Том третий

Онлайн чтение книги Роман в лесу
Том третий

Глава XIV

Опасность! Грозная как смерть,

Она грядет: земную твердь

Колеблет поступь великанья;

Ветров полночных завыванья

Ей вторят. С ней летят гонцы —

Злодейских помыслов творцы;

Вкруг них — фантомов жадный рой,

Что скорбью кормятся людской.

Страх! пред твоею свитой жуткой

Кто только не терял рассудка? [84]С. 190. Кто только не терял рассудка? — Эпиграф взят из «Оды к Страху» У. Коллинза.

Коллинз

Маркиз был точен. Ла Мотт встретил его у входа, но маркиз отказался войти, сказав, что предпочел бы прогулку по лесу. Туда и направился с ним Ла Мотт. Некоторое время они шли, обмениваясь общими фразами, затем маркиз сказал:

— Ну что ж, обдумали вы то, что я вам сказал, и готовы ли к решению?

— Да, милорд, и решение приму быстро, как только вы все объясните. До тех пор я ответить вам не могу. Маркиз казался разочарованным и несколько секунд молчал.

— Возможно ли, что вы до сих пор не поняли? — продолжал он.

— Подобное непонимание, право же, притворно. Ла Мотт, я жду от вас откровенности. Итак, неужели я должен сказать больше?

— Да, милорд, — живо отозвался Ла Мотт. — Если вы не решаетесь свободно мне довериться, как могу я в полной мере способствовать вашим планам?

— Прежде чем я продолжу, — сказал маркиз, — позвольте мне взять с вас клятву, которая обяжет вас хранить тайну. Впрочем, это навряд ли необходимо, — даже если бы я усомнился в вашем слове чести, память о некоем деянии укажет вам на необходимость хранить молчание, чего вы столь же должны желать от меня.

Наступило молчание, причем оба, маркиз и Ла Мотт, явно испытывали неловкость.

— Полагаю, Ла Мотт, я дал вам достаточно доказательств того, что умею быть благодарным; услуги, которые вы мне уже оказали относительно Аделины, не остались невознагражденными.

— Это правда, милорд; я всегда готов признать это и сожалею, что не в моей власти было услужить вам более существенно. Я готов содействовать вашим дальнейшим планам относительно нее.

— Благодарю вас… Итак, Аделина… — Маркиз колебался.

— Красота Аделины, — подхватил Ла Мотт, с готовностью угадывая его желания, — заслуживает вашей настойчивости. Она возбудила страсть, которой должна бы гордиться, и в любом случае скоро она будет вашей. Ее прелести заслуживают…

— Да, да, — сказал маркиз, — но… — Он замолчал.

— Но вам они стоили слишком многих хлопот, — подхватил Ла Мотт, — и в самом деле, нельзя не признать, так оно и было; но все это теперь позади — теперь вы можете считать уже, что она принадлежит вам.

— Я так и буду считать, — сказал маркиз, устремляя на Ла Мотта пристальный взгляд, — я так и буду считать.

— Назовите час, милорд; вам никто не помешает… Красота, подобная красоте Аделины…

— Не спускайте с нее глаз, — прервал его маркиз, — и ни под каким видом не выпускайте ее из ее комнаты. Где она сейчас?

— Заперта в своей комнате.

— Прекрасно. Однако я в нетерпении.

— Скажите же когда, милорд… Нынче ночью?

— Нынче ночью, — сказал маркиз, — нынче ночью. Теперь вы меня понимаете?

— О да, милорд, этой ночью, если вам угодно. Но не лучше ли вам отпустить ваших слуг и остаться в лесу одному? Вам известна дверь, которая выходит к лесу от западной башни. Подойдите туда около двенадцати — я буду там, чтобы проводить вас к ее комнате. Итак, милорд, этой ночью…

— Этой ночью Аделина умрет! — прорычал маркиз нечеловеческим голосом. — Теперь вы меня понимаете?

Ла Мотт отшатнулся.

— Милорд!

— Ла Мотт! — отозвался маркиз.

На несколько минут воцарилось молчание, Ла Мотт пытался прийти в себя.

— Позвольте спросить, милорд, что это значит? — спросил он, когда смог перевести дух. — Отчего бы вам желать смерти Аделины — Аделины, которую совсем недавно вы так любили?

— Не задавайте мне вопросов о моих мотивах, — сказал маркиз, — но та, которую вы назвали, должна умереть, это так же верно, как то, что я жив. Этого достаточно.

Удивление Ла Мотта равнялось его ужасу.

— Средства могут быть разные, — продолжал маркиз. — Я предпочел бы, чтобы обошлось без крови; существуют всякие снадобья, которые действуют мгновенно и наверняка, но раздобыть их быстро и безопасно нельзя. И еще я хочу, чтобы все было кончено — все должно быть сделано быстро — этой ночью.

— Этой ночью, милорд!

— Да, этой ночью, Ла Мотт; если этому должно случиться, то почему же не сразу… Нет ли у вас при себе подходящих снадобий?

— Нет, милорд.

— Я боялся довериться третьему лицу, иначе такое снадобье у меня было бы, — сказал маркиз. — Во всяком случае, вот вам кинжал; воспользуйтесь им, как только представится возможность, но будьте решительны.

Ла Мотт принял кинжал дрожащей рукой и некоторое время смотрел на него, едва ли отдавая себе в том отчет.

— Спрячьте его, — сказал маркиз, — и возьмите себя в руки. Ла Мотт подчинился, но молчал, погруженный в свои мысли.

Он видел, что запутался в паутине, сплетенной его же преступлениями. Будучи во власти маркиза, он знал, что либо должен согласиться исполнить поручение, чудовищность которого, как он ни был порочен, заставляла его отшатнуться в ужасе, либо, отказавшись, пожертвовать состоянием, свободой, быть может, самою жизнью. Он медленно, шаг за шагом, был ведом от безрассудства к пороку вплоть до нынешнего дня, когда перед ним разверзлась пропасть такого преступления, которое ужаснуло даже совесть, дремавшую столь долго. Отступить — значило обречь себя на кошмар, идти вперед — столь же ужасно.

Ла Мотт думал о том, как невинна и беспомощна Аделина, о ее сиротстве, о прежней ее приязни, вере в его покровительство, и его сердце сочувственно сжалось от сознания горя, которое он ей уже причинил, и отпрянуло в ужасе перед деянием, ему порученным. Когда же, с другой стороны, он видел перед собой катастрофу, коя угрожала ему от мести маркиза, а затем представлял обещанные ему преимущества — протекцию, свободу, а возможно, и состояние, страх и искус объединяли усилия, чтобы заглушить голос гуманности и принудить к молчанию голос совести. В этом состоянии тревожной неопределенности он продолжал молчать, пока голос маркиза не довел до его сознания, что необходимо, по крайней мере, создать видимость его согласия.

— Вы колеблетесь? — проговорил маркиз.

— Нет, маркиз, мое решение неизменно — я вам подчиняюсь. Но мне кажется, лучше было бы обойтись без крови. Странные тайны выяснились из…

— Да, но как этого избежать? — перебил его маркиз. — Яд добывать я не рискну. Я дал вам верное средство для убийства. Вы ведь тоже сочли бы небезопасным интересоваться ядом.

Ла Мотт понял, что он не мог бы добыть яд, не наведя на открытие куда более страшное, чем то, какого желал избежать.

— Вы правы, милорд, и я неукоснительно последую вашим распоряжениям. Теперь маркиз отрывистыми фразами стал давать дальнейшие указания к воплощению ужасного замысла.

— Когда она заснет, — сказал он. — В полночь. Все будут уже спать.

Затем они разработали схему, как объяснить ее исчезновение, чтобы выглядело так, будто она сбежала из-за отвращения к ухаживаниям маркиза. Для вящей достоверности двери ее комнаты и западной башни должны были остаться открытыми, продуманы были и еще несколько мелочей, которые бы укрепили подозрение. Затем они обсудили, как следовало уведомить маркиза о происшествии, и сошлись на том, что он, как обычно, на следующий день приедет в аббатство.

— Итак, сегодня ночью, — сказал маркиз. — Я могу положиться на ваше решение?

— Можете, милорд.

— Что ж, прощайте. Когда мы увидимся снова…

— Когда мы увидимся снова, — сказал Ла Мотт, — это уже свершится.

Он проводил маркиза до аббатства, посмотрел, как де Монталь садится в седло, пожелал ему спокойной ночи и, вернувшись в дом, закрылся в своей комнате.

Тем временем Аделина, в одиночестве тюрьмы своей, дала волю отчаянию, к коему толкали ее обстоятельства. Она старалась привести в порядок свои мысли и убеждала себя хоть немного смириться, но воспоминания о прошлом и предчувствие будущего рисовало пред нею все ее несчастья, и она совсем пала духом. О Теодоре, чье благородное поведение доказало его любовь и привело его самого к гибели, она думала с тоской, бесконечно превосходящей все, что она испытывала в иных случаях.

То, что усилия, которые заслужили великую ее благодарность и пробудили всю ее нежность, должны были стать причиной его гибели, вызывало у нее невообразимое отчаяние, пред которым мгновенно исчезало все ее мужество. Мысль о том, что Теодор страдает… Теодор умирает… ни на минуту не покидала ее сознания, часто заставляя забывать о собственных бедах и думать только о нем. Иногда поселенная им надежда на то, что он сумеет доказать свою правоту или, по крайней мере, получить помилование, возвращалась к ней; но это напоминало слабый луч апрельского утра, мимолетный и безрадостный. Она знала, что маркиз, побуждаемый ревностью и жаждущий мести, будет преследовать его с неумолимой злобой.

Что мог противопоставить Теодор такому врагу? Совестливая мораль не поможет ему отвести удар, направленный попранной страстью и всемогущей гордыней. Ее уныние значительно усиливалось при мысли, что здесь, в аббатстве, до нее не дойдут вести о нем и что ей предстоит жить неведомо сколько в мучительной неизвестности о его судьбе. Бежать из аббатства она не видела ни малейшей возможности. Она была пленницей в комнате, запертой со всех сторон; она не имела возможности с кем-то переговорить, кто предложил бы хоть малейший шанс на освобождение, и понимала, что осуждена в пассивном молчании ожидать близящегося рокового исхода, для нее бесконечно более ужасного, чем сама смерть.

Она поистине погибала под гнетом несчастий и могла часами сидеть неподвижно, погруженная в свои мысли. «О Теодор! — часто взывала она про себя. — Ты не слышишь меня, не можешь примчаться мне на помощь, ты сам под арестом и в цепях». Эта картина была ужасна. Сжимавшая сердце тоска глушила рыдания… По щекам катились безмолвные слезы… И Аделина уже не чувствовала ничего, кроме страданий за Теодора.

В тот вечер на душе у нее было на редкость покойно; сидя у окна, она с умиротворенной печалью наблюдала закат солнца, затухающее сияние западного горизонта, постепенное наступление сумерек и возвращалась мысленно к тому времени, когда при более счастливых обстоятельствах видела ту же картину. Она вспоминала также вечер своего недолгого побега из аббатства, когда из этого самого окна она следила за садившимся солнцем… С каким волнением она ждала наступления сумерек… Как старалась предугадать, что ждет ее в будущем… Как спустилась, трепеща от страха, по башенной лестнице и углубилась в леС. Эти воспоминания порождали другие, и ее сердце наполнялось тоской, а глаза слезами.

Погруженная в воспоминания, она увидела вдруг, что маркиз сел на коня и отъехал от ворот. При виде его к ней со всей силой вернулось осознание несчастья, какое навлек он на ее возлюбленного Теодора, а также тех бед, которые грозят ей сейчаС. Заливаясь слезами, она отошла от окна и долго рыдала, пока слабая ее конституция не выдержала усталости, и она рано улеглась спать.

Ла Мотт оставался в своей комнате до тех пор, пока не пришлось выйти к ужину. За столом его испуганное, замученное лицо, которое, несмотря на все его усилия, выдавало душевное смятение, и то, как часто и надолго он уходил вдруг в себя, удивили а также встревожили мадам Ла Мотт. Когда Питер вышел из комнаты, она нежно спросила, что его так встревожило, но он с кривой улыбкой попробовал притвориться веселым; однако искусственного оживления хватило ненадолго, и он скоро погрузился в молчание. Или же, когда мадам Ла Мотт заговаривала о чем-то, он, желая скрыть, как далеки его мысли, отвечал настолько невпопад, что это становилось еще очевиднее. Поняв это, мадам Ла Мотт сделала вид, что не замечает нынешнего состояния супруга, и они продолжали сидеть молча до тех пор, пока не пришла пора удалиться в опочивальню.

Некоторое время Ла Мотт лежал в напряженном ожидании, часто вздрагивая и тем будя жену, но она, успокоенная какой-нибудь его шутливой фразой, опять засыпала. В таком возбуждении он пребывал почти до полуночи, и тут, осознав, что время уходит впустую, тогда как нужно действовать, он осторожно поднялся с кровати, запахнулся в халат и, взяв фонарь, горевший по ночам в его комнате, вышел к винтовой лестнице. Он шел, то и дело оглядываясь назад, останавливаясь и прислушиваясь к порывам ветра.

У него так тряслись руки, когда он попытался отомкнуть дверь в комнату Аделины, что пришлось поставить фонарь на пол и повернуть ключ обеими руками. Ключ заскрипел, и Ла Мотт решил, что разбудил Аделину, но, когда отворил дверь, в комнате царила полная тишина, и он понял, что девушка спит. Подходя к кровати, он услышал ее легкое дыхание, затем вздох… он замер; но как только опять стало тихо, он подошел ближе и услышал, что она мурлычет что-то во сне. Прислушавшись, он уловил несколько нот той печальной песенки, которую она часто напевала ему в более счастливые дни. Сейчас они звучали тихо и скорбно, вполне выражая состояние ее духа.

Ла Мотт быстро подошел к самой кровати; Аделина в этот миг, издав глубокий вздох, опять затихла. Он откинул полог и увидел[85]С. 194. Он откинул полог и увидел, что она крепко спит… — Подобная сцена попытки убийства, когда злодею не хватает духу прикончить свою жертву — невинную девушку, забывшуюся сном праведницы, будет позднее повторена в «Итальянце»., что она крепко спит, положив руку под голову, и щека ее еще влажна от слез. Минуту он стоял, глядя на ее невинное милое лицо, бледное от горя, и тут свет фонаря, бивший ей в глаза, разбудил ее; увидев мужчину, она громко вскрикнула. Опомнясь от сна, она узнала Ла Мотта и, тотчас решив, что маркиз поблизости, вскочила и рванулась к нему, моля пожалеть и спасти ее. Ла Мотт пристально смотрел на нее, не отвечая.

Его безумный вид и мрачное молчание еще больше напугали ее, и, разрыдавшись, она в ужасе возобновила свои мольбы.

— Однажды вы уже спасли меня от гибели, — рыдала она, — о, спасите меня сейчас!.. Пожалейте меня — у меня нет другого защитника, кроме вас.

— Чего вы боитесь? — выговорил Ла Мотт плохо повиновавшимися губами.

— О, спасите меня — спасите меня от маркиза!

— Тогда встаньте, — сказал он, — и быстро оденьтесь; через несколько минут я вернусь.

Он зажег свечу, стоявшую на столе, и вышел. Аделина тотчас же встала и принялась одеваться, но ее мысли были в таком разладе, что она едва понимала, что делает; девушка дрожала всем телом и с трудом удерживалась от обморока. Быстро набросив на себя платье, она села и стала ждать возвращения Ла Мотта. Между тем прошло немало времени, а он все не появлялся, и Аделина, тщетно попытавшись успокоиться, не могла больше выдержать обуревавших ее подозрений, открыла дверь и, выйдя на верхнюю площадку лестницы, прислушалась. Ей показалось, что снизу слышатся голоса; непроизвольно она сделала шаг, готовая спуститься; однако, подумав о том, что ее появление, если маркиз здесь, способно лишь усугубить опасность, она остановилась. Но она все еще прислушивалась, ей опять чудились какие-то голоса. Вскоре дверь внизу закрылась, послышались шаги, и она поспешно вернулась в комнату.

Прошло уже четверть часа, а Ла Мотта все не было. Когда ей опять послышались голоса внизу и потом вновь шаги, тревога не позволила ей долее оставаться в комнате, и она выскользнула в коридорчик, который вел к винтовой лестнице; однако опять все было тихо. Но несколько минут спустя в зале вспыхнул свет, и в дверях сводчатой комнаты показался Ла Мотт. Он взглянул вверх и, увидев Аделину в коридоре, знаком велел ей спуститься.

Она заколебалась и оглянулась на свою комнату; но Ла Мотт уже подошел к лестнице, и она, едва держась на ногах, пошла ему навстречу.

— Я боюсь, что маркиз увидит меня, — прошептала она, — где он?

Ла Мотт взял ее за руку и повел за собой, заверив, что маркиза бояться ей нечего. Но его испуганный вид и трясущиеся руки противоречили его заверениям, и Аделина спросила, куда он ее ведет.

— В лес, — сказал Ла Мотт, — чтобы вы могли бежать из аббатства… Лошадь ждет вас там. Никак иначе я не могу вас спасти.

Новый приступ ужаса охватил ее. Ей трудно было поверить, что Ла Мотт, который был до сей поры в заговоре с маркизом и так строго сторожил ее, теперь сам устраивает ее побег; в этот миг ее охватило ужасное предчувствие, в котором она даже не могла бы дать отчета, что он ведет ее в лес, чтобы там убить.

Вновь отпрянув, она взмолилась о пощаде. Но он заверил ее, что намерен помочь ей, и попросил не терять дорогого времени.

Что-то в его поведении говорило об искренности, и она позволила ему отвести себя к боковой двери, выходившей в лес, где она сразу же различила сквозь тьму человека, сидевшего на лошади. Ей тотчас вспомнилась та ночь, когда она вышла из усыпальницы, доверившись человеку на лошади, и была отвезена на виллу маркиза. Ла Мотт окликнул верхового, тот ему ответил, и она узнала голос Питера, что ее несколько успокоило.

Тогда Ла Мотт сказал ей, что маркиз вернется в аббатство утром и что это ее единственный шанс ускользнуть от него; что она может положиться на его, Ла Мотта, слово, что Питеру приказано отвезти ее туда, куда она пожелает; но, так как он, Ла Мотт, знает, что маркиз не успокоится, пока не отыщет ее, он советует во что бы то ни стало покинуть королевство, в чем поможет Питер, поскольку он уроженец Савойи и охотно проводит ее к своей сестре. Там ей следует оставаться до тех пор, пока сам Ла Мотт, который теперь полагал небезопасным оставаться во Франции, не присоединится к ней. В заключение он попросил ее никогда, как бы все ни обернулось, не упоминать о том, что происходило в аббатстве.

— Чтобы спасти вас, Аделина, я рискую жизнью; не увеличивайте же опасность для меня и себя ненужными откровениями. Возможно, мы никогда не встретимся, но надеюсь, вы будете счастливы; и помните, когда подумаете обо мне, что, как ни искушали меня, я не такой дурной человек.

Затем он дал ей немного денег, сказав, что они ей понадобятся в ее путешествии. Аделина более не могла сомневаться в его искренности и, охваченная радостью и признательностью, едва сумела выразить ему свою благодарность. Она хотела сказать последнее «прости» мадам Ла Мотт и горячо просила об этом, но он повторил, что времени терять нельзя, и, укутав ее в широкий плащ, посадил на лошадь. Она простилась с ним со слезами благодарности на глазах, и Питер погнал лошадь так быстро, как только позволяла темнота.

Некоторое время они ехали молча, потом Питер заговорил:

— Ох и рад же я, мамзель, снова вас видеть. Кто б мог подумать, после всего, что было, что хозяин мой самолично попросит меня увезти вас!.. Да уж, престранные вещи бывают на свете; но надеюсь, на этот раз нам посчастливится больше.

Аделина, сочтя неуместным упрекать его за предательство, в котором, как она полагала, он был повинен, поблагодарила его за добрые пожелания и выразила надежду, что им повезет. Однако Питер, с присущим ему красноречием, пустился рассказывать о тогдашних событиях и знакомить ее со всеми обстоятельствами, какими обставила их его поистине незаурядная память.

Питер выразил такую неподдельную заинтересованность в ее благополучии и такое участие к ее бедам, что она больше не могла сомневаться в его преданности, и это не только умножило ее веру в успех нынешнего их предприятия, но заставило слушать его разглагольствования доброжелательно и с приязнью.

Я нипочем не остался бы в аббатстве, — говорил он, — ежели б мог убраться подобру-поздорову; но хозяин мой припугнул меня маркизом, да и деньжат столько не было, чтоб до моей родины дотянуть, вот и пришлось остаться. Это хорошо, что у нас есть теперь солидные луидоры, потому как я спрашиваю, мамзель, неизвестно ведь, взяли бы еще люди по дороге-то те безделушки, про которые вы в прошлый раз говорили.

Может, и не взяли бы, — сказала Аделина, — и я благодарна мсье Ла Мотту за то, что у нас теперь имеются более надежные средства, чтобы продолжить путешествие. По какой дороге ты поедешь, Питер, когда мы выберемся из леса?

Питер довольно точно рассказал про большую часть дороги на Лион.

— А там уж, — продолжал он, — до Савойи рукой подать, так что это пустяки. Надеюсь, сестрица моя, благослови ее Бог, жива; я ведь не видел ее много лет; но даже ежели ее уже нет на свете, все у нас будут мне рады, и вы, мамзель, легко найдете квартиру и все, что вам потребуется.

Аделина решила ехать с ним в Савойю. Ла Мотт, которому известны были нрав и вожделения маркиза, советовал ей покинуть королевство и пояснил, что маркиз — как подсказывал и ей самой страх — будет искать ее без устали. Этот совет он мог дать ей только из добрых чувств. В противном случае, коль скоро она все равно уже была у него в руках, зачем было переправлять ее в другое место и даже снабжать деньгами на путешествие?

В Лелонкуре, где, по словам Питера, его хорошо знали, она скорее всего встретит поддержку и утешение, даже если сестры его нет в живых; отдаленность и уединенное местоположение городка особенно были ей приятны. Все эти соображения говорили бы за Савойю даже в том случае, если бы Аделина не была столь одинока во Франции; в нынешнем же ее положении избрать этот путь было просто необходимо.

Она стала опять расспрашивать Питера о дороге туда, интересуясь, достаточно ли хорошо она ему знакома.

— Мне бы только до Тьера добраться, — сказал Питер, — а дальше-то мне все известно доподлинно, потому как в молодые годы я много раз бывал там, и всякий нам скажет, куда ехать.

Несколько часов они молча продвигались в темноте, и, только выехав из леса, Аделина увидела сквозь облака на востоке проблески зари. Это приободрило и оживило ее; она продолжала ехать молча, заново переживая события ночи и строя планы на будущее. Нынешняя доброта Ла Мотта так отличалась от прошлого его поведения, что удивляла и совершенно ошеломляла ее; она могла приписать это лишь одному из тех внезапных порывов гуманности, которые возникают порой даже в самых порочных сердцах.

Однако когда она вспомнила его слова о том, что он не хозяин себе самому, ей не очень верилось, будто бы простая жалость могла побудить его разорвать узы, до сих пор столь крепко его державшие; обдумав затем изменившееся поведение маркиза, она уже склонна была думать, что своей свободой обязана некоему изменению его чувств к ней. И все же совет Ла Мотта покинуть королевство и деньги, им данные для этой цели, по-видимому, опровергали такую гипотезу, вновь повергая ее в сомнения.

Питер между тем взял направление на Тьер, куда они и добрались без каких-либо происшествий и остановились там, чтобы подкрепиться. Как только Питер счел, что лошадь достаточно отдохнула, они вновь пустились в дорогу, и после богатых равнин Лионне[86]С. 198 …после богатых равнин Лионне… — Лионне — историческая область во Франции, главный город — Лион. Описание «богатых равнин Лионне» писательница могла почерпнуть в мемуарах Томаса Грея (The Poems of Mr. Gray, to which are prefixed Memoirs of his Life and Writings, 1775), из «Путешествия по Франции и Италии» Т. Смоллетта (1766) либо из путевых записок Марка Теодора Бурри (A Relation of the Journey to the Glaciers in the Dutchy of Savoy), появившихся в английском переводе в 1775 г. Аделина впервые увидела вдалеке Альпы, величественные вершины которых, казалось, поддерживали небосвод; это зрелище пробудило в ее душе высокие чувства.

Несколько часов спустя они въехали в долину, где раскинулся город Лион, прекрасные окрестности которого, с богатыми виллами и плодородными, хорошо возделанными землями, оторвали Аделину от горьких мыслей о собственных бедах и еще более мучительной тревоги за Теодора.

Когда они оказались в деловом центре, первой заботой Аделины было узнать, как проехать к Роне; однако она воздержалась от расспросов на постоялом дворе, подумав о том, что если маркиз проследит ее досюда, здешние обитатели могут подсказать ему, куда она держит путь. Поэтому она послала Питера на причал нанять лодку, сама же подкрепилась легким завтраком, собираясь немедленно тронуться в путь. Питер скоро вернулся, наняв лодку и людей, которые должны были подняться с ними по Роне до ближайшей части Савойи, откуда они уже сушей отправились бы в село Лелонкур.

После завтрака Аделина приказала ему вести ее к паруснику. Ей представилась новая и поразительная для нее картина; в изумлении смотрела она на реку, по которой весело скользили суда и лодки, на набережную, кишевшую озабоченными деловыми людьми, и чувствовала, каким контрастом всему этому оживлению была она — сирота, отчаявшаяся, беспомощная, которая вынуждена спасаться бегством от преследований, вынуждена покинуть свою родину… Она переговорила с хозяином лодки, затем послала Питера на постоялый двор за лошадью (подарок Ла Мотта Питеру в счет жалованья), и они погрузились в лодку.

Пока они медленно плыли вверх по Роне, крутые берега которой, увенчанные горами, являли глазу самые разнообразные пустынные и романтические картины, Аделина сидела в глубокой задумчивости. Новизна ландшафтов, мимо которых они проплывали, то хмурившихся в своем диком величии, то улыбавшихся от изобилия в веселом оживлении городов и сел, успокоила ее душу, и постепенно ее горе плавно перешло в нежную и отнюдь не неприятную грусть. Она сидела на носу лодки, глядя, как суденышко разрезает светлые струи, и слушая плеск воды.

Лодка медленно, преодолевая течение, шла вверх по реке несколько часов подряд, и наконец вечер окутал дымкой окрестности. Погода стояла прекрасная, и Аделина, не обращая внимания на выпавшую росу, осталась на открытом воздухе, наблюдая, как меркнет все вокруг, затухают на горизонте веселые блики и одна за другой вспыхивают звезды, трепеща в зеркале воды. Теперь уже все погрузилось во тьму, и тишина нарушалась лишь плеском весел да время от времени голосом Питера, беседовавшего с хозяином лодки. Аделина сидела молча, погруженная в свои думы. Воображение с новой силой пробудило в ней ощущение своей неприкаянности.

Она видела себя в темноте и спокойствии ночи, в незнакомом месте, в бесконечной дали от друзей, едущей, в сущности, неизвестно куда под руководством неизвестно кого, быть может, преследуемой ее заядлым врагом. Она представляла ярость маркиза теперь, когда ее бегство открылось, и хотя знала, что навряд ли он станет преследовать ее по воде — именно поэтому она избрала такой путь, — все же портрет, нарисованный ее воображением, вызывал у нее трепет. Затем она стала думать о том, какого ей придерживаться плана, когда она окажется в Савойе; и как ни была она предрасположена против монастырских правил, сейчас ей казалось, что ни в каком ином месте не найти ей более подходящего приюта. Наконец она удалилась в тесную каюту, чтобы несколько часов отдохнуть.

Проснулась она на рассвете и, слишком возбужденная, чтобы заснуть снова, встала и наблюдала медленное наступление дня. Свои чувства она излила, сочинив следующий

Сонет

Рассвет, сияя, выпьет слезы

С ланит поблекшей за ночь розы:

Она, поникнув от росы,

Томилась долгие часы

В своей зеленой колыбели,

Не внемля соловьиной трели;

Но день блеснет — и вновь продрогший цвет

Лучами животворными согрет.

Рассвет, сияя, выпьет слезы

И воскресит румянец розы;

Но осушит ли жар лучей

Слезу тоскующих очей?

Душе ли, впавшей в сокрушенье,

Пошлет хоть проблеск утешенья?

О нет! Печальный сонм ночных теней

Для сердца истомленного милей!*

Когда Аделина покинула аббатство, Ла Мотт еще некоторое время постоял у ворот, прислушиваясь к топоту лошади, ее уносившей, пока звук не затих вдали; затем он возвратился в залу с такой легкостью на сердце, какой не испытывал давным-давно. Удовлетворение от того, что он спас ее, как он надеялся, от притязаний маркиза, на время пересилило чувство опасности, какую он навлек на себя этим шагом. Но стоило ему полностью осознать свое положение, как страх перед яростью маркиза всей своей мощью обрушился на него, и Ла Мотт стал лихорадочно обдумывать, как наилучшим образом ее избежать.

Уже минула полночь — маркиза ждали утром следующего дня; в первый момент Ла Мотту показалось возможным за это время покинуть аббатство. У него оставалась одна лошадь; он раздумывал, что лучше — немедля отправиться в Обуан, а там добыть карету и в ней вывезти из аббатства своих домочадцев и самое необходимое или же спокойно дожидаться приезда маркиза и попробовать обмануть его рассказом о бегстве Аделины.

Для того чтобы карета прибыла в аббатство, потребовалось бы немало времени, так что он все равно не успел бы затем выбраться из леса; на деньги, которые у него еще оставались благодаря щедрости маркиза, было далеко не уехать, когда же они пришли бы к концу, ему, вероятно, неоткуда было бы их пополнить, если он до того времени еще не будет схвачен. Если же он останется в аббатстве, это станет доказательством, что ему и в голову не приходит, будто он заслужил ярость маркиза, и, хотя надеяться убедить его, что приказ исполнен, не приходится, дело можно изложить так, что Питер один виноват в бегстве Аделины; такое объяснение покажется тем более вероятным, что Питера однажды уже поймали на этом. Ла Мотт полагал также, что от угроз маркиза отдать его в руки правосудия он может обезопасить себя, пригрозив раскрыть преступление, которое тот приказал ему совершить.

Так рассудив, Ла Мотт решил остаться в аббатстве и поглядеть, к чему приведет разочарование маркиза.

Когда маркиз приехал и был уведомлен о бегстве Аделины, на лице его отразились душевные борения такой силы, что это поначалу встревожило и испугало Ла Мотта. Маркиз клял себя и девушку в выражениях, таких грубых и неистовых, каких Ла Мотт не ожидал услышать от человека, обладавшего столь

??? какими бы необузданными и преступными ни были его страсти. Казалось, изобретение и изъявление этих словес доставляет ему не только облегчение, но и удовольствие; и все-таки, судя по всему, бегство Аделины потрясло его больше, чем разгневала небрежность Ла Мотта; осознав наконец, что он теряет время, маркиз покинул аббатство и разослал своих слуг в погоню за Аделиной.

Когда он уехал, Ла Мотт поверил, что его выдумка имела успех, и вернулся к приятным мыслям об исполненном долге, надеясь, что Аделина уже вне досягаемости. Однако покой продолжался недолго. Несколько часов спустя маркиз вернулся в сопровождении слуг правосудия. Увидев его, обезумевший от страха Ла Мотт попробовал спрятаться, но был схвачен и приведен к маркизу, который тотчас отошел с ним в сторону.

— Я не был обманут, — сказал он, — незамысловатой историей, вами измышленной. Вы знаете, ваша жизнь в моих руках; сейчас же расскажите мне, где вы спрятали Аделину, или я немедленно обвиню вас в преступлении, совершенном вами против меня; если же вы откроете мне ее убежище, я отправлю приставов назад и, если пожелаете, помогу вам покинуть королевство. У вас нет времени для колебаний, и вам известно, что со мной шутки плохи.

Ла Мотт попытался смягчить маркиза и утверждал, что ему неизвестно, куда в действительности направилась Аделина. Вспомните, милорд, что вы ведь тоже в моей власти и, если не остановитесь, то заставите меня прилюдно объявить, что вы хотели сделать меня убийцей.

Да кто ж вам поверит? — сказал маркиз. — Преступления, которые изгнали вас из общества, отнюдь не послужат доказательством вашей правдивости, а то преступление, в каком я обвиню вас сейчас, добавит достаточно оснований предположить, что ваши слова — умышленный поклеп. Господа, исполняйте свой долг.

Приставы вступили в комнату и схватили Ла Мотта, которого ужас лишил всякой способности к сопротивлению, если бы сопротивление и могло ему пойти на пользу; в сумятице мыслей он сообщил маркизу, что Аделина отправилась в Лион. Впрочем, заявление это слишком запоздало, чтобы помочь ему; хотя маркиз и ухватился за предоставившуюся ему возможность, но обвинение уже прозвучало, и Ла Мотт, страдая от сознания, что подверг опасности Аделину, ничем не облегчив своей участи, молча подчинился своей судьбе. Едва дав ему время собрать то немногое, что он мог захватить с собой, приставы вывели его из аббатства; однако маркиз, приняв во внимание крайнее отчаяние мадам Ла Мотт, приказал одному из своих слуг привести карету из Обуана, чтобы она могла последовать за мужем.

Тем временем маркиз, осведомленный о том, куда направилась Аделина, послал своего доверенного камердинера разузнать, где она укрылась, и незамедлительно вернуться с известиями на виллу.

В полном отчаянии Ла Мотт и его жена покинули Фонтенвильский лес, который в течение стольких месяцев служил им убежищем, и вновь окунулись в суетный мир, где правосудие встретит Ла Мотта своим карающим мечом. Они вступили в лес, найдя в нем пристанище, оказавшееся необходимым из-за прежних преступлений Ла Мотта, и на какое-то время обрели здесь покой, коего искали; но вскоре были совершены другие проступки, ибо даже в столь уединенном месте случаются иной раз искушения, и жизнь Ла Мотта, уже достаточно отмеченная наказанием греховности, ныне явила другую часть великой истины, гласящей: «Где есть вина — душе не знать покоя»[87]С. 201. «Где есть вина, душе не знать покоя» — возможно, реминисценция из стихотворения «Сова» Майкла Дрейтона (1563–1631): «A guiltie Conscience feeles continual feare»..

Глава XV

Гряди же, сцен ужасных череда!

Покой могильный, снизойди к нам в души! [88]С. 202. Покой могильный, снизойди к нам в души! — Эпиграф взят из поэмы «Менестрель» (кн. 2, строки 82–83) шотландского поэта Джеймса Битти (1735–1803), оказавшего влияние не только на творчество Рэдклифф, но и таких поэтов, как Роберт Берне и Вальтер Скотт. Поэма «Менестрель», оставшаяся неоконченной (кн. 1 — 1771, кн. 2 — 1774), повествует о духовном совершенствовании лирического героя под влиянием природы.

Битти

Между тем Аделина и Питер продолжали свой путь без каких-либо происшествий и вышли на берег в Савойе, где Питер посадил Аделину на лошадь, а сам зашагал с нею рядом. Когда он увидел родные горы, его восторженным восклицаниям не было конца, и он то и дело спрашивал Аделину, приходилось ли ей когда-нибудь видеть такие холмы во Франции.

— Нет, нет, — говорил он, — для Франции тамошние холмы очень даже хороши, да только их и помянуть-то нельзя рядом с нашими.

Аделина, восхищенно оглядывая потрясающие грандиозные пейзажи, с самой искренней теплотой соглашалась с утверждениями Питера, что еще больше вдохновляло его, и он с жаром продолжал распространяться о преимуществах своего отечества; при этом он совершенно забывал о его недостатках и, несмотря на то, что отдал свои последние су крестьянским детишкам, босиком бежавшим рядом с лошадью, говорил только о счастье и довольстве здешних жителей.

Его родная деревенька и в самом деле выделялась на общем фоне страны и обычных последствий деспотического правления; это было процветающее, здоровое и счастливое селение, обязанное всеми этими достоинствами главным образом благодеяниям своего духовного пастыря.

Аделина была измучена долгими испытаниями, тревогами и усталостью, она мечтала о том, чтобы их путешествие наконец завершилось, и то и дело обращалась с этим к Питеру. Она ослабела и пала духом. Мрачное величие ландшафта, еще недавно вызывавшее восхищение, теперь повергало ее в ужас; она трепетала от шума горных потоков, ревевших среди каменистых утесов и с грохотом низвергавшихся в долину, пугалась скал, то нависавших над дорогой, то крутым обрывом уходивших вниз. Как она ни устала, все же временами сходила с лошади и шла пешком по крутой каменистой дороге, страшась ехать по ней верхом.

День уже шел к концу, когда они дотащились до маленькой деревушки у подножия Савойских Альп; солнце во всем своем вечернем великолепии опускалось за горные вершины, искоса осветив прощальным взглядом пейзаж, столь мягкий и умиротворяющий, что Аделина, как ни была утомлена, не удержалась от восторженного возгласа.

И тут же ее внимание привлекло романтическое расположение деревни. Она лежала у подножия нескольких величественных гор, цепью охватывавших озеро, чуть отступив от него, и леса, сбегавшие вниз от вершин, как бы заключали селенье в объятия. Озеро, не тревожимое даже легчайшим ветерком, отражало все оттенки пурпура и золота, расцветивших горизонт по краям, и с каждой секундой все глубже погружалось в сумерки.

Завидев свою деревню, Питер радостно воскликнул:

— Слава Тебе, Господи! Мы почти дома, ненаглядное мое родное гнездо!

И точь-в-точь такое, как двадцать лет назад, те же старые деревья вокруг нашего домика — вон он, под той большущей скалой. Здесь помер дорогой мой батюшка, мамзель. Молю Всевышнего, чтобы жива была моя сестрица, очень уж давно я ее не видел.

С печальной приязнью слушала Аделина безыскусные излияния Питера, который, вновь видя сцены минувших дней, казалось, переживал их заново. Они все ближе подъезжали к деревне, и Питер то и дело показывал Аделине разные местечки, сбереженные его памятью.

— А вон там, мамзель, замок нашего доброго пастыря, видите тот белый дом, над которым дымок курится, вон он стоит на берегу озера. Жив ли еще его хозяин? Он был не стар, когда я покинул деревню, а уж как его у нас любили!..

Ну да ведь смерть никого не щадит.

К этому времени они уже въезжали в деревню, необычайно чистенькую, хотя и не сулившую особых удобств. Питер не сделал и десяти шагов, как с ним уже здоровался кто-то из старых знакомых, долго тряс ему руку и, кажется, никак не хотел с ним расстаться. Питер спросил про сестру и узнал, что она жива и благополучна. Чем дальше они продвигались, тем больше старых друзей Питера собиралось вокруг, так что Аделине промедление было уже в тягость. Многие из тех, кого Питер оставил в расцвете сил, теперь согнулись под бременем лет, тогда как их сыновья и дочери, которых он помнил веселыми несмышленышами, ныне выросли и расцвели юной красой. Наконец они добрались до небольшого сельского домика и были встречены сестрой Питера, которая, уже прослышав о возвращении брата, выбежала к нему с неподдельной радостью.

При виде Аделины она удивилась, но тотчас помогла ей сойти с лошади и ввела в свой маленький, но аккуратный домик, тепло приняв ее с той готовностью и добротой, какие не посрамили бы и тех, кто обитает в лучших условиях. Аделина попросила разрешения переговорить с хозяйкой наедине, так как в комнату набились друзья Питера, и, рассказав ей о своих обстоятельствах то, что в этой ситуации было необходимо, спросила, не согласится ли она предоставить ей в своем доме пристанище.

— Ну конечно, мамзель — сказала добрая женщина, — жилье-то наше скромное, да уж какое есть, так что будьте как дома. Но вы вроде как больны, мамзель? Чего вам подать?

Аделина, так долго боровшаяся с усталостью и слабостью, теперь совсем сникла. Она сказала, что в самом деле больна, но надеется, что отдых восстановит ее силы, и попросила приготовить ей постель. Добрая женщина тотчас вышла и, вскоре вернувшись, отвела гостью в крохотную пристройку, и Аделина наконец легла в постель, единственным достоинством которой была ее чистота.

Однако, несмотря на усталость, Аделине никак не удавалось уснуть, и воображение упорно возвращало ее к минувшим событиям, либо рисовало мрачные и безрадостные видения будущего.

Различие между собственным ее положением и положением тех, кто был воспитан так же, как она, глубоко уязвляло ее, и она горько плакала. «У них, — говорила она себе, — есть друзья и родные, которые делают все, чтобы избавить их не только от неприятностей, но даже просто от огорчений; тревожатся не только за их сегодняшнее благополучие, но также за их виды на будущее, заботятся даже о том, чтобы они как-нибудь сами не причинили себе вреда. У меня же за всю мою жизнь никогда не было друга, меня постоянно окружали враги, и почти постоянно подстерегала опасность и всяческие бедствия. Но не для того ведь я родилась на свет, чтобы весь свой век быть несчастной! Придет же время, когда… — Она подумала было о том, что, может, и она когда-нибудь еще будет счастлива… Но тут же вспомнила об отчаянном положении Теодора. — Нет, — сказала она, — мне не суждено и надеяться обрести душевный покой».

Наутро спозаранку пришла к ней добрая женщина, ее приютившая, чтобы справиться, отдохнула ли она, и обнаружила, что Аделина почти не спала и чувствует себя хуже, чем накануне. Тяжкое душевное беспокойство усугубило симптомы начинавшейся лихорадки, и в течение дня состояние ее все ухудшалось, становясь весьма опасным. Сама Аделина смотрела на это спокойно, целиком предавшись Божьей воле и чувствуя, что ей почти не о чем жалеть в этой жизни. Ее добрая хозяйка делала все возможное, чтобы помочь ей, а так как ни доктора, ни аптекаря в деревеньке не было, то и некому было лишить природу ни одного из ее преимуществ. Несмотря на это, болезнь быстро развивалась, и на третий день у Аделины случился приступ горячки, после которого она впала в беспамятство.

Аделина не знала, как долго оставалась в этом плачевном состоянии, но, когда сознание к ней вернулось, она обнаружила, что находится в помещении, совсем не похожем на то, какое ей помнилось. Комната была просторная и, можно сказать, красивая, кровать же и все вокруг отмечено было стилем изящной простоты.

Несколько минут она лежала, ошеломленная, стараясь собраться с мыслями, что-либо припомнить и почти страшась пошевельнуться, чтобы прелестная картина вдруг не исчезла.

Наконец она решилась подняться и вдруг услышала совсем рядом ласковый голос, занавески по одну сторону кровати мягко раздвинулись, и глазам ее предстала прекрасная девушка. Девушка наклонилась над кроватью и с улыбкой, сочетавшей нежность и радость, спросила больную, как она себя чувствует. Аделина молча с восторгом смотрела на самое прелестное девичье личико, какое ей доводилось когда-либо видеть; выражение невинности, вместе с пылкостью чувств и изяществом, было окрашено простодушием.

Наконец Аделина собралась с силами настолько, чтобы поблагодарить прекрасную незнакомку и в свою очередь спросить, кому она обязана благодарностью и где сейчас находится. Обворожительная девушка сжала ей руку.

— Это мы должны благодарить вас, — сказала она. — О, как я рада, что вы пришли в себя. — И, не сказав больше ни слова, она бросилась к двери и исчезла.

Несколько минут спустя она вернулась с пожилой дамой, которая с ласковым выражением лица подошла к кровати и осведомилась о состоянии Аделины, на что последняя ответила, насколько позволило ей волнение, и еще раз спросила, кому столь много обязана.

— Вы все узнаете несколько позднее, — ответила пожилая дама, — пока же знайте одно: вы находитесь среди тех, кто сочтет свои заботы оплаченными сверх меры уже тем, что вы поправитесь; так что делайте для этого все возможное и старайтесь быть поспокойнее.

Аделина ответила ей благодарной улыбкой и склонила голову в знак согласия. Почтенная дама вышла, чтобы приготовить лекарство; когда Аделина выпила микстуру, занавески над ее ложем были вновь задернуты, и ей предоставили полный покой. Однако одолевавшие ее мысли не позволили этим воспользоваться. Она вспомнила прошлое, сравнила его с настоящим, и контраст потряс ее до глубины души. Столь внезапные перемены мы видим часто во сне, мгновенно и неведомо как переходя от горя и отчаяния к покою и наслаждению.

И все же она думала о будущем с боязливым трепетом, который грозил задержать ее выздоровление и который она, памятуя наставления своих милосердных покровительниц, старалась подавить. Знай она лучше, в чьем доме сейчас оказалась, ее тревога за себя должна была бы в значительной мере рассеяться, ибо Ла Люк, владелец этого маленького замка, был одною их тех редких натур, на кого страдалец никогда не взирает напрасно и чья природная доброта, подкрепленная принципами, проявляет себя неукоснительно и скромно. Следующая небольшая зарисовка его домашней жизни, семейного уклада и образа мыслей полнее проиллюстрирует его характер: она списана с его жизни, и ее точность, надеемся, послужит вознаграждением за ее длину.

Семейство Ла Люк

Сказал же Гендель, что напрасно дан

Глупцу — души божественный орган:

Чрезмерным ликованьем или гневом

Он сам порой вредит своим напевам.

Творец разумный, Гендель говорил,

Смиряет страсть и умеряет пыл

Во имя звуков соразмерно стройных,

В своем согласье мастера достойных,

Не резких иль басистых чересчур, —

Таких, чтоб у возвышенных натур

Подобьем величавого хорала

В ответ музыка в сердце заиграла [89]С. 206. Котторн. — В стихотворении слегка перефразированы строки из эссе Джеймса Котторна «Жизнь представляется нам несчастной, потому что мы не умеем ею пользоваться»..

Дж. Котторн

В деревне Лелонкур, примечательной своим живописным местоположением у подножия Савойских Альп, жил Арно Ла Люк, священнослужитель, отпрыск старинного французского рода, чьи пошатнувшиеся обстоятельства заставили его представителей удалиться в Швейцарию в те годы, когда жестокость социальных волнений редко щадила побежденных. Он был священником своего селения, равно любимый за христианское благочестие и щедрость, как и уважаемый за достоинство и высоту помыслов истинного философа. Он исповедовал естественную философию, философию природы, руководствуемой здравым смыслом: он презирал жаргон новейших школ и пышную вздорность систем, кои поражают учеников своих, не просвещая, и ведут за собой, не убеждая[90]Он исповедовал естественную философию… — «Естественная философия» Ла Люка живо напоминает «естественную религию» французского Просвещения, а сам персонаж — савойского викария из трактата Ж.-Ж. Руссо «Эмиль, или О воспитании», который под названием «Эмиль и Софи, или Новая система воспитания» был опубликован в английском переводе в 1762 г..

Он обладал проницательным умом, широкими взглядами, и его воззрения, как философские так и религиозные, были просты, разумны и возвышенны. Его прихожане смотрели на него, как на отца; в то время как наставления его укрепляли их души, его личный пример находил отзвук в их сердце.

Будучи еще совсем молодым, Ла Люк потерял жену свою[91]…Ла Люк потерял жену свою… — Эта деталь указывает на то, что Ла Люк был протестантским, а не католическим священником, что было нехарактерно для Савойского герцогства., которую нежно любил; это событие наложило на его характер отпечаток мягкой и располагающей к нему печали, не утраченный и позднее, когда время смягчило воспоминание о потере. Философия закалила, но не ужесточила его сердце; она помогла ему не столько противостоять горю, сколько устоять под его гнетом.

Собственные беды научили его с особым состраданием относиться к несчастьям ближних. Приход его давал немного прибытка, а то, что досталось ему от разделенных и усеченных имений его предков, не слишком увеличивало его доходы; но, хотя он не всегда мог облегчить нужды бедствующих, его ласковое сочувствие и благочестивая беседа обыкновенно вселяли покой в страждущую душу. В этих случаях светлые и возвышенные движения его сердца часто побуждали его говорить о том, что сластолюбец, испытай он хотя бы однажды подобные чувства, никогда впредь не отказался бы «от роскоши добродеяния».

— Неведение того, что есть истинное наслаждение, — говаривал он, — ведет к греху чаще, чем искус приобщения к пороку.

Ла Люк имел сына и дочь; они были слишком малы, когда умерла их мать, чтобы оплакивать потерю. Он любил их с особенной нежностью, видя в них детей той, по ком он не переставал горевать, и долгие годы единственным его развлечением было наблюдать, как расцветают их юные души, и направлять их на путь добродетели. В сердце его жила глубокая и безмолвная печаль, он никогда никому не жаловался и лишь очень редко поминал вслух жену свою. Его горе было слишком свято, оно чуждалось посторонних глаз. Он часто уходил в горы, в самые уединенные места, и среди величественных грандиозных скал погружался в воспоминания о минувшем и позволял себе безоглядно предаваться своему горю. Возвращаясь после этих маленьких походов, он бывал неизменно покоен и умиротворен; светлая гармония, почти равнозначная счастью, заполняла его душу, и вся его повадка была еще более благожелательна, чем обычно. Он смотрел на детей своих, любовно целовал их, и временами на глаза его набегала слеза, но то была слеза нежной грусти, к которой не имели отношения горькие думы, она была любезна его сердцу.

Когда умерла его жена, Ла Люк пригласил к себе в дом свою незамужнюю сестру, добрую, достойную женщину, от души желавшую счастья своему брату. Ее преданность, внимание и рассудительность немало помогли времени уврачевать остроту его горя, а неослабная забота о племянниках, подтвердив ее добросердечие, еще более сблизила брата с сестрой.

С невыразимой радостью замечал он в детских чертах маленькой Клары сходство с ее матерью. Рано проявились в ней те же благородные манеры, тот же милый нрав; по мере того как она росла, ее поступки часто напоминали ему потерянную жену с такой силой, что он невольно погружался в мечтания, полностью овладевавшие его душой.

Постоянно занятый своими обязанностями в приходе, воспитанием собственных детей и философскими изысканиями, он год за годом жил в мире и покое. Нежная грусть, которую несчастье поселило в его душе, постепенно, благодаря долгому ее пестованию, стала мила его сердцу, и он не расстался бы с нею ради самых ярких мечтаний о беспечном счастье. Какое бы случайное событие ни взволновало его, он удалялся за утешением к той, кого столь преданно любил, и, отдаваясь мягкой и, как назвали бы это люди, романтической печали, мало-помалу вновь обретал душевный покой. Такова была тайная услада, к которой он бежал от мимолетных разочарований, — радость одиночества, когда рассеивались облака забот и притуплялось жало досады, а душа подымалась над здешним миром и взору открывался мир иной.

Место, где он теперь обосновался, окрестные ландшафты, романтические красоты, услаждавшие каждую прогулку, были дороги Ла Люку, ибо некогда любимы были его Кларой: они были свидетелями ее нежной любви и его счастья.

Замок Ла Люка стоял на берегу озера и был почти вплотную окружен горами, которые, разбегаясь в самых разных и причудливых очертаниях, являли собой необычайно величественную и торжественную картину. Темные леса с кое-где проглядывавшими голыми выступами скал, иногда бесплодных, иногда же покрытых багряным цветеньем диких трав, нависали над озером, отражаясь в чистом зеркале вод. Неприступные альпийские хребты, возносившиеся над ними, были либо покрыты вечными снегами, либо выглядели скопищем утесов и могучих скал, чьи очертания постоянно менялись в лучах солнца, каждый раз по-новому на них отражавшихся; вершины их зачастую были окутаны густым туманом. Несколько одиноких домиков и деревушек, разбросанных вдоль берегов озера или приютившихся на живописных отрогах гор над ним, были единственным напоминанием о присутствии человека.

На той стороне озера, что была почти напротив замка, горы расступались, открывая глазу длинную череду альпийских хребтов. Эти горы с их бесчисленными оттенками и тенями, кое-где окутанные голубой дымкой или подсвеченные богатым пурпуром, а местами сверкавшие под косыми лучами солнца, придавали всему ландшафту роскошную, чарующую окраску.

Замок был невелик, но удобен, его отличал дух элегантной простоты и добропорядочности. Войдя, вы попадали в небольшую залу, из которой, отворив стеклянные двери в сад, можно было любоваться озером и великолепными ландшафтами его берегов. Слева от залы был кабинет Ла Люка, где он обычно проводил утренние часы; к нему примыкала комнатка, оснащенная устройствами для занятий химией, астрономическими приборами и другими аппаратами научного назначения. Справа находилась гостиная, а за нею — комната, принадлежавшая исключительно мадам Ла Люк. Здесь она расположила свои лекарственные препараты и эссенции из различных растений, а также перегонные устройства для их изготовления. Из этой комнаты окрестные жители щедро снабжались всяческими снадобьями, ибо вера в свои способности облегчать страдания ближних была предметом гордости почтенной дамы.

Позади замка высился вулканический выброс, а перед ним покрытая травой и цветами лужайка мягко сбегала вниз к озеру, чьи воды струились вровень с травой и овевали свежим своим дыханием акации, покачивавшие над ним своими ветвями. Цветущий кустарник, вперемешку с альпийским ясенем, кедром и вечнозеленым дубом, обрамлял границы парка.

С приходом весны Клара должна была направлять молодые побеги, ухаживать за раскрывающимися бутонами и загораживать их пышно разросшимися ветками кустарника от холодного воздуха с гор. Летом она подымалась обычно вместе с солнцем и спешила наведаться к самым любимым своим цветам, пока роса еще сверкала на их лепестках. Свежесть раннего утра, все ярче разгоравшиеся краски, постепенно изменявшие окрестный пейзаж, доставляли истинное наслаждение ее чистой и непорочной душе. Рожденная среди этих гор, излучавших величие и торжественность, она скоро оценила их очарование и тем более к ним прикипела сердцем благодаря своему пылкому воображению. Она любила смотреть, как подымается над Альпами солнце, сперва создавая светящийся нимб над их заснеженными вершинами и внезапно все вокруг заливая своими лучами, любила наблюдать, как отражаются в озере пламенеющие облака, видеть первые розоватые блики, крадущиеся по верхушкам скал, — все это с раннего детства услаждало чувствительную душу Клары. Очарованная картинами природы, она пристрастилась понемногу к артистичному ее изображению и очень рано проявила склонность к поэзии и рисованию. Когда ей было лет шестнадцать, она часто брала из библиотеки отца книги итальянских поэтов, особенно прославленных за живописную красоту своих творений, и ранним утром часами способна была читать их под сенью акаций, обрамлявших озеро. Нередко она пыталась также делать зарисовки окрестных пейзажей и в конце концов, путем неустанных упражнений и благодаря советам брата, так продвинулась в этом искусстве, что двенадцать ее пастелей были признаны достойными украсить собою гостиную замка.

Молодой Ла Люк играл на флейте, и она слушала его с величайшим наслаждением, особенно когда он выходил и усаживался под ее любимыми акациями. У нее был нежный и выразительный голосок, впрочем не сильный, и она скоро научилась подлаживать его к флейте брата. Она понятия не имела о сложностях исполнительского искусства; ее мелодии, их стиль были бесхитростны, но постепенно она сумела придать им трогательность, которая шла от ее чувствительного сердца, и они редко оставляли равнодушными чутких ее слушателей.

Для Ла Люка было счастьем видеть счастливыми своих детей, и однажды, будучи в Женеве, куда он ездил иногда навещать родственников покойной жены, он купил Кларе лютню. Благодарность Клары не знала пределов; тут же разучив небольшую пьеску, она поспешила к любимым своим акациям и там без конца ее повторяла, забыв обо всем на свете. Ее скромные домашние обязанности, книги, рисунки, даже час, который отец посвящал ее образованию, когда она, устроившись в отцовой библиотеке вместе с братом, впитывала в себя знания, — все, решительно все было забыто. Ла Люк не стал звать ее в библиотеку. Когда же его сестра выразила неудовольствие тем, что племянница манкирует своими домашними обязанностями, и пожелала выговорить ей за небрежность, Ла Люк попросил ее не делать этого.

— Она на собственном опыте поймет свою ошибку, — сказал он, — наставления редко оказывают воздействие на юный ум.

Сестра возразила ему: опыт — медлительный учитель, сказала она.

— Но зато надежный, — ответил он, — а зачастую и самый скорый; и если он не вводит нас в серьезный грех, стоит ему довериться.

Следующий день Клара провела, как и первый, а третий — как второй: она уже разучила несколько мелодий и, придя к отцу, сыграла их для него.

К ужину не подали сливок, не было на столе и фруктов; Ла Люк спросил, в чем дело; услышав это, Клара вспыхнула. Она обратила внимание, что за столом нет брата, но ничего по этому поводу сказано не было. К концу ужина он появился; на лице его было написано необычайное удовлетворение, однако он сел за стол молча. Клара спросила, где он так задержался, что не поспел к ужину, и узнала, что брат навещал семью, жившую по соседству, где все были больны; он отнес им недельное пособие, которое выделял для них его отец. Заботу об этом семействе Ла Люк поручил дочери, это она должна была отнести им скромное вспомоществование еще накануне, но из-за музыки забыла обо всем.

Как ты нашел больную? — спросил Ла Люк сына.

Ей стало хуже, — ответил он, — она не получила вовремя необходимые лекарства, к тому же детишкам было нечего или почти нечего есть.

Клара была потрясена. «Нечего есть! — сказала она себе. — А я целый день просидела в роще на берегу, играя на лютне!»

Отец, казалось, не заметил ее волнения и опять повернулся у сыну.

— Но когда я оставил ее, — продолжал тот, — ей уже стало получше, от лекарств боли утихли. А как радостно было смотреть на детишек — они так и набросились на еду.

Пожалуй, впервые в жизни Клара позавидовала радости брата. Ее сердце было переполнено, она сидела за столом молча. «Целый день без еды!» — думала она.

Погруженная в задумчивость, она удалилась в свою комнату. Безмятежно-светлое настроение, в каком она обычно отходила ко сну, исчезло, ибо она уже не могла вспоминать минувший день с удовольствием.

«Как это жалко, — думала она, — что даже самое приятное может стать причиной таких страданий. Лютня — мое наслаждение, но и моя мука!» Эта мысль породила в ней глубокий внутренний разлад, но прежде чем ей удалось прийти в какому-то решению, она уснула. На следующее утро она проснулась очень рано и с нетерпением дожидалась, когда же по-настоящему рассветет. Наконец показалось солнце, она встала и, решив насколько возможно искупить свою прежнюю оплошность, поспешила к коттеджу.

Она пробыла там довольно долго, когда же вернулась в замок, ее лицо обрело свою обычную ясность; тем не менее в этот день она решила не прикасаться к лютне.

До завтрака она занялась садом — подвязывала цветы, подрезала слишком буйные побеги — и в конце концов, сама не зная как, очутилась в своей любимой рощице на берегу озера. «Ах, — сказала она себе со вздохом, — как дивно звучала бы сейчас над водой та мелодия, которую я вчера выучила!» Однако, вспомнив о своем решении, она удержала себя, хотя уже сделала несколько непроизвольных шагов в сторону замка.

В обычный час она слушала в библиотеке отца и из его беседы с сыном узнала, что они читали в минувшие два дня и какие интересные вещи ей не довелось узнать. Она попросила отца объяснить ей суть нынешней их беседы, но Ла Люк спокойно ответил, что она предпочла другое развлечение в то время, когда обсуждалась эта проблема, и потому должна примириться с тем, что этого не узнает.

— Вам следовало бы предпочесть знания пустым развлечениям, — сказал он; — учитесь поступать разумно — не пытайтесь совместить несовместимое.

Клара чувствовала справедливость этого упрека и сразу вспомнила о своей лютне. «Сколько бед она принесла! — вздохнула она. — Да, я решила, что не притронусь к ней сегодня ни разу. Я докажу, что способна управлять своими желаниями, когда вижу, что это необходимо». Решив так, она принялась за учение еще усерднее, чем обычно.

Она твердо держалась задуманного и лишь к концу дня вышла в сад немного развлечься. Вечер был тих и на редкость прекрасен. Не слышно было ни звука, лишь изредка слабо шелестела листва, отчего тишина становилась еще торжественней, да журчали в отдалении ручейки, сбегавшие вниз среди скал. Клара стояла на берегу, следила взором за солнцем, медленно опускавшимся за Альпы, окрашивая их вершины в золото и пурпур, видела, как последние лучи дневного светила сверкают на поверхности озера, чьи воды не тревожило ни малейшее дуновение ветерка. «О, — вздохнула она, — как восхитительно звучала бы сейчас моя лютня, именно сейчас, именно здесь, когда все так тихо вокруг!»

Искушение было слишком сильно — Клара бросилась в замок, тут же вернулась в дорогую ее сердцу рощу и играла под сенью акаций, пока все вокруг не сокрылось тьмой. Но в этот же миг взошла луна и залила своим трепетным светом озеро, отчего картина стала еще красивее, чем когда-либо.

Покинуть это восхитительное зрелище было выше Клариных сил, и она снова и снова повторяла свои любимые мелодии. Красота ночного часа раскрыла ее талант во всей полноте; никогда прежде не играла она так выразительно, звуки захватывали ее все сильнее, уплывая и замирая над водой вдалеке. Она была поистине зачарована… «Ах нет, никогда не было ничего чудеснее, чем играть на лютне под акациями у озера при свете луны!»

Когда она вернулась, в замке уже отужинали. Ла Люк сам ей все подал и не позволил ей помешать этому.

Едва восторги Клары утихли, она вспомнила, что нарушила свое собственное решение, и ей стало больно. «Я гордилась тем, что способна управлять своими желаниями, — сказала она себе, — и оказалась так слаба. Но что дурное я совершила, поддавшись им в этот вечер? Я не пренебрегла своими обязанностями, потому что от меня ничего не требовалось. Тогда в чем же я должна винить себя? Не бессмысленно ли было бы исполнить свое решение и отказать себе в удовольствии, когда нет решительно никаких причин для этого?»

Она запнулась, не совсем довольная таким рассуждением. И вдруг поставила перед собой вопрос иначе. «Но как же мне увериться, — продолжала она, — что я устояла бы перед своими желаниями, если бы причина противостоять им была? Если бы те бедные люди, о которых я забыла вчера, остались без пропитания сегодня, боюсь, я опять о них позабыла бы, когда играла на лютне среди прибрежных акаций».

Ей опять вспомнились наставления отца, слышанные в разное время, о том, как важно властвовать собой, и сердце ее мучительно сжалось.

«Нет, — сказала она, — если я не признаю, что исполнить торжественно принятое однажды решение достаточная причина для того, чтобы контролировать свои желания, то, боюсь, ничто иное надолго не удержит меня. Я сознательно обещала себе, что в этот день не прикоснусь к лютне, и нарушила свое слово. Но завтра мне захочется, быть может, уклониться от каких-то своих обязанностей — ведь я обнаружила, что не могу положиться на собственное благоразумие. Что ж, если я не могу побороть искушение, попробую бежать от него».

На следующее утро она принесла лютню отцу и попросила забрать инструмент и держать его у себя до тех пор, пока она не научится владеть своими желаниями.

Сердце Ла Люка преисполнилось радости.

— Нет, Клара, — сказал он, — мне совсем не нужно отбирать у тебя лютню.

Жертва, которую ты готова принести, свидетельствует о том, что ты достойна доверия. Возьми свой инструмент. Если у тебя хватило решимости отказаться от него, поскольку он мешает тебе выполнять свой долг, я не сомневаюсь, что теперь ты будешь в силах устоять против искушения, когда он вернется к тебе.

Той степени удовлетворения и гордости, какие испытала Клара при этих словах его, она не испытывала никогда прежде; но она поняла: необходимо было принести жертву, на которую она решилась, чтобы заслужить такую похвалу. Заслуженная радость заставила ее на время забыть восторги, какие доставляла музыка. И, отказываясь от лютни, столь великодушно ей возвращенной, она ощущала высшее блаженство.

— Дорогой отец, — сказала она со слезами радости на глазах, — позвольте мне заслужить похвалу, которой вы меня удостоили, и тогда я буду действительно счастлива.

Ла Люк думал о том, что никогда она не была так похожа на мать, как в этот момент, и, ласково целуя ее, молча глотал слезы. Наконец он смог заговорить.

— Ты уже заслужил мою похвалу, — сказал он, — и я возвращаю тебе инструмент в награду за достойное поведение.

Эта сцена оживила воспоминания, слишком дорогие сердцу Ла Люка, и, отдав Кларе лютню, он быстро вышел из комнаты.

Своего юного сына, подававшего большие надежды, Ла Люк готовил к церковному поприщу; он сам дал ему прекрасное домашнее образование, а затем счел необходимым продолжить его в университете, избрав для этого университет Женевы. Однако он желал видеть юношу не только ученым мужем; заветной его мечтой было воспитать сына также достойным человеком. С ранних лет он приучал мальчика к трудностям, к терпению и, по мере того как сын становился старше, поощрял его в занятиях, требовавших мужества, познакомил с полезными практическими навыками, равно как и с отвлеченными науками.

Молодой Ла Люк отличался жизнерадостным и пылким нравом, но сердце у него было великодушное и любящее. С радостными надеждами, свойственными юности, думал он о Женеве и том новом мире, что откроется перед ним, и в этих захватывающих ожиданиях растворялась грусть, которую он непременно испытывал бы от расставания с семьей.

Брат покойной мадам Ла Люк, по рождению англичанки, проживал со своим семейством в Женеве. Для Ла Люка этих родственных отношений было вполне достаточно, чтобы открыть свое сердце, и потому он постоянно поддерживал связь с мистером Одли, хотя различия в их характерах и образе мыслей никогда бы не позволили их отношениям перейти в дружбу. Итак, Ла Люк написал шурину о том, что намерен послать сына в Женеву и поручает юношу его заботам; мистер Одли ответил дружеским письмом; вскоре некий знакомец Ла Люка должен был ехать в Женеву, и Ла Люк решил послать сына с ним. Расставание было мучительно для Ла Люка и почти невыносимо для Клары. Опечалена была и мадам Ла Люк; она проследила за тем, чтобы племянник положил в свой дорожный сундук достаточное количество ее лекарственных снадобий; она употребила также немало усилий, чтобы втолковать ему их достоинства и какое при каких хворях необходимо, однако постаралась лекцию свою прочитать в отсутствие брата.

Ла Люк вместе с дочерью верхом проводил сына до ближайшего города, который был милях в восьми от Лелонкура, и там, повторив свои напутствия — как держать себя и чем заниматься, еще раз отдал дань нежному отцовскому чувству и пожелал молодому человеку счастливого пути. Клара плакала и страдала от расставания больше, чем это объяснялось обстоятельствами, — но ей впервые в жизни довелось испытать горе, и она со всей искренностью предалась ему.

В задумчивости ехали домой Ла Люк и Клара; день уже клонился к вечеру, когда их глазам открылось озеро, а вскоре затем и их замок. Впервые он показался им мрачным; Клара в одиночестве бродила по опустевшим комнатам, где привыкла видеть брата, и вспоминала тысячи мелочей, которые, будь он здесь, представлялись бы ей пустячными, но сейчас благодаря воображению обрели особую ценность. Их парк, живописные окрестности — все приняло вдруг печальный вид, и немало времени минуло, пока они не предстали ей в естественном своем обличье и к ней не вернулась ее прежняя живость.

С того дня прошло почти четыре года; однажды вечером, когда мадам Ла Люк и ее племянница сидели в гостиной за рукодельем, в замок пришла добрая женщина, жившая по соседству, и попросила разрешения войти; она хотела получить какие-нибудь снадобья и медицинские советы мадам Ла Люк.

— В нашем домишке беда стряслась, мадам, — сказала она, — у меня прямо сердце заходится из-за той бедной молоденькой барышни.

Мадам Ла Люк попросила ее объясниться понятнее, и женщина рассказала, что ее брат Питер, которого она не видела много лет, вдруг объявился и привез с собой молодую леди, которая, по ее рассуждению, помирает. Она описала состояние больной и подробнейше поведала мадам Ла Люк ее скорбную историю, известную ей со слов Питера, не упустив случая кое-что и преувеличить в той мере, в какой подсказывала ей симпатия к несчастной незнакомке и пристрастие ко всяким чудесам.

Рассказ показался мадам Ла Люк слишком уж необычным, однако жалость к одинокой юной страдалице побудила ее продолжить расспросы.

— Позвольте мне сходить к ней, тетушка, — сказала Клара, с мгновенно вспыхнувшим состраданием слушавшая рассказ бедной женщины. — Разрешите мне пойти к ней, ведь ей, вероятно, необходимо утешение, и потом, я хочу сама убедиться, каково ее положение.

Мадам Ла Люк задала еще несколько вопросов о состоянии девушки, затем, сняв очки, встала с кресла и объявила, что сходит к ней сама. Клара пожелала идти с нею. Они надели шляпы и последовали за доброй женщиной к ее домику, где в крохотной душной комнате на нищенском ложе лежала Аделина, бледная, истощенная, не сознающая ничего вокруг. Мадам Ла Люк повернулась к хозяйке дома и спросила, как долго незнакомка пребывает в таком состоянии, а Клара тем временем подошла к кровати и, взяв почти безжизненную руку, лежавшую на стеганом одеяле, встревоженно заглянула больной в лицо.

— Бедняжка, она без сознания! — сказала она. — Если бы забрать ее в замок, там ее можно лучше устроить, и я могла бы ухаживать за ней.

Хозяйка дома сказала, что молодая леди лежит так уже несколько часов. Мадам Ла Люк посчитала пульс и покачала головой.

В этой комнате очень душно, — сказала она.

Конечно же душно, очень душно, — пылко вскричала Клара, — ей действительно было бы лучше в замке, если б только ее перенести туда.

Посмотрим, что тут можно сделать, — сказала ее тетушка. — А пока я хотела бы поговорить с Питером, я не видела его несколько лет.

Она вышла в смежную комнату, а хозяйка выбежала из дома, чтобы кликнуть брата. Как только она вышла, Клара сказала:

— Это ужасно, бедная незнакомка ни за что здесь не поправится. Пожалуйста, тетушка, распорядитесь, чтобы ее перенесли в замок. Я уверена, что папа согласится! И потом, что-то в ее лице, даже таком безжизненном, как сейчас, говорит в ее пользу.

Неужели мне так и не удастся внушить вам, что нельзя судить о людях по внешности, — сказала тетушка. — Какое у нее лицо, не важно, но ее состояние достойно жалости, и я намерена кое-что сделать для нее. Но прежде я хочу расспросить о ней Питера.

— Спасибо, дорогая тетя, — воскликнула Клара. — Значит, ее перенесут?

Мадам Ла Люк собиралась ей ответить, но в этот момент появился Питер и, выразив свою радость, что вновь ее видит, спросил, как здоровье мсье Ла Люка и Клары. Клара тотчас поздравила честного Питера с возвращением в родные места, на что он ответил ей столь же радостно и все не мог надивиться тому, что она так здорово выросла.

— Уж, кажется, сколько раз я, бывало, качал вас на руках, мамзель, а нынче нипочем не признал бы. Молодые веточки быстро тянутся, так ведь говорят-то.

Мадам Ла Люк попросила его рассказать поподробнее историю Аделины и узнала все, что было известно ему самому, то есть только то, что бывший его хозяин нашел ее в самом отчаянном положении и что он, Питер, самолично увез ее из аббатства, чтобы спасти от одного французского маркиза. Рассказ Питера был так безыскусен, что мадам Ла Люк и не подумала усомниться в его правдивости, а некоторые его обстоятельства поразили ее до глубины души и пробудили искреннее сострадание. У Клары глаза не раз наполнялись слезами, когда она слушала печальную повесть; как только Питер умолк, она сказала: Дорогая тетушка, я не сомневаюсь, что как только папа узнает историю этой несчастной молодой дамы, он не откажется заменить ей отца, и я стану ей сестрой.

Все это она уж точно заслуживает, — сказал Питер, — потому как и вправду очень хорошая. — И он буквально рассыпался в похвалах Аделине, хотя такое было у него не в обычае.

Сейчас я вернусь домой и посоветуюсь с братом, — объявила мадам Ла Люк, вставая. — Ее действительно нужно поместить в комнате, где побольше воздуха. Замок так близко, что, я думаю, можно будет перенести ее туда без особого риска.

Благослови вас Бог, сударыня, — вскричал Питер, потирая руки, — за вашу доброту к моей бедной молоденькой леди.

Ла Люк как раз вернулся после своей вечерней прогулки, когда его сестра и дочь явились в замок. Мадам Ла Люк сообщила ему, где она была, рассказала историю Аделины и обрисовала нынешнее ее состояние.

Распорядитесь же, чтобы ее непременно перенесли сюда, — сказал Ла Люк, в чьих глазах отражалось его доброе сердце. — Здесь за нею будет лучший уход, чем в домике Сюзанны.

Я знала, что вы так скажете, дорогой батюшка, — воскликнула Клара. — Я сейчас же пойду и скажу, чтобы для нее приготовили зеленую кровать.

Терпение, племянница, — сказала мадам Ла Люк, — такая поспешность ни к чему, сперва надо все обдумать. Но вы молоды и романтичны. — Ла Люк улыбнулся. — Уже вечер, переносить ее до утра было бы опасно. Рано утром комната будет ждать ее, я же пока пойду приготовить лекарство, которое, надеюсь, пойдет ей на пользу.

Кларе не оставалось ничего иного, как волей-неволей примириться с отсрочкой, и мадам Ла Люк удалилась в свой кабинет.

На следующее утро Аделину, закутанную в одеяла и насколько возможно защищенную от ветра, перенесли в замок, где по распоряжению доброго Ла Люка ее должны были обеспечить всем необходимым и где Клара присматривала за ней со всевозраставшей тревогой и нежностью. Аделина оставалась в полном оцепенении большую часть дня, но к вечеру ее дыхание стало свободнее, и Кларе, которая не отходила от ее постели, выпала радость увидеть, что сознание к больной воротилось. Именно тогда Аделина неожиданно увидела себя в тех обстоятельствах, от описания которых мы отвлеклись, чтобы дать представление о почтенном Ла Люке и его семействе. Читатель увидит, что его достоинства и дружественные чувства к Аделине того заслуживают.

Глава XVI

…И нас Фантазия опять

Заставит муки испытать,

Когда страдает друг [92]С. 216. Когда страдает друг. — Эпиграф взят из оды У. Коллинза «К леди. На смерть полковника Росса, погибшего в сражении при Фонтенуа»..

Коллинз

Благодаря своему крепкому организму и доброму вниманию новых друзей Аделина за неделю с небольшим достаточно оправилась, чтобы понемногу выходить из комнаты. Она была представлена Ла Люку и благодарила его за доброту со слезами признательности и такой безыскусной сердечностью, что еще больше расположила его к себе. Она держалась так мило во время своей болезни, что совершенно покорила сердце Клары и полюбилась ее тетушке, чьи рассказы об Аделине вкупе с похвалами, расточавшимися Кларой, возбудили в Ла Люке уважение и интерес; поэтому он встретил ее теперь так приветливо, что в душе ее тотчас воцарился мир и покой. Она поведала мадам Ла Люк такие подробности о себе, которых Питер не сообщил ей, частью по неведению, частью от невнимательности, и умолчала только, из ложной, быть может, скромности, о своих чувствах к Теодору. Все это было пересказано Ла Люку, который, и всегда-то исполненный сострадания к ближним, был особенно тронут исключительными несчастьями, выпавшими на долю Аделины.

Прошло около двух недель с тех пор, как Аделину перенесли в замок, и однажды утром Ла Люк неожиданно пожелал поговорить с ней наедине. Аделина последовала за ним в кабинет его, и там с присущей ему деликатностью он сказал девушке, что, узнав, сколь несчастна она была, имея такого отца, хотел бы, чтобы отныне она считала его своим родителем, а его дом — своим домом.

— Вы и Клара равно будете мне дочерьми, — продолжал он, — и я почту себя богатым, имея таких детей.

Изумленная, исполненная благодарности, Аделина некоторое время молчала.

— Не благодарите меня, — сказал Ла Люк, — я знаю все, что вы хотите сказать мне, но знаю также, что всего лишь исполняю свой долг. Я благодарю Господа за то, что мой долг и мои желания обычно пребывают в полном согласии.

Аделина осушила слезы благодарности за его доброту и хотела заговорить, но Ла Люк сжал ей руку и, отвернувшись, чтобы скрыть свои чувства, быстро вышел из комнаты.

Теперь все в доме смотрели на Аделину как на члена семьи, и отеческая доброта Ла Люка, сестринская любовь Клары и спокойная, постоянная заботливость мадам Ла Люк сделали бы ее столь же счастливой, сколь была она благодарна, если бы непрестанная тревога за Теодора, что-либо узнать о котором в этом уединенном уголке было еще менее вероятно, чем когда-либо, не терзала ей сердце и не омрачала каждую мысль. Даже когда дрема стирала на время память о прошлом, его образ то и дело возникал в снах ее посреди всех мыслимых и немыслимых кошмаров. Она видела его в цепях, отбивающимся от схвативших его негодяев, видела, как его после всех ужасных приготовлений ведут на казнь; видела муку в его взоре, слышала, как он с безумным видом повторяет ее имя, — пока ужас пригрезившейся картины не сокрушал ее и она не просыпалась.

Из-за сходства вкусов и характеров она сразу привязалась к Кларе, но все же тайна, владевшая ее сердцем, была слишком деликатного свойства, чтобы говорить о ней, и Аделина даже перед подругой своей ни разу не упомянула о Теодоре. Она все еще была слаба и истомлена после болезни, а неотступная душевная тревога лишь продлевала это состояние. Упорно, изо всех сил старалась она оторвать свои мысли от печального предмета, и ей нередко это удавалось. У Ла Люка была превосходная библиотека, и то, что она могла найти в ней, тотчас вознаградило ее тягу к знаниям и немного отвлекло от мучительных воспоминаний. Беседы с Ла Люком были для нее еще одним убежищем от скорби.

Главным же ее развлечением были прогулки по величественным окрестностям замка, нередко с Кларой, но часто с единственной спутницей — книгой. Иногда щебет подруги и в самом деле вызывал мучительную скованность, и тогда, отдавшись своим думам, она бродила одна по окрестным местам, уединенное величие которых помогало ей и смягчало печаль ее сердца. Здесь она могла вспоминать, как держался с нею ее возлюбленный Теодор, и пыталась точнее воссоздать в памяти его лицо, фигуру, его манеры. Иногда она плакала от этих воспоминаний, но вдруг в голову приходила мысль, что он, быть может, уже предан позорной смерти, погиб из-за нее — во всяком случае, из-за поступка, ради нее совершенного, доказывавшего любовь его, — и тогда ее охватывало такое отчаяние, что слезы высыхали и казалось, никакая сила духа и разум не способны ему противиться.

Страшась предаваться долее этим мыслям, она спешила домой и отчаянным усилием воли старалась в беседах с Ла Люком отринуть от себя воспоминания о прошлом. Ла Люк заметил ее меланхолию, но отнес это на счет памяти о жестоком обращении с нею отца — обстоятельство, которое, усилив его сострадание, сделали ее еще дороже его сердцу; любовь же ее к разумной беседе, которая столь явно проявлялась в более покойные часы, открыла ему новый источник удовлетворения: ему радостно было воспитывать жаждавший знаний ум, восприимчивый ко всем проявлениям человеческого гения. Она находила печальное удовольствие, слушая мягкие звуки Клариной лютни, и нередко забывалась, стараясь повторить мелодию.

Благородство ее манер, так соответствовавшее склонному к размышлениям нраву Ла Люка, было ему приятно и окрашивало его отношение к ней той нежностью, которая давала ей утешение и постепенно завоевала ее полное доверие и привязанность. С великой тревогой она наблюдала, как ухудшается его здоровье, и вместе с остальными членами семьи прикладывала все усилия, чтобы развлечь и оживить его.

Приятное общество, в котором она оказалась, спокойная сельская жизнь внесли наконец относительный покой в ее душу. Ей были уже известны все самые отдаленные места для прогулок в окрестных горах, она никогда не уставала любоваться восхитительными пейзажами и часто уходила одна по едва протоптанным тропинкам, где лишь изредка какой-нибудь крестьянин из соседней деревушки нарушал полное уединение. Обычно она брала с собой книгу и, поймав себя на том, что мысли вновь устремляются к единственному предмету ее горя, старалась с помощью чтения обратиться к темам, менее опасным для душевного покоя. В монастыре, где воспитывалась Аделина, она неплохо изучила английский язык, теперь же под руководством Ла Люка, свободно им владевшего, весьма в нем усовершенствовалась. Ла Люк был предан всему английскому: он восхищался характером англичан, их законами, и в его библиотеке были собраны книги лучших авторов, в особенности английских философов и поэтов. Аделина обнаружила, что никакая литература не способна так успешно оттеснить в ее сознании собственные ее горести, как высшие образцы поэзии, а прирожденный вкус скоро помог ей отличать шедевры английской литературы от шедевров французской. Причиной тому был самый дух языка, более, пожалуй, чем дух народа, если такое разделение допустимо.

Она часто брала с собой том Шекспира или Мильтона[93]С. 218 …том Шекспира или Мильтона… — В 1658 г. Аделина могла читать лишь ранний сборник английских и латинских стихов Джона Мильтона, вышедший в 1645 г. «Poems of John Milton, both Latin and English, composed at several times» (1645). Его главное творение было создано позднее: первые 10 книг «Потерянного Рая» вышли в свет в 1667 г., полностью поэма была опубликована в 1674 г., взобравшись на какую-нибудь уединенную скалу, присаживалась под умиротворяюще шелестевшими соснами и вместе с поэтом предавалась грезам, которые убаюкивали ее печаль, навевая забвение.

Однажды вечером, когда Клара была занята дома, Аделина одна отправилась к излюбленному своему местечку среди скал, обрамлявших озеро. С этого возвышения открывался вид на все озеро и на высокие горы, его окружавшие. Несколько островерхих утесов торчали со дна обрыва, который отвесно уходил вниз к самой кромке воды; склоны над нею покрывал густой лес, там росли лиственница, сосна, пихта вперемешку с орешником и горной рябиной.

Вечер был чудный и такой спокойный, что ветерок лишь чуть-чуть шевелил нежные листочки деревьев и едва заметной рябью пробегал по просторным водам озера. Аделина смотрела на дивную картину словно завороженная, наблюдала, как заходит солнце в пурпурном зареве, отбрасывая розовые блики на озеро и заснеженные вершины далеких Альп. Восторг, вызванный этой сказочной красотой,

Страстей смиряя бурные порывы

И в сердце лишь вселяя нежный жар,

Что разум пробуждает, не тревожа [94]С. 219. «Страстей смиряя бурные порывы…» — строка из поэмы Джеймса Томсона «Весна» (1728) из цикла «Времена года»., —

в этот миг еще усиливали звуки французского рожка; Аделина бросила взгляд на озеро и увидела вдалеке прогулочную лодку. Так как подобное зрелище было довольно необычно для этих уединенных мест, она решила, что в лодке должна быть компания иностранцев, пожелавших полюбоваться здешними чудесными ландшафтами, либо женевских обывателей, вздумавших поразвлечься на озере, почти таком же красивом, как их собственное, хотя и намного меньшем; вероятно, последнее предположение было вернее.

Аделина слушала нежные завораживавшие звуки рожка, постепенно стихавшие вдали, и все вокруг предстало ей еще более прелестным, чем прежде; ей неодолимо захотелось попробовать словами нарисовать то, что было так прекрасно в действительности, и она сочинила следующие

Стансы

О, как тиха небесная лазурь,

Ласкающая на озерной глади

Громады скал, что не страшатся бурь,

И берега в причудливом наряде!

На том краю медлительный закат

Купает в золоте лесные кроны,

А здесь уж тени хладные мрачат

Потоками исчерченные склоны.

Вон там, вдали, златой коснулся луч,

Старинных стен и башенки зубчатой,

Что на уступе средь лесистых круч

Твердыней гордой высились когда-то, —

А в зыбком зеркале, простершись ниц

И словно бы застыв в изнеможенье,

Багряных стен, и траурных бойниц,

И рощ окрестных дремлют отраженья.

Но вот уж день померк — и мигом стер

С остывших волн чудесные картины,

И вечер накрывает склоны гор

Лиловой дымкой тоньше паутины.

Как сладок одинокого рожка

В густеющем тумане зов певучий

И вторящий ему издалека

Лесного эха клич над сонной кручей!

О тихий Вечер, славлю твой приход!

Ты как никто мне душу услаждаешь:

Зовешь мечту в стремительный полет,

Питаешь мысль и чувства пробуждаешь.

Ла Люк, заметив, как очарована Аделина окрестными пейзажами, и стремясь развеять ее меланхолию, которая, невзирая на все усилия девушки, часто бывала слишком очевидна, пожелал показать ей другие ландшафты, кроме тех, с которыми она, гуляя, могла познакомиться сама. Он предложил совершить прогулку верхом, чтобы увидеть снежные вершины вблизи; это восхождение было трудно и утомительно как для Ла Люка при его нынешнем состоянии здоровья, так и для Аделины. Она непривычна была к верховой езде, а горная дорога, по которой им предстояло ехать, была довольно опасна; однако же она скрыла свои страхи, да они и не могли бы заставить ее отказаться от подобного развлечения.

Прогулка была назначена на следующий день. Ла Люк и его спутницы поднялись спозаранку и после легкого завтрака выехали к глетчеру Монтаньвер[95]С. 220 …выехали к глетчеру Монтаньвер — описание восхождения к этому глетчеру находим в книге Бурри (см. примеч. к С. 198). «величье скал и красота полей» — цитата из «Менестреля» Дж. Битти (кн. 1, строка 76)., находившемуся в нескольких милях пути от дома. Питер взял с собой небольшую корзинку с провизией: они хотели, выбрав живописное место, пообедать на открытом воздухе.

Не стоит описывать пылкое восхищение Аделины, более сдержанное удовольствие Ла Люка и восторженные возгласы Клары при виде романтических пейзажей, открывавшихся им на пути. То представали перед ними гигантские скалы, сумрачные и насупленные, и потоки, водопадом низвергавшиеся с огромной высоты в глубокое и узкое ущелье, по которому, соединившись друг с другом, грохоча камнями и пенясь, уносились в лощины, недоступные ноге смертного; то открывались им не столь дикие пейзажи; величье скал и красота полей перемежались с более суровыми ликами природы, и в то время как вершины гор стыли под шапками снега, у их подножия рдели виноградники.

Занятые интересной беседой, с восхищением озирая окрестности, они ехали так до полудня, затем стали высматривать приятное местечко, чтобы отдохнуть и подкрепиться. Вскоре они приметили неподалеку руины сооружения, по-видимому, бывшего некогда крепостью; она была выстроена у края скалы, которая нависала над лежавшей глубоко внизу долиной; полуразрушенные башни, вырисовываясь среди обступивших ее лесов, выглядели особенно живописно. Руины возбуждали к себе интерес, сень деревьев сулила отдых, и Ла Люк со своими спутниками направился туда,

Где красота цвела и мощь царила,

Пустые своды высятся уныло,

Развалины когда-то грозных стен

И шатких башен одинокий тлен [96]С. 221 …«где красота цвела и мощь царила…» — Обнаружить источник цитаты не удалось..

Компания расположилась на траве под сенью нескольких высоких деревьев, у самого подножия руин. Лесная прогалина открывала вид на дальние хребты Альп — здесь царила глубокая тишина полного безлюдья. На какое-то время наши путешественники отдались безмолвному созерцанию.

Давно уже Аделина не испытывала такого душевного успокоения. Она посмотрела на Ла Люка и приметила слезу, кравшуюся по его щеке; лицо его выдавало, сколь взволнованна и возвышенна его душа. Его глаза, излучавшие сейчас нежность, обратились на Клару, и он усилием воли постарался побороть волнение.

— Эта тишина и полная уединенность, — сказала Аделина, — грандиозные горы и мрачное величие лесов вкупе с памятником былой славы, на который время столь выразительно наложило свою печать, повергает разум в священный трепет и пробуждает поистине высокие чувства.

Ла Люк хотел заговорить, но тут подошел Питер и поинтересовался, не лучше ли будет открыть сейчас корзинку, потому как, по его разумению, и сам господин Ла Люк, и молодые леди должны бы уже крепко проголодаться, проделавши верхом до обеда такой дальний путь, то подымаясь, то спускаясь по крутым горным склонам. Все дружно признали правоту честного Питера и приняли его совет.

Закуски были разложены на траве, и они, расположившись под шатром тихо колыхавшейся листвы, окруженные ковром из диких цветов, вдыхали чистое дуновение с альпийских лугов, вкушая яства, которые в этой обстановке показались им поистине восхитительными.

Когда они поднялись, чтобы продолжить путь, Клара воскликнула:

— Мне не хочется покидать это чарующее место! Как было бы прекрасно жить здесь, среди этих лесов, с дорогими сердцу людьми!

Ла Люк улыбнулся романтической наивности этой мечты; но Аделина, представив себе эту картину счастья и тотчас возникший перед глазами образ Теодора, с глубоким вздохом отвернулась, чтобы скрыть слезы.

Все сели на лошадей и вскоре прибыли к подножию Монтаньвера. Чувства Аделины, которая наслаждалась бесчисленными красотами и удивительными картинами, являвшими себя по-разному с различных точек зрения, были поистине невыразимы; переживания остальных также были слишком сильны, что бы растворить их в беседе. Глубокий покой, царивший в этом краю одиночества, вызывал благоговение и придавал совершенную законченность величественным ландшафтам.

Здесь возникает такое чувство, — сказала Аделина, — словно мы бредем над руинами мира и только мы одни пережили его крушение. Мне едва верится, что мы не единственные люди на всем земном шаре.

Подобные картины, — сказал Ла Люк, — возносят душу к их Великому Творцу, и с чувством, почти непостижимым для человеческого сознания, созерцаем Его величие в величественности Его творения.

Ла Люк поднял к небу глаза, полные слез, и на несколько мгновений замер в молчаливом молитвенном экстазе.

Они тронулись в обратный путь с крайней неохотой, однако поздний час и заклубившиеся в небе тучи, по всей видимости, предвещавшие грозу, заставили их ускорить возвращение. Впрочем, Аделина почти желала попасть в грозу, чтобы увидеть ее именно здесь, во всей ее грандиозности[97]С. 222. Аделина почти желала попасть в грозу, чтобы увидеть ее именно здесь, во всей ее грандиозности. — Такое восприятие грозы соответствует утверждениям И. Канта, развивавшего идеи Бёрка о «возвышенном» в «Критике способности суждения» (1790). Кант противопоставляет «прекрасное», которому присуща форма, «возвышенному» — понятию, применяемому к объектам, лишенным формы (таким как буря, шторм, гроза, водопад), которые вызывают ощущение беспредельности..

Они спускались в Лелонкур по другой дороге; становилось сумрачно не только от нависавших над тропою скал, но и от сгущавшихся туч. Был уже вечер, когда показалось озеро, чему путешественники обрадовались, так как буря, давно уже угрожавшая вдалеке, быстро приближалась; в Альпах беспрерывно ворчал гром, и тяжелые темные клубы испарений плыли вдоль склонов, еще усиливая впечатление грозного величия. Ла Люк хотел бы продвигаться быстрее, но дорога, круто сбегавшая вниз, требовала вящей осторожности. Становилось темно, и вспыхивавшие на горизонте молнии пугали Клару, однако ради отца она старалась не выказывать страха. Вдруг оглушительный раскат грома раздался прямо над их головами — казалось, он заставил содрогнуться самое землю и глухим рокотом прокатился по скалам. Лошадь Клары испуганно взвилась и бешено помчалась вниз, к озеру, омывавшему подножие крутой горы. Ужас Ла Люка при виде этой безумной скачки, когда дочь в любой момент могла быть сброшена в пропасть, не поддается описанию.

Клара усидела в седле, но от страха почти лишилась чувств. Усилия удержаться делались почти инстинктивно, она едва ли отдавала отчет в своих действиях. Однако лошадь донесла ее невредимой почти до самого подножия горы и уже устремилась к озеру, как вдруг незнакомый джентльмен, трусивший по дороге, схватил животное под уздцы. Внезапно остановленная, лошадь сбросила Клару наземь и, освободившись от ноши, вырвалась из рук незнакомца и бросилась прямо в озеро. От удара о землю Клара потеряла сознание. Незнакомец приподнял ее, а его слуга кинулся за водой.

Она скоро пришла в себя и, открыв глаза, увидела, что ее с видимым трудом держит на руках незнакомый шевалье. Он осведомился о ее самочувствии, причем лицо его выражало столь искреннее сострадание, что Клара приободрилась и поблагодарила его за доброту; в это минуту к ним подскакали Ла Люк и Аделина. Клара сразу увидела ужас на лице отца и, как ни была разбита, постаралась встать на ноги; со слабой улыбкой, которая выдавала ее страдания вместо того, чтобы скрыть их, она сказала:

— Дорогой отец, я не поранилась.

Ее бледность и кровь, тонкой струйкой стекавшая по шее, опровергали ее слова. Но Ла Люк, который с ужасом ожидал худшего, теперь обрадовался хотя бы тому, что слышит ее голос; присутствие духа вернулось к нему, и, пока Аделина давала ей свои нюхательные соли, он тер ей виски.

Немного опомнясь, она рассказала отцу, как много обязана незнакомому джентльмену. Ла Люк стал было благодарить, но тот, прервав его, попросил избавить себя от благодарности за то, что было вызвано естественным чувством гуманности.

До Лелонкура было уже недалеко, но надвигалась ночь, и все ближе слышались раскаты грома. Ла Люк был в отчаянии, не зная, как доставить Клару домой.

Незнакомец сделал еще попытку поднять ее, но при этом стало очевидно, что он испытывает сильную боль, и Ла Люк спросил его, в чем дело. Оказалось, лошадь, вырываясь, сильно ударила его в плечо, так что рука ему практически не повиновалась. Боль была острой, и Ла Люк, чей страх за дочь немного утих, был взволнован этим обстоятельством и настоял, чтобы джентльмен ехал вместе с ними в замок, где ему будет оказана помощь. Незнакомец принял предложение, и Клара, усаженная наконец на лошадь, которую вел под уздцы Ла Люк, была доставлена в замок.

Мадам Ла Люк, давно уже с нетерпением поглядывавшая на дорогу, издали разглядела медленно приближавшуюся кавалькаду и сразу встревожилась; ее предчувствия оправдались, когда она увидела, в каком состоянии ее племянница. Клару внесли в дом; Ла Люк хотел бы послать за хирургом, но на несколько миль вокруг таковых не было, как и врачей вообще. С помощью Аделины Клара поднялась к себе в комнату, и мадам Ла Люк осмотрела ее. Результат осмотра успокоил семью, ибо, кроме ушибов и кровоподтеков, иных повреждений не оказалось; кровь, так встревожившая поначалу Ла Люка, сочилась лишь из царапины на лбу. Мадам Ла Люк заверила его, что в считанные дни поставит племянницу налоги с помощью бальзама, ею самой составленного, о достоинствах которого она распространялась с большим красноречием, пока Ла Люк не прервал ее, напомнив о состоянии ее пациентки.

Мадам Ла Люк, промыв ссадины и ушибы и дав Кларе несравненные по своей полезности сердечные капли, вышла; Аделина осталась дежурить в комнате подруги и лишь поздно ночью ушла к себе спать.

Ла Люк, которому пришлось вынести в этот день столько волнений, наконец успокоился, когда сестра подробно рассказала ему о состоянии Клары. Он представил ей нового знакомца и сказал, что ему требуется неотложная помощь. Мадам Ла Люк тотчас скрылась в своем кабинете, и, по правде сказать, не так-то легко было решить, что занимало ее сейчас больше — страдания гостя или предоставившаяся возможность выказать свои медицинские познания. Как бы то ни было, она с готовностью поспешила в свою святая святых и вскоре вернулась с флакончиком чудодейственного бальзама и, отдав его с необходимыми наставлениями, предоставила гостя заботам его слуги.

Ла Люк настойчиво предложил шевалье, которого звали мсье Верней, не покидать замок среди ночи, и тот охотно согласился. Весь вечер он был столь же открыт и обаятелен, сколь искренни были гостеприимство и благодарность Ла Люка; вскоре между ними завязалась увлекательная беседа. Мсье Верней говорил как человек, который много повидал в жизни и еще больше размышлял о ней; если Ла Люк и усмотрел некоторую предвзятость в его суждениях, то была очевидная предвзятость ума, который, все рассматривая сквозь призму своей добропорядочности, окрашивает и окружающее различными оттенками своей главной характеристической черты. Ла Люк был очень рад гостю, так как в своей отшельнической жизни не часто имел удовольствие общаться с человеком высокого ума. Выяснилось, что мсье Верней путешествовал. Ла Люк задал ему несколько вопросов об Англии, и они погрузились в обсуждение французского и английского национальных характеров[98]С. 224 …они погрузились в обсуждение французского и английского национальных характеров. — Эти рассуждения, обличающие французов в некоей легковесности, напоминают рассуждения Йорика из «Сентиментального путешествия» Лоренса Стерна (1713–1768), см. главу «Характер. Версаль»; перекликается со Стерном и утверждение мсье Вернея (см. ниже): «…слишком часто люди действуют под влиянием внезапной причуды, каприза, пристрастной суетности и минутного настроения». Следует помнить, что говорилось это в XVII веке. — Это единственное на весь роман примечание автора, вероятно, вызвано тем, что «Роман в лесу» писался в разгар Великой французской революции, когда французы обнаружили и иные черты национального характера..

Если привилегия мудрости в том, — сказал мсье Верней, чтобы не удовлетворяться счастьем, каким я владею, то я охотно обошелся бы без нее. Когда мы рассматриваем англичан, их законы, книги, их речи и видим в то же время их лица, манеры и то, как часты там самоубийства, мы должны прийти к выводу, что мудрость и счастье несовместны. Но с другой стороны, ежели обернемся на их соседей французов и увидим их бездарную политику, их остроумные, но пустопорожние беседы, фривольные занятия, а при этом их веселый жизнерадостный нрав, то должны будем признать, что счастье и беспечность частенько сопутствуют друг другу.

Венец мудрости — достижение счастья, — сказал Ла Люк, — и я затруднился бы назвать мудростью такое поведение или образ мыслей, какие ведут к несчастью. Ведь в противном случае безрассудство, как мы называем это, французов, коль скоро результат его — счастье, заслуживает быть названо мудростью. Это беспечное легкомыслие, которое как будто бы в равной степени пренебрегает и раздумьями и предвидением, достигает всех результатов того и другого, не заставляя человека предаться философскому смирению.

Заговорив о разнообразии суждений, чуть ли не каждодневно меняющихся, об одном и том же предмете, Ла Люк заметил, сколь часто то, что именуют суждением, есть всего лишь результат пристрастности или темперамента.

— Это правда, — сказал мсье Верней, — существует определенная тональность мышления, как в музыке — ключ, которая руководствует слабостями людей.

Поэтому даже при равных умственных данных способность к суждениям в разное время различна, и слишком часто люди действуют под влиянием внезапной причуды и каприза, пристрастной суетности и минутного настроения.

Ла Люк воспользовался случаем, чтобы выразить неодобрение тем писателям, которые, представляя одну лишь темную сторону человеческой природы и обращая внимание читателя только на разного рода зло, кое в душе человеческой не более чем частность, стараются тем самым унизить человека в его собственных глазах и внушить ему неудовлетворенность жизнью.

— Что бы сказали мы о живописце, — продолжал Ла Люк, — который избирает для изображения на своих полотнах только предметы черного цвета — черного человека, черную лошадь, черную собаку и так далее и тому подобное, уверяя вас, что его картина есть истинное отображение природы, что природа — черна? Это верно, ответили бы вы, написанные вами предметы действительно встречаются в природе, однако они — лишь малая толика ее творений. Вы утверждаете, что природа черна, и, дабы доказать это, собираете на своем холсте все живые существа черного цвета. Но вы забыли изобразить зеленые по кровы земли, лазурное небо, светлокожего человека и все разнообразие красок, какими изобилует Творение.

Во время этой тирады Ла Люка лицо Вернея светилось особенным воодушевлением.

Думать хорошо о собственной природе, — сказал он, — необходимо для достоинства и счастья человека. Существует скромная гордость, приличествующая каждому и родственная добродетели. Сознание врожденного достоинства, которое он черпает из красоты собственной природы, окажется ему наилучшей защитой от низменных пороков. Тому же, у кого недостает этого сознания, — продолжал Верней, — недоступно понятие нравственной чести, а следовательно, он не руководствуется какими-либо высшими принципами в своих поступках. Чего можно ожидать от человека, который заявляет, что он по природе своей низок и эгоистичен? Иными словами — можно ли сомневаться в том, что человек с такими понятиями судит по собственному опыту, по собственным склонностям? Надо бы всегда помнить: тот, кто желает побуждать людей к добру, должен показывать им, что они на это способны.

Вы говорите с искренним волнением благородного ума, — сказал Ла Люк, — и, повинуясь велениям своего сердца, выражаете философские истины… поверьте, дурное сердце и истинно философический ум никогда еще не уживались в одном человеке. Порочные наклонности развращают не только сердце, но и ум, тем самым уводя его мысль в ложном направлении. На стороне истины только добродетель.

Ла Люк и его гость, взаимно довольные друг другом, с таким увлечением рассуждали на интересные им обоим темы, что было уже совсем поздно, когда они расстались.

ГЛАВА XVII

Исполненные сладостной печали,

Картины те в былое нас умчали [99]С. 226. Картины те в былое нас умчали. — Первый эпиграф взят из стихотворения «Гробница Вергилия» малоизвестного английского поэта Джозефа Траппа Младшего, которое было опубликовано в сборнике Роберта Додели (см. примеч. к С. 150). Второй эпиграф взят из «Менестреля» Дж. Битти (кн. 2, строки 5–7 и 9)..

«Гробница Вергилия»

Я на холме найду себе приют,

Где мурава так нежно зеленеет:

Пусть там фиалки скромные цветут,

Ручей звенит и свежий ветер веет,

И над могилою моей закат алеет*.

«Менестрель»

Отдых подействовал на Клару столь благотворно, что Аделина, войдя к ней рано утром в нетерпеливом желании узнать о ее самочувствии, застала подругу уже на ногах, готовую принять участие в семейном завтраке. Мсье Верней явился также, но по нему было видно, что он еще нуждается в отдыхе; мсье Верней в самом деле провел бессонную ночь — рука так болела, что он едва удерживался от стонов. Сейчас она распухла и воспалилась, что в определенной степени должно было приписать действию бальзама госпожи Ла Люк, лечебные свойства которого на сей раз потерпели фиаско. Все семейство выразило мсье Вернею сочувствие, а госпожа Ла Люк по его просьбе заменила бальзам смягчающими припарками. Исполнив новое предписание, мсье Верней вскоре почувствовал себя сносно, боль стихла, и он вернулся в столовую к завтраку в гораздо лучшем состоянии. Ла Люк был откровенно счастлив видеть дочь благополучной и не знал, как выразить мсье Вернею свою горячую благодарность. Клара изъявила те же чувства с самым безыскусным, но скромным пылом и отнеслась с искренней заботливостью к его страданиям, причиной которых оказалась сама.

Ла Люку было приятно общество мсье Вернея, он был благодарен ему за бесценную услугу; все это, в сочетании с присущим Ла Люку гостеприимством, заставило его просить мсье Вернея некоторое время погостить в замке.

— Я никогда не буду в состоянии воздать вам за оказанную вами помощь, — сказал Ла Люк, — и все-таки хотел бы еще увеличить мой долг вам просьбой продлить ваш визит и тем дать мне возможность закрепить наше знакомство.

Когда случай свел мсье Вернея с Ла Люком, он путешествовал — из Женевы направлялся в глубь Савойи, желая повидать страну; сейчас, очарованный хозяином замка и всем, что его окружало, он с удовольствием принял приглашение. Благоразумие и душевная склонность были здесь заодно, ибо в нынешнем его состоянии продолжить путешествие верхом было бы опасно, да, пожалуй, и невыполнимо.

Утро прошло в беседе; мсье Верней проявил в ней ум, обогащенный вкусом, просвещенный науками и широким кругозором. Расположение замка, вся окрестная природа восхищали его, и к вечеру он уже почувствовал себя в силах выйти с Ла Люком на прогулку, чтобы насладиться вблизи красотами этих романтических мест. Когда они проходили по деревне, приветствия крестьян, в которых слышались любовь и уважение, их сердечные расспросы о Кларе много говорили о характере Ла Люка, лицо которого выражало скромное удовлетворение от сознания того, что он заслуживает их любовь и обладает ею.

Я живу в окружении детей моих, — сказал он, повернувшись к мсье Вер-нею, который все это приметил, — ибо мои прихожане и есть мои дети; я исполняю свой долг священника, и наградой мне служит не только моя спокойная совесть, но также их благодарность. Удовольствие видеть их простую и честную любовь я не променял бы ни на какие блага, столь ценимые в мире.

Однако, сэр, мир назвал бы удовольствия, о которых вы говорите, романтическим бредом, — сказал мсье Верней, — ибо, чтобы испытывать столь чистые и и утонченные наслаждения, надобно иметь сердце, не тронутое порочными удовольствиями света — удовольствиями, которые заглушают лучшие чувства и отравляют источник самых истинных радостей.

Они продолжали идти берегом озера, то шагая под сенью склонявшихся над водой деревьев, то подымаясь на небольшие, поросшие травою холмы, откуда окрестности открывались во всем их великолепии. Мсье Верней часто останавливался, очарованный, чтобы получше рассмотреть и приметить наиболее красивые картины, а Ла Люк, довольный восхищением своего друга, с особенным чувством оглядывал то, что уже столько раз его чаровало. Однако в тоне его голоса и выражении лица присутствовала нежная меланхолия, вызванная воспоминаниями о том, как часто он видел эти сцены, деля восторги с той, которая давно уже попрощалась с ними навеки.

Оставив берег озера, они подымались теперь тропою, которая извивалась по крутому склону, и после часовой прогулки вышли на вершину зеленого холма, выделявшегося среди обступивших его голых скал, как цветок средь шипов. Это место будто создано было для восторгов уединения; оно навевало тихую нежность, столь любезную чувствительной душе, и вызывало в памяти былые печали, смягченные временем и полюбившиеся сердцу благодаря частому к ним обращению. Внизу в расселине рос дикий кустарник, а высокие сосны и кедры, шелестевшие над головой, предлагали меланхолическую и романтичную тень. Тишину нарушал здесь лишь легкий ветерок, проносившийся над деревьями, и одинокие трели птиц, селившихся среди скал.

Отсюда глазу представлялась обширная и величественная панорама Альп, вид которых наполняет душу чувством невыразимого благоговения и как бы подымает ее в вышние сферы. Деревня и замок Ла Люка были со всех сторон окружены горами — мирное прибежище от бурь, собиравшихся над их вершинами. Восторг поглотил все чувства мсье Вернея, и некоторое время он хранил глубокое молчание; наконец, преисполненный восхищения, он повернулся к Ла Люку, собираясь заговорить, и тут увидел, что он стоит поодаль возле простой могильной плиты, над которой склоняла ветви плакучая береза.

Мсье Верней направился к нему, тогда Ла Люк изменил свою позу и пошел навстречу; мсье Верней спросил, что это за могила. Ла Люк, не в силах ответить, указал ему на нее и молча отошел; приблизясь к плите, мсье Верней прочитал следующую надпись:

В память Клары Ла Люк

эта плита установлена на том месте,

которое она любила,

в знак любви

ее супруга

Теперь мсье Верней понял все и, сочувствуя другу, был огорчен, что приметил этот памятник его горю. Он подошел к Ла Люку, который стоял на вершине холма и созерцал расстилавшийся внизу ландшафт; выглядел он более спокойным, исполненным светлого благочестия и смирения. Ла Люк заметил, что мсье Верней в некотором замешательстве, и тотчас постарался рассеять его смущение.

— Примите как знак моего уважения, — сказал он, — то, что я привел вас на это место. Его никогда не осквернило присутствие тех, кто не способен чувствовать.

Ведь они, пожалуй, осмеяли бы верность такой любви, которая надолго пережила предмет своей страсти и которая в их сердцах давно истаяла бы в пустых развлечениях света. Но я всегда лелею в душе память о женщине, столь добродетельной, что ей отдана вся моя любовь; я лелею эту память как сокровище, к которому мог неизменно возвращаться от каждодневных забот и неприятностей, уверенный, что здесь обрету смягчающее душу, хотя и печальное утешение.

Ла Люк умолк. Мсье Верней выразил ему свое глубокое сочувствие, но он понимал святость печали и потому был краток.

— Одно из самых желанных чаяний жизни вечной, — продолжал Ла Люк, — состоит в том, что мы вновь повстречаем тех, кого любили на земле. И возможно, счастие наше в значительной мере будет заключаться именно в общении с друзьями, очищенном от бренности жизни, с чувствованиями более утонченны ми и с душевными качествами более возвышенными и богатыми. Тогда мы способны будем понять то, что слишком огромно для мысли смертного; понять, возможно, величие того Божества, кое впервые призвало нас к жизни. Такие взгляды на будущее наше существование, друг мой, подымают нас над греховностью сего мира и, мнится мне, в какой-то мере приобщают к той природе, которую мы созерцаем.

И не называйте эти мысли иллюзиями мечтательного ума, — продолжал Ла Люк, — я веровал в их истинность. В одном я убежден: иллюзорны они или нет, надобно лелеять веру в них за то успокоение, какое приносят они сердцу, и благоговеть перед ними за то, как они укрепляют силу духа. Подобные чувства составляют благотворную и существенную часть нашей веры в загробное существование, они утверждают в добродетели и верности принципам.

— Именно так я часто чувствовал и сам, — сказал мсье Верней, — и каждый думающий человек не может не признать этого.

Так беседовали Ла Люк и мсье Верней до тех пор, пока солнце не скрылось. Погруженные в сумерки горы выглядели еще более величественно, самые же высокие вершины Альп все еще освещены были солнцем, создавая поразительный контраст со сгущавшейся темнотой низлежавших пейзажей. Тишина торжественного предвечернего часа навевала задумчивость, и друзья в молчании спускались по лесной тропе и молча шли затем берегом озера.

К их приходу ужин, как обычно, был сервирован в зале, окнами выходившей в сад, где цветы, да будет позволено так выразиться, источали благоухание в благодарность за освежающую росу. Окна обрамлял шиповник и другие душистые кустарники, пышно произраставшие вокруг, — восхитительное естественное украшение. Аделина и Клара любили проводить вечера в этой зале, где они знакомились с начатками астрономии и откуда во всю ширь открывались им просторы небеС. Ла Люк показал им планеты и созвездия, рассказывал о законах, коим они подвластны, и, никогда не пренебрегая случаем к научным наставлениям присоединить и моральные, часто рассуждал о великой Первопричине, природа коей недоступна человеческому разуму.

Нет науки, — говаривал он, — которая бы давала такой простор мысли или так убедительно утверждала в сознании столь возвышенное представление о Божестве, как астрономия. Когда наше воображение пускается в просторы Вселенной и созерцает бесчисленные миры, рассеянные в них, нам остается лишь дивиться и благоговеть. Наша земля видится грудой атомов в бесконечности Вселенной, а человек — песчинкой. И все же какое диво! Человек, чье физическое естество столь мало среди прочих существ, обретает силы, которые раздвигают узкие границы пространства и времени, проникают за пределы его существования, проницают тайные законы природы и способны рассчитать их действие наперед.

О, как блистательно доказывается этим духовное начало нашего существования[100]С. 229. О, как блистательно доказывается этим духовное начало нашего существования. Материалисту следовало бы признать это и устыдиться собственных сомнений/ — Явная перекличка с «Сентиментальным путешествием» Стерна: «Я нисколько не сомневаюсь, что у меня есть душа; и все книги, которыми материалисты наводнили мир, никогда не убедят меня в противном» (глава «Мария. Мулен»).! Материалисту следовало бы признать сие и устыдиться собственных сомнений!

В этом зале сейчас собралось все семейство, и остаток вечера прошел в беседе более общего свойства, к которой присоединилась и Клара, вставляя скромные и рассудительные замечания. Ла Люк научил ее рассуждать и свободно выражать свои мысли; она излагала их с очаровательной простотой, говорившей слушателям, что лишь любовь к знанию, а не суетная болтливость побуждала ее вступить в разговор. Мсье Вернею явно хотелось, чтобы она продолжала высказывать свои мнения, и Клара, заинтересованная темами, которые предлагал он, чуждая аффектации и полная симпатии к его суждениям, отвечала искренне и с воодушевлением. Они разошлись, взаимно расположенные друг к другу.

Мсье Вернею было около тридцати шести лет, у него была мужественная фигура и открытое приятное лицо. Быстрые проницательные глаза, жар которых смягчался благожелательностью, открывали главные свойства его характера: он быстро распознавал, но столь же быстро и прощал человеческую глупость, и хотя никто не чувствовал оскорбление так остро, как он, никто с такой готовностью и не принимал раскаяние противника.

По рождению он был француз. Наследство, недавно им полученное, позволило ему осуществить план, взлелеянный его живым и любознательным умом: осмотреть наиболее примечательные уголки Европы. Особенно чувствителен был он к красотам и великолепию природы. Для человека с таким вкусом Швейцария и примыкавшие к ней места обладали исключительной притягательностью, и увиденное бесконечно превзошло все, что сулило ему пылкое воображение: он смотрел глазами художника и чувствовал вдохновенной душой поэта.

Под кровом Ла Люка он нашел гостеприимство, откровенность и простоту, столь характерные для этих мест; в почтенном владельце замка он обнаружил сильный философский ум в сочетании с благородным человеколюбием, — то была философия, которая учила его владеть своими чувствами, но не противоборствовать им; в Кларе — цветущую красоту и совершенную безыскусность сердца; в Аделине — всю прелесть изящества и грации вместе с талантами, заслуживавшими самой высокой похвалы. В этом семейном портрете доброта мадам Ла Люк также не могла остаться незамеченной или забытой. Бодрый дух и гармония витали в этом замке, но чудеснее всего было то, что благие дела, источником коих было сердце доброго пастыря, распространялись отсюда на все селение, соединяя всех здешних жителей прочными и сердечными узами общественного согласия. Все это вместе делало Лелонкур настоящим раем. Мсье Верней вздохнул при мысли о том, что скоро должен будет его покинуть.

— Мне следовало бы уже оставить свои поиски, — сказал он, — ибо вот оно, место, где мудрость и счастье пребывают вместе.

Приязнь была взаимной: Ла Люку и его семейству очень полюбился мсье Верней, и они с сожалением думали о его предстоявшем отъезде. Все так тепло упрашивали его продлить свое пребывание в замке, и его собственные желания так громко вторили их просьбам, что он принял приглашение. Ла Люк не упускал ни единой возможности развлечь своего гостя, и, так как последний уже через несколько дней свободно владел рукой своей, они не раз удалялись на прогулку в горы. Аделина и Клара, к которой здоровье благодаря лечению мадам Ла Люк вернулось полностью, обычно принимали участие в этих экскурсиях.

Проведя в замке неделю, мсье Верней распрощался с Ла Люком и его семьей; они расстались со взаимным сожалением, и мсье Верней обещал на обратном пути в Женеву непременно завернуть в Лелонкур. При этих его словах Аделина, которая с некоторых пор с тревогой замечала, как слабеет Ла Люк, бросила печальный взгляд на его осунувшееся лицо и помолилась в душе, чтобы он дожил до того дня, когда мсье Верней возвратится.

Только мадам Ла Люк не сожалела об отъезде гостя: она видела, что усилия брата занять мсье Вернея при нынешнем состоянии здоровья вредны для него, и радовалась, что теперь он сможет пожить спокойно.

Однако покой не принес Ла Люку никакого улучшения: накопившаяся за последние дни усталость как будто лишь усиливала недомогание, и вскоре уже все признаки говорили за то, что это была чахотка. Уступая мольбам близких, он съездил в Женеву; там ему рекомендовали подышать целебным воздухом Ниццы[101]С. 231. Ницца — город на Средиземном побережье Франции. В те времена входила в Савойское герцогство; стала французской территорией лишь в 1860 г..

Но путь до Ниццы был неблизкий, и, понимая, что его жизнь висит на волоске, он колебался. Ему не хотелось также оставлять свой приход без присмотра на столь длительный срок, какого, вероятно, потребует недуг его. Впрочем, эта причина не удержала бы его от поездки, будь его вера в спасительность климата Ниццы равна вере его докторов.

Прихожане Ла Люка чувствовали, сколь огромное значение имеет для них жизнь его. Это было их общей заботой, и они тотчас доказали как значение для них своего пастыря, так и свое понимание этого, явившись к нему всем скопом просить, чтобы он их покинул. Ла Люк был глубоко тронут этим проявлением привязанности их к себе. Такое доказательство общего уважения, вкупе с мольбами собственного его семейства, а также мысль, что его долг ради их же блага продлить сколь возможно жизнь свою, оказались слишком сильны, чтобы противостоять им, и он принял решение ехать в Италию.

Было постановлено, что Клара и Аделина, здоровье которой, по мнению Ла Люка, нуждалось в перемене климата и обстановки, будут ему сопутствовать в сопровождении верного Питера.

В утро, назначенное для отъезда, у входа в замок собралось великое множество прихожан, чтобы пожелать своему наставнику доброго пути. То была волнующая сцена — они могли больше не свидеться. Наконец, смахнув выступившие на глазах слезы, Ла Люк сказал:

— Доверимся Господу, друзья мои, — Он один властен избавить нас от недугов тела и души. Мы встретимся непременно, если не в этом мире, то в том, лучшем. Будем же вести себя так, чтобы можно было уповать на лучший мир.

Рыдания собравшихся помешали им отвечать. Едва ли во всей деревне нашлась бы пара сухих глаз, поскольку навряд ли хоть один ее обитатель не явился сюда проститься с Ла Люком. Он с каждым попрощался за руку.

Прощайте, друзья мои, — сказал он, — мы еще встретимся.

Дай-то Бог! — в один голос с жаром ответили прихожане.

Ла Люк сел в седло, Клара и Аделина тоже готовы были тронуться в путь, и, в последний раз попрощавшись с мадам Ла Люк, они покинули замок. Прихожане чуть ли не всей деревней провожали их довольно далеко, не желая расставаться с Ла Люком. Он ехал медленно, задержав прощальный взгляд на скромном своем обиталище, где провел так много лет в мире и покое и которое видел, быть может, в последний раз… к глазам его подступили слезы. Однако он сдержал их. Он проезжал мимо знакомых мест, и каждое вызывало в памяти милые сердцу воспоминания. Его взгляд устремился на холм, освященный памятью о его почившей супруге; легкая дымка от утренней росы заволокла его, и Ла Люк испытал разочарование, более глубокое, чем вызвавшая его причина; но те, кому известно по опыту, сколь мила воображению любая мелочь, хотя бы отдаленно связанная с предметом нашей нежности, поймут его. Долгое время вся любовь Ла Люка сосредоточивалась вокруг этого места. В глазах Ла Люка то был памятник, и самый вид его сильней всего остального пробуждал в его душе те нежные чувства, какие относились к главному предмету его сердечной привязанности. В подобных случаях фантазия придает иллюзиям сильного чувства все признаки реальности, и сердце лелеет их с романтической страстью.

Провожавшие его крестьяне отошли уже от деревни на добрую милю и не слушали уговоров вернуться домой. Наконец Ла Люк простился с ними в последний раз и продолжил путь, сопровождаемый их благословениями.

Ла Люк и его небольшая свита ехали не торопясь, погруженные в задумчивое молчание — молчание слишком милой сердцу печали, чтобы спешить с ним расстаться, и они предавались ему, не опасаясь, что оно будет нарушено. Безлюдное величие горного края, по которому они проезжали, и ласковый шепот сосен над головой лишь способствовали этим меланхолическим раздумьям.

Кавалькада продвигалась вперед неутомительными перегонами и после нескольких дней пути среди романтических гор и идиллических долин Пьемонта[102]С. 232. Пьемонт — область на северо-западе Италии; во время действия романа входила в состав Савойского герцогства. оказались в богатых окрестностях Ниццы. Веселые и роскошные пейзажи, открывавшиеся перед нашими путешественниками, пока они кружили среди холмов, представлялись им волшебной сказкой, сотворить которую способно лишь воображение поэтов. В то время как изрезанные вершины гор являли собой снежную суровость зимы, сосны, кедры, оливковые деревья и мирты покрывали их склоны весенней зеленью всех оттенков, а апельсиновые, лимонные и цитроновые рощи сбрасывали к их подножию все многоцветье осени. Чем дальше они продвигались, тем разнообразнее становился пейзаж, и наконец из-за расступившихся холмов Аделина на мгновенье поймала взглядом водную гладь Средиземного моря, сливавшуюся на горизонте с голубым безоблачным небом. Никогда раньше она не видела моря, и это мимолетное видение подхлестнуло ее фантазию; она сгорала от нетерпения увидеть его вблизи.

День уже клонился к вечеру, когда путешественники, обогнув крутой выступ альпийской гряды, что венчает собою амфитеатр горных склонов, сбегавших к Ницце, увидели там, внизу, зеленые холмы, тянувшиеся до самого побережья, и город с его древней крепостью, и безбрежный простор Средиземного моря с едва заметными вдали горными контурами острова Корсика. Эта неохватная картина земли и моря, сочетавшая в себе веселое, величественное, ужасное в таком поразительном разнообразии, захватила бы каждого; для Аделины же и для Клары новизна впечатлений и юная восторженность прибавляли к ней еще больше красок. Мягкий целительный воздух, казалось, приветливо приглашал Ла Люка в этот улыбающийся край, а безоблачное небо сулило непреходящее лето. Наконец они оказались внизу, на небольшом плато, где расположился город Ницца; впервые с тех пор, как они выехали из дому, видели они ровную поверхность. Здесь, в лоне гор, где веяли, казалось, лишь западные ветры, защищенная с севера и с востока, природа одновременно дарила все цветы весенней поры и все богатства осени. Дорога, обрамленная миртовыми деревьями, вилась среди апельсиновых, лимонных и бергамотовых рощиц, восхитительный аромат которых смешивался с запахом роз и гвоздик, что цвели под их сенью. Пологие холмы, вздымавшиеся над плато, покрыты были виноградниками, над ними высились кипарисы, оливковые деревья и финиковые пальмы; позади громоздилась долгая череда тех величественных гор, с которых спустились наши путешественники и откуда брала начало речушка Пальон[103]С. 233 …речушка Пальон, питавшаяся снегами горных вершин (…) сбегала в море… — Упоминание почти в тех же выражениях этой речушки находим в «Путешествиях по Франции и Италии» Т. Смоллетга: «…речушка Пальон <…> питающаяся дождями и снегами с гор, омывает стены с запада и впадает в Средиземное море». В действительности река называется Пэллон, в настоящее время она почти полностью забрана в трубу. При описании Ниццы встречаются и другие реминисценции из «Путешествий…» Смоллетта., питавшаяся снегами горных вершин; пройдя извилистый путь свой через все плато, она сбегала в море, омыв стены Ниццы. Аделина заметила, однако, что лица крестьян, истощенные и угрюмые, являли печальный контраст лику земли, и горько посетовала на деспотический образ правления, когда щедроты природы, предназначенные для всех, присваивают себе немногие, вынуждая большинство голодать, испытывая танталовы муки посреди изобилия.

Город много терял в глазах путешественников по мере их приближения; его узкие улочки и жалкие домишки весьма мало соответствовали тем ожиданиям, которые, казалось бы, не могли не возникнуть издали при виде его крепостного вала и порта, весело кишевшего судами. Облик гостиницы, где остановился Ла Люк со своими спутницами, также мало способен был смягчить его разочарование; однако, как ни был он удивлен невзрачностью гостиницы в городе, славившемся как спасительное прибежище страждущих, его удивление возросло еще больше, когда он понял, сколь трудно здесь найти меблированные комнаты.

После долгих поисков он нанял наконец помещение на маленькой, но приятной вилле, расположенной в некотором отдалении от города; там был сад и терраса с видом на море; дом отличала также атмосфера чистоты, весьма редко присущая домам Ниццы. Он договорился с джентльменом и леди, хозяевами виллы, что снимет у них комнаты со столом, и стал, таким образом, временным обитателем этого города с восхитительным климатом.

На следующее утро Аделина встала рано, сгорая от нетерпения поскорей испытать то новое и возвышенное чувство, какое вызвал у нее вид моря, и вместе с Кларой отправилась на прогулку к холмам, откуда открывался более широкий обзор. Некоторое время они шли среди высоких, загораживавших горизонт дюн, пока наконец не поднялись на возвышенность, откуда

Им улыбались небеса и воды [104]«Им улыбались небеса и воды» — цитата из «Менестреля» Дж. Битти (кн. 1, строка 180)..

Они присели на выступ скалы, затененной горделивыми пальмами, чтобы созерцать на свободе грандиозную картину. Солнце только что встало из моря, и его лучи залили воды светом, осыпав тысячами сверкающих блесток прозрачную дымку, что подымалась на горизонте, и легкими облачками уносили ее прочь, оставляя водные просторы под ними чистыми как кристалл; лишь кое- где виднелись белые гребни волн, бившихся о скалы, и далекие паруса рыбачьих лодок, а совсем далеко — горные кряжи Корсики в прозрачной голубоватой дымке. Клара, налюбовавшись вдоволь, взялась было за карандаш, но тут же в отчаянии отложила его. По узкой романтической горной долине они вернулись домой; теперь, когда душа Аделины уже не была отдана созерцанию грандиозных картин и они, в чуть смягченных красках, проплывали лишь в памяти ее, она стала твердить про себя следующие строки:

Утренняя заря. Сонет

Прохладным майским утром, в час рассвета,

Порой влечет меня душистый луг,

Мне дерева кивают в знак привета,

Ручьи звенят, и внятен каждый звук.

Порой, присев у быстрого потока,

То лилией, очнувшейся от грез,

Любуюсь, то фиалкой синеокой,

То дикой розой в каплях светлых слез.

Порой, взошедши на обрыв скалистый,

Над бездною морской слежу восход,

Пока Аврора [105]С. 234. Аврора (римск. миф.) — богиня утренней зари. кистью золотистой

Румянит ширь необозримых вод.

О, что за ликованье полнит душу,

Когда за первым проблеском вослед

На небеса, на океан и сушу

Вдруг разом хлынет животворный свет!

Так первозданный день, младенчески лукавый,

Нам улыбается в лучах грядущей славы*.

Ла Люк во время своих прогулок познакомился с несколькими умными и симпатичными людьми, приехавшими, как и он, в Ниццу для поправления здоровья. Вскоре он создал из них небольшой, но приятный кружок, в который вошел и некий француз, чьи мягкие манеры, отмеченные глубокой и вызывающей приязнь печалью, особенно привлекли Ла Люка. Новый знакомец лишь крайне редко говорил о себе либо о тех или иных обстоятельствах, которые позволили бы узнать хоть что-нибудь о его семье, но о всех прочих предметах беседовал с откровенностью и умом. Ла Люк часто приглашал его к себе, однако он всякий раз отклонял приглашение, хотя и в столь мягкой форме, что это не вызывало неудовольствия и лишь убеждало Ла Люка, что отказ этот есть следствие некоего душевного уныния, которое заставляет его чуждаться людей.

Рассказ Ла Люка об этом иностранце возбудил любопытство Клары, а симпатия, которую испытывают друг к другу несчастливые люди, вызвала сострадание Аделины, ибо она не сомневалась в том, что он несчастен. Однажды, когда они возвращались после вечерней прогулки, Ла Люк указал им на своего ново го знакомого и ускорил шаги, чтобы догнать его; в первый момент Аделина последовала за ним, однако деликатность заставила ее остановиться: она знала, как мучительно бывает присутствие посторонних для страдающей души, и не пожелала вторгнуться в его поле зрения ради удовлетворения пустого любопытства. Поэтому она свернула на другую дорожку; впрочем, хотя ее деликатность помешала этой встрече, случай повторился несколько дней спустя, и Ла Люк представил ей незнакомца. Аделина взглянула на него с мягкой улыбкой, но постаралась скрыть чувство сострадания, которое отразилось на ее лице: ей не хотелось дать ему понять, что она заметила, сколь он несчастен.

После этой встречи он более не отклонял приглашений Ла Люка, часто являлся с визитом и нередко сопровождал Аделину и Клару в их прогулках. Ласковые, рассудительные речи последней, по-видимому, благотворно действовали на его душу, и в ее присутствии он беседовал с таким оживлением, какого Ла Люк не замечал в нем в иное время. Сходство вкусов, умная его беседа вызывали у Аделины удовольствие, и это, вместе с состраданием, какое внушала ей его тоска, завоевало ее доверие, так что она беседовала с ним свободно и откровенно, как никогда.

Вскоре его визиты еще участились. Он ходил на прогулки с Ла Люком и его семейством, сопровождал их на маленькие экскурсии к величественным руинам римских сооружений[106]С. 235 …к величественным руинам римских сооружений… — В окрестностях Ниццы сохранились остатки римских сооружений: амфитеатр I–II вв. н. э. и бани II–III вв. н. э., которые так украшают окрестности Ниццы. Когда дамы оставались дома и сидели за работой, он вносил оживление, часами читая им что-нибудь, и они с удовольствием отмечали, что душа его немного отдыхала от тяжкой печали, его угнетавшей.

Мсье Аман страстно любил музыку; Клара не забыла захватить с собой свою драгоценную лютню; иногда он трогал струны, наигрывая самые нежные и грустные мелодии, но ни разу не поддался уговорам сыграть что-нибудь. Когда играли Аделина или Клара, он сидел в глубокой задумчивости, словно забыв об окружающем; и лишь когда глаза его с печалью останавливались на Аделине, из груди его вырывался вздох.

Однажды вечером Аделина попросила разрешения не сопровождать Ла Люка и Клару, которые собрались нанести визит жившему неподалеку от них семейству, и вернулась на террасу, выходившую в сад, откуда было видно море; она смотрела на спокойное великолепие заходящего светила и на нимб его, отраженный гладкой поверхностью моря, и чуть слышно, гармонично перебирала пальцами струны лютни, напевая в унисон слова, написанные ею однажды, после того как она прочитала вдохновенное творение Шекспирова гения — «Сон в летнюю ночь».

Титания[107]Титания — героиня пьесы Шекспира «Сон в летнюю ночь», королева фей, супруга Оберона. — своему возлюбленному

Летим со мной, летим скорей —

На острова, где даль без края,

Где Лето пляшет средь ветвей,

Гирлянды пестрые сплетая!

Мы полетим над бездной вод,

Где нереиды на просторах

Неспешный водят хоровод

В своих коралловых уборах:

К ним, на прибрежные пески,

Лишь только день сомкнет зеницы,

За мной слетаются, легки,

Моих придворных вереницы;

И нимфы подплывают к нам

И, нашему веселью вторя,

Скользят по меркнущим волнам

Под мелодичный рокот моря…

Летим скорей, летим со мной —

Нас ждет Ямайка, остров чудный:

Громады гор, лазурный зной,

Долины в дымке изумрудной!

На троне там, среди садов,

В короне, зеленью обвитой,

Царица всех земных плодов

Своей повелевает свитой:

Цветам, затерянным в траве,

Дарует злато и багрянец,

Лучом, добытым в синеве,

На виноград наводит глянец…

Там, среди миртовых кустов,

Среди душистых рощ лимонных,

Прохладный ветер нас готов

Овеять, танцем утомленных.

А поздней, сумрачной порой,

Когда луна уснет за тучей,

Нам светлячков веселый рой

Подарит свой огонь летучий.

Мы мед сосем из тростника,

Припав к живой, созревшей трубке,

Вкушаем сладость молока,

В тугой кокос вонзая зубки.

А если молния во мгле

Сверкнет и грянет гром нежданный —

Нас от дождя в своем дупле

Укроет кедр благоуханный.

Всего же сладостней для нас,

Под пальмовой широкой сенью

Таясь, внимать в полночный час

Печальной Филомелы [108]С. 236. Филомела (греч. миф.) — дочь афинского царя Пандиона, обесчещенная мужем своей сестры Тереем; спасаясь от его преследований, была превращена в соловья; здесь метонимически — соловей. пенью…

Всю роскошь неги неземной,

Что ведают одни лишь феи,

Я дам тебе, избранник мой:

Летим со мной, летим скорее!*

Аделина умолкла — и тотчас услышала повторенное негромко:

Всю роскошь неги неземной,

Что ведают одни лишь феи!

Обратив глаза туда, откуда донесся голос, она увидела мсье Амана. Аделина вспыхнула и отложила лютню; он тотчас взял ее и трепетной рукой заиграл столь проникновенно,

Что даже Смерть в ответ ему вздохнула б [109]С. 237. «Что даже Смерть в ответ ему вздохнула б» — строка из маски Дж. Мильтона «Комус» (1637)..

Мелодичным голосом, в котором звучало чувство, он спел

Сонет

Как сладок первый взгляд Эрота [110]Эрот (греч. миф.) — бог любви; в оригинале, как и во всех остальных случаях упоминания античных богов в романе, названа его римская ипостась — Купидон.,

И как пленительно-влажна

Лукавых глаз голубизна!

Чела не омрачит забота,

Улыбка легкая нежна.

Увенчан вешними цветами,

Влеком волшебными мечтами,

Он знать не знает, что скудна

Надежд обманных позолота…

Как сладок первый взгляд Эрота!

Но не для сердца, что полно

Печали призрачною мглою:

Оно лишь меткою стрелою —

И насмерть будет сражено.

Мсье Аман умолк; он выглядел чрезвычайно подавленным, наконец разрыдался и, положив инструмент, внезапно ушел в другой конец террасы. Аделина, не показав вида, что она заметила его волнение, встала и оперлась о стену, у которой внизу трудились несколько рыбаков, вытягивая сеть. Немного спустя мсье Аман вернулся; его черты смягчились и казались спокойными.

— Простите мне столь странное поведение, — сказал он. — Не знаю, как испросить у вас прощение иначе чем объяснить его причину. Если я скажу вам, сударыня, что слезы эти пролиты в память той, которая необычайно на вас похожа, той, которая потеряна для меня навеки, вы поймете, сколь достоин я жалости.

Его голос дрогнул, и он умолк. Аделина тоже молчала.

— Лютня, — продолжал он, — была ее любимым инструментом, и, когда вы заиграли так грустно, я увидел перед собою ее самое. Но, Боже мой, зачем я печалю вас, повествуя о своих горестях? Ее нет, и она никогда не вернется! И вы, Аделина, вы…

Он прервал себя, и Аделина, обратив на него исполненный сострадания взгляд, увидела в его глазах отчаяние, ее встревожившее.

Эти воспоминания слишком мучительны, — мягко сказала она, — пойдемте в дом. Быть может, мсье Ла Люк уже вернулся.

О нет! — вскричал мсье Аман. — Нет… морской бриз освежает меня. Как часто говорил я с нею в этот час, так же как теперь говорю с вами! Ее голос звучал так же нежно, как ваш, такое же непередаваемое выражение было на ее лице.

Аделина прервала его:

— Умоляю вас, подумайте о своем здоровье… этот свежий ветер не может быть на пользу тем, кто болен.

Он стоял стиснув руки и, казалось, не слышал ее. Она взяла лютню, собираясь идти, ее пальцы легко пробежали по струнам. Звуки лютни привели его в чувство; он поднял глаза и устремил на нее долгий беспокойный взгляд.

Должна ли я оставить вас здесь? — спросила она с улыбкой, готовая уйти.

Прошу вас, сыграйте ту песню, которую я слышал давеча, — торопливо проговорил мсье Аман.

С удовольствием.

И она тотчас заиграла. Он прислонился к пальме с выражением глубокого внимания, и, по мере того как звуки замирали в воздухе, черты его теряли безумный вид; вскоре он разразился слезами. Он молча плакал, пока не закончилась песня, но прошло еще некоторое время, пока он смог заговорить.

— Аделина, от всей души благодарю вас за вашу доброту. Рассудок ко мне вернулся: вы успокоили мое сердце. Будьте же еще добрее — обещайте никогда не поминать то, чему вы были свидетельницей нынче вечером, а я постараюсь никогда больше не ранить ваши чувства подобными сценами.

Аделина с готовностью обещала, и мсье Аман, пожав ей руку с печальной улыбкой, поспешил прочь из сада; в этот вечер она его больше не видела.

Ла Люк пребывал в Ницце уже около двух недель, однако здоровье его не только не улучшалось, но, казалось, даже ухудшилось; тем не менее он хотел испытать воздействие климата подольше. Воздух, оказавшийся бессильным против недуга почтенного Ла Люка, явно шел на пользу Аделине; к тому же разнообразие и новизна всего, что она видела вокруг, занимали ее ум; тем не менее это не способно было ни изгладить из памяти прошлое, ни утишить неотступную боль за все горести настоящего и потому справиться с ее меланхолией не могло. Общество друзей, побуждая ее отвлекаться от предмета ее горя, давало ей временную передышку, но насильственное подавление чувств обычно погружало в еще большую печаль. Лишь в тиши одиночества, в умиротворенном созерцании дивной природы ее душа приходила в равновесие и, уступая ставшей уже привычной склонности к размышлениям, смягчалась и укреплялась. Из всех грандиозных картин, какие являла ее взору природа, ее особенно приводили в восторг бескрайние морские просторы. Она любила одна бродить вдоль берега моря и, когда удавалось оторваться достаточно надолго от домашних и светских обязанностей, часами сидела у самой воды, следя взором за накатывавшимися волнами и вслушиваясь в замирающий плеск, когда они отступали; тогда в ее воображении рождались долгие нежные сцены и возникал образ Теодора… и слезы сожаления и горя нередко сменялись слезами отчаяния. Но как ни печальны были воспоминания, они все же не доводили ее до бурных приступов отчаяния, как то недавно бывало в Савойе; острота горя прошла, хотя сила его была, пожалуй, не менее велика. За этими его приступами в минуты одиночества обычно следовала умиротворенность, и единственное, на что хотелось уповать Аделине, было смирение.

Обыкновенно она вставала рано и спускалась к берегу, чтобы насладиться в эти прохладные и безмолвные утренние часы живительной красой природы и надышаться чистым морским ветерком. В эту пору все сверкало живыми свежими красками. Голубое море, сияющее небо, далекие рыбачьи лодки под белыми парусами, голоса рыбаков, изредка доносившиеся ветром, — все одушевляло ее, и во время одной из таких прогулок, подчиняясь поэтическому влечению, какое редко ее посещало, она сочинила следующие строки.

Утро на морском берегу

Чьи там следы видны с рассветом

На влажной желтизне песка?

Неужто феи под луною

Плясали здесь порой ночною,

Примчавшись к нам издалека

Живым порхающим букетом?

Кто б ни был тут — их след простыл,

И брег песчаный в час отлива

Без них пустынен и уныл…

Вернись, народец шаловливый!

Но нет! Покуда не взойдет

Луна над гладью сонных вод,

Титания, лесов царица,

Из рощ индийских не примчится

С крылатой свитою своей

Для новых празднеств и затей.

Зато, лишь только тьма ночная

И тишь настанет — в тот же час,

Из дальнего явившись края,

Они спешат пуститься в пляс,

И всплески музыки и смеха

Под звездной сенью множит эхо.

О племя невидимок, недотрог,

Чей нрав одним певцам на свете ведом!

В лесную ли чащобу, в темный лог —

Позвольте мне идти за вами следом!

Там на полянке у ручья,

Сокрытой от людского взгляда,

Где лунная царит прохлада

И, свежесть юную тая,

Бутоны спят, Весны услада, —

Там, замерев среди ветвей,

Смогу, быть может, разглядеть я,

Как холит нежные соцветья

Титания, царица фей.

Там, вторя соловьиной трели,

Вы, разлетевшись по кустам,

Порой подносите к устам

Свои соломинки-свирели,

А после всех ночных проказ,

В цветы забравшись легче пчелок,

Уснете — и душистый полог

От блеска дня укроет ваС. 

И если стайкою воздушной

Вы не умчались за моря,

Где вновь над Индией радушной

Горит вечерняя заря, —

То, значит, дремлете в постелях,

В своих лилейных колыбелях.

И все ж Мечта, блистательный творец,

Рисует мне волшебные картины:

Из-под земли вдруг выросший дворец

Встает, сверкая, посреди долины,

И светлый купол, легче паутины,

Дробится в зыбком зеркале ручья,

А у порталов призрачного зданья

Резвятся невесомые созданья,

И смех, и звуки лютни слышу я!

В их волосах —

Нептуна [111]С. 240. Нептун (римск. миф.) — бог морей и потоков. жемчуг млечный,

Наряды златом Индии горят,

Чредою лучезарной и беспечной

Они скользят, притягивая взгляд…

Но тает мимолетное виденье,

И новый день грядет как пробужденье:

Так радужные грезы юных лет

Рассеет Истины неумолимый свет!*

В течение нескольких дней после того, как мсье Аман открыл причину своей печали, он не посещал Ла Люка. Наконец Аделина встретила его во время одной из своих одиноких прогулок вдоль берега. Он выглядел бледным и подавленным, увидев же Аделину, как будто сильно разволновался; поэтому она сделала попытку избежать встречи, однако мсье Аман, ускорив шаги, догнал ее и пошел рядом. Он сказал, что намерен вскоре покинуть Ниццу.

— От здешнего климата мне лучше не стало, — сказал он. — Увы! Какой климат может утишить боль сердца! Меняя обстановку, я надеюсь забыться и не помнить о минувшем счастии, но все напрасно: нигде не найти мне покоя, я повсюду останусь несчастлив.

Аделина попыталась внушить ему надежду: время и перемена мест непременно помогут ему, сказала она.

Время непременно притупит остроту горя… я знаю это по опыту, — добавила она. Однако слезы на глазах ее противоречили этим словам.

Вы несчастливы, Аделина! — воскликнул мсье Аман. — Да… я знал это с самого начала. Ваша исполненная сострадания улыбка, с какой вы на меня посмотрели, дала мне понять, что и вам ведомо горе.

Отчаяние, прозвучавшее в этих словах, заставило ее опасаться сцены, подобной той, свидетельницей которой она оказалась недавно, и Аделина сменила тему, но он тут же вернулся к прежней:

— И вы советуете мне возложить надежды на время!.. О моя жена!.. Моя дорогая жена!.. — Язык ему не повиновался. — Много месяцев прошло с тех пор, как я потерял ее… И все же — эта смерть случилась как будто вчера.

Аделина печально улыбнулась:

— Вам еще рано судить о воздействии времени, у вас еще есть надежда.

Он покачал головой:

— Но я вновь докучаю вам своими бедами, простите мне мой неизменный эгоизм. Сострадательность доброй души дает утешение, как ничто иное, пусть же послужит это мне извинением. Неужто вы, Аделина, в этом никогда не нуждались… Ах, эти слезы…

Аделина поспешно смахнула их. Мсье Аман перевел разговор на другие предметы. Они вернулись на виллу, но, поскольку Ла Люка не было дома, мсье Аман у двери откланялся. Аделина удалилась в свою комнату, удрученная собственными несчастьями и горем ее доброго друга.

Они прожили в Ницце около трех недель, в течение которых болезнь Ла Люка скорее развивалась, нежели залечивалась, и однажды его врач честно признался, что мало надеется на климат, и посоветовал предпринять морское путешествие, добавив, что, даже если этот эксперимент не удастся, для больного предпочтительней воздух Монпелье[112]С. 241. Монпелъе — город в провинции Лангедок (см. ниже), недалеко от Средиземного моря; стал модным курортом, славящимся своим мягким целебным климатом, лишь в XVIII в.; в 1762–1764 гг. здесь лечил свою чахотку Лоренс Стерн., чем Ниццы. Ла Люк принял сей бескорыстный совет со смешанным чувством благодарности и разочарования. Обстоятельства, прежде заставлявшие его противиться отъезду из Савойи, выглядели еще весомее теперь, когда возникла необходимость отсрочить возвращение и умножить расходы; однако привязанность к семье и любовь к жизни, которая редко нас покидает, вновь возобладали над вещами второстепенными, и он решил плыть вдоль побережья до Лангедока[113]Лангедок — историческая область на юге Франции, между р. Роной и Пиренеями., а там, если путешествие не оправдает ожиданий, сойти на берег и перебраться в Монпелье.

Мсье Аман, узнав, что Ла Люк намерен покинуть Ниццу через несколько дней, решил остаться до его отъезда. У него недостало решимости отказать себе в частых беседах с Аделиной в течение этого времени, хотя ее присутствие, напоминая о потерянной жене, причиняло ему больше боли, чем давало утешения. Год тому назад он, второй сын в старинной дворянской семье, женился на молодой особе, в которую давно был влюблен, но она умерла родами. Дитя вскоре последовало за матерью, предоставив безутешного отца его горю, кое столь тяжко отразилось на его здоровье, что врач счел необходимым послать его в Ниццу. Но воздух Ниццы не принес ему облегчения, и теперь он решил отправиться путешествовать по Италии, хотя не испытывал уже никакого интереса к дивным картинам природы, которые в более счастливые дни и с тою, кого он неустанно оплакивал, доставили бы ему высочайшее духовное наслаждение, — теперь он стремился лишь бежать себя самого или, скорее, образа той, которая однажды составляла все его счастье.

Ла Люк, продумав план, нанял судно и через несколько дней, питаемый слабой надеждой, погрузился на корабль; он послал последнее «прости»[114]С. 242 …послал последнее «прости» берегам Италии… — Ниццу в XVIII веке иногда рассматривали как часть Италии. Смоллетт в своих «Путешествиях…» отмечает, что жители Ниццы называли себя иногда итальянцами, иногда провансальцами, в зависимости от обстоятельств. берегам Италии и громоздившимся над ними Альпам и отдался новой стихии в поисках здоровья, которое до сих пор лишь смеялось над его усилиями.

Мсье Аман печально распрощался со своими новыми друзьями, которых он проводил до самого берега. Когда он помогал Аделине подняться на корабль, его сердце билось слишком сильно, так что он даже не мог выговорить слова прощания; но он долго стоял на берегу, следя взглядом за удалявшимся судном и махая рукой, в то время как слезы застилали ему глаза. Ветер мягко уносил судно от берега, и Аделина вскоре увидела себя среди бушующих волн. Берег отступал все дальше, горы все уменьшались, яркие краски горных ландшафтов неприметно сливались, и вскоре фигура мсье Амана стала уже неразличима; затем пропала из виду сама Ницца с ее крепостью и гаванью, и в конце концов на горизонте остался лишь пурпурный отсвет гор. Аделина вздохнула, ее глаза наполнились слезами. «Вот так же канули неизвестно куда и мои надежды на счастье, — проговорила она, — и будущее мое столь же пустынно, как этот морской простор». Ее сердце переполнилось, и, укрываясь от глаз, она ушла в самый дальний конец палубы, где дала волю слезам, глядя, как судно прорезает свой путь по жидкому стеклу. В самом деле, вода была так прозрачна, что ей видны были солнечные блики, игравшие на порядочной глубине, и разноцветные рыбы, что сверкали в водных струях. Бесчисленные морские водоросли простирали свои мощные плети над подводными скалами, и их пышная зелень создавала великолепный контраст с ярким пурпуром кораллов, ветвившихся с ними рядом.

Наконец далекий берег вовсе пропал из виду. Охваченная торжественным чувством, Аделина смотрела на бескрайний морской простор; она ощущала себя как бы заброшенной в доселе неведомый мир; величие и беспредельность открывшейся ей картины изумляла и подавляла ее, на мгновение она утеряла доверие к компасу, и ей показалось почти невероятным, чтобы их суденышко нашло дорогу хоть к какому-либо берегу в этом водном бездорожье. Она представила себе, что лишь обшивка корабля отделяет ее от смерти, и откровенный ужас подмял восторженное чувство — она поспешно отвела глаза от воды и мысли свои — от их предмета[115]…величие и беспредельность открывшейся ей картины изумляли и подавляли ее… — Ощущения героини почти буквально иллюстрируют трактат Э. Бёрка о «возвышенном», в котором, в частности, говорится: «Величие (…) — мощный источник возвышенного»; «Беспредельность способна наполнять душу тем восхитительным ужасом, который является истинным источником возвышенного». Морские пейзажи производили большое впечатление и на самое Рэдклифф — ср. ее дневниковую запись от 23 июля 1800 г. о поездке в Бич-Хед: «Почти напугана одиноким величием открывшейся мне картины: прилив на исходе, предо мною лишь океан, белые утесы вздымаются над головой, но они не мешают взгляду, лишь хаотично разбросанные обломки скал далеко выступают в море…».

Глава XVIII

О, есть ли в мире сердце хоть одно,

Что и музыка растопить не властна?

Несчастное! без трепета оно

Волшебным звукам внемлет: все напрасно!

Презренье Музы в нем воплощено [116]С. 243. Презренье Музы в нем воплощено. — Эпиграф взят из «Менестреля» Дж. Битти (кн. 1, строки 496–500)..

Битти

Ближе к вечеру капитан, опасаясь встречи с берберийскими корсарами, повел корабль ближе к французскому берегу[117]…опасаясь встречи с берберийскими корсарами… — Берберией в те времена называли северное побережье Африки. Корсары нападали на гражданские суда европейских государств, и их часто приравнивали к пиратам; однако, хоть они и базировались в портах Северной Африки, корсары имели разрешение на свою деятельность от турецкого правительства в Константинополе. Прованс — историческая область на юге Франции, на берегу Средиземного моря., и Аделина различила в отблесках закатного солнца побережье Прованса, опушенное лесом, с широко раскинувшимися зелеными пастбищами. Ла Люк, утомленный и больной, удалился в каюту, и Клара последовала за ним. Кроме Аделины на палубе оставались только рулевой у штурвала, который вел свой стройный корабль по шумливым водам, да матрос; скрестив руки на груди и привалившись спиною к мачте, он изредка мурлыкал себе под нос обрывки унылой песенки. Аделина молча смотрела на заходящее солнце, бросавшее шафрановые отблески на волны и на паруса, которые едва-едва трепетали под легким, уже стихавшим бризом. Наконец солнце погрузилось в морскую пучину, и надо всем разлились сумерки, еще позволявшие, впрочем, видеть туманный берег и придававшие оттенок торжественности бескрайнему водному простору. Она зарисовала картину, но то был лишь слабый набросок.

Ночь

Вздымает Ночь свои крыла,

К волнам неслышно приникая,

И мерно дышит гладь морская,

Лишь плеск задумчивый весла

Звучит порой — да клич матроса,

И парус на ветру дрожит,

И чайка с ближнего утеса

Над мачтой с криками кружит;

А там, вдали, где сумрак сонный

И шелест меркнущей волны,

Там берегов крутые склоны

Видений призрачных полны.

Там ветра вздох печально-нежен,

Как вечера прощальный стон…

О, этот миг! Сколь сладок он,

Сколь невозвратно безмятежен!

О Ночь отрадная! Благословенна будь,

Под пенье ветерка верша свой мирный путь!*

Темнота сгущалась, и окружавшие предметы все глубже погружались в тишину. Смолкла даже песня матроса; не слышалось ни звука, кроме глухих ударов волн о днище корабля да слабого шороха окатываемой прибоем прибрежной гальки. На душе у Аделины было так же покойно в этот час: покачиваясь на волнах, она вполне отдалась мирной меланхолии и тихо сидела, погруженная в задумчивость. Ей вспомнилось ее путешествие вверх по Роне, когда, спасаясь от преследований маркиза, она страстно желала угадать уготованную ей судьбу. Как и сейчас, она смотрела тогда на окрестности, освещенные заходящим солнцем, и ей вспоминалось то чувство одиночества, какое навевали проплывавшие мимо края. Тогда у нее не было друзей… не было пристанища… не было и уверенности, что ей удастся спастись от преследований врага. Ныне она нашла преданных друзей… надежный приют… ее уже не терзали былые страхи… и все-таки она была несчастна. Воспоминание о Теодоре — Теодоре, который так преданно любил ее, кто так боролся и принял такие страдания ради нее и о судьбе которого она сейчас в таком же неведении, как тогда, на Роне, — было неизбывной мукою ее сердца. Казалось, сейчас она менее, чем когда-либо, могла надеяться хоть что-то о нем услышать. Иногда ее посещала слабая надежда, что ему удалось избежать злобных происков своего преследователя; но, стоило только принять в расчет ожесточенность и могущество последнего, а также то, в сколь ужасном свете рассматривает закон оскорбление, нанесенное старшему по званию офицеру, даже эта жалкая надежда испарялась, и ей оставалось лишь страдать и проливать слезы; тем кончилась и на сей раз отрешенная задумчивость, поначалу овеянная лишь мягкой меланхолией. Она все сидела на палубе, пока из вод не поднялась луна и не разлила над волнами трепещущее сияние, неся умиротворение и наполняя еще большей торжественностью тишину, освещая мягким светом белые паруса и отбрасывая длинную тень корабля, который теперь скользил по волнам, словно бы и не встречая сопротивления вод. Слезы немного утишили душевные муки Аделины, и она вновь отдалась умиротворенному отдыху; внезапно в тишь этого ночного часа вкралась мелодия, столь нежная и чарующая, что показалась не земной, а небесной музыкой — так она была мягка, так ласково касалась ее ушей, что Аделина вдруг из бездны отчаяния пробудилась к надежде и любви. Она вновь расплакалась — но эти слезы она не променяла бы ни на какое веселье. Девушка огляделась вокруг, но нигде не увидела ни корабля, ни лодки и, поскольку мелодия волнами наплывала издалека, решила, что доносится она с берега. Ветерок то и дело уносил прочь обрывки ее, а потом приносил опять, чуть слышные и мягкие, так что это были скорее музыкальные фрагменты, а не мелодия; но вот штурман стал подходить к берегу ближе, и Аделина узнала вдруг давно знакомую песню. Она попыталась вспомнить, где ее слышала, но тщетно; однако сердце ее бессознательно затрепетало от чувства, напоминавшего надежду. И она продолжала прислушиваться, пока бриз вновь не унес звуки прочь. Аделина с сожалением заметила, что корабль теперь удаляется от них; постепенно они все слабей трепетали на волнах, уносимые расстоянием, и наконец замерли совсем. Она еще долго оставалась на палубе, не желая расстаться с надеждой услышать их снова, они все еще звучали в ее воображении… наконец она ушла в свою каюту, огорченная более, чем, казалось бы, обстоятельства того заслуживали.

Морское путешествие пошло Ла Люку на пользу, он ожил и, когда корабль вошел в ту часть Средиземного моря, что именуется Лионским заливом, довольно окреп, чтобы наслаждаться с палубы благородной перспективой просторных берегов Прованса, простиравшихся до самого Лангедока. Аделина и Клара, с тревогой присматривавшиеся к нему, радостно отметили, что выглядит он лучше; последняя сразу горячо понадеялась на скорое его выздоровление. Но Аделину слишком часто постигали разочарования, чтобы отдаться надежде столь же безоглядно, как и ее подруга; однако она всей душей верила в благотворность этого путешествия.

Ла Люк время от времени занимал себя беседою, он показывал девушкам достойные внимания порты на побережье и устья рек, которые, пробравшись через просторы Прованса, впадали в Средиземное море. Однако единственной значительной рекой, мимо коих они проплывали, была Рона. И хотя ее устье было так далеко, что угадывалось скорее фантазией, нежели глазом, Клара всматривалась в нее с особенным удовольствием, ибо путь ее лежал через Савойю, и ее волны, которые, как ей представлялось, она разглядела, омывали подножие милых ей родных гор. Наши путешественники проводили время не только с удовольствием, но и с пользою: Ла Люк рассказывал своим прилежным ученицам об обычаях и характере занятий обитателей побережья, посвящал их также в естественную историю этого края или прослеживал в воображении извилистые русла рек до их истоков, описывая при этом характеристические красоты тех мест.

После нескольких дней приятного путешествия берега Прованса мало-помалу отодвигались назад и все ближе подступало обширное побережье Лангедока, прежде терявшееся в отдалении; матросы повели корабль к своему порту. Они пристали к берегу уже ближе к вечеру в маленьком городке, расположившемся у подножия поросшей лесом возвышенности; справа от него открывался вид на море, слева — на богатые виноградники Лангедока, весело расцвеченные пурпурной лозой. Ла Люк решил отложить продолжение путешествия до следующего дня; его проводили в маленькую гостиницу на окраине городка, и он постарался примириться с теми удобствами, какие там могли быть ему предоставлены.

Прекрасный вечер и желание поскорей увидеть новые места выманили Аделину на прогулку. Ла Люк чувствовал себя усталым и решил не выходить, Клара осталась с ним. Аделина направилась в лес, который начинался прямо от берега моря, и стала подыматься на безлюдную возвышенность, также поросшую деревьями. По дороге она то и дело оглядывалась, чтобы увидеть сквозь темную листву голубые воды залива, мелькнувший вдалеке белый парус и трепещущие блики заходящего солнца. Когда она взобралась на вершину и поверх темных деревьев глянула вниз на открывшуюся перед ней широкую панораму, ее охватил совершенно неописуемый тихий восторг, и она стояла, забыв о времени, пока солнце не скрылось и сумерки не покрыли горы торжественной тенью. Только море отражало еще затухающий блеск западного небосклона; его спокойная гладь кое-где была потревожена слабым ветерком, который крался по воде зыбкими полосами, а затем, вспархивая к деревьям, слегка шевелил легкие их листочки и затихал. В душе Аделины, целиком отдавшейся восторгу светлых и нежных чувств, родились следующие строки:

Закат

Крадется сумрак невидимкой

Во влажный дол и пышный бор,

Лиловой застилая дымкой

Вершины седовласых гор.

Тускнеет мир во мгле безлунной,

Лишь море в золотой дали

Горит, как будто свет зажгли

В садах коралловых Нептуна.

О, с горных круч следить закат!

Дождаться тьмы благоуханной,

Узреть, как звезды задрожат

В живом зерцале Океана,

Как в легкой синеве тумана

Всплывет, сияя, лик луны

И будут вмиг озарены

Песчаный брег и блеск волны! Все стихло.

Лишь прибой бранчливый

Ворочается на песке,

Да слышен вёсел плеск сонливый

И песнь матроса вдалеке…

О дай, как ты, угаснуть мне, Природа:

Сойти во мрак, чтоб мирно ждать восхода!

Аделина стала спускаться по узкой тропинке, что вела к берегу. Душа ее была сейчас особенно открыта прекрасному, и нежная песнь соловья в тишине леса вновь привела ее в волнение.

К соловью

Дитя печали и отрады,

Продли еще свои рулады!

Едва лишь Вечер золотой

Свершит обход своих владений

И горный склон, и брег морской

Накроют медленные тени,

Люблю бродить в лесной глуши

Средь гор и сумрачных ущелий —

И вдруг застыть, когда в тиши

Твои, Певец, польются трели,

Покуда полночь шлет гонцов

Будить в могилах мертвецов.

Весной, как только запестреют

Цветы в излучине речной,

Из стран, где солнце вечно греет,

Спешишь ты с ветром в лес родной.

Добро пожаловать домой,

Дитя печали сладкозвучной!

Ты снова длишь в тени дерев

С вечерней мглою неразлучный

Меланхолический напев —

И вновь я славлю голос твой!

О, пусть еще одно рыданье

Сольется с горней синевой!

Не зря Фантазии печальной

Отраден плач твой музыкальный:

Ему внимая в час ночной,

Друзей ушедших видишь лица,

Былое счастье и покой,

Которым не дано продлиться, —

И блещет с новою тоской

Любви угасшая зарница.

Тогда-то Память воскресит

И нежный взгляд, и грустный вид —

И сердце бедное, как прежде,

Замрет в несбыточной надежде.

Тогда пред взором оживут

Давно обузданные страсти,

Забвенья узы разорвут —

И вновь душа у них во власти.

Но твой целительный мотив

Летит в заоблачные дали,

Картины прошлого смягчив

Волшебной дымкою печали…

Так славься же, задумчивый Певец,

Услада всех возвышенных сердец!

Становилось темно, и это напомнило наконец Аделине, что она далеко от гостиницы и ей еще предстоит отыскать дорогу туда через густой и безлюдный лес; она попрощалась с маленьким певцом, так ее задержавшим, и быстро пошла по тропинке. Пройдя так некоторое время, она заплуталась в чаще, а сгущавшаяся тьма лишала возможности определить верное направление. Ей стало вдруг страшно — показалось, что где-то неподалеку слышатся мужские голоса, — и она еще ускорила шаги, пока не оказалась на песчаном берегу, над которым склонялись деревья. Она задыхалась и, на минуту остановившись, чтобы перевести дух, тревожно прислушалась; но теперь вместо мужских голосов она услышала принесенные слабым ветерком звуки печальной мелодии. Сердце ее, всегда чуткое к музыке, сразу откликнулось, и на мгновение все страхи ее покинули, убаюканные нежными чарами. К удивлению скоро примешалась радость, когда с приближением звуков она узнала тот инструмент и ту самую мелодию хорошо знакомой ей песни, которые она слышала в течение нескольких предшествовавших вечеров с берегов Прованса. Однако времени строить догадки не было — шаги приближались, и она опять заспешила. Теперь она вышла из-под сени леса, и яркая луна над ровным песчаным берегом высветила вдали город и порт. Те, чьи шаги она слышала позади, теперь поравнялись с ней, и она увидела двух мужчин, но они, разговаривая, прошли мимо, не заметив ее; Аделине показалось, что она узнала голос одного из них. Его интонации были ей так знакомы, что она даже подивилась тому, сколь несовершенна память, не позволившая ей угадать, кому же принадлежит этот голоС. Но тут она услышала позади другие шаги, и кто-то грубым голосом велел ей остановиться. Быстро обернувшись, она неясно увидела в лунном свете, что ее догоняет человек в одежде матроса, опять ее окликая. Охваченная ужасом, она бросилась по песчаному берегу бегом, однако ноги плохо ее слушались и бежала она короткими шажками, в то время как преследователь был силен и быстро нагонял ее.

У нее хватило сил лишь на то, чтобы догнать тех двух мужчин, которые только что прошли мимо, и попросить их помощи, как прямо на них выбежал ее преследователь — но он тут же повернул назад к лесу и исчез.

Задыхаясь, Аделина была не в состоянии отвечать на вопросы двух незнакомцев, но вдруг услышала вместе с возгласом удивления собственное имя и, обратив глаза на того, кто произнес его, узнала в ярко освещенном луной человеке мсье Вернея! Последовал обмен выражениями радости и взаимными объяснениями, когда же мсье Верней узнал, что Ла Люк и его дочь остановились в гостинице, он с особенным удовольствием вызвался сопровождать ее туда. Он сказал, что случайно повстречался в Савойе со своим старым другом мсье Мороном, коего тут же ей и представил; этот друг и убедил его изменить свой маршрут и сопровождать его к берегам Средиземного моря. Они сели на корабль в Провансе всего несколько дней назад и этим вечером высадились в Лангедоке в имении мсье Морона. Теперь Аделина не сомневалась, что флейта, слышанная в море, была флейтой мсье Вернея, которая так часто чаровала ее в Лелонкуре.

Придя в гостиницу, они застали Ла Люка в большой тревоге за Аделину, на поиски которой он послал уже несколько человек. Тревога сменилась удивлением и радостью, когда он увидел ее с мсье Вернеем, чьи глаза особенно засияли при виде Клары. После взаимных приветствий мсье Верней заметил, сколь неудобно они устроены в гостинице, и выразил свое сожаление по этому поводу; мсье Морон тотчас пригласил их на свою виллу, причем с такой теплотой и гостеприимством, что успешно превозмог все доводы, какие могли противопоставить деликатность и гордость. Лес, который пересекла Аделина, был частью его владений, простиравшихся почти до гостиницы; тем не менее он настоял, чтобы гости перебрались на виллу в его карете, и тотчас ушел распорядиться об их приеме. Присутствие мсье Вернея и добросердечие его друга необычайно взбодрили Ла Люка; он беседовал с такой энергией и оживлением, каких давно уже не видели, и довольная улыбка Клары, когда она взглянула на Аделину, свидетельствовала о том, как горячо она верила, что путешествие уже пошло ему на пользу. Аделина ответила ей менее доверчивой улыбкой, ибо объясняла его оживление причинами временного характера.

Примерно через полчаса после ухода мсье Морона мальчик, прислуживавший постояльцам, вошел с известием, что ожидающий внизу шевалье просит разрешения переговорить с Аделиной. Ей сразу представился тот человек, который преследовал ее на побережье, и она почти не сомневалась, что человек этот если и не сам маркиз, то имеет отношение к маркизу де Монталю, хотя трудно было себе представить, что он мог случайно узнать ее в такой темноте и чуть ли не тотчас после приезда. Бледная как смерть, она дрожащими губами спросила, как зовут шевалье. Мальчику это было неизвестно. Ла Люк спросил, как он выглядит, но мальчик, отнюдь не владевший талантом описания, выразился так туманно, что Аделина поняла только, что он не очень большой, а скорее среднего роста. Тем не менее она поняла, что тот, кто желает ее видеть, не маркиз де Монталь, и спросила Ла Люка, считает ли он возможным принять его. Ла Люк ответил безусловным согласием, и слуга удалился. Аделина сидела в трепетном ожидании; дверь отворилась, и в комнату вошел Луи де Ла Мотт. На лице его выражалось замешательство и печаль, хотя оно на мгновение просветлело, когда он увидел Аделину — Аделину, которая все еще оставалась кумиром его души. Когда с первыми приветствиями было покончено и страхи, связанные с маркизом, рассеялись, Аделина спросила, давно ли Луи виделся с мсье и мадам Ла Мотт.

— Этот вопрос должен был бы задать вам я, — проговорил Луи несколько неловко, — ведь вы, полагаю, видели их позднее, чем я, так что удовольствие видеть вас здесь равняется моему удивлению. Уже довольно давно я не имел вестей от моего отца, вероятно, по той причине, что мой полк перешел на новые квартиры.

Было видно, что ему хотелось бы понять, с кем сейчас Аделина; однако, не считая возможным говорить об этом предмете в присутствии Ла Люка, она перевела разговор на общие темы, сказав только, что мсье и мадам Ла Мотт были в добром здравии, когда она их оставила. Луи говорил мало и тревожно поглядывал на Аделину; было видно, что у него тяжело на душе. Она это заметила и, вспомнив, что он говорил ей в то утро, когда уезжал из аббатства, приписала его теперешнее замешательство воздействию все еще не изжитой страсти. Просидев с четверть часа, одолеваемый борьбой чувств, которые он не мог ни победить, ни скрыть, Луи встал, чтобы уйти, и, проходя мимо Аделины, сказал ей тихо:

— Позвольте мне пять минут переговорить с вами наедине.

Она смутилась, затем, поколебавшись, сказала, что здесь присутствуют только ее друзья, и пригласила молодого человека сесть.

— Прошу меня извинить, — продолжал он все так же тихо, — но то, что я должен сказать, близко касается вас, и только ваС. Окажите мне честь, подарив несколько минут внимания.

И он бросил на нее взгляд, поразивший ее; попросив внести свечи в соседнюю комнату, она перешла туда.

Некоторое время Луи молчал, явно борясь с волнением. Наконец он сказал:

— Не знаю, радоваться мне или сетовать на эту неожиданную встречу, хотя, если вы в надежных руках, мне, конечно, следует радоваться, как ни тяжела задача, выпавшая на мою долю. Мне известны опасности и преследования, коим вы подвергались, и не могу не выразить моего беспокойства относительно нынешних ваших обстоятельств. Вы действительно среди друзей?

Да, — отозвалась Аделина. — Мсье Ла Мотт сообщил вам…

— Нет, — проговорил Луи с глубоким вздохом, — то был не мой отец. — Он помолчал. — Но я рад, — продолжал он, — о, я искренне рад, что вы в безопасности. Если бы вы знали, прелестная Аделина, как я страдал! — Он сдержался.

— Я поняла так, что вы имеете мне сообщить нечто важное, сэр, — сказала Аделина; — простите, что я напоминаю вам: у меня совсем мало времени.

— Это действительно важно, — ответил Луи, — и все-таки я не знаю, как сказать… как смягчить… Обязанность моя слишком тяжела. Увы! мой бедный друг!

— О ком вы говорите, сэр? — быстро спросила Аделина.

Луи встал и заходил по комнате.

— Хотел бы я как-то подготовить вас к тому, что должен сказать, — продолжал он, — но, клянусь своей душой, тут я бессилен.

— Умоляю, не заставляйте меня долее теряться в догадках, — сказала Аделина, которой вдруг пришла в голову невероятная мысль, что речь идет о Теодоре.

Луи все еще колебался.

— Это… О, это… Заклинаю вас, скажите сразу самое худшее, — проговорила она замирающим голосом. — Я могу это вынести… в самом деле, могу.

— Мой бедный друг! — воскликнул Луи. — О Теодор!

— Теодор! — чуть слышно пролепетала Аделина. — Значит, он жив!

— Он жив, — сказал Луи, — но…

— Но что? — вскричала Аделина, вся дрожа. — Если он жив, вы не можете сказать мне ничего ужасней того, что подсказывает мне страх; поэтому, умоляю вас, говорите прямо.

Луи сел опять и, собравшись с духом, сказал:

— Он жив, Аделина, но он в тюрьме, и — к чему вас обманывать? — ему почти не на что надеяться в этом мире.

— Я давно боялась этого, сэр, — сказала Аделина напряженно покойным голосом. — Вы должны сказать что-то еще более ужасное, и я вновь прошу вас объясниться.

Он должен ждать от маркиза де Монталя всего, чего угодно, — сказал Луи. — Увы, зачем я говорю — ждать? Приговор уже произнесен — он должен умереть.

Смертельная бледность разлилась по лицу Аделины, когда она услышала это подтверждение своих страхов; словно окаменев, она пыталась вдохнуть и не могла — казалось, она задыхается. Испуганный ее состоянием и боясь, что она вот-вот потеряет сознание, Луи хотел поддержать ее, но она знаком его отстранила, однако не могла выговорить ни слова. Тогда он позвал на помощь, и Ла Люк и Клара вместе с мсье Вернеем, поняв, что Аделине дурно, бросились к ней.

Услышав их голоса, она подняла глаза и как будто пришла в себя, но тут же, тяжело переведя дыхание, разрыдалась. Ла Люк обрадовался ее слезам, сказал даже: «Поплачьте, Аделина»; слезы и в самом деле принесли ей некоторое облегчение, и она, как только смогла заговорить, сказала, что хочет перейти в гостиную Ла Люка. Луи проводил ее туда; как только ей стало лучше, он откланялся, но Ла Люк попросил его остаться.

— Вы, вероятно, родственник юной леди, — сказал он, — и привезли новости об отце ее.

— Не совсем так, сэр, — ответил Луи запнувшись.

— Этот джентльмен, — сказала Аделина, собравшись наконец с мыслями, — сын мсье Ла Мотта, о котором я вам говорила.

Казалось, Луи было неприятно, что его представили, как сына человека, который вел себя столь недостойно по отношению к Аделине; она тотчас почувствовала, что причинила ему боль, и постаралась смягчить ее, добавив, что Ла Мотт спас ее от неминуемой опасности и в течение нескольких месяцев предоставлял ей кров. Аделина всей душой жаждала узнать подробности о положении Теодора, но не могла набраться мужества, чтобы вернуться к этой теме в присутствии Ла Люка; все же она решилась спросить, в городе ли расквартирован полк Луи.

Луи ответил, что его полк стоит в Васо, французском городке на границе с Испанией, и что он только что пересек часть Лионского залива и держит путь в Савойю, куда должен выехать рано утром.

— Мы недавно оттуда, — сказала Аделина. — Разрешите спросить, в какую часть Савойи вы направляетесь?

— В Лелонкур, — ответил он.

— В Лелонкур? — удивленно переспросила Аделина.

— Я совсем не знаю этих мест, — продолжал Луи, — но еду туда по просьбе моего друга. А вам Лелонкур, кажется, знаком?

— Знаком, — сказала Аделина.

— Тогда вам может быть известно, что там живет мсье Ла Люк, и догадаетесь о цели моего путешествия.

— О Боже! Возможно ли? — воскликнула Аделина. — Возможно ли, что Теодор Пейру родственник мсье Ла Люка?!

— Теодор! Вы что-то сказали о моем сыне? — с удивлением и тревогой спросил Ла Люк.

— Ваш сын! — дрожащим голосом проговорила Аделина. — Ваш сын!

Удивление и боль, выразившиеся на ее лице, еще больше встревожили несчастного отца, и он повторил свой вопроС. Но Аделина была совершенно не в состоянии отвечать ему; Луи также был в полном отчаянии, столь неожиданно оказавшись перед отцом своего многострадального друга, и сознание, что его долг — сообщить ему о судьбе сына, на какое-то время лишило его дара речи; Ла Люк и Клара, страх которых все возрастал с каждой минутой ужасного этого молчания, без конца повторяли свои вопросы.

Наконец мысль о страданиях, предстоявших доброму Ла Люку, превозмогла все иные помыслы Аделины, и она напрягла все силы ума, чтобы попытаться смягчить ту весть, которую должен сообщить Луи. Она увела Клару в другую комнату и здесь набралась решимости со всей возможной бережностью рассказать Кларе о положении ее брата, скрыв только то, что ей уже было известно: приговор вынесен. В рассказе нельзя было не упомянуть об их привязанности друг к другу, и Клара в любимой подруге узнала безвинную причину гибели брата. Аделина также узнала, по какой причине даже не догадывалась о родстве Теодора и Ла Люка: Клара рассказала, что Теодор принял имя Пейру вместе с имением, год назад доставшимся ему по наследству от родственника его матери под этим условием. Теодора предназначали церкви, но он склонен был к более активной жизни, чем допускали церковные установления, и, приняв наследство, он поступил на службу к французскому королю.

Во время коротких и внезапно прерванных свиданий, выпавших на их долю в Ко, Теодор лишь упоминал о своей семье, но, внезапно разлученный с Адели-ной, ничего не рассказал о ней, так что она не знала ни как зовут его отца, ни места, где он проживает.

Святость и глубокая затаенность горя, не позволившие Аделине ни разу упомянуть о его предмете даже Кларе, сыграли с ней злую шутку.

Горе Клары, когда она узнала о положении брата, было безгранично; Аделина, лишь огромным усилием воли овладевшая своими чувствами настолько, чтобы принять известие внешне спокойно, сейчас была просто сокрушена совокупными своими и Клары страданиями. В то время как они в слезах топили сердечную муку, не менее душераздирающая сцена происходила между Ла Люком и Луи, понявшим, что он обязан рассказать отцу друга, хотя осторожно и не сразу, о всей глубине постигшего его несчастья. Поэтому он сказал Ла Люку, что Теодор, хотя поначалу был обвинен в том, что покинул свой пост, теперь обвиняется в нападении на своего командира, маркиза де Монталя, который привез свидетелей, чтобы доказать, что его жизнь тем самым подвергалась опасности; с бешеной яростью требуя наказания, он в конце концов добился приговора, в котором закон отказать не мог, но который вызвал возмущение всех офицеров полка.

Луи добавил, что приговор должен быть приведен в исполнение менее чем через две недели и что Теодор, в отчаянии, от того, что не получил от отца ответа на свои письма, и желая во что бы то ни стало еще раз повидать его, но зная также, что времени терять нельзя, попросил Луи отправиться в Лелонкур и рассказать все отцу.

Ла Люк принял рассказ о положении сына с таким отчаянием, в котором не было места ни слезам, ни жалобам. Он осведомился, где находится Теодор, попросил проводить его к нему, поблагодарил Луи за его доброту и приказал немедленно заложить почтовых лошадей.

Карета скоро была готова, и несчастный отец, печально распрощавшись с мсье Вернеем и передав благодарность мсье Морону, выехал вместе с семьей туда, где томился в тюрьме его сын. Путешествие прошло в молчании; каждый по отдельности, заботясь о своих спутниках, старался удержаться от проявлений горя, но на большее не был способен. Ла Люк выглядел спокойным и умиротворенным; казалось, он то и дело предавался молитве; но борьба между смирением и самообладанием временами отчетливо видна была по лицу его, несмотря на все его усилия.

ГЛАВА XIX

И яд бесчестья на конце стрелы [118]С. 254. И яд бесчестья на конце стрелы. — Эпиграф взят из «Монодии на смерть майора Андрэ» английской поэтессы Анны Сивард (1747–1809)..

Сивард

Теперь мы вернемся к маркизу де Монталю, который, убедившись, что Ла Мотт надежно упрятан в Д-ской тюрьме, и узнав, что процесс будет не тотчас, вернулся на свою виллу в Фонтенвильском лесу, где надеялся получить сведения об Аделине. Поначалу он намеревался последовать за своими слугами в Лион, но затем решил несколько дней подождать писем и почти не сомневался, что Аделина, погоня за которой была послана почти сразу, будет схвачена, может быть, еще прежде, чем она доберется до этого города. Он был жестоко обманут в своих ожиданиях: слуги уведомили его, что, хотя они преследовали Аделину до самого Лиона, проследить ее дальнейший путь или обнаружить в городе им не удалось. Вероятно, она обязана была удачей тому, что продолжила свое бегство по Роне, так как людям маркиза, по-видимому, не пришло в голову искать ее вдоль реки.

Вскоре потребовалось присутствие маркиза в Васо, где заседал тогда военный трибунал; он отправился туда в еще большей ярости из-за последнего разочарования и добился осуждения Теодора. Приговор был оплакан всеми, так как Теодора очень любили в полку, а поскольку причина личной ненависти к нему маркиза была известна, все сердца были на стороне Теодора.

Луи де ла Мотт, оказавшийся в это время со своим полком в Васо, услышал не слишком внятный рассказ об этой истории и, догадываясь, что арестант был тем самым молодым шевалье, которого он видел с маркизом в аббатстве, решил, отчасти из сострадания, отчасти в надежде узнать что-либо о своих родителях, навестить его. Сочувствие и симпатия, проявленные Луи, а также рвение, с каким он заботился об узнике, тронули Теодора и породили ответное дружеское расположение. Луи часто навещал его и делал все, чем доброта способна облегчить страдания несчастного, так что их взаимная симпатия и доверие все возрастали.

Наконец Теодор поведал Луи главную причину своей тревоги, и Луи с невыразимой печалью узнал, что та, кого столь жестоко преследовал маркиз, была Аделина, ради которой Теодор должен был теперь умереть. Вскоре он понял также, что Теодор был его счастливым соперником, но благородно скрыл уколы ревности, пробужденной этим открытием, и твердо решил, что не позволит недостойному чувству отвратить его от долга гуманности и дружбы. Он взволнованно спросил, где теперь Аделина.

— Боюсь, что она все еще в руках маркиза, — сказал Теодор с глубоким вздохом. — О Боже! Эти цепи! — И он бросил на них взгляд, исполненный муки.

Луи сидел молча, о чем-то размышляя; наконец, выйдя из задумчивости, сказал, что сейчас же отправится к маркизу, и быстро вышел. Однако маркиз уже уехал в Париж, куда вызван был на готовившийся процесс Ла Мотта, и Луи, все еще в неведении о последних событиях в аббатстве, вернулся в тюрьму, постаравшись забыть, что Теодор — избранник той, кого он любил, и видеть в нем только защитника Аделины. Он так горячо предлагал Теодору свои услуги, что последний, удивленный и встревоженный молчанием отца и страстно желавший повидать его еще раз, согласился на предложение Луи съездить в Савойю.

— Я сильно опасаюсь, что письма мои перехватывались маркизом, — сказал Теодор; — если это так, то вся тяжесть несчастья обрушится на моего отца в одночасье, если я не воспользуюсь вашей добротой… и я никогда уже не увижу его и ничего о нем не узнаю перед смертью. Луи! Бывают минуты, когда мужество меня покидает и я почти лишаюсь рассудка.

Нельзя было терять времени; смертный приговор был уже подписан королем, и Луи поспешил в Савойю. Письма Теодора в самом деле перехватывались по распоряжению маркиза, который, надеясь узнать, где нашла приют Аделина, вскрывал их, а затем уничтожал.

Вернемся теперь к Ла Люку, который был уже недалеко от Васо и который, как замечало все его семейство, сильно изменился с тех пор, как получил ужасное известие; он не издал ни единой жалобы, но было очевидно, что его недуг быстро развивался. Луи, проявлявший подлинную сердечность к несчастной семье, деликатно оказывая ей услуги, скрыл, что и он видит, как угасает Ла Люк, и, дабы поддержать дух Аделины, старался убедить ее, что ее страхи по этому поводу беспочвенны. Ее душевные силы и впрямь нуждались в поддержке — ведь она была всего в нескольких милях от города, где содержали Теодора; но, хотя всевозраставшее волнение почти одолело ее, она все же старалась выглядеть спокойной. Когда карета въехала в город, она бросила робкий тревожный взгляд в окно, ожидая увидеть тюрьму; но они проехали несколько улиц, не обнаружив ничего, что соответствовало бы ее представлению о тюрьме, и наконец остановились перед гостиницей. По тому, как часто менялось выражение лица Ла Люка, видно было, сколь он взволнован; слабый и измученный, он сделал попытку выйти из кареты, но принужден был принять поддержку Луи, которому сказал по дороге в гостиную:

— У меня действительно болит сердце, но надеюсь, боли скоро утихнут.

Луи молча сжал его руку и поспешил назад к Аделине и Кларе, которые были уже в коридоре. Ла Люк вытер слезы (первые слезы за все это время), и они все вместе вошли в комнату.

— Я немедленно иду к моему несчастному мальчику, — сказал он Луи; — вам же, сударь, предстоит печальная задача — проводить меня к нему.

Он поднялся, чтобы идти, но, ослабевший и разбитый горем, опять сел. Аделина и Клара в один голос умоляли его успокоиться и немного подкрепиться, а Луи, сославшись на необходимость подготовить Теодора к встрече, уговорил старика отложить ее до тех пор, как сын его будет уведомлен о приезде отца, и тотчас покинул гостиницу, поспешив к другу в тюрьму. Когда он ушел, Ла Люк, ради тех, кого он любил, постарался хоть как-то подкрепить свои силы, но из-за спазма в горле не мог выпить даже глотка вина, поднесенного к губам; ему было сейчас так плохо, что он пожелал удалиться в свою комнату, где в одиночестве и молитве провел ужасный час, пока не вернулся Луи.

Клара, бросившись на грудь Аделине, сидевшей в безмолвном, но глубоком горе, поддалась взрыву отчаяния.

— Я потеряю и моего дорогого отца, — воскликнула она, — я вижу это; я потеряю одновременно и отца моего, и брата.

Некоторое время Аделина молча плакала вместе со своей подругой, затем попробовала убедить ее, что Ла Люк не столь тяжко болен, как она опасалась.

— Не мани меня надеждой, — ответила Клара, — он не выдержит этого последнего удара… я знала это с первой минуты.

Аделина, понимая, что отчаяние Ла Люка лишь усилится при виде горя дочери и станет еще острее, попыталась уговорить ее набраться мужества и сдерживать свои чувства в присутствии отца.

— Это возможно, — добавила она, — как ни мучительно. — Вы должны знать, моя дорогая, что я горюю не меньше, чем вы, и все же я умела до сих пор вы носить страдания молча; потому что я люблю и почитаю мсье Ла Люка, как отца своего.

Тем временем Луи явился в тюрьму к Теодору, который встретил его с удивлением и нетерпеливо спросил:

— Отчего вы вернулись так быстро? Вы что-то узнали о моем отце?

Луи подробно рассказал об их свидании и о приезде Ла Люка в Васо. Взволнованное лицо Теодора выдавало, какую бурю чувств вызвало у него это известие.

— Бедный отец! — проговорил он. — Он последовал за своим сыном в это позорное место! Сколь мало мог я предполагать, когда мы в последний раз расставались, что он увидит меня в тюрьме осужденным на смерть!

Эта мысль вызвала такой взрыв горя, что некоторое время он не мог говорить.

— Но где же он? — проговорил Теодор, взяв себя в руки. — Теперь, когда он здесь, меня страшит свидание, которого я так жаждал. Видеть его горе будет для меня ужасной мукой. Луи! когда меня не станет, позаботьтесь о моем бедном отце.

Его слова опять были прерваны рыданиями; Луи, который не решился сразу сказать ему еще и о том, что нашлась Аделина, теперь счел нужным применить сердечное лекарство, сообщив последнее это известие.

На короткое мгновение и мрачные стены тюрьмы, и самое горе были забыты; те, кто видел бы тогда Теодора, верно, сочли бы, что в этот миг ему дарована была жизнь и свобода. Когда первый взрыв эмоций утих, он сказал:

— Теперь, когда я узнал, что Аделина спасена и что я еще раз увижу отца моего, я не буду роптать и со смирением приму смерть.

Он спросил, в тюрьме ли сейчас отец его, и узнал, что он в гостинице с Кларой и Аделиной.

— Аделина! Аделина тоже здесь!.. Это превосходит все мои надежды. Но чему я радуюсь? Я не должен больше видеть ее: это не место для Аделины.

Он снова впал в глубокое отчаяние, снова задавал тысячи вопросов об Аде-лине, пока Луи ему не напомнил, что отцу не терпится увидеть его; тут, потрясенный, что так долго задерживал друга, Теодор попросил его проводить Ла Люка в тюрьму и постарался собраться с силами для предстоящего свидания.

Когда Луи вернулся в гостиницу, Ла Люк все еще оставался в своей комнате; Клара пошла звать его, и Аделина, воспользовавшись возможностью и трепеща от нетерпения, стала расспрашивать о Теодоре, чего предпочитала не делать в присутствии его несчастной сестры. Луи представил его куда более спокойным, чем он был на самом деле, и Аделине стало чуточку легче: она молча проливала сдерживаемые до сих пор слезы, пока не вышел Ла Люк. Лицо его вновь выражало смирение, но на нем лежала печать глубокого и неизбывного горя, вызывая смешанное чувство жалости и почтения.

— Как чувствует себя мой сын? — спросил он. — Идемте к нему тотчас же.

Клара опять обратилась к отцу с уже отвергнутой ранее просьбой сопровождать его, но он и на этот раз отказал ей.

— Вы увидите его завтра, — сказал он, — но в первый раз мы должны встретиться наедине. Останьтесь с вашей подругой, моя дорогая; она нуждается в утешении.

Когда Ла Люк ушел, Аделина, не в силах более справляться с одолевавшим ее горем, ушла в свою комнату и бросилась на постель.

Ла Люк молча шагал в тюрьму, опираясь на руку Луи. Была ночь. Тусклый фонарь над задней дверью указал им дорогу, и Луи дернул звонок; Ла Люк, обессилевший от волнения, оперся о дверь и стоял так, пока не появился тюремщик. Тогда он осведомился о Теодоре и последовал за стражем; однако, вступив во второй, внутренний, двор тюрьмы, он почувствовал себя совсем дурно и опять остановился. Луи попросил их поводыря принести стакан воды, но Ла Люк, собравшись с силами, проговорил, что сейчас ему станет лучше и он не хочет, чтобы тюремщик ушел. Немного времени спустя он уже был в состоянии следовать за Луи, который провел его по нескольким темным коридорам, а затем по лестнице к двери; ее отперли, и он оказался в камере сына. Теодор сидел за маленьким столиком, на котором стояла лампа, своим слабым светом открывавшая глазу лишь несчастье и отчаяние. Увидев Ла Люка, он вскочил и в следующий миг уже был в его объятиях.

Отец! — вымолвил он дрожащим голосом.

Сын мой! — воскликнул Ла Люк.

Несколько мгновений они молча обнимали друг друга.

Наконец Теодор подвел отца к единственному стулу и, сев вместе с Луи в изножье кровати, получил возможность разглядеть опустошения, произведенные на лице отца болезнью и страданием. Ла Люк несколько раз попытался заговорить, но голос не повиновался ему, и он, положив руку себе на грудь, издал тяжелый вздох. Страшась последствий, какими грозила эта мучительная сцена больному Ла Люку, Луи сделал попытку отвлечь его внимание от непосредственного объекта его горя и заговорил; но Ла Люка стала бить дрожь, и, пожаловавшись, что ему холодно, он откинулся на спинку стула. Его состояние вывело Теодора из оцепенения безысходности; он рванулся к отцу, чтобы поддержать его, а Луи выбежал из камеры, чтобы позвать кого-нибудь на помощь.

— Мне сейчас станет лучше, Теодор, — сказал Ла Люк, открывая глаза, — слабость уже проходит. В последнее время я чувствовал себя неважно… и эта горестная встреча!

Не в силах долее владеть собой, Теодор схватил его руки, и отчаяние, которое он так долго сдерживал, вырвалось из груди его конвульсивными рыданиями. Ла Люк постепенно приходил в себя от обморочного состояния и попробовал успокоить сына; но мужество сейчас вовсе покинуло Теодора, и он способен был лишь горько жаловаться на судьбу.

Ах, могло ли мне прийти в голову, что мы увидимся в столь ужасных обстоятельствах! Но я не заслужил этого, отец! Причины моего поведения все-таки справедливы!

Для меня это наивысшее утешение, — сказал Ла Люк, — и это будет поддержкой вам в этот час испытаний. Всемогущий Судия, который читает в сердцах наших, вознаградит вас в ином мире. Верьте в Него, сын мой; я взираю на Него со слабой надеждой, но твердо уповая на Его справедливость!

Голос Ла Люка прервался; он возвел глаза к небу со смиренной верой, но слезы неизбывной муки медленно текли по щекам его.

Теодор, еще более потрясенный последними словами отца, отвернулся от него и заметался по камере; приход Луи был для Ла Люка немалым облегчением; приняв принесенные им сердечные капли, он вскоре оправился настолько, чтобы говорить о том главном, что его интересовало. Теодор постарался взять себя в руки и преуспел в том. Он говорил с отцом относительно спокойно более часу, в течение которого последний старался укрепить душу сына верой и помочь ему мужественно встретить ужасную кончину. Но внешнее смирение, выказываемое Теодором, всякий раз ему отказывало, как только он вспоминал о том, что ему суждено навеки покинуть на горе и страдание отца и возлюбленную Аделину. Когда Ла Люк собрался уходить, он еще раз заговорил о ней.

— Как ни ужасна мысль, что встреча должна состояться в подобных условиях, — сказал он, — я не в силах вынести мысль о том, чтобы уйти из этого мира, не повидав ее еще раз; и тем не менее не знаю, как просить ее ради меня выдержать сцену прощания. Скажите ей, что мысленно я всегда с нею, что…

Ла Люк прервал его и заверил, что коль скоро он того желает так сильно, то увидит ее, хотя эта встреча в преддверии последней разлуки способна лишь умножить страдания обоих.

Я знаю, — сказал Теодор, — я знаю это слишком хорошо… и все же не могу решиться никогда больше ее не увидеть и тем избавить ее от боли, какую должна принести ей эта встреча. О отец мой! Когда я думаю о тех, кого скоро мне придется покинуть навеки, мое сердце разрывается от горя. Но я все же попытаюсь воспользоваться вашими наставлениями и советами и доказать, что ваша отеческая забота не пропала напрасно. Мой добрый Луи, идите с моим отцом, он нуждается в помощи. Вы знаете, сэр, сколь многим я обязан моему милосердному другу, — добавил он.

Да, я это знаю, — сказал Ла Люк, — и никогда не смогу отплатить ему за его доброту к вам. Он был поддержкою для нас всех. Но вы нуждаетесь в утешении больше, чем я… пусть же останется он с вами — я уйду один.

Теодор возражал, и Ла Люк не стал больше настаивать; они обнялись и расстались на ночь.

Когда они пришли в гостиницу, Ла Люк посоветовался с Луи о том, возможно ли обратиться к государю с петицией достаточно быстро, чтобы спасти Теодора. Расстояние до Парижа и совсем малый срок до того времени, как приговор по решению суда должен быть приведен в исполнение, весьма затрудняли задачу; однако, веря, что это может помочь, Ла Люк решил предпринять путешествие, как ни мало было надежды, что он сумеет вынести его. Луи, полагая, что такое путешествие окажется роковым для отца, не принеся пользы сыну, сделал слабую попытку отговорить его, — но решение Ла Люка было твердо.

— Если я пожертвую малым остатком моей жизни ради моего сына, — сказал он, — я потеряю немного; если же спасу его, выиграю все. Нельзя терять времени — я выезжаю немедленно.

Он хотел тотчас же заказать почтовых лошадей, но Луи и Клара, которая только что вышла из комнаты больной подруги, убеждали его в необходимости дать себе несколько часов отдыха. В конце концов он вынужден был признать, что не в состоянии выехать немедленно, как того требовали его родительские чувства, и согласился отдохнуть.

Когда он ушел в свою комнату, Клара сказала с болью:

— Он не перенесет этого путешествия; он с каждым днем выглядит все хуже.

Луи был совершенно согласен с ее мнением, и потому не мог опровергнуть его даже ради того, чтобы поманить ее надеждой. Клара добавила также, что Аделина так убита горем из-за Теодора и страданий Ла Люка, что она боится за последствия; это сообщение не улучшило, разумеется, настроения Луи.

Как мы видели, любовь Луи не угасило ни время, ни расстояние; напротив, преследования и опасности, коим подверглась Аделина, пробудили всю его нежность, и она была ему теперь еще дороже. Когда он открыл, что Теодор ее любит и любим ею, он испытал все терзания ревности и разочарования; ибо, несмотря на то, что она запретила ему надеяться, для него было слишком мучительно повиноваться ей в этом, и он втайне теплил в душе огонек, который должен был погасить. Но у него было слишком благородное сердце, чтобы с меньшим рвением заботиться о Теодоре оттого, что он — его счастливый соперник, и слишком ясный ум, чтобы не скрыть боль, когда он удостоверился в этом. Любовь Теодора к Аделине лишь сделала его еще дороже для Луи, когда он пришел в себя от первого удара разочарования, и та победа над ревностью, которая возникла сама собой и была изгнана с трудом, стала затем его гордостью и его триумфом. Однако, когда он вновь увидел Аделину — увидел ее в трогательном ореоле страданий, более очаровательной, чем когда-либо, увидел хотя и поникшей под их бременем, но по-прежнему готовой нежно и заботливо смягчать муки тех, кто ее окружает, — ему лишь огромным усилием воли удалось сохранить верность своему решению и удержаться от выражения чувств, какие она вызывала. И когда затем он понял, что острота ее горя лишь возрастала от силы ее любви, ему более, чем когда-либо, захотелось стать предметом привязанности сердца, способного на такое чувство, и на миг он позавидовал Теодору, позавидовал и тюрьме его, и цепям.

Утром, когда Ла Люк встал после короткого и тревожного сна, он увидел в гостиной Луи, Клару и Аделину, которой недомогание не могло помешать в том, чтобы выразить ему свое уважение и любовь; все они собрались, чтобы проводить его в дорогу. После легкого завтрака, во время которого он не мог говорить, обуреваемый чувствами, Ла Люк грустно распрощался со своими друзьями и сел в карету, сопровождаемый их слезами и молитвами. Аделина сразу же вернулась в свою комнату — слабость не позволила ей выйти еще раз в тот день. Вечером Клара оставила подругу одну и в сопровождении Луи отправилась навестить брата, который, узнав об отъезде отца, испытал весьма разные и сильные чувства.

ГЛАВА XX

И только мысль о низком злодеянье,

Что свершено — иль будет свершено, —

Одна заставит душу содрогнуться

И вновь прийти в себя [119]С. 261. И вновь прийти в себя. — Эпиграф взят из пьесы «Карактакус» (1759) Уильяма Мейсона (1724–1797)..

Мэйсон

Вернемся теперь к Пьеру де Ла Мотту, который, просидев несколько месяцев в тюрьме в Д — и, был переведен в Париж, где должен был состояться суд и куда отправился маркиз де Монталь, чтобы выступить с обвинением. Мадам Ла Мотт сопровождала мужа в тюрьму Шатле[120]Шатле. — Имеется в виду Малый Шатле, старинный замок в Париже, на левом берегу Сены, служивший тюрьмой во времена Людовика XIV; снесен в 1782 г.. Ла Мотт совсем пал духом под гнетом своих несчастий, и жене также не удавалось вывести его из глубокого отчаяния, в которое ввергли его мысли о том, в какую беду он попал. Даже если бы его оправдали от обвинений маркиза де Монталя (что было весьма маловероятно), он находился сейчас там, где совершены были его прежние преступления, и в ту самую минуту, как его освободили бы из тюрьмы, он мог вновь оказаться в руках оскорбленного правосудия.

Обвинение маркиза было слишком хорошо обосновано, а самая суть его слишком серьезна, чтобы Ла Мотт не испытывал ужаса. Вскоре после того как последний поселился в аббатстве Сен-Клэр, малый запас денег, какой остался у него ввиду чрезвычайных его обстоятельств, был почти истощен; его душу одолевала тревога о том, откуда взять средства для дальнейшего существования. Однажды вечером, когда Ла Мотт, забравшись далеко от аббатства, в одиночестве ехал верхом по лесу, терзаясь все теми же мыслями и обдумывая планы, как избавиться от надвигавшейся нужды, он заметил вдруг вдалеке между деревьями дворянина, беспечно трусившего верхом по лесу и никем не сопровождаемого. У Ла Мотта мелькнула мысль, что, ограбив этого человека, он мог бы избавить себя от грозивших ему бед. Его прежние поступки и так уже выходили за рамки порядочности… мошенничество в определенной степени было ему знакомо… — И он не отогнал от себя сразу же эту мысль. Он колебался — и каждый миг колебаний усиливал искушение: подобный случай мог никогда больше не подвернуться. Он огляделся и, насколько позволяли деревья, удостоверился, что поблизости нет никого, кроме этого господина, судя по его виду, человека знатного. Собрав всю свою храбрость, Ла Мотт поскакал вперед и набросился на него. Маркиз де Монталь, ибо это был он, оружия при себе не имел, но, зная, что его слуги недалеко, не уступил. Они схватились, и тут Ла Мотт увидел на дорожке нескольких всадников; в отчаянии от оказанного ему сопротивления и задержки, он выхватил из кармана пистолет (который, опасаясь бандитов, всегда брал на прогулку с собой) и выстрелил в маркиза; де Монталь покачнулся и, потеряв сознание, рухнул на землю. У Ла Мотта достало времени, чтобы сорвать с его груди бриллиантовую звезду и несколько бриллиантовых же колец с пальцев, прежде чем подскакали слуги. Вместо того чтобы преследовать грабителя, они всем скопом, растерявшись от неожиданности, бросились к своему хозяину, и Ла Мотт скрылся.

Прежде чем вернуться в аббатство, он остановился у полуразрушенного строения, той самой усыпальницы, которая уже упоминалась, и рассмотрел свою добычу. Она состояла из кошелька с семьюдесятью луидорами, бриллиантовой звезды и трех колец, весьма ценных, а также миниатюрного портрета самого маркиза, оправленного бриллиантами, который он намеревался презентовать своей любовнице. При виде этих сокровищ Ла Мотт, еще нынче утром почитавший себя почти нищим, пришел в бешеный восторг; но вскоре его экстаз увял, едва он вспомнил о способе, каким приобрел их, и о том, что богатство это оплачено ценою крови. Всегда неистовый в страстях своих, он мгновенно низвергнут был с вершины счастья в пропасть отчаяния. Он счел себя убийцей и, потрясенный, как человек, пробудившийся от кошмара, отдал бы полмира, буде владел им, чтобы остаться таким же бедным и — сравнительно — безгрешным, каким был всего лишь несколько часов тому назад. Взглянув на портрет, он уловил сходство с оригиналом, которого своею рукой лишил жизни, и смотрел теперь на него с невыразимым страданием. К мукам раскаяния прибавилось смятение, вызванное страхом. Опасающийся неведомо чего, он все мешкал возле гробницы и в конце концов спрятал там свое сокровище, полагая, что, если правосудие займется этим делом, аббатство скорее всего будет обыскано и эти бриллианты выдадут его. Скрыть свое обогащение от мадам Ла Мотт было нетрудно; поскольку он никогда не ставил ее в известность об истинном состоянии их финансов, она и не подозревала о грозившей ему нищете, а так как они продолжали жить как прежде, она полагала, что и источник их средств тот же, что и был. Но обмануть раскаяние и страх оказалось не так легко. Он стал мрачен и замкнут, а его частые посещения усыпальницы, куда он наведывался отчасти, чтобы проверить, на месте ли его сокровище, но главным образом — чтобы предаться мрачному удовольствию разглядывать портрет маркиза, вскоре вызвали любопытство домашних. В лесном уединении, где ничто не отвлекало, одна и та же ужасная мысль о совершенном убийстве терзала его постоянно. Когда маркиз появился в аббатстве, удивление и ужас Ла Мотта, в первый момент едва ли сомневавшегося, что он видит перед собой тень либо призрак в образе человека, тотчас сменились страхом перед наказанием за преступление, им в действительности совершенное. Когда его отчаяние побудило маркиза согласиться на разговор наедине, Ла Мотт поведал ему, что он потомственный дворянин; затем он коснулся тех своих несчастий, кои, по его мнению, должны были вызвать жалость к нему, после чего выразил такое отвращение к собственному проступку и так свято поклялся вернуть по доброй воле драгоценности, которые все еще у него оставались, поскольку до сих пор он решился использовать лишь малую их частицу, что маркиз слушал его под конец уже не без доли сочувствия. Эта благорасположенность, сопровождаемая и неким эгоистическим мотивом, побудила маркиза заключить с Ла Моттом соглашение. Человек быстрых и легко воспламеняющихся страстей, он орлиным оком мгновенно оценил красоту Аделины и решил сохранить Ла Мотту жизнь при одном условии — что несчастная девушка будет принесена ему в жертву. Отвергнуть это условие у Ла Мотта не хватило ни решимости, ни добродетели — бриллианты были возвращены, и он согласился предать ни в чем не повинную Аделину. Но, достаточно хорошо зная уже ее сердце, чтобы думать, будто она легко попадется в сети порока, и все еще испытывая к ней определенную жалость и симпатию, он постарался убедить маркиза воздержаться от поспешных мер и попробовать исподволь подорвать ее принципы, завоевав ее привязанность. Маркиз одобрил и принял этот план. Неудача первой попытки заставила его пойти на другую уловку, которую он и осуществил, тем умножив несчастья Аделины.

Таковы были обстоятельства, которые привели Ла Мотта в его нынешнее печальное положение. Наконец день суда настал, и Ла Мотта привезли из тюрьмы на судебное заседание, где маркиз выступил его обвинителем. Когда обвинение было изложено, Ла Мотт, как это принято, заявил о своей невиновности, и адвокат Немур, взявшийся защищать его, постарался представить обвинение маркиза ложным и злонамеренным. В доказательство он упомянул о том, что последний пытался заставить Ла Мотта убить Аделину; далее он сослался на то, что маркиз в течение нескольких месяцев, до самого ареста Ла Мотта, сохранял с ним дружеские отношения и лишь после того, как Ла Мотт, в нарушение воли своего обвинителя, отправил несчастный объект его мести подальше от аббатства, так что девушка оказалась для маркиза вне досягаемости, последний счел возможным обвинить Ла Мотта в преступлении, из-за которого он и предстал перед судом. Немур утверждал, что человек не может оставаться в приятельских отношениях с тем, кто нанес ему двойное оскорбление, напав и ограбив его; а то, что они продолжали дружески встречаться в течение нескольких месяцев после даты, обозначенной как дата преступления, сомнению не подлежит. Если маркиз собирался подать на него в суд, почему не сразу же после того, как он нашел Ла Мотта? А если он тогда не сделал этого, что повлияло на его решение обратиться в суд спустя столь долгий срок? На эти вопросы маркиз не дал ответа; ведь если его поведение в этой части будет связано с его претензиями на Аделину, он не сможет в том оправдаться, не сообщив о своих замыслах, и тем выдаст темные глубины своего нрава, а значит, его обвинение в адрес Ла Мотта потеряет силу. Поэтому он ограничился тем, что представил нескольких своих слуг как свидетелей нападения на него и грабежа, и они без зазрения совести все, как один, поклялись, что опознают Ла Мотта, хотя никто из них не видел ничего, кроме силуэта всадника, быстро ускакавшего прочь. Во время перекрестного допроса они в большинстве своем противоречили друг другу; разумеется, их свидетельства были отвергнуты; но поскольку маркиз намеревался представить еще двух свидетелей, чье прибытие в Париж ожидалось с часу на час, разбирательство было отложено и судебное заседание закрыто.

Ла Мотт вновь был препровожден в тюрьму в том же состоянии глубокого отчаяния, в каком покидал ее. По дороге ему встретился человек, который проводил его долгим внимательным взглядом. Ла Мотту показалось, что он видел его прежде, но тусклое освещение помешало ему разглядеть его черты, и потому он не был в этом уверен; к тому же он был слишком взволнован, чтобы проявить интерес к этой встрече. Когда Ла Мотт удалился, незнакомец спросил тюремного смотрителя, кто это был; узнав же имя Ла Мотта и получив ответы еще на несколько вопросов, он попросил разрешения переговорить с ним. Поскольку человек этот сидел всего лишь за долги, его просьба была удовлетворена; однако двери уже заперли на ночь, так что свидание перенесли на следующий день.

Мадам Ла Мотт ждала мужа в его камере уже несколько часов, чтобы услышать, как прошел процесС. Теперь они более, чем когда-либо, жаждали увидеть своего сына, однако, как он и думал, не знали о том, что полк его расквартирован теперь в другом месте, и полагали, что его письма, которые он, как обычно, адресовал им на другое имя, лежат в почтовой конторе Обуана. Ввиду этого мадам Ла Мотт посылала свои письма на прежнее место службы сына, из-за чего он оставался в неведении о несчастьях отца и о том, где он теперь. Удивленная тем, что не получает ответа на письма, мадам Ла Мотт отправила еще одно, рассказав в нем о том, как продвигается процесс, и умоляя сына испросить отпуск и немедленно приехать в Париж. По-прежнему не догадываясь о судьбе своих писем — впрочем, даже будь это не так, все равно новый адрес ей был неизвестен, — она и это письмо отослала по прежнему адресу.

Тем временем мысль о надвигавшемся роковом приговоре ни на минуту не покидала Ла Мотта; душа его, слабая по своей природе и еще более ослабленная привычкой потворствовать собственной слабости, не могла быть ему поддержкой в этот ужасный период его жизни.

Пока в Париже развертывались все эти сцены, туда без каких-либо происшествий добрался Ла Люк, выдержавший этот долгий вояж исключительно благодаря своей решимости и силе духа. Он поспешил немедля броситься к ногам короля, и такова была сила чувств его, когда он протянул ему свою петицию, которая должна была решить судьбу его сына, что он смог лишь возвести глаза на монарха и потерял сознание. Король принял бумагу и, приказав позаботиться о несчастном отце, прошел дальше. Ла Люка отвезли в его отель, где он стал ждать результатов последнего своего усилия.

Тем временем Аделина оставалась в Васо все в том же состоянии тревоги, слишком сильной для ее измученного столькими потрясениями тела, и болезнь, как следствие этого, заставила ее почти безвыходно пребывать в своей комнате. Иногда она осмеливалась тешить себя надеждой на ТО, ЧТО поездка Ла Люка увенчается успехом, но эти краткие и притом иллюзорные минуты утешения приводили лишь к тому, что наступавшее вслед за тем отчаяние по контрасту еще усиливалось, и, мечась между этими сменявшими друг друга крайними чувствами, она испытывала больше терзаний, чем принесла бы острая боль от неожиданного крушения или гнетущая тоска после свершившегося несчастья.

Иногда, почувствовав себя лучше, она спускалась в гостиную, чтобы поговорить с Луи, который часто приносил ей сведения о Теодоре и использовал каждую минуту, свободную от выполнения служебных обязанностей, чтобы поддержать своих несчастных друзей. Оба они, Аделина и Теодор, ожидали от него хотя бы слабого утешения, на которое лишь и могли надеяться, и сведений друг о друге, которые он доставлял им; поэтому всякий раз, как он появлялся, их сердца омывала печальная радость. Луи не мог скрыть от Теодора, что Аделина больна, ибо ничем иным не мог бы объяснить, отчего она не откликается на его многократно выраженное желание ее увидеть. Аделине он рассказывал главным образом о мужестве и смирении своего друга, не забывая, разумеется, упомянуть о том, что он постоянно говорит о своей любви к ней. Освоившись с тем, что только присутствие Луи дает ей некоторое умиротворение, и видя его неизменную дружбу к тому, кого она так преданно любила, она стала испытывать к молодому Ла Мотту все большее уважение и привязанность, которая возрастала с каждым днем.

Мужество, с каким Теодор переносил свои несчастья, было все же несколько преувеличено. Он не мог забыть об узах, привязывавших его к жизни, настолько, чтобы стойко встретить свою судьбу; но, хотя взрывы горя были острыми и частыми, он старался — и зачастую ему это удавалось в присутствии друга — обрести мужественное спокойствие. Он не ждал многого от предпринятого отцом его путешествия, однако и того немногого было довольно, чтобы испытывать муки ожидания, покуда все не прояснится.

Ла Люк приехал в Васо накануне того дня, на который была назначена казнь. Аделина сидела у окна в своей комнате, когда во двор гостиницы въехала карета; она видела, как он вышел из нее и неверной поступью, поддерживаемый Питером, вступил в дом. Болезненное выражение его лица не сулило ничего хорошего, и она, едва держась на ногах от волнения, спустилась вниз, чтобы встретить его. Когда Аделина вошла в гостиную, Клара была уже возле отца. Она приблизилась к нему, но, страшась услышать из его уст подтверждение своим страхам, напряженно посмотрела ему в лицо и опустилась на стул, не в силах задать вопрос, трепетавший на губах. Он молча протянул ей руку и откинулся в кресле, казалось, теряя сознание от душевной муки. Его вид подтвердил все ее страхи; вне себя от ужаса, она сидела оцепенелая и бесчувственная.

Ла Люк и Клара были слишком погружены в собственное свое отчаяние, чтобы заметить состояние Аделины. Немного спустя она судорожно перевела дыхание и залилась слезами. Слезы помогли ей постепенно овладеть собой, и наконец она сказала Ла Люку:

— Нет необходимости спрашивать вас об успехе вашего путешествия, сэр, но все же, когда вы сможете говорить об этом, я хочу…

Ла Люк махнул рукой.

— Увы! — сказал он. — Мне нечего сказать, кроме того, о чем вы уже догадались. Бедный мой Теодор! — Голос его прервался, невыразимое отчаяние на несколько минут овладело им.

Аделина первой сумела справиться с собой настолько, чтобы заметить, в каком бедственном состоянии Ла Люк, и поспешила ему на помощь. Она велела принести ему что-нибудь подкрепиться и настаивала на том, чтобы он лег в постель и разрешил ей послать за врачом, добавив, что он слишком устал и нуждается в отдыхе.

— Если я и обрету его, дорогое мое дитя, — сказал он, — то искать его мне надо не в этом, а в лучшем мире; и я надеюсь, что скоро обрету его там. Но где же наш дорогой друг Луи Ла Мотт? Он должен проводить меня к моему сыну.

Горе вновь помешало ему говорить, и приход Луи как нельзя более кстати всем им принес облегчение. Их слезы были ответом на вопрос, который он не успел задать; Ла Люк тотчас спросил о своем сыне и, поблагодарив Луи за его доброе к нему отношение., попросил проводить его в тюрьму. Луи попытался уговорить его отложить визит до утра, Аделина и Клара просили о том же, но Ла Люк решил идти немедленно.

— Его часы сочтены, — сказал он, — еще немного, и я никогда больше его не увижу, по крайней мере в этом мире; я не хочу потерять эти бесценные мгновения. Аделина! Я обещал моему бедному мальчику, что он вас увидит еще раз, но сейчас вам не под силу эта встреча. Я постараюсь помочь ему пережить разочарование, но, если мне это не удастся, а вам к утру станет лучше, я уверен: вы постараетесь прийти к нему.

Аделина была взволнована, она хотела заговорить, но Ла Люк встал, собираясь идти; однако ему удалось дойти лишь до двери, слабость и головокружение заставили его снова сесть.

— Я принужден подчиниться необходимости, — сказал он, — нынче мне до тюрьмы не добраться. Ступайте к нему, Ла Мотт, и скажите, что я несколько ослабел после путешествия, но завтра рано утром я буду у него. Не тешьте его надеждой; приготовьте к самому худшему.

Некоторое время все молчали; наконец Ла Люк собрался с силами и попросил Клару распорядиться, чтобы ему приготовили постель; Клара охотно повиновалась. Когда он вышел, Аделина поведала Луи, с чем вернулся Ла Люк, хотя в этом действительно не было необходимости.

— Признаюсь вам, — продолжала она, — что я иногда позволяла себе надеяться, поэтому сейчас катастрофа обрушилась на меня с двойною силой. Кроме того, я боюсь, что мсье Ла Люка она просто раздавит; он сильно изменился с тех пор, как выехал в Париж. Скажите мне откровенно, как вы его находите.

Перемена была так очевидна, что Ла Мотт не мог этого отрицать, но он постарался умерить ее тревогу, отнеся эти изменения в большой мере на счет усталости от путешествия, и выразил надежду, что это пройдет. Аделина сказала, что твердо решила утром идти вместе с Ла Люком, чтобы попрощаться с Теодором.

— Не знаю, как я выдержу это свидание, — сказала она, — но увидеть его еще раз — мой долг перед ним и перед собой. Память о том, что я пренебрегла возможностью дать ему это последнее доказательство моей любви, преследовала бы меня неотступным укором.

Они поговорили еще немного, и Луи отправился в тюрьму, размышляя о том, как бы побережней сообщить другу ужасную весть. Теодор принял ее с большим присутствием духа, чем мог ожидать Луи, но спросил с беспокойством, почему не пришли отец и Аделина, услышав же, что оба не совсем здоровы, тотчас вообразил самое худшее, предположив, что отец его умер. Потребовалось немало времени, пока Луи убедил его, что это не так и что болезнь Аделины тоже не смертельна; наконец Теодор уверился, что завтра увидит их, и стал значительно спокойнее. Он попросил друга не покидать его этой ночью.

— Это последние часы, какие мы можем провести вместе, — добавил он; — спать я не могу! Останьтесь же со мной и облегчите мне эти последние минуты.

Я нуждаюсь в утешении, Луи. Я так молод и так любим — могу ли я покинуть этот мир со смирением! Не знаю, право, как верить всем этим рассказам о философической стойкости; мудрость не может научить нас радостно отказываться от хорошего, а в моих обстоятельствах жизнь именно такова.

Ночь прошла в сбивчивых разговорах, иногда прерывавшихся долгими паузами, иногда же — приступами отчаяния; наконец и сквозь тюремные решетки проник рассвет того дня, который должен был стать днем смерти Теодора.

Ла Люк между тем провел ужасную бессонную ночь. Он молился о том, чтобы обоим, ему и Теодору, дарованы были мужество и смирение; но душа его болела, и боль эту невозможно было унять ничем. То и дело ему приходила в голову мысль о горько оплакиваемой жене и о том, как бы она страдала, если бы, дожив до сей поры, стала свидетельницей позорной смерти, которая ожидает ее сына.

Казалось, злой рок распорядился жизнью Теодора, ибо король, вполне вероятно, удовлетворил бы просьбу несчастного отца, не случись так, что на дворцовом приеме присутствовал и маркиз де Монталь в то время, когда подана была петиция. Весь облик просителя и глубина его отчаяния заинтересовали монарха, и он, вместо того чтобы отложить бумагу, раскрыл ее. Пробежав ее глазами и увидев, что преступник был из полка маркиза де Монталя, король повернулся к нему и спросил, в чем провинился осужденный. Ответ был таков, какой только и мог дать маркиз, и король поверил, что Теодор — не тот человек, к которому следует проявить милосердие.

Но вернемся к Ла Люку, которого по его распоряжению разбудили очень рано. Проведя некоторое время в молитве, он спустился в гостиную, где Луи точно в назначенный час уже ждал его, чтобы сопровождать в тюрьму. Ла Люк выглядел спокойным и собранным, но на лице его застыло выражение отчаяния, глубоко взволновавшее его молодого друга. Пока они ждали Аделину, Ла Люк почти все время молчал и, казалось, старался собрать силы, чтобы выдержать предстоящее свидание. Так как Аделина все не появлялась, он послал за ней, прося поторопиться, и узнал, что ей было плохо, но она уже приходит в себя. Действительно, она провела ночь в таком возбуждении, что ее слабый организм не выдержал напряжения, и теперь она старалась перебороть слабость и овладеть собою настолько, чтобы не сломиться в этот ужасный чаС. Каждый миг, который приближал ее к нему, безмерно усиливал волнение, и лишь боязнь лишиться возможности увидеть Теодора заставляла ее сопротивляться двойному гнету слабости и горя.

Наконец она вместе с Кларой присоединилась к Ла Люку, который сразу же подошел к ним и молча взял обеих за руки. Несколько минут спустя он предложил отправляться, и они сели в карету, которая доставила их в тюрьму. Там уже начала собираться толпа; при виде кареты она заволновалась: это было тяжелое зрелище для друзей Теодора. Луи помог Аделине выйти из кареты; она едва держалась на ногах и неверным шагом последовала за Ла Люком, которого тюремщик уже вел по коридору к камере сына. Пробило восемь. Приговор не мог быть приведен в исполнение до полудня, однако солдаты экзекуторской команды находились уже во дворе тюрьмы, и когда несчастное семейство следовало по узким коридорам, навстречу им попалось несколько офицеров, которые приходили попрощаться с Теодором. Как только они стали подыматься по лестнице к его камере, Ла Люк услышал звон кандалов Теодора, который нервной и неровной походкой шагал взад-вперед. Несчастный отец, сраженный нахлынувшим приступом горя, остановился и принужден был облокотиться о перила. Луи, боясь, что этот приступ для ослабленного его организма может стать роковым, кинулся было за помощью, но Ла Люк знаком остановил его.

— Мне уже лучше, — проговорил он. — О Господи, поддержи меня в сей скорбный час!

Вскоре он уже смог следовать дальше.

Когда тюремщик стал отпирать дверь, резкий скрип ключа потряс Аделину, но дверь уже отворилась, и Теодор, бросившись к ней, схватил ее в объятья и не дал упасть. Ее голова бессильно склонилась ему на плечо, он снова увидел столь дорогое лицо, которое в былые дни так часто заставляло его сердце трепетать от восторга и которое сейчас, даже бледное и безжизненное, вызвало мгновенную радость. Наконец она открыла глаза и устремила долгий печальный взгляд на Теодора, а он, прижав ее к своему сердцу, мог ответить ей лишь улыбкой, в которой смешались нежность и отчаяние. Он старался удержать слезы, но они дрожали в его глазах, и на какое-то время он забыл обо всем на свете, кроме Аделины. Ла Люк, сев в ногах кровати, казалось, не видел ничего вокруг, погруженный в собственное горе, но Клара, схватив руку брата и склонившись над нею, громко рыдала; Аделина наконец заметила это и чуть слышным голосом попросила ее пощадить отца. Ее слова заставили Теодора опомниться, и он, усадив Аделину на стул, повернулся к Ла Люку.

— Дорогое дитя мое! — проговорил Ла Люк, взяв его руку и заливаясь слеза ми, — дорогое мое дитя!

Они плакали вместе. Наконец после долгой паузы он сказал:

— Я думал, что смогу выдержать этот час, но я стар и слаб. Господу ведомо, сколь старался я встретить сей час со смирением, Он знает, как верую я в Его благость.

Огромным усилием воли Теодор сумел придать лицу своему выражение покоя и твердости и постарался всячески смягчить горе и утешить своих горько рыдавших близких. Ла Люку удалось наконец кое-как справиться со своими страданиями; утерев слезы, он сказал:

— Сын мой, мне бы следовало показать лучший пример стойкости, какой я часто давал тебе прежде. Но на этом все; я знаю и исполню свой долг.

Аделина, издав тяжелый вздох, продолжала плакать.

— Утешься, любовь моя, мы расстаемся лишь на время, — сказал Теодор, поцелуями стирая слезы со щек ее, а затем, соединив руки ее и отца, горячо попросил последнего взять девушку под свое покровительство. — Я вручаю ее вам, — добавил он, — как самое дорогое наследство, какое могу завещать; считайте ее своей дочерью. Она утешит вас, когда меня не станет; она с лихвою вознаградит вас за потерю сына.

Ла Люк заверил его, что уже считает Аделину своей дочерью и что так же будет и впредь. В оставшиеся скорбные часы он постарался рассеять ужас надвигавшейся смерти, внушая сыну веру в милосердие Божие. Слова его были полны благочестия, рассудительности и утешения; он говорил не под диктовку холодного ума, но от всего сердца, долго любившего и неизменно следовавшего чистым постулатам христианства, кои способны утешить так, как не утешит ничто земное.

— Ты молод, сын мой, — говорил он, — и еще ни в каких серьезных грехах неповинен; поэтому ты можешь взирать на смерть без ужаса, ибо лишь для грешника приближение ее ужасно. Я чувствую, что ненадолго переживу тебя и верую в милосердие Божие, кое позволит нам повстречаться в том мире, где печаль неведома, где «взойдет солнце правды и исцеление в лучах Его!»[121]С. 269 …«взойдет Солнце правды и исцеление в лучах Его» — библейская цитата: «А для вас, благоговеющие перед именем Моим, взойдет Солнце правды и исцеление в лучах Его, и вы найдете и взыграете, как тельцы упитанные» (Книга пророка Малахии, 4:2)..

Он говорил это, обратив к небу глаза свои, полные слез: в них светилась смиренная, но пылкая вера, и все лицо сияло неземным величием.

— Не будем же пренебрегать этими ужасными минутами, — сказал Ла Люк, — и да вознесутся наши общие молитвы к Тому, Кто, единственный, может утешить и поддержать нас!

Все опустились на колени, и он стал молиться вслух с тем простым и возвышенным красноречием, на какое вдохновляет искренняя набожность. Поднявшись с колен, он по очереди обнял детей своих и, когда дошел до Теодора, вдруг остановился и долго глядел на него с выражением глубокой муки, не в силах заговорить. Теодор не мог этого вынести; он закрыл рукою глаза, стараясь скрыть рыдания, сотрясавшие его тело. Наконец, вновь обретя голос, он попросил отца уйти.

Это слишком большое горе для всех нас, — сказал он, — не будем же продлевать его. Час уже близок — оставьте меня, чтобы я собрался с мыслями. Самое страшное в смерти — расставание с теми, кого мы любим; когда это уже позади, смерть безоружна.

Я не хочу покидать тебя, сын мой, — ответил Ла Люк, — мои бедные девочки уйдут, но я — я останусь с тобой в твой последний час.

Теодор понимал, что это будет слишком тяжело для них обоих, и всеми способами пытался отговорить отца от его решения. Но отец остался непоколебим.

— Я не позволю эгоистическим мыслям о боли, какую предстоит испытать мне, — сказал он, — побудить меня покинуть мое дитя в ту минуту, когда оно более всего нуждается в моей поддержке. Мой долг оставаться с тобою, и нет силы, которая заставила бы меня пренебречь им.

Теодор ухватился за эти слова Ла Люка.

— Если вы хотите поддержать меня в мой последний час, — сказал он, — умоляю вас не быть его свидетелем. Ваше присутствие, мой дорогой отец, ли шит меня всякого мужества — уничтожит то хоть малое присутствие духа, кое я сумел бы в ином случае обрести. Не добавляйте к моим страданиям картину вашего отчаяния, позвольте мне, оставшись одному, забыть, если это возможно, моего дорогого отца, которого я должен покинуть навеки. — Он снова разрыдался.

Ла Люк все смотрел на него в мучительном молчании; наконец он сказал:

— Что ж, да будет так. Если мое присутствие станет для тебя мучительно, я оставлю тебя. — Он говорил прерывистым, разбитым голосом. Помолчав не сколько минут, он опять обнял Теодора. — Мы должны расстаться, — сказал он, — мы должны расстаться, но это лишь на время — мы скоро встретимся в лучшем мире… О Господи! Ты видишь в моем сердце… Ты видишь все, что оно чувствует в сей горький час! — Горе вновь одолело его. Он сжал Теодора в своих объятиях, но наконец, собрав все свое мужество, заговорил опять: — Мы должны расстаться… О мой сын, прощай в этом мире навеки!.. Милосердие Всевышне го да будет тебе поддержкой и благословением!

Он повернулся, чтобы покинуть тюрьму, но, истерзанный горем, упал на стул, стоявший у двери, которую он хотел отворить. Теодор с безумным выражением лица переводил взгляд с отца на Клару и на Аделину, которую прижимал к своему бешено колотившемуся сердцу; их слезы смешались.

— Так, значит, — вскричал он, — я в последний раз вижу это лицо!.. И никогда — никогда! — больше не узрю его? О, изощренное мученье! Еще раз… еще один раз… — продолжал он, сжимая ее щеки, но они были бесчувственны и холодны как мрамор.

Луи, который покинул камеру вскоре после того как пришел Ла Люк, чтобы своим присутствием не помешать их горькому прощанию, сейчас вернулся. Аделина подняла голову и, увидев, кто пришел, опять уронила ее на грудь Теодора.

Луи выглядел чрезвычайно взволнованным. Ла Люк встал.

— Мы должны уйти, — сказал он. — Аделина, любовь моя, крепитесь… Клара… дети мои, пойдемте. Еще одно последнее… последнее объятье и…

Луи приблизился к нему и взял его руку.

Дорогой сэр, я должен что-то сказать; но я боюсь выговорить…

Что вы хотите сказать? — быстро спросил Ла Люк. — Никакое новое несчастье не способно поразить меня в эту минуту. Говорите же смело.

Я рад, что мне не придется подвергнуть вас этому испытанию, — ответил Луи; — я видел, что даже самый страшный удар вы выдержали мужественно. Выдержите ли испытание надеждой?

Ла Люк напряженно смотрел на Луи.

— Говорите! — проговорил он замирающим голосом.

Аделина подняла голову и, трепеща между надеждой и страхом, посмотрела на Луи так, словно хотела заглянуть ему в душу. Он ободряюще ей улыбнулся.

— О, возмож… возможно ли? — воскликнула она, мгновенно воскресая. — Он будет жить! Будет жить!

Больше она ничего не сказала и бросилась к Ла Люку, который, теряя сознание, упал на стул. Клара же и Теодор в один голос молили Луи не терзать их неведением.

Он сообщил им, что получил у командира разрешение на отсрочку казни до тех пор, как станет известна воля короля, и что причиной тому письмо, которое он получил нынче утром от своей матери; мадам Ла Мотт; она писала о некоторых чрезвычайных обстоятельствах, обнаружившихся в ходе судебного разбирательства, которое ведется сейчас в Париже и которое столь основательно раскрывает образ маркиза де Монталя, что Теодор благодаря этому, возможно, будет прощен.

Эти слова молниеносно проникли в сердца его слушателей. Ла Люк сразу ожил, и камера, бывшая только что сценой отчаяния, огласилась возгласами благодарности и радости. Ла Люк, воздев к небу сложенные ладони, проговорил:

— Великий Боже! поддержи меня и в эту минуту, как Ты поддерживал до сих пор!

Он обнял Теодора и, вспомнив их последнее горькое объятье, заплакал слезами благодарения и радости. В самом деле, эта временная отсрочка и надежда, благодаря ей возникшая, подействовали на всех так сильно, что даже полное прощение не могло бы в этот миг доставить им большего счастья. Но, едва утих первый взрыв чувств, неопределенность судьбы Теодора вновь им предстала. Аделина сумела промолчать об этом, но Клара, не сдержав себя, прорыдала, что ее брата еще могут отнять у них и вся их радость обернется горем. Взгляд Аделины остановил ее. Однако радость этой минуты была так сильна, что мысль, омрачившая их надежды, улетела словно туча, рассеянная лучами солнца, и только Луи был по-прежнему задумчив и на чем-то сосредоточен.

Когда они достаточно успокоились, он рассказал им, что мадам Ла Мотт требует в письме своем, чтобы он незамедлительно выехал в Париж, и что некоторые сведения, которые он должен сообщить, касаются лично Аделины, которая, несомненно, сочтет необходимым также ехать туда, как только ей позволит здоровье. Затем он прочитал своим нетерпеливым слушателям части письма, объяснявшие, почему это необходимо; но так как мадам Ла Мотт забыла упомянуть некоторые важные для понимания дела обстоятельства, нам придется далее рассказать о том, что же происходило за последнее время в Париже.

Возможно, читатель помнит, что в первый день судебного заседания Ла Мотт, проходя через внутренний двор тюрьмы, увидел человека, чьи черты, хотя и плохо различимые в сумерках, показались ему знакомы, и что этот самый человек, узнав имя Ла Мотта, попросил разрешения с ним увидеться. На следующий день тюремщик согласился исполнить его просьбу, и можно представить себе удивление Ла Мотта, когда он увидел в своей камере, где было светлее, лицо человека, из чьих рук он некогда получил Аделину.

Увидя в помещении мадам Ла Мотт, вошедший сказал, что имеет сообщить нечто важное, и пожелал остаться с арестантом наедине. Когда мадам Ла Мотт вышла, он сказал Ла Мотту, что, как он понял, Ла Мотт арестован по обвинению маркиза де Монталя. Ла Мотт подтвердил это.

Мне известно, что он злодей, — решительно объявил незнакомец. — Ваше дело безнадежно. Хотите вы жить?

Стоит ли об этом спрашивать?

Ваше дело, как я понял, будет слушаться завтра. Меня сейчас упрятали в тюрьму за долги, но если вы сумеете добиться, чтобы мне разрешили пойти с вами в суд, а также заверения судьи, что мое свидетельство не будет обращено против меня, я открою такие вещи, что это погубит чертова маркиза. Я докажу, что он злодей, и тогда пусть рассудят, можно ли верить его обвинению против вас.

Ла Мотт, чрезвычайно заинтригованный, попросил его объясниться подробнее, и незнакомец стал рассказывать длинную историю своих несчастий и неотступной нищеты, которая подтолкнула его стать помощником маркиза в его замыслах; но тут он вдруг прервал себя и сказал:

— Когда я получу от суда обещание, какого желаю, я расскажу все как есть; но до того не скажу об этом больше ни слова.

Ла Мотт не удержался и выразил сомнение в его искренности, пожелав узнать, по какой причине он решил стать обвинителем маркиза.

— Что до причины, то она самая простая, — отвечал незнакомец, — как не обидеться на дурное обхождение с тобой, особенно со стороны злодея, которому ты служил.

Он проговорил это с такой яростью, что Ла Мотт посоветовал, для его же блага, умерить ее.

— А мне все равно, кто б меня ни слушал, — продолжал незнакомец, однако же немного понизив голос, — я повторяю, маркиз обошелся со мною дурно… я достаточно долго хранил его тайну. Он и не думает о том, что должен бы дорожить моим молчанием, иначе уж непременно обеспечил бы меня самым необходимым. Я сижу в тюрьме за долги, и я просил его вызволить меня. Ну, а коль ему это неугодно, пусть и он получит свое. Скоро он пожалеет о том, что толкнул меня на такое, пожалеет, уж это точно.

Теперь сомнения Ла Мотта рассеялись; перед ним открылась надежда сохранить жизнь, и он с жаром заверил Дю Босса (таково было имя незнакомца), что поручит своему адвокату сделать все возможное и получить для него разрешение явиться в суд, а также обеспечить ему безнаказанность. Поговорив еще немного, они расстались.

ГЛАВА XXI

На свет его! Законной власти жезл,

Что сделал он орудьем притеснений,

Пусть на своей же шкуре ощутит! [122]С. 274. Пусть на своей же шкуре ощутит! ~ Эпиграф взят из поэмы «Зима» (1726) цикла «Времена года» Джеймса Томсона (1700–1748).

Разрешение Дю Боссу явиться в суд наконец было дано, как и обещание не использовать его показания во вред ему, и он вместе с Ла Моттом отправился на судебное заседание. Растерянность маркиза де Монталя при виде этого человека бросилась в глаза многим и в особенности Ла Мотту, который сделал из этого благоприятный для себя вывод. Когда Дю Босса вызвали, он поведал суду, что в ночь на двадцать первое апреля минувшего года некий Жан д'Онуй, которого он знал уже много лет, явился к нему на квартиру. Некоторое время они обсуждали свои обстоятельства, потом д'Онуй сказал, что знает способ, который превратит Дю Босса из бедняка в богача, однако он больше ничего не скажет, пока не уверится в том, что Дю Босс согласен воспользоваться им. Дю Босс, находившийся тогда в самом безвыходном положении, не мог не проявить живого интереса к делу, которое могло спасти его; он стал расспрашивать приятеля, что тот имеет в виду, и д'Онуй, помешкав, наконец объяснился. Он сказал, что некий джентльмен (позже он сообщил Дю Боссу, что джентльмена зовут маркиз де Монталь) нанял его затем, чтобы увезти из монастыря молодую девицу и переправить ее в дом, находившийся в нескольких лье от Парижа.

— Он описал мне тот дом, да я и так его знал, — продолжал Дю Босс, — потому что бывал в нем не раз с д'Онуем, который скрывался там от кредиторов, хотя ночи он часто проводил в Париже. Больше он ничего не сказал мне об их плане, сказал только, что ему нужны помощники и если я и мой брат, который с тех пор уже умер, присоединимся к нему, то его заказчик не пожалеет денег и хорошо вознаградит наС. Я еще раз попросил его рассказать мне об их плане подробнее, но он заупрямился и, когда я сказал, что обдумаю предложение и переговорю с братом, ушел.

На другой день он пришел за ответом, и мы с братом согласились и отправились к нему домой. Тогда-то он и сказал нам, что девица, которую мы должны туда привезти, незаконная дочь маркиза де Монталя и монахиня из монастыря урсулинок[123]С. 275 …из монастыря урсулинок… — Урсулинки — члены женского католического монашеского ордена, названного по имени святой Урсулы (основан в 1535 г.), что жена маркиза приняла девочку сразу же, как только она появилась на свет, ей была назначена недурная рента, и маркиза воспитывала ее как родную дочь до самой своей смерти. Тогда дитя поместили в монастырь, и девочке предназначено было стать монахиней, но она, достигнув возраста, когда должна была принять обет, решительно тому воспротивилась. Это так взбесило маркиза, что он поклялся, если она будет продолжать упрямиться, забрать ее из монастыря и любым способом избавиться от нее, ибо, если она будет жить в свете, ее происхождение может стать известным и тогда ее мать, к которой он все еще питал определенные чувства, будет осуждена на страшную смерть во искупление своего греха.

Адвокат маркиза прервал здесь рассказ Дю Босса, заявив, что его клиента стараются очернить и что все это не относится к делу и незаконно. Ему ответили, что рассказанное относится к делу и, следовательно, вполне законно, ибо обстоятельства, бросающие свет на личность маркиза, имеют непосредственное отношение к его обвинениям против Ла Мотта. Дю Босса попросили продолжать.

— Затем д'Онуй сказал, что маркиз приказал ему прикончить девицу, но, так как он по поручению маркиза навещал ее в монастыре с самого детства, исполнить такое у него не хватило бы духу, о чем он и написал маркизу. Тогда маркиз приказал ему найти тех, кто все исполнит, — это и было дело, ради которого он сговорился с нами. Мы с братом были вроде бы люди не злые, так мы и сказали д'Оную, и я не мог не спросить, отчего маркиз почел за лучшее убить собственное дитя, чем рискнуть жизнью матери. Д'Онуй сказал, что маркиз никогда своей дочери не видел и потому нет никаких оснований думать, будто он мог испытывать к ней жалость, а тем более любить ее больше, чем любил ее мать.

Дю Босс продолжал рассказывать о том, как они с братом уговаривали д'Онуя пожалеть дочь маркиза и убедили еще раз написать маркизу и заступиться за нее. Д'Онуй уехал в Париж ждать ответа, оставив их с девицей в уединенном доме посреди пустоши, где Дю Босс согласился ждать якобы для того, чтобы исполнить приказ, когда он будет получен, в действительности же с надеждой спасти несчастную жертву от гибели.

Возможно, на сей раз Дю Босс был не совсем искренен, излагая свои мотивы, ибо, если он действительно был виновен в столь жестоких намерениях, как убийство, то, естественно, должен был постараться скрыть это. Как бы там ни было, но он утверждал, что в ночь на двадцать шестое апреля он получил от д'Онуя приказ убить девушку, которую затем отдал в руки Ла Мотта.

Ла Мотт слушал эту историю с удивлением. Когда он узнал, что Аделина была дочерью маркиза, и вспомнил о преступлении, на которое однажды готов был ее обречь, ужас обуял его. Теперь он попросил слово и рассказал, что происходило в аббатстве между ним и маркизом, когда последний замыслил лишить Аделину жизни. В доказательство, что процесс этот задуман как месть, он обратил внимание суда на то, что затеян он сразу после того, как ему удалось устроить побег Аделины, дабы спасти ее от маркиза. Однако, сказал он в заключение, маркиз тотчас же разослал своих людей за нею в погоню, так что она, возможно, уже пала жертвой его мести.

Здесь опять вмешался адвокат маркиза, однако его протест был опять отклонен судом. Все заметили чрезвычайно взволнованный вид маркиза, когда он слушал сообщения Дю Босса и Ла Мотта. Суд отложил вынесение приговора по делу Ла Мотта, приказал немедленно взять маркиза под стражу и разыскать Аделину (имя, данное ей приемной матерью), а также Жана д'Онуя.

В соответствии с этим маркиз был немедленно арестован именем короля и посажен в тюрьму до тех пор, пока не явится Аделина или не обнаружатся доказательства, что она убита по его приказу, и пока д'Онуй не подтвердит или не опровергнет свидетельства Дю Босса.

Мадам Ла Мотт, наконец получившая с прежнего места службы сына известие о том, где находится он теперь, написала ему о положении его отца и о ходе суда; полагая, что Аделина, если ей удалось избежать преследований маркиза, все еще проживает в Савойе, она просила сына получить увольнение и привезти ее в Париж, где ее незамедлительное присутствие необходимо, чтобы подтвердить свидетельские показания и, быть может, спасти жизнь Ла Мотта.

Получив письмо, пришедшее как раз в то утро, на которое была назначена казнь Теодора, Луи бросился к своему командиру, чтобы испросить отсрочки до нового изъявления королевской воли. Он обосновал свою просьбу тем, что маркиз арестован, и показал письмо, которое только что получил. Командир охотно разрешил отсрочку, и Луи, который ничего не сказал Теодору сразу по получении письма, не желая терзать его ложными надеждами, теперь поспешил к нему с этой благой вестью.

ГЛАВА XXII

Никто над гробом не скорбит

И лик усопшего недвижный

Слезой прощальной не кропит! [124]С. 277. Слезой прощальной не кропит! — Эпиграф взят из стихотворения Томаса Грея «Бард. Ода в духе Пиндара».

Грей

Узнав, о чем писала мадам Ла Мотт, Аделина поняла, что должна незамедлительно ехать в Париж. Жизнь Ла Мотта, который более чем спас ее собственную, и, быть может, жизнь ее возлюбленного Теодора зависели от ее показаний. И Аделина, которая только что совершенно погибала под гнетом болезни и отчаяния, которая едва в силах была приподнять голову и с трудом, чуть слышно, выговаривала каждое слово, теперь, вдруг ожив благодаря надежде и сознанию важности предстоявшего ей дела, готова была немедленно предпринять путешествие в несколько сотен миль.

Теодор нежно просил ее подумать о своем здоровье и на несколько дней отложить отъезд, но она с очаровательной сердечной улыбкой заверила его, что сейчас слишком счастлива, чтобы болеть, и что та же самая причина, которая делает ее счастливой, поддержит и ее здоровье. Надежда так сильно подействовала на душу ее, что теперь, после пережитого отчаяния, она превозмогла и удар, испытанный при известии, что она дочь маркиза, и все иные мучительные мысли. Она не думала даже о том, что это может стать препятствием для союза ее с Теодором, если в конце концов ему сохранят жизнь.

Было решено, что несколько часов спустя она отправится в Париж вместе с Луи и в сопровождении Питера. Эти часы она провела в тюрьме с Ла Люком и его детьми.

Когда час отъезда настал, одушевление вновь покинуло Аделину, и ее радужные мечты рассеялись. Теперь она думала не о том, что Теодору дана отсрочка и ему сейчас не грозит смерть, — она прощалась с ним с ужасным предчувствием, что больше никогда его не увидит. Эта мысль так угнетала ее, что она никак не могла решиться сказать ему последнее «прости»; наконец все же попрощавшись и даже выйдя из его камеры, она вдруг вернулась опять, чтобы еще раз увидеть его прощальный взгляд. Когда она во второй раз покидала помещение, ей внезапно представился Теодор на эшафоте, бледный, бьющийся в смертных конвульсиях; она вновь обернулась, чтобы взглянуть на него, но фантазия изобразила его с уже изменившимся мертвенно-бледным лицом. Вся ее решимость испарилась, у нее так болело сердце, что она готова была отложить поездку до утра, хотя из-за этого должна была остаться без помощи Луи, который, торопясь к отцу своему, никак не мог ждать. Но победа страдания оказалась лишь временной; горе, смягченное мыслью о милости, на которую она уповала, отступило, и разум восстановил свои права; она вновь осознала необходимость ехать незамедлительно и нашла в себе силы подчиниться ей. Ла Люк хотел бы сопровождать ее, чтобы еще раз просить короля спасти его сына, но из-за крайней слабости и смертельной усталости такое путешествие было ему не по силам.

Наконец Аделина с тяжелым сердцем покинула Теодора, настоятельно ее убеждавшего, что в нынешнем своем состоянии она не должна пускаться в путь, и вместе с Кларой и Ла Люком вернулась в гостиницу. Клара прощалась со своей подругой, заливаясь слезами; она бесконечно тревожилась о ее благополучии, но при этом надеялась вскоре встретиться вновь. В случае, если Теодору даровано будет прощение, Ла Люк решил сам привезти Аделину из Парижа; если же будет отказано, она вернется с Питером. Он попрощался с ней по-отечески ласково, на что она ответила с дочерней любовью, и последними ее словами была просьба позаботиться о своем здоровье; слабая улыбка, появившаяся на губах его, говорила, казалось, о том, что ее забота напрасна и что он знает: здоровье к нему уже не вернется.

Итак, Аделина покинула своих друзей, столь дорогих ее сердцу и столь поздно обретенных, чтобы ехать в Париж, где она никого не знала и почти не имела поддержки; там ей предстояло встретиться с отцом, который преследовал ее с крайней жестокостью, — встретиться во Дворце правосудия! Дорога из Васо вела мимо тюрьмы; Аделина с отчаянием провожала ее взглядом; ее толстые черные стены, узкие, забранные решеткой окна, казалось, хмурились, не одобряя ее надежд, — но там был Теодор, и она, высунувшись из окна кареты, не отрывала от нее глаз, покуда мрачное здание не скрылось за поворотом. Тогда Аделина откинулась назад и в слезах молча изливала печаль свою. Луи не мешал ей; все его помыслы были с тревогой устремлены к положению отца его, и путешественники проехали много миль, не обменявшись ни словом.

Между тем в Париже, куда мы сейчас возвратимся, поиски Жана д'Онуя не увенчались успехом. Дом посреди пустынной степи, описанный Дю Боссом, оказался необитаем, а те места в городе, где он останавливался обычно и где его подкарауливали полицейские, д'Онуй больше не посещал. Возникло даже подозрение, что его уже нет в живых, так как он не появлялся в домах, где обычно назначал встречи, задолго до процесса Ла Мотта; словом, было ясно, что его отсутствие никак не связано с тем, что происходило в суде.

В одиночестве своего узилища маркиз де Монталь имел достаточно времени, чтобы подумать о прошлом и сокрушаться о своих преступлениях, но раздумья и сожаления до сей поры ему вообще не были свойственны. Он нетерпеливо отворачивался от неприятных воспоминаний и думал лишь о будущем, о том, каким образом избежать немилости и наказания, которые, как он понимал, ему угрожали. Изящество манер столь успешно прикрывало низость души его, что он сделался любимчиком своего короля: на сем обстоятельстве он и строил свои надежды. Однако он жестоко сожалел о том, что слишком поспешно поддался жажде мести, которая подтолкнула его обвинить Ла Мотта и тем поставить себя в опасную — и даже фатальную — ситуацию, ибо, если Аделину не сумеют найти, он будет признан виновником ее смерти. Но более всего он страшился появления д'Онуя и, желая воспрепятствовать этому, нанял тайных лазутчиков, чтобы они отыскали его убежище и подкупили, уговорив стать на его сторону. Однако их усилия были столь же безрезультатны, как и поиски полиции, и маркиз в конце концов стал уже надеяться, что человек этот действительно умер.

Между тем Ла Мотт с трепетом и нетерпением ожидал приезда сына, который, возможно, внесет некоторую ясность относительно Аделины. Единственную надежду спасти жизнь свою он возлагал на ее приезд, ведь обвинение против него много потеряет в достоверности, когда она подтвердит дурной нрав своего преследователя; и даже если Парламент осудит Ла Мотта[125]С. 279. Даже если Парламент осудит Ла Momma… — Парламенты были высшими судебно-административными учреждениями Франции ХIII — XVIII вв. Парижский парламент (именно он упоминается в романе), в компетенцию которого входила регистрация королевских указов (без чего они не имели силы закона), обладал наибольшим весом; его юрисдикция распространялась более чем на одну треть Франции. В XVII в. Парламент состоял из восьми палат (гражданской, уголовной, следственной и т. д.). Так как Парламент мог протестовать против тех или иных мероприятий правительства (т. н. право ремонстрации), сторонник жесткого абсолютизма кардинал Ришелье стремился урезать права Парламента: в 1641 г. был издан указ, ограничивающий эти права судебными разбирательствами., он может все же надеяться на милосердие короля.

Аделина прибыла в Париж после нескольких дней пути, постоянно поддерживаемая деликатным вниманием Луи, которого она жалела и уважала, хотя и не могла любить. Она немедленно посетила мадам Ла Мотт. Встреча с обеих сторон была самая теплая. Сознание собственной непорядочности в прошлом по отношению к девушке повергло мадам Ла Мотт в замешательство, от коего ее охотно избавила деликатная и добрая Аделина: испрошенное прощение было дано так искренне, что мадам Ла Мотт мало-помалу успокоилась и пришла в себя. Разумеется, это прощение не было бы даровано с такой легкостью, если бы Аделина считала, что мадам Ла Мотт повела себя так добровольно. Одна только уверенность, что мадам Ла Мотт действовала по принуждению и из страха, побудила ее простить прошлое. Во время первой своей встречи они не стали вдаваться в подробности; мадам Ла Мотт предложила Аделине перебраться из гостиницы к ней, так как ее квартира находилась вблизи Шатле, и Аделина, которой неприятно было жить среди гостиничного люда, с радостью приняла предложение.

Мадам Ла Мотт подробно рассказала ей о положении Ла Мотта и в заключение сообщила, что приговор ее мужу был отложен до тех пор, пока будут доказаны с определенностью последние преступные притязания маркиза, а так как Аделина могла подтвердить главную часть показаний Ла Мотта, то вполне возможно, что теперь, когда она здесь, судебное заседание продолжат немедленно. Только сейчас Аделина узнала в полной мере, сколь многим обязана Ла Мотту, ибо она и не подозревала до сей поры, что, отправляя ее из леса, он спасал ее от смерти. Ее ужас перед маркизом, которого она не в силах была назвать отцом, и ее благодарность к своему спасителю удвоились, так что ей не терпелось как можно скорее дать показания, столь необходимые тому, кто сберег ее жизнь. Затем мадам Ла Мотт сказала, что, как ей кажется, еще не поздно получить разрешение нынче же вечером посетить Шатле, и, зная, с каким нетерпением желает ее муж видеть Аделину, попросила ее пойти туда с нею. Аделина, как ни была измучена и утомлена, согласилась. Когда Луи вернулся от мсье Немура, адвоката отца своего, коего он поспешил уведомить о своем приезде, они все вместе отправились в Шатле. Вид тюрьмы, в которую им разрешили вступить, так живо напомнил Аделине о положении Теодора, что она с трудом дошла до камеры Ла Мотта. Лицо узника, как только он ее увидел, на миг озарилось радостью, но тут же отчаяние снова им овладело; с убитым видом он посмотрел на нее, потом на сына и глухо застонал. Аделина, тотчас забывшая о его былой жестокости и помнившая только последний милосердный его поступок, горячо поблагодарила его за то, что он спас ей жизнь, и несколько раз повторила, что всей душой готова служить ему. Однако благодарность девушки явно его угнетала; вместо того чтобы примирить его с самим собой, она пробудила воспоминания о преступных покушениях, коим он споспешествовал, отчего угрызения совести еще острее стали терзать его душу. Стараясь скрыть свои чувства, он перевел разговор на грозившую ему ныне опасность и объяснил Аделине, какие именно показания потребуются от нее на процессе. Она больше часа беседовала с Ла Моттом, а затем возвратилась на квартиру мадам Ла Мотт и, едва держась на ногах, удалилась в свою комнату, постаравшись забыться сном от тревог своих.

Парламент назначил следующее заседание через несколько дней после приезда Аделины; явились также и два последних свидетеля маркиза, на чьих показаниях он основывал теперь свое обвинение против Ла Мотта. Аделину, трепетавшую от волнения, ввели в зал суда, где первым, кого она увидела, был маркиз де Монталь, на которого она взирала теперь с совершенно новым для нее чувством — чувством неприкрытого ужаса. Дю Босс, увидев ее, клятвенно заверил, что это именно она; его слова подтвердило и само поведение Аделины, которая при виде его побледнела и задрожала всем телом. Жана д'Онуя так нигде и не нашли, и тем самым Ла Мотт лишился свидетельства, которое много для него значило. Когда Аделину вызвали, она поведала свою краткую историю ясно и точно; Питер, сопровождавший ее из аббатства, подтвердил ею сказанное. Этого свидетельства, по мнению большинства присутствовавших, было достаточно, чтобы обвинить маркиза в покушении на убийство; тем не менее оно не могло опровергнуть показаний двух последних свидетелей, которые без обиняков подтвердили факт ограбления и идентифицировали личность Ла Мотта, в соответствии с чем ему был вынесен смертный приговор. Услышав его, несчастный преступник потерял сознание, публика же, с небывалой тревогой ожидавшая приговора, выразила свое сочувствие недовольным гулом.

Но тотчас внимание всех присутствовавших перенеслось на другой объект — то был Жан д'Онуй, только что вошедший в зал суда. Однако же его показания, если и могли бы вообще помочь спасению Ла Мотта, прозвучали слишком поздно: осужденный был уже препровожден в тюрьму; Аделине же, потрясенной приговором и почти больной, приказано было остаться в суде, пока будут допрашивать д'Онуя. Человек этот был в конце концов обнаружен в тюрьме провинциального городка, куда попал благодаря нескольким своим кредиторам и откуда его не вызволили бы даже деньги, которые передал ему маркиз, чтобы удовлетворить назойливые приставанья Дю Босса. В то время как Дю Босс все сильнее проникался жаждою мести за воображаемую небрежность маркиза, деньги, предназначенные для покрытия нужд его, растрачивал д'Онуй, бурно наслаждаясь жизнью.

Ему устроили очную ставку с Аделиной и Дю Боссом, потребовали признаться во всем, что связано с этим таинственным делом, в противном случае его ждет пытка. Д'Онуй, не знавший, сколь далеко заходят подозрения касательно маркиза и понимавший, что его слова могут погубить бывшего его хозяина, некоторое время упрямо хранил молчание, но, когда дело дошло до допроса с пристрастием[126]С. 281 …допрос с пристрастием… — Средневековая практика пыток, согласно указу 1670 г., сохранялась и во Франции XVII–XVIII вв. Различали два вида пыток: подготовительная (с целью добиться признания обвиняемого) и предваряющая (предшествующая казни, чтобы узнать сообщников осужденного). Первый вид пыток был отменен в 1780 г., второй — в 1788 г., утерял свою решимость и признался в преступлении, в котором его даже не подозревали.

Выяснилось, что в 1642 году д'Онуй и некий Жак Мартиньи подстерегли и схватили маркиза Анри де Монталя, сводного брата Филиппа; затем, ограбив его и привязав слугу к дереву, они согласно полученному приказу препроводили его в аббатство Сен-Клэр, что в глубине Фонтенвильского леса. Здесь они некоторое время прятали его, пока не получили дальнейших указаний от Филиппа де Монталя, нынешнего маркиза, пребывавшего в это время в своих владениях на севере Франции. Приказ гласил: «смерть», — и несчастного Анри убили в его комнате на третьей неделе его заточения в аббатстве.

Аделине стало дурно, когда она услышала это признание; она вспомнила найденный манускрипт и все необычайные обстоятельства, сопутствовавшие этому. Каждый нерв ее трепетал от ужаса, и, подняв глаза, она увидела, как лицо маркиза покрывается смертельной бледностью. Она постаралась, однако, не потерять сознания и дослушать признания д'Онуя.

Когда преступление свершилось, д'Онуй вернулся к своему заказчику, который выдал заранее оговоренное вознаграждение, а несколько месяцев спустя вручил ему малолетнюю дочь почившего маркиза, которую д'Онуй увез на окраину королевства и там, назвавшись Сен-Пьером, воспитывал как будто собственную дочь, ежегодно получая от нынешнего маркиза солидную сумму за молчание.

Аделина, не в силах долее бороться с бурей чувств, обрушившейся на нее, издала глубокий вздох и лишилась чувств. Ее вынесли из зала суда, и, когда волнение, этим вызванное, улеглось, д'Онуй продолжил. Он рассказал, что после смерти его жены Аделину поместили в монастырь, потом перевели оттуда в другой, где по воле маркиза она должна была принять постриг; однако, ввиду ее упорного сопротивления, маркиз решил убить ее, для чего она и была перевезена в дом на пустыре. Д'Онуй сказал также, что по приказу маркиза Дю Боссу сообщена была ложная версия ее происхождения. Узнав позднее, что сотоварищи обманули его и не убили Аделину, д'Онуй рассорился с ними, но они все вместе решили скрыть от маркиза ее побег, чтобы продолжать пользоваться вознаграждением за несовершенное убийство. Однако несколько месяцев спустя д'Онуй получил от маркиза письмо, где тот обвинял его в сокрытии истины и сулил огромное вознаграждение, ежели он согласится выдать, куда спрятали девушку. В ответ на это письмо д'Онуй признался, что девица была отдана неизвестному человеку, но кто он и где живет, ему неизвестно.

На основании этих показаний против Филиппа де Монталя был возбужден процесс по обвинению в убийстве Анри, его брата; д'Онуй был брошен в подземную тюрьму Шатле, Дю Босса же обязали явиться в суд для свидетельских показаний.

Чувства маркиза, который в ходе процесса, затеянного им из жажды мести, неожиданно был выставлен на всеобщее обозрение со всеми своими преступлениями и сам предан суду, можно только вообразить. Страсти, подвигшие его на столь ужасное злодеяние, как убийство, — тем более чудовищное, если это возможно, что это было убийство человека, связанного с ним узами крови и известного с самого детства, — страсти эти были гордыня и жажда наслаждений. Первая была тотчас удовлетворена титулом его брата; вторая — богатством, позволившим ему предаться своим сластолюбивым наклонностям.

Бывший маркиз де Монталь, отец Аделины, получил от своих предков наследство, весьма недостаточное для того, чтобы поддерживать блеск его имени, но он женился на наследнице знатного рода, чье состояние с лихвою возместило недостаточность его собственного. Жена его была добра и хороша собой, но, на беду свою, Анри потерял ее вскоре после рождения дочери, и тогда-то нынешний маркиз де Монталь измыслил свой дьявольский план погубить брата. Полная противоположность их характеров препятствовала сердечным отношениям между ними, какие были бы естественны при столь близком родстве. Анри был великодушный, мягкий и мечтательный человек. В его сердце жила любовь к добродетели; требовательная справедливость смягчалась, но не ослаблялась, присущим ему милосердием; он был привержен наукам и обожал изящную словесность. Характер Филиппа был уже очерчен его деяниями; его лучшие стороны иногда проскальзывали отдельными блестками, но служили только затем, чтобы еще более разительно подчеркнуть общую темную его сущность.

Он женился на даме, которая по смерти брата своего унаследовала значительные владения, главными из которых были аббатство Сен-Клэр и вилла на краю Фонтенвильского леса. Однако страсть к роскоши и беспутному образу жизни вскоре поставила его в затруднительные обстоятельства и при том указала способ завладеть имуществом брата. Между Филиппом и его вожделениями стояли только брат и его малютка дочь[127]С. 282 …только брат и его малютка дочь… — одна из неточностей: согласно Манускрипту, где Анри де Монталь обращается к своим «детям», Аделина была не единственным его ребенком.; как он устранил с дороги отца, мы уже рассказали; отчего он не воспользовался тем же способом, чтобы избавиться от ребенка? Сие может показаться удивительным, если мы не согласимся с тем, что в этом случае действовал рок, нависший над ним, и что девочке назначено было жить, дабы стать орудием, покаравшим убийцу отца ее. Если мы окинем взором все бедствия и опасности, кои преследовали ее с самого раннего детства, станет очевидно, что ее оберегало нечто более действенное, нежели соображения человеческого ума, и мы придем к поразительному заключению, что справедливость, сколь долго бы ни медлила, все равно настигнет виновного.

Пока несчастный маркиз томился в аббатстве, его брат, остававшийся на севере Франции, чтобы избежать подозрений, все откладывал исполнение своего ужасного замысла из-за естественной робости человека, который еще не совершал самых чудовищных преступлений. Прежде чем отдать роковой приказ, он выжидал, желая удостовериться, что измышленная им история о смерти брата, которую он распространил, скроет его преступление и не вызовет подозрений. Это удалось ему как нельзя лучше, поскольку слуга, которому сохранили жизнь именно для того, чтобы он мог рассказать о случившемся, был, разумеется, убежден, что его хозяина убили бандиты; а крестьянин, который несколько часов спустя нашел этого слугу, израненного, истекающего кровью и привязанного к дереву, и который знал также, что место это кишело грабителями, разумеется, поверил ему и стал всем пересказывать услышанное.

С тех пор маркиз, которому аббатство Сен-Клэр принадлежало, как наследство, доставшееся от жены, посетил его лишь дважды и во второй раз, явившись туда через семь лет после последнего посещения, случайно обнаружил поселившегося там Ла Мотта. Жил он обыкновенно в Париже или в северном своем имении и лишь один месяц в году проводил на восхитительной вилле, расположенной на опушке Фонтенвильского леса. В бурной придворной жизни и легкомысленных развлечениях он старался избавиться от воспоминаний о свершенном преступлении, но бывали часы, когда голос совести доносился до него — правда, сразу же и умолкал в мирской суете.

Возможно, что в ту ночь, когда он столь внезапно покинул аббатство, глубокая тишина и беспросветность позднего часа в том самом месте, которое было сценою давнего его преступления, всколыхнули воспоминание о брате с такой силой, что растревожили его фантазию и разбудили ужас, заставивший его незамедлительно покинуть оскверненное место. Было ли это так, кто знает, но одно все же определенно — проблески совести исчезли вместе с темнотой, ибо на следующий день он явился в аббатство; впрочем, нельзя не отметить, что никогда больше маркиз не оставался в аббатстве на ночь. Во всяком случае, хотя ужас на короткое мгновение и овладел им, сие не породило ни жалости, ни раскаяния; когда он узнал о происхождении Аделины, то, опасаясь за собственную жизнь, без колебаний решился вновь совершить преступление и готов был еще раз запятнать свою душу кровью. Открылась тайна благодаря печатке с гербом семейства ее матери, которую Аделина приложила к записке, найденной слугой его и представленной ему в Ко. Читатель, может быть, помнит, что, прочитав записку, он отшвырнул ее в приступе ревности, но, рассмотрев еще раз, аккуратно спрятал в своем портмоне. Заподозренная им ужасная правда привела его в безумное волнение и на какое-то время лишила способности действовать. Достаточно оправившись, чтобы писать, он поспешил отправить д'Оную письмо, содержание коего уже излагалось. И получил от д'Онуя подтверждение своих опасений. Зная, что поплатится жизнью, если Аделине когда-либо станет известна тайна ее рождения, и не смея еще раз рисковать, подвергнув ее заточению, он после некоторых размышлений решил предать ее смерти. Он тотчас выехал в аббатство и отдал соответственные приказания, продиктованные страхом за свою безопасность еще в большей мере, чем желанием сберечь для себя ее достояние.

Так как история печатки, свидетельствовавшей о происхождении Аделины, довольно значительна, нельзя здесь не упомянуть о том, что она вместе с золотыми часами была украдена в свое время у маркиза д'Онуем. Часами он вскоре воспользовался соответственно их ценности, а печатка, как красивая безделушка, хранилась у его жены, когда же она умерла, вместе с платьем девочки отослана была в монастырь. Аделина бережно хранила ее, так как печатка принадлежала женщине, которую она почитала своей матерью.

ГЛАВА XXIII

В мучительной тревоге ожиданья [128]С. 285. В мучительной тревоге ожиданья. — Источник цитаты не установлен..

Теперь мы вернемся к нашему повествованию и к Аделине, которую из зала суда перенесли на квартиру мадам Ла Мотт. Однако мадам Ла Мотт была в Шатле со своим мужем, испытывая все терзания, какие только можно вообразить, из-за вынесенного ему приговора. Аделина, измученная неотступным горем и бесконечной усталостью, была совершенно сломлена волнением, когда открылась тайна ее происхождения. Чувства девушки были слишком сложны и едва поддавались анализу. Из бесприютной сироты без семьи, почти без друзей, существовавшей лишь из милости чужих людей, преследуемой жестоким и могущественным врагом, она оказалась вдруг наследницей знатного семейства, обладательницей огромного состояния. Но Аделина узнала также, что ее отец был убит… убит в расцвете лет… убит его собственным братом, против которого она должна теперь выступить свидетельницей и, обвинив погубителя отца, обречь на смерть собственного дядю.

Вспоминая рукопись, найденную при столь необычных обстоятельствах, и осознав, что, когда проливала слезы над страданиями, там описанными, плакала над страданиями отца своего, Аделина испытала чувства, какие трудно даже вообразить. Обстоятельства, сопутствовавшие нахождению манускрипта, теперь уже представлялись ей не делом случая, но волею Высшей силы, чьи предначертания значимы и справедливы. «О отец мой! — воскликнула она в душе своей. — Твоя последняя воля исполнилась… сострадающее сердце, которое, как ты желал, узнало твои муки, ныне отомстит за них».

Когда вернулась мадам Ла Мотт, Аделина, как всегда, постаралась сдержать собственные чувства, чтобы смягчить горе своего друга. Она рассказала о том, что произошло в суде после удаления Ла Мотта, и тем пробудила хотя бы на миг чувство удовлетворения в страждущем сердце несчастной женщины. Аделина решила при первой же возможности получить рукопись обратно. Однако на вопрос ее мадам Ла Мотт сказала, что в суматохе отъезда Ла Мотт забыл ее среди прочих своих вещей в аббатстве. Это очень опечалило Аделину, тем более что предъявление ее на предстоящем процессе, как она полагала, имело бы важное значение; во всяком случае, она решила, если будет восстановлена в своих правах, позаботиться о том, чтобы манускрипт отыскали.

Вечером к опечаленным женщинам присоединился Луи. Он пришел прямо от отца, коего оставил более спокойным, чем он был все время после оглашения приговора. Поужинав в унылом молчании, они разошлись по комнатам на ночь, и Аделина, оставшись одна, могла наконец предаться размышлениям об открытиях этого наполненного событиями дня. Страдания ее покойного отца, описанные его собственной рукой, более всего занимали ее мысли. Прочитанное так сильно потрясло ее душу и взволновало воображение, что память в точности сохранила его во всех подробностях. Когда же она осознала, что была в той самой комнате, где томился ее отец, где оборвалась жизнь его, что она, может быть, видела тот самый кинжал — кинжал, проржавевший от крови! — которым был нанесен ему смертельный удар, горе и ужас захлестнули ее душу.

На следующий день Аделина получила распоряжение приготовиться к суду над маркизом де Монталем, который должен был начаться, как только будут собраны все необходимые свидетели. Среди них была аббатиса монастыря, принявшая Аделину от д'Онуя, мадам Ла Мотт, которая присутствовала при том, как д'Онуй заставил ее мужа забрать с собой Аделину, и Питер, который был не только свидетелем этого, но и сопровождал ее, помогая бежать из аббатства и от посягательств маркиза. Ла Мотт и Теодор Ла Люк постановлением суда были лишены права явиться в суд.

Когда Ла Мотт узнал о происхождении Аделины и о том, что ее отец был убит в аббатстве Сен-Клэр, он тотчас вспомнил и рассказал жене своей о скелете, который обнаружил однажды в «каменном мешке» — комнате, через которую был ход в нижние кельи. Так как скелет был спрятан в сундуке и лежал в темной, со всех сторон накрепко запертой комнате, оба они не сомневались, что Ла Мотт видел тогда останки покойного маркиза. Тем не менее мадам Ла Мотт решила не травмировать Аделину и ничего не говорить ей до тех пор, пока это не станет необходимо по ходу процесса.

Чем ближе подступал день суда, тем больше возрастали тревога и волнение Аделины. Хотя справедливость требовала покарать убийцу и хотя любовь и жалость к отцу побуждали ее отмстить за смерть его, она не могла без содрогания думать о том, что станет орудием того правосудия, которое лишит ближнего жизни; бывали минуты, когда ей хотелось, чтобы тайна ее рождения никогда не была раскрыта. Если такая чувствительность в ее особом положении была слабостью[129]С. 287. Если такая чувствительность в ее особом положении была слабостью… — «Чувствительность» (всегда с положительным оттенком значения) становится одним из ключевых понятий последней трети XVIII в. Оно довольно растяжимо: включает и способность, «не мудрствуя лукаво», постигать суть вещей, и инстинктивное нравственное чувство, и активную филантропию., то, по крайней мере, это была слабость доброго сердца, и тем самым она заслуживает уважения.

Сведения, которые Аделина получала из Васо о состоянии Ла Люка, отнюдь не помогали ей успокоиться. Симптомы, которые описывала Клара, говорили, казалось, о том, что чахотка его уже приближается к последней стадии, и горе Теодора и ее собственное она выражала со свойственной ей красноречивостью. Аделина любила и уважала Ла Люка за его собственные достоинства и за ту истинно родительскую нежность, какую он проявлял к ней, но он был ей еще дороже как отец Теодора, и ее тревога за его угасавшую жизнь была не меньшей, чем тревога родных детей его. Тревога эта еще усиливалась мыслью о том, что, быть может, она-то и оказалась тем орудием, которое сокращало жизнь его; ведь Аделина прекрасно знала, что именно страдание за Теодора, вовлеченного в трагическое положение ее злою судьбой, пошатнуло здоровье Ла Люка и привело его к нынешнему состоянию. По той же причине он не желал искать облегчения в климате Монпелье, куда ему советовали отправиться. Когда она оглядывалась вокруг себя и видела, в какой беде оказались ее друзья, сердце ее сжималось; казалось, она обречена была приносить несчастье всем, кого любила. Что до Ла Мотта, то, каковы бы ни были его прегрешения и в какие бы замыслы, против нее направленные, ни был он замешан, она все забыла за ту помощь, которую он оказал ей напоследок, и почитала столько же долгом своим, сколько и потребностью души, вступиться за него. Однако в нынешнем своем положении она не могла ни в малейшей мере надеяться на успех; но если дело, от которого зависело возвращение ей ее звания, состояния, а следовательно, и влиятельности, будет решено в ее пользу, она намеревалась броситься к ногам короля и молить его о прощении Теодору и о жизни Ла Мотта.

За несколько дней до начала процесса Аделине сказали, что с нею желает говорить некий незнакомец; войдя в комнату, где он ожидал ее, она увидела мсье Вернея. Лицо ее выразило одновременно удивление и удовольствие от неожиданной встречи, и она спросила, хотя и не слишком надеялась получить положительный ответ, слышал ли он что-либо о Ла Люке.

— Я его видел, — сказал мсье Верней, — я приехал прямо из Васо. Но, увы, что касается его здоровья, мне нечем вас порадовать. Он сильно изменился за то время, что я его не видел.

Эти слова оживили память о тех несчастьях, которые стали причиной таких перемен, так что Аделина с трудом удержала слезы. Мсье Верней вручил ей пакет от Клары. Он передал его со словами:

— Помимо этого у меня имеются притязания иного рода, о которых я заявляю с гордостью и которые, возможно, послужат мне оправданием за то, что я прошу разрешения побеседовать с вами о ваших делах.

Аделина поклонилась, и мсье Верней с выражением самой нежной озабоченности сообщил, что осведомлен обо всем произошедшем на последнем заседании Парижского парламента, и о тех открытиях, которые касаются ее лично.

— Я не знаю, — продолжал он, — должен ли я поздравить вас или сострадать вам в связи с этим нелегким испытанием. Думаю, вы поверите, что я искренне заинтересован всем, что касается вас, и не могу отказать себе в удовольствии сообщить вам, что я состою в родстве, хотя и дальнем, с покойной маркизой, вашей матерью, ибо в том, что она была вашей матерью, у меня нет ни малейших сомнений.

Аделина стремительно встала и подошла в мсье Вернею; удивление и радость оживили ее черты.

— Неужто я в самом деле вижу перед собой родственника? — воскликнула она трепещущим от радости голосом. — И притом такого, кого смело могу на звать другом?

В ее глазах дрожали слезы; мсье Верней принял ее в свои объятья. Она молчала; прошло какое-то время, пока к ней вернулся дар речи.

Для Аделины, которая с самого раннего детства была покинута на чужих людей, для заброшенной и беспомощной сироты, которая до последнего времени не знала ни одного родственника, а первый, кого она узнала, оказался заклятым врагом ее, — для нее это открытие было столь же радостно, сколь и неожиданно. Но после недолгой борьбы с нахлынувшими на нее самыми разными чувствами, от которых сжималось сердце, она попросила у мсье Вернея разрешения удалиться, пока она не справится с собой. Он хотел было уйти, но она настояла, чтобы он остался.

Участие, какое мсье Верней проявлял к состоянию Ла Люка, еще усиленное всевозраставшим чувством к Кларе, побудило его приехать в Васо, и тут он узнал о происхождении Аделины и нынешней ее ситуации. Получив эти сведения, он незамедлительно отправился в Париж, чтобы предложить поддержку и помощь вновь обретенной родственнице и похлопотать, насколько возможно, по делу Теодора.

Аделина вскоре вернулась; она уже была в состоянии говорить с ним о семье своей. Мсье Верней предложил ей свою поддержку и любую помощь, какая только понадобится.

— Но я верю в справедливость вашего дела и надеюсь, что в этом случае дополнительное вмешательство не потребуется. Для тех, кто помнит покойную маркизу, ваши черты — убедительное свидетельство вашего происхождения. В доказательство того, что мое мнение не пристрастно, скажу, что сходство это поразило меня еще в Савойе, хотя я знал маркизу лишь по портрету; помнится, я даже говорил как-то мсье Ла Люку, что вы часто напоминаете мне одну мою почившую родственницу. Но вы можете сами в том убедиться, — добавил мсье Верней, вынимая миниатюру из кармана. — Это ваша прелестная мать.

Аделина изменилась в лице; она стремительно взяла портрет в руки и долго полными слез глазами молча смотрела на него. Она вглядывалась не в сходство, но в самое это лицо — кроткое и прекрасное лицо своей родительницы, чьи голубые глаза, полные нежной ласки, казалось, были устремлены прямо на нее, а на губах играла светлая улыбка; Аделина прижала портрет к губам и опять забылась в молчаливом мечтании. Наконец с глубоким вздохом она проговорила:

— Да, действительно это была моя мать. О бедный отец мой! Если бы она осталась жива, тебя не погубили бы.

Эта мысль потрясла ее, и она разрыдалась. Мсье Верней не мешал ей выплакать свое горе, он только взял ее руку и молча сидел с нею рядом, пока она не успокоилась немного. Еще раз поцеловав портрет, Аделина робко взглянула на мсье Вернея и протянула ему миниатюру.

— Нет, — сказал он, — она теперь у своей законной владелицы.

Она поблагодарила его невыразимо светлой улыбкой; они еще немного поговорили о предстоящем процессе; Аделина попросила его поддержать ее своим присутствием на суде, после чего мсье Верней удалился, получив разрешение посетить ее на следующий день.

Теперь Аделина вскрыла пакет и вновь увидела так хорошо ей знакомый почерк Теодора; на мгновение ей показалось, что он с нею рядом, и ее щеки покрылись румянцем. Дрожащей рукой она сломала печать и стала читать заверения в любви, исполненные нежности и заботы; она часто останавливалась, чтобы продлить светлую радость, вызванную этими заверениями, но, пока слезы нежности трепетали на ее ресницах, горькая мысль о нынешнем его положении возвращалась, и они падали ей на грудь уже слезами страдания.

С необычайной деликатностью он поздравлял ее с новыми перспективами, открывавшимися в ее жизни; он писал обо всем, что могло бы оживить и поддержать ее, но старался не упоминать о собственных обстоятельствах, говорил только об участии и доброте своего командира и о том, что не теряет надежды получить в конце концов прощение.

Надежда эта, как ни туманно выраженная и явно предназначавшаяся для того, чтобы успокоить Аделину, до какой-то степени возымела желанный эффект. Аделина поддалась ее завораживавшему влиянию и на некоторое время забыла о всех заботах и бедах, обступавших ее. О здоровье отца своего Теодор писал мало, и то, что писал, было отнюдь не столь огорчительно, как письма Клары, не так сильно озабоченной тем, чтобы скрывать ту правду, которая могла причинить боль Аделине, и потому без утайки сообщавшей подруге все свои опасения и тревоги.

ГЛАВА XXIV

…Он меру исчерпал!

Обнажена десница Провиденья,

И молнии над ним занесены [130]С. 290 …И молнии над ним занесены. — Эпиграф взят из пьесы Уильяма Мейсона «Элфрида» (1752)..

У. Мейсон

День суда, ожидаемый с такой тревогой, суда, от которого зависели судьбы стольких людей, наконец наступил. Аделина, сопровождаемая мсье Вернеем и мадам Ла Мотт, присутствовала в качестве истца против-маркиза де Монталя; д'Онуй, Дю Босс, Луи де ла Мотт и еще несколько человек — в качестве свидетелей по ее иску. Судьями были самые именитые во Франции законники; адвокаты обеих сторон — выдающиеся юристы. Нетрудно себе представить, что на процессе столь незаурядном в зале собралось множество знатных персон, так что это было на редкость торжественное и великолепное зрелище.

Когда Аделина появилась перед судом, ей не удалось скрыть свое волнение, но оно придало присущему ей достоинству оттенок нежной робости, а опущенные вниз глаза выражали легкое смущение; это сделало ее еще интереснее в глазах публики, вызвав всеобщее сочувствие и восхищение. Решившись наконец посмотреть в зал, она увидела, что маркиза все еще нет; пока она с тревожным чувством ожидала его появления, в дальнем конце зала послышался всевозраставший шум. Она совсем потерялась; при мысли, что сейчас она увидит того, кто был, как ей уже известно, убийцей отца ее, девушку охватил леденящий страх, и она с трудом удержалась от обморока. По залу суда пронесся шепот, затем последовало общее замешательство, вскоре передавшееся и судьям. Некоторые из них встали, кое-кто сразу вышел, в зале воцарился беспорядок; наконец ушей Аделины достигла весть, что маркиз де Монталь умирает. Прошло немало времени в полной неопределенности, но общее замешательство не сникало; маркиз все не появлялся, и мсье Верней по просьбе Аделины отправился выяснить, что же произошло.

Он пошел за толпой, спешившей к Шатле, и не без труда получил разрешение войти в тюрьму; но привратник, которого он подкупил с этой целью, на расспросы его не мог дать никаких пояснений и, не имея права покинуть свой пост, весьма туманно указал, как добраться до камеры маркиза. Во дворе тюрьмы было безлюдно и тихо, но, пройдя дальше, мсье Верней услышал гул голосов и пошел на него; завидев нескольких человек, бежавших к лестнице под аркой длинного коридора, он последовал за ними и наконец узнал, что маркиз действительно при смерти. Лестница была запружена любопытными; он стал протискиваться сквозь толпу и с великим трудом, чуть ли не с боем добрался до преддверия камеры, где лежал маркиз и откуда только что вышли несколько человек. Здесь он услышал, что тот, кем он интересовался, уже мертв. Но мсье Верней все же пробрался из прихожей в помещение, где лежал маркиз на кровати, окруженной служителями закона и двумя нотариусами, по-видимому оформлявшими завещание. На лице покойника, покрытом черными каплями смертного пота, застыло выражение ужаса небытия. Мсье Верней отвернулся, потрясенный виденным, и, спросив о причине смерти, узнал, что маркиз отравился.

Понимая, очевидно, что ему нечего ждать от процесса, он избрал этот способ, дабы избежать позорной смерти. В последние часы свои, терзаемый воспоминанием о совершенном преступлении, он решил искупить, насколько это для него еще возможно, вину свою и, проглотив зелье, тотчас послал за исповедником, дабы откровенно признаться в своем злодеянии, а также за двумя нотариусами, тем безоговорочно утвердив Аделину в правах ее и завещав ей весьма значительное наследство.

В результате этих распоряжений она вскоре после того была формально признана дочерью маркиза Анри де Монталя, и ей переданы были богатые владения отца ее. Она тотчас бросилась к ногам короля, вымаливая жизни Теодора и Ла Мотта. Характер первого, причина, по которой он рисковал своей жизнью и самая вражда маркиза к нему, были обстоятельствами столь существенными и весомыми, что монарх более чем вероятно простил бы его и ради просителя менее пылкого, нежели Аделина де Монталь. Теодор Ла Люк не только был полностью оправдан, но, принимая во внимание его рыцарский поступок по отношению к Аделине, скоро получил повышение, заняв весьма значительный пост в армии.

Ла Мотту, осужденному за грабеж, полностью доказанный, и еще ранее обвиненному в преступлении, из-за которого он был вынужден покинуть Париж, не могло быть даровано прощение; но по настоятельной просьбе Аделины и с учетом той помощи, какую он оказал ей под конец, приговор был смягчен и вместо смерти он был осужден на изгнание. Эта милость, однако, мало была бы ему полезна, если бы благородная щедрость Аделины не заставила умолкнуть других обвинителей, уже готовых выступить против него, и не обеспечила бы ему сумму более чем достаточную, чтобы жить с семьей в каком-либо другом государстве. Такое добросердечие столь сильно подействовало на его душу, скорее слабую, нежели порочную по природе своей, и разбудило столь мучительные угрызения совести за те беды, какие он измышлял некогда для благодетельницы столь благородной, что ему стали отвратительны собственные прежние привычки и его нрав постепенно вновь обрел те свойства, какие, может быть, всегда были бы ему присущи, не подвергнись он искушениям фривольной парижской жизни.

То, как вела себя все последнее время Аделина, довело страсть, столь долго испытываемую к ней Луи, почти до обожания; однако теперь он отказался даже от слабой надежды, которую до сих пор почти бессознательно теплил в душе, и с тех пор как жертва эта стала необходимою, поскольку Теодору даровано было прощение, он уже не мог роптать. Но он принял решение вдали искать утерянный покой и видеть собственное свое счастье, радуясь счастью тех двоих, которые вполне заслуженно были ему столь дороги.

Накануне отъезда Ла Мотт и его жена сердечно распрощались с Аделиной. Он уезжал в Англию, где намерен был обосноваться; и Луи, стремившийся поскорее бежать ее прелестей, в тот же день выехал в свой полк.

Аделина некоторое время оставалась в Париже, где мсье Верней познакомил ее с немногими, и весьма дальними, родственниками, членами ее рода. Среди них были граф и графиня Д…, а также мсье Аман, который вызвал у нее такое глубокое сострадание и уважение в Ницце. Та дама, чью смерть он оплакивал, была из рода де Монталей, так что сходство ее с Аделиною, им обнаруженное, было чем-то большим, нежели игра фантазии. Покинуть Италию его заставила внезапная смерть его старшего брата, однако Аделина с удовольствием отметила, что угнетавшая его прежде глубокая меланхолия сменилась покойным смирением и лицо его нередко озарялось мимолетными проблесками жизнерадостности.

Граф и графиня Д…, очарованные добрым нравом и красотой Аделины, предложили ей поселиться в их доме, пока она остается в Париже.

Ее первой заботою было перевезти останки ее отца из аббатства Сен-Клэр в склеп его предков. Д'Онуй был осужден и повешен за убийство. На эшафоте он описал место, где были спрятаны останки маркиза[131]С. 292 …место, где были спрятаны останки маркиза… — Чувство меры не позволяет писательнице допустить, чтобы героиня обнаружила останки отца: читатель знает о скелете, а героиня нет. — то была уже описанная ранее комната, «каменный мешок», в аббатстве Сен-Клэр. Мсье Верней сопровождал назначенных для их отыскания офицеров и присутствовал при захоронении их в Сен-Море, поместье в одной из северных провинций Франции. Захоронение прошло со всей торжественностью, соответствовавшей рангу покойного. Аделина присутствовала на похоронах; исполнив последний долг пред памятью отца своего, она стала спокойнее и умиротвореннее. Рукопись, запечатлевшая его страдания, была найдена в аббатстве и передана ей мсье Вернеем, и она хранила ее с благоговением, какого заслуживала столь священная реликвия.

Когда она вернулась в Париж, там уже ожидал ее Теодор Ла Люк, приехавший из Монпелье. Счастье их встречи было омрачено его рассказом о крайне тяжелом состоянии отца его, единственной причине, помешавшей Ла Люку, как только он узнал об освобождении сына, поспешить к Аделине, дабы благодарить ее за спасенную жизнь сына. Аделина встретила Теодора как друга, которому всем обязана за собственное спасение, и как возлюбленного, заслужившего всю любовь ее. Воспоминание об обстоятельствах, в которых они виделись в последний раз, и об их обоюдном отчаянии еще больше обостряло ощущение счастья этой минуты, когда над ними уже не нависала угроза позорной смерти и вечной разлуки; отныне им представлялись впереди лишь радостные дни, когда они рука об руку вместе пойдут по цветущему полю жизни. Контраст навеваемого памятью прошлого с настоящим то и дело вызывал на глазах у них слезы нежности и благодарности, и ясная улыбка, казалось стиравшая с лица Аделины эти жемчужины печали, проникала в самое сердце Теодора и напомнила ему ту песенку, которую он пел ей однажды при совсем иных обстоятельствах. Он взял в руки лежавшую на столе лютню и, нежно касаясь струн ее, пропел:

Песенка

Сверкает ранняя роса

На лепестках расцветшей розы:

Не так ли ты, моя краса,

Мне улыбаешься сквозь слезы?

Цветок распустится пышней,

Промытый влагою студеной;

Огонь любви горит ясней,

Печалью к жизни пробужденный.

Любовь к Теодору заставила Аделину отказать нескольким поклонникам, которых она уже успела привлечь своими добродетелями, красотой и богатством и которые, хотя намного превосходили его состоянием, почти все уступали ему в происхождении и решительно все — в достоинствах.

Разнообразные и сложные чувства, бушевавшие в груди Аделины из-за последних событий, теперь улеглись; однако память об отце все еще туманила печалью ее душу, и одно лишь время могло рассеять ее; поэтому она отказалась внимать мольбам Теодора, пока не минет срок, назначенный ею для траура. Необходимость вернуться в свой полк заставила его покинуть Париж через две недели после приезда; однако он увозил с собой твердую уверенность, что получит ее руку вскоре после того, как она снимет свой траурный наряд, и потому уехал с относительно спокойной душой.

Крайне опасное состояние Ла Люка было для Аделины источником постоянной тревоги, и она решила сопровождать мсье Вернея, уже помолвленного с Кларой, в Монпелье, куда Ла Люк уехал сразу же после освобождения сына. Она как раз готовилась к этому путешествию, как вдруг получила от своей подруги весьма обнадеживающее письмо о том, что Ла Люк пошел на поправку; поскольку у нее оставались еще неоконченные дела, требовавшие ее присутствия в Париже, она отложила свою поездку, и мсье Верней отправился один.

Когда дела Теодора обернулись к лучшему, мсье Верней написал Ла Люку письмо и поведал ему тайну своего сердца касательно Клары. Ла Люк, уважавший мсье Вернея и восхищавшийся им, к тому же осведомленный о его семейных связях, с удовольствием принял предложенный союз. Клара считала, что никогда не встречала человека, которого она с такой готовностью могла бы полюбить, и мсье Верней получил благоприятный ответ, что и побудило его предпринять эту поездку в Монпелье.

Вновь обретенное счастье и климат Монпелье сделали для здоровья Ла Люка все, что только могли пожелать его самые заботливые друзья, и наконец он настолько окреп, чтобы посетить Аделину в ее поместье Сен-Мор. Клара и мсье Верней сопровождали его, а прекращение военных действий между Францией и Испанией[132]С. 294 …прекращение военных действий между Францией и Испанией… — Вероятно, имеется в виду Пиренейский мир, заключенный между Францией и Испанией в 1659 г. вскоре позволили Теодору присоединиться к своей счастливой семье. Когда Ла Люк, таким образом возвращенный тем, кому он был дорог, оглядывался на несчастья, коих удалось избегнуть, и представлял себе ожидаемую в скором будущем благодать, сердце его переполнялось глубокой радостью и благодарностью; его почтенное лицо, смягченное выражением удовлетворения и восторга, являло собою прекрасный образ счастливой старости.

ГЛАВА XXV

Но вот и Радость вышла в круг:

Ее счастливые напевы —

Точь-в-точь резвящиеся девы

В саду, где райские цветы;

И музыканта быстрые персты

Порхают весело по струнам,

И кружится Любовь с

Восторгом в танце юном [133]С. 295. И кружится Любовь с Восторгом в танце юном. — Эпиграф взят из стихотворения У. Коллинза «Ода к Страстям»..

«Ода к Страстям»

Среди друзей, столь дорогих ее сердцу, Аделина переборола печаль, причиненную судьбою отца ее, и вновь обрела присущую ей живость; когда пришла пора снять траур, в который одела ее дочерняя добродетель, она отдала Теодору свою руку. Свадьбу, отпразднованную в Сен-Море, почтили своим присутствием граф и графиня Д…, и Ла Люку дано было высшее счастье устроить в один день судьбы обоих своих детей. Когда церемония была закончена, он со слезами отцовской любви обнял и благословил их.

— Благодарю Тебя, великий Боже, что Ты позволил мне увидеть это! — сказал он. — Когда бы ни счел Ты нужным призвать меня к себе, я уйду с миром.

— Вы будете долго-долго жить со своими детьми и благословлять их, — ото звалась Аделина.

Клара поцеловала руку отца и со слезами повторила едва слышно:

— Долго-долго…

Ла Люк улыбнулся светлой улыбкой и перевел разговор на менее волнующую тему.

Между тем близилось время, когда Ла Люку нужно было, по его суждению, вернуться в родной приход, который он так надолго покинул, дабы исполнять там долг свой. Мадам Ла Люк, ухаживавшая за больным братом, пока он жил в Монпелье, а затем вернувшаяся в Савойю, также жаловалась на одиночество, и это стало еще одним доводом для Ла Люка в пользу скорейшего отъезда. Теодор и Аделина, отвергавшие самую мысль о разлуке, уговаривали его покинуть замок и поселиться вместе с ними во Франции; но Ла Люка привязывали к Лелонкуру тысячи нитей. Долгие годы он трудился там, неся утешение и счастье своим прихожанам; они почитали и любили его, как отца — и он тоже испытывал к ним почти отцовские чувства. Не забыл он и того, с какой любовью они провожали его в путь, это оставило глубокий след в его душе, и он не мог допустить даже мысли о том, чтобы покинуть их теперь, когда Небо осенило его благодатью.

— Жить ради них — это счастье, — сказал он, — и я желал бы умереть среди них.

Его влекло в Лелонкур чувство еще более нежного свойства (и да не назовет это чувство стоик слабостью, и не сочтет его «ненатуральным» светский щеголь) — ведь там покоились останки его жены.

Когда стало ясно, что Ла Люк не останется во Франции, Теодор и Аделина, которых великолепные развлечения парижской жизни привлекали куда меньше, нежели чистые домашние радости и изысканное общество, ожидавшие их в Лелонкуре, решили сопровождать Ла Люка, а также мсье и мадам Верней за границу. Аделина так распорядилась своими делами, чтобы не было необходимости оставаться во Франции; сердечно распрощавшись с графом и графиней Д… и мсье Аманом, к которому до некоторой степени вернулся душевный покой, она вместе со своими друзьями отправилась в Савойю.

Они ехали не торопясь и часто делали крюк, чтобы повидать то, что стоило внимания. После долгого и приятного путешествия они наконец снова увидели пред собою горы Швейцарии, отчего в душе Аделины ожили тысячи удивительных воспоминаний. Она вспомнила обстоятельства и чувства свои, когда увидела эти места впервые… вспомнила, как прибыла сюда, сирота, спасавшаяся от преследований, дабы искать приюта среди чужих людей, потерявшая единственного человека на свете, которого любила… и контраст между этими воспоминаниями и настоящим моментом глубоко поразил ее душу.

Лицо Клары по мере приближения к любимым местам ее детства все больше сияло от радости, а Теодор, то и дело выглядывая из окон кареты, с восторгом и волнением всматривался в великолепные и все время менявшиеся пейзажи его родины, что открывались взору среди расступавшихся гор.

Уже вечерело, когда они оказались в нескольких милях от Лелонкура и, обогнув подножие величественной скалы, увидели пред собою озеро и мирную обитель Ла Люка. Путешественники в один голос радостно вскрикнули, глаза каждого сияли от счастья. Последние лучи солнца сверкали на поверхности озера, раскинувшегося внизу «в кристальной чистоте[134]С. 296 …«в кристальной чистоте» — возможно, реминисценция из поэмы Джеймса Томсона «Лето» (1727) из цикла «Времена года».», смягчали все очертанья окрест и румянили облака, плывшие над вершинами гор.

Ла Люк поздравил семью свою с прибытием под счастливый отеческий кров и вознес молчаливую благодарность Тому, по чьему произволению он мог вот так сюда возвратиться. Аделина обегала глазами хорошо знакомые места и, вновь припомнив чередованье горя и радости и столь нежданную перемену судьбы своей с тех пор, как она их видела в последний раз, исполнилась благодарности и глубокого счастья. Она посмотрела на Теодора, которого именно здесь оплакивала, считая потерянным для себя навсегда, которого, едва она нашла его вновь, тут же отняли у нее, дабы предать позорной смерти, но который теперь сидел подле нее, ее счастливый супруг, гордость семьи и ее самое, которому больше ничто не грозило; и хотя от избытка чувств из глаз ее катились слезы, невыразимо нежная улыбка говорила ему о том, что испытывала она в душе. Он ласково сжал ее руку и ответил взглядом, полным любви.

Подскакавший к карете Питер, чье лицо выражало радость и важность, прервал поток обуревавших их чувств.

— Ах, мой дорогой хозяин! — вскричал он. — Наконец-то мы снова дома! Вот она, деревня, благослови ее Господь! Да она стоит мильона таких мест, как Париж. Благодарение святому Иакову, мы все опять дома, целые и невредимые.

Изъявления радости честного Питера были приняты с той доброжелательностью, какой они заслуживали. Приблизившись к озеру, они услышали плывшую над водами музыку и вскоре увидели большую компанию селян, которые расположились на зеленой полянке, сбегавшей к самым волнам, и весело отплясывали в своих праздничных нарядах. Это был сельский праздник. Крестьяне постарше сидели под сенью деревьев, возвышавшихся над этим пригорком, закусывали молоком и фруктами и наблюдали за своими сыновьями и дочерьми, которые резвились чуть поодаль под задорные звуки маленького барабана и свирели, сопровождаемые нежными трелями мандолины.

Это была захватывающая картина, и ее живописную красоту еще подчеркивало стадо коров, стоявших частью на пригорке, частью в воде или улегшихся отдохнуть на берегу, а несколько девушек-крестьянок, одетых с аккуратной простотой, характерной для их страны, раздавали молочные блюда пирующим. Теперь Питер выехал вперед, и вскоре вокруг него собралась толпа; узнав, что их дорогой хозяин находится поблизости, все поспешили навстречу, чтобы приветствовать его. Горячие и искренние выражения радости наполнили сердце доброго Ла Люка глубоким удовлетворением; он встретил своих прихожан с отеческой сердечностью и едва умел скрыть слезы при этом свидетельстве их привязанности. Когда весть о прибытии господ дошла до молодых селян, они на радостях пустились перед каретой в пляс под барабан и свирель и так проводили их до самого замка, а там еще раз приветствовали веселой музыкой Ла Люка и его семейство. У входа в замок их встретила мадам Ла Люк, и трудно представить себе людей более счастливых, чем были они.

Так как вечер был необыкновенно тих и прекрасен, ужин накрыли в саду. Когда трапеза закончилась, Клара, чье сердце полнилось ликованьем, предложила устроить танцы при лунном свете.

— Это будет восхитительно, — сказала она, — лунные лучи уже пляшут на волнах. Посмотрите, какое сияние разливают они над водой, как сверкают вокруг мыса слева. Да и вечерняя прохлада сама приглашает к танцам.

Все с нею согласились.

— И давайте пригласим сюда наших добрых селян, которые так сердечно нас встретили, — сказал Ла Люк. — Они все должны разделить с нами нашу радость. Доставлять счастье своим ближним — богоугодное дело, а благодарность обязывает нас к благочестию. Питер, принеси побольше вина и расставь столы под деревьями.

Питер бросился выполнять приказание, а Клара сбегала за своей любимой лютней, которая доставляла ей некогда столько восторгов и которой не раз касались пальцы печальной Аделины. Легкая рука Клары пробежала по струнам, наигрывая нежную и светлую мелодию, и она запела:

О, в этот час, волшебный час,

Когда темно в жилищах сонных

И, в лунном свете серебрясь,

Роса блестит на горных склонах,

Когда вечерний луч угас

И ветер грезы навевает —

Пусть музыка звучит для нас

И вся округа оживает!

Пусть барабанщик в бубен бьет,

Волынщик дует веселее,

Чтоб на поляне хоровод

Всю ночь водили с нами феи.

О, в этот час, волшебный час,

Ничьим не омраченный горем,

Пусть музыка звучит для нас

И эхо вторит ей над морем!*

Питер, как всегда скорый на ногу, уже расставил закуску под деревьями, и вскоре лужайку окружили крестьяне. Сельская свирель и барабан расположились, по просьбе Клары, в тени ее любимых акаций на берегу озера; зазвучала веселая музыка; Аделина повела хоровод, и горы вторили лишь мелодическим голосам радостного веселья.

Почтенный Ла Люк, сидя в окружении селян постарше, любовался этой картиной — его дети и прихожане собрались здесь вокруг него в гармоническом счастливом единении, — и по щекам его катились слезы наивысшего блаженства.

Каждое сердце радовалось несказанно, так что утренняя заря уже осветила первыми проблесками гулянье, когда участники его начали расходиться по домам, благословляя добросердечие Ла Люка.

Проведя несколько недель с Ла Люком, мсье Верней купил виллу в самой деревне Лелонкур, а так как это было здесь последнее еще свободное владение, Теодор приискал жилье для себя по соседству. Он нашел подходящую виллу в нескольких лье от Лелонкура, на восхитительных берегах Женевского озера, воды коего образовали небольшой залив. Строение отличалось скорее простотой и вкусом, нежели величием, столь характерным для окружавшего его пейзажа. Вилла почти со всех сторон была окружена лесом, который, образуя огромный амфитеатр, сбегал к самой воде, предлагая множество нетронутых романтических мест для прогулок. Здесь природа выставляла напоказ всю красу свою и роскошь; рука человека лишь кое-где коснулась листвы, чтобы открыть вид на озеро со сновавшими по нему белыми парусниками или на далекие горные вершины. Перед виллою лес отступал, открывая просторную лужайку, и глаз привольно скользил по лону озера, пребывавшему в неустанном движении и обрамленному по берегам виллами, лесами, селениями, за которыми высились заснеженные величественные Альпы в немыслимой сумятице возникавших друг за другом вершин, представляя собою картину почти ни с чем не сравнимого величия.

Здесь, презрев блеск фальшивого счастья, наслаждаясь всеми прелестями чистой и разумной любви, претворившейся в самую нежную дружбу, окруженные дорогими их сердцу друзьями и посещаемые самыми избранными и просвещенными людьми, — здесь, в этой обители счастья, жили Теодор и Аделина Ла Люк.

Страсть Луи де ла Мотта в конце концов отступила перед расстоянием и необходимостью. Он все еще любил Аделину, но теперь это была скорее нежная умиротворенная дружба, и когда, после настойчивых приглашений Теодора, он посетил виллу, то принял их счастье без всякой зависти. Позднее он женился на некоей состоятельной даме из Женевы и, покинув французскую службу, поселился на берегу Женевского озера, тем еще умножив радости общения для Теодора и Аделины.

Их прошлое являло собою пример достойного преодоления испытаний[135]С. 299. Их прошлое являло собой пример достойного преодоления испытаний, их настоящее — пример щедро вознагражденной добродетели… — Дидактические концовки характерны и для других романов Рэдклифф., их настоящее — пример щедро вознагражденной добродетели; и награду эту они продолжали заслуживать и теперь, ибо не замыкались в счастье своем на себе, но делились им со всеми, кто попадал в сферу их влияния. Нуждающийся и несчастный радовался их щедротам, добродетельный и просвещенный — их дружбе, а дети обожали отца и мать своих, чей пример делал понятнее детскому разуму родительские наставления.


Конец


Читать далее

Анна Рэдклифф и ее время 14.04.13
Роман в лесу, а также несколько включенных в него стихотворных сочинений
Том первый 14.04.13
Том второй 14.04.13
Том третий 14.04.13
Том третий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть