ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Онлайн чтение книги Родник пробивает камни
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Жаркий сентябрь обжигал листву молоденьких лип, растущих во дворике, полуденным зноем подвяливал цветы в газонах и нагревал асфальт так, что он вдавливался под ногами и тепло его чувствовалось через подошвы ботинок.

Старый, седой дворник домоуправления, в котором размещалась депутатская комната избирательного участка, задень уже третий раз принимался поливать из шланга асфальтированный дворик, по которому важно расхаживал обреченный на одиночество петух. Полыхающий всеми цветами радуги, он горделиво нес свою петушиную осанку и красоту. Петушка еще цыпленком привез из орловской деревни дворник, у которого три года назад умерла старуха. Овдовев, он устроился в Москве, где ему была предоставлена по лимиту однокомнатная квартирка в цокольном этаже, специально спланированная архитектором как квартира дворника. А когда «вклюнулся» в работу, то с разрешения домоуправа получил отгул, съездил в деревню, забрал кое-какие свои кухонные пожитки, прихватил с собой старую тульскую гармонь и молоденького, с еще не прорезавшимся голосом петушка.

Вначале жильцы подъезда улыбались и качали головой, когда рано утром слышали через раскрытые окна неуверенное, но членораздельное «кукареку», а потом так привыкли к этому утреннему сигналу, что стали выносить Петьке кто пшенца, кто горсточку гречки, кто бросал ему разломанную сдобную сушку.

С утра до вечера Петька, как верный пес, кружил у ног своего хозяина. А к осени из него вымахал такой важный красавец, что кое-кто из жильцов, видя эту неразлучную пару всегда вместе, останавливался и со стороны любовался грустной картиной двух одиноких, прикованных этим одиночеством друг к другу существ — старого дворника-вдовца и оторванного от своего куриного племени Петьки.

Старая жиличка с восьмого этажа, приехавшая из смоленской деревни нянчить внука, глядя на всегда чем-то встревоженного и чего-то ищущего петуха, однажды сказала:

— Отвези ты его назад в деревню, он здесь зачаврит от тоски. Вишь, мечется, подружку ищет…

А дворничиха-татарка из соседнего дома насоветовала другое:

— Продай питух сельскохозяйственный выставка, хороший диньга дадут. За этот диньга трех кур магазин купишь…

Но дворник слушал всех, а делал свое дело: вставал вместе с Петькой и вместе с ним отходил ко сну. Сделал ему в коридорчике даже маленький нашест, под который поставил железный лист, чтобы не загрязнять квартиру.

Разлучались только на какие-то полчаса-час в день: когда дворник ходил за три квартала в пивнушку, где приходилось отстаивать длинные очереди, и в магазин. Боялся, подшибут. В этих случаях он заманивал Петьку домой и закрывал его одного в коридоре.

Петр Егорович открыл пошире окно в депутатской комнатке и, на какие-то минуты забыв, что за соседним столиком сидит посетитель и пишет заявление о том, чтобы ему временно разрешили прописать больную старую мать, приехавшую в Москву на лечение, залюбовался открывшейся перед его глазами необычной для столицы картиной: по двору важно, с каждым шагом встряхивая мягко скользящим оперением шеи и красным гребнем, расхаживал петух, Об этой причуде дворника он знал давно, не раз видел и петуха, но сейчас, когда до него было всего каких-то полтора-два метра, он показался ему необычно красивым.

Шаркая по асфальту шпорами, Петька подошел к свежевыкрашенной скамье, на которой еще лежала бумажная табличка с надписью «окрашено», взмахнул крыльями и взлетел на спинку скамьи. Оглядев с этой высоты дворик, он повернулся в сторону седого дворника, поливающего из резинового шланга цветы, как-то весь подобрался, поднял голову, вытянулся в струнку и огласил двор таким звонким и сильным криком, что малыш, играющий неподалеку в песочнице, опрометью стрельнул к своей разморенной на солнце бабушке, сидевшей на скамье в уголке дворового скверика.

— Хорош голосок! — бросил Петр Егорович в окно, встретившись взглядом с дворником.

— Знамо дело, не инкубаторский. У нас в Орловщине все такие горластые, только мастью разные. А уж в драке — глядишь, и душа радуется.

— Что ж, какая-нибудь особая порода? — поинтересовался Петр Егорович.

— Американец, лингорн! В петушиных боях этой породе ровни нет, — хрипловато ответил дворник и, словно балуясь, пустил струю в петуха.

«Уж кто-кто, но только не леггорн, и сроду порода леггорн не была американской, а как бойцовых петухов леггорнов никогда в расчет не принимали», — хотел было поправить дворника Петр Егорович, но раздумал: зачем разубеждать старика, раз ему хочется, чтоб Петька его был «лингорн» и обязательно «американец»?

Вдруг Петр Егорович увидел: во дворик въехал новенький темно-вишневый «Запорожец» последнего образца. Спугнув петуха, автомобиль плавно обогнул центральную клумбу и остановился у окна депутатской комнаты.

У Петра Егоровича даже дух перехватило, когда он увидел, как дверка машины распахнулась, и из нее, вначале выбросив впереди себя костыли, тяжело вышел Михаил Иванов. Иванов не видел Петра Егоровича, а поэтому он даже не изменил выражения своего лица, на котором лежала печать глубокого волнения и озабоченности.

«А костюмчик-то, костюмчик-то надел… с иголочки!.. Наверное, только что из магазина. Успел ли оторвать этикетку? — Петр Егорович стоял у окна и наблюдал, как мягко, с какой-то особой, ласковой бережностью и осторожностью, словно с любимым человеком, обращался Иванов со своей машиной, когда закрывал на ключ дворцу. — Ну, слава богу, теперь вижу своими глазами. Да так быстро!.. Не прошло и месяца, как я был у замминистра…»

Петр Егорович принял у посетителя заявление и назначил день, когда тот может осведомиться о результате его ходатайства перед начальником паспортного стола районного отдела милиции: в отделении милиции в прописке было отказано.

— Только никаких гарантий не даю. Попытаюсь объяснить, что для временной прописки старому человеку, да к тому же матери, есть все основания.

Не успел он закрыть дверь за избирателем, ходатайствующим о временной прописке матери, как в комнату, всем весом налегая на костыли, вошел инвалид Иванов. С его приходом комната как-то сразу стала теснее и ниже.

О том, что Иванов неделю назад получил новенький «Запорожец», Петр Егорович знал: тот прерывающимся и охрипшим от волнения голосом звонил ему со склада, где получал машину. Острая новизна радости и душевного равновесия была уже обоими прочувствована и пережита, а поэтому Петр Егорович пока еще не догадывался, чем так озабочен и встревожен Иванов, руки которого тряслись и по загорелому лбу стекали струйки пота. Иванов крепко пожал руку Петру Егоровичу, отбросил костыли к стене, сел на скамью и, вытирая платком с лица пот, продолжал молча и тревожно смотреть на Петра Егоровича.

— Что случилось? — спросил Петр Егорович, видя, что Иванов пришел к нему совсем не затем, чтобы лично поблагодарить его за помощь в получении машины.

— Вы письмо получили, Петр Егорович? — осевшим голосом спросил Иванов.

— Какое письмо?

— Из Запорожья? Я вчера получил копию… Искал вас весь день и нигде не нашел…

— Вчера и позавчера я был у сына. Я, кажется, говорил тебе, что он с женой в долгосрочной командировке за границей. Внучка с заводом на уборочной в Сибири. Приходится приглядывать за квартирой.

— А письмо-то получили? — твердил свое Иванов:

— Нет, не получил… А что?.. А впрочем, может быть, мне и есть письмо, но я в исполкоме не был уже две недели.

Иванов выхватил из нагрудного кармана новенького светло-серого костюма конверт с фирменным типографским штемпелем наверху.

— Читайте, — дрожащими пальцами Иванов протянул Петру Егоровичу. — Что же теперь будем делать?

— Прочитай вслух, я сегодня дома забыл очки. — Петр Егорович вернул Иванову письмо, и тот, прокашлявшись, начал читать прерывающимся голосом:

«Уважаемый Петр Егорович!

Это письмо по поручению комсомольской организации сборочного цеха Запорожского автомобильного завода пишет секретарь цехового бюро комсомола Виталий Корзухин.

Месяц назад директор завода Дмитрий Ксенофонтович передал нам в комсомольскую организацию Ваше письмо и просил вынести по нему наше решение. Мы прочитали это письмо на комсомольском собрании и единогласно решили взять пожизненное шефство в обеспечении автотранспортом инвалида Отечественной войны Иванова Михаила Николаевича, потерявшего ногу в боях за наш город. Из металла, сэкономленного комсомольцами литейного цеха, в июле месяце мы сверх плана изготовили и собрали автомобиль марки «Запорожец» с ручным управлением и получили у дирекции право подарить эту машину ветерану войны Михаилу Николаевичу Иванову, пролившему кровь на земле нашего завода и ставшего инвалидом второй группы.

Документы на отгрузку машины уже все оформлены. Просим Вас сообщить адрес, по которому удобнее для М. Н. Иванова транспортировать автомобиль.

Секретарь комсомольской организации сборочного цеха В. Корзухин ».

Иванов кончил читать письмо и рукавом нового пиджака стер со лба крупные капли пота.

— Да, — ухмыльнулся в усы Петр Егорович и встал. — Не было ни гроша — и вдруг алтын. Молодцы комсомольцы! Как оперативно сработали! Ну что ж, Михаил Николаевич, поздравляю. Ты заимел новых сильных и верных друзей. Уж эти не подведут. Раз сказали, что взяли пожизненное шефство в твоем автомобильном хозяйстве, значит, можешь выжимать из своего «Запорожца» все его возможные и невозможные силы.

— Так что же теперь делать? Что мне им ответить?.. Вернее, что вы им ответите? Ведь письмо-то вам написано, а мне всего лишь копия? — Иванов растерянно развел руками. — Я сегодня всю ночь не сомкнул глаз. Не знаю, что теперь и делать.

Петр Егорович от души расхохотался, отчего петух, прохаживающийся по дворику рядом с распахнутым окном депутатской комнаты, пугливо отбежал в сторону и призывно закокотал.

— Выбирай одно из двух: или сдавай этот в горсобес и получай дареный, иди срочно нужно писать благодарственное письмо и поставить комсомольцев в известность, что «Запорожец» ты уже получил по линии социального обеспечения. Середины быть не может.

Иванов привстал и на одной ноге подскакал к распахнутому окну, в трех шагах от которого стоял его сверкающий на солнце вишневый «Запорожец».

— Сдать?! Не могу я его сдать… Я уже сросся с ним. Мотор у него работает как у часиков «Космос», еле слышно, а скорость берет такую, что дает прикурить «Волгам»… Вы только поглядите на этого красавца!.. Отказаться от него — это вроде бы предать его. Пойти с другом в бой и оставить его на поле боя раненым… Что хотите, а но могу. И жена к нему уже привыкла. А внук даже расплакался, когда я сказал, что, наверное, его придется сдать. Мы уже его окрестили «Вишенка».

— Тогда будем вместе писать письмо, благодарить запорожцев и выражать готовность принять их пожизненное шефство над твоей «Вишенкой» и всем остальным, что касается автомобильной части…

Иванов круто повернулся к Петру Егоровичу и, облокотившись о подоконник и тем самым облегчив тяжесть опоры на одну ногу, тихо, словно по секрету, сказал:

— Петр Егорович, а что, если сделать вот что… — И замолк, точно испугавшись, что идею его Петр Егорович не только не поддержит, но и осудит.

— Что?

— Есть у меня фронтовой дружок. Воевали в одной танковой бригаде, в одной роте. По фамилии его почти никто не знал. Была у него кличка «Буря с вихрем»… Таких смелых и отчаянных я в жизни до него и после уже не встречал. Правда, была у него слабость: любил первым на своей «тридцатьчетверке» врываться на огневые позиции немцев и наводил там такой тарарам, что ни словами сказать, ни пером описать. На окраину Запорожья он на своем танке ворвался первым, на моих глазах смял четыре артиллерийских расчета и пошел утюжить окопы, в которые немцы драпали, как серые крысы… Меня в этом бою ранило, а «Буря с вихрем» пошел дальше освобождать Украину. А через год, когда уже по чистой вернулся из госпиталя, я случайно узнал, что под Львовом танк «Бури с вихрем» подорвался на немецкой мине и ему оторвало правую ногу чуть пониже колена. — Иванов ладонью вытер потное лицо и продолжал: — Уж если говорить о шефстве наших запорожцев, то мне до «Бури с вихрем» далеко. Когда меня ранило, у него уже было два ордена Красного Знамени, поговаривали, что еще два-три хороших танковых сабантуя — и «Буре с вихрем» не миновать Звезды Героя. — Иванов налил из пузатого стеклянного графина в граненый стакан теплой воды и опрокинул ее двумя глотками. — Но до Героя так и не дотянул, подкузьмил Львов, ранило.

— А где же он сейчас, этот твой «Буря с вихрем»?

— В Новосибирске. Работает в профтехучилище. Преподает молодым рабочим слесарное дело. На работу ездит на трехколесной тарахтелке. Приходится тащиться на этой керосинке через весь город. Вот уже пятый год хлопочет насчет «Запорожца». Правда, за свои денежки, со скидкой, но обещают. Прошлое лето «Буря с вихрем» ездил лечить свои фронтовые болячки в Мацесту и на денек завернул ко мне. Посидели как следует, поговорили от души, навспоминались… Уж если говорить насчет шефства запорожцев, то «Буря с вихрем» для этого дела кандидатура номер один. Если в Запорожье есть городской музей, то об этом там должно быть сказано.

Петр Егорович смотрел на Иванова, внимательно-внимательно слушал его, а сам думал: «Боже мой!.. И откуда в тебе, сто раз обстрелянном, многажды раненном телесно и душевно, столько доброты и нежности к ближнему?.. Видишь ли, по-твоему, права быть подшефным у запорожских комсомольцев «Буря с вихрем» имеет больше, чем ты… Ты, как тебе сегодня представляется, всего лишь потерял ногу на окраине Запорожья, в самом начале вторжения в город… А он, «Буря с вихрем», первым ворвался в город на головном танке, и крушил врагов огнем пушек, и мял их стальными гусеницами… Ты все прикинул, солдат Иванов, все передумал за сегодняшнюю бессонную ночь и твердо решил: «Буря с вихрем» более достоин… Да знаешь ли ты, что только за одну эту меру души твоей, гордой и чистой, тебе, Иванову, нужно ставить памятник на центральной площади Запорожья? А ты стесняешься, скромничаешь, боишься заслонить собой боевого друга, который через весь Новосибирск тащится на своей тарахтелке учить слесарному делу молодых парней… А они, эти парни, если, не приведи господь, повторится такая же беда, через которую прошел «Буря с вихрем», пройдут тем же путем, теми же дорогами, что прошли их отцы… Ну что же ты замолчал, говори, Иванов, я слушаю тебя внимательно, слушаю сердцем…»

— Ну как, Петр Егорович?

— Хорошо. Напишем завтра запорожским комсомольцам о твоем «Буре с вихрем». Ты хоть скажи, как его фамилия?

— Почти как и у меня — Петров. Иван Гордеевич Петров.

— Скажи-ка ты… Иванов, Петров, Сидоров. Как дважды два — четыре. А в Берлин вошли и на рейхстаге расписались. — Петр Егорович положил свою еще нелегкую руку на плечо Иванова. — Пойдем, прокати меня на «Вишенке». Посмотрю, как сидишь за рулем.

Когда по ступенькам поднялись в подъезд дома и вышли во двор, Иванов аж ахнул: на крыше его «Запорожца», нахохлившись, расхаживал петух.

— Этот откуда взялся?! — только и успел сказать Иванов, как петух замер и, отправив свои естественные надобности, снова, как будто бы ничего не случилось, принялся вышагивать по лакированной крыше автомобиля.

Увидев этот непорядок, дворник перекинул с руки на руку металлический наконечник резинового шланга и ударил по петуху и по крыше «Запорожца» сильной струей воды. Петр Егорович и Иванов стояли рядом с машиной и улыбались, как дети, готовые расхохотаться, если бы это не сочли неприличным две старушки, сидевшие на лавочке у детской песочницы.

Уже в машине, когда Иванов вырулил со двора на широкую улицу, Петр Егорович сказал:

— Поедем сейчас ко мне. Будем вместе сочинять ответ запорожским казакам. Помнишь картину Репина, где запорожские казаки турецкому султану ответ пишут?

— Кто же эту картину не знает, — сдержанно ответил Иванов и, обогнав голубую «Волгу», кинулся за другой — черной, с шашечками на боках.

— А ты, я вижу, лихач.

— У моряков была в войну пословица: «Кок равен сухопутному полковнику». А московские орудовцы и милиционеры сочинили свою пословицу: «Фронтовой танкист равен десяти лихим московским таксистам». Здорово кто-то придумал?

— Ну, раз так, тогда жми! Запорожцы ждут нашего ответа.

— А у меня в глазах стоит «Буря с вихрем». Вот будет радости у человека, если он с трехколесной тарантайки пересядет на эту птичку. Хоть мала, а характер у нее запорожский, казачий.

ПИСЬМО ПЕРВОЕ

«Здравствуй, Володя!

Если бы ты знал, что такое Сибирь! А впрочем, ведь ты и сам коренной сибиряк.

Ехали мы долго и шумно. Разумеется, не без приключений. Кажется, только теперь начинаю понимать, что такое самостоятельность в жизни. Только теперь убедилась, насколько верна старая восточная пословица: «Лучше раз увидеть, чем сто раз услышать…»

Если хочешь видеть меня, на минуту закрой глаза и вообрази картину. Вечер, солнце уже покатилось за темные колки. С кухни тянет дымком, который дразнит аппетит. Я лежу на телеге и пишу тебе это письмо. Левая оглобля телеги задрана и опирается на дугу. На конце оглобли висят хомут, шлея и седелка. Видишь, дружочек, я уже кое-чего знаю из деревенской, крестьянской жизни. Терпко пахнет дегтем — только сегодня конюх Авдюха смазывал колеса.

На ладонях моих за четырнадцать трудовых дней уже появились мозоли. С такими мозолями в дни баррикадных боев в Париже, когда восставшие коммунары весь мир делили на два класса: на тех, у кого на ладонях мозоли (наши!), и тех, у кого руки изнежены (враг), — меня бы не тронули.

И еще я здесь успела понять, почему мы, москвичи, ершимся, когда наши отцы и деды посматривают на нас со вздохом огорчения, видя, как мы, молодежь, и в праздники, и в будни отплясываем твисты и шейки.

А иногда мне кажется, что у каждого человека есть свой третий тур на экзаменах в самостоятельную жизнь. И проходит он, этот тур, не в студенческой аудитории, а в поле, у станка, в забое, на солдатском посту… Хоть мы с тобой и неверующие, но есть большая правда в народной мудрости, которая утешала в беде христиан: «Что бог ни посылает — все к лучшему».

Барабинские степи… Они бескрайни… Луга перемежаются с полями. И как зеленые островки среди этой шишкинской желтизны — березовые колки. Вперемежку с осиной — не зря ее назвали «чертовым деревом»: листья дрожат даже в безветренную погоду. На опушках этих колков столько земляники, что диву даешься, — никто не удобряет, не поливает, а она, запоздалая сибирячка, кумачовыми гроздьями сверкает в густой росистой траве.

А когда смотришь с комбайна на колышущиеся волны спелой пшеницы, то невольно сравниваешь себя с матросом, стоящим на палубе корабля, плывущего по тихому золотому океану. Ты скажешь — банально? Что образ этот затаскан сто лет назад третьестепенными писаками и газетчиками? Но даю честное слово — это самое точное, а может быть, единственно верное сравнение, рождаемое тем ощущением, которое остро испытываешь, стоя на мостике комбайна.

Комбайнер в нашей бригаде хороший парень — Коля Петунин. Недавно вернулся из армии. Служил на границе с Китаем. Девчонки мне говорят, что он в меня влюблен. А я что-то ничего особенного не замечаю. Правда, как увидит утром, так вспыхивает, как утренняя заря. А его мама, тетя Настя, наша бригадная повариха, в обед подкладывает мне лучшие кусочки мяса. А дня три назад вроде бы в шутку сказала: «Оставайся, Светик, в наших краях. Выдадим тебя за лучшего комбайнера, а то сохнет по тебе один парень, вздыхает по ночам, не спит…» Я отшутилась и сказала, что есть у меня в Москве жених, что мы уже дали друг другу клятву. Тетя Настя вздохнула и ответила: «Конечно, мы, деревенские, вам не пара». Научила она меня доить корову и солить огурцы. Вот приеду к тебе в Н-ск — насолю таких огурчиков, что пальчики оближешь.

Вчера вечером бегали с девчонками за грибами. Водил нас конюх Авдюха. Не знаю, что это — имя или фамилия, а может, деревенская кличка, но все — взрослые и дети — зовут его Авдюхой. Это модернизированный дед Щукарь. Спрашиваем, сколько ему лет, — говорит, что сбился со счету, в гражданскую уже носил усы и бороду.

Такие грузди, как здесь, у нас в Подмосковье не растут. Одной шляпкой гриба можно закрыть ведро. И ни одного червячка. Тетя Настя угощала нас солеными — за уши не оттащишь. Даже сейчас вот пишу тебе про соленые грузди, а у самой слюнки текут. Авдюха знает тайные грибные места. От своих, деревенских, скрывает, а нам, приезжим, показал. Все равно скоро уедем, не страшно. Любимая лошадь у Авдюхи — Свистуниха — так зовут серую кобылу, на которой к нам в бригаду подвозят молоко. Ее серый жеребеночек — мы назвали его Шустриком — просто чудо. Каждый вечер мы с рук кормим озорника земляникой. К этому лакомка Шустрик так привык, что подходит к нам несколько раз в день, тычется своей бархатной мордашкой в наши ладони и требует.

По ночам часто жжем костры. Под гитару поем городские песни. А когда поем про дедку и бабку — тетя Настя и Авдюха покатываются со смеху и просят спеть что-нибудь еще такое же смешное. А когда Авдюха начинает рассказывать, какой он в молодости был неотразимый «ухажер» и как «ходил» со своей «матаней», мы хватаемся за животы. И ведь самое забавное то, что не рассмешить хочет нас своими воспоминаниями, а умилить, похвастаться, как вместе со своими дружками-ровесниками они подныривали во время купания под своих «зазноб», как те визжали так, что слышали в деревне, как, не останавливаясь на этом, они «озоровали» дальше — прятали в кустах одежду своих невест… И стыдно слушать, и смешно. Но все это у него выходит до предела искренне и по-деревенски наивно.

Только здесь, в Сибири, впервые в жизни увидела утренние зори в поле. Прохлада… Роса такая, что собирай с листьев пригоршнями и умывайся. А тишина! Временами бывает так, что кажется: вся природа замерла в торжественном карауле, встречая новый, нарождающийся день. Дышишь полной грудью — и не надышишься. В кустах похрапывают лошади, похрустывают сочным и тягучим пыреем. У порога бригадной избушки лежит, положив голову на передние лапы, Шарик и критически посматривает на мир. Хоть некрасивая, но умнющая дворняга, страшно ненавидит колхозного счетовода и кладовщика. Авдюха эту неприязнь объясняет по-своему: «Оба воруют, а поймать трудно, потому что рука руку моет». А про своего Шарика говорит с гордостью: если бы его вовремя обучили «приемам» на «собачьих курсах», то он бы «всем московским ищейкам нос утер».

Куры здесь тоже не такие, как в Подмосковье, — не только белые и похожи одна на другую, как две капли воды. Куры здесь разноперые и небольшие, шустрые. Желтые, лиловые, палевые, серые… И кажется, что ни курица — то свой портрет, свой характер. Вот я сейчас пишу, а они о чем-то сплетничают под телегой, там просыпано немножко пшеницы. А между ними, как гусарский командир, со шпорами, в эполетах, с аксельбантами и с красным кивером на голове, важно расхаживает петух. В свое оперение он вобрал все цвета радуги. А куры, косясь на гордеца, ревниво перекликаются друг с дружкой: или о чем-то судачат, или наговаривают друг на друга.

Володенька, все это нужно видеть.

Работаем мы от зорьки до зорьки. Бригада наша дружная. Все девчонки — почти мои ровесницы.

Возим от комбайна на ток пшеницу. Копним солому, потом ее скирдуем. Эта работенка не из самых приятных: остья от колосьев и солома набиваются всюду. Потное тело пощипывает, щекочет… Иногда хочется снять с себя все и бежать навстречу ветру. А после работы летим на озеро. Что там купанье в Москве-реке?! Чтобы познать цену и вкус хлеба — нужно по-настоящему проголодаться. А чтобы почувствовать всю прелесть свежести и чистоты озерной воды, нужно целый день пожариться под солнцем на соломокопнителе или у скирд. Зато аппетит вечером, как заключает Авдюха: «Зажевывай сыромятный чересседельник — и тот в животе упреет».

Тетя Настя говорит, что я «ловкая», что если бы я была в крестьянстве, то в работе была бы «жаркая» и что «ухватка» у меня есть. Так что ты, Володенька, читай и наматывай на несуществующий ус: я не только могу пускать на сцене горючие слезы над чужим, сочиненным горем, а также рассыпаться мелким бисером смеха там, где по ходу спектакля в пьесе, в скобках, стоит ремарка «смеется».

Здесь жизнь. Здесь люди один на один с землей-кормилицей, в обнимку с ней проходят свой нескончаемый, до гробовой доски, третий тур.

И все-таки я, дитя Замоскворечья, уже соскучилась по Белокаменной. Но ничего — осталась неделя. Говорят, рублей по шестьдесят мы получим. Если будет туго, дай знать, я сразу вышлю.

Тетя Настя зовет к столу. От кухни плывет запашок вареной баранины. Квас будет деревенский, холодный, из ледника. Кажется, все. Сейчас спрыгну с телеги и перепугаю всех кур.

Сжимаю своими грубыми крестьянскими ладошками твои выхоленные городские щеки.

Целую (а ты?) — Светлана .

Несколько раз снился Кораблинов. Тут же просыпаюсь в холодном поту».

ПИСЬМО ВТОРОЕ

«Дорогие папа и мама!

Я уже писала вам из Сибири, как прошли у меня три первых в моей жизни трудовых недели. Провожали нас чуть ли не целой деревней.

Тетя Настя (это наша повариха) вручила мне на дорогу большую банку соленых груздей и мешочек муки из черемухи. Это, говорит, гостинец деду. А конюх Авдюха от огорчения, что мы уезжаем и никто уж больше не споет ему у костра веселые московские песни, изрядно «хватил» и все возмущался и требовал у бригадира, чтобы немедленно съездили на председательской «легковушке» в райцентр за оркестром.

Привыкли они к нам, и мы к ним. Расставание было грустным. Авдюха провожал нас до самого поезда. Я не могла сдержать слез, когда увидела, как следом за поездом бежит старый Авдюха… Одной рукой машет нам, а другой вытирает слезы. Хорошие они люди, Авдюха взял у всех нас адреса и сказал, что не умрет до тех пор, пока не побывает у нас в гостях. Земля и труд крестьянский не дают зачерстветь их душам и осквернить совесть.

Встречали нас торжественно, сердечно. Приехал заместитель директора завода. Я увидела его первый раз. Были на платформе представители партийной и комсомольской организаций завода. Был начальник цеха. Дедушка наш в толпе возвышался почти на целую голову. Встретил он меня как с войны, где я провоевала много лет и осталась жива. Какой он у нас умный и нежный человек. На другой же день после моего приезда из Сибири Стеша уехала в деревню. Пробудет там, как она говорила, весь сентябрь. В этот же день я перевезла свои вещи к дедушке. Тянула меня к себе тетя, но дедушка показал тут свой каретниковский характер. Разговор был втроем: дедушка, я и тетя. Вначале все шло спокойно, каждый приводил свои доводы и соображения, убеждая меня, что жить я должна до вашего приезда непременно у… тетя — у нее, дедушка — у него. Но стоило тетке упомянуть имя Марии Николаевны, с которой она, оказывается, уже договорилась о моей работе в ГУМе, и произнести слово «манекенщица» — дедушка пришел в ярость. Тетушка, как всегда в таких случаях, назвала его консерватором, ретроградом, обвинила в старомодности, в незнании, чем живет сегодняшняя молодежь, и пр. и пр… Однако спор оборвала последняя фраза деда, которая все решила. Он встал, взял свою палку и, собираясь уходить, сердито сказал: «Решайте как хотите!.. Живи, где тебе удобней, но если ты пойдешь в манекенщицы, то к гробу моему не смей подходить! И на могилу мою не знать тебе дороги!..»

Я первый раз увидела, каким суровым и непреклонным может быть наш дедушка. Тетя ушла от нас побежденной.

В манекенщицы, конечно, я никогда бы и сама не пошла, а вот насчет стюардесс дедушка не прав. Зря у него какая-то предубежденность.

Дедушка мне много рассказывал о своем заводе, о своем дедушке и об отце, о себе… Он свято и строго бережет рабочие традиции и готов требовать этого от других. А однажды он долго и терпеливо развивал свою точку зрения о преемственности поколений. Он страстно хочет, чтобы бывалые старики перед тем, как уйти из жизни, могли передать свой опыт жизни, закал своих сердец детям и внукам. Передавать так, как раньше, в старину, мастера Дамаска и наши златоустские мастера-умельцы, изготовлявшие булатную сталь, умирая, передавали детям своим тайну могущественного ремесла. А дети — внукам… И так из рода в род, чтобы из крови отца текла эта великая святая тайна ремесла в кровь сына…

Вот такой наш дедушка И я его открыла только сейчас. Если б вы видели, каким соколом он идет по заводу!.. Весь преображается… Какой свет горит в его глазах, когда он подходит к тому станку «Кингу», за которым сейчас работает ударник коммунистического труда Николай Иванович Рудаков. И все здесь знают нашего деда. Все ему кланяются, жмут руку, и кое-кто шутя называет Максимом Горьким.

Работать я буду на кране, сначала — ученицей, а потом, как дедушка говорит, если будет прилежание, — самостоятельно. О своих первых ощущениях во время работы на этой могучей железной птице, что носит в когтях тяжелые грузы, я напишу вам позже, а сейчас в комитете комсомола меня попросили поработать в изоляционно-обмоточном цехе, там небольшой прорыв, некому делать изоляцию для статоров. Папа знает, что такое статор, а ты, мамочка, со своим филологическим образованием все равно в технике ничего не поймешь, потому что в твоем понятии, насколько мне известно, электричество — это натертая суконкой эбонитовая или стеклянная палочка, к которой прилипают бумажки.

Даже девушки из заводоуправления пошли на ликвидацию прорыва и сидят уже неделю, мотают изоленту. Срочный заказ. Дедушка сказал: «Раз надо, значит, надо». Я тоже так думаю. Я хоть пока не пробовала наматывать эту ленту, но видела, как это делают девочки, — работа нехитрая, справляюсь.

Послезавтра выхожу на работу. Отметьте этот день у себя в календаре. Первый рабочий день в моей жизни. Цех, в котором я буду работать, — огромный, просторный, со стеклянной крышей. В него легко вместится футбольное поле.

И все-таки очень и очень волнуюсь. И не потому, что не смогу наматывать изоляционную ленту, а потому, что вдруг не найду в себе тех сил, которые будит во мне дедушка. Слишком долго вы кормили меня пирожными, чтобы сразу перейти на черствые солдатские сухари. Но дедушка меня успокаивает, он говорит, что в нашей «породе все девки и бабы были фабричными, и хорошими фабричными».

Что же мне после этого остается делать?

Я уже научилась готовить окрошку, мыть пол и терпеливо слушать монологи и диалоги в очередях. Дедушка с моим вселением к нему почувствовал облегчение. Но по ночам у него часто болит поясница, стонет. Встает тяжело. Вижу, что я ему очень и очень нужна. Заброшен он был у нас. А мы этого и не замечали.

Володя получил от мамы, из Сибири, письмо. Болеет она. Просит его приехать хоть ненадолго. Корней Карпович в таком глубоком «циклоне», что меня за него иногда тревога берет. Но, как горьковский Актер, он мечтает о мраморной лечебнице которая спасет его, и он снова будет тем Корнеем Брылевым, которого знала Москва тридцатых годов.

Оба они, Володя (он работает в Н-ском театре) и Корней Карпович, шлют вам сердечные приветы. Кланяется вам дедушка.

Целую вас — несостоявшаяся актерка, ваша дщерь

Светлана».

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ

«Мои дорогие индийцы!

Через моря и океаны всем сердцем лечу к вам в горячие субтропики из золотолистной Москвы, чтобы рассказать, как ваша дочка живет-поживает и изоленту на статор мотает. Как я вам уже писала, завод меня вначале ошарашил своей огромностью, сложностью, непонятностью, шумом, гамом и всем тем, с чем мне пришлось столкнуться в первый раз.

Но мне сейчас как раз не тишина по душе. Только в заводском шуме я могу утопить ту обиду и боль, которые до сих пор не дают мне долго заснуть. В нашем цехе, в основном, девушки. Из разных городов и сел страны… И тоже, как я, окончили кто год, кто два назад десятилетку. Они живут в общежитии. Славные девчонки. Я с ними уже подружилась. За месяц работы я уже освоилась с теми рабочими операциями, которые необходимы, чтобы выполнить норму. Особой изобретательности в моем деле не требуется. Руки делают свое, а мысли скачут через свои барьеры. Папочка знает, чем я занимаюсь, а ты, мама, представь меня такой: за длинным столом стоят несколько девушек. Перед нами лежат стопки заготовок, которые мы получаем из другого цеха. Тут же, под рукой, изоляционный материал, напоминающий обычную изоленту, только черный и более липкий и из другого (секрет!!!) материала, который не могут пробить токи высокого напряжения. Здесь же, прямо передо мной, стоит банка с черным клейким и пахучим раствором, в котором мы смачиваем изоленту.

Наша работа считается вредной. А поэтому в обед нам дают по бутылке молока. Только теперь я по-настоящему оценила вкус рабочего молочка. Вместе с булкой выпиваю целую бутылку. И это я, которая терпеть не могла молоко. Так что завод производит не только машины, но и воспитывает вкусы. Правда, работа хоть и очень однообразная, но я в этом однообразии иногда нахожу душевное успокоение. Это не конвейер, я не придаток машины, которая определяет и темп, и ритм. Устану — немного отдохну, с девчонками перебросимся двумя-тремя новостёнками. И снова мотаем.

Теперь мне понятно, почему гениальный голландский философ Спиноза был шлифовальщиком оптических стекол. Мне кажется, что однообразный труд физический, который не требует специального напряжения мысли, направленной на рабочую операцию, создает своего рода допинг мыслям возвышенным, эстетическим, жизненным. Совершенно не исключено, что и Лев Толстой сюжеты и образы своих великих творений создавал, когда пахал или косил.

Что касается меня, то я тоже вчера во время работы (а в этот день я выполнила план) придумала такое, что если вы меня благословите, то я свое предложение внесу на обсуждение в комсомольской группе в общежитии. А если девочки поддержат, то вынесем этот вопрос на цеховое собрание и доложим об этом секретарю парткома и в комитет комсомола завода.

А надумала я вот что (кстати, эта мысль пришла мне в голову неделю назад, когда я опустошила своим честным трудом заработанную бутылку молока): дедушка мне рассказывал, что на том месте, где был ранен Владимир Ильич Ленин, 1 мая 1920 года, в день Всероссийского коммунистического субботника, когда Владимир Ильич вместе с кремлевскими курсантами с утра до вечера носил бревна, Всесоюзный староста (так назвал его дедушка) Михаил Иванович Калинин, бывший токарь Путиловского завода в Петрограде, вместе со своими рабочими-соратниками, друзьями по революционному подполью, простоял в этот день полную смену у токарного станка на нашем заводе. А после смены Михаил Иванович вместе с рабочими посадил молодой дубок на том месте, где был ранен Владимир Ильич. Сейчас этого дуба на этом месте нет. У кого я ни спрашивала из старых рабочих нашего цеха, никто не знает: все поступили на завод в войну или после войны. Даже дедушка не знает, каким образом исчез из сквера памятный дубок. А ведь его посадили в двадцатом году!.. Вы представляете, какой бы это был сейчас красавец великан, если бы его уберегли. Эта мысль не дает мне целую неделю покоя. А что, если доброе дело, сделанное рабочими, многих из которых уже нет в живых (а те, кто жив, уже глубокие старики), вновь воскресить и посадить рядом с гранитным памятником — метрах в трех от него, так, чтобы можно было без труда читать надписи на обеих гранях памятника, — молодой ветвистый дубок, привезенный, скажем, откуда-нибудь из-под Воронежа или из-под Ульяновска?.. И право посадить этот дубок предоставить десяти лучшим комсомольцам завода — ударникам коммунистического труда.

Подумайте и напишите мне — можно ли мне выходить с таким предложением на комсомольскую группу, не сочтут ли выскочкой? Мол, работает без году неделя, а уже идеи подкидывает.

А еще я вот что придумала. Это тоже когда мотала свою липкую черную ленту для статора. Сейчас памятник-обелиск на месте ранения В. И. Ленина внизу, на земле, обрамлен низеньким бордюрчиком какой-то хиленькой лопушистой зелени, которая не цветет. А представьте себе, как будет впечатлять, если вокруг этого гранитного обелиска посадить ярко-красные цветы, очень напоминающие по цвету только что пролитую алую горячую кровь. И посадить эти цветы не геометрически строгой клумбой — прямоугольником, кругом или каким-нибудь там треугольником или ромбом, а яркими крупными пятнами, чтобы в этой символике было больше экспрессии, как любит выражаться Корней Карпович, когда хочет усилить драматизм мизансцены или эпизода.

И над этой пролитой ленинской кровью, которая вспыхнет алыми розами или гвоздиками, будет шуметь своей листвой могучий зеленый дуб. Какое удивительно красивое зрелище! И это не на год, не на десять лет, а на века… Жизнь дуба исчисляется веками. А через лет двадцать — тридцать с этого дуба упадет желудок и прорастет… А там — довообразите сами.

С дедушкой я пока об этом не говорила. Он у нас прежде всего реалист, а уже потом романтик и философ. Часто ворчит на сегодняшнюю молодежь. Почему-то больше душа у него лежит к деревенским. «Эти, — говорит он, — надежней. Москвич ныне пошел избалованный. Перекормили его: телевизоры, приемники, магнитофоны — как тут твист не отплясывать…»

Володя неделю назад уехал к маме в Сибирь. Она в больнице. Я, кажется, уже вам писала, что с работой в Москве у Володи не получилось. Взяли его в Н-ский драматический театр. Сейчас театр после гастролей пошел в отпуск. Сезон откроют с 15 октября, так что числа до 10 октября Володя наметил пробыть у мамы. По дороге в Н-ск заедет в Москву. Настроение у него такое, какое было у меня, когда мне было года три. Помните — приснилась мне сказочно красивая говорящая кукла, которая принесла мне в разноцветной плетеной корзиночке шоколадные конфеты и маленьких куклят. На радостях я эту куклу с подарками закрыла в шкаф. Пока я закрывала шкаф — проснулась. Вскочила с кровати, кинулась открывать шкаф, открыла его, а куклы в нем нет. Вы, наверное, помните, сколько было тогда слез? Что это был сон, я поняла, когда уже училась в школе. Так и Володя… Он еще только проснулся. Но, в отличие от меня, он не плачет и его никто не уговаривает. Маленькой занозой вонзилась в его душу ожесточенность. А как ее, эту занозу, вытащить? Ведь это не палец… Но ничего, театр пойдет только на пользу. А труппа в Н-ске, говорят, хорошая.

Брылев?.. О, Корней Брылев решил удивить, как он выражается, мир «злодейством», а советскую торговлю огорчить тем, что из рядов многомиллионных покупателей скоро выйдет один из активнейших потребителей спиртного. Помогли ему поехать в Челябинск. Говорят, там живет и работает великий доктор, которого пока не хочет признавать официальная наша медицина. Перед тем как начать сеанс лечения (а он продолжается всего два дня), больной дает подписку, что в течение десяти лет после лечения не должен принимать ни грамма спиртного. Любого, даже пива!.. Иначе — смерть!.. А за смерть доктор не отвечает. Во как грозно!.. Корнею Карповичу помог деньгами завод (не ругайте меня, я ему тоже с большим трудом и уговорами передала часть своей первой получки). Купил он себе билет на самолет, перед отъездом хорошенько выпил и весь день философствовал!.. Если бы все его монологи этого «прощального» дня записать на магнитофон, то это могло бы стать интересным материалом для писателя. Глубочайший экспромт. Можно подумать, что он прощался навсегда с планетой Земля и улетал на Марс. И горько, и смешно. Провожали мы его вдвоем с Володей. А последняя рюмка коньяка в буфете аэропорта сопровождалась таким монологом, что, как говорил Есенин: «Тут разрыдалась даже б и корова…»

Приедет он дней через пять. Как пойдут у него дела дальше — сообщу письмом.

А у дедушки жить неплохо. Ему поставили телефон: 234-34-29. Если можно — позвоните, мы будем рады услышать ваши голоса.

Обнимаю вас и целую —

в пятом колене фабричная второго разряда —

Светлана Каретникова».

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ

«Здравствуй, Володя!

Только что получила от тебя письмо и сразу же спешу с ответом. Ты просишь описать, что я делаю и какое у меня настроение. Сказать, что я уже третью неделю самостоятельно работаю на электромостовом кране, — это ничего не сказать. Постарайся представить меня в кабине крана, который много лет проплывал над тобой и на который ты не обращал внимания. Вместе с гигантским мостом я качусь по рельсам-опорам почти под самой крышей цеха. Прямо передо мной, на уровне пояса, — две баранки контроллеров, которыми я регулирую скольжение тележки по электромосту и изменяю положение чалок по вертикали. Третий контроллер, что справа, служит для перемещения электромоста по рельсам-опорам.

Моя задача — осторожно и плавно подцепить чалками-крюками груз и перемещать его в трех направлениях: вверх — вниз, от себя — к себе, влево — вправо. Анастасия Петровна, бригадирша крановщиц, о которой я тебе уже писала, успокаивает меня, что со временем и у меня автоматически выработается рефлекс управления одновременно тремя контроллерами. У нее это доведено до артистизма, который я наблюдала у старых, опытных шоферов-таксистов. На дорожные знаки они в самых сложных и неожиданных ситуациях нелегкого уличного движения Москвы реагируют рефлекторно, не анализируя и не пропуская внешние сигналы через мозг. Более того, на самых запутанных перекрестках столицы, где обилие переходов, сигналов и завихренных потоков движения людей и машин, они могут спокойно разговаривать с пассажиром на самые глубокомысленные, но отвлеченные темы, которые требуют напряжения ума и обостренного внимания.

У меня этого автоматизма нет. Я часто теряюсь. И очень боюсь (ох как боюсь!..), как бы не задеть ротором (а в нем, «сердешном», — триста — четыреста и более килограммов) или болтающимися железными чалками кого-нибудь из тех, кто находится внизу.

Работаю я на участке по запайке роторов. В бригаде паяльщиков четыре человека. Знаю я их всего два месяца, а мне кажется, что я с ними работаю уже много лет. Двое из них — Ивашкин и Поярков — глухонемые от рождения. Ивашкину сорок два года, Пояркову уже пятьдесят. Хорошие дядьки. Разговариваю с ними жестами. А впрочем, по-другому и нельзя, все равно не перекричишь шум и грохот цеха. Запайка хомутов — сложная и ответственная работа для крановщика. Прямо подо мной, на полу цеха, стоят два огромных чугунных чана с расплавленным оловом. Моя задача — занести ротор над чаном так, чтобы запайщик мог легко вставить вал ротора в центрирующую втулку посреди чана с оловом. Потом наступают самые ответственные секунды: я должна погрузить ротор в расплавленное олово на столько, на сколько это нужно — примерно на тридцать миллиметров, — чтобы в олове утонули концы стержней. И не больше. Поясок хомута при погружении мне сверху не виден. Все свое внимание я концентрирую на руке паяльщика Пояркова (он больше всех стоит у чана с оловом), который жестом своей «выразительной» руки подает мне команды: «Ниже, еще ниже…»

Рука моя лежит на чувствительном контроллере вертикального перемещения груза. Если утопить ротор хоть на сантиметр поглубже — сгорит обмотка, тогда вся предыдущая работа многих и многих людей завода, которые трудились над ротором, пойдет насмарку.

От волнения и напряжения даже бросает в пот. Через полминуты после погружения ротора в расплавленный металл запайщик подает мне жестом команду: «Поднимай!..» Я плавно поднимаю из чана (почему-то запайщики этот чан называют ванной, хотя он на ванну нисколько не похож) ротор и, дождавшись, пока Поярков сметет с запаянного хомутика капельки олова и прилипшую пенку, перевожу ротор к чугунным стойкам, на которые другие паяльщики осторожно кладут обработанный с обоих концов ротор.

После запайки партии роторов мы перевозим их на контрольный пульт, где производится испытание. Это от моей кабины всего метров пятнадцать — восемнадцать.

Как музыкант в оркестре ловит малейший трепет руки дирижера, так и я во все глаза слежу за каждым движением руки моего напарника внизу. Поярков, как цирковой эквилибрист, по-юношески подвижен и гибок. Чтобы приободрить меня, он иногда прикладывает ладонь к сердцу, шлет мне под крышу цеха такую улыбку, от которой на душе у меня становится светлее и спокойнее.

Хотя я всего лишь без году неделя на кране (месяц, как ты знаешь, каталась ученицей), но уже начинаю ощущать в себе одно странное качество, которого не замечала раньше… Где-то я слышала, что безногие инвалиды иногда ощущают, как у них чешется несуществующая пятка ампутированной ноги или покалывает в пальцах, которых давно нет. Это, очевидно, происходит потому, что болевые центры человека находятся в головном мозгу. А я иногда вдруг чувствую, что мои руки, как гигантские щупальца спрута, продолжаются в мягких стальных тросах и заканчиваются раскачивающимися в воздухе крючками-чалками. Когда я сказала об этом ощущении своей бригадирше, она рассмеялась и ответила, что то же самое в молодости, когда она начинала работать, было и с ней, когда она «втянулась в работу». Так и сказала: «Если ты почувствовала, что руки твои заканчиваются там, где крюки чалок прикасаются к грузу, то с этого момента ты можешь назвать себя крановщицей. Только у тебя, доченька, это пришло что-то очень рано. Значит, будешь хорошей крановщицей».

А когда выпадают перекуры паяльщиков, я с высоты своего крана смотрю на цех, как полководец со стратегической высоты, взирающий на свои боевые полки, и стараюсь разобраться в этом комплексе стуков, грохота, треска, шипения и гуда… над которыми, как повелительные сигналы команд, звонко позвякивают медные колокольцы крановщиц. А у нас в цехе, если ты не забыл, одиннадцать кранов. Слева от меня над железной оградкой контрольного пульта тревожно горит красная лампочка: нельзя, опасно. Смотрю на матовую пленку расплавленного олова в чанах и вижу, как она, словно живая, колышется, дышит, переливается всеми оттенками радуги. А иногда напоминает пленку нефти на воде — с синими, оранжевыми, фиолетовыми отблесками…

Милый Володя! И еще я приметила одну особенность на заводе: огонь и металл делают людей чище душой. Когда-нибудь — это когда буду постарше и поумнею — эту мысль я сформулирую точнее, определеннее, а сейчас пока не могу подобрать верных, настоящих слов для выражения моих первых ощущений. Только теперь я начинаю понимать, почему революцию совершили рабочие. Но не те рабочие, пьянчуги-халтурщики, которых я раньше видела, когда была маленькой я мы снимали в Малаховке дачу. О них дедушка с насмешкой тогда говорил: «Он и швец, и жнец, и на дуде игрец…» За каждую вырытую ямку, вбитый гвоздь и замененную штакетину те канючат (на бутылку). Здесь люди гордые, немногословные, но каждый из них свое дело постиг в совершенстве. Гляжу я сверху на глухонемого Пояркова и думаю: из каких чувств и мыслей может быть спрессована такая солнечная улыбка? Такую улыбку я видела только у одного человека — у Юрия Гагарина.

Ты спрашиваешь о Корнее Карповиче? Ну, дружочек, о нем в словах и не расскажешь. Вот уже прошло три месяца, как он вернулся из Челябинска. Это совершенно другой человек. Ты не узнал бы его сейчас. Выбритый, чистенький, всегда в накрахмаленной белой сорочке (белье возит в фирменную немецкую прачечную), галстук бабочкой, во время репетиции не кричит на нас: «Вам не на сцене играть, а ящики с утилем кантовать!..»

Когда-то у старшего брата дедушки в деревне под Рязанью, в сарае, неизвестно с каких времен и бог знает какими ветрами занесенная, висела старинная, позеленевшая от древности люстра. Я помню ее еще с тех лет, как вообще помню себя. Ее металлический каркас был перевит паутиной и покрыт каким-то мутно-зеленым слоем с грязными наплывами, а стеклянные подвески были затянуты неистребимой пленкой мути, пыли и копоти… И так висеть бы люстре до тех пор, пока кто-нибудь не отдал бы ее сборщику металлолома. Но однажды в сарай заглянул папа — в то лето мы отдыхали у брата дедушки — и (я тогда с ним была) долго смотрел на люстру. Это было в то лето, когда мы только что получили новую квартиру. Папа снял люстру, осмотрел ее и вынес из сарая. Как я узнала потом, он возился с ней целый день. Песком и мелом он чистил ее узорный металлический каркас и штангу, он вымачивал в бензине, как их называла бабушка, «висюльки»… А к вечеру собрал люстру. Делал это втайне от всех. Я в этот день до обеда купалась в речке, а после обеда мы ходили в лес за малиной. Бабушка прихворнула и лежала, а дедушка целый день был по своим делам в Москве. Когда мы вечером собрались все и вошли в избу, то ахнули! Посреди комнаты над столом (а папа на него поставил огромный букет гладиолусов) горела, как солнце, и переливалась всеми огнями хрустальная люстра с сияющим, как золото, бронзовым каркасом работы известного русского мастера Кузнецова. Ты сто раз видел эту люстру у нас в гостиной. Пожалуй, это самая красивая, оригинальная и дорогая вещь в обстановке нашей квартиры.

Поездка Брылева в Челябинск и проведенные там два дня чем-то мне напоминают тот воскресный день моего папы, который он провел над заброшенной и забытой в сарае люстрой.

Ты скажешь — лирика, литература? Нет, дружочек, это не лирика. Это — жизнь. !

И еще одна новость. Где-то я слышала (а впрочем, пословицами в нашем доме говорили и говорят только покойная бабушка и дедушка), что «беда не ходит одна» и что «деньги идут к деньгам»… Брылеву дали квартиру!.. Встань, Володя, и замри в торжественной позе великой благодарности Таранову, депутату Моссовета Николаю Семеновичу Осинину и моему дедушке Петру Егоровичу Каретникову, который вот уже много-много лет работает в жилищной комиссии месткома завода. Не буду тебе описывать все «тернии» их «пробивания» квартиры, скажу только одно: когда я в беседе с дедушкой стала выражать свой восторг по поводу получения Корнеем Карповичем квартиры, дедушка достал из шкафа толстую тетрадку, в которой он записывал самые умные и важные мысли, и прочитал мне выписку из речи Энгельса на могиле Маркса. Хочешь — я тебе ее напишу? Так читай и набирайся ума-разума. На могиле Маркса Энгельс сказал: его величие и заслуги перед человечеством состоят в том, что он первый доказал, что прежде, чем создавать философские, религиозные, экономические и эстетические учения, — человек должен иметь пищу, одежду и кров над головой…

А ты сам видел, какой «кров» был над головой Брылева. Вот так, Володенька, «деньги идут к деньгам». В придачу к исцелению на плечи Брылева свалилась новенькая, из камня, стекла и дерева однокомнатная квартира с лоджией, на девятом этаже, с широким, во всю стену, окном на солнечную сторону. Паркет, санузел несовмещенный, потолки — но его росту.

Из своего старого «ноева ковчега» (он называл его последним убежищем старого Лира) он взял только стакан в серебряном подстаканнике, перья из подушки (старую наволочку он оставил там, мы вместе с Корнеем Карповичем пух пересыпали в новую), свою спутницу трость и большую морскую раковину-пепельницу, которую ему во время гастролей подарили еще до войны на юге.

Нужно было видеть новосела Брылева. Непьющего Брылева!.. Чем-то он походил на мальчишку, который, играя в песке с золой, вытаскивал из нее гнутые, полусожженные гвозди — и вдруг… Вдруг нашел в этом песке, перемешанном с золой, новенький пистолет. А остальное ты, Володенька, можешь довообразить сам.

О новоселье я тебе подробно расскажу при встрече. Пришли его старые друзья по театру. Принесли электрический самовар и чайный сервиз. Все логично; из века «In vino veritas» Корней Брылев перешел в новый век — век «Чайус сахарус».

Мы, драмкружковцы завода, ввалились к нему девятым валом. И подарили (разумеется, с торжественным текстом), подарили старику (а, как ты знаешь, Брылев страстный любитель старины) хрустальную бронзовую люстру кустарной работы. Мы ее купили в антикварном магазине на Арбате. Это была моя затея. Я ее поджидала почти месяц… И как только она появилась, мы ее сразу же «цап» и в складчину осилили. Вешали люстру сами, на глазах восторженных гостей. Саша Кислов (сейчас его выбрали комсоргом шестого цеха) так ее отдраил, что она вспыхнула в чистенькой комнате с золотистыми обоями, как солнышко. Первый раз я видела на глазах Брылева слезы. Целый вечер, до полуночи, мы говорили тосты, пели, танцевали, читали стихи… Было целое концертное представление. Дом недалеко от завода, на широкой Люсиновской улице. После новоселья Корней Карпович в свободное время занимался историей названия своей улицы. Дотошный старик. Что-то задумал, а молчит.

Продолжаем репетировать «Бессмертный гарнизон». Главную роль играет Олег Нефедов. Ты его должен помнить. До армии он работал в третьем цехе, на шлифовальном станке. Помнишь, играл Толика в «Выстреле на рассвете»? Осенью он отслужил в армии где-то на Дальнем Востоке и вернулся на завод, в свой цех.

У меня в пьесе роль — с воробьиный нос. Ношусь по сцене (вернее, ползаю) с санитарной сумкой и таскаю на плечах Олега и Володю Симакина. А в обоих, наверное, по семьдесят с лишним килограммов. Как свинцовые. А когда расслабятся — и вовсе неподъемные. Но я не сдаюсь. Таскаю их, как резаных поросят.

Ты спрашиваешь о дедушке? Он жив-здоров, посылает тебе низкий поклон. Сейчас дочитывает книгу Натальи Кончаловской «Дар бесценный». Не оторвешь. Прекрасная книга. Я ее прочитала первой. Кончаловская пишет про своего гениального дедушку — Сурикова и отца — Кончаловского. Прочитай и ты, Володя. А когда дедушка дочитал до того места, где старый и больной Суриков в письме к брату Александру в Красноярск пишет, что уже тише и глуше гонит кровь «биенышко мамино» (ведь нужно же так назвать сердце) и что его «ухайдакали московские высокие лестницы», — дедушка отложил книгу, долго ходил по комнате, а потом сказал:

— Вот как нужно писать книги! Писать таким языком, каким говорит Россия!..

Хочет написать писательнице письмо, да не знает адреса. Удивительный у меня дедушка. Только сейчас начинаю понимать, какая у него широкая и добрая душа. В нее вместится вся Россия — с ее болью и радостями. Вместе с дедушкой ждем тебя в гости на Новый год. Да разве ты приедешь?.. Вас, артистов, 31-го, наверное, будут «рвать на куски» по заводам, фабрикам, институтам…

А впрочем: «…Кто хочет, тот добьется. Кто ищет, тот всегда найдет!..»

Целую — Светлана».

ПИСЬМО ПЯТОЕ

«Володя, здравствуй!

Часы пробили одиннадцать раз. Сажусь писать тебе письмо, а у самой в душе носятся такие бури радости и волнения, что боюсь: справлюсь ли я с этим письмом, смогу ли передать тебе то, что видела сегодня своими глазами, пропустила через свое сердце?

Только что пришла домой. Сейчас дедушка «гостюет» у нас. В квартиру проникла, как воришка, на цыпочках. Дедушка и Стеша спят. Не дождались меня к ужину. Долго бродила одна по улицам Москвы. С тополей срываются последние желтые листья. Падают и крупными золотыми монетами ложатся на мокрый асфальт. Жизнь-то, жизнь-то какая, Володя, кругом! Раньше я думала, что люди плачут только от горестей и печалей. Теперь я узнала, что плакать можно и от радости, от гордости и от огромного чувства любви к жизни и к тем, кто рядом с тобой.

А все началось с письма… С письма, которое пришло в партком нашего завода из маленького городишка Волжска. Я первый раз услышала, что есть на свете такой город. В этом письме старый коммунист Григорий Григорьевич Прокофьев сообщает, что недавно из Москвы вернулся его внук, который с группой туристов совершил маршрут по ленинским местам, побывал на нашем заводе и посетил наш заводской музей. Внук Прокофьева, являясь членом бригады коммунистическому труда, внес на бюро комсомола предложение организовать на своем заводе маленький музей.

В этом же письме Г. Г. Прокофьев сообщил один факт, который до сих пор не был отмечен в истории нашего завода. Оказывается, в гранатном цехе завода Михельсона 11 мая 1918 года красноармейцы 4-го Московского, полка, красногвардейцы Замоскворечья, сводная караульная дружина революционного Варшавского красного полка и стрелки из гарнизона Кремля принимали воинскую присягу на верность Родине. Вместе с ними воинскую присягу принял и Владимир Ильич Ленин. Он, как и все красноармейцы, поклялся отдать все свои силы, а если потребуется — и жизнь, защите Отечества и Советской власти. А после присяги Ильич произнес пламенную речь.

После этого письма наши члены Союза ветеранов (как ты знаешь, они на общественных началах руководят работой музея) превратились в шерлокхолмсов. С азартом и бесстрашием джек-лондонских золотоискателей они бросились искать эту бриллиантовую жилу, которая была где-то завалена грудами пожелтевших документов и бумаг в архивах. Поисковую бригаду возглавили наши заводские историки В. Г. Буканов, Н. Е. Галкин, М. И. Островин… и другие не менее страстные энтузиасты. Они начали с того, что объехали всех оставшихся в живых ветеранов труда, которые в мае 1918 года работали на заводе Михельсона. К дедушке ввалились целой делегацией. Приехали без звонка, словно боясь спугнуть, какую-то первозданную тайну.

Я в это время только что пришла со смены и готовила ужин. Дедушка читал газету. И вдруг звонок… На лестничной площадке их несколько человек… Вошли, сняли шляпы, фуражки… Седые, старички уже все… Но что это за люди, Володя!.. Ветераны… Какое это высокое и благородное слово!.. Рядом с ним, вровень может стоять только одно слово — коммунист.

И дедушка им рассказал. Рассказал все, что помнил об этом историческом дне. Он был свидетелем этой присяги. Они просили его записать все это и принести письменное подтверждение в партком. Весь следующий день (у меня был выходной) Петр Каретников сидел за столом и, преисполненный важности, писал сообщение в партком.

Но оказалось, одних письменных заверений очевидцев этого события страстным музееведам было мало. Нужны были официальные документы, которые достоверно подтверждали бы этот факт.

По заданию и ходатайству парткома завода (об этом мне рассказал дедушка, которого тоже включили в эту поисковую группу) историки нашего завода совершили поистине «крестовый поход» в самые большие архивы и музеи Москвы и Подмосковья: в Центральный музей В. И. Ленина, в Музей Революции СССР, в Центральный государственный архив Советской Армии СССР, в Центральный музей Вооруженных Сил СССР, в Библиотеку имени В. И. Ленина, в Институт марксизма-ленинизма… Как тут ни вспомнишь Бальзака, который проповедовал единственную стратегию и тактику в человеческой жизни: «Если ты собрался воевать с небесами — бери прицел на бога!» Помнишь, эту мысль мы с тобой оба вычитали в его романе «Утраченные иллюзии», и ты долго, почти целый вечер восторгался ее гениальной глубиной и универсальностью.

Так что наши заводские седенькие Покровские и Ключевские начали свои архивные поиски-атаки прямо с «прицела на бога».

Месяц сидели, два сидели, три сидели в архивных подвалах и хранилищах… Красная гвардия во всем и всегда оставалась гвардией. Нашли!.. Нашли в архивах важный документ: «Приказ № 44 по Замоскворецкому райвоенкомату…»

Весь завод об этом говорил. Совместно с ветеранами завода и научными работниками Института марксизма-ленинизма несколько раз но этому поводу заседал партком завода и комитет комсомола, которые пристально следили за поисками документов. На последнее заседание был приглашен бывший командир батальона революционного Варшавского красного полка Ф. П. Марковский, участник первой воинской присяги Ф. А. Петровский, генерал-майор авиации К. И. Лихарев…

На Г. Г. Прокофьева (как рассказывает дедушка), который первым письмом своим из Волжска сообщил о присяге Ильича, смотрели все как на Колумба, открывшего Америку. Присутствовали на этом заседании (об этом я вычитала из нашей заводской многотиражки, которая лежит передо мной) член Реввоенсовета республики с 1918 года С. И. Аралов, полковник Войска Польского — адъюнкт Военно-политической академии имени В. И. Ленина Ян Гофман, группа офицеров из подшефной воинской части, а также ветераны труда и гражданской войны В. С. Сокол, Н. Я. Иванов, П. Д. Мальков и другие.

На этом представительном заседании парткома зачитали авторитетные письма и документы, а также подтверждение Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС о том, что В. И. Ленин вместе с красноармейцами принимал присягу в гранатном корпусе завода Михельсона.

На этом же заседании парткома было принято решение (а о нем оповестили весь коллектив завода) проводить ежегодно торжественные собрания, посвященные этой дате, совместно с солдатами и офицерами наших подшефных воинских частей.

А сегодня… Сегодня, Володя, я была свидетелем того, о чем нельзя говорить без волнения. Представь себе: тот же гранатный корпус (ведь это твой цех!), на том же самом святом месте в суровой торжественности замер строй солдат. В серых шапках-ушанках, в шинелях, в руках у каждого оружие… Не знаю, как оно называется: коротенькая винтовка о кинжалом. Командир называет по списку фамилию, солдат выходит из строя, читает присягу. Клятва Родине… Мороз проходит по коже. В тексте этой присяги спрессованы вся жизнь Ильича и вся та вечность, которая открылась после его смерти. Родина!.. Отечество!..

Нас, молодых рабочих завода, пригласили на эту торжественную церемонию. Но больше всего меня потрясло, когда я слушала и смотрела, как давал присягу Олег Чугунов. Все мы его знали как рабочего паренька, который не прочь после получки засидеться в кафе «Ласточка», где он любил «рвануть» твист, и выпрашивал всегда у Брылева роли, в которых были драки, ножевые схватки или самбистские приемчики…

Я до этого совсем не знала, что его направили служить в наш подшефный полк. И вот я вижу Олега в строю: высокий, стройный, суровый. А когда узнал меня — подмигнул левым глазом и послал мне свою озорную приветливую улыбку. Ты знаешь его улыбку. В какие-то мгновения мне даже казалось, что я люблю его… Люблю не меньше, чем тебя. Не вздумай зеленеть от злости… Это была минута такого неожиданного и непонятного состояния, когда мне хотелось прожить жизнь Зои Космодемьянской и так же читать присягу, — я почувствовала, как из глаз моих текут слезы. Но это были слезы гордости… Гордости за вас, наши парни, которые, если случится беда, как Александр Матросов, закроют грудью амбразуру, как молодогвардейцы, перед казнью запоют «Интернационал» и, если нужно, умрут, как не очень давно умирали пограничники на Даманском.

Вот, пишу тебе письмо, а глаза заливают слезы!.. Милый Володька! Закручивает меня жизнь завода… Ох как закручивает!.. Теперь мне все яснее и яснее становится смысл четырех слов: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» И если я раньше в выражении «его величество Рабочий класс» видела только красивую, торжественную фразу, то сейчас я заряжена гипнотизмом значения этих слов, когда иду на работу, когда вхожу в цех, когда плыву на своем стальном кране-тральщике над гудящим цехом, когда вижу в президиуме своего деда — Петра Каретникова…

Ты спрашиваешь, как у нас дела в драмколлективе? По-прежнему репетируем «Бессмертный гарнизон». Но Корней Карпович говорил нам по секрету, что драматург Владимир Парамонов работает над новой пьесой — о революционерке Замоскворечья Люсе Люсиновой. Право первой постановки автор хочет предоставить драматическому коллективу Дома культуры нашего завода. Один из консультантов у драматурга — дедушка. Но он ничего не рассказывает мне о пьесе, говорит, что. Парамонов очень суеверный человек и до тех пор, пока не закончит пьесу, никому, кроме консультантов, не покажет ее.

Мы очень ждем эту пьесу. Она может стать фирменным спектаклем нашего драмколлектива.

Володя, времени уже половина двенадцатого. Иду спать. Но знаю: только закрою глаза — передо мной встанет военный строй в гранатном цехе и наши парни в серых шинелях. Лица суровые, мужественные… Мысленно я ставлю тебя в этот строй и в душе молюсь за тебя. Я знаю, если тебе снова придется быть солдатом, ты будешь хорошим солдатом. А если судьба сделает из тебя маршала, она не ошибется.

Целую тебя, мой маршал.

Поклон тебе от Петра Каретникова и от Корнея Брылева. Наши милые «индийцы» тоже нежно помнят тебя и в каждом письме передают тебе земные поклоны.

Светлана».

ПИСЬМО ШЕСТОЕ

«Дорогой Володя!

Мой юный друг!

Не взыщи, что на два твоих последних письма отвечаю с таким непростительным опозданием. Но этому есть причина. Помнишь, Володенька, смертельную тоску и золотую мечту актера из горьковского «На дне»? Наверное, помнишь… Ведь в этой пьесе когда-то ты играл Ваську Пепла. Как и горьковскому актеру из ночлежки, последние годы мне снилась хрустальная лечебница, которая помогает избавляться от губительного недуга слабовольным, попавшим обеими ногами в волчий капкан.

Почти тридцать лет я, попав в этот капкан по воле немилосердной ко мне судьбы, носил на ногах эту холодную тяжелую сталь как боль и как позор. А на шее удавом завивался мой победитель — зеленый змий.

Много раз в нечеловеческих усилиях пытался я разорвать это гигантское объятие. Но то, что не смог сделать Лаокоон, — по силам ли такому слабому духом и мускулами человеку, как я?

Ведь ты не знаешь, Володенька, что два раза я лечился, пытались исцелить меня гипнозом в амбулаторных условиях, но… Не проходило и одного-двух месяцев после лечения, как снова задремавший на моей груди удав просыпался, давил на меня и гнал к прилавку магазина, у которого к одиннадцати часам утра собиралась вся пьянь.

Умом понимал, что занимаюсь медленным самоубийством, а противостоять этой беде не хватало сил.

Врачи это состояние называют болезнью.

Расфилософствовался я, Володя, да и тебя, наверное, утомил. А теперь расскажу, мой дорогой друг, про свою печально-знаменитую поездку в Челябинск.

Когда-то я тебе говорил, что в этом городе живет и возглавляет работу целой клиники известный и за пределами нашей страны доктор Мясников. На излечение в его клинику стремятся попасть страдальцы всей Руси-матушки — от Бреста до Владивостока. Слава его метода с каждым годом растет и растет. Вот потому-то попасть в это чистилище очень трудно. Но мне помог партком завода. А еще точнее — Таранов.

Если бы ты смог хоть на один часок переселиться в мою душу в ту минуту, когда я сошел с поезда на перрон этого большого индустриального уральского города!

Лечебницу я нашел быстро. Таксисты Челябинска не только знают эту клинику, но и гордятся ее славой. А мне попался уже немолодой таксист-говорун, который о клинике и о ее популярности знает такие подробности, что можно подумать: он сам когда-то прошел через палаты и коридоры этого заведения.

Три дня мне пришлось в качестве дворника мести территорию больницы: ждал своей очереди. Но мне еще повезло. Некоторые страждущие, чтобы пройти курс лечения, с метлой и тачкой работают по две-три недели. Да, чуть не забыл… Знаешь, кто возил на свалку тачку, в которую я накладывал мусор? Изволь, скажу по секрету: некогда знаменитый бас на харьковской оперы. Фамилию его я не назову — дал слово не предавать нашу встречу огласке. Человек он прекрасной души, сатанински талантлив, но…

Курс лечения длится совсем недолго — от полутора до двух суток. Почти все приезжают с женами. Медперсонал в лечебнице их называет сопровождающими. Прежде чем пропустить бедолагу через «аэродинамическую трубу» (так назвал курс лечения один остряк из Одессы), его элементарно обследуют: давление, анализы, сердце… А потом, после анализов и отбора очередной партии, всех приглашают в особую комнату, вроде конференц-зала, и начинается лекция.

Ее читает сам профессор. Личность внушительная, веет от него какой-то потайной силой. Сразу веришь: такой исцелит, такой спасет. Первые полчаса ни разу не улыбнулся. Когда говорил нам о нас, что мы из себя представляем и что ждет нас впереди, то слова бросал, как гири, тяжелые, холодные, страшные… Наше настоящее нарисовал как мрак, как падение в пропасть. Когда же начал высвечивать картину нашей жизни после курса его (его — я подчеркиваю особо!) лечения, то это уже был совсем другой человек. Вспыхнула улыбка, засверкали глаза, помолодело лицо. Как больной я в него поверил, как режиссер я им восхищался: вдохновенное, от души идущее преображение.

В конце своей беседы профессор строго предупредил нас, что принятие даже малейшей дозы спиртного после курса его лечения — равносильно самоубийству. Альтернатива простая: жизнь или смерть.

Особым условием было поставлено: каждый, кто идет на этот курс лечения, дает обязательную подписку о том, что поставлен в известность о смертельном исходе в случае употребления спиртного после прохождения курса лечения.

Дорогой Володенька, если бы ты видел со стороны лица двенадцати горемык, которые, затаив дыхание, не сводили глаз с профессора! Тут же, рядом с мужьями, слушали эту медицинскую проповедь сопровождающие. Я не видел их лиц (они сидели сзади у стены), но слышал их страдальческие вздохи.

Подписку дали все двенадцать. Каждому указали койку, на которой предстоит принять неизбежный сеанс страданий курса лечения.

Потом нас пригласили в столовую, где на двенадцать персон был накрыт стол. На столе — бутерброды, винегрет, холодная закуска, рюмки… И представь себе — на белой скатерти полыхают солнцем, две бутылки армянского коньяка!

Глаза всех двенадцати страждущих были прикованы к волшебным сосудам. В эту минуту мы напоминали дюжину кроликов, замерших перед раскрытыми пастями двух гигантских удавов. А если учесть, что каждый из нас «говел» — кто сутки, а кто двое, то можешь себе представить, как моментально заработали павловские условные и безусловные рефлексы. Картина трагикомическая, достойная пера Гоголя и Достоевского. Сразу же всех забил колотун, затряслись руки, задрожали пальцы, на спине выступил пот, лбы покрылись холодной испариной… Медсестра (пышная, румяная озорница) как-то особо торжественно при гробовой тишине (мы уже наслышались, что будет дальше) наполнила наши рюмки коньяком, сделала значительную паузу, налила себе стакан нарзану и, подняв его, как царский кубок, провозгласила тост. Не длинный и не короткий. Окрестила этот тост предпоследним, прощальным. Как видишь, сценарий разработан почти шекспировский. Трое из двенадцати горемык не смогли взять со стола рюмки с коньяком — так бил их колотун и нервный озноб. Им помогла медсестра.

Выпили. Запили какой-то мерзкой, заранее приготовленной микстурой. Закусывать почти никто не стал. Сестра заставила. Не ели, а давились. Потом, минуты через три, снова тост. Последний. «За исцеление!..» Выпили как причастие. Я тянул эту рюмку долго, словно прощался с жизнью и отправлялся в тартарары… И снова противная микстура, две таблетки еще чего-то…

Все, что было дальше, не опишет сам Лев Толстой, которому, казалось бы, открыто все: и душа умирающего человека, и тягучая тоска доживающего свой лошадиный век Холстомера, и агония подрубленного безжалостным топором могучего векового дуба. Каждый из нас лег на свою кровать. Все тело облилось холодным потом. Пульс галопировал. Тошнота и слабость нарастали с каждой минутой. За нашим состоянием следили врач и медсестра: проверяли пульс, подбадривали, шуткой пытаясь укрепить уходящие из тела силы… Такого я еще никогда не испытывал, хотя не раз пришлось пережить минуты, когда после винных перегрузок душа расставалась с телом. Что было дальше — я так и не понял: то ли потерял сознание, то ли уснул сном смертельно уставшего праведника. Это было в четыре часа дня.

Проснулся утром. В окне — яркое уральское солнце. Лежу на койке, как ангел-херувим. Не узнаю себя. В теле незнакомые ощущения какой-то особой, спасительной слабости и невесомости. В голове туман. Попытался в памяти прокрутить весь цикл «аэродинамической трубы»… Память отчетливая, ясная, воспроизводит даже мельчайшие детали… Старенькая няня, мывшая пол, поправила на мне одеяло и по-матерински изрекла: «Спи, голубок, спи, ясный. Сон для здоровья, как масло коровье». Послушался няни. Не заметил, как снова утонул в забытье сна, сладкого, оздоровительного.

После обеда я был уже на ногах. Хоть на слабых, с дрожью в коленях, но на своих двоих. А вечером, чуть ли не прослезившись над книгой отзывов (в ней излили свою душевную благодарность сотни спасенных), я, как после исповеди во святом храме, потрусил на вокзал.

Это было, Володя, полгода назад. Прошла целая вечность и… кажется, какое-то мгновение. Шесть месяцев я, как промытый утренней росой хрусталик, приняв освежающий душ, о утра выбритый и наглаженный, спускаюсь со своего двенадцатого этажа на бесшумном лифте и делаю утреннюю прогулку. Все вижу иными глазами: людей, дома, деревья… Раньше все это заволакивалось какой-то затхлой изморосью похмелья, или мелькало расплывчатыми кадрами немого фильма. Только недавно увидел и как следует рассмотрел лепку фасада особняка Саввы Морозова, что стоит на углу Калининского проспекта и улицы Фрунзе. Читал архитектуру этого особняка, как окаменевший сонет Петрарки.

В Дом культуры завода почти всегда (если нет дождя) иду пешком. Не налюбуюсь красотой столицы, разворачивающей свои гигантские плечи строек, не нарадуюсь ощущению легкости во всем теле и ясности мысли. Аппетит?! О, Володенька, только теперь я по-настоящему оценил вкус молока и сдобной русской булки.

Как только подумаю, сколько сил (и каких сил!), сколько лет (и каких лет!) жизни растоптано в грязной луже собственными ногами — становится страшно. Сейчас временами наступает какое-то лихорадочное, безумное желание: догнать тех, от кого отстал, сделать то, что не сделал по собственной вине, удвоить, утроить ритм отдачи… Ведь есть еще, черт возьми, силы, и в голове клубится «планов громадье»…

Не зря на Руси говорят: «Пришла беда — отворяй ворота», «Беда одна не ходит»… Так у меня было раньше, до Челябинска. Сейчас живу под гипнозом другой народной мудрости! «Одну удачу догоняет другая»… Получил прелестную квартиру, залитую солнцем. Недавно ко мне заглянул на чашку чая Волчанский. Не человек, а Везувий. Он тебя прекрасно помнит, когда ты на смотре народных театров потряс его своим Платоном Кречетом. Он еще тогда сказал мне: «Если парня не захвалят и не свихнется — выйдет из него толк». Смотри, друже, не обмани старика Волчанского. У него на талант острый нюх. Его благословение — пророческое. Передает тебе привет.

Будет случай — вырывайся в Москву. Сейчас репетируем «Исповедь» А. Родионова. В главной роли — ее преподобие Светлана Дмитриевна Каретникова. Уж как ты там не занят-раззанят, а на премьеру тебя ждем. Способ передвижения выбирай любой: хоть по-пластунски, хоть на крыльях.

Обнимаю тебя царственно и оракульски целую твое ясное чело.

Корней Брылев».


…Прошел год…

…И еще год прошел…

…Подрастали дети, старились отцы…

…Пули винтовок с оптическим прицелом останавливали сердца президентов и борцов за мир…

…А человек все увереннее и упрямее выходил в космос…

…Шли письма…

…Шли поезда…

…Шли дожди…

…Шли годы…

…Шла жизнь…


Читать далее

Родник пробивает камни
ПРОЛОГ 13.04.13
ГЛАВА ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ГЛАВА СОРОКОВАЯ 13.04.13
ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ 13.04.13
ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ 13.04.13
ЭПИЛОГ 13.04.13
ОБ АВТОРЕ 13.04.13
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть