Онлайн чтение книги Рим Rome
X

Желая во что бы то ни стало довести дело до конца, Пьер решил на другой же день с утра приняться за хлопоты. Но его взяло сомнение: к кому следует обратиться прежде всего, с кого начать визиты, чтобы не сделать ошибочного шага в этом столь сложном и столь тщеславном мире духовных особ? Отворив дверь своей комнаты, он вдруг увидел в коридоре дона Виджилио, секретаря кардинала, и попросил его на минуту зайти.

— Вы меня очень обяжете, господин аббат. Я всецело полагаюсь на вас, мне необходимо с вами посоветоваться.

Пьер догадывался, что этот тщедушный, желтый, вечно больной лихорадкой секретарь, при всей своей робости и преувеличенной скромности, отлично осведомлен и разбирается во всем. До сих пор он как будто избегал Пьера, вероятно, опасаясь как-нибудь себя скомпрометировать, но за последнее время стал меньше дичиться его; при встрече с соседом его черные глаза горели, он словно разделял мучительное нетерпение Пьера, который изнывал, ожидая решения своей участи и проводя долгие дни в вынужденном бездействии. Но на этот раз дон Виджилио даже не пытался уклониться от разговора.

— Простите, что приглашаю вас к себе, когда у меня такой беспорядок, — сказал Пьер. — Нынче утром мне как раз прислали из Парижа белье и зимние вещи… Подумать только, ведь я приехал налегке, с небольшим саквояжем, всего недели на две, и вот уж скоро три месяца я здесь, а дело мое все в том же положении, как в день приезда.

Дон Виджилио слегка кивнул головой.

— Да-да, я знаю.

Тогда Пьер объяснил, что контессина передала ему совет монсеньера Нани начать действовать, повидаться с влиятельными людьми, выступить в защиту своей книги и он находится в большом затруднении, не зная, к кому первому обратиться для пользы дела. Не следует ли, например, прежде всего нанести визит монсеньеру Форнаро, прелату, которому, как ему сообщили, поручено представить доклад о книге.

— Как! — воскликнул дон Виджилио, затрепетав. — Неужели монсеньер Нани сообщил вам даже имя докладчика?.. Просто удивительно, вот уж этого я никак не ожидал!

И, забыв об осторожности, он горячо продолжал:

— Нет, нет! Ни в коем случае не начинайте с монсеньера Форнаро. Прежде всего явитесь с почтительным визитом к префекту конгрегации Индекса, его высокопреосвященству кардиналу Сангвинетти: если он когда-нибудь узнает, что вы сначала пошли на поклон к кому-то другому, то никогда вам не простит…

Дон Виджилио запнулся и, весь дрожа от лихорадки, прибавил шепотом:

— А он непременно узнает, здесь обо всем узнают.

Потом, как бы в порыве невольной симпатии к молодому французскому аббату, он схватил его за обе руки.

— Дорогой господин Фроман, клянусь, я был бы счастлив вам чем-нибудь помочь, вы чистая душа, и мне так больно за вас… Но не требуйте от меня невозможного. Если б вы только знали, если б я посмел открыть вам, какие опасности нас окружают!.. Только одно могу вам сказать заранее: ни в коем случае не рассчитывайте на содействие моего патрона, его высокопреосвященства кардинала Бокканера. Он неоднократно в моем присутствии сурово осуждал вашу книгу… Однако это святой человек, в высшей степени порядочный, если он вас и не защитит, то и не будет вредить вам, он останется нейтральным ради своей обожаемой племянницы контессины, которая вам покровительствует… Итак, при свидании с ним не старайтесь склонить его на свою сторону, это ни к чему не приведет, а он может разгневаться.

Пьер был не слишком огорчен этим известием, так как после первой же беседы с кардиналом и нескольких почтительных визитов к нему хорошо понял, что тот всегда останется его противником.

— Я все же посещу его, чтобы выразить свою благодарность, — сказал он.

Но тут дон Виджилио вновь затрепетал от страха.

— Нет, нет, что вы, не делайте этого! Он, пожалуй, догадается, что я проболтался, и я потеряю место, вы меня погубите… Я ничего вам не говорил, ни единого слова! Сходите на поклон к кардиналам, ко всем кардиналам по очереди. Давайте условимся, что ничего больше я вам не говорил. Хорошо?

После этого он не пожелал продолжать беседу и выскользнул в коридор, весь дрожа, с горящими глазами, боязливо оглядываясь по сторонам.

Пьер тут же вышел из дому, чтобы нанести визит кардиналу Сангвинетти. Было только десять часов, и он надеялся еще застать его дома. Кардинал жил возле церкви св. Людовика Французского, на узкой темной улочке, во втором этаже небольшого палаццо, перестроенного на буржуазный лад. Дом не походил на старинный княжеский дворец, величественный и унылый, в котором затворился кардинал Бокканера. Бывшие парадные покои для торжественных приемов были обставлены скромно, в согласии с новыми порядками. Здесь уже не было ни тронной залы, ни красной кардинальской шапки под балдахином, ни повернутого к стене пышного кресла на случай приезда папы. Две передние комнаты и гостиная, где кардинал принимал посетителей, не отличались ни роскошью, ни даже комфортом: старая мебель красного дерева в стиле ампир да пыльные выцветшие ковры и драпировки. Пьеру пришлось долго звонить, пока наконец появился слуга, неторопливо натягивая ливрею, и сообщил, приотворив дверь, что его высокопреосвященство еще накануне отбыли во Фраскати.

Пьер припомнил, что кардинал Сангвинетти был одним из епископов римской епархии. Во Фраскати ему принадлежала вилла, где он проводил иногда по нескольку дней для отдыха или по каким-либо политическим соображениям.

— А скоро ли возвратится его высокопреосвященство?

— Не могу знать… Его высокопреосвященство нездоровы. Они изволили наказать, чтобы никто их там не беспокоил.

Очутившись на улице, Пьер совсем растерялся от этой первой неудачи. Не пойти ли ему сразу, не теряя времени, к монсеньеру Форнаро, живущему тут же по соседству, на Навонской площади? Но он вспомнил, как настоятельно советовал ему дон Виджилио посетить сначала других кардиналов, и, как бы по наитию, вдруг решил немедленно отправиться к кардиналу Сарно, с которым недавно познакомился на вечернем приеме у донны Серафины. Хотя тот держался скромно и незаметно, все считали его одним из самых влиятельных и самых опасных членов Священной коллегии; правда, его племянник Нарцисс уверял, будто вне сферы своей деятельности это необычайно тупой и невежественный человек. Как бы то ни было, хотя кардинал Сарно и не состоял в конгрегации Индекса, он все же мог дать полезный совет или оказать воздействие на своих коллег.

И Пьер решительно направился во дворец конгрегации Пропаганды веры, где, как он знал, вернее всего можно было застать кардинала. Дворец конгрегации Пропаганды веры, огромное, гладкое, массивное здание, тяжелый фасад которого виден с площади Испании, стоит на углу меж двух улиц. Пьер, плохо владевший итальянским языком, заблудился там, в лабиринте лестниц, коридоров и зал, то подымаясь на верхние этажи, то вновь спускаясь. Наконец ему посчастливилось встретить секретаря кардинала, учтивого молодого священника, которого он не раз видел в палаццо Бокканера.

— О, разумеется, — воскликнул тот, — я уверен, что его высокопреосвященство охотно примет вас! Вы прекрасно сделали, что пришли так рано, по утрам его всегда можно застать… Пожалуйте за мной, прошу вас.

Снова начались длинные переходы. Кардинал Сарно, долгое время состоявший секретарем конгрегации Пропаганды веры, теперь стал председателем комиссии, ведавшей вопросами богослужения у недавно обращенных в католичество народов в странах Европы, Африки, Америки и Океании; у него были особый кабинет, канцелярии, целый штат чиновников, и он управлял всем с фанатизмом бюрократа; он состарился в своем кабинете, сидя в кожаном кресле, уткнувшись в бумаги и зеленые папки, не интересовался ничем на свете, ничего не видел, кроме уголка улицы под окном, где сновали пешеходы и проезжали экипажи.

В конце темного коридора, даже днем освещенного газовыми рожками, секретарь усадил своего спутника на скамью и оставил одного. Затем, вернувшись через четверть часа, он сообщил с любезной и приветливой улыбкой:

— Его высокопреосвященство занят, у него совещание с миссионерами перед их отъездом. Но он скоро освободится, и мне поручено проводить вас в его кабинет. Соблаговолите подождать его там.

Оставшись один в кабинете, Пьер с любопытством огляделся по сторонам. Это была довольно большая комната, обставленная совсем просто, с зелеными обоями, с черной крашеной мебелью, обитой зеленым штофом. Два окна, выходившие на узкую боковую улицу, тускло освещали потемневшие стены и выцветший ковер. Кроме двух консолей, там стоял письменный стол у окна, простой черный стол, обтянутый потертым молескином, заваленный грудой папок и бумаг. Подойдя ближе, Пьер увидел продавленное кресло, загороженное ветхой ширмой, а на столе — старую забрызганную чернильницу. Аббат уже начал томиться в этом тяжелом, затхлом воздухе, его угнетала мертвая тишина, нарушаемая лишь глухим шумом улицы.

Медленно прохаживаясь взад и вперед по комнате, Пьер остановился перед висевшей на стене картой и стал рассматривать ее с таким вниманием, с таким захватывающим интересом, что позабыл обо всем. То была карта католического мира, цветная карта обоих полушарий, на которой страны и области были окрашены по-разному, в зависимости от того, в какой из них католичество утвердилось прочно, в какой еще шла борьба с «неверными», где уже были созданы епархии, а где викариальные округа. Карта наглядно показывала вековые усилия католичества, борьбу за господство над миром, к которому оно стремилось с первых дней и никогда не переставало упорно стремиться. Бог даровал римской церкви весь мир, но надо было завоевать его, восторжествовать над нечестивцами и еретиками. И вот продолжается вековечная борьба, католическая религия до сих пор старается отвоевать народы у других вероучений, как в ту древнюю эпоху, когда апостолы уходили из Иудеи в чужие страны, дабы проповедовать Евангелие язычникам. В средние века главной задачей было объединить католическую Европу, не допуская даже возможности примирения с отделившимися восточными церквами. Потом разразилась Реформация, новый раскол, и католикам пришлось вступить в тяжелую борьбу и с протестантами, населявшими добрую половину Европы, и со всем православным Востоком. Но после открытия Нового Света в Риме возродился боевой дух, и, в честолюбивом стремлении подчинить себе вторую половину земного шара, католическая церковь посылала туда миссионеров, чтобы обращать в христианство новые племена, созданные господом богом наравне с другими, но никому еще не ведомые. Таким образом, христианский мир на карте явственно разделялся на две части: с одной стороны народы католические, твердые в вере, управляемые канцелярией государственного секретаря непосредственно из Ватикана, с другой — народы еретические или даже языческие, которые надлежало вернуть в лоно истинной церкви или обратить в христианскую веру; все они находились в ведении конгрегации Пропаганды веры. Потом эта конгрегация, чтобы облегчить себе работу, в свою очередь, разделилась на две ветви: восточную, ведающую делами отколовшихся восточных церквей, и латинскую, власть которой распространялась на миссионеров всех остальных стран. Все в целом представляло собой мощную воинствующую организацию, громадную сеть с частыми и прочными петлями, опутывавшую весь мир, крепкую железную сеть, откуда, казалось, не вырваться ни одной живой душе.

Только здесь, стоя перед картой, Пьер ясно представил себе эту грозную машину, работающую полным ходом уже много столетий, созданную, чтобы поглотить все человечество. Конгрегация Пропаганды веры, располагавшая огромными средствами и щедрыми субсидиями от пап, представилась ему некоей самостоятельной, независимой силой, как бы государством в папском государстве; и он понял, почему префекта конгрегации называют «красным папой»: разве не обладал неограниченной властью этот завоеватель и владыка, человек, простиравший руки чуть ли не над всей землей. Ведь кардиналу — государственному секретарю были подведомственны всего лишь центральные области Европы, небольшая часть земного шара, а ему — все остальное, безграничные пространства, далекие, еще неведомые края. Затем Пьер обратил внимание на цифры: римско-католическая апостольская церковь властвовала безраздельно лишь над двумястами с чем-то миллионами верующих, между тем как число еретиков, если объединить вместе православных и протестантов, превышало эту цифру; а ведь надо к ним прибавить миллиард неверных, которых только еще предстояло обратить в христианство! Пьер невольно содрогнулся, настолько поразили его эти цифры. Как? Неужели это возможно? Почти пять миллионов евреев, около двухсот миллионов магометан, свыше семисот миллионов брахманистов и буддистов, не считая ста миллионов язычников разных религий, в общей сложности миллиард, тогда как христиан всего лишь четыреста миллионов, да еще разделенных на несколько лагерей, постоянно враждующих между собой: одна половина стоит за Рим, другая — против Рима! Стало быть, Христос за восемнадцать веков не завоевал даже и трети человечества, стало быть, Рим, вечный всемогущий Рим, подчинил своей власти всего лишь шестую часть населения земного шара? Только одна из шести душ обретет спасение! Какая жалкая пропорция! Но карта показывала четко и ясно: владения римской церкви, окрашенные алым цветом, занимали совсем небольшую территорию в сравнении с окрашенными желтым владениями других религий, необъятным пространством, которое конгрегации Пропаганды веры еще только предстояло подчинить. Невольно возникал вопрос, сколько же веков пройдет, пока исполнится пророчество Христа и вся земля покорится его закону, пока религиозная община сольется с обществом гражданским, образовав единую веру и единое царство? Думая об этой проблеме, об этой трудной грандиозной задаче, нельзя было не удивляться безмятежному спокойствию Рима, терпеливому упорству католической церкви, никогда не знавшей сомнений и ныне убежденной в победе более, чем когда-либо; она все так же рассылает по всему свету своих епископов и миссионеров, которые непрерывно и усердно трудятся, как муравьи, не ведая усталости, в несокрушимой уверенности, что римская церковь станет когда-нибудь владычицей мира.

Это воинство постоянно в походе, и Пьеру казалось, будто он видит, будто он явственно слышит, как оно марширует за морями, на далеких материках, как одер-живает победы и упрочивает во имя религии политическую власть. Нарцисс уже рассказывал ему, с каким настороженным вниманием наблюдали иностранные посольства в Риме за деятельностью конгрегации Пропаганды веры: ведь ее миссии, пользуясь огромным влиянием в далеких странах, нередко служили политическим целям Рима. Вслед за властью духовной католичество захватывало власть светскую, завоевывая души верующих, оно покоряло и тела. Здесь шла непрерывная борьба, ибо конгрегация покровительствовала миссионерам Италии и союзных стран, всячески способствуя их победе, но жестоко враждовала со своей соперницей — французской коллегией Пропаганды веры, обретавшейся в Лионе, столь же богатой и могущественной, располагавшей даже большим числом энергичных и смелых проповедников. Римская конгрегация не только облагала французские миссии тяжким налогом, но еще повсюду мешала им, противодействовала, опасаясь их соперничества. Во многих случаях французских миссионеров, французских монахов преследовали и изгоняли, принуждая уступить место миссионерам итальянским или немецким. И тайный центр политических интриг, прикрывавшихся просветительной и религиозной деятельностью, находился, как угадывал Пьер, именно здесь, в этом пыльном, мрачном кабинете, куда никогда не заглядывало солнце. Аббата вновь охватил трепет, словно ему вдруг открылся страшный, зловещий смысл давно знакомых явлений. Разве не содрогнулся бы самый мудрый, разве не побледнел бы самый смелый человек перед этой могучей грозной машиной, созданной для завоевания и порабощения, работающей упорно и непрерывно во времени и пространстве, машиной, которая, не довольствуясь господством над душами, стремится подчинить себе в будущем всех людей и, лишь временно уступая их светской власти, надеется в конце концов завладеть ими безраздельно? Какое необычайное зрелище представлял невозмутимый, безмятежный Рим, спокойно ожидающий часа, когда католическая религия поглотит двести миллионов магометан и семьсот миллионов буддистов и брахманистов, сольет все народы в единый народ и станет его духовной и светской владычицей во имя торжества христианства!

Услышав легкое покашливание, Пьер быстро обернулся и вздрогнул, увидев перед собой кардинала Сарно, который бесшумно вошел в кабинет. Застигнутый врасплох перед картой, аббат смутился, как будто совершил тяжкий проступок, как будто пытался проникнуть в чужую тайну. Кровь бросилась ему в лицо.

Но кардинал, окинув его тусклым взглядом, прямо направился к столу и молча опустился в кресло. Махнув рукой, он избавил Пьера от обряда целования перстня.

— Я хотел засвидетельствовать почтение вашему высокопреосвященству, — сказал Пьер. — Ваше высокопреосвященство не совсем здоровы?

— Нет, нет, меня просто замучила эта окаянная простуда. И потом, у меня столько дел в последнее время!

В бледном свете, падавшем из окна, Пьер с удивлением рассматривал кардинала — хилого, кривобокого, некрасивого, с безжизненными глазами на изможденном, землистом лице. Он напомнил Пьеру его парижского дядю, прокорпевшего тридцать лет в какой-то канцелярии: у того был такой же потухший взгляд, желтая кожа, усталый, отупевший вид. Неужели правда, что этот дряхлый, сухонький старичок в черной сутане с красной каймою — властелин мира, неужели, никогда не отлучаясь из Рима, он управляет христианскими миссиями во всех странах, так что даже префект конгрегации Пропаганды веры не смеет ничего предпринять, не испросив его совета?

— Присядьте, пожалуйста, господин аббат… Итак, вы хотели меня повидать, у вас ко мне какая-нибудь просьба?

Приготовившись слушать, кардинал торопливо перелистывал худыми пальцами разложенные перед ним папки, пробегая глазами каждую бумажку, не теряя ни минуты, точно опытный стратег, точно полководец, который из своего кабинета руководит операциями далекой армии, ведя ее к победе.

Немного смутившись, что ему сразу предложили объяснить цель своего визита, Пьер решил высказаться начистоту.

— Действительно, я позволю себе испросить мудрого совета у вашего высокопреосвященства. Как вашему высокопреосвященству известно, я приехал в Рим, чтобы защищать мою книгу, и я был бы счастлив, если бы вы оказали мне честь напутствовать меня, помочь своим богатым опытом.

Пьер вкратце рассказал, в каком положении дело, и принялся горячо доказывать свою правоту. Но, продолжая говорить, он заметил, что кардинал слушает его невнимательно, думает о чем-то другом, перестает следить за его речью.

— Ах да, вы написали книгу, об этом шел разговор на вечере у донны Серафины… Это большая ошибка: священник не должен писать. Зачем?.. Раз конгрегация Индекса осуждает книгу, стало быть, она имеет на то причины. Что я могу поделать? Я не состою членом конгрегации, я ничего не знаю, совершенно ничего не знаю.

Напрасно пытался Пьер, удрученный такою замкнутостью, таким равнодушием, что-то объяснить, заинтересовать кардинала. Аббат понял, что человек этот, мудрый и проницательный в той области, которой ведает свыше сорока лет, не интересуется ничем другим. Его ум не был ни любознательным, ни гибким. В глазах старика угасли последние искры жизни, голова, казалось, еще более поникла, выражение лица стало хмурым и тупым.

— Я ничего не знаю, ничем не могу помочь, — повторил он. — И я никогда ни за кого не ходатайствую. — Однако, сделав над собой усилие, кардинал добавил: — Но ведь к этому делу имеет отношение Нани. Что вам советует Нани?

— Монсеньер Нани был так любезен, что сообщил мне имя докладчика, монсеньера Форнаро, и посоветовал нанести ему визит, — ответил Пьер.

Кардинал как будто удивился и даже очнулся от забытья. Его глаза немного оживились.

— Ах, вот как, вот как!.. Ну что ж, если Нани так сказал, у него были на то свои соображения. Ступайте же к монсеньеру Форнаро.

Кардинал поднялся с кресла и простился с Пьером, который поблагодарил его с глубоким поклоном. Но провожая посетителя до дверей, старик тотчас уселся за стол, и в могильной тишине комнаты вновь послышался шорох бумаг, которые он перелистывал своими костлявыми пальцами.

Пьер покорно последовал его совету. На обратном пути он решил зайти на Навонскую площадь. Но слуга монсеньера Форнаро сообщил, что его господин недавно вышел и что застать его можно только по утрам, до десяти часов. Стало быть, прием откладывался до завтра. Пьер заранее озаботился собрать сведения о прелате и знал о нем все самое существенное. Тот родился в Неаполе, обучался там же у монахов варнавитского ордена, закончил образование в римской семинарии, долго преподавал в Григорианском университете. Теперь монсеньер Форнаро состоял советником в нескольких конгрегациях и был каноником церкви Санта-Мариа-Маджоре; однако он сгорал желанием стать каноником собора св. Петра, а также лелеял честолюбивую мечту получить когда-нибудь должность секретаря папской консистории, дававшую право на пурпурное облачение кардинала. Его считали превосходным богословом и упрекали лишь в пристрастии к сочинительству, так как он изредка печатал статьи в религиозных журналах, хотя из осторожности никогда их не подписывал. Вдобавок он слыл воспитанным, светским человеком.

На другое утро Пьера приняли немедленно, как только он подал свою визитную карточку, и у него даже промелькнуло подозрение, что его прихода ожидали, хотя монсеньер Форнаро встретил его с удивленным и даже слегка встревоженным видом.

— Аббат Фроман, аббат Фроман, — повторял прелат, не выпуская из рук визитной карточки и внимательно ее рассматривая. — Войдите, прошу вас… Я чуть было не распорядился никого ко мне не пускать, у меня спешная работа… Но это ничего, садитесь, пожалуйста.

Пьер застыл на месте, с восхищением любуясь этим высоким красавцем лет пятидесяти пяти, здоровым и цветущим. Румяный, чисто выбритый, с легкой проседью в кудрявых волосах, с красивым носом, сочными губами и ласковым взглядом, он показался Пьеру самым обаятельным и блестящим из римских прелатов. В черной сутане с фиолетовым воротником, холеный, элегантный, он был просто великолепен. Просторная приемная, залитая солнцем, с двумя широкими окнами, выходившими на Навонскую площадь, была обставлена с изысканным вкусом, не часто при сущим нынешнему римскому духовенству, и казалась под стать хозяину; там царила атмосфера веселости и приветливости.

— Присаживайтесь, господин аббат, и соблаговолите сказать, чему я обязан честью вашего посещения?

Монсеньер Форнаро глядел на него с любезной и простодушной улыбкой, но Пьера вдруг очень смутил этот вполне естественный вопрос, хотя он и должен был его предвидеть. Следует ли сразу приступить к щекотливому делу, открыть цель своего визита? Он подумал, что это все же самый прямой и самый достойный путь.

— Ах, монсеньер, обращаясь к вам, я знаю, что это не принято, но мне посоветовали так поступить, и мне кажется, нет ничего дурного, когда люди порядочные пытаются добросовестно выяснить истину.

— В чем же дело, в чем дело? — спросил прелат с самым наивным видом, не переставая улыбаться.

— Так вот, говоря без обиняков, я узнал, что конгрегация Индекса прислала вам мою книгу «Новый Рим» и поручила дать о ней отзыв; поэтому я и решился обеспокоить вас на случай, если вам понадобятся какие-либо разъяснения с моей стороны.

Но монсеньер Форнаро не пожелал ничего больше слушать. Он схватился за голову обеими руками и, отшатнувшись, все так же учтиво прервал Пьера:

— Нет, нет! Не говорите так, перестаньте, вы меня глубоко огорчаете… Давайте считать, что вас ввели в заблуждение, ибо никто не должен этого знать, никто ничего и не знает, ни я, ни другие… Ради бога, прекратим этот разговор.

Однако Пьер, уже давно заметивший, какое поразительное впечатление производит имя асессора Священной канцелярии, по счастью, нашел удачный ответ.

— Поверьте, монсеньер, я не хочу причинить вам ни малейшей неприятности, и, повторяю, я никогда бы не осмелился докучать вам, если бы сам монсеньер Нани не указал мне на вас и не сообщил ваш адрес.

Эффект и на этот раз был потрясающий. Только монсеньер Форнаро пошел на уступки постепенно, со свойственным ему непринужденным изяществом. Он сдался не сразу, но возразил лукаво и многозначительно:

— Как! Неужели монсеньер Нани был так нескромен? Ну, я пожурю его за это, я сердит на него!.. Да откуда он знает? Он же не состоит в конгрегации, его могли ввести в заблуждение… Передайте ему, что я непричастен к вашему делу, что он ошибся, пусть это научит его не выдавать тайны, которые следует свято хранить.

Потом он прибавил, ласково глядя на Пьера, с обворожительной улыбкой на полных губах:

— Ну что ж, раз этого желает монсеньер Нани, я охотно побеседую с вами, дорогой господин Фроман. Только с одним условием: вы не будете выпытывать ничего ни о моем докладе, ни о том, что говорится или делается в конгрегации.

Пьер тоже улыбнулся, невольно восхищаясь тем, с какой легкостью все разрешается, когда установленные формальности соблюдены. И аббат в который раз принялся рассказывать о своем деле: как глубоко он изумлен осуждением своей книги, как долго и безуспешно он пытается выяснить, за что, собственно, ее преследуют.

— Так-так! — воскликнул прелат, словно пораженный такой наивностью. — Но ведь конгрегация Индекса — это трибунал, если дело передано туда, он его рассматривает. Ваша книга подвергается преследованию, потому что на нее поступил донос, это же проще простого.

— Да, донос, я знаю!

— Ну разумеется, жалоба была подана тремя французскими епископами, имена которых я, к сожалению, не имею права назвать, и конгрегация была вынуждена приступить к рассмотрению крамольного труда.

Пьер смотрел на него оторопев. Донос трех епископов? За что? Почему?

Затем он вспомнил о своем покровителе.

— Но ведь кардинал Бержеро прислал мне в письме весьма одобрительный отзыв, и я поместил его в виде предисловия к моей книге. Разве это не служит достаточной гарантией для французского епископата?

Прежде чем ответить, монсеньер Форнаро с тонкой усмешкой покачал головой.

— Да, разумеется, письмо его высокопреосвященства, превосходное письмо… Впрочем, лучше бы он его не посылал, лучше для него и особенно для вас.

Молодой аббат, все более удивляясь, открыл было рот, чтобы попросить объяснений, но прелат не дал ему заговорить.

— Нет, нет, я ничего не знаю, я ничего не сказал… Кардинал Бержеро святой человек, которого все почитают, и если он согрешил, то лишь по доброте сердечной.

Наступило молчание. Пьеру казалось, что под ним разверзается бездна. Не смея настаивать, он горячо возразил:

— Но почему осудили именно мою книгу, мало ли других? Я не собираюсь брать пример с доносчиков, но сколько же я знаю книг гораздо более опасных, на которые римская церковь закрывает глаза!

На этот раз монсеньер Форнаро охотно с ним согласился.

— Вы совершенно правы, мы действительно не имеем возможности осудить все вредные книги, мы просто в отчаянии. Подумайте, какое бесчисленное количество сочинений нам пришлось бы прочесть. Поэтому, вы понимаете, мы запрещаем самые худшие все разом.

Он любезно пустился в объяснения. В принципе издатели не имели права ничего печатать, не представив рукопись на отзыв епископу. Но в последнее время печатается такое ужасающее количество книг, что, если бы издатели вдруг стали соблюдать правила, это создало бы огромные затруднения для епископов. Не хватило бы ни времени, ни денег, ни подходящих людей для такой титанической работы. Вот почему конгрегация Индекса запрещает скопом, не рассматривая их в отдельности, книги особых категорий, которые уже опубликованы или еще находятся в печати. Запрещаются, во-первых, все безнравственные сочинения, все эротические книги, все романы; во-вторых, Библии на новых языках, ибо Священное писание не должно быть доступно каждому; затем книги по магии, а также груды научные, исторические, философские, если они противоречат догматам церкви; наконец, сочинения еретиков или любых духовных лиц, критикующих либо обсуждающих христианскую религию. Это мудрое деление по категориям было составлено и утверждено несколькими папами, и самый перечень категорий служил введением к каталогам запрещенных книг издаваемым конгрегацией; не будь этого, одни такие каталоги заполнили бы целую библиотеку. Перелистывая каталоги, легко заметить, что авторами запрещенных книг чаще всего оказываются священники, и римская церковь, из-за трудности и грандиозности задачи, следит, главным образом, за благонадежностью духовенства. В эту графу и попала книга Пьера.

— Вы понимаете, — продолжал монсеньер Форнаро, — что нам незачем делать рекламу вредным книгам, налагая запрет на каждую в отдельности. Их великое множество в каждой стране, и у нас не хватило бы ни бумаги, ни чернил, чтобы все осудить. Время от времени мы выносим приговор одному какому-нибудь сочинению, если оно, скажем, принадлежит известному автору, либо наделало много шума, либо опасно дерзкими нападками на религию. Этого достаточно, ибо напоминает всем, что мы существуем, что мы на страже, что мы не отступимся от своих нрав и обязанностей.

— Но моя книга? Моя книга? — воскликнул Пьер. — Почему осуждена именно моя книга?

— Я же объяснил вам, насколько это возможно, дорогой господин Фроман. Вы священник, ваша книга имеет успех, вы напечатали первое издание по дешевой цене, и она бойко распродается. Я уж не говорю о замечательных литературных достоинствах вашей книги: я прочел ее с увлечением, она проникнута подлинной поэзией, с чем я вас. искренне поздравляю… Как же вы хотите, чтобы при таких условиях мы закрывали глаза на вред этого сочинения, ведь вы призываете к ниспровержению нашей святой веры и к разрушению римской церкви!

Пьер остолбенел от изумления.

— К разрушению римской церкви? Великий боже! Но я же хочу, чтобы она обновилась, утвердилась навеки, вновь стала владычицей мира!

В порыве пламенного энтузиазма, Пьер опять начал защищаться, горячо доказывать свою правоту: он верит, что католичество вернется к ранней христианской общине, почерпнет новую жизнь в заповедях Иисуса Христа; папа, отказавшись от светской власти, станет духовным властителем всего человечества, силою милосердия и любви он спасет мир от угрожающего ему страшного социального кризиса и приведет его к истинному царствию божию, к вселенскому братству христианских народов, слившихся в единый народ.

— Неужели святой отец может отвергнуть мою книгу? Разве я не выражаю его собственные сокровенные мысли, которые уже многие начинают угадывать? Единственная вина моя, пожалуй, в том, что я высказываю их слишком рано, слишком открыто. Если мне будет дозволено увидеть его святейшество, то я убежден — он тотчас же велит прекратить преследование моей книги.

Монсеньер Форнаро только молча покачивал головой, нисколько не возмущаясь горячностью молодого священника. Напротив, он улыбался все приветливее, как будто забавляясь такой наивностью, такими пылкими фантазиями. Наконец он ответил с веселой усмешкой:

— Ну что ж, попробуйте, не стану вас отговаривать, мне запрещено высказываться… Но только светская власть, светская власть!..

— А что светская власть? — спросил Пьер.

Прелат снова замолчал. Возведя очи горе, он плавным движением потирал свои белые холеные руки. Затем прибавил:

— И потом, еще эта пресловутая новая религия… У вас дважды повторяется это выражение: новая религия, новая религия… Боже милостивый!

Он закатил глаза и всплеснул руками, так что Пьер воскликнул в нетерпении:

— Не знаю, каков будет ваш доклад, монсеньер, но уверяю вас, я никогда не думал оспаривать догматы религии. Помилуйте, вся моя книга доказывает, что я призываю лишь к милосердию и спасению… Чтобы судить по справедливости, надо же понять мои благие намерения!

Монсеньер Форнаро вновь принял спокойный, отечески ласковый вид.

— Ох, уж эти благие намерения, благие намерения…

Он поднялся, чтобы попрощаться с посетителем.

— Будьте уверены, дорогой господин Фроман, я очень польщен, что вы обратились ко мне… Разумеется, я не имею права сообщить вам, каков будет мой отзыв, мы и так слишком много говорили на эту тему, мне, собственно, не следовало даже выслушивать ваших доводов. Тем не менее я всегда буду рад помочь вам советом, не нарушая своего долга… Однако я сильно опасаюсь, что ваша книга будет осуждена.

Видя, что Пьер собирается что-то сказать, прелат продолжал:

— Ах, господи, да поймите же! Мы судим дела, а не благие намерения. Поэтому всякие оправдания бесполезны, книга налицо, она говорит сама за себя. Сколько бы вы нам ни объясняли, вы ничего в ней не измените. Вот почему конгрегация Индекса никогда не вызывает авторов крамольных книг, она принимает от них только полное отречение. И самое благоразумное, что вы можете сделать, это покориться, отречься от своей книги… Нет? Вы не хотите? Ах, как вы еще наивны, мой юный друг!

Он громко засмеялся, увидев, с каким негодованием, с какой уязвленной гордостью отверг это предложение его «юный друг». Но на пороге, словно в порыве откровенности, монсеньер Форнаро вдруг добавил, понизив голос:

— Послушайте, дорогой мой, мне хочется чем-нибудь вам помочь, и я дам вам добрый совет… Сам я, в сущности, совершенно бессилен. Я составлю докладную записку, ее напечатают, прочтут, но с моим мнением могут и не посчитаться… Зато вот секретарь конгрегации, отец Данджелис, способен добиться всего, даже невозможного. Подите к нему на прием, в монастырь доминиканцев, за площадью Испании… Только не упоминайте обо мне. До свиданья, любезный друг, до свиданья!

Выйдя от монсеньера Форнаро, Пьер опять очутился на Навонской площади, совершенно растерянный, не зная, чему верить, на что надеяться. Его охватило малодушное желание все бросить. Стоит ли продолжать борьбу с неведомыми, неуловимыми врагами? Стоит ли упорствовать, оставаться в этом Риме, таком притягательном и таком обманчивом? Не лучше ли бежать сейчас же, сегодня же, вернуться в Париж, исчезнуть и забыть там о горьких разочарованиях, смиренно отдавшись делам милосердия? В эту минуту слабости и упадка духа высокая цель, к которой он так долго стремился, вдруг показалась ему недостижимой. Несмотря на свое смятение, Пьер все же продолжал идти дальше, машинально выбирая верное направление. Когда он оказался на Корсо, потом на улице Кондотти и, наконец, на площади Испании, аббат решил посетить отца Данджелиса. Монастырь доминиканцев находился тут же, неподалеку от церкви Тринита-деи-Монти.

Доминиканцы! Пьер всегда испытывал к ним глубокое почтение, смешанное со страхом. Какую могущественную поддержку они оказывали на протяжении многих веков идее теократии, идее неограниченной папской власти! Своим могуществом церковь обязана доминиканцам, то были доблестные воины, принесшие ей победу. Если святой Франциск завоевывал для римской церкви души бедных и сирых, то святой Доминик покорял души знатных и просвещенных, души сильных мира сего. Он действовал решительно, непреклонно, с пламенной верой, всеми доступными ему средствами, прибегая к проповеди, священным книгам, к принуждению, сыску и церковному суду. Если он не создал инквизиции, то широко пользовался ею; поборник кротости и братской любви, он в то же время безжалостно истреблял ересь огнем и мечом. Сам Доминик и его монахи жили в бедности, целомудрии и послушании, — то были добродетели редкие в век жестокости и распутства; он ходил из города в город, проповедовал нечестивцам, стремясь возвратить их в лоно церкви, а когда его увещевания были тщетны, предавал их суду церковного трибунала. Он стремился и науку подчинить своей цели, мечтая защищать дело божие оружием разума и знаний; в этом он был предшественником святого Фомы Аквинского, светоча богословия средних веков, который включил в свой труд «Summa Theologiae» и психологию, и логику, и политику, и этику. Таким образом, доминиканцы, рассеявшись по всему свету, выступали с богословских кафедр, отстаивали доктрины римской церкви во всех странах, сражались с вольнодумством во всех университетах Европы; эти бдительные стражи догматов, верные приверженцы папы, были самыми искусными и неутомимыми среди тех, кто, подвизаясь на ниве искусства, науки и словесности, воздвиг грандиозное здание католичества таким, каким оно существует до сих пор.

Но Пьер чувствовал, что этому зданию, казалось, построенному прочно и крепко, на веки вечные, в наши дни грозит разрушение, и он спрашивал себя, какая же польза теперь от этого ордена минувших веков с его давно отмененными, ненавистными трибуналами; проповедей доминиканцев теперь никто не слушает, их книг никто не читает, свой авторитет ученых и просветителей они утратили навсегда перед лицом современной науки, от неоспоримых истин которой трещат по всем швам их ветхие догматы. Без сомнения, орден доминиканцев — все еще орден влиятельный и процветающий, но как далеки те времена, когда генерал этого ордена был властелином в Риме, хозяином папского дворца, имевшим свои монастыри, школы и подданных по всей Европе! От этого огромного наследия доминиканцы сохранили в римской курии лишь несколько должностей, и среди прочих — пост секретаря конгрегации Индекса, исстари подведомственной Священной канцелярии, где они вершили все дела.

Пьера тотчас же провели в приемную отца Данджелиса. Это была просторная беленая комната с голыми стенами, залитая солнцем. Никакой мебели, кроме стола и нескольких табуретов, да медное распятие на стене. У стола стоял суровый монах лет пятидесяти, очень худой, в широкой, белой с черным, сутане. У него было продолговатое, изможденное лицо с тонкими губами, острым носом и острым, упрямым подбородком; серые глаза смотрели так пристально, что Пьер смутился. Отец Данджелис держался просто и строго.

— Господин аббат Фроман, автор книги «Новый Рим», если не ошибаюсь? — спросил он с ледяной вежливостью.

Усевшись на табурет и пригласив гостя сесть, он продолжал:

— Соблаговолите, господин аббат, объяснить цель вашего визита.

Пьеру снова пришлось давать объяснения и защищать свою книгу, но вскоре его стало тяготить холодное молчание и неподвижность собеседника. Отец Данджелис сидел не шевелясь, сложив руки на коленях, впившись пронизывающим взглядом в лицо Пьера.

Наконец, когда тот замолчал, монах неторопливо произнес:

— Господин аббат, я счел своим долгом не прерывать вас, но, в сущности, мне не следовало все эта выслушивать. Дело о вашей книге разбирается, и никакая земная власть не может воспрепятствовать ходу следствия. Поэтому я не понимаю, на что, собственно, вы надеетесь, обращаясь ко мне.

— Я надеюсь на вашу доброту и справедливость, — робко ответил Пьер дрожащим голосом.

На губах монаха мелькнула слабая улыбка, полная горделивого смирения.

— Не опасайтесь, господь по милости своей всегда наставлял меня в моих скромных трудах. Впрочем, я ничего не решаю, я только простой служитель, которому поручено приводить в порядок дела и подбирать к ним документы. Лишь члены конгрегации, их высокопреосвященства кардиналы, вправе вынести приговор вашей книге… Они, без сомнения, решат ваше дело справедливо, по внушению святого духа, и вам надлежит смиренно покориться их приговору, после того как он будет утвержден его святейшеством.

С этими словами монах встал с места. Пьеру также пришлось подняться. Итак, он услышал от доминиканца почти то же, что и от монсеньера Форнаро, только сказано это было с резкой прямотой, твердо и спокойно. Повсюду он наталкивался на все ту же неведомую силу, на крепко слаженный могучий механизм со множеством зубцов и колес, который грозил раздавить его. Вероятно, его долго еще будут гонять от одного к другому, а он так и не отыщет никогда того человека, который решает за всех и управляет всем по своей воле. Оставалось только покориться.

Все же, прежде чем уйти, Пьер решил еще раз упомянуть имя монсеньера Нани, ибо начал догадываться, каким могуществом тот обладает.

— Прошу извинить меня, что побеспокоил вас напрасно, — сказал он. — Я только последовал доброму совету монсеньера Нани, который соизволил принять во мне участие.

Однако имя это произвело самый неожиданный эффект. Худое лицо отца Данджелиса передернулось, губы вновь искривились едкой, презрительной насмешкой. Он еще больше побледнел, и его умные живые глаза сверкнули.

— Вот как! Вас послал монсеньер Нани… Ну что ж, если вам действительно нужно чье-то покровительство, то бесполезно обращаться к другим, идите к нему самому. Он всемогущ… Ступайте, ступайте к нему.

Вот единственное, что извлек Пьер из этого визита: совет вернуться к тому, кто его послал. Чувствуя, что он теряет почву под ногами, аббат решил возвратиться в палаццо Бокканера, хорошенько подумать, разобраться во всем, прежде чем предпринимать дальнейшие шаги. Ему тут же пришло на ум спросить совета у дона Виджилио; по счастливой случайности, вечером после ужина он встретил в коридоре секретаря кардинала, когда тот со свечой в руке шел в свою спальню.

— Мне столько нужно вам рассказать! Прошу вас, зайдите ко мне на минуту.

Дон Виджилио сделал ему знак замолчать. Потом испуганно прошептал:

— Вы не заметили на втором этаже аббата Папарелли? Он следит за нами.

Пьер часто встречал в доме кардинальского шлейфоносца, похожего на старую деву в черной юбке, и в нем возбуждала величайшее отвращение его дряблая физиономия и вкрадчивые манеры. Но ему и в голову не приходило его опасаться, и потому он удивился испугу дона Виджилио. Не дожидаясь ответа, секретарь прошел в конец коридора, заглянул за угол и прислушался. Потом, вернувшись обратно на цыпочках, задул свечу и быстро юркнул в комнату соседа.

— Тут мы в безопасности, — прошептал он, плотно затворив дверь. — Только, пожалуйста, пройдемте во вторую комнату. Две стены все-таки надежнее, чем одна.

Пьер поставил лампу на стол, и оба уселись друг против друга в углу скромной спальни с серовато-голубыми обоями, где ветхая, разрозненная мебель, пол без ковра и голые стены наводили уныние. Пьер заметил, что лихорадка треплет несчастного аббата сильнее обычного. Все его тощее тело сотрясалось в ознобе, а черные глаза на изнуренном желтом лице горели лихорадочным огнем.

— Вам нездоровится? — спросил Пьер. — Я не хотел бы утомлять вас.

— Да, я болен, я весь горю. Но это ничего, напротив, я хочу высказаться… Я не могу, я больше не могу! Надо же когда-нибудь облегчить душу.

Хотелось ли ему отвлечься от своего недуга? Или нарушить долгое молчание, освободиться от тайн, которые душили его? Он тотчас же заставил Пьера рассказать о всех хлопотах и встречах последних дней и очень взволновался, узнав, какой прием оказали ему кардинал Сарно, монсеньер Форнаро и отец Данджелис.

— Так я и знал! Так я и знал! Меня ничто больше не удивляет, только обидно и горько за вас! Господи, хоть это и не мое дело, но я просто болею душой, ваши неудачи будят во мне воспоминания о моих собственных несчастьях!.. О кардинале Сарно не стоит и говорить, он занят своим делом, далек от всего, и он никогда никому не помогал. Но Форнаро, ох, уж этот Форнаро!

— Он показался мне весьма любезным, даже благожелательным, — возразил Пьер. — Право же, я думаю, что после нашего разговора он смягчит свой отзыв о книге.

— Это он-то? Да чем ласковее он улыбался, тем беспощаднее будет травить вас. Он проглотит вас без остатка и только разжиреет от такой легкой добычи. О, вы не знаете Форнаро: его манеры обворожительны, но он всегда готов сделать карьеру на чужой беде, всегда готов погубить какого-нибудь беднягу, если может этим угодить высшему начальству! Уж я скорее предпочитаю отца Данджелиса, — это опасный человек, но зато прямой и мужественный, к тому же он обладает выдающимся умом. Правда, он сжег бы вас на костре, как пучок соломы, будь это в его власти… Ах, если бы я посмел вам все сказать, если бы мог провести вас за кулисы этого страшного мира, показать его чудовищное честолюбие, алчность, гнусные интриги, продажность, подлость, предательство, мерзкие преступления!

Видя, что аббат так возбужден, что он весь пылает ненавистью, Пьер попытался добиться от него разъяснений, которые напрасно искал до сих пор.

— Скажите мне только одно: в каком положении мое дело? Когда я вас спрашивал, приехав сюда, вы ответили, что к кардиналу еще ничего не поступало. Но теперь все документы подобраны, и вы с ними ознакомились, не правда ли?.. Кстати, монсеньер Форнаро сообщил мне, что три французских епископа написали донос на мою книгу и потребовали ее осуждения. Три епископа! Возможно ли это?

Дон Виджилио нервно передернул плечами.

— Ах вы наивная душа! — воскликнул он. — Меня скорее удивляет, что их только трое… Да, теперь до нас дошли многие документы по этому делу, — впрочем, я и раньше подозревал, чем вызваны нападки на вашу книгу. А три епископа — это, во-первых, епископ Тарбский, который, вероятно, мстит вам за святых отцов из Лурда, а потом епископы из Пуатье и Эвре, оба — яростные противники кардинала Бержеро и непримиримые ультрамонтаны. На монсеньера Бержеро, как вам известно, косо смотрят в Ватикане, его галликанские идеи и либеральный образ мыслей вызывают здесь сильный гнев… Не допытывайтесь, не ищите дальше, — все дело именно в этом: лурдские монахи весьма влиятельны, они требуют от святейшего отца сурово покарать вас, а заодно кое-кто хочет проучить и кардинала Бержеро за одобрительный отзыв, который он опрометчиво написал, а вы опубликовали в виде предисловия к своей книге… Уже давным-давно, добиваясь запрещения конгрегацией Индекса той или иной книги, прелаты зачастую просто наносят друг другу удары исподтишка. Здесь царит система доносов, а главное — полный произвол. Я мог бы привести факты самые невероятные, назвать книги совершенно безвредные, которые выбирают среди сотни других, чтобы погубить идею или человека, ибо, осуждая автора, почти всегда метят не в него самого, а в кого-то стоящего выше, более влиятельного. Это такое гнездо интриг, злоупотреблений, низких происков и личных счетов, что самый институт конгрегации Индекса разваливается, и даже здесь, среди приближенных папы, уже понимают настоятельную необходимость как можно скорее перестроить всю систему, иначе доверие к Индексу будет окончательно подорвано… Конгрегация упорно держится за неограниченное господство, стремится увековечить свою власть всеми средствами, я это понимаю… Но нельзя же применять нечестные приемы, возмущать всех несправедливостью, бесстыдством и смешным ребячеством!

Пьер слушал дона Виджилио с горестным изумлением. Конечно, заметив во время своего пребывания в Риме, как там почитают и боятся святых отцов лурдского Грота, как они могущественны, благодаря обильным пожертвованиям, поступающим от них престолу св. Петра, он предполагал, что его книгу преследуют по их наущению; он догадывался, что ему приходится расплачиваться за некоторые страницы, где, разоблачая обманы и денежные махинации монахов Грота, он описывал Лурд как отвратительное зрелище, способное уничтожить веру в бога, как постоянный очаг раздоров, которым придет конец лишь в истинно христианской общине грядущих дней. Пьер понимал теперь и то, какой скандал должны были вызвать его религиозные идеи, его откровенная радость по поводу утраты папою светской власти и в особенности злополучное выражение «новая религия», — уже из-за одного этого на него могли ополчиться доносчики. Но больше всего потрясла и огорчила аббата неслыханная несправедливость: оказывается, письмо кардинала Бержеро вменяли тому в вину; осуждая и запрещая книгу Пьера, хотели тем самым нанести удар в спину почтенному пастырю, которого не осмеливались обвинить открыто. Мысль, что из-за него этот святой человек, ревностно преданный делам милосердия, может пострадать, впасть в немилость, жестоко удручала Пьера. И как горько было сознавать, что в основе всех споров и столкновений лежало не чувство любви к обездоленным, а самые низкие страсти — гордость и корысть, честолюбие и алчный эгоизм.

Пьера охватило глубокое возмущение против гнусной и бессмысленной деятельности конгрегации Индекса. Он мог проследить теперь весь ход работы этого учреждения, начиная с доноса и кончая опубликованием в списке запрещенных книг. Донос поступал прежде всего к секретарю конгрегации, отцу Данджелису, который подготовлял дело к рассмотрению и подбирал документы, — Пьер только что видел этого образованного, властолюбивого монаха, мечтающего руководить умом и совестью людей, как в грозные времена инквизиции. Потом книгу посылали на отзыв к прелату-советнику, — Пьер посетил одного из них, монсеньера Форнаро, притворно любезного и честолюбивого, хитроумного богослова, который не постеснялся бы объявить безбожным и преступным даже учебник алгебры, будь это выгодно для его карьеры. После этого дело рассматривалось на заседании кардиналов, которые изредка собирались и время от времени постановляли запретить какую-нибудь неугодную им книгу, горько досадуя, что не в силах запретить все. И, наконец, сам папа подтверждал и подписывал приговор, что было чистейшей формальностью, ибо, в сущности, все книги представлялись им крамолой. Каким нелепым и жалким оплотом прошлого казалась теперь эта старая, дряхлая, впавшая в детство конгрегация Индекса! Можно было представить себе, каким страшным могуществом обладала она в прежние времена, когда книги были редкостью и церковные трибуналы посылали осужденных на костер. Но с тех пор книг появилось такое множество, печатное слово хлынуло таким широким, полноводным потоком, что все затопило, все смело на своем пути. В наши дни конгрегация Индекса слаба, поражена бессилием, ее роль сведена к тщетным протестам, к попыткам запрещать скопом некоторые категории из бесчисленного множества книг, поле ее действий все более суживается; теперь она изучает почти исключительно религиозные сочинения, да и тут, поддавшись низким страстям, выступает в незавидной роли, становится орудием интриг, ненависти и мести. Жалкая развалина, немощная старуха, разбитая параличом, дряхлеющая с каждым днем, посмешище равнодушной толпы! Католицизм, некогда славный поборник просвещения, пал так низко, что бросает в адский огонь груды книг, и каких книг! Он осуждает едва ли не всю литературу, историю, философию, науку прошлых веков и науку современную! Сейчас почти нет изданий, которые не подверглись бы проклятию церкви. Если она подчас и закрывает глаза, то лишь потому, что не в силах все запретить и все уничтожить; однако она упорно пытается сохранить видимость высшего духовного авторитета, точно дряхлая королева, лишенная престола, которая, не имея больше ни судей, ни палачей, продолжает выносить приговоры в крохотном, узком кружке своих придворных. Но допустите на минуту, что церковь каким-то чудом восторжествует, вернет свою прежнюю власть над миром, что ее трибуналы будут вновь осуждать невинных, а ее палачи приводить приговоры в исполнение, попробуйте представить себе, как она расправится тогда с человеческой мыслью! Предположите только, что правила конгрегации Индекса неукоснительно соблюдаются, издатель не смеет ничего напечатать без разрешения епископа, каждая книга поступает на суд конгрегации, литература прошлого чуть ли не целиком вымарана цензурой, современная литература парализована, вся интеллектуальная жизнь подчинена жестокому режиму террора. Библиотеки бы закрылись, культурное наследие многих веков оказалось бы под запретом, путь к будущему был бы прегражден, всякий прогресс, всякое движение вперед остановлены навеки. Римская церковь и сейчас стоит перед нами как устрашающий пример гибельного прошлого, застывшая, безжизненная, омертвелая после многих веков папского правления; Рим стал настолько бесплодным, что за все двадцать пять лет со времени освобождения на его почве не родилось ни одного выдающегося человека, ни одного великого произведения. Кто же — не только среди прогрессивных умов, но даже среди религиозных мыслителей, если только они разумны и дальновидны, — согласился бы на возврат к прошлому? Это грозило бы полным крушением культуры, торжеством невежества и суеверия.

Удрученный тяжелыми думами, Пьер, глядя на притихшего дона Виджилио, безнадежно махнул рукой.

Собеседники долго молчали среди могильной тишины уснувшего старого палаццо, в уединении запертой комнаты, озаренной ровным светом лампы. Но вдруг дон Виджилио наклонился ближе и, впившись в Пьера горящим взглядом, дрожа от озноба, прошептал:

— А знаете, в сущности, всем вершат они, всегда они!

Пьер удивился, не поняв этого странного восклицания, как будто не связанного с их разговором.

— Кто они?

— Иезуиты!

В этот возглас тщедушный, желтолицый аббат вложил всю свою яростную, давно накопившуюся ненависть. Ах, пусть это глупо и неосторожно с его стороны — все равно! Слово наконец вырвалось! Еще раз испуганно оглядев подозрительным взглядом стены комнаты, дон Виджилио торопливо заговорил, беспорядочно, неудержимо, изливая душу после долгого вынужденного молчания.

— Да, иезуиты, иезуиты!.. Вы воображаете, будто знаете их, но вы даже не подозреваете, на какие подлости они способны и до какой степени безгранично их могущество. Все идет от них, они везде, они повсюду. Если случится в жизни что-то странное, непонятное, вспомните о них, и все объяснится. Если вас постигнет несчастье, беда, если вы будете мучиться, плакать, скажите себе: «Это они, это дело их рук!» Я не уверен, что один из них не подслушивает нас здесь, под кроватью, в шкафу… Ох, эти иезуиты, иезуиты! Они истерзали меня и продолжают терзать, они будут преследовать меня до самой смерти.

И прерывающимся голосом дон Виджилио рассказал историю своей жизни. Он происходил из мелких провинциальных дворян, был довольно богат, умен, даровит, полон надежд; в юности все предвещало ему блестящую будущность. Сейчас он непременно стал бы уже прелатом, был бы на пути к высшим должностям. Но однажды он имел непростительную глупость дурно отозваться об иезуитах, да еще раза два вступил с ними в столкновение, И с тех пор, по его словам, на него обрушились все возможные бедствия: отец и мать умерли, его банкир разорился и бежал, самых лучших должностей он лишался, едва успев их занять, в церковном приходе его преследовали всякие невзгоды, так что он едва не был отлучен от церкви. Он обрел относительный покой лишь с того дня, когда кардинал Бокканера, сжалившись над неудачником, взял его к себе в секретари.

— Здесь я нашел приют, здесь мое убежище. Иезуиты ненавидят его высокопреосвященство, потому что он держится независимо, но они еще не осмеливаются нападать ни на него, ни на его приближенных… Ох, я не обольщаюсь, рано или поздно они все-таки до меня доберутся. Они уж как-нибудь узнают о нашем сегодняшнем разговоре, и я жестоко поплачусь за это. Я вам напрасно все это говорю, но я не в силах молчать… Они украли у меня счастье, из-за них все мои бедствия, все страдания, слышите? Только из-за них!

Пьер слушал аббата с тягостным чувством и попытался успокоить его шуткой:

— Ну что вы, что вы! А ваша лихорадка? Ведь не иезуиты же ее накликали!

— Они, именно они! — горячо возразил дон Виджилио. — Я подхватил ее однажды вечером на берегу Тибра, когда сидел и плакал там в одиночестве, после того как меня изгнали из маленькой церкви, где я был священником.

До сих пор Пьер не верил россказням о страшном могуществе иезуитов. Люди его поколения только смеялись над глупым страхом обывателей, над баснями о таинственных оборотнях, о пресловутых монахах в черном, которые якобы прячутся в стенах и наводят ужас на целые семьи. Он считал, что это просто детские сказки, нелепо раздутые в пылу церковных и политических распрей. Поэтому Пьер с недоумением смотрел на дона Виджилио, боясь, не имеет ли он дело с маньяком.

Между тем он старался восстановить в памяти необычайную историю иезуитов. Если Франциск Ассизский и святой Доминик олицетворяли собой самый дух средневековья, были пастырями и наставниками, если один из них проповедовал пламенную веру и милосердие к обездоленным, а другой отстаивал католические догматы, разрабатывая христианскую доктрину для знатных и просвещенных, то Игнатий Лойола, появившийся на пороге нового времени, стремился спасти от гибели мрачное наследие прошлого, приспособляя религию к новым общественным условиям, и опять вернуть церкви владычество над миром. К тому времени, после горького опыта средневековья, стало ясно, что христианству в его непримиримой борьбе с грехом грозит поражение, что долгие попытки подавить человеческую природу, истребить в человеке все живое — его инстинкты, страсти, сердце и горячую кровь — могли привести лишь к полному крушению, к гибели католической церкви; и вот явились иезуиты, они спасли религию от опасности, вернули ее к жизни, вдохнули в нее волю к победе; они поняли, что отныне церковь сама должна искать путь к сердцам людей, раз люди не идут к ней по доброй воле. В этом вся суть: иезуиты учат верующих, как вступать в сделку с богом, они применяются к обычаям, предрассудкам, даже к порокам, они терпимы, снисходительны, чужды ригоризма и, как ловкие дипломаты, всегда умеют обратить любое преступление к вящей славе божией. Это их девиз, отсюда и моральный принцип, который всегда ставили им в вину, принцип, что все средства хороши для достижения цели, если эта цель — торжество господа бога в лице его наместницы на земле, католической церкви. И какой же поразительный успех им сопутствовал! Иезуиты проникают всюду, заполняют всю землю и везде становятся полновластными хозяевами. Они исповедуют королей, накапливают несметные сокровища, их сила настолько неодолима, что, едва появившись, смиренно и незаметно, в какой-нибудь стране, они тотчас же покоряют души и тела, завоевывают власть и богатство. С особенным рвением они учреждают иезуитские школы, искусно подчиняя своему влиянию юные умы, ибо понимают, что будущее принадлежит новому, растущему поколению и надо крепко держать его в руках, дабы сохранить власть навсегда, Могущество их, основанное на снисхождении к греховной природе человека, таково, что сразу после Тридентского собора они преобразовывают дух католичества, объединив свое учение с доктринами римской церкви, и становятся верными солдатами папства, которое отныне существует благодаря им и для них. С тех пор город Рим оказался во власти иезуитов, из Рима генерал ордена, руководя их тайной и ловкой политикой, опутавшей железной сетью весь земной шар, долгие годы рассылал приказы, слепо исполнявшиеся бесчисленной, прекрасно организованной армией иезуитов, которые мягко и искусно управляют несчастным страждущим человечеством. Но самое необычайное в истории иезуитов — это их поразительная живучесть; их непрестанно преследуют, осуждают, изгоняют, и все-таки они не сдаются. Как только их власть становится прочной, вражда к ним разрастается повсюду. Их осыпают бранью, проклятиями, обвиняют в чудовищных преступлениях, против них затевают скандальные судебные процессы, их обличают как злодеев и насильников. Паскаль публично клеймит их позором, суды приговаривают их книги к сожжению, университеты отвергают их лицемерную мораль и доктрины, как отраву. В каждой стране они вызывают такую смуту, такие волнения, что вскоре их начинают преследовать и изгонять отовсюду. В течение целого столетия иезуиты скитаются в изгнании, их то высылают, то призывают снова, они пересекают границы государств, покидая страну при гневных криках и проклятиях и возвращаясь обратно, лишь только народная ненависть утихнет. Наконец, один из пап упраздняет орден иезуитов: полная катастрофа! Но другой папа его восстанавливает, и с тех пор их, в общем, терпят в некоторых странах. Но даже теперь, ловко притаившись, добровольно держась в тени, иезуиты по-прежнему сохраняют свое могущество, всегда невозмутимые, уверенные в победе, точно солдаты, завоевавшие землю раз и навсегда.

Пьер знал, что, на первый взгляд, иезуиты сейчас как будто лишены прежней власти в Риме. Они уже не служат месс в храме Иисуса Христа, не возглавляют Римскую коллегию, где некогда совратили столько юных душ; не имея собственного пристанища, они воспользовались гостеприимством чужеземцев и обосновались в Германской коллегии, при которой находится небольшая капелла. Там они еще проповедуют свое учение, исповедуют прихожан, но уже не с прежней пышностью и блеском, как в храме Иисуса Христа, и далеко не с тем блистательным успехом, как в Римской коллегии. Не наводит ли это на мысль об их поразительной ловкости, об их хитроумных маневрах, благодаря которым, прячась в тени, они по-прежнему остаются тайной верховной властью, скрытой волей, управляющей всем? Недаром говорили, что догмат непогрешимости папы — дело рук иезуитов, что этим оружием, якобы изобретенным для защиты святейшего престола, они, в сущности, вооружились сами, предвидя с гениальной прозорливостью, что оно им понадобится в скором времени, накануне великих социальных переворотов. Быть может, прав был дон Виджилио, когда, дрожа в суеверном страхе, рассказывал о тайном могуществе ордена, о его решающей роли в церковных делах, о его всесильном, неограниченном господстве в Ватикане.

Невольно сопоставив в уме некоторые факты, Пьер неожиданно спросил:

— Значит, монсеньер Нани иезуит?

При этом имени дона Виджилио вновь охватило нервное беспокойство. Весь дрожа, он замахал руками:

— Он? Ну, нет, он слишком умен, слишком осторожен, чтобы открыто вступить в члены ордена. Но он воспитывался в Римской коллегии, где так сильно было их влияние, он впитал в себя дух иезуитов, весьма близкий его натуре. Хотя он понял, как опасно и стеснительно носить их столь ненавистное всем черное одеяние, и не пожелал связывать себя, тем не менее он истый иезуит, иезуит телом и душою, иезуит в полном смысле этого слова. Он, безусловно, убежден, что церковь может сохранить власть лишь хитростью, пользуясь страстями и слабостями человеческими, но вместе с тем он искренне предан церкви и, в сущности, весьма благочестив. Это образцовый священнослужитель, твердый в вере, облеченный высоким авторитетом духовного пастыря. К тому же монсеньер Нани человек обаятельный, воспитанный, неспособный на грубый поступок, неспособный совершить ошибку; отпрыск древнего и знатного венецианского рода, он в совершенстве изучил высший свет, в котором долго вращался, будучи нунцием в Вене и Париже; последние десять лет он состоит в должности асессора Священной канцелярии и разбирает самые щекотливые дела, а потому все знает, обо всем осведомлен… О, монсеньер Нани всемогущ, он не из тех жалких иезуитов в черной сутане, которые робко пробираются в толпе, прячась от косых взглядов, — это военачальник без мундира, это глава, мозг католичества!

Пьер стал серьезен: здесь уже шла речь не о людях в черном, прячущихся в стенах, не о зловещих заговорах таинственной секты. Если он с недоверием относился к нелепым басням, то вполне допускал, что гибкая, покладистая мораль иезуитов, вызванная борьбой за существование, привилась и возобладала во всей церковной политике. Если б даже иезуиты перестали существовать, их дух пережил бы их, ибо он стал боевым оружием, залогом победы, единственной тактикой, способной вернуть народы в лоно римской церкви. Все их усилия состояли, в сущности, в упорных попытках приспособить религию к требованиям века. Теперь Пьер понимал, почему люди, подобные монсеньеру Нани, могли иметь такое большое значение.

— Ах, если бы вы знали, если бы вы только знали! — продолжал дон Виджилио. — Нани проникает всюду, все в его руках. Послушайте! Даже здесь, в палаццо Бокканера, ничто не происходит без его вмешательства, он запутывает и распутывает сеть интриг, добивается целей, известных ему одному.

И, захлебываясь от волнения, в неудержимом порыве откровенности, секретарь начал рассказывать, как ловко хлопотал монсеньер Нани о разводе Бенедетты. Иезуиты, несмотря на свою примирительную тактику, всегда занимали враждебную позицию б отношении правительства Италии, потому ли, что не теряли надежды вновь отвоевать Рим для папы, потому ли, что выжидали исхода борьбы, не зная, кто же в конце концов победит. И вот монсеньер Нани, связанный давнишней дружбой с донной Серафиной, помог ей ускорить разрыв Бенедетты с графом Прада и взять племянницу к себе после смерти ее матери. Именно он постарался удалить аббата Пизони, итальянского патриота, устроившего неудачный брак Бенедетты, и уговорил молодую женщину взять в духовники наставника ее тетки, иезуита отца Лоренцо, смазливого священника с ласковыми светлыми глазами — его исповедальню в капелле Германской коллегии буквально осаждали прихожане. Казалось несомненным, что этот маневр предрешал исход дела: тех, кого сочетал священник ради примирения церкви с Италией, отец иезуит разлучал в ущерб Италии. Но почему Нани, настояв на разрыве, затем вдруг утратил всякий интерес к этому делу, так что чуть не поставил под угрозу процесс о расторжении брака? И отчего в последние дни он снова принялся за хлопоты, помогал подкупить монсеньера Пальма, направлял каждый шаг донны Серафины и сам старался оказать давление на кардиналов конгрегации Собора? В этом было много непонятного, как и во всем, что делал монсеньер Нани, человек хитрый и дальновидный, умевший рассчитывать далеко вперед. Можно было предположить, что он хотел ускорить брак Дарио с Бенедеттой, чтобы пресечь гнусные сплетни в светских гостиных о преступной любви юной четы во дворце Бокканера с ведома и под покровительством дядюшки-кардинала. А может быть, он нарочно советовал семье Бокканера прибегнуть в этом затянувшемся бракоразводном процессе к интригам и денежным взяткам, стремясь дать делу скандальную огласку и повредить репутации самого кардинала, от которого иезуиты, в предвидении близких событий, жаждали избавиться как можно скорее.

— Я склонен подозревать последнее, — заключил дон Виджилио, — тем более что, как я узнал сегодня вечером, папа занемог. Когда старику почти восемьдесят четыре года, всегда можно ожидать несчастья; поэтому, едва у папы начнется насморк, как все прелаты чуть с ума не сходят и в Священной коллегии разгорается яростная борьба честолюбий… Иезуиты же всегда противились кандидатуре кардинала Бокканера. Казалось бы, им следовало поддержать моего патрона хотя бы из-за его высокого авторитета, из-за непримиримой вражды к итальянским властям. Но они боятся избрать такого главу, они находят, что его резкость, горячая вера, непреклонность характера слишком опасны в наши дни, когда церковь нуждается в гибкой дипломатии… И я нисколько не удивлюсь, если они попытаются окольными путями, самыми гнусными способами опорочить доброе имя кардинала и отвести его кандидатуру.

Пьера начала пробирать холодная дрожь. Он невольно поддался страху перед неведомыми интригами, перед черными кознями, коварными замыслами, о которых рассказывал секретарь в гробовой тишине старого дворца над Тибром, в атмосфере зловещих драм и легенд Рима. И ему вдруг вспомнилась его собственная драма.

— Но я-то, при чем тут я? — воскликнул он. — Почему монсеньер Нани как будто интересуется мною, почему он замешан в процессе против моей книги?

Дон Виджилио развел руками.

— Ах, ничего не известно, ничего нельзя сказать наверняка!.. Одно могу сообщить, что Нани ознакомился с делом лишь после того, как доносы епископа Тарбского, епископов из Пуатье и Эвре уже поступили к секретарю конгрегации Индекса отцу Данджелису; я узнал также, что в ту пору он старался задержать процесс, вероятно, считая его бесполезным и несвоевременным. Но уж если конгрегация Индекса в кого-нибудь вцепится, вырвать у нее добычу почти невозможно; к тому же монсеньер Нани, должно быть, столкнулся с отцом Данджелисом, а тот, как истый доминиканец, — яростный враг иезуитов… Вот тогда-то Нани и попросил контессину написать господину де Лашу, чтобы вы поскорее приехали сюда защищать свою книгу, а она предложила вам гостеприимство в палаццо Бокканера.

Это открытие окончательно потрясло Пьера.

— Вы в этом уверены? — спросил он с удивлением.

— Ну, еще бы, совершенно уверен, я слышал, как Нани говорил о вас однажды в понедельник, на вечере у донны Серафины. Помните, я вас предупреждал, что он вас отлично знает, он, видимо, собрал о вас самые подробные сведения. По-моему, он читал вашу книгу, и она сильно его занимает.

— Значит, вы полагаете, он разделяет мои мысли, он искренне будет защищать их, как свои собственные?

— О нет, нет, отнюдь!.. Он, безусловно, ненавидит ваши идеи и вашу книгу, да и вас самих! Только те, кто хорошо его знают, могут угадать, что скрывается под его ласковой, любезной улыбкой, — какое презрение к слабым, ненависть к бедным, какая жажда власти, какое высокомерие! Он еще простил бы вам нападки на Лурд, хотя Лурд — надежный оплот католической церкви. Но никогда он не простит вашего сочувствия бедным и угнетенным, а главное — ваших выпадов против светской власти папы. Если бы вы только слышали, с каким елейным ехидством Нани издевается над господином де Лашу, — он прозвал его элегической плакучей ивой неокатолицизма!

Пьер поднес обе руки к вискам и в отчаянии сжал голову:

— Тогда в чем же дело, объясните мне, умоляю вас!.. Зачем он вызвал меня сюда и держит взаперти в этом доме, в полном своем распоряжении? Зачем заставляет почти три месяца слоняться по Риму, натыкаться на препятствия, выбиваться из сил, когда ему легче всего позволить конгрегации Индекса запретить мою книгу, если он находит ее опасной? Правда, дело не обошлось бы так просто, я не намерен покориться без боя, я буду открыто исповедовать свою новую веру, невзирая даже на запрещение римской церкви.

Черные глаза дона Виджилио заблестели лихорадочным огнем.

— Вот, вот, именно этого-то он и боится. Он считает вас очень умным, пылким энтузиастом, а он часто повторял при мне, что с людьми умными и энтузиастами не следует сражаться в открытую.

Но Пьер ужо не слушал его; поднявшись с места, он шагал из угла в угол, стараясь привести мысли в порядок.

— Послушайте, послушайте, мне необходимо все знать и во всем разобраться, чтобы продолжать борьбу.

Будьте так добры, расскажите как можно подробнее обо всех, кто связан с моим делом… Вы говорите, иезуиты, повсюду иезуиты! Боже мой, приходится верить, может быть, вы и правы. Но мне нужно выяснить все до мелочей… Ну, например, кто такой Форнаро?

— Монсеньер Форнаро? О, это человек изворотливый. Но он также воспитывался в Римской коллегии, и потому тоже иезуит, будьте уверены. Иезуит по воспитанию, по положению, по честолюбию. Он спит и видит кардинальскую мантию, а если станет когда-нибудь кардиналом, будет мечтать о папской тиаре. Все они кандидаты в папы, с самой семинарии!

— А кардинал Сангвинетти?

— Иезуит, разумеется, иезуит! Точнее говоря, он состоял членом ордена, вышел оттуда, а затем снова вступил. Сангвинетти заигрывает со всеми, кто у власти. Долгое время считали, что он стоит за примирение между святейшим престолом и Италией, потом, когда положение осложнилось, он быстро переметнулся на сторону папства. Со Львом Тринадцатым он тоже не раз ссорился, потом мирился, а в последнее время держится в отношении Ватикана осторожно и дипломатично. В сущности, единственная его цель — папская тиара, и он даже не слишком это скрывает, чем сильно вредит своей репутации… Но сейчас борьба сосредоточилась между двумя главными претендентами: между ним и Бокканера. Вот почему Сангвинетти опять сблизился с иезуитами, зная их ненависть к сопернику и рассчитывая, что они вынуждены будут поддержать его, желая свалить неугодного кандидата. Я-то не верю в это, я-то знаю, как хитры иезуиты, они не станут помогать человеку скомпрометированному. Но Сангвинетти, от природы вспыльчивый, сварливый, высокомерный, не сомневается в успехе. Вы говорите, он уехал во Фраскати? Уверяю вас, он нарочно скрылся туда из дипломатических соображений, как только узнал о болезни папы.

— Ну, а сам папа, сам Лев Тринадцатый?

Тут дон Виджилио запнулся и часто заморгал глазами.

— Лев Тринадцатый? Иезуит, тоже иезуит!.. Я знаю, говорят, он ближе к доминиканцам, и в этом, если угодно, есть доля правды, ибо он проникся их идеями, восстановил авторитет святого Фомы Аквинского и положил его доктрины в основу преподавания богословских наук… Но иногда человек становится иезуитом, сам того не желая, не сознавая, и нынешний папа — разительный тому пример. Изучите его буллы, приглядитесь к его политике: во всех его посланиях, во всех действиях проявляется иезуитский дух. Он впитал его, сам того не ведая, он подпал под влияние тех идей, что исходят, прямо или косвенно, из логова иезуитов… Неужели вы мне не верите? Повторяю вам, они всем завладели, все поглотили, весь Рим в их власти — от самого незаметного писца до его святейшества папы.

Дон Виджилио уперся на своем и по поводу каждого, о ком спрашивал Пьер, твердил с упорством маньяка: иезуит, иезуит! Если верить ему, католический священник не мог не быть иезуитом, и духовенство принуждено было, чтобы спасти религию, вступать в сделку с современным миром. Героические времена католицизма канули в прошлое, отныне церковь не могла существовать без дипломатии и хитростей, без уступок и соглашений.

— А этот Папарелли? Иезуит, иезуит! — продолжал дон Виджилио, невольно понизив голос. — О, иезуит смиренный и страшный, иезуит самого гнусного толка, интриган и негодяй! Готов поклясться, что Папарелли прислали сюда шпионить за его высокопреосвященством, и надо видеть, с какой изумительной ловкостью и коварством он выполняет свою задачу: теперь он все здесь прибрал к рукам, допускает к кардиналу посетителей по своему усмотрению, распоряжается им, как своей собственностью, влияет на каждое его решение и постепенно, час за часом, подчиняет его своей воле. О господи! Муравей победил льва, ничтожество взяло верх над величием, жалкий приживал, шлейфоносец, который должен бы, как верный пес, лежать у ног хозяина, на самом деле командует кардиналом и вертит им как хочет… Ах, это рьяный, отъявленный иезуит! Остерегайтесь его, когда он бесшумно крадется по коридору в поношенной сутане, точно старуха в черной юбке, берегитесь этого святоши с дряблым морщинистым лицом! Посмотрите хорошенько, не прячется ли он за дверью, в шкафу, под кроватью. Поверьте, иезуиты уничтожат вас, съедят без остатка, как съели меня, берегитесь их, не то они и на вас нашлют лихорадку, язву, чуму!

Пьер остановился перед ним как вкопанный. Он был совершенно ошеломлен, охвачен страхом и гневом. Как знать? В конце концов, все эти невероятные истории могли оказаться правдой.

— Но если так, дайте же мне совет! — крикнул он. — Я потому и просил вас зайти нынче вечером, что совершенно не знаю, как поступить; мне необходима помощь, укажите мне верный путь.

Прервав себя на полуслове, он снова зашагал из угла в угол, не в силах сдержать волнение.

— Впрочем, не надо, не говорите ничего, все кончено, лучше уехать. Мне и раньше приходила эта мысль, но лишь в минуту слабости: я хотел исчезнуть, укрыться в своем углу, по-прежнему жить в мире и спокойствии. Но теперь другое дело: я уеду отсюда как мститель, как суровый судья, — там, в Париже, я громко расскажу обо всем, что видел в Риме, расскажу, во что обратили здесь религию Христа, поведаю о Ватикане, который разлагается на глазах и смердит, как гниющий труп, о нелепых, несбыточных надеждах на обновление — как будто может родиться живой дух в этом склепе, среди праха и тлена минувших веков… О, я не отступлюсь, не сдамся, я буду защищать свой труд в другой, новой книге. И ручаюсь вам, она наделает много шума, я покажу в ней агонию умирающей религии, которую надо похоронить поскорее, чтобы гниющие останки не отравили душу народов.

Этого дон Виджилио уже не мог вынести. В нем пробудился невольный протест благочестивого итальянского аббата, ограниченного, невежественного, боящегося всяких новых идей. Он в ужасе воскликнул, молитвенно сложив руки:

— Замолчите, замолчите! Это кощунство… К тому же вы не должны уезжать, не попытавшись увидеть его святейшество. Папа наш единственный верховный владыка. И хоть я вас очень удивлю, но знайте, что отец Данджелис, пусть в насмешку, дал вам самый добрый совет: ступайте опять к монсеньеру Нани, ибо только он один в силах открыть перед вами двери Ватикана.

Пьер вздрогнул от негодования.

— Как! Меня послал монсеньер Нани, и к нему же я должен вернуться? Что за глупая игра? Меня, точно мяч, швыряют от одного к другому. Смеются они надо мной, что ли?

Измученный, обессиленный, Пьер тяжело опустился на стул против аббата, который сидел не шевелясь, с посеревшим от бессонной ночи лицом и трясущимися руками. Наступило долгое молчание. Потом дон Виджилио объявил, что ему пришла в голову новая мысль: он немного знаком с духовником папы, францисканским монахом, это человек простой, и к нему легко обратиться. Несмотря на свое скромное положение, отец францисканец может оказаться полезен. Во всяком случае, следует попытаться. Снова наступила тишина; Пьер задумался, вперив в стену невидящий взгляд, и вдруг ему бросилась в глаза старая картина, так глубоко поразившая его в день приезда. При бледном свете лампы ему почудилось, будто картина постепенно отделяется от стены и оживает, точно прообраз его собственной судьбы, его бессильного отчаяния перед наглухо запертой дверью в обитель истины и справедливости. Ах, как похожа была на него эта несчастная женщина с распущенными волосами, любящая и отвергнутая, которая, спрятав лицо, горько рыдала, в изнеможении упав на ступеньки крыльца у безжалостно запертой двери! Продрогшая, одетая в лохмотья, всеми покинутая, она хранила тайну своей безутешной скорби: какое несчастье, какое преступление таила она, закрыв лицо руками? Пьеру чудилось, что она походит на него, она казалась ему сестрою, родным существом, как все те обездоленные, отчаявшиеся люди, без надежды, без крова, что плачут от холода и одиночества и напрасно стучатся, выбиваясь из сил, в глухие угрюмые двери. Он и раньше не мог равнодушно смотреть на эту картину, но в этот вечер образ незнакомки, без имени, с закрытым лицом, рыдающей горько и безутешно, так взволновал его, что он вдруг спросил у дона Виджилио:

— Вы не знаете, кто написал эту картину? Она трогает меня до глубины души, точно произведение великого мастера.

Пораженный неожиданным вопросом, никак не связанным с их беседой, аббат поднял голову и с удивлением начал рассматривать почерневший, запыленный холст в простой раме.

— Откуда она, вы не знаете? — допытывался Пьер. — Почему ее повесили именно здесь, в этой скромной комнате?

— Право, не могу сказать, — ответил дон Виджилио, равнодушно пожав плечами, — не все ли равно? У них по всему дому развешаны старые картины, не имеющие никакой цены… Должно быть, она всегда здесь висела. Не знаю, я прежде ее не замечал.

Тут он осторожно поднялся с места. Но даже это движение вызвало в нем такую сильную дрожь, что он начал стучать зубами и с трудом мог проститься.

— Нет, не провожайте меня, — прошептал он испуганно, — оставьте лампу в этой комнате… И скажу вам на прощание — самое лучшее всецело положиться на монсеньера Нани, уж он-то, по крайней мере, обладает властью. Я говорил вам с самого начала: хотите вы того или нет, но в конце концов покоритесь его воле. Так какой же смысл бороться?.. И, ради бога, никому ни слова о нашем ночном разговоре, не то я пропал!

Бесшумно отворив дверь и подозрительно оглядевшись по сторонам, дон Виджилио осторожно вышел в темный коридор, а потом, собравшись с духом, юркнул в свою комнату, так тихо, что ни один шорох не нарушил мертвого сна старинного палаццо.

На другой день, решив продолжать борьбу и испробовать все средства, Пьер попросил дона Виджилио представить его знакомому францисканскому монаху, духовнику папы. Этого доброго смиренного францисканца, человека очень скромного и простого, вероятно, выбрали в духовники святому отцу именно потому, что он не имел никакого влияния и не стал бы злоупотреблять своим почетным положением и близостью к его святейшеству. Со стороны папы было некоторой рисовкой взять духовника из братьев миноритов, друга сирых и убогих, смиренного монаха нищенствующего ордена. Францисканец считался, однако, хорошим проповедником, твердым в вере, и даже сам папа слушал его проповеди, согласно обычаю, укрывшись за занавеской; хотя непогрешимому главе церкви и не подобало выслушивать чьи-либо поучения, но как человек он все же имел право внимать слову божию. Помимо врожденного красноречия, добрый монах был действительно чутким, внимательным духовником, он с кротостью исповедовал и отпускал грехи, очищая души от скверны святою водой покаяния. Видя, как он скромен и прост. Пьер даже не стал просить его о свидании с папой, чувствуя, что это бесполезно.

До самого вечера аббата не покидал чистый образ Франциска Ассизского, «простодушного возлюбленного бедности», как называл его Нарцисс Абер. Пьера часто удивляло, что этот новоявленный Иисус, нежно возлюбивший людей, животных, всю природу, преисполненный горячего милосердия к страждущим и униженным, мог родиться в Италии, стране эгоистической, где ищут наслаждений и поклоняются радостям жизни и красоте. Конечно, времена изменились, но какая же пламенная любовь к ближнему понадобилась в жестокую эпоху средневековья этому утешителю угнетенных, вышедшему из народа, чтобы он стал проповедовать самопожертвование, отречение от богатства, отказ от грубого насилия, равенство и покорность во имя воцарения мира на земле. Он странствовал по дорогам в нищенском рубище, в серой рясе, препоясанной веревкой, обутый в сандалии на босу ногу, без посоха и сумы. Франциск и его собратья произносили вдохновенные, дышащие поэзией проповеди, смело отстаивали великие истины, творили суд, клеймили богатых и могущественных, обличали дурных пастырей, распутных епископов — торгашей и клятвопреступников. Францисканцев встречали с радостью, как избавителей, люди следовали за ними толпами, они были друзьями, заступниками всех сирых и убогих. Вначале римскую церковь испугали столь радикальные идеи, и папы долго колебались, прежде чем признать новый орден; наконец они признали францисканцев, вероятно, надеясь воспользоваться в своих целях этой новой силой, завоевать с ее помощью бедный люд, огромную неведомую массу, вечно недовольную, вечно бурлящую, которая представляла угрозу во все века, даже в эпохи деспотизма. С тех пор папский престол получил в лице францисканцев могучее победоносное воинство, армию, которая заполонила все дороги, селения, города; они проникали в лачуги ремесленников, в хижины крестьян, завоевывая сердца простых людей. Трудно даже представить себе степень влияния этого ордена, вышедшего из недр народа, на самые широкие слои населения! Этим объяснялся его быстрый успех и процветание. Число братьев францисканцев увеличивалось с каждым годом, монастыри вырастали повсеместно, а многочисленные терциарии, монахи в миру, сливались с народом, подчиняя себе души. И лучшим доказательством того, что орден францисканцев был порождением родной земли, могучей порослью от плебейского корня, служит то, что именно в нем зародилось национальное искусство — живописцы, предшественники Возрождения, и сам Данте, величайший гений Италии.

За последние дни Пьеру пришлось столкнуться с современными представителями обоих великих орденов далекого прошлого. Францисканцы и доминиканцы, так долго сражавшиеся плечом к плечу за победу церкви, старые соперники, воодушевляемые одной верой, и сейчас еще существовали бок о бок в своих обширных, по внешности процветавших монастырях. Но смиренные францисканцы с течением времени отстранились, отошли на задний план. Произошло это, быть может, и потому, что их роль народных заступников и избавителей кончилась с тех пор, как народ сам стал бороться за свое освобождение, добиваясь политических и социальных прав. Теперь война шла между доминиканцами и иезуитами, ибо те и другие, как искусные проповедники и наставники, не оставляли надежды преобразовать мир согласно своему учению. Шла упорная, непрерывная, ежечасная борьба, борьба всеми средствами, за влияние в Риме, за высшую власть в Ватикане. Однако доминиканцы, возлагавшие надежды на своего покровителя святого Фому Аквинского, не могли не видеть, как рушатся их древние схоластические догматы, и принуждены были пядь за пядью уступать место иезуитам, которые становились все сильнее, ибо шли в ногу с веком. Кроме них, были еще картезианцы в белых суконных рясах — благочестивые, чистые сердцем молчальники, которые, удалившись от мира, жили затворниками в тихих кельях своих монастырей, ища утешения в созерцании и молитве; они немногочисленны, но их орден будет существовать до тех пор, пока будут существовать человеческие горести и потребность в уединении. Были еще бенедиктинцы, последователи святого Бенедикта, в чьем мудром уставе труд почитался священным; они ревностно изучали науки и словесность, внося в них свой вклад, и долгое время содействовали просвещению и цивилизации своими обширными трудами по истории и богословию. Пьеру нравились бенедиктинцы, и, родись он на два столетия раньше, он, вероятно, вступил бы в их орден; но его удивляло, что они возводят на Авентинском холме новый громадный монастырь, на постройку которого папа Лев XIII уже пожертвовал несколько миллионов. Зачем? Разве они в силах собирать жатву на ниве современной науки и науки завтрашнего дня? Ведь прежние работники сменились новыми, ведь старые догматы преградят богословам дорогу в будущее, если у них не хватит смелости самим опрокинуть их. Наконец, в Риме имелось множество менее значительных монашеских орденов, они здесь насчитывались буквально сотнями: это были кармелиты, трапписты, минориты, варнавиты, лазаристы, эвдисты, миссионеры, реколлекты, братья ордена христианского учения; это были бернардинцы, августинцы, театинцы, обсерванты, целестины, капуцины, не считая соответствующих женских монашеских орденов, монахинь ордена св. Клары и множества других, например, визитандинок пли монахинь Крестовой Горы. Каждый из орденов имел свою обитель — иногда скромную, иногда роскошную, многие кварталы Рима были сплошь застроены монастырями, и вся эта братия кишела за высокими глухими стенами, шумела, соперничала, интриговала; шла постоянная борьба страстей и честолюбивых устремлений. Прежние социальные условия, породившие монашеские ордена, давно отошли в прошлое, а они все еще цепляются за жизнь, бессильные и бесполезные, все еще бьются в медленной агонии; и так будет вплоть до того дня, когда в грядущем обществе для них не хватит ни воздуха, ни места на земле.

Возобновив свои хлопоты и посещения влиятельных лиц, Пьер чаще сталкивался не с монахами, а, главным образом, с белым духовенством, светским духовенством города Рима, которое он теперь хорошо изучил. Там и поныне соблюдалась строжайшая иерархия чинов и рангов. На самом верху, при папском дворе, царила высшая духовная аристократия — кардиналы и прелаты, высокопоставленные, знатные, крайне высокомерные, несмотря на показную простоту. Ступенью ниже стояло приходское духовенство, составлявшее как бы класс буржуазии: умные, весьма достойные священники, среди которых нередко встречались истинные патриоты новой Италии. За четверть века итальянское владычество наводнило город целой толпой чиновников и блюстителей порядка, и это привело к неожиданному результату, благотворно повлияв на мораль и нравы римских духовных лиц; прежде в личной жизни католических прелатов женщины играли такую важную роль, что Римом, в сущности, управляли их служанки и любовницы, самовластно распоряжавшиеся в домах этих старых холостяков. Наконец, на последней ступени стояло низшее духовенство, как бы плебейское сословие, представлявшее жалкую и любопытную картину, — целое сборище грубых, грязных, оборванных аббатов, которые, точно голодные псы, бродили возле церквей в надежде отслужить мессу, пьянствовали в подозрительных тавернах вместе с нищими и ворами. Но еще больше занимали Пьера толпы чужеземных священников и монахов, стекавшихся отовсюду, — истинно верующих и авантюристов, честолюбцев и сумасбродов; всех их тянуло в Рим, словно ночных мотыльков на огонь. Снедаемые тщеславием и корыстью, священники разных национальностей, разного положения, всех возрастов, с утра до вечера околачивались вокруг Ватикана, надеясь урвать кусок пожирнее. Сталкиваясь с ними на каждом перекрестке, Пьер не без стыда думал, что он тоже один из них, из этой толпы аббатов, слоняющихся по улицам. Казалось, весь Рим был наводнен постоянным, нескончаемым приливом и отливом черных сутан и ряс всех цветов. Улицы города пестрели от разноцветной одежды семинаристов разных национальностей, которых наставники длинными вереницами выводили на прогулку: у семинаристов-французов рясы были черные, у южноамериканцев — черные с синим шарфом, у североамериканцев — черные с красным шарфом, у поляков — черные с зеленым шарфом, у греков — синие, у немцев — красные, у римлян — фиолетовые, и так далее, и так далее; одеяния эти были украшены каймами и вышивками всевозможных цветов и фасонов. Помимо них, по улицам слонялись монахи разных братств и общин: в белых, черных, синих, серых сутанах, в капюшонах и пелеринах разных цветов — серых, синих, черных или белых. Иногда могло показаться, будто воскрес прежний Рим эпохи папского владычества, будто он цепко и упорно борется за свою самобытность в нынешнем разноплеменном Риме, не желая затеряться в толпе однотонных костюмов одинакового покроя.

Посещая одного прелата за другим, нанося визиты священнослужителям, Пьер часто заходил в храмы, но никак не мог привыкнуть к здешней церковной службе, к своеобразному римскому благочестию, которое крайне изумляло, а порою оскорбляло его. Однажды в воскресное утро он зашел укрыться от дождя в церковь Санта-Мариа-Маджоре, и ему показалось, будто он попал в огромный зал ожидания на железнодорожной станции; несмотря на неслыханную роскошь, ослепительную белизну колонн, купол античного храма, пышный балдахин над главным алтарем, великолепный мрамор исповедальни и особенно капеллы Боргезе, церковь эта совсем не походила на храм божий. В главном нефе, без скамеек, без единого стула, бродили взад и вперед толпы прихожан, в сутолоке и давке, как на вокзале, топча мокрыми башмаками драгоценные мозаичные плиты; уставшие женщины с детьми сидели вокруг колонн, точно в ожидании поезда. Казалось, весь этот бедный люд зашел сюда случайно, по пути. Священник служил малую мессу в боковом нефе, перед которым, точно очередь в кассу, вытянулась, загородив вход в капеллу, длинная вереница молящихся. При возношении даров все набожно преклонили колена, но, как только месса была окончена, быстро разошлись. Повсюду в обычные дни прихожане этого солнечного города забегали в храм божий лишь мимоходом, на минуту, даже не присаживаясь; так было в церкви Сан-Паоло, Сан-Джованни-ин-Латерано, в старинных соборах и даже в соборе св. Петра. Только воскресная торжественная месса в храме Иисуса Христа напомнила Пьеру богослужение в северных соборах: здесь были толпы молящихся, скамьи для прихожан, женщины сидели, под роскошными золочеными сводами царила чинная тишина; слишком яркие краски скульптурных украшений и фресок во вкусе барокко поблекли от времени и приобрели восхитительные рыжеватые тона. Однако множество церквей, даже самых древних и почитаемых, вроде храмов Сан-Клименте, Сант-Аньезе, Санта-Кроче-ди-Джерузалемме, пустовало, и к обедне там собиралось лишь несколько прихожан, живущих по соседству. Четырехсот церквей чересчур много, даже для Рима; одни храмы посещались лишь в дни торжественной службы, другие открывались только раз в год, в престольный праздник. Многие существовали благодаря какой-нибудь реликвии или статуе, которой поклонялись верующие, считая ее чудотворной: так храм на площади Арачели славился изваянием младенца Иисуса, il Bambino[11]Младенец (итал.). , якобы приносившим исцеление больным детям, церковь Сант-Агостино — статуей богоматери, Madonna del Parto[12]Мадонна рожениц (итал.). , помогавшей благополучному разрешению от бремени. Иные храмы привлекали молящихся кропильницей со святой водой или маслом в лампадах, чудотворной деревянной скульптурой какого-нибудь святого или мраморной статуей мадонны. Были церкви и вовсе заброшенные, напоминавшие музеи древних скульптур; службы там не совершались, а сторожа продавали туристам церковные реликвии. Были, наконец, храмы, смущавшие религиозное чувство, как например, Санта-Мариа-Ротонда в Пантеоне в огромной круглой зале в виде античного цирка: статуя святой девы казалась не христианским, а скорее олимпийским божеством. Пьера интересовали также церкви бедных приходов, но увы, посетив храмы св. Онуфрия, св. Цецилии и Санта-Мариа-ди-Трастевере, он и там, против ожидания, не обнаружил искренней веры и толп молящихся. Как-то раз после полудня он с горестным чувством слушал хор певчих, которые громко и жалостно пели в совершенно пустой, безлюдной церкви. В другой раз, зайдя в храм св. Хрисогона накануне праздника, он с ужасом увидел, что все колонны завешены красным штофом, а портики задрапированы яркими занавесами, желтыми и синими, белыми и красными; возмущенный этой безвкусицей, этой ярмарочной мишурой, Пьер поспешил уйти. Ах, как это непохоже было на величавые соборы его родины, где он так горячо молился в детстве! Здесь почти все церкви были на один образец: античная базилика, перестроенная Бернини или его учениками во вкусе римской архитектуры прошлого века. В храме св. Людовика Французского, отличавшемся более строгим и изящным стилем, Пьеру понравились только гробницы святых и героев, которые покоились под каменными плитами здесь, на чужбине. Тоскуя по готическим храмам, он пошел осмотреть церковь Санта-Мариа-Минерва, представлявшую, как ему говорили, единственный образец готической архитектуры в Риме. Для Пьера это было последним разочарованием: встроенные в стену колонны, облицованные мрамором, стрельчатые арки, которые, как бы не решаясь подняться ввысь, изгибались дугою, полукруглые своды, придавленные тяжелым, массивным куполом. Нет, нет! Здесь лишь догорали тлеющие угли той веры, пылающий огонь которой осветил и зажег когда-то весь христианский мир. Выходя из церкви Санта-Мариа-Минерва, Пьер случайно встретил монсеньера Форнаро, и тот яростно ополчился на готический стиль, называя его чистейшей ересью. Первой христианской церковью, сказал он, была базилика, ведущая свое происхождение от античного храма; считать готический собор истинно христианским храмом — просто кощунство, ибо готический стиль порожден греховным англо-саксонским духом, протестантскими идеями Лютера. Пьер хотел было вступить в горячий спор с прелатом, но удержался, боясь наговорить лишнего. Ведь слова Форнаро служили лучшим доказательством того, что римско-католическая церковь — прямое порождение древней почвы Рима, язычество, преображенное христианством. В других странах христианство развивалось в иной среде и по-иному, так что вскоре обнаружились разногласия, и в дни раскола многие церкви восстали против колыбели католичества, матери городов — Рима. Пути их расходятся все дальше, несогласия разрастаются все больше и больше по мере развития современного общества, и, несмотря на отчаянные усилия объединить религиозные течения, христианской церкви вскоре грозит новый неизбежный раскол. И еще одного Пьер не мог простить римским базиликам: им не хватало колоколов, которые он так любил с самого детства, когда был набожным и чувствительным, прекрасных больших колоколов, утешителей бедного люда. Для колоколов нужны колокольни, а в Риме их нет, есть одни купола. Право же, Рим не похож на христианский город, где в звоне и благовесте колоколов молитвы волнами звуков возносятся к небу, а над шпилями церквей кружатся стаи галок да ласточек.

Между тем Пьер упорно продолжал свои хлопоты; скрепя сердце, он вновь и вновь посещал все тех же влиятельных особ, твердо решив, несмотря на неудачи, обойти одного за другим всех кардиналов конгрегации Индекса. Постепенно ему пришлось познакомиться и с другими конгрегациями — своего рода министерствами прежнего папского правительства, теперь уже не столь многочисленными, но все еще необычайно сложными по составу; в каждой конгрегации имелся кардинал-префект, кардиналы члены совета, прелаты-советники и целый штат чиновников. Несколько раз Пьеру довелось побывать в здании Канчеллерии, где заседала конгрегация Индекса, и он едва не заблудился, бродя по бесчисленным лестницам, коридорам и приемным залам; еще в портике, при входе, его охватил озноб от сырости старых стен, и он так и не смог оценить суровую красоту этого голого, холодного палаццо, одного из типичных образцов римского Возрождения, созданного знаменитым Браманте. С конгрегацией Пропаганды веры, где его принимал кардинал Сарно, Пьер был уже знаком, а теперь, переходя от одного прелата к другому в поисках покровительства, в бесконечных хлопотах и визитах, ему пришлось познакомиться и с другими конгрегациями: Епископата, Обрядов, По делам монашествующих и с конгрегацией Собора. Побывал он также в папской консистории, в Датарии, в Пенитенциарии. Весь этот огромный аппарат церковной администрации был создан для того, чтобы руководить всем христианским миром, продолжать завоевания, управлять странами уже завоеванными, обсуждать вопросы веры, нравственности и поведения отдельных лиц, расследовать и карать преступления, давать отпущение грехов, продавать бенефиции. Нельзя и представить себе, какое огромное количество дел каждое утро поступало в Ватикан: здесь разбирались самые важные, самые щекотливые, самые сложные вопросы, требовавшие кропотливого изучения и бесчисленных справок. Приходилось принимать толпы посетителей, стекавшихся в Рим со всех концов христианского мира, отвечать на бесконечный поток писем, прошений, докладов, которые накапливались во всех канцеляриях и распределялись по конгрегациям. Но удивительнее всего было то, что эта колоссальная работа производилась в глубокой тайне, в полном молчании; никаких слухов не просачивалось наружу из трибунала, суда, совета церковных сановников, и весь этот старый механизм, хотя и покрытый вековой ржавчиной, хотя и непоправимо изношенный, работал так слаженно, так бесшумно, что из-за глухих стен не доносилось ни стука, ни сотрясения. Вся церковная политика заключалась в этом: молчать, писать как можно меньше, выжидать. Что за поразительный механизм, отживающий свой век, но все еще могущественный! Пьер чувствовал, что его самого опутала, захватила железная сеть могучей организации, созданной, чтобы властвовать над людьми. Хотя он и видел все трещины, дыры этого ветхого, готового рухнуть здания, но, раз вступив туда, уже не мог выбраться; он путался, бился, метался в безвыходном лабиринте, в бесконечном переплетении интриг и личных интересов, где вечно сталкиваются тщеславие и корысть, продажность и честолюбие, где столько мерзости и столько величия. Как непохоже все это было на тот Рим, о котором мечтал Пьер, и какой гнев охватывал его порою в этой упорной, утомительной борьбе!

Иногда аббат неожиданно находил объяснение фактам, которых прежде никак не мог постичь. Однажды, на вторичном приеме в конгрегации Пропаганды веры, кардинал Сарно заговорил с ним о франкмасонах с такой холодной яростью, что у Пьера сразу открылись глаза. До сих пор он относился к франкмасонам с насмешкой, придавая им столь же мало значения, как иезуитам, он не верил глупым россказням об этих загадочных людях, скрывающихся во мраке, которые якобы обладают безграничной тайной властью и правят всем миром. Его особенно удивляла слепая ненависть, какую вызывало у некоторых духовных лиц самое упоминание о масонах: один прелат, весьма умный и просвещенный, с глубокой убежденностью уверял Пьера, что на собраниях масонской ложи хотя бы раз в год непременно председательствует сам сатана в человеческом обличье. Пьеру это казалось совершенной бессмыслицей. Но он начинал постигать давнишнее соперничество, яростную борьбу римско-католической церкви с другой церковью, своей противницей. Хотя католичество и верило в свое торжество, однако видело в масонстве опасного конкурента, считавшего себя даже древнее по времени, старого врага, который все еще может одержать победу. Вражда объяснялась в особенности тем, что обе эти доктрины притязали на господство над миром, обе создали международную организацию, опутали невидимой сетью целые народы, у обеих были свои тайны, свои догматы и обряды. Бог против бога, вера против веры, завоеватель против завоевателя; точно две конкурирующие фирмы, поместившиеся дверь в дверь на одной и той же улице, они мешали друг другу, и каждая старалась погубить другую. Католицизм представлялся Пьеру ветхим, отжившим, умирающим, но он не верил и в могущество масонства. Он расспрашивал, собирал сведения, стараясь выяснить, действительно ли масонские ложи столь могущественны в Риме, где оба верховных властелина столкнулись лицом к лицу, где папе противостоит великий магистр. Правда, Пьеру рассказывали, что разорившиеся римские князья нередко считали необходимым вступить в масонские ложи, чтобы поправить дела, облегчить свое тяжелое положение и обеспечить будущее своих сыновей. Однако не уступали ли они при этом неодолимым веяньям времени? Не суждено ли масонству также погибнуть, дождавшись торжества идей справедливости, разума и истины, которые оно так долго защищало в царстве мрака, произвола и насилия прежних веков? Ведь это несомненный закон, что победа идеи убивает секту, которая ее пропагандировала, делает бесполезным и даже несколько смешным ореол, которым она себя окружала, стремясь поразить воображение толпы. Карбонарии прекратили свое существование, когда были завоеваны политические свободы, которых они добивались, и в тот день, когда католическая церковь, завершив свою цивилизаторскую миссию, погибнет, исчезнет и ее противник — тайное общество вольных каменщиков, ибо освободительные идеи, которые оно отстаивало, к тому времени уже восторжествуют. В наши дни некогда могущественные масонские ложи играют жалкую роль; скованные традициями, нелепыми обрядами и церемониями, над которыми все потешаются, они вскоре останутся лишь связующим звеном, средством взаимной помощи для членов братства, до тех пор, пока свежий ветер знания, увлекая за собой народы, не сметет с лица земли все отжившие верования.

Измученный беготней по приемным и бесплодными хлопотами, Пьер опять начал тревожиться, но все же не уезжал из Рима, решив бороться до конца с упорством воина, не признающего себя побежденным. Он нанес визиты всем кардиналам, которые могли повлиять на исход дела в его пользу. Он добился приема у кардинала-викария, ведающего римской епархией, человека образованного, который завел с ним разговор о Горации и тут же, перейдя на политику, принялся расспрашивать о Франции, о республике, о военном и морском бюджете, нисколько не интересуясь крамольной книгой. Пьер повидал и главного пенитенциария, которого уже встречал во дворце Бокканера, тощего старика с изможденным лицом аскета, но тот лишь прочел ему длинную нотацию, сурово порицая молодых священников, развращенных новыми идеями и сочиняющих возмутительные книги. Наконец, он нанес визит в Ватикане государственному секретарю, как бы министру иностранных дел его святейшества, самой влиятельной особе папской курии; от этого визита Пьера долго отговаривали, запугивая опасными последствиями в случае неудачи. Он извинился, что приходит так поздно, но кардинал, несмотря на несколько суровую внешность, оказался человеком приветливым и тактичным; любезно усадив Пьера, он с интересом расспросил его, внимательно выслушал и даже ободрил. Однако, выйдя на площадь св. Петра, священник понял, что дело его не подвинулось ни на шаг и если ему когда-нибудь удастся попасть на прием к папе, то уж никак не с помощью государственного секретаря. В тот вечер, после многих визитов к разным лицам, Пьер вернулся домой, на улицу Джулиа, утомленный, разбитый, растерянный, с тяжелой головой; ему казалось, будто его мало-помалу затягивает грозная машина со множеством зубчатых колес, и он в отчаянии спрашивал себя, куда же ему идти завтра, что ему теперь делать? Он чувствовал, что сходит с ума.

В коридоре он встретил дона Виджилио и хотел опять обратиться к нему, попросить доброго совета. Но перепуганный секретарь неизвестно почему сделал ему знак молчать. С расширенными от страха глазами он едва слышно прошептал на ухо Пьеру:

— Вы видели монсеньера Нани? Нет?.. Так вот, ступайте к нему. Повторяю, это единственное, что вам остается.

Пьер уступил. Да и к чему противиться? Ведь помимо страстного желания защитить свою книгу, его привела в Рим жажда все узнать, во всем убедиться на опыте. Значит, надо довести испытание до конца!

На другой день, ранним утром, Пьер отправился на площадь св. Петра и задержался под колоннадой в ожидании приема. Никогда еще его не давили так своей громадой полукружия в четыре ряда колонн, целый лес гигантских каменных стволов, под которыми никто никогда не гуляет. Он невольно спрашивал себя, для чего нужна эта пустынная мрачная площадь, к чему такой роскошный портик? Вероятно, только ради величия общей картины, ради монументальной пышности; в этом вновь сказался Рим, вся его сущность. Пройдя дальше по улице, Пьер очутился перед дворцом Священной канцелярии, позади здания Ризницы, в глухом, пустынном квартале, где тишину лишь изредка нарушают шаги пешехода или стук колес. Только солнце заглядывает сюда, и полосы света медленно передвигаются по белым плитам мостовой. Здесь чувствуется близость собора, запах ладана, вековой сон мирной, как бы монастырской жизни. На углу возвышается голое, тяжеловесное, хмурое здание дворца Священной канцелярии; виден высокий желтый фасад, прорезанный единственным рядом окон; на боковую улицу выходит другой фасад, еще более непривлекательный, с рядом мутных, зеленоватых окон, узких, точно бойницы. В ослепительных лучах солнца эта каменная громада грязного цвета, казалось, дремала, наглухо отгородившись от мира, замкнутая и таинственная, как тюрьма.

Пьер невольно содрогнулся от страха и тут же посмеялся над своим ребячеством. Ведь в наши дни римская и всемирная инквизиция, или, как ее теперь именуют, Священная канцелярия, уже совсем непохожа на тот легендарный, тайный трибунал, который посылал свои жертвы на костер, выносил смертные приговоры без права обжалования, имел неограниченную власть над жизнью и смертью христиан всего мира. Правда, и до сих пор деятельность инквизиции протекает втайне: члены Священной канцелярии собираются по средам, судят и выносят приговоры при закрытых дверях, так что никакие слухи не могут просочиться наружу. Она продолжает преследовать ересь, запрещать книги и осуждать виновных, но у нее уже нет прежней власти: нет ни оружия, ни темниц, ни костров, ни палачей; за нею осталось только право заявлять протест да налагать на духовных лиц дисциплинарные взыскания.

Когда Пьер вошел во дворец и его провели в приемную монсеньера Нани, жившего в том же здании в качестве асессора Священной канцелярии, он был приятно удивлен. Приемная зала, выходившая окнами на юг, была залита ярким солнцем и, несмотря на строгую мебель и темные обои, казалась уютной, как будто там жила женщина, умевшая придать неуловимое изящество суровой обстановке. Цветов не было, но в комнате приятно пахло. Едва переступив порог, Пьер почувствовал себя легко в этой приветливой атмосфере.

Монсеньер Нани, живой, румяный, голубоглазый, с легкой проседью в светлых волосах, улыбаясь, вышел к нему навстречу.

— Любезный сын мой, — воскликнул он, протягивая Пьеру обе руки, — как мило с вашей стороны, что вы пришли навестить меня!.. Садитесь, пожалуйста, давайте побеседуем, как добрые друзья.

Он сразу же начал расспрашивать Пьера с видом горячего участия.

— В каком положении ваше дело? Расскажите мне подробно обо всем, что вам удалось предпринять.

Несмотря на предостережения дона Виджилио, Пьер поверил в искреннее сочувствие прелата и, растрогавшись, выложил ему все без утайки. Рассказал о визитах к кардиналу Сарно, монсеньеру Форнаро, отцу Данджелису; описал свои хлопоты у влиятельных лиц, у кардиналов конгрегации Индекса, у главного пенитенциария, у кардинала-викария, у государственного секретаря; посетовал на бесконечные хождения из одной двери в другую, ко всем сановникам церкви, по всем конгрегациям, по всем ячейкам громадного улья, где кипит непрестанная таинственная работа; с горечью поведал о том, как он измучен, разбит, обескуражен.

Монсеньер Нани, слушавший с явным удовольствием рассказ Пьера о всех перипетиях его мучительной и бесплодной борьбы, изредка прерывал аббата восклицаниями:

— Да это же отлично! Превосходно! Ваше дело идет на лад! Великолепно, просто великолепно!

Казалось, прелат говорил совершенно искренне, без тени иронии или злорадства. Но его пронизывающий взгляд впивался в лицо молодого человека, как будто он хотел убедиться, насколько сломлена воля аббата, насколько тот готов к повиновению. Достаточно ли Пьер утомлен, разочарован, достаточно ли сознает всю безнадежность борьбы, настала ли пора с ним покончить? Неужели три месяца, проведенные в Риме, все еще не образумили, не охладили, не усмирили этого пылкого, безрассудного энтузиаста?

Неожиданно монсеньер Нани спросил:

— Однако, любезный сын мой, вы еще ничего не рассказали мне о его высокопреосвященстве кардинале Сангвинетти.

— Монсеньер, его высокопреосвященство до сих пор не вернулся из Фраскати, я не мог его повидать.

Тогда прелат, как будто предвкушая эффектную развязку своей искусной дипломатической интриги, воскликнул с притворным испугом, воздевая к небу пухлые холеные руки:

— Боже мой! Вам непременно надо повидать его высокопреосвященство! Это совершенно необходимо. Подумайте только, ведь он префект конгрегации Индекса! Мы не в силах ничего сделать, ничем не можем вам помочь, пока вы не посетите кардинала. Кто не видел его, тот никого не видел… Поезжайте скорее, поезжайте во Фраскати, любезный сын мой.

И Пьеру пришлось покориться:

— Я поеду, монсеньер.


Читать далее

Эмиль Золя. Рим
I 04.05.15
II 04.05.15
III 04.05.15
IV 04.05.15
V 04.05.15
VI 04.05.15
VII 04.05.15
VIII 04.05.15
IX 04.05.15
X 04.05.15
XI 04.05.15
XII 04.05.15
XIII 04.05.15
XIV 04.05.15
XV 04.05.15
XVI 04.05.15
КОММЕНТАРИИ. РИМ 04.05.15

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть