

Ранним утром в этот день пастухи из Кампаньи, одетые в шкуры, с опаленными солнцем лицами, погнали через ворота пятьсот ослиц, чтобы на другой день утром в Анциуме Поппея могла принять свою обычную молочную ванну. Чернь со смехом и удовольствием смотрела на болтавшиеся в клубах пыли уши ослиц и радостно слушала свист бичей и дикие крики погонщиков. После того как стадо удалилось, дорога была очищена и посыпана цветами и зеленью пиний. В толпе с чувством гордости передавали, что весь путь до Анциума будет усыпан цветами, которые были доставлены владельцами близлежащих садов и куплены за большие деньги у цветочных торговцев. Толпа увеличивалась с каждой минутой. Некоторые приходили целыми семьями и, чтобы не скучать, располагались у дороги на камнях, предназначенных для постройки нового храма Циреры. Здесь же под открытым небом они ели свой завтрак. Собирались в кружки, разговаривали о поездке цезаря, о его будущих путешествиях. Матросы и старые солдаты рассказывали всякие чудеса про страны, о которых слышали во время былых походов и где не ступала еще нога римлянина. Горожане, не бывавшие нигде дальше Аппиевой дороги, с изумлением слушали рассказы про Индию и Аравию, про далекие моря, окружающие Британию, где на одном из островов Бриарий заковал спящего Сатурна и где жили духи, о стране Гиперборейской, о замерзших морях, о шуме и стонах океана, когда в его глубины погружается солнце. Подобным рассказам охотно верила чернь, верили даже такие люди, как Плиний и Тацит. Много рассказывали о корабле, который хотел осмотреть цезарь: груз его состоял из запаса пшеницы на два года, на нем приехало четыреста человек путешественников, столько же матросов и множество диких зверей для предстоящих летом игр. Все это делало популярным цезаря, который не только кормил, но и забавлял народ. Готовились к торжественной и восторженной встрече.

Но вот показался отряд нумидийской конницы, входившей в состав преторианских войск. Одеты они были в желтую одежду с красными поясами, с золотыми серьгами, бросавшими отблеск на их черные лица. Острия их бамбуковых пик блистали на солнце. За ними следовал кортеж. Толпа теснилась, чтобы лучше рассмотреть шествие, но отряд пеших преторианцев составил цепи по обеим сторонам ворот и очистил дорогу. Впереди двигались колесницы с пурпуровыми шатрами, красными, фиолетовыми, белоснежными из бисса, затканного золотыми нитями, с восточными коврами, мозаиками, с домашней и кухонной утварью; клетки с птицами, привезенными с Востока, Юга и Запада, мозги и языки которых должны были подаваться к столу цезаря, амфоры с вином, корзины с плодами. Вещи, которые боялись согнуть или разбить при перевозке, несли на руках пешие рабы. Проходили сотни людей с посудой, дорогими вазами, небольшими статуями из коринфской меди; одни несли этрусские вазы, другие — греческие, третьи — сосуды золотые, серебряные или из александрийского стекла. Их отделяли друг от друга небольшие отряды преторианцев, пеших и конных, кроме того, за рабами зорко следили надсмотрщики с кнутами в руках. Шествие людей, бережно несущих разные предметы, похоже было на религиозную процессию, и сходство это особенно усилилось, когда показались рабы с музыкальными инструментами цезаря в руках. Арфы, греческие лютни, еврейские и египетские гусли, лиры, форминги, кифары, трубы, флейты, изогнутые рожки и кимвалы. Глядя на множество инструментов, сверкавших золотом, драгоценными камнями, бронзой и перламутром, можно было подумать, что Аполлон или Вакх предприняли кругосветное путешествие. Потом показались великолепные повозки, на которых сидели плясуны, плясуньи, мимы — в красивых позах с тирсами в руках. За ними следовали рабы, не исполнявшие работ, которых держали ради развлечения: мальчики и девочки, набранные в Греции и Малой Азии, длинноволосые или кудрявые, с золотыми сетками на головах, похожие на амуров, с красивыми лицами, покрытыми толстым слоем косметики, чтобы ветер Кампаньи не испортил им кожи.

Снова отряд преторианцев — исполинов сикамбров, бородатых, светловолосых, голубоглазых. Перед ними знаменосцы несли римских орлов, таблицы с надписями, небольшие статуи германских и римских богов, изображения и бюсты цезаря. Из-под шкур и панцирей солдат виднелись сильные загорелые руки, словно военные машины, способные владеть тяжелым оружием. Под их ногами, казалось, дрожала земля, и они шли ровным шагом, уверенные в своей силе, которую могли противопоставить даже римским цезарям. Они презрительно смотрели на городскую чернь, забыв о том, что многие пришли в этот город закованными в цепи. Но их было немного, потому что главные силы преторианцев оставались в городском лагере, чтобы держать в повиновении город. За ними вели упряжных тигров и львов Нерона, на случай, если он пожелает уподобиться Дионису. Индусы и арабы вели их на стальных цепях, увитых цветочными гирляндами. Прирученные опытъными бестиариями, звери смотрели на толпу своими зелеными, сонными глазами, иногда поднимали огромные головы и втягивали в себя воздух, облизывая пасти длинными языками.

Дальше двигались колесницы цезаря, его лектики, большие и малые, золотые, пурпурные, инкрустированные слоновой костью, перламутром, сверкающие драгоценными камнями; за ними небольшой отряд преторианцев в римском вооружении, состоящий исключительно из жителей Италии. Ещв великий Август освободил жителей полуострова от военной службы, почему так называемая италийская когорта, обычно стоявшая в Малой Азии, составлялась из охотников; таким образом в преторианском войске кроме варваров служили исключительно добровольцы.

За толпой нарядных слуг, рабов и мальчиков показался наконец цезарь, приближение которого возвестили издали крики народа.

В толпе находился и апостол Петр, который хотел увидеть цезаря хоть раз в жизни. С ним была Лигия, закрывшая лицо покрывалом, и Урс, сила которого могла пригодиться девушке среди разнузданной и грубой толпы. Лигиец взял один из огромных камней, предназначенных для постройки храма, и принес его апостолу, чтобы тот мог лучше увидеть шествие. В толпе стали ворчать на Урса, пролагавшего себе дорогу подобно судну, рассекающему волны, но, когда тот поднял и понес камень, которого не могли бы поднять четверо сильных людей, недовольство сменилось удивлением и вокруг раздался обычный в цирке крик одобрения: "Macte!" [49]Отлично! (лат.).

Показался цезарь. Он ехал в колеснице, имеющей вид шатра, в которуй была запряжена шестерка идумейских жеребцов с золотыми подковами. Шелковые завесы шатра были раздвинуты, чтобы народ мог видеть цезаря. На колеснице могло поместиться несколько человек, но Нерон пожелал ехать через город один, чтобы внимание народа было всецело сосредоточено ни нем. У ног его сидели два урода-карлика. Он был в белой тунике и тоге аметистового цвета, которая бросала голубой отсвет на его лицо. На голове был лавровый венок. Со времени путешествия в Неаполь цезарь очень растолстел. Лицо обрюзгло; заметен был двойной подбородок, поэтому казалось, что рот начинается тотчас под носом. Толстая шея была обернута шелковым платком, который он поправлял каждую минуту белой жирной рукой, поросшей рыжими волосами; он не позволил удалять по обычаю эти волосы, потому что его уверили, что от этого будут дрожать руки и это помешает его игре на лютне. Безграничное тщеславие было написано на лице его в соединении с усталостью и скукой. Вообще лицо это казалось одновременно ужасным и шутовским. Он поворачивал голову направо и налево, щурил глаза и внимательно слушал, как его приветствуют. Вокруг раздавались апплодисменты и крики: "Здравствуй, божественный! Цезарь! Император! Здравствуй! Несравненный сын Аполлона! Аполлон!" Он улыбался, но иногда по лицу его пробегала тень беспокойства: римская толпа была насмешлива и, пользуясь своей многочисленностью, позволяла не раз выкрикивать дерзости и отпускать злые шутки по адресу даже тех великих триумфаторов, которых действительно любила и уважала. Известно, что некогда при въезде Юлия Цезаря в Рим раздавались крики: "Граждане, берегите жен, едет лысый развратник!" Но чудовищное самолюбие Нерона не выносило насмешек, шуток и намеков. В толпе слышались возгласы: "Меднобородый!.. Меднобородый, куда везешь свою огненную бороду? Не боишься ли, что Рим загорится от нее?" Кричавшие это не знали, что шутка их таит в себе страшное пророчество. Цезаря не очень сердили эти возгласы, потому что бороды он не носил, после того как в золотом ларце принес ее в жертву Юпитеру Капитолийскому. Но были и такие, которые, спрятавшись среди камней и около строящегося храма, кричали: "Матереубийца! Орест! Алкмеон!" Иные выкрикивали: "Где Октавия?! Сними пурпур!", а едущую за Нероном Поппею обзывали бранными прозвищами. Тонкий слух Нерона улавливал такие крики, и он подносил тогда к глазам свой отшлифованный изумруд, словно хотел увидеть и запомнить крикунов. Таким образом случайно его взор остановился на возвышавшемся над толпой апостоле Петре. На мгновение взоры этих людей встретились, и никому из пышной свиты цезаря и многочисленной толпы народа не пришло в голову, что в эту минуту смотрят друг на друга два властелина мира, из которых один скоро исчезнет, как кровавый сон, а другой, старик, одетый в грубый плащ, примет в вечное владение и мир и Рим.

Проехал цезарь, а за ним восемь негров пронесли великолепную лектику, в которой сидела нелюбимая народом Поппея. Одетая, как и Нерон, в аметистового цвета пеплум, с толстым слоем белил на лице, неподвижная, равнодушная, погруженная в мысли, она казалась изображением богини, прекрасной и злой, которую несли в процессии. За ней следовало множество мужской и женской прислуги и колесницы с нарядами. Солнце было высоко, когда показались августианцы — вереница фигур пышных, ярких, изменчивых протянулась до бесконечности. Ленивый Петроний, радостно приветствуемый толпой, велел нести себя с прекрасной, похожей на богиню, рабыней в лектике; Тигеллин ехал в колеснице, запряженной небольшими лошадками, которые были украшены белыми и красными перьями. Видели, как он вставал и вытягивал шею, чтобы посмотреть, не зовет ли его Цезарь к себе. Среди других толпа приветствовала аплодисментами Пизона, смехом Вителия, свистом Ватиния. К Лицинию и Леканию, консулам, отнеслись равнодушно, но Туллий Сенеций, которого любили неизвестно за что, равно как и Вестин, были встречены аплодисментами черни. Двор был очень многочислен. Казалось, все, кто богат и знаменит, эмигрируют из Рима в Анциум. Нерон никогда не путешествовал иначе, и количество спутников его обычно превосходило число солдат в легионе, — а в то время легион состоял более чем из двенадцати тысяч человек. Проехали Домиций Афр и престарелый Луций Сатурнин; проехал Веспасиан, который еще не отправился в поход на Иудею, откуда впоследствии вернулся за венцом цезаря, и с ним сыновья его, юный Нерва и Лукан; Анний Галлон, Квинтиниан и множество женщин, известных богатством, красотой, роскошью и развратом. Глаза зрителей перебегали с знакомых лиц на колесницы, лошадей, вычурные одежды разноплеменных слуг. В этом потоке роскоши и величия не знали, на что смотреть, на чем остановиться, и не только глаза, но и мысль была ослеплена блеском золота, багровыми и фиолетовыми красками, сверканием драгоценных камней, бисера, перламутра и слоновой кости. Казалось, солнечные лучи таяли в этом пышном избытке. И хотя среди толпы достаточно было бедняков с подтянутыми животами и голодными глазами, вид этого богатства не только будил в них зависть и желание иметь столько же, но и наполнял сердца гордостью, напоминая о мощи Рима, перед которой склонился покорно весь мир. И никто не смел подумать, что эта сила может быть изжита и что-нибудь в мире способно устоять перед ней.

Виниций, ехавший в конце, при виде апостола и Лигии, которую не надеялся увидеть здесь, сошел с колесницы и подбежал к ним с приветствием. Лицо его сияло, и он быстро заговорил, как человек, который не может терять времени:

— Ты пришла?.. Я не знаю, как мне благодарить тебя, о Лигия!.. Бог не мог мне послать лучшей приметы! Прощай еще раз, но прощай ненадолго. Я оставлю по дороге парфянских коней, и как только выпадет свободный день, прискачу к тебе, пока не выхлопочу себе право вернуться совсем. Будь здорова!

— Будь здоров, Марк! — ответила Лигия и прибавила тише: — Пусть Христос ведет тебя и откроет душу для слов Павла.

Он обрадовался, что она хочет скорее увидеть его христианином, и сказав

— Ocelle mi! Да будет по слову твоему. Павел захотел ехать с моими слугами, но он со мной и будет моим учителем и товарищем… Подыми покрввало, моя радость, чтобы я еще раз посмотрел на тебя перед разлукой. Зачем ты закрылась?

Она приподняла покрывало и посмотрела на него улыбающимися глазами на прекрасном лице.

— Разве это плохо?

В ее улыбке было немного девичьего лукавства, поэтому, глядя на нее с восторгом, Виниций ответил:

— Плохо для глаз моих, которые готовы до смерти глядеть на тебя одну.

Потом, обратившись к Урсу, сказал:

— Урс, береги ее как зеницу ока, потому что она не только твоя, но и моя госпожа!

Сказав это, он схватил ее руку и прижал к своим губам, к великому изумлению толпы, которая не могла понять такого почтения со стороны пышного августианца к девушке, одетой в простые одежды, почти рабыни…

— Будь здорова…

И он быстро побежал, потому что колесница его отъехала далеко. Апостол Петр незаметно благословил его знаком креста, а добряк Урс стал хвалить его, довольный, что молодая девушка жадно слушает его слова и благодарно смотрит на него.

Шествие уходило вдаль, окутавшись клубами золотой пыли, но они долго смотрели ему вслед, пока не подошел Дем, мельник, у которого по ночам работал Урс.

Поцеловав руку апостола, он стал просить его зайти к нему подкрепиться, уверяя, что жилище его близко отсюда, а они устали и голодны, потому что провели здесь почти целый день.

Они согласились, зашли в его дом, отдохнули, поели и уже под вечер возвращались к себе за Тибр. Собираясь перейти реку по мосту Эмилия, они шли серединой Авентинского холма между храмами Дианы и Меркурия. Апостол Петр смотрел с вершины на окружавшие его и на терявшиеся вдали громады. Погруженный в молчание, он размышлял над величием и силой этого города; куда пришел возвестить слово Божье. До сих пор он видел римлян и их легионы лишь на далеких окраинах империи, по которым скитался, но это были лишь отдельные члены той мощи, воплощение и олицетворение которой он увидел сегодня в первый раз в особе цезаря. Огромный, хищный, жадный и вместе с тем разнузданный город, испорченный до мозга костей и непоколебимый в своей сверхчеловеческой мощи; цезарь — братоубийца, матереубийца, женоубийца, за которым тащился не меньший, чем его свита, рой кровавых видений; развратник и шут, он — вождь тридцати легионов и благодаря им владыка мира. Его приближенные, покрытые золотом и пурпуром, не уверены в завтрашнем дне и в то же время правят народами как цари, — все это вместе взятое показалось Петру каким-то адским царством зла и неправды. Он удивился своим простым сердцем, как Бог может давать столь великую власть дьяволу, как может отдать ему землю, чтобы он терзал ее, топтал, выжимал слезы и кровь, разрушал, как буря, палил, как огонь. И от мыслей этих смутилось его старое сердце, и он в душе так стал говорить Учителю:

"Господи, что могу я сделать в городе, куда Ты послал меня? Моря и суша, звери на земле и гады водные, царства, города и тридцать легионов, охраняющих эти богатства, — все это принадлежит ему. А я, Господи, я — бедный рыбак! Что сделаю я? И как осилю злобу его?"

И он поднял свою старую трясущуюся голову к небу, молясь и призывая из глубины сердца Божественного Учителя, исполненный печали и тревоги.

Вдруг молитва его была прервана восклицанием Лигии:

— Город словно в огне…

Действительно, в этот день был странный закат. Огромный солнечный щит наполовину скрылся уже за Яникульским холмом, и все небо залито было багровым заревом. С того места, где они стояли, открывались большие пространства. Направо были видны стены Большого цирка, над ним возвышался дворец на Палатине, прямо перед ними Форум и вершина Капитолия с храмом Юпитера. Стены, колонны и крыши храмов — все багровело и отливало золотом в этом странном освещении. Видневшаяся вдали река казалась кровавой, и по мере того как солнце опускалось ниже, освещение все больше походило на зарево пожара, и это зарево ширилось, усиливалось, пока не охватило всех семи холмов, с которых, казалось, стекало на окрестности.

— Город весь в огне! — повторила Лигия.

А Петр прикрыл глаза рукой и сказал:

— Гнев Божий над этим городом.

XV

Виниций Лигии:

"Раб Флегон, с которым посылаю тебе это письмо, — христианин и потому получит свободу из твоих рук, моя дорогая. Это старый слуга нашего дома, поэтому могу писать спокойно, не боясь, что письмо попадет в чьи-нибудь руки, кроме твоих. Пишу из Лаврента, где мы задержались по случаю жары. Оттон владел здесь великолепной виллой, которую в свое время подарил Поппее, а та, разведясь с ним, сочла за лучшее удержать за собой прекрасный подарок… Когда я думаю об окружающих меня здесь женщинах и о тебе, мне кажется, что из камней Девкалиона должны были возникнуть различные, совершенно не похожие одна на другую породы людей, и что ты принадлежишь к той породе, которая создана из хрусталя. Благоговею перед тобой и люблю от всей души, и мне хотелось бы писать лишь о тебе одной, поэтому я должен принудить себя написать о путешествии, о том, что со мной происходит, и о новостях при дворе цезаря. Итак, Нерон в гостях у Поппеи, которая приготовила ему здесь великолепный прием. Немногие августианцы присутствовали на нем, но и Петроний и я получили приглашение. После завтрака мы катались на золоченых лодках по морю, которое быъло очень тихим и казалось уснувшим и таким голубым, как твои глаза, божественная! Гребли мы сами; по-видимому, Августе льстило, что везут ее патриции и их сыновья. Цезарь, стоя у руля в пурпурной тоге, пел гимн в честь моря, сочиненный им накануне ночью и положенный на музыку вместе с Диодором. На других лодках пели рабы из Индии, которые умеют играть на морских раковинах, а вокруг плескались дельфины, словно в самом деле были привлечены музыкой из глубин Амфитриты. И знаешь, что я делал в это время? Я думал о тебе, и мне хотелось взять это море, это солнце эту музыку и отдать тебе. Хочешь, мы поселимся когда-нибудь на берегу моря подальше от Рима? У меня есть в Сицилии земля, на которой рощи миндальных деревьев, которые весной покрыты розовыми цветами и ветви которых свешиваются над водой. Там я буду любить тебя и исповедывать веру, которой научит меня Павел, — теперь я знаю, что она не противится счастью и радости. Хочешь?.. Но прежде чем услышу ответ из твоих любимых уст, буду писать дальше о том, что случилось на лодке. Когда берег остался далеко за нами, мы увидели на горизонте парус, и тотчас начался спор о том, обыкновенная ли это рыбачья лодка или корабль из Остии. Увидел я первый, и тогда Августа сказала, что для моих глаз, по-видимому, нет ничего скрытого, и, опустив вдруг на лицо покрывало, спросила, неужели я и так узнал бы ее? Петроний тотчас вставил, что за тучей и солнца не видно, но она, словно шутя, говорила, что такое острое зрение может ослепить одна лишь любовь; она стала называть разных женщин, стала спрашивать и угадывать, кого я люблю. Я отвечал спокойно, но в конце она назвала и твое имя. Говоря о тебе, она подняла покрывало и стала смотреть на меня злыми и пытливыми глазами. Я очень благодарен Петронию, который накренил в эту минуту лодку, и общее внимание было отвлечено от меня. Если бы я услышал недоброжелательное или насмешливое замечание о тебе, я не смог бы скрыть гнева и мне пришлось бы бороться с желанием ударить веслом эту хитрую и злую женщину… Помнишь, что я рассказывал тебе накануне отъезда в саду Лина о случае на пруду Агриппы? Петроний боится за меня и сегодня умолял, чтобы я не дразнил самолюбивую Августу. Но Петроний не понимает меня и не знает, что, кроме тебя, нет мне ни радости, ни красоты, ни любви и что Поппея будит во мне лишь отвращение и презрение. Ты изменила мою душу настолько, что к прежней жизни я уж не сумел бы вернуться. Но не бойся, со мной не случится ничего дурного. Поппея не любит меня, потому что она вообще неспособна любить, и ее капризы являются следствием гнева на цезаря, который все еще находится под ее влиянием и который, может быть, и любит ее, но перестал стесняться и не скрывает от нее своего разврата и преступлений. Скажу еще одну вещь, которая должна успокоить тебя: Петр сказал мне перед отъездом, чтобы я не боялся цезаря, ибо волос не упадет с моей головы, и я верю ему. Какой-то голос говорит моей душе, что каждое слово апостола должно исполниться, и так как он благословил нашу любовь, то ни цезарь, ни все силы Аида, ни даже фатум не в силах отнять тебя, о Лигия! Когда я думаю об этом, я счастлив, как небо, которое одно спокойно и счастливо. Но тебя, христианку, может быть, оскорбляют мои слова о фатуме и небе? В таком случае прости, я грешу невольно. Крещение не омыло еще меня, но сердце мое как пустая чаша, которую Павел должен наполнить вашим сладостным учением, тем более сладостным для меня, что оно — твое. Ты, божественная, поставь мне в заслугу то, что я вылил содержимое этой чаши, наполнявшее ее раньше, и я протягиваю ее, как человек, чувствующий жажду и стоящий у чистого источника. Будь снисходительна ко мне. В Анциуме дни и ночи я буду слушать Павла, который в первый же день среди моих людей приобрел такую любовь, что они постоянно окружают его и видят в нем не только проповедника, но и сверхъестественное существо. Вчера я заметил радость на его лице, и когда я спросил, что он делает, то Павел ответил мне: "Сею". Петроний знает, что он едет со мной, и хочет повидаться с ним, а так же как и Сенека, который слышал о нем от Галлона. Звезды гаснут на небе, Лигия, и утренняя звезда горит ярче. Скоро заря окрасит море — кругом все спят, я лишь один думаю о тебе и люблю тебя. Здравствуй вместе с зарей, sponsa mea!" [50]Суженая моя! (лат.).

XVI

Виниций Лигии:

"Была ли когда-нибудь с Авлами в Анциуме, моя дорогая? Если нет, я буду рад показать тебе этот город. От Лаврента по берегу тянутся виллы одна за другой, а сам Анциум — бесконечный ряд дворцов и портиков, колонны которых глядятся в спокойную воду. Моя вилла на самом берегу с оливковой рощицей и леском кипарисов сзади, и когда я подумаю, что этот уголок будет со временем твоим, мне кажется белее мрамор, зеленее сад, лазурнее море. О Лигия, как хорошо жить и любить! Старый Меникл, управляющий виллы, посадил на лужайках под миртами множество ирисов; увидев их, я вспомнил дом Авла, ваш фонтан, ваш сад, в котором я гулял с тобой. И тебе эти ирисы будут напоминать родной дом, поэтому я уверен, что ты полюбишь Анциум и эту виллу. Тотчас по приезде мы долго беседовали с Павлом за завтраком. Сначала мы говорили о тебе, потом он стал поучать, а я слушал его долго, и скажу тебе одно: если бы я умел так хорошо владеть пером, как Петроний, я не смог бы передать все то, что вошло мне в сердце и душу. Я и не подозревал, что может быть на свете такое счастье, красота и мир, о которых люди до сих пор не знают. Но все это я берегу для беседы с тобой, когда в первый свободный день прискачу в Рим. Скажи, как может земля носить в одно время таких людей, как апостол Петр, Павел — и цезарь! Я спрашиваю потому, что вечером, после поучения Павла, я был у Нерона, и знаешь, что я там услышал? Сначала он читал свою поэму о гибели Трои, потом стал жаловаться, что никогда не видел горящего города. Он завидовал Приаму и называл его счастливым человеком именно за то, что тот мог видеть пожар и гибель родного города. На это Тигеллин сказал: "Молви слово, божественный, я возьму факел, и прежде чем кончится ночь, ты увидишь пылающий Анциум". Но цезарь назвал его глупцом. "Куда же я стал бы приезжать дышать свежим воздухом и беречь тот голос, который мне подарили боги и который я должен сохранить ради блага людей? Разве не Рим губит меня, разве не ядовитые испарения Субурры и Эсквилина заставляют меня хрипеть, и разве горящий Рим не представил бы в сто крат более великолепного и трагического вида, чем Анциум?" Все стали говорить о том, какой неслыханной трагедией был бы пожар города, покорившего себе весь мир и обращенного в кучи серого пепла. Цезарь заявил, что тогда его поэма была бы значительнее поэм Гомера, а потом стал говорить, как он отстроил бы город и как потомство удивлялось бы его произведению, перед которым показались бы ничтожны все человеческие дела. Тогда пьяные собеседники стали кричать: "Сделай это! Сделай!", а он ответил: "Мне нужны для этого верные и более преданные друзья". Признаюсь, услышав это, я встревожился, потому что в Риме ты, carissima. Теперь я сам смеюсь над своей тревогой и думаю, что цезарь и августианцы, хотя они и безумны, не решились бы допустить подобного безумия… И вот как человек, боящийся за любимое существо, я все-таки предпочел бы, чтобы дом Лина не стоял в узком переулке за Тибром, в части города, населенной по большей части чужестранцами, с которыми в данном случае меньше пришлось бы считаться. Палатинские дворцы не были бы достойным тебя жилищем, но я все-таки не хотел бы видеть тебя лишенной удобств и богатства, к которым ты привыкла с детства. Перейди в дом Авла, моя дорогая. Я много об этом думал здесь. Если бы цезарь был se Риме, весть о твоем возвращении действительно могла бы дойти через рабой до Палатина, обратить на тебя внимание и вызвать преследование за то, что ты посмела поступить наперекор воле цезаря. Но он долго проживет в Анциуме, и, прежде чем вернется, рабы перестанут говорить об этом. Впрочем, я живу надеждой, что, прежде чем Палатин увидит цезаря, ты, моя дорогая, будешь жить в собственном доме на Каринах. Благословен день, час и мгновение, когда ты переступишь порог моего дома, и если Христос, которого я готовлюсь познать, сделает это, да будет благословенно и его имя. Я буду служить ему и отдам за него жизнь и кровь. Вернее: мы оба будем служить ему, пока хватит нам жизни. Люблю тебя и приветствую от всей души".

XVII

Урс черпал воду из колодца и тянул веревку с двойной амфорой, напевал вполголоса странную лигийскую песенку. Радостный взор бросал он время от времени на Виниция и Лигию, чьи фигуры белели под кипарисами в садике Лина, как две статуи. Ветер не шевелил их одежд. Наступал золотисто-лиловый вечер, и они в тишине разговаривали, держа друг друга за руки.

— Не случится ли с тобою беда, Марк, за то, что ты покинул Анциум без ведома цезаря? — спрашивала Лигия.

— Нет, моя дорогая, — ответил Виниций. — Цезарь сказал, что запрется на два дня с Терпносом и будет сочинять новую поэму. Он часто делает это, и тогда ни о чем не знает и не помнит. Впрочем, что мне цезарь, когда я с торбой и смотрю на тебя. Я очень скучал без тебя, а в последнее время меня покинул сон. Не раз, засыпая от усталости, я вдруг просыпался с таким чувством, словно тебе грозит какая-то опасность; иногда мне снилось, что украдены лошади, оставленные мной по дороге, которые должны были домчать меня в Рим, — на них я прискакал теперь в город с такой быстротой, с какой не сумеет проехать ни один гонец цезаря. И я не мог выдержать дольше! Слишком люблю тебя, моя дорогая!

— Я знала, что ты приедешь. Два раза Урс по моей просьбе ходил на Карины и спрашивал о тебе в доме. Лин смеялся надо мной и Урс тоже.

Видно было, что она действительно ждала его: вместо обычной темной одежды на ней была мягкая белая стола, в красивых складках которой ее лицо и руки казались распустившимися подснежниками. Несколько розовых анемонов украшали прическу.

Виниций прижал губы к ее руке, потом они сели на каменную скамью под диким виноградом и, прижавшись друг к другу, молчали, глядя на зарю, последние блески которой отражались в их глазах.

Очарование тихого вечера овладело ими.

— Как здесь тихо и как прекрасен мир, — сказал тихим голосом Виниций. — Наступает чудесная ночь. Я чувствую себя счастливым, как никогда в жизни. Скажи, Лигия, что это такое? Я никогда не думал, что может существовать такая любовь. Предполагал, что это огонь в крови и страсть, а теперь вижу, что можно любить каждой каплей крови и каждым дыханием и вместе с тем чувствовать сладостное и неизмеримое спокойствие, словно душу убаюкали сон и смерть. Это ново для меня. Смотрю на тишину этих деревьев, и мне кажется, что она во мне. Теперь только я понял, что может существовать счастье, о котором люди и не подозревали. Я понял, почему ты и Помпония Грецина такие тихие и спокойные… Да!.. Это дает Христос…

Она положила голову на его плечо и сказала:

— Мой милый Марк…

И не могла говорить больше. Радость, благодарность и чувство, что теперь ей можно любить, лишили ее голоса и тотчас наполнили глаза слезами. Виниций обнял ее стройное тело, прижал к себе и сказал:

— Лигия! Да будет благословенна минута, когда я в первый раз услышал его имя.

Она ответила шепотом:

— Люблю тебя, Марк…

Они умолкли, не в силах говорить от волнения. На кипарисах угасли последние лиловые отсветы, и сад засеребрился от лунного серпа. Потом Виниций заговорил:

— Я знаю… Едва я вошел сюда, едва успел поцеловать милые руки, я тотчас прочел в глазах твоих вопрос, понял ли я божественное учение, которое ты исповедуешь, и крещен ли я? Нет! Я еще не крестился, но знаешь, мой нежный цветок, почему нет? Мне Павел сказал: "Я доказал тебе и убедил, что Бог пришел в мир и дал распять себя ради спасения мира, но пусть в благодати омоет тебя Петр, который первый простер над тобой руки и благословил тебя". Да и я хотел, чтобы ты видела мое крещение и чтобы Помпония была моей матерью. Поэтому пока я не крещен, хотя и верю в Спасителя и его сладостное учение. Павел убедил меня и обратил, да и могло ли быть иначе? Как мог я не поверить, что Христос пришел в мир, если об этом свидетельствует Петр, который был его учеником, и Павел, которому Он явился? Как мог я не поверить, что он — Бог, коль он воскрес? Видели его и в городе, и над озером, и на горе — и видели люди, уста которых не знают лжи. Я верил в это с того времени, когда слушал Петра в Остриануме, потому что тогда еще сказал себе: всякий другой мог бы солгать, но не этот человек, свидетельствующий: "Я видел". Но я боялся вашего учения. Мне казалось, что оно отнимает у меня мою Лигию. Я думал, что нет в нем ни мудрости, ни красоты, ни счастья. Теперь же, когда узнал его, что за человек был бы я, если бы не хотел царства правды на земле вместо лжи, любви — вместо ненависти, милосердия — вместо мести? Кто не предпочел бы добра и не желал бы его? И всему этому учит ваша вера. Другие религии тоже ищут справедливости, но одна эта делает сердце справедливым. Кроме того, делает его чистым, как твое сердце и Помпонии, и верным, как ваши сердца. Я был бы слеп, если бы не видел этого. А если притом Христос обещал жизнь вечную и счастье столь большое, какое только может дать всемогущество Божье, а чего желать человеку больше? Если бы я спросил Сенеку, почему он советует быть добродетельными, если отсутствие добродетели приносит больше счастья, он не сумел бы мне ответить разумно. А я знаю теперь, почему должен быть добродетельным: потому, что добро и любовь исходят от Христу затем, чтобы найти жизнь вечную, когда смерть закроет мне глаза, найти счастье, найти самого себя и тебя, моя дорогая… Как не полюбить и как не принять учения, которое дает истину и уничтожает смерть? Кто не поставит добро выше, чем зло? Я думал, что это учение противится счастью, но Павел убедил меня, что оно не только ничего не отнимает, но даже прибавляет. Все это с трудом помешается в моей голове, но я чувствую, что это так, потому что никогда я не был так счастлив и не мог быть, хоть бы и взял тебя силою и держал в своем доме. Ты мне сказала только что: "Люблю тебя!" — а ведь этих слов я не смог бы вырвать у тебя, обладая мощью Рима. О Лигия! Ум говорит, что это учение божественно, сердце чувствует это, а таким двум силам кто сможет противиться?

Лигия слушала, устремив на него свои голубые глаза, при свете месяца похожие на мистические цветы и, как цветы, орошенные слезами.

— Да, Марк! Правда! — сказала она, сильнее прижимаясь к его плечу.

В эту минуту они оба чувствовали себя безмерно счастливыми, потому что кроме любви соединяла их еще какая-то сила, сладостная и непреодолимая, чрез которую сама любовь становилась чем-то крепким, не поддающимся перемене, обману, разочарованию и даже смерти. Сердца их исполнились уверенности, что могло произойти какое угодно событие, но они не перестанут любить и принадлежать друг другу. И поэтому души их были овеяны великим спокойствием. Виниций чувствовал, что эта любовь не только чистая и глубокая, но и совершенно новая, такая, какой не знали до сих пор люди и не могли знать. И в ней растворялось в его сердце все: и Лигия, и Христово учение, и свет луны, тихо спящий на кипарисах, и тихая ночь, так что все мироздание казалось ему наполненным ею одной. Он снова стал говорить тихим взволнованным голосом:

— Ты будешь душой моей души и будешь мне дороже всего в мире. Вместе будут стучать наши сердца, одна будет молитва и одна благодарность Христу. О дорогая! Жить вместе, вместе чтить сладостного Бога и знать, что после смерти глаза наши откроются вновь, как после долгого сна, чтобы смотреть на новый источник света, — что может быть лучше этого? Я удивляюсь, почему раньше не понимал этого. И знаешь, что мне теперь кажется? Этому учению никто не сможет противиться. Через двести или триста лет его примет весь мир. Люди забудут Юпитера, не будет иных богов, кроме Христа, иных храмов, кроме христианских. Кто бы не захотел счастья? Ах, я слышал разговор Павла с Петронием, и знаешь, что Петроний сказал под конец? "Это не для меня", но больше он ничего возразить не сумел.

— Повтори мне слова Павла, — попросила Лигия.

— Беседа происходила у меня, вечером, Петроний стал шутить, как всегда. И тогда Павел сказал: "Как можешь ты, мудрый Петроний, отрицать, что Христос жил и воскрес, когда тебя не было тогда на свете, а Петр и Иоанн видели его, и я видел на пути в Дамаск? Пусть раньше мудрость твоя докажет, что мы лжецы, и тогда уж опровергай наше свидетельство". Петроний ответил, что он и не думает отрицать, так как знает, что в мире происходит много непонятных вещей, которые, однако, подтверждают достойные веры люди. Но, говорил он, открыть какого-нибудь иноземного бога — одно, а принять его учение — другое. "Не хочу ни о чем знать, что могло бы испортить мне жизнь и уничтожить ее красоту. Неважно, истинны ли наши боги, но они прекрасны, нам весело с ними, мы можем жить без забот". Тогда Павел ответил ему: "Отвергаешь учение любви, справедливости, милосердия из страха перед заботами жизни, но подумай, Петроний, действительно ли жизнь ваша свободна от забот? И ты, господин, и никто из самых богатых и вельможных не знает, засыпая вечером, не проснется ли приговоренным к смерти? Скажи: если бы цезарь исповедовал это учение, повелевающее любить и быть справедливым, неужели твое благополучие не было бы более надежным? Ты боишься за свои радости, но разве жизнь не была бы тогда более веселой? А что касается красоты, если вы настроили столько прекрасных храмов, украшенных статуями богов злых, мстительных, развратных и лживых, то какого великолепия достигли бы вы, почитая единого Бога любви и правды? Ты доволен своей судьбой, потому что богат и живешь в роскоши, но ведь ты мог быть и бедняком, хотя и принадлежишь к знатному роду, и тогда тебе воистину было бы лучше, если бы люди исповедовали Христа. В вашем городе даже богатые люди, не желая заниматься воспитанием детей, часто не держат их дома, и такие дети называются алумнами [51]Алумны — питомцы.. И ты, господин, мог быть таким алумном. Но если бы твои родители жили согласно нашему учению, этого не могло бы случиться с тобой. Если бы ты, возросши, вздумал жениться на возлюбленной своей, ты хотел бы, чтобы она осталась верной тебе до смерти. Между тем, посмотри, что происходит у вас: сколько срама, позора, нарушений супружеской верности! Ведь вы сами удивляетесь, если встретите женщину, которую называете univira [52]Одномужница (лат.).. Но я говорю тебе, что те женщины, которые в сердце будут носить Христа, не нарушат верности, равно и мужья-христиане сохранят ее. А вы не уверены ни в ваших владыках, ни в отцах, ни в женах, ни в детях, ни в слугах. Перед вами трепещет мир, а вы дрожите перед своими рабами, так как знаете, что каждую минуту они могут восстать против вашей жестокости, что они и делали не раз. Ты богат, но не уверен, что завтра тебя не заставят отказаться от своего богатства; ты молод, но завтра, может быть, тебе придется умереть. Ты любишь, но тебе готовится измена. Ценишь скульптуру, но завтра тебя могут выслать в далекую провинцию; у тебя тысяча слуг, но завтра эти слуги могут выпустить из тебя кровь. Если это все так, то разве можешь ты быть спокоен, весел, счастлив? Но я провозглашаю любовь и проповедую учение, которое правителям повелевает любить своих подданных, господам — рабов, рабам служить с любовью; требует справедливости и милосердия, а в конце обещает безбрежное, как море, счастье без предела. Как же ты можешь говорить, Петроний, что это учение портит жизнь, коль скоро оно совершенствует ее. Да и ты был бы в сто крат счастливее и чувствовал себя более уверенно, если бы оно охватило весь мир так, как охватило его ваше римское владычество". Так говорил Павел. Тогда Петроний сказал: "Это — не для меня", — и, притворяясь сонным, поспешно вышел и лишь в дверях добавил: "Я предпочитаю свою Евнику твоему учению, иудей, но я не хотел бы соперничать с тобой на кафедре". Но я слушал Павла всей душой, а когда он говорил о наших женщинах, всем сердцем преклонился перед учением, в котором ты выросла, как вырастают лилии весной на хорошей почве. И я думал: вот Поппея, бросившая двух мужей для Нерона, вот Кальвия Криспинилла, вот Нигидия, вот почти все, которых я знаю, кроме одной Помпонии, торговали верностью и клятвами, и лишь одна моя любимая не нарушит обещания, не обманет, не погасит очага, хотя бы меня обмануло все, во что я решил верить. Поэтому я сказал себе в душе: чем я отплачу ей, как не любовью и благоговением? Слышала ли ты, что там в Анциуме я говорил с тобой все время, не переставая, словно ты была около меня? Во сто крат больше люблю тебя за то, что ты убежала от меня из дома цезаря. Не хочу его уже и я. Не хочу роскоши и музыки, хочу лишь тебя одну. Скажи одно слово — и мы покинем Рим, чтобы поселиться где-нибудь далеко отсюда.

Она, не отнимая головы от его плеча, подняла задумчивые глаза на посеребренную луной вершину кипариса и ответила:

— Хорошо, Марк. Ты писал мне о Сицилии — там и Авлы хотят поселиться на старости…

Виниций радостно прервал ее:

— Да, моя дорогая! Наши имения находятся в близком соседстве. Чудесный берег, где климат мягче, а ночи теплее, чем в Риме, благоуханные, светлые… Жизнь и счастье там значат одно и то же.

И он стал мечтать о будущем:

— Там можно забыть об огорчениях. В лесах, среди олив, мы будем гулять и отдыхать в тени. О Лигия! Что за радость жить вместе, любить друг друга, смотреть на море, на небо, вместе молиться сладостному Богу, творить добро и быть справедливыми.

Они замолчали, думая о будущем; он прижимал ее все сильнее к себе, и на руке его поблескивал золотой патрицианский перстень. В этой части города, населенной рабочими и бедняками, все спали, и ни малейший шум не нарушал тишины.

— Позволишь мне видаться с Помпонией? — спросила Лигия.

— Да, моя дорогая, мы будем приглашать Авлов к себе и сами ездить к ним. Хочешь, возьмем с собой апостола Петра? Согбенный годами и трудом, он нуждается в отдыхе. Павел также будет навещать нас, обратит Авла Плавтия, и как солдаты основывают колонии в далеких краях, так мы оснуем там христианскую колонию.

Лигия взяла руку Виниция и хотела поцеловать ее, но он сказал ей шепотом, словно боясь спугнуть счастье:

— Нет, Лигия, нет! Я должен почитать тебя и преклоняться пред тобой. Дай ты мне свою руку!

— Я люблю тебя.

Он прижал губы к ее белым, как жасмин, рукам, и некоторое время они слышали лишь биение своих сердец. В воздухе не было ни малейшего ветра, и кипарисы стояли неподвижные, словно и у них в груди замерло дыхание…

Вдруг тишину прервал какой-то страшный рев, глухой и словно выходящий из-под земли. Дрожь пробежала по телу Лигии. Виниций сказал:

— Это львы рычат в зверинце…

Они стали прислушиваться. На этот рев последовал ответ с другой стороны, с третьей, из всех частей города. В Риме бывало иногда по нескольку тысяч львов, размещенных по разным аренам, и часто ночью, подойдя к решетке и упираясь в нее головой, они таким ревом выражали свою тоску по свободе в пустынях. Так они тосковали и сейчас, подавая друг другу голос в ночной тишине, наполнили грозным ревом весь город. В этом было что-то до того грозное и мрачное, что Лигия, у которой грезы о светлом будущем были прерваны, прислушивалась теперь к реву с сердцем, полным странной тревоги и печали.

Виниций обнял ее и сказал:

— Не бойся, дорогая, скоро будут игры, поэтому все зверинцы переполнены.

И они вошли в домик Лина, провожаемые все возраставшим ревом тоскующих львов.

XVIII

В Анциуме Петроний каждый день одерживал победы над августианцами, соперничавшими с ним при дворе цезаря. Влияние Тигеллина упало совершенно. В Риме, когда нужно было устранить людей, казавшихся опасными, отнять их богатство, улаживать политические дела, устраивать празднества, поражавшие роскошью и дурным вкусом, и, наконец, удовлетворять чудовищные капризы цезаря, ловкий и готовый на все Тигеллин оказывался незаменимым. Но в Анциуме, среди глядящихся в лазурь моря дворцов, цезарь жил эллинской жизнью. С утра до вечера читались стихи, спорили об их форме и совершенствах, восторгались удачными выражениями, занимались музыкой, театром — словом, исключительно тем, что изобрел и чем украсил жизнь греческий гений. В таких условиях, несравненно более образованный, чем Тигеллин и другие августианцы, остроумный, красноречивый, тонко чувствующий и обладающий изысканным вкусом, Петроний должен был занять первенствующее положение. Цезарь искал его общества, интересовался его мнениями, советовался с ним, когда сам творил, и оказывал ему свое благоволение, большее, чем когда-либо раньше. Окружавшим казалось, что влияние Петрония одержало решительную победу, что дружба его с цезарем окрепла окончательно и продолжится много лет. И даже те, кто раньше недоброжелательно относился к изысканному эпикурейцу, теперь заискивали перед ним и старались добиться его дружбы. Многие даже искренне радовались в душе, что победил человек, который хотя и знал подноготную каждого из них и со скептической улыбкой выслушивал льстивые уверения в приязни вчерашних врагов, но благодаря ли лени, или из великодушия не был мстителен и не пользовался своим влиянием, чтобы губить врагов или вредить им. Бывали случаи, когда Петроний мог погубить даже Тигеллина, но он предпочитал вышучивать его и обнаруживать его невежество и пошлость. Сенат в Риме облегченно вздохнул, когда в течение полутора месяцев не было вынесено ни одного смертного приговора. И в Анциуме и в Риме рассказывали чудеса об утонченности, до какой дошел разврат цезаря и его любимца, но все предпочитали иметь над собой изысканного цезаря, а не озверевшего под влиянием Тигеллина. Тигеллин терял голову и не знал, что ему делать, потому что цезарь много раз заявлял во всеуслышание, что во всем Риме и при дворе есть только две души, способные понять одна другую, и два подлинных эллина: он и Петроний.

Поразительная ловкость последнего убеждала людей, что влияние его будет продолжительным. Не представляли себе, как бы цезарь мог обойтись без него, с кем разговаривал бы о поэзии, музыке и езде на колеснице, в чьи глаза смотрел бы, желая увериться в совершенстве своих художественных произведений. Петроний, казалось, не придавал ни малейшего значения своему высокому положению. Как всегда, он был небрежен, ленив, остроумен и скептичен. Часто производил впечатление человека, который смеется над всеми, над собой, над цезарем, над миром. Иногда он дерзал в глаза осуждать цезаря, и когда думали, что он зашел слишком далеко и готовит себе гибель, он ловко оборачивал свое осуждение таким образом, что оно становилось высшей похвалой, и присутствующие изумлялись и думали, что нет того положения, из которого Петроний не вышел бы с триумфом.

Однажды, приблизительно через неделю после возвращения Виниция из Рима, цезарь читал в небольшом кружке друзей отрывок из своей поэмы "Троя". Когда он кончил и когда отзвучали восторженные аплодисменты, Петроний, которого цезарь вопрошал глазами о мнении, сказал:

— Никуда не годные стихи, их стоит бросить в огонь.

Присутствующие замерли от ужаса, потому что Нерон никогда в жизни ни от кого не слышал о себе такого сурового суждения; и лишь на лице одного Тигеллина отразилась радость. Виниций побледнел, он думал, что никогда не напивавшийся Петроний на этот раз был пьян.

Глубоко раненый этой оценкой, самолюбивый Нерон спросил ласковым голосом, в котором таилась ярость:

— Что же ты находишь в них плохого?

Тогда Петроний обрушился на него.

— Не верь им, — сказал он, показывая рукой на окружающих, — они ничего не понимают. Ты спрашиваешь, чем плохи твои стихи? Если хочешь услышать правду, то я скажу: они хороши для Вергилия, хороши для Овидия, хороши даже для Гомера, но не для тебя. Тебе нельзя писать таких. Пожар, который ты изображаешь, недостаточно пылает, твой огонь недостаточно жжет. Не слушай лести Лукана. Его за такие точно стихи я назвал бы гением, но не тебя. И знаешь почему? Потому что ты больше всех их. Кому боги дали столько, сколько тебе, с того и больше можно требовать. Но ты ленишься. Ты предпочитаешь спать после завтрака, а не работать. А ведь ты мог бы создать произведение, какого до сих пор не слышал мир, — поэтому в глаза говорю тебе: пиши лучше!

Говорил он это небрежно, словно с насмешкой, и вместе с тем с упреком, но глаза цезаря затуманились неизъяснимым удовлетворением, и он сказал:

— Боги дали мне небольшой талант, но кроме этого дали и нечто большее, а именно — подлинного знатока и друга, который один умеет сказать правду в глаза.

И он протянул свою жирную, покрытую рыжими волосами руку к золотому светильнику, украденному в Дельфах, чтобы сжечь рукопись.

Но Петроний отнял стихи, прежде чем пламя коснулось пергамента.

— Нет, нет! Даже такие плохие — они принадлежат человечеству. Оставь их мне.

— Позволь в таком случае прислать их тебе в ларце, какой я выберу для тебя, — ответил, обнимая Петрония, цезарь. Потом он сказал: — Да, ты прав. Мой пожар Трои недостаточно ярок, мой огонь, действительно, не жжет. Я думал, что достаточно быть равным Гомеру. Застенчивость и скромность всегда мешали моему творчеству. Ты открыл мне глаза. Но знаешь, почему это так? Когда скульптор хочет созидать бога, он ищет себе модель, а у меня не было модели. Я никогда не видел горящего города, и потому в моем описании недостает правдивости.

— Чтобы понять это, нужно быть великим художником, и ты понял это.

Нерон задумался и потом сказал:

— Ответь мне, Петроний, на один вопрос: жалеешь ли ты, что Троя сгорела.

— Жалею ли я?.. Клянусь хромоногим супругом Венеры, нисколько! И вот почему. Троя не сгорела бы, если бы Прометей не подарил людям огня и если бы греки не объявили Приаму войны; а если бы не было огня, Эсхилл не написал бы своего "Прометея", равно как без войны Гомер не создал бы "Илиады"… И я предпочитаю, чтобы существовали "Прометей" и "Илиада", чем какой-то городок, наверное грязный и тесный, в котором теперь сидел бы захудалый римский прокуратор, скучал бы и ссорился с местным ареопагом.

— Вот разумные слова! — воскликнул цезарь. — Для поэзии и искусства следует все посвящать, всем жертвовать. Счастливы ахейцы, давшие Гомеру материал для "Илиады", и счастлив Приам, который смотрел на гибель отчизны. А я? Я даже не видел горящего города!

Наступило молчание, которое прервал наконец Тигеллин:

— Я говорил тебе, цезарь, и теперь повторяю: скажи слово, и я сожгу Анциум. Или вот что: если жаль тебе этих дворцов и вилл, вели сжечь корабли в Остии; я могу также на одном из Альбанских холмов выстроить деревянный город, который ты сам подожжешь. Хочешь?

Нерон бросил на него презрительный взгляд.

— Я буду смотреть на пылающие деревянные лачуги? Твоя изобретательность иссякла, Тигеллин! Притом я вижу, что ты не очень ценишь мой талант и мою "Трою", думая, что всякая другая жертва была бы слишком велика.

Тигеллин смутился, а Нерон, словно желая переменить разговор, сказал:

— Лето наступает… О, как Рим теперь, должно быть, зловонен!.. Однако нужно вернуться туда на летние игры.

Вдруг Тигеллин заявил:

— Когда отпустишь августианцев, позволь, цезарь, остаться мне с тобой.

Час спустя Виниций, возвращаясь с Петронием из дворца, говорил:

— Я очень волновался за тебя. Я думал, что ты был пьян и погубил себя окончательно. Помни, что ты играешь с смертью.

— Это моя арена, — небрежно бросил Петроний, — и мне приятно сознавать, что на ней я — один из лучших гладиаторов. И чем все кончилось? Мое влияние возросло непомерно. Он пришлет мне стихи в ларце, который (хочешь, поспорим?) будет поразительно безвкусен и необыкновенно дорог. Я велю своему лекарю держать в нем слабительное… Я сделал это также для того, чтобы Тигеллин, увидев, как удаются подобные вещи, захотел подражать мне. И я воображаю, что будет, если он попытается быть остроумным. Словно пиренейский медведь, пытающийся ходить по канату! Я буду смеяться, как Демокрит. Если бы я захотел, то мог бы погубить Тигеллина и занять вместо него пост префекта преторианцев. Тогда и сам Меднобородый был бы в моих руках. Но мне лень. И я предпочитаю жить так, как живу, и даже мирюсь со стихами цезаря.

— Что за ловкость: из осуждения сделать высшую похвалу! Но действительно ли стихи эти так плохи? Я в этом ничего не понимаю.

— Не хуже других. В одном пальце Лукана больше таланта, но и у Меднобородого есть кое-что. Прежде всего — безмерная любовь к поэзии и музыке. Через два дня мы будем слушать музыку к гимну в честь Афродиты, который он кончит сегодня или завтра. Приглашены немногие: я, ты, Туллий Сенеций и молодой Нерва. Относительно стихов я как-то говорил, что употребляю их после пира, как Вителий — перья фламинго… Это неправда, иногда бывают и хорошие. Слова Гекубы трогательны… Она говорит о муках рожденья, и Нерон сумел найти счастливые выражения, может быть, потому, что сам в муках родит каждый стих… Иногда мне жаль его. Клянусь Поллуксом! Что за странная смесь! Калигула был сумасшедший и однако не был таким причудником!

— Кто может угадать, до чего дойдет безумие цезаря? — сказал Виниций.

— Никто. Могут произойти вещи, от которых у людей спустя много веков будут шевелиться волосы на голове от ужаса. Но это именно и интересно, занимательно… Я часто скучаю, как Юпитер-Аммон в пустыне, но думаю, что при другом цезаре скучал бы в сто раз сильней. Твой еврей Павел красноречив — я готов признать это, — и если такие люди будут проповедовать христианское учение, наши боги должны опасаться не на шутку. Правда, если бы цезарь был христианином, то все мы чувствовали бы себя в большей безопасности. Но твой пророк из Тарса, приводя мне эти доводы, не подумал, что именно такая неопределенность и делает для меня жизнь привлекательной. Кто не играет в кости, тот и не проиграет своего богатства, однако люди любят игру. Есть в этом наслаждение и возможность забыться. Я знал сыновей сенаторов, которые по своей воле стали гладиаторами. Ты говоришь, что я играю жизнью, это верно; но я поступаю так потому, что меня это забавляет, тогда как ваши христианские добродетели наскучили бы, подобно разглагольствованиям Сенеки, в один день. Потому и красноречие Павла оказалось напрасным. Он должен понять, что такие люди, как я, никогда не примут вашего учения. Ты — другое дело! С твоим настроением ты мог или ненавидеть самое имя христиан, или сам стать христианином. Я признаю, что они правы, и зеваю при этом. Безумствуем, идем к бездне, что-то неведомое грозит нам в будущем, какой-то меч занесен над нами, что-то отмирает в нас — все это верно! Но умереть мы сумеем, а пока не хотим отягчать жизни преждевременно и служить смерти, прежде чем она не возьмет нас. Жизнь существует ради себя самой, а не ради смерти.

— А мне жаль тебя, Петроний!

— Не жалей меня больше, чем я жалею себя сам. Прежде в нашей среде ты чувствовал себя неплохо и даже скучал по Риму, когда приходилось воевать в Армении.

— Я и теперь скучаю по Риму.

— Да, потому что полюбил христианскую весталку, живущую за Тибром. Я не удивляюсь этому и не осуждаю тебя. Я больше удивляюсь тому, что, несмотря на учение, которое, по твоим словам, является морем счастья, несмотря на любовь, которая должна быть скоро увенчана, печаль не сходит с твоего лица. Помпония Грецина всегда печальна, ты с того времени, как сделался христианином, перестал улыбаться. Так не старайся уверить меня, что это веселое учение! Из Рима ты вернулся еще печальнее. Если вы по-христиански столь печально любите, клянусь кудрями Вакха, я не последую за вами!

— Это совсем другое дело, — ответил Виниций. — Я клянусь тебе не кудрями Вакха, а душой моего отца, что никогда прежде не испытывал даже намека на то счастье, каким живу сейчас. Но я очень скучаю, и что особенно странно, когда я далеко от Лигии, мне все время кажется, что ей грозит какая-то опасность. Не знаю какая, но предчувствую ее так, как предчувствуют грозу.

— Через два дня я берусь выхлопотать тебе разрешение покидать Анциум, когда угодно и на сколько угодно. Поппея стала словно спокойнее, и насколько мне известно, теперь ничего не грозит ни тебе, ни Лигии.

— Сегодня она спрашивала меня, что я делал в Риме, хотя поездка моя была тайной.

— Возможно, что она велела следить за тобой. Но теперь и она должна будет считаться со мной.

Виниций подумал и сказал:

— Павел говорит, что Бог иногда предостерегает, но не следует верить в предчувствия, поэтому я борюсь с этим, хотя и не могу пересилить себя. Я скажу, что случилось, чтобы снять тяжесть со своего сердца. Мы сидели с Лигией рядом в столь же прекрасную ночь, как сегодня, и строили планы будущего. Я не смогу передать, как мы были счастливы и спокойны. И вдруг стали рычать львы. Вещь в Риме обыкновенная, однако я до сих пор не могу успокоиться. Мне кажется, что в этом была какая-то угроза, какое-то предвестие несчастья… Ты знаешь, что я нелегко поддаюсь страху, но в ту минуту со мной произошло что-то такое, что наполнило страхом весь сумрак той ночи. Все это произошло так неожиданно и странно, что и до сих пор я слышу этот жуткий рев и чувствую постоянную тревогу в душе, словно Лигия нуждается в защите от чего-то страшного… от этих хотя бы львов, что ли. И я страдаю. Добейся для меня разрешения уехать, иначе я уеду самовольно. Не могу я сидеть здесь, не могу!

Петроний стал смеяться.

— Еще дело не настолько плохо, чтобы римским патрициям или их женам грозила смерть на арене… Вас может настигнуть какая угодно смерть, но не такая. Впрочем, кто знает, львы ли это были, или германские туры и зубры, которые ревут не хуже львов. Что касается меня, то я смеюсь над предчувствиями и судьбой. Вчера была теплая ночь, и я видел звездный дождь. Многие смущаются при виде падающих звезд, а я подумал: если среди них есть и моя звезда, то мне по крайней мере не будет скучно!..

Он помолчал немного и потом прибавил:

— Впрочем, если ваш Христос воскрес, то он может и вас защитить от смерти.

— Может, — ответил Виниций, глядя на усеянное звездами небо.

XIX

Нерон играл и пел гимн в честь "владычицы Кипра", и стихи и музыка были его сочинения. В этот день он был в голосе и чувствовал, что его музыка действительно захватывает слушателей; это придавало особую силу звукам его голоса и так взволновало его душу, что он казался действительно вдохновленным. Под конец он даже побледнел от волнения. И, вероятно, в первый раз в жизни ему не хотелось слышать похвал и одобрений. Некоторое время он сидел, положив руки на кифару и опустив голову, потом вдруг встал и сказал:

— Я устал и хочу подышать свежим воздухом. Настройте пока кифары.

И он закутал горло шелковым платком.

— Вы пойдете со мной, — обратился он к Петронию и Виницию, сидевшим в углу зала. — Ты, Виниций, дай мне руку, потому что я ослаб, а Петроний будет говорить о музыке.

Они вышли на посыпанную шафраном алебастровую террасу дворца.

— Здесь легче дышать, — сказал Нерон. — Моя душа растрогана и печальна, хотя и вижу, что с моим пением, какое вы только что слышали, я мог бы выступить публично и что это был бы триумф, какого не получил еще ни один римлянин.

— Ты можешь выступить здесь, в Риме, и в Ахайе. Я преклонялся перед твоим искусством и сердцем и умом, божественный! — ответил Петроний.

— Знаю. Ты слишком ленив, чтобы заставлять себя произносить вслух похвалы. Ты искренен, как Туллий Сенеций, но ты больше понимаешь. Скажи, что думаешь о музыке?

— Когда я слушаю стихи, когда смотрю на квадригу, которой ты правишь в цирке, на прекрасную статую, на прекрасный храм, я чувствую, что моя душа охватывает то, что перед моими глазами, и что в моем восхищении умещается все, что могут дать эти вещи. Но когда я слушаю музыку, в особенности твою, передо мной открываются новые красоты и наслаждения. Я стремлюсь постигнуть их, схватить, но, прежде чем успеваю сделать это, наплывают еще новые и новые, как волны моря, идущие из бесконечности. И я скажу тебе: эта музыка подобна морю. Мы стоим на берегу, видим даль, но увидеть другой берег не можем.

— О, какой ты глубокий знаток! — сказал Нерон.

Они гуляли некоторое время молча, и шафран тихо шелестел под их ногами.

— Ты высказал мою мысль, — сказал наконец Нерон, — и потому-то я всегда говорю, что ты один в Риме можешь понять меня. Да. И я то же думаю о музыке. Когда играю и пою, я вижу такие вещи, о существовании которых не подозревал даже. Я — цезарь, мир принадлежит мне, я все могу. Однако музыка открывает передо мной новые царства, новые горы, моря, новые наслаждения, которых я не знал раньше. Часто я не умею назвать их, понять даже, я их только чувствую. Чувствую богов, вижу Олимп. Какой-то внемирный ветер овевает меня, я вижу сквозь туман какие-то неизмеримые громады, спокойные и светлые, как восход солнца… Сферы поют вокруг меня, и я признаюсь тебе… (голос Нерона взволнованно задрожал), что я, цезарь и бог, чувствую себя маленьким, чувствую себя прахом. Поверишь этому?

— Да. Только великие художники могут чувствовать себя маленькими перед лицом искусства.

— Сегодня ночь признаний, открою тебе душу, как другу, и скажу еще больше… Неужели ты считаешь меня слепым или лишенным разума? Неужели ты думаешь, что я не знаю, как в Риме на стенах пишут обо мне оскорбительные вещи, зовут меня матереубийцей и женоубийцей… что считают меня чудовищем и жестоким, потому что Тигеллин добился у меня нескольких смертных приговоров для моих врагов?.. Да, мой дорогой, меня считают чудовищем, и я знаю это… О моей жестокости говорят так много, что я сам порой задумываюсь, не жесток ли я в самом деле… Но они не понимают того, что дела могут быть жестоки, когда сам человек нисколько не жесток. Никто не поверит, и даже ты, мой дорогой, может быть, не поверишь, что иногда под влиянием музыки, когда растрогана моя душа, я чувствую себя таким добрым, как дитя в колыбели. Клянусь тебе звездами, которые горят над нами, что говорю тебе искреннюю правду: люди не знают, сколько хорошего лежит в этом сердце и какие сам я вижу в нем сокровища, когда музыка раскрывает мою душу.

Петроний, который нисколько не сомневался, что Нерон говорит в эту минуту искренне и что музыка действительно способна вызвать самые благородные склонности его души, заваленные горами эгоизма, разврата и преступлений, сказал:

— Тебя нужно знать близко, как знаю я. Рим никогда не мог оценить твоей души.

Цезарь сильнее оперся на плечо Виниция, словно склонился под тяжестью несправедливости, и ответил:

— Тигеллин мне передавал, что в сенате шепчутся, будто Диадор и Терпнос лучше меня играют на кифаре. Мне отказывают даже в этом! Но ты, который всегда говоришь правду, скажи искренне: играют ли они лучше, или так же хорошо, как я.

— Нисколько. У тебя нежнее удар, и в то же время больше в нем силы. В тебе виден художник, а они искусные ремесленники. Наоборот, слушая их игру, начинаешь лучше понимать тебя.

— Если так, то пусть они живут. Они никогда не будут знать, чем обязаны тебе в настоящую минуту. Впрочем, если бы я казнил их, пришлось бы приглашать на их место новых.

— И люди говорили бы, что из любви к музыке ты истребляешь в государстве музыкантов. Никогда не убивай музыки ради музыки, божественный!

— Как ты непохож на Тигеллина, — сказал Нерон. — Но я художник во всем, и так как музыка открывает передо мной новый мир, о существовании которого я не знал, царства, которыми я не владею, наслаждение и счастье, которых я не ведал, то я и не могу жить как обыкновенный смертный. Музыка говорит мне о существовании сверхъестественного, и поэтому я всеми силами, какие дали мне боги, ищу власти над ним. Иногда мне кажется, что нужно совершить для того, чтобы проникнуть в этот олимпийский мир, нечто такое, чего до сих пор не совершил ни один человек, — нужно стать выше людей в добром или в злом. Знаю, что люди считают меня безумцем. Но я не безумен, я лишь ищу! А если безумствую, то лишь от скуки и нетерпения, что не могу найти. Я ищу, понимаешь меня? И потому я хочу быть большим, чем обыкновенный человек, потому что лишь таким образом могу быть великим художником.

Он понизил голос, чтобы Виниций не мог его слышать, и, наклонившись к уху Петрония, стал шептать:

— Знаешь, я потому именно и казнил жену и мать. У врат неведомого мира я хотел принести величайшую жертву, какую может принести человек. Я думал, что потом произойдет нечто, откроются какие-то двери, за которыми я увижу неведомое. Пусть это будет чудеснее или ужаснее обычного, лишь бы это было необыкновенным и великим… Но этой жертвы оказалось недостаточно. Для того чтобы отверзлись двери эмпирея, нужно, очевидно, большее, и пусть произойдет то, чего хочет рок.

— Что ты намерен сделать?

— Увидишь, увидишь скорее, чем думаешь. Пока же знай, что есть два Нерона: один такой, каким знают его люди, другой — художник, которого знаешь один лишь ты и который, если и губит, как смерть, безумствует, как Вакх, то делает это потому, что душит его пошлость и обыденность жизни и он хотел бы уничтожить ее огнем и железом… О, как ничтожен будет мир, когда меня не станет!.. Никто и не подозревает, даже ты, мой дорогой, какой я великий художник! Но именно потому я терплю и говорю тебе искренне, что душа во мне бывает часто такой печальной, как эти кипарисы, которые чернеют перед нами. Тяжело нести на плечах в одно время тяжесть высочайшей власти и величайшего таланта…

— Я сочувствую тебе, цезарь, от всей души, а вместе со мной и земля и море, не говоря уж о Виниции, который обожествляет тебя.

— Он мне всегда был приятен, хотя служит Марсу, а не музам.

— Прежде всего он служит Афродите, — ответил Петроний.

И он решил сразу устроить дело племянника и в то же время устранить все опасности, которые могли угрожать ему.

— Он влюблен, как Троил в Крессиду, — сказал Петроний. — Позволь ему, государь, уехать в Рим, потому что он сохнет от любви. Та лигийская заложница, которую ты подарил ему, была наконец найдена, и, уезжая в Анциум, Виниций оставил ее на попечении некоего Лина. Я не сказал тебе об этом, потому что ты слагал гимн, а это важнее всяких других дел. Виниций хотел сделать ее своей любовницей, но так как она оказалась добродетельной, как Лукреция, то он влюбился в ее добродетель и хочет взять ее себе в жены. Она царская дочь, поэтому его достоинство не пострадает, но он, как истинный солдат, вздыхает, сохнет, стонет, но ждет разрешения от своего императора.

— Император не выбирает жен своим солдатам. Зачем ему мое разрешение?

— Я говорил, что он тебя обоготворяет.

— Тем более может быть уверен в разрешении. Это красивая девушка, но узка в бедрах. Августа Поппея жаловалась, что она сглазила наше дитя в Палатинских садах…

— Но ведь я доказал Тигеллину, что божество нельзя сглазить. Помнишь, божественный, как он смутился? И ты сам воскликнул: "Habet!" "Теперь ему конец!"

— Помню.

Нерон обратился к Виницию:

— Ты любишь ее так, как говорит Петроний?

— Да, государь! — ответил тот.

— Повелеваю тебе завтра утром ехать в Рим, жениться на ней и не показываться мне на глаза без обручального кольца.

— Благодарю тебя, государь, от всего сердца, от всей души.

— Какая радость делать людей счастливыми, — сказал цезарь. — Я хотел бы всю жизнь делать это.

— Тогда окажи нам еще одну милость, божественный, — сказал Петроний. — Объяви о своей монаршей воле в присутствии Августы Поппеи. Виниций никогда не решится взять в жены женщину, к которой Августа питает неприязнь, но ты, государь, успокоишь одним словом ее предубеждение, заявив, что брак заключается по твоему повелению.

— Хорошо, — сказал цезарь, — тебе и Виницию я ни в чем не могу отказать.

И он повернул к двору, они же шли следом с сердцами, полными радости. Виниций с трудом удержался, чтобы не броситься на шею Петронию, потому что теперь, казалось, все препятствия и опасности были устранены.

В атриуме молодой Нерва и Туллий Сенеций развлекали Августу беседой, Терпнос и Диодор строили кифары. Нерон сел в инкрустированное кресло и шепнул что-то мальчику-греку.

Мальчик тотчас вернулся с золотым небольшим ларцом. Нерон открыл его, выбрал ожерелье из крупных опалов и сказал:

— Вот сокровища, достойные сегодняшнего вечера.

— В них играет заря, — ответила Поппея, уверенная, что ожерелье предназначается ей.

Цезарь то поднимал, то опускал розоватые камни, любуясь их игрой. Потом он сказал:

— Виниций, подари от меня это ожерелье молодой лигийской царевне, которую я повелеваю тебе взять в жены.

Гневный и изумленный взор Поппеи перебегал с цезаря на Виниция и наконец устремился на Петрония, но тот, небрежно развалившись в кресле, водил рукой по грифу арфы, словно хотел хорошо запомнить его форму.

Виниций, горячо поблагодарив цезаря за подарок, подошел к Петронию и сказал:

— Чем я тебя отблагодарю за все, что ты сегодня для меня сделал?

— Принеси Евтерпе в жертву двух людей, — ответил Петроний, — хвали песни цезаря и смейся над предчувствиями. Надеюсь, что теперь рычание львов не будет мешать вам спать — тебе и твоей лигийской лилии?

— Нет, теперь я совсем спокоен.

— Пусть Фортуна будет милостива к вам. Но теперь слушай, потому что цезарь вновь берет кифару. Затаи дыхание, слушай и роняй слезы.

Цезарь действительно взял в руки кифару и поднял глаза к небу.

Разговоры прекратились, все приготовились слушать. Только Герпнос и Диодор, которые должны были вторить цезарю, поглядывали, качая головами, то друг на друга, то на Нерона, ожидая первых тактов песни.

Вдруг в сенях раздался шум и крик, потом завеса раздвинулась, и из-за нее показался Фаон, вольноотпущенник цезаря, а с ним консул Леканий.

Нерон нахмурил брови.

— Прости, божественный император, — воскликнул запыхавшийся Фаон, — в Риме пожар! Большая часть города в огне!..

При этом известии все вскочили со своих мест; цезарь положил кифару и сказал:

— Боги!.. Я увижу пылающий город и кончу свою "Трою"!

И он обратился к консулу:

— Выехав немедленно, успею ли я увидеть пожар?

— Государь! — ответил бледный как мел консул, — над городом море пламени; граждане задыхаются от дыма, люди впадают в безумие от ужаса и бросаются в огонь… Рим гибнет, государь!

Наступило молчание, которое было вдруг прервано воплем Виниция:

— Горе мне, несчастному! Горе!

И молодой трибун, сбросив тогу, в одной тунике выбежал из дворца.

Нерон поднял руки к небу и воскликнул:

— Горе тебе, священный город Приама!..

XX

Виниций едва успел крикнуть нескольким рабам, чтобы они следовали за ним, вскочил на коня и помчался по пустым улицам Анциума по направлению к Лавренту. Под впечатлением страшной вести он совершенно обезумел, не отдавал себе отчета в происходящем, и у него было такое чувство, словно у него за плечами на седле сидит несчастье, кричит ему на ухо: "Рим горит!" — и гонит его и коня в огонь.

Положив голову на шею коня, он скакал в одной тунике, не глядя вперед и не обращая внимания на препятствия, о которые мог разбить себе голову. В тишине, глубокой ночью, спокойной и звездной, наездник и конь, облитые лунным светом, производили впечатление призраков. Идумейский жеребец, прижав уши и вытянув шею, летел как стрела, минуя неподвижные кипарисы и окруженные ими белые виллы. Топот копыт о каменистую дорогу будил собак, которые лаем провожали стремительный призрак, а потом начинали выть, поднимая морды к луне. Рабы, следовавшие за Виницием на худших лошадях, скоро принуждены были отстать. Он, промчавшись как вихрь через спящий Лаврент, повернул к Ардее, где, как в Ариции и других городах, держал наготове лошадей, чтобы, в случае возможности вырваться в Рим, совершить поездку возможно быстрее. И он, помня об этом, немилосердно гнал коня.

За Ардеей ему показалось, что небо в северо-восточной стороне принимает розоватый оттенок. Это могла быть и утренняя заря, потому что час был поздний, а день в июле начинался рано. Но Виниций не мог сдержать вопля отчаяния и гнева, потому что ему показалось это заревом пожара. Вспомнил слова Лекания: "Город в море пламени", — и почувствовал, что ему действительно грозит безумие, потому что он потерял вдруг надежду спасти Лигию и достигнуть города раньше, чем он обратится в кучу пепла. Мысли его мчались теперь с необычайной быстротой, быстрее коня, и неслись перед ним — отчаянные и ужасные. Он не знал, какая часть города загорелась раньше, но вероятнее всего это были кварталы за Тибром, где скучены были дома, склады дерева, деревянные амбары, в которых продавались рабы, — там прежде всего мог начаться пожар. В Риме пожары случались довольно часто, а во время них обыкновенно происходили погромы и грабежи, особенно в кварталах, где ютились бедняки и варвары, поэтому страшно было подумать о том, что могло произойти в части города за Тибром, в которой гнездилась нищета со всех частей государства.

Виниций вдруг вспомнил Урса с его сверхчеловеческой силой, но что мог сделать даже этот титан против стихийной силы огня?

Страх возмущения рабов был также кошмаром Рима уже много лет. Говорили, что сотни тысяч этих людей мечтают о временах Спартака и только ждут удобного случая, чтобы взяться за оружие и восстать против угнетателей и города. И вот такой случай настал! Возможно, что теперь в городе одновременно с пожаром идет резня и погром. Может быть, даже по приказанию цезаря преторианцы бросились на город и убивают граждан. Волосы встали дыбом на голове Виниция. Он вспомнил все рассказы о пожарах в городах, — за последнее время при дворе цезаря об этом почему-то говорили так много; он вспомнил жалобы Нерона, что должен описывать пылающий город, а он никогда не видел настоящего пожара; его презрительный ответ Тигеллину, который предлагал сжечь Анциум или искусственный деревянный город, наконец, его недовольство Римом и зловонными переулками Субурры. Да! Это цезарь велел поджечь город! Один он мог решиться на это, один Тигеллин мог взяться за выполнение подобного приказа. А если Рим горит по его воле, то почему не предположить, что и жители истребляются преторианцами? Чудовище способно и на это! Итак, пожар, резня и бунт рабов! Какой ужасный хаос! Какое бешенство разнузданных стихий и безумие людей! И среди всего этого — Лигия! Стоны Виниция смешивались с храпом коня, который мчался в гору, выбиваясь из последних сил. Кто вырвет ее из пылающего города, кто сможет спасти ее? Тут Виниций припал к шее коня, впился пальцами в гриву, готовый кусать шею лошади. Но в это мгновение ему навстречу пролетел такой же обезумевший всадник, мчавшийся из города. Он бросил лишь: "Рим гибнет…" — и поскакал дальше. До слуха Виниция долетело еще слово: "Боги!" — больше он ничего не успел разобрать. Но это слово отрезвило его. Боги!.. Виниций поднял голову и, протянув руки к небу, усеянному звездами, стал молиться: "Не вас призываю я, чьи храмы сейчас в огне, а тебя!.. Ты сам страдал! Ты один — милосерд! Ты один понимаешь людскую боль! Ты пришел в мир, чтобы научить людей любви, так покажи ее теперь. Если ты таков, как говорят о тебе Петр и Павел, то спаси мне Лигию. Возьми ее на руки и вынеси из огня. Ты можешь это! Отдай мне ее, а я отдам тебе свою кровь! Если не хочешь сделать для меня, сделай это для нее! Она тебя любит и верит тебе. Ты обещаешь жизнь после смерти и счастье, но счастье после смерти не минует ее, а между тем она еще не хочет умирать. Дай ей возможность жить. Возьми ее на руки и вынеси из Рима. Ты можешь, и неужели ты не захочешь…"

Он почувствовал, что дальнейшая молитва может превратиться в угрозу, и он убоялся оскорбить Бога в ту минуту, когда наиболее нуждался в его помощи и сострадании. Он испугался одной мысли об этом и, чтобы не допустить в своих мыслях и тени угрозы, снова стал стегать коня, тем более что белые стены Ариции, лежавшей на половине дороги к Риму, светились перед ним в лунном блеске. Он пронесся мимо храма Меркурия, стоявшего в рощице под самым городом. Здесь уже знали, по-видимому, о несчастии, потому что у храма было необыкновенное оживление. Виниций увидел на ступенях и между колоннами множество людей, которые прибежали молить бога о помощи. Дорога теперь не была пустынной и безлюдной. Хотя жители пробирались к храму боковыми дорожками, но и на главной дороге толпился народ, расступавшийся перед стремительно мчавшимся наездником. Со стороны города доносился также шум голосов. Виниций как вихрь въехал в него, раздавив по дороге несколько человек. Вокруг раздавались крики: "Рим в огне!", "Боги, спасите Рим!"

Конь споткнулся и осел на задние ноги, остановленный сильной рукой перед постоялым двором, где Виниций держал лошадей для перемены. Рабы, ожидавшие приезда господина, стояли перед зданием и стремительно бросились по его приказанию за новой лошадью. Увидев отряд конных преторианцев, состоявший из десяти человек, которые скакали, по-видимому, из Рима в Анциум, он подбежал к ним и стал расспрашивать:

— Какая часть города в огне?

— Кто ты? — спросил преторианец.

— Виниций, военный трибун и августианец. Отвечай скорее!

— Пожар начался в лавочках около цирка. Когда мы выехали, середина города была в огне.

— А за Тибром?

— Там еще не горело, но пожар с невероятной силой охватывает все новые и новые кварталы. Люди гибнут от дыма, никакое спасение невозможно.

Виницию подвели нового коня. Молодой трибун вскочил на него и помчался. Он ехал теперь к Альбануму, оставляя вправо Альбалонгу с ее прекрасным озером. Дорога в Арицию шла под гору и закрывала собой горизонт и лежавший по другую сторону Альбанум. Виниций знал, что за Арицией он увидит не только Бовилу и Устринум, где у него были приготовлены лошади, но и Рим, — за Альбанумом по сторонам Аппиевой дороги лежала низменная Кампанья, по которой бежали к городу лишь аркады водопровода, и ничто больше не закрывало горизонта.

— Сверху я увижу пламя! — шептал он. И снова стал стегать коня.

Но прежде чем доехал до перевала, в лицо его повеял ветер, и он почувствовал запах дыма.

Вершина холма перед ним казалась золотой.

"Зарево!" — подумал Виниций.

Ночь подходила к концу, начинало светать, на ближайших холмах также золотились и розовели вершины, которые одинаково могли казаться такими и от пожара и от зари. Виниций доскакал до вершины, и страшный вид поразил его.

Вся равнина была покрыта клубами дыма, которые составляли как бы одно гигантское, лежавшее на земле облако, под которым исчезали города, водопровод, виллы, деревья; а в конце этого серого, ужасного облака пылал на холмах Рим.

Пожар не имел вида огненного столпа, как бывает, когда горит одно какое-нибудь строение. Это скорее была широкая и длинная лента.

Над этой лентой извивался исполинский жгут дыма, в некоторых местах совершенно черный, в других переливчатый — розовый и багровый, туго скрученный, извивающийся как змея. И этот чудовищный жгут иногда, казалось, прикрывал даже огненную ленту, которая превращалась тогда в узкую полоску пламени, вспыхивающую под ним, но потом она снова ширилась, заливала его багровым заревом до самого верха, так что нижняя его часть казалась огромными языками пламени. И это протянулось во всю ширину горизонта. Сабинских гор совсем не было видно. В первое мгновение Виницию показалось, что горит не город, а весь мир, и что никакое живое существо не может спастись из этого океана пламени и дыма.

Усиливавшийся со стороны пожара ветер нес с собой запах гари и пепел, который долетал даже сюда.

Наступил день. Солнце осветило вершины окружавших озеро Альбанских гор. Но светло-золотые лучи утра сквозь дым казались рыжими и болезненными. Спускаясь к Альбануму, Виниций все более погружался в густой дым. Весь городок был окутан дымом. Встревоженные жители высыпали на улицу.

Было страшно подумать, что происходило сейчас в Риме, если уже здесь было трудно дышать.

Отчаяние охватило Виниция, и от ужаса у него шевелились волосы на голове. Но он крепился, делая последние усилия. "Невозможно, чтобы весь город вспыхнул сразу, — думал он. — Ветер с севера и гонит дым лишь в эту сторону. С той стороны дыма нет. За Тибром благодаря реке город может уцелеть. Во всяком случае, достаточно Урсу проникнуть вместе с Лигией к Яникульским воротам, и они спасены. Невозможно представить себе, чтобы погибло все население города, который правит миром, и чтобы Рим был совершенно стерт с лица земли вместе со всеми своими гражданами. Даже при взятии городов, когда резня и пожар помогают друг другу, некоторое число людей всегда остается в живых, почему же непременно должна погибнуть Лигия? Ведь ее хранит Бог, который сам победил смерть!"

И он снова начал молиться; по обычаю, к которому привык, он давал обеты Христу и сулил всякие жертвы и дары. Проехав Альбанум, жители которого сидели на крышах и деревьях, чтобы смотреть на пожар Рима, он немного успокоился. Он думал, что о Лигии заботятся не только Урс и Лин, но и апостол Петр. От одной мысли об этом в сердце его вернулась надежда. Петр был для него всегда существом непонятным, почти сверхчеловеком. С ночи, когда он слышал Петра в Остриануме, у него осталось странное впечатление, о котором он писал Лигии из Анциума: каждое слово старика — истина или должно стать истиной. Ближайшее знакомство с апостолом во время болезни еще более усилило это впечатление, перешедшее постепенно в чувство непоколебимой веры. Если Петр благословил его любовь и обещал ему Лигию, то Лигия не могла, следовательно, погибнуть в огне. Город может сгореть дотла, но ни одна искра не падет на ее одежду. Под впечатлением бессонной ночи, бешеной скачки и волнений Виницием овладела странная экзальтация, и ему показалось вполне возможным, что Петр благословит огонь, и перед ними тотчас откроется огненная аллея, по которой они свободно пройдут. Кроме того, Петр знал будущее, поэтому он, конечно, знал и о пожаре, а в таком случае неужели он не предупредил и не вывел из города христиан, а вместе с ними и Лигию, которую любил, как родную дочь? Надежда возвращалась в сердце Виниция. Он подумал: если они ушли из города, то, может быть, он встретит их по дороге. Может быть, сейчас любимое лицо покажется среди этого густого дыма, который заволакивает всю Кампанью.

Ему показалось это тем более правдоподобным, что по дороге с каждой минутой все больше и больше попадалось навстречу бежавших из города людей, стремившихся к Альбанским горам. Не доезжая Устринума, он принужден был сдерживать коня на переполненной людьми дороге. Наряду с пешеходами с котомками на плечах он встречал навьюченных лошадей, мулов, колесницы, нагруженные имуществом, и даже лектики, на которых рабы несли более состоятельных жителей. Здесь было так много беглецов из Рима, что Виниций с трудом мог проехать по дороге. Они были повсюду — и на рынке, и у храмов под колоннами, и просто на улицах; в некоторых местах уже были раскинуты шатры, под которыми находили убежище целые семьи. Другие располагались под открытым небом, с криком и проклятиями, призывая богов. В общем шуме трудно было понять что-нибудь. Люди, к которым обращался Виниций, или не отвечали ему совсем, или поднимали на него полусумасшедшие глаза и говорили, что вместе с городом погиб мир. С каждой минутой прибывали новые толпы, состоявшие из мужчин, женщин и детей, которые увеличивали общее замешательство и смятение. Некоторые, затерявшись в тесноте, с криком отчаяния искали своих. Другие препирались из-за места. Толпы полудиких пастухов из Кампаньи пришли в городок, чтобы узнать новости и поживиться на чужой счет в общей суматохе. В некоторых местах разноплеменная толпа, состоявшая из рабов и гладиаторов, стала грабить дома и виллы и драться с солдатами, которые пытались защищать жителей.

Сенатор Юний, окруженный толпой батавских рабов, которого Виниций встретил на постоялом дворе, первый дал ему более достоверные сведения о пожаре. Вспыхнуло действительно близ Большого цирка, в том месте, где Палатин примыкает к холму Целия, — пожар распространился с непонятной быстротой, и скоро весь центр города был охвачен огнем. Никогда еще город не постигало столь огромное бедствие. "Цирк сгорел дотла, а также все лавки и дома вокруг, — рассказывал Юний, — Авентин и Целий в огне. Пожар проник и на Карины…"

Юний, имевший на Каринах великолепный дом, наполненный произведениями искусства, которое он очень любил, схватил горсть грязной придорожной пыли, посыпал ею голову и, полный отчаяния, стал плакать.

Виниций коснулся его рукой.

— И у меня дом на Каринах, но, если гибнет все, пусть и он погибнет.

Вспомнив, что Лигия по его совету могла перебраться в дом Авлов, Виниций спросил:

— А улица Патрициев?

— В огне! — ответил Юний.

— А за Тибром?

Юний удивленно посмотрел на него.

— Ах, что бы там ни происходило, разве это важно! — ответил он, сжимая руками голову.

— Для меня это важнее, чем судьба всего Рима! — взволнованно воскликнул Виниций.

— Туда можно пробраться разве по Портовой дороге, потому что у Авентина ты задохнешься от дыма… Не знаю, что происходит за Тибром… Туда пожар не мог еще дойти, но что там сейчас — одним богам известно…

Юний колебался одну минуту, а потом тихо сказал:

— Знаю, что ты не выдашь меня, поэтому скажу тебе: это необыкновенный пожар… Я сам видел, как не давали тушить огонь у цирка… Когда вокруг загорелись дома и лавки, я сам слышал чьи-то голоса, вопившие: "Смерть тем, кто будет тушить!" Какие-то люди бегают по городу с факелами и поджигают дома… Народ возмущен, все уверяют, что город пылает по чьему-то приказу. Больше я ничего не скажу. Горе Риму, горе нам всем и мне! Что там происходит, этого не в силах передать человеческий язык. Люди гибнут в огне или истребляют друг друга в драке… Это — конец Рима!

И он снова стал причитать:

— Горе Риму, горе нам всем!

Виниций вскочил на коня и поскакал по Аппиевой дороге.

Но было очень трудно пробираться между обозами и толпами людей, убегавших из Рима.

Рим лежал перед Виницием как на ладони, объятый чудовищным пожаром. От пламени и дыма чувствовался ужасный жар, а крики и рев толпы не могли заглушить шипения и гула огня.

XXI

По мере того как Виниций приближался к городским стенам, все труднее становилось проехать по дороге. Дома, поля, кладбища, сады и храмы, лежавшие по обеим сторонам, превратились в многолюдные лагеря. В храме Марса, стоявшем у самых городских ворот, толпа сломала двери, чтобы найти в нем убежище на ночь. На кладбищах дрались из-за обладания могильными склепами, и драки часто кончались кровопролитием. Суматоха в городках, мимо которых проехал Виниций, не давала ни малейшего представления об ужасе, царившем под стенами Рима. Исчезло всякое уважение к праву, властям, семейным узам, разнице положений и состояний. Рабы колотили палками римских граждан. Напившиеся гладиаторы, разбив склады вина в Эмпориуме, соединились в отряды и с дикими криками пробегали по окрестным дорогам, грабя и убивая людей. Множество варваров, выставленных на продажу в городе, бежало. Пожар и гибель города были для них концом рабства и часом мести. И когда граждане, терявшие в огне все свое имущество, с отчаянием протягивали руки богам, моля о помощи, эти варвары с диким воем нападали на толпу, срывали с людей одежды, грабили, убивали, насиловали молодых женщин. К ним присоединялись рабы, давно жившие в Риме. Бедняки, не имевшие на себе ничего, кроме шерстяного пояса на бедрах, страшные люди из закоулков Рима, которых нельзя было встретить днем на улицах и о существовании которых в Риме мало кто догадывался. Чернь, состоявшая из азиатов, африканцев, греков, фракийцев, германцев и бриттов, кричавшая на всех наречиях мира, дикая и разнузданная, безумствовала, полагая, что настал час мести за многолетние страдания и нужду. Среди этой разноплеменной неистовой толпы виднелись шлемы преторианцев, которые при свете дня и зареве пожара сопровождали знатных людей и не раз принуждены были пускать в ход оружие против озверевших насильников. Виниций видел взятие городов, но никогда ему не случалось наблюдать зрелище, в котором отчаяние, слезы, боль, стоны, дикая радость, безумие, бешенство и разнузданность смешались бы вместе в столь ужасный хаос. И над этой обезумевшей взволнованной толпой гудел чудовищный пожар, погибал в пламени многохолмный, величайший в мире город, посылая на нее свое знойное дыхание и окутывая дымом, сквозь который не видно было небесной лазури.

Молодой трибун с большим трудом добрался до городских ворот и только здесь понял, что с этой стороны не сможет проникнуть в город не только из-за тесноты, но и потому, что воздух был раскален от близости огня. Чтобы проникнуть за Тибр, нужно было ехать мимо Авентина, который представлял собой море огня. Это было совершенно немыслимо. Виниций понял, что ему нужно вернуться, свернуть с Аппиевой дороги, переплыть Тибр и оттуда проехать на Портовую дорогу, которая вела прямо в затибрскую часть города. Это нелегко было сделать из-за тесноты и суматохи, царившей на Аппиевой дороге. Путь приходилось прокладывать мечом, а у Виниция не было оружия, потому что он поскакал в Рим прямо из дворца цезаря. У источника Меркурия он увидел знакомого центуриона, который во главе отряда преторианцев защищал от толпы вход в храм. Виниций приказал ему следовать за собой, и тот, узнав трибуна и августианца, не смел уклониться от исполнения приказа.

Виниций принял на себя начальство над всем отрядом и, забыв в эту минуту слова Павла о любви к ближнему, поспешно двигался вперед, давя теснившуюся толпу. Вдогонку им раздавались проклятия и сыпался град камней, но он не обращал внимания на это, желая скорее выбраться на свободную дорогу. Но двигаться приходилось все-таки очень медленно. Расположившиеся лагерем люди не хотели уступать дороги солдатам, проклиная цезаря и преторианцев. В некоторых местах толпа пыталась даже оказать сопротивление. До слуха Виниция доносились голоса, обвинявшие Нерона в поджоге. Грозили смертью ему и Поппее. Крики: "шут", "актер", "матереубийца" — раздавались вокруг. Иные вопили, что цезаря нужно утопить в Тибре, другие — что мера терпения исчерпана. Было очевидно, что угрозы готовы смениться открытым бунтом, который мог вспыхнуть немедленно, если бы нашелся вождь. Пока отчаяние и бешенство толпы обрушивались на преторианцев, которым трудно было проложить себе дорогу еще и потому, что ее заграждали горы вынесенного из огня и сваленного повсюду имушества граждан; всюду лежали ящики, бочки со съестными припасами, постели, детские колыбели, повозки и узлы.

На каждом шагу происходили столкновения, но преторианцы быстро расправлялись с безоружной толпой. С трудом пробираясь мимо вилл, кладбищ, храмов, пересекая множество дорог, ведущих в Рим, Виниций с отрядом добрался наконец до Тибра и переправился через реку. Стало легче ехать, и меньше было дыма. От беглецов, которых и здесь было много, Виниций узнал, что пока огонь перекинулся лишь на некоторые переулки затибрской части города, но, вероятно, и здесь все будет уничтожено огнем, потому что какие-то люди запрещают гасить огонь и поджигают дома; они кричат, что делают это по приказу. Трибун больше не сомневался, что именно цезарь приказал сжечь город, и месть, к которой взывала толпа, показалась ему справедливой и заслуженной. Что худшего мог придумать Митридат или другой какой-нибудь заклятый враг Рима? Мера была превзойдена, безумие стало слишком чудовищным, жизнь человеческая сделалась невозможной. Виниций подумал, что час Нерона пробил, что развалины, в которые превратился Рим, должны раздавить чудовище и шута вместе со всеми его преступлениями. Если бы нашелся достаточно смелый человек, который встал бы во главе полной отчаяния толпы, Нерон погиб бы через несколько часов. Мятежные мстительные мысли возникли в голове Виниция. А что, если бы он сделал это? Род Виниция, в котором много было консулов, известен всему Риму. Толпе нужно имя. Ведь недавно по поводу смертного приговора четыремстам рабам префекта Педания Секунда едва не произошло возмущение. Что могло бы произойти сейчас, при катастрофе, какой не видел Рим в течение восьми веков?

"Кто призовет к оружию квиритов, — думал Виниций, — тот, несомненно, свергнет Нерона и сам облечется в пурпур". Почему не сделать этого? Он был сильнее, деятельнее, смелее других августианцев… Нерон имел в своем распоряжении тридцать легионов, стоявших на границах огромной империи, но разве легионы и их вожди не возмутятся при вести о сожжении Рима и его храмов?.. И тогда он, Виниций, мог бы сделаться цезарем. Ведь августианцы шептались между собой, что какой-то гадатель предсказал пурпур Оттону. Чем он хуже Оттона? Может быть, Христос помог бы ему, может быть, это он посылает такие мысли Виницию? "О, если бы это было так!" — восклицал в душе трибун. Он отомстил бы Нерону за Лигию и за свой страх относительно девушки; он установил бы в государстве справедливость и правду, распространил бы Христово учение от Евфрата до туманных берегов Британии — и вместе со всем этим одел бы Лигию в багряницу и сделал бы ее владычицей мира.

Но эти мысли, подобные снопу искр, вырвавшемуся из горящего дома, и угасли, как искры. Прежде всего нужно было спасти Лигию. Он смотрел теперь на катастрофу с близкого расстояния, поэтому страх вернулся к нему. Среди моря огня и дыма, столкнувшись с ужасной действительностью, вера в то, что апостол Петр спасет Лигию, замерла в его сердце. Отчаяние снова охватило его. В необыкновенном волнении он достиг ворот города, где ему снова повторили, что эта часть города пока еще не горит, кроме некоторых мест, где огонь успел перекинуться через реку.

Но и здесь было много дыма, повсюду бежали толпы испуганных людей, среди которых было еще труднее пробраться, потому что, имея больше времени, все старались спасти что-нибудь из своего имущества. Главная улица кишела людьми и по большей части была завалена вещами погорельцев. Более узкие переулки были совсем непроходимы из-за дыма. Жители бежали из них толпами. Виниций был свидетелем потрясающих сцен. Не раз два человеческих потока, столкнувшись на тесном перекрестке, вступали в драку.

Люди давили друг друга и убивали. Матери, смешавшись с толпой, теряли своих детей, которых окликали голосами, полными отчаяния. Виниций с ужасом думал о том, что должно происходить на месте пожара. Среди шума и криков трудно было добиться толку и расспросить кого-нибудь. Из-за реки, с другого берега, ветер приносил клубы дыма, тяжелые и черные, которые ползли по земле, обволакивая дома и людей. Потом ветер развеивал дым, и тогда Виниций мог снова двигаться в направлении переулка, где стоял дом Лина. Зной июльского дня, увеличенный жаром огня, становился непереносимым. Дым ел глаза, груди нечем было дышать. Даже и те из жителей, которые надеялись, что огонь не перебросится через реку, и остались в своих домах, стали теперь покидать их, и суматоха увеличивалась с каждой минутой. Преторианцы, сопровождавшие Виниция, отстали. В тесноте кто-то ударил молотом его коня, и тот взвился на дыбы, тряся окровавленной мордой и отказываясь повиноваться седоку. По богатой тунике толпа узнала августианца, и тотчас вокруг раздались голоса: "Смерть Нерону и поджигателям!" Сотни рук тянулись к Виницию с угрозами, и положение было крайне опасным, если бы конь не вынес его из толпы, давя людей, и новые клубы черного дыма не заволокли улицу. Понимая, что проехать невозможно, Виниций соскочил с коня и побежал вдоль стен, иногда пережидая, чтобы мимо него схлынула толпа. В душе он думал, что все его усилия напрасны. Лигия могла уже давно выбраться из города, и легче было найти иголку на прибрежном песке, чем ее в этом хаосе. Но он хотел ценой жизни добраться до дома Лина. Иногда останавливался и тер глаза. Оторвав край туники, он повязал лоскутом рот и нос и бежал дальше. По мере того как он приближался к реке, зной становился нестерпимее. Последний, кого видел Виниций — хромой старик, — пробегая мимо, крикнул ему: "Не подходи близко к мосту, весь остров в огне!" Дольше Виниций не мог обманывать себя. За углом Еврейской улицы, где стоял дом Лина, Виниций увидел не только дым, но и пламя; не только остров, но и затибрская часть города были в огне; горело в конце улочки, на которой жила Лигия.

Виниций вспомнил, что домик Лина окружен садом, а сзади простирался незастроенный пустырь. Он ободрился. Огонь мог остановиться у пустыря. И он бежал дальше, хотя каждый порыв ветра приносил с собой не только дым, но и тысячи искр, которые могли зажечь переулок с другого конца и отрезать обратный путь.

Наконец сквозь дымную завесу он увидел кипарисы в садике Лина. Дома за пустырем уже пылали, как груды щепок, но владение Лина пока оставалось нетронутым. Виниций бросил на небо благодарный взор и вбежал в сад, так как его обжигал уже раскаленный воздух. Двери были прикрыты, но он толкнул их и проник внутрь.

Ни в саду, ни в домике никого не было.

"Может быть, они задохнулись от дыма?" — подумал Виниций.

И стал кричать:

— Лигия! Лигия!

Все кругом молчало. Лишь издали доносился гул и треск пожара.

— Лигия!

И вдруг он услышал тот мрачный рев, который слышал однажды здесь же в садике. На близлежащем острове, по-видимому, загорелся зверинец, помещавшийся близ храма Эскулапа, — и разные звери, в том числе и львы, подняли рев, полный ужаса. Дрожь пробежала по телу Виниция. Второй раз, когда все его мысли были сосредоточены на Лигии, эти страшные голоса звучали предвестьем несчастья, странным обещанием враждебного будущего.

Но это было краткое, почти мгновенное впечатление, потому что более страшный, чем рев зверей, гул и треск пожара заставлял подумать о другом. Лигия не ответила на зов, но, может быть, она здесь, в домике, задыхается от дыма или лежит в обмороке. Виниций обежал весь дом. В маленьком атриуме было пусто и темно от дыма. Он заметил в глубине мигающий огонек лампады, подбежал и увидел место для лар, где их, однако, не было, а стоял небольшой крест. Перед ним и горела лампада. Новообращенный тотчас решил, что это Христос посылает ему свет, при помощи которого он сможет найти свою Лигию, — и Виниций схватил лампаду и направился к темным спальням. Отдернув завесу, он вошел в одну из них, но там никого не оказалось.

Виниций был, однако, уверен, что он попал в опочивальню Лигии, — по стенам висели ее платья, а на кровати он нашел капитий, — нечто вроде узкой рубашки, какую римлянки обычно надевали прямо на тело. Виниций схватил ее, прижал к губам и, перекинув через плечо, побежал дальше. Дом был небольшой, и он быстро осмотрел все комнаты и даже подвал. Нигде никого не оказалось. Очевидно, Лигия, Лин и Урс вместе с остальными жителями переулка искали спасения в бегстве. "Их нужно искать в толпе за городскими воротами", — подумал Виниций.

Он не удивился, что не встретил их по дороге, потому что они могли избрать другой путь, в направлении к Ватиканскому холму. Во всяком случае, они уцелели, по крайней мере, от огня. Виниций облегченно вздохнул. Он видел, с какой громадной опасностью сопряжено было бегство, но мысль о сверхчеловеческой силе Урса ободрила его. "Теперь мне нужно бежать отсюда, — думал Виниций. — Через сады Домиция я проникну в сады Агриппины. Там я найду их. Дыма там нет, потому что ветер дует с Сабинских гор".

Пришло время, когда ему нужно было подумать о собственном спасении, потому что море огня приближалось, и почти весь переулок был окутан густым дымом. Лампада в его руках погасла от первого порыва ветра. Виниций побежал по улице в ту сторону, откуда пришел, и пожар, казалось, настигал его своим знойным дыханием, то окутывая его дымом, то осыпая искрами, которые падали на волосы, шею, одежду Виниция. Туника на нем тлела в нескольких местах, но он не обращал на это внимания и бежал дальше, опасаясь, что дым может задушить его. На языке он чувствовал вкус гари и сажи, в горле першило. Кровь прилила к голове, мгновениями он видел все в багровом свете и даже самый дым казался ему красным. Тогда он говорил себе: "Не лучше ли мне броситься на землю и умереть?" Он изнемогал, бежать становилось не под силу. Голова, плечи, руки покрылись испариной, и эта испарина обжигала его. Если бы не имя Лигии, которое он повторял мысленно, и не ее одежда, которой он закрыл лицо, он непременно упал бы. Но через несколько минут он перестал узнавать переулок, по которому бежал. Сознание постепенно покидало его, он помнил одно лишь, что должен бежать, потому что за воротами его ждет Лигия, обещанная ему апостолом Петром. Его охватила странная, почти лихорадочная уверенность, похожая на предсмертный бред, что он должен увидеть ее, обручиться с ней и потом немедленно умереть.

Он продолжал бежать, как пьяный, шатаясь из стороны в сторону. И вдруг что-то изменилось в чудовищном пожаре, охватившем исполинский город. Все, что до сих пор тлело, вырвалось, очевидно, в безумном взрыве огня, потому что ветер перестал гнать клубы дыма, а тот дым, который скопился в узких переулках, был развеян бешеным дыханием раскаленного воздуха. И это дыхание сеяло теперь миллионы искр, так что Виниций бежал словно в огненном облаке. Теперь он лучше разбирал дорогу, и в то мгновение, когда готов был упасть от изнеможения, он увидел конец переулка. Это дало ему новые силы. Завернув за угол, он очутился на улице, которая вела к Портовой дороге и Кодетанскому полю. Искры перестали жечь его. Он понял, что, добежав до Портовой дороги, будет спасен, хотя бы на ней и лишился чувств.

В конце улицы он снова увидел подобие облака, закрывавшего путь. "Если это дым, то я уж не пройду", — подумал он. Он, напрягая последние силы, сбросив с себя тлевшую тунику, которая жгла его тело, бежал голый, лишь голова и лицо были окутаны легкой одеждой Лигии. Подбежав ближе, он увидел, что то, что принимал за дым, оказалось клубами пыли, за которой слышались голоса и крики людей.

"Чернь грабит дома", — подумал он.

И он бежал по направлению голосов. Все-таки там были люди, которые могли оказать ему помощь.

И он стал издали взывать о помощи, напрягая все усилия. Этот его крик был последней вспышкой: глаза залил багровый свет, в груди не хватило дыхания, и он бессильно рухнул на землю.

Но его услышали, вернее увидели, и два человека подбежали к нему на помощь с кувшинами воды. Упавший Виниций не потерял, однако, сознания — обеими руками он схватил сосуд и выпил почти половину.

— Благодарю, — сказал он, — поднимите меня, дальше я пойду один.

Другой человек вылил из кувшина воду на голову Виниция. Потом оба подняли его и, взяв на руки, понесли к другим людям; те окружили его, заботливо расспрашивая, не ушибся ли он и не обгорел ли. Эта заботливость удивила Виниция.

— Кто вы? — спросил он.

— Мы ломаем дома, чтобы огонь не дошел до Портовой дороги, — ответил один из них, по виду — рабочий.

— Вы помогли мне, когда я совсем изнемог. Благодарю!

— Нам нельзя не помочь человеку, — ответило несколько голосов.

Тогда Виниций, с утра видевший лишь разнузданные толпы озверевших людей, драки и грабеж, внимательно всмотрелся в лица окружавших его людей и сказал:

— Пусть вас вознаградит за это… Христос.

— Слава имени его, — ответили все они.

— Лин…

Дальше он не мог говорить — от волнения и пережитых мук потерял сознание.

Он пришел в себя лишь на Кодетанском поле, в саду, окруженный несколькими женщинами и мужчинами. Первые слова, вырвавшиеся у него, были:

— Где Лин?

Некоторое время ответа не было, потом какой-то знакомый Вининию голос вдруг сказал:

— За Номентанскими воротами; он ушел в Острианум… два дня тому назад… Мир тебе, царь персидский!

Виниций приподнялся и сел. Перед собой он нежданно увидел Хилона. Грек продолжал:

— Твой дом, наверное, сгорел, господин, потому что Карины в огне. Но ты всегда будешь богат, как Мидас. Какое несчастье! Христиане, о сын Сераписа, давно предсказывали, что огонь уничтожит этот город… Лин вместе с дочерью Юпитера находится в Остриануме… О! Какое несчастье постигло город!..

Виниций снова ослаб.

— Ты видел их?

— Видел, господин!.. Благодарю Христа и всех богов, что я смог отплатить тебе доброю вестью за все твои благодеяния. Но я тебе и еще отплачу, о сын Озириса, — клянусь в том вот этим пылающим Римом.

Близился вечер, но в саду было светло как днем, потому что пожар усилился. Теперь, казалось, пылали не отдельные части города, а весь Рим — от края до края. Небо было багровое, и на мир спускалась багровая ночь.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I 02.04.13
II 02.04.13
III 02.04.13
IV 02.04.13
V 02.04.13
VI 02.04.13
VII 02.04.13
VIII 02.04.13
IX 02.04.13
X 02.04.13
XI 02.04.13
XII 02.04.13
XIII 02.04.13
XIV 02.04.13
XV 02.04.13
XVI 02.04.13
XVII 02.04.13
XVIII 02.04.13
XIX 02.04.13
XX 02.04.13
XXI 02.04.13
XXII 02.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 02.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I 02.04.13
II 02.04.13
III 02.04.13
IV 02.04.13
V 02.04.13
VI 02.04.13
VII 02.04.13
VIII 02.04.13
IX 02.04.13
X 02.04.13
XI 02.04.13
XII 02.04.13
XIII 02.04.13
XIV 02.04.13
XV 02.04.13
XVI 02.04.13
XVII 02.04.13
XVIII 02.04.13
XIX 02.04.13
XX 02.04.13
XXI 02.04.13
XXII 02.04.13
XXIII 02.04.13
XXIV 02.04.13
XXV 02.04.13
XXVI 02.04.13
XXVII 02.04.13
XXVIII 02.04.13
XXIX 02.04.13
XXX 02.04.13
XXXI 02.04.13
ЭПИЛОГ 02.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть