Глава четвертая

Онлайн чтение книги Ракушанский меламед
Глава четвертая

Армейские маиоры, как известно, большею частию бывают меланхолики, все думать любят. Живет человек в молодых чинах, все фантазирует, а схватит маиорство и задумается. Может, это оттого, что им в этом чине предел положен, его же не прейдеши. Оттого они мрачны и не веселы. И маиор Афанасьев тоже был не веселого нрава и словно «отыгрывался» от какого-то червя, который неустанно глодал его душу.

И австрийский комиссар, и наш маиор духом друг друга почуяли, и чуть только их свели, как уж их и водой разлить стало невозможно. Дел боевых на ту пору не было, а в междучасие отрядом маиора у нас, по всеобщему российскому обыкновению, правил его помощник, а он, бывало, только на некоторый час домой появится, и если горка на его стороне, то поблестит своим выигрышем и опять улизнет за границу в Нахманов игорный дом, и там и режутся, пока или тот, или другой оберут друг друга дочиста и, осоловев, выходят отдохнуть, как мученики после истязания. До чего они доигрывались, про это и рассказывать нельзя: деньги их в целом составе всей наличности беспрестанно переходили от одного к другому, но все это не так заметно, потому деньги вещь миниатюрная, а главный курьез происходил с громоздкими движимостями, передвижения которых скрыть невозможно. У комиссара, например, был фортепианчик – хорошенький и большой фортепиан, настоящий рояль, на котором он не умел играть и никогда не играл, а имел его бог знает по какому-то особому случаю, вероятно за самую дешевую цену с аукциона достал, да была еще охотничья собака, легавая; а маиор приехал к нам в местечко в польской бричке на своей паре лошадей. Вот эти фортепиан и бричка и балансировали: как денежная наличность у игроков кончится, они сейчас и начинают двигать эту свою движимость. И мы уже и счет потеряли, сколько раз эти фортепиано и бричка с конями переходили у них из рук в руки. Переходила несколько раз и собака, но ей скоро наскучило менять хозяев, и она сначала обоих их искусала, а потом, когда они оба ее за это выпороли, она их обоих бросила и сбежала.

Разумеется, зверь умный, с такими пустыми людьми жить не захотела. Ну, а остальное все шло своим правилом: то наш маиор поедет в бричке, а возвращается с палочкой, то он идет, а за ним тащат фортепиано, и стоят они у него при его квартире под сараем, и только нам докучают, потому что ключ от них в этих переездах потерялся, и как они стояли разиня рот, то по ним все, бывало, жиденята пальцами тяпкают. Играть на них у нас никто не умел, кроме как один наш таможенный дьякон, да и тот только хвалился, что будто умеет, а на самом деле всей его игры было, что мог одним пальцем подбирать «аллилую», да Царю небесный. Тюкает с утра до ночи и подпевает. Бывало, страшно надоест этим, а попросить его лучше что-нибудь светское, так он еще хуже затянет:

Скука прелубэзна

Серцю приполэзна.

Совсем тоску наведет, и мы всегда очень радовались, когда наш маиор проигрывался и фортепиано опять в Австрию увозили. И шла такая азартная игра без отдыха и без перерыва, с постоянным переходом одних и тех же фондов из кармана в карман, а в чистых от нее прибытках были одни Нахман да Схария.

Но как и комиссар, и маиор оба были люди служащие и ни одному из них нельзя было не держаться начеку по своим обязанностям, то надо было устроить для этого благонадежную почту. Дело было не совсем удобное, однако устроили: если комиссар на нашей стороне, а дома в нем надобность – к нам бежит за ним кургузый цесарец в куртке, а наши за своим игроком казака Фомку посылали. Казак Фомка был мужик здоровый, краснощекий, находчивый и расторопный, но шельма чищеный. Маиор хорошо узнал его и говорил, что он человек очень надежный и службист. Был такой случай, что этот Фомка Ананьев или Канальев при разгроме одного опального дома увидал, что простодушные армейские солдатики присели около суповой чаши, горяченького похлебать, он сейчас это искоренил:

– Разве, – говорит, – это можно? а может быть, это отравленное! – и чтобы споров не было, сейчас же чашу разбил об угол, а серебряные ложки себе в карман спрятал.

– Это, – говорит, – от греха убрать надо, чтобы молодые некрута не баловались.

Словом, Фомка был человек, который обладал военным тактом.

Военный такт казака Ананьева я особенно рекомендую вашему вниманию, потому что мне придется в этой истории поставить его супротив тонкого, талмудического такта ученого Схарии. Служба нашего Фомки, разумеется, была гораздо труднее службы цесарца, потому что комиссар бывал у нас редко, а наш маиор сидел на той стороне постоянно. Потом, у австриаков по всем должностям мало пишут, а у нас на это больше аккуратности и всякому офицеру постоянно надо что-нибудь подписывать. А потому наш землячок Ананьев беспрестанно и шмыгал за границу к маиору, то одно подписать, то другое, – чаще всего с «рапортичками». И всегда казачок в этих поездках был исправен и благополучен: только падало кой-кому в примету, что он на возвратном пути из Австрии точно как будто выше ростом на седле делался: иногда, бывало, точно каланча движется. Ну, а приедет домой, спешится, разберется, и опять в свою меру войдет. Я его даже раз или два об этом спрашивал. Отвечает:

– Никак нет, ваше выскобродие, – это так только показывается.

– Ты, может быть, – говорю, – подбадриваешься этак, чтобы молодцеватей высматривать.

– Это точно так, – отвечает, – я хорохорюсь, чтобы чужой народ на нас дивовался, и под нашу державу желал, а впрочем… ни боже мой!

Казак был сметливый, знал, на что я намекал, ну и уверял меня крепко.

– Вот крест, – говорит, – на себя кладу, что езжу честно.

– То-то, мол, ты помни, что это земля чужая и что наш государь теперь с их цезарем в дружбе, – так и мы этою дружбой должны дорожить, а не то чтобы какую худую славу на себя класть.

– Помилуйте, – утверждает, – нешто мы деревенские мужики, что этого не понимаем, или не можем политику чувствовать.

И знаете, пожалуй, по-своему он это и чувствовал, но только, тем не менее, в его владении скоро стали обнаруживаться разные странные запасы, происхождение которых он объяснял не совсем вероятно; но ведь что же, кто не пойман, тот не вор, – это везде такое правило, – особенно на боевом положении. Но вот доходит до меня слух, что на той стороне бабы-хохлушки обижаются, будто Фомка-политик, проезжая по лугу, где стадо паслось, соскочил и стал корову в кивер доить; а пока на него дивовалися, он взял да и другую выдоил.

Я его этот грех покрыл и обещался даже маиору не рассказать, если признается. Фомка признался.

– Точно так, – говорит, – виноват, ошибся: я думал, что с нашей стороны корова; в грудях очень тяжело чувствовал. Знахарка, ведьма, научила: молочком, сказала, смягчит. Послушал ее, лукавый и попутал, коровкой ошибся.

– Ну, смотри же, – говорю, – чтобы больше тебя не путало.

– Вот вам Христос, – отвечает, – я этой знахарки не стану теперь слушать, и киверка больше не буду одевать, в фуражке стану ездить.

– И прекрасно, – говорю, – оно даже так и лучше будет: то ведь не наша земля, езди-ка в фуражке. Незачем там кивером махать и соблазну не будет.

– Убедительно благодарю, – говорит, – ваше высокоблагородие, рад стараться.

Я и оставил. Что же, казак ведь не красная девушка, – его много-то никогда не сконфузишь и не переделаешь; у него природа такая, что он не рохля, не ротозей, любит, чтобы мимо его ни птица не пролетала, ни зверь не прорыскивал, и ничто не убранное не валялось. Вот эта-то казацкая сноровка и была причиной одного казусного столкновения нашего Фомки Ананьева с казуистом Схарией.

Случай попутал нашего казака на той стороне рыжею козой, которая принадлежала какой-то еврейке. Была эта коза непокорна к доенью – брыкалась, а казак едет и увидел через забор, что коза отбрыкнула и опрокинула медную доенку, а молодая еврейка заплакала. Он и сжалостился, остановил коня и говорит:

– Постой, постой, евреечка, – не скучай, и гляди, только тятьке не сказывай, а я тебе эту козу выучу.

И с этим прыгнул через забор, свистнул брыкливую козу нагайкой, так что та и голос дать позабыла, и тут же подпихнул ее куда-то всю под седло, так что разве только ножки да рожки наружу оставались, а кстати захватил и доенку, сел и поехал.

Еврейка только после его отъезда догадалась кричать; сбежались соседи, бросились в погоню и нагнали Ананьева, потому что он по своей политике ехал не спеша, тихонечко, да и доенку-то, разбойник, наружи держал.

Нагнали его евреи и кричат:

– Ты зачем это взял? – а сами за доенку хватаются.

– А что, разве это ваше?

– Разумеется, наше.

– А ваше, братцы, так свое берите; мне бог с вами с вашим добром; мне чужого не нужно.

И он возвратил великодушно доенку, а сам ускакал, прежде чем о козе успели ему слово сказать.

Впоследствии он объяснил, будто потому не воротил козу, что ее у него не спрашивали.

– А я, – говорит, – по ее виду думал, что она дикая, а не светская, и приколол ее дома, потому что мне шкурка на потничек под седло надобилась.

Так эта коза и пропала, но зато с той поры пошли большие разговоры. Пропаж оказывалось много и у евреев, и у крестьян. Хохлы-крестьяне, впрочем, что за люди, – их можно и не очень слушать, а вот евреи, это другое дело; они как загалдят, так их надо скоро успокоить. А как успокоить?

Чтобы не ездил туда больше Ананьев? Так; но маиор говорил, что у него нет такого другого расторопного человека: не будет езды Ананьеву – не будет маиору покоя играть по целым дням в карты; не будет игры – не будет самого лучшего гешефта Нахману, будет большой убыток и ему, и Схарии. Как тут быть, как вывернуться? Нельзя же дать пропасть хорошему гешефту!

А на что это есть на свете ученый Схария: он должен найти средства, как сделать, чтоб и овцы были целы, и волки сыты!

И вот явились к Схарии и Нахман, и его поставщики и говорят:

– Ты, Схария, самый умный, думай и скажи нам, как это сделать.

Схария почесал себе затылок, много раз помотав пред носом пальцами, и стал думать. Думал он, думал и объявил, что «будет еще думать», ушел в заветную хороминку, часа три и слуху оттуда не подавал, а потом выслал к публике жену объявить, чтобы шли обедать, потому что он будет еще очень долго думать. Те сходили домой, пообедали и опять вернулись, а Схария еще думал. И наконец уже в сумерки, когда уже ни у кого более и терпения не оставалось ждать изречения Схарии, Хава выглянула в окно и дала рукой знак, чтобы все было тихо. Все и затихло, а тогда она сообщила им шепотом и под большим секретом, что Схария так сильно задумался, что ничего не слышит. Она ему уже и кричала, и пантофлю с него сняла, но он ничего не слышит.

Призадумались евреи и разошлись.


Читать далее

Николай Лесков. Ракушанский меламед. Рассказ на бивуаке
Глава первая 16.04.13
Глава вторая 16.04.13
Глава третья 16.04.13
Глава четвертая 16.04.13
Глава пятая 16.04.13
Глава шестая 16.04.13
Глава седьмая 16.04.13
Глава четвертая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть