Онлайн чтение книги Рим Rome
XIII

Проснувшись утром, Пьер с удивлением услышал, что пробило одиннадцать часов. После утомительного празднества, где он задержался так поздно, аббат спал спокойно и сладко, как ребенок, словно и во сне ощущая радость. Едва он раскрыл глаза, яркие солнечные лучи, проникавшие в окно, преисполнили его светлой надеждой. Первая его мысль была о том, что вечером, в девять часов, он наконец-то увидит папу. Осталось ждать еще десять часов: чем же ему заполнить этот благословенный день? Само небо, ясное и лучезарное, казалось священнику счастливым предзнаменованием.

Поднявшись с постели, Пьер распахнул окна, и в комнату ворвался теплый воздух, как будто напоенный тем же ароматом плодов и цветов, как в день его приезда, сладостным, непонятно откуда доносившимся запахом апельсинов и роз. Неужели правда уже наступил декабрь? Что за блаженная страна, где на пороге зимы в воздухе все еще веет весною! Уже совсем одетый, облокотившись на подоконник, Пьер залюбовался золотистой лентой Тибра и зеленеющими круглый год склонами Яникульского холма на том берегу реки, как вдруг увидел Бенедетту, которая сидела у фонтана в заброшенном саду дворца. Аббату было душно в комнате, и он спустился в сад, куда неодолимо влекла его жажда жизни, радости и красоты.

Сияющая, цветущая Бенедетта, как он и ожидал, с радостным возгласом протянула ему обе руки:

— Ах, дорогой друг, я так счастлива, так счастлива!

Они нередко и прежде проводили утренние часы в этом мирном, уединенном уголке. Но какие то были унылые часы, полные тревоги, лишенные надежды! А в то утро все вокруг казалось им светлым, проникнутым неизъяснимым очарованием: и пустынные аллеи, заросшие сорной травой, и кусты самшита в старом, засыпанном землею бассейне, и симметрично рассаженные апельсиновые деревья, когда-то обрамлявшие цветники, — все располагало к задушевной, дружеской беседе, к светлым мечтам и надеждам. И как отрадно, как свежо было возле фонтана, под сенью высокого лаврового дерева! Из разверстого рта трагической маски с нежным журчанием, напоминавшим звук флейты, вытекала тонкая струйка воды. Прохладой веяло от древнего мраморного саркофага, украшенного барельефами с изображением неистовой вакханалии, где фавны гонялись за нимфами, опрокидывали их наземь, жадно осыпали поцелуями. Пьер и Бенедетта чувствовали себя здесь вне времени и пространства, погруженными в покой минувших веков, так далеко от всего, что для них словно исчезали окрестные дома, новая каменная набережная, разрушенные и недостроенные кварталы в облаках пыля, весь этот Рим, в муках рождавший новый мир.

— Ах, как я счастлива! — повторила Бенедетта. — Я просто задыхалась в комнатах, меня тянет на простор, на воздух, к солнцу, мне хочется дышать полной грудью.

Она сидела возле саркофага на обломке колонны, служившем скамьей, и усадила аббата рядом с собою. Никогда еще он не видел Бенедетту такой красивой, ее чистое, нежное, как цветок, прелестное лицо, обрамленное черными волосами, порозовело на солнце. В бездонной глубине огромных глаз сверкали золотые искорки, невинные, детские уста расцветали радостной улыбкой. Наконец-то она могла любить избранника своего сердца, не нарушая законов божеских и человеческих… Бенедетта мечтала вслух, строила планы на будущее.

— Ну, теперь все очень просто, — говорила она, — раз церковь уже расторгла брачный союз, нетрудно будет добиться и гражданского развода. И мы поженимся с Дарио этой весной, а может быть, и раньше, если удастся быстро покончить с формальностями… Нынче вечером, в шесть часов, он едет в Неаполь, чтобы уладить денежные дела, — там пришлось продать наши земельные владения, ведь все эти хлопоты обошлись очень дорого. Но теперь нам ничего не жаль, раз мы принадлежим друг другу… Через неделю Дарио вернется, и настанут счастливые дни. Как мы будем смеяться, как весело проводить время! После вчерашнего блестящего бала я всю ночь не могла заснуть, все мечтала, строила разные планы, великолепные планы… О! вы увидите, сами увидите, я непременно хочу, чтоб вы остались в Риме до нашей свадьбы.

Пьер смеялся вместе с нею, покоренный ее бурной, юной веселостью; он с трудом удерживался, чтобы не поделиться с нею своей радостью, надеждой на скорое свидание с папой. Но он дал клятву не говорить об этом ни одной живой душе.

Время от времени в трепетной тишине залитого солнцем небольшого сада раздавался пронзительный птичий крик; подняв голову, Бенедетта взглянула на клетку, висевшую в окне второго этажа.

— Кричи, кричи громче, Тата! — сказала она со смехом. — Радуйся вместе с нами. Я хочу, чтобы все в доме были веселы.

И она обернулась к Пьеру с озорной улыбкой, точно школьница, расшалившаяся на каникулах.

— Вы знаете Тата? Как, неужели не знаете?.. Это же попугай моего дяди кардинала! Я подарила его дядюшке прошлой весной, и он его просто обожает, даже дает клевать со своей тарелки. Он сам ухаживает за птицей, выпускает погулять и сажает в клетку, а в холода так боится ее простудить, что постоянно держит в столовой, самой теплой из своих комнат.

Подняв глаза, Пьер увидел хорошенькую птичку с шелковистым пепельно-зеленым оперением. Зацепившись клювом за жердочку, попугай раскачивался и хлопал крыльями, резвясь на солнышке.

— Он умеет говорить? — спросил аббат.

— О нет, он просто кричит, — отвечала Бенедетта, смеясь. — Но дядя убежден, будто попугай отлично все понимает, и очень любит с ним разговаривать. — И тут, вспомнив почему-то о другом своем родственнике, троюродном дяде, живущем в Париже, Бенедетта вдруг спросила: — А вы не получали письма от виконта де Лашу?.. Он писал мне на днях о том, как он огорчен, что вы еще не добились приема у его святейшества. Он так рассчитывал на вас, так надеялся, что вы победите и его идеи восторжествуют!

Пьер действительно часто получал отчаянные письма от виконта, огорченного возросшим влиянием своего противника, барона де Фура, который успешно возглавил международное паломничество в Рим и собрал крупные суммы на динарий св. Петра. Это означало перевес старокатолической партии непримиримых и грозило свести на нет все завоевания либеральной партии неокатолицизма; необходимо было добиться от святого отца поддержки пресловутых обязательных корпораций и осуждения корпораций свободных, которым покровительствовали консерваторы. И виконт де Лашу засыпал Пьера поручениями и всякими сложными проектами, возлагая все надежды на его аудиенцию в Ватикане.

— Да-да, — вздохнул Пьер, — я получил письмо в воскресенье и еще одно вчера вечером, вернувшись из Фраскати… Я был бы так счастлив, так счастлив, если бы мог сообщить ему добрые вести!

Его снова захлестнула бурная радость при мысли, что вечером он наконец увидит папу, откроет ему свое сердце, пылающее любовью к ближним; без сомнения, святой отец милостиво ободрит его, поддержит, благословит на высокую миссию спасения общества во имя братской любви к бедным и униженным. И Пьер был не в силах долее скрывать тайну, переполнявшую ему душу.

— А знаете, все улажено, аудиенция назначена на сегодняшний вечер.

Бенедетта сначала не поняла.

— То есть как?

— Ну да, монсеньер Нани соизволил сообщить мне ночью на балу, что он передал мою книгу святому отцу и его святейшество выразил желание меня видеть… Я буду принят нынче вечером в девять часов.

Бенедетта вся вспыхнула, искренне радуясь удаче молодого аббата, к которому за это время горячо привязалась. Успех друга, совпавший с ее собственной победой, казался ей необычайно важным событием, как бы залогом полного и всеобщего торжества. Радуясь счастливому предзнаменованию, она воскликнула с восторгом:

— Ах, боже мой, это принесет нам удачу!.. Как хорошо, друг мой, как хорошо, что счастье улыбнулось вам тогда же, когда и мне! Это такая радость для меня, такая радость, вы даже и вообразить не можете… Теперь я уверена, что все у нас будет хорошо, ведь если кто-либо удостоится видеть папу, на дом, где живет этот человек, снисходит благословение божие, отныне даже гром небесный его не поразит.

Она смеялась и хлопала в ладоши от радости так громко, что Пьер забеспокоился:

— Тише, тише! Я дал слово сохранить это в тайне… Умоляю вас, не говорите никому, ни вашей тетушке, ни даже его высокопреосвященству… Монсеньер Нани очень разгневается.

Бенедетта обещала молчать. Она с умилением принялась восхвалять монсеньера Нани, их общего благодетеля, — ведь это он помог ей добиться расторжения брака. Потом снова засмеялась в порыве бурного веселья:

— Сознайтесь, друг мой, что счастье — самое главное на свете!.. Не требуйте же от меня сегодня, чтобы я оплакивала ваших бедняков и страдальцев, терпящих голод и холод… Единственное, что имеет значение, — это радость жизни! Она исцеляет все. Когда вы счастливы, вы забываете о страданиях, вы не чувствуете ни голода, ни холода!

Пьер оторопел, услышав такое неожиданное и странное решение роковых проблем нищеты. Он вдруг понял, что все его попытки проповедовать свои идеи этой девушке были напрасны: она родилась под сияющим, лучезарным небом, она унаследовала гордость и высокомерие древнего аристократического рода. Он хотел обратить ее к христианской любви, возбудить в ней участие к сирым и убогим, ко всему сущему, воодушевить мечтой о новой, возрожденной Италии. Но если ему удавалось растрогать Бенедетту страданиями бедняков в те дни, когда она сама страдала от жестоких сердечных ран, то теперь, исцелившись от мук, она верила, что все кругом счастливы, что все, подобно ей, наслаждаются знойным летом и мягкой, словно весна, зимой!

— Но есть ведь много несчастных, — попробовал возразить Пьер.

— О нет, нет! — воскликнула Бенедетта. — Вы просто не знаете наших бедняков!.. Любая девушка из Трастевере, если найдет себе дружка по сердцу, счастлива, как королева, и черствый хлеб кажется ей слаще пряника. Если у матери выздоровел ребенок, если мужчина победил в драке или выиграл в лотерею, им ничего больше не надо, — все одинаково радуются удаче, все одинаково любят развлечения… Вот вы мечтаете о справедливости, о равномерном распределении благ земных, но уверяю вас, истинно счастливы будут только те, кто радуется жизни, порою сами не зная почему, у кого душа поет в ясный солнечный день, вот как сегодня!

Пьер молча развел руками; ему не хотелось огорчать Бенедетту, опять напоминая ей о несчастных и обездоленных, которые в эту самую минуту погибали где-то там, далеко, изнемогая от физической боли или от душевных страданий. Но вдруг в светлом, прозрачном воздухе пронеслась огромная тень, и Пьер почувствовал бесконечную печаль, таящуюся в радости, беспредельную скорбь солнечного света, словно невидимая рука заволокла все мраком. Не закружилась ли у него голова от терпкого запаха лаврового дерева, от горького аромата померанца и самшита? Не воспламенила ли ему кровь сладострастная нега этого таинственного уголка возле древнего саркофага? Или же исступленная вакханалия барельефов навела его на мысль о неотвратимой смерти, настигающей среди любовных наслаждений, среди жарких поцелуев неутоленной страсти? На миг нежное журчанье фонтана показалось аббату скорбным рыданием, и все вокруг померкло, покрылось грозной тенью невидимой тучи.

Тут Бенедетта схватила его за обе руки, и он очнулся от наваждения, радуясь, что она здесь, рядом с ним.

— Не правда ли, я плохая ученица, друг мой? На редкость непослушная и непонятливая! — воскликнула она, смеясь. — Что поделаешь, некоторые идеи нам совершенно чужды. Нет, никогда вам не вбить их в голову римской девушки… Любите же нас такими, какие мы есть, довольствуйтесь тем, что мы красивы, что мы стремимся быть еще красивее, как можно красивее!

В эту минуту Бенедетта, вся сиявшая от счастья, была так хороша, что Пьер ощутил благоговейный трепет, словно перед лицом божества, перед лицом всемогущей силы, правящей вселенной.

— О да, вы правы, — прошептал он, — красота владеет миром, красота будет владеть им всегда… Боже, почему не в силах она утолить вечный голод, вечные муки бедняков!

— Полно, полно, жизнь так прекрасна! — радостно воскликнула Бенедетта. — Пойдемте завтракать, тетушка уж, верно, ждет нас.

Дамы завтракали в час, и в те редкие дни, когда Пьер оставался дома, ему ставили прибор в маленькой столовой третьего этажа, мрачной, угрюмой комнате, выходившей окнами во двор. В тот же час в большой солнечной зале второго этажа с окнами на Тибр кардинал завтракал в обществе своего племянника Дарио; он любил с ним беседовать за столом, ибо второй сотрапезник, секретарь дон Виджилио, почти не раскрывал рта и только отвечал на вопросы. Дамы вели хозяйство отдельно, у них была особая кухня и особая прислуга; только внизу помещались общие кладовые и буфетная.

Несмотря на унылый и мрачный вид маленькой столовой, выходившей окнами на темный двор, завтрак двух дам и молодого аббата прошел очень весело. Даже донна Серафина, обычно такая чопорная, казалась оживленной и довольной. Вероятно, она все еще наслаждалась вчерашним торжеством, своим появлением на балу под руку с Морано; она первая завела разговор о Буонджованни, расхваливая пышное празднество, хотя и созналась, что ее очень стесняло присутствие короля и королевы. Она рассказала, как ловко и дипломатично уклонилась от встречи с королевской четой. Донна Серафина выразила надежду, что известная всем привязанность ее к крестнице, Челии, послужит достаточным оправданием ее присутствия в этом нейтральном салоне, где смешались представители двух лагерей. Однако ее, по-видимому, все-таки мучила совесть, ибо она объявила, что сразу после завтрака отправится в Ватикан к кардиналу-секретарю хлопотать о каком-то заведении, где она состояла дамой-патронессой. Этим визитом на другой же день после бала во дворце Буонджованни она считала необходимым загладить свою вину. Никогда еще она не проявляла такого благочестивого рвения, как в последние дни, никогда еще не питала такой пламенной надежды, что ее брат кардинал скоро вступит на престол св. Петра: это было бы для нее величайшим торжеством, прославлением их древнего рода, необходимым, неизбежным триумфом, которого требовала ее фамильная гордость; во время недавней болезни Льва XIII донна Серафина уже чуть было не заказала новое облачение с гербом будущего папы.

Бенедетта не переставала шутить и смеяться по всякому поводу и с огромной нежностью говорила о Челии и Аттилио, радуясь счастью влюбленной парочки, как собственному. Когда подали десерт, она с удивлением спросила слугу:

— А фиги, Джакомо, где же фиги?

Медлительный, полусонный слуга смотрел на нее с недоуменным видом. К счастью, в столовой оказалась Викторина.

— Где же фиги, Викторина, почему нам их не подали? — повторила Бенедетта.

— Какие фиги, контессина?

— Те самые, что я видела утром в буфетной, я заглянула туда по дороге в сад… Чудесные фиги в небольшой корзиночке. Я даже удивилась, откуда они взялись в такое время года. Я так люблю фиги, я заранее предвкушала, что буду лакомиться ими за завтраком.

Викторина рассмеялась.

— Знаю, знаю, контессина… Их принес аббат из Фраскати, тамошний священник, помните? Он явился вчера вечером, чтобы лично преподнести их в дар его высокопреосвященству. Я была при этом, и он раза три повторил, что это подарок и корзинку надо подать прямо к столу его высокопреосвященства, не тронув ни листочка… Так мы и сделали.

— Вот это мило, нечего сказать! — вскричала Бенедетта, в шутку притворяясь рассерженной. — Вот противные, сами лакомятся, а о других забыли! Могли бы и с нами поделиться!

Тут вмешалась донна Серафина и спросила у служанки:

— Вы говорите о том священнике, что в прежние времена заходил к нам на виллу?

— Ну да, это аббат Сантобоно, он служит мессы в церкви Санта-Мариа-деи-Кампи… Когда он приходит сюда, то всегда спрашивает аббата Папарелли, они вроде в одной семинарии обучались. Вот и вчера аббат Папарелли сам провел приятеля с корзинкой в буфетную… Ох, уж эта корзинка! Представьте себе, ее все-таки забыли подать к столу его высокопреосвященства, никто бы нынче и не отведал этих фиг, кабы не аббат Папарелли: он бегом примчался за ними и сам понес в столовую, да так торжественно, точь-в-точь как святые дары… И то правда, его высокопреосвященство до них большой охотник!

— Ну, сегодня мой брат вряд ли их отведает, — заметила донна Серафина, — ему нездоровится, он дурно спал ночью.

При имени Папарелли она сразу помрачнела. Тучный, низенький шлейфоносец с дряблой, морщинистой физиономией, похожий на старую деву в черной юбке, внушал ей отвращение с тех нор, как она заметила, что этот вкрадчивый, подобострастный тихоня забрал необыкновенную власть над кардиналом. Он держал себя как самый жалкий, смиренный слуга, но на деле всем распоряжался и, как ей казалось, втайне боролся против ее собственного влияния на брата, нередко сводя на нет все, чего она добивалась ради осуществления своих честолюбивых замыслов. Хуже всего было то, что, по ее предположениям, Папарелли уже раза два подтолкнул кардинала на явно ошибочные, неразумные поступки. Возможно, впрочем, что она заблуждалась, ибо не могла не признать его редких достоинств и необыкновенной набожности.

Бенедетта между тем не переставала шутить и дурачиться. Увидев, что Викторина вышла из комнаты, она позвала лакея:

— Слушайте, Джакомо, я вам дам маленькое поручение… — Обратившись к тетке и к молодому аббату, она прибавила: — Позвольте мне, ну пожалуйста, мы должны отстаивать свои права… Я живо представляю себе, как они сидят за столом, внизу, почти под нами. Им, как и нам, уже подали десерт. Вот дядюшка со своей доброй улыбкой приподнимает листья, выбирает себе спелые фиги, потом передает корзинку Дарио, а тот угощает дона Виджилио. И все трое с постной миной лакомятся фигами… Вы их видите? Видите?

Она-то действительно видела их, ибо ее мысли постоянно уносились к Дарио, она стремилась быть рядом с ним, представляла, как он сидит за столом с двумя сотрапезниками. Сердцем она была там, в нижнем этаже, она видела Дарио, слышала, ощущала его присутствие всем своим существом.

— Ступайте вниз, Джакомо, и скажите его высокопреосвященству, что нам до смерти хочется полакомиться фигами. Не будет ли он так добр прислать нам сюда хоть немножко.

Но донна Серафина, прервав ее, приказала строгим тоном:

— Джакомо, оставайтесь на месте! — И выбранила племянницу: — Перестань, что за ребячество! Терпеть не могу таких глупых шуток!

— Ах, тетя, я так счастлива, мне так давно не приходилось смеяться! — вздохнула Бенедетта.

До сих пор Пьер хранил молчание, слушая болтовню контессины и радуясь ее веселью. Теперь же, когда наступила томительная пауза, он вмешался в разговор и рассказал, как был удивлен вчера, увидев в такое позднее время года сочные фиги во фруктовом саду Фраскати. Должно быть, это объяснялось тем, что смоковница ограждена высокой стеною.

— Вот как, вы видели хваленую смоковницу? — спросила Бенедетта.

— Ну да, я даже ехал в одном экипаже с пресловутой корзинкой, наполненной фигами, которые вас так прельщают.

— Как так? Почему в одном экипаже?

Пьер уже раскаивался, что у него вырвались эти слова. Но он решил рассказать все, как было.

— Во Фраскати я встретил знакомого, который непременно хотел подвезти меня в Рим в своей коляске. По дороге мы прихватили аббата Сантобоно, который бодро шагал пешком с корзинкой в руках… Мы даже задержались ненадолго в придорожном трактире.

Пьер подробно описывал все путешествие, свои впечатления, красоту римской Кампаньи, окутанной вечерними сумерками. Но Бенедетта, пристально глядя на него, о чем-то задумалась, припомнив, что граф Прада часто ездит во Фраскати, где находятся его земли и строятся дома.

— Знакомого… знакомого… — прошептала она. — Это граф, не так ли?

— Да, это граф Прада, — просто ответил Пьер. — Ночью я опять его видел, он ужасно потрясен, его надо пожалеть.

Этот призыв к состраданию не оскорбил его собеседниц, ибо молодой аббат произнес эти слова с глубоким, искренним чувством, преисполненный любовью ко всему сущему. Донна Серафина сидела с каменным лицом, делая вид, будто ничего не слыхала, а Бенедетта пожала плечами, как бы говоря, что не может испытывать ни сострадания, ни вражды к человеку, который стал ей совершенно чужим. Но она уже больше не смеялась и, вспомнив о корзинке, привезенной в коляске графа Прада, неожиданно сказала:

— А знаете, теперь мне вовсе не хочется этих фиг, я даже рада, что их не отведала.

Сразу после кофе донна Серафина покинула их; поспешно надев шляпку, она отправилась в Ватикан. Оставшись вдвоем, Бенедетта с аббатом еще немного задержались за столом, снова развеселившись и болтая, как добрые друзья. Пьер опять заговорил о предстоящем приеме у папы, о своем радостном, лихорадочном нетерпении. Сейчас пробило только два, осталось ждать целых семь часов; что ему делать, чем заполнить это долгое, бесконечное время. Тут Бенедетту осенила счастливая мысль:

— Вы не знаете, чем заняться? — сказала она с милой улыбкой. — Послушайте, раз мы все трое так счастливы, не будем расставаться… У Дарио есть коляска. Должно быть, он уже позавтракал, я велю ему сказать, чтобы он зашел за нами и повез нас кататься по берегу Тибра, далеко, далеко!

Она захлопала в ладоши, в восторге от своей выдумки. Но как раз в эту минуту к ним вбежал дон Виджилио; лицо у него было испуганное.

— Где донна Серафина, ее здесь нет?

— Нет, тетушка уехала… А что случилось?

— Меня прислал его высокопреосвященство… Дело в том, что князь Дарио, встав из-за стола, почувствовал себя дурно… О, ничего серьезного, ничего серьезного, я уверен.

Бенедетта вскрикнула скорее от неожиданности, чем от испуга:

— Как, Дарио?.. Да мы сейчас же спустимся вниз! Пойдемте, господин аббат. Вот некстати заболел, мы же собрались ехать на прогулку!

Встретив на лестнице Викторину, она велела ей следовать за ними.

— Дарио стало дурно, ты можешь нам понадобиться.

Все четверо вошли в просторную спальню с массивной старомодной мебелью, где юный князь, после полученной им раны в плечо, пролежал в постели целый месяц. В спальню вела дверь из маленькой гостиной, а коридор, примыкавший к туалетной, соединял комнаты Дарио с личными покоями кардинала — столовой, спальней и рабочим кабинетом: одна из прежних огромных зал была разделена перегородками на несколько узких комнат. Здесь помещалась еще и домашняя капелла, выходившая в коридор, небольшая каморка без всякой мебели, с алтарем крашеного дерева; там не было ни ковра, ни даже стульев, только голый холодный пол, на котором кардинал молился, преклонив колена.

Войдя в спальню, Бенедетта подбежала к кровати, на которой лежал Дарио, совсем одетый. Рядом, статный и высокий, полный достоинства, стоял кардинал Бокканера; несмотря на охватившую его тревогу, он сохранял гордую, величавую осанку.

— Что с тобой, Дарио, что случилось? — воскликнула контессина.

Князь слабо улыбнулся, желая ее успокоить. Он был очень бледен и как будто захмелел.

— Ничего, пустяки, просто голова закружилась… Представь, мне кажется, будто я напился пьяным. У меня вдруг потемнело в глазах, и я почувствовал, что сейчас упаду… Я едва успел дойти сюда и броситься на кровать.

Он глубоко вздохнул, словно ему не хватало воздуха. Тут кардинал сообщил подробности:

— Мы спокойно кончали завтракать, я давал дону Виджилио распоряжения на вечер и уже собирался встать из-за стола, как вдруг Дарио вскочил и покачнулся… Он не захотел снова сесть, а бросился сюда, шатаясь, как лунатик, ощупью открывая двери… Мы поспешили за ним, ничего не понимая. Признаюсь, я и теперь не могу понять, что с ним такое.

Кардинал в недоумении развел руками, обведя взглядом все помещения, по которым словно пронесся зловещий ветер катастрофы. Двери остались раскрытыми настежь, видна была вся анфилада комнат: туалетная, коридор и в конце его столовая, где все было брошено в беспорядке — неубранная посуда, скомканные салфетки, опрокинутые стулья. Однако никто еще по-настоящему не тревожился.

Бенедетта высказала вслух обычное в таких случаях предположение:

— Уж не съел ли он чего-нибудь вредного за завтраком?

Кардинал с улыбкой перечислил блюда своего, как всегда, скромного завтрака:

— Яйца, бараньи котлеты, гарнир из щавеля, но могло же это ему повредить. Я пью только воду, Дарио выпил глоток белого вина… Нет, нет, еда тут ни при чем.

— И, кроме того, — осмелился вставить слово дон Виджилио, — все мы ели одно и то же, тогда бы и нам с его высокопреосвященством стало дурно.

Дарио, задремавший было, снова широко открыл глаза и глубоко вздохнул, силясь улыбнуться.

— Ничего, ничего, все обойдется, мне уже гораздо лучше. Я попробую встать. Мне нужно немного подвигаться.

— Тогда слушай, что я придумала, — сказала Бенедетта. — Давайте сядем в коляску, возьмем с собой господина аббата и поедем кататься далеко-далеко, в Кампанью.

— Отличная мысль! С удовольствием поеду… Викторина, помоги мне встать.

Дарио приподнялся, тяжело опираясь на локоть. Служанка еще не успела подойти, как вдруг по его телу пробежала судорога, и он свалился без чувств, как подкошенный. Кардинал, стоявший в изголовье, подхватил его на руки; теперь контессина пришла в полное смятение.

— Боже мой, боже мой, опять начинается! — воскликнула она. — Скорее пошлите за доктором.

— Хотите, я пойду за ним? — предложил Пьер, который тоже начал тревожиться.

— Нет, нет, оставайтесь здесь… Викторина сбегает за врачом. Она знает адрес… Викторина, скорее, к доктору Джордано!

Служанка ушла, и в комнате наступила гнетущая тишина, тревога нарастала с каждой минутой. Бенедетта, бледная как полотно, приблизилась к кровати, между тем как кардинал, не выпуская из объятий Дарио, склонившего голову ему на плечо, внимательно смотрел на него. В душе старика зародилось страшное подозрение, пока еще смутное, неопределенное: при виде иссиня-бледного лица Дарио, искаженного ужасом, он вспомнил своего лучшего, задушевного друга, монсеньера Галло, которого также держал в объятиях за два часа до его смерти. Те же судороги, те же обмороки и то же ощущение, что он держит в руках лишь холодеющий труп, что сердце любимого друга перестает биться; кардинала все неотвязнее преследовала мысль о яде, о тайном враге, который приходит из мрака и наносит удары во мраке, поражая насмерть близких его сердцу людей. Бокканера долго оставался в той же позе, склонившись над племянником, последним отпрыском их древнего рода, вглядываясь в него, изучая, вспоминая симптомы загадочной, беспощадной болезни, которая унесла в могилу его лучшего друга.

— Дядя, вы устанете… Умоляю вас, дайте я поддержу его… — тихонько просила Бенедетта. — Не бойтесь, я буду держать осторожно, он почувствует, что я рядом, и тогда, может быть, очнется.

Кардинал наконец поднял голову и, взглянув на контессину, уступил ей место; со слезами на глазах он порывисто сжал в объятиях и расцеловал свою обожаемую племянницу, дав волю пылкому чувству, которое обычно скрывал под маской холодной суровости.

— Бедная моя девочка, бедное дитя! — прошептал кардинал дрожащим голосом, пошатнувшись, точно старый дуб, срубленный под корень.

Но он тут же овладел собою и начал медленно ходить из угла в угол, между тем как Пьер и дон Виджилио, растерянные, безмолвные, ждали его распоряжений, в отчаянии, что ничем не могут помочь горю. Кардиналу вскоре стало тесно в комнате; глубоко задумавшись, он вышел в туалетную, затем в коридор и прошел дальше, до самой столовой. Он шагал взад и вперед с поникшей головой, суровый, сосредоточенный, погрузившись в тяжелые думы. Какие мысли обуревали этого надменного князя, глубоко верующего, посвятившего себя богу и сознающего свое бессилие перед неотвратимой судьбой? Время от времени он подходил к постели больного и вглядывался в лицо Дарио, которому становилось все хуже; потом удалялся мерным шагом, исчезал, возвращался вновь, ритмично и равномерно, словно повинуясь какой-то неведомой силе, неподвластной человеку. Быть может, он ошибается, думалось ему, быть может, это просто легкое недомогание, которое врач найдет пустячным. Оставалось одно — надеяться и ждать. Он продолжал молча ходить, и в гнетущей тишине гулко раздавались тяжелые шаги этого высокого старца, ожидавшего решения судьбы.

Дверь отворилась, запыхавшаяся Викторина вбежала в комнату.

— Я привела доктора, вот он идет!

Благодушно улыбаясь, появился румяный, седовласый доктор Джордано, как всегда, скромный и приветливый, похожий на учтивого прелата. Но, войдя в комнату и увидев расстроенные, встревоженные лица, он сразу стал серьезным и непроницаемым, ибо за долгую практику среди духовенства привык хранить семейные тайны своих высокопоставленных пациентов.

Едва бросив взгляд на больного, он еле слышно пробормотал:

— Как, опять? Неужели опять?

Вероятно, он намекал на ножевую рану, от которой недавно вылечил Дарио. Кто же мог покушаться на жизнь злополучного юного князя, который никому не делал зла? Никто, впрочем, не мог понять его слов, кроме Пьера и Бенедетты, да к тому же контессина, изнывая от тревоги и нетерпения, ничего не слышала, не сознавала.

— Доктор, умоляю вас, осмотрите его, исследуйте, скажите, что это пустяки… — говорила она. — С ним не может быть ничего серьезного, ведь он еще утром был совершенно здоров и так весел… Это пустяки, не правда ли, пустяки?

— Конечно, конечно, контессина, наверное, ничего серьезного… Мы сейчас посмотрим.

Обернувшись, доктор низко склонился перед кардиналом, который, пройдя по коридору ровным, медленным шагом, неподвижно застыл в изножии кровати. Прочтя в его мрачном взоре смертельную тревогу, доктор, не проронив ни слова, приступил к осмотру больного; он понял, что нельзя терять ни минуты. И по мере того как осмотр продолжался, благодушное лицо врача все более вытягивалось, становилось все бледнее и серьезнее, а чуть дрожавшие губы выдавали смутное беспокойство. Ведь он сам наблюдал в свое время загадочный припадок, от которого скоропостижно скончался монсеньер Галло, припадок «злокачественной лихорадки», как он написал тогда в свидетельстве о смерти. Должно быть, доктор, так же как и Бокканера, узнал те же зловещие симптомы — свинцовую бледность, затуманенный, точно у пьяного, взгляд. Как старый римский врач, привыкший к случаям внезапной смерти, он почуял в воздухе смертоносное дыхание, еще не исследованное медициной: не то гнилые испарения Тибра, не то тлетворный запах древнего, загадочного яда.

Подняв голову, доктор опять встретил пристальный, мрачный взгляд кардинала, не сводившего с него глаз.

— Ну что, господин Джордано, ничего опасного, надеюсь?.. — спросил тот. — Просто желудочное заболевание, не правда ли?

Доктор еще раз поклонился. Услышав дрожащий голос Бокканера, он почувствовал, какое мучительное волнение испытывает этот могущественный князь церкви, которому вновь грозила утрата близкого, дорогого человека.

— Вы совершенно правы, ваше высокопреосвященство, это что-то желудочное. Порою такие заболевания бывают опасны, если осложняются лихорадкой… Мне незачем заверять ваше высокопреосвященство, что я приложу все старания, сделаю все, что в моих силах…

Тут, обратившись к остальным, врач добавил громким и твердым голосом:

— Время не терпит. Нужно немедленно раздеть и осмотреть князя Дарио. Прошу всех удалиться, так мне будет удобнее.

Только одну Викторину он попросил остаться и помочь ему. Если понадобится еще кто-нибудь, он позовет Джакомо. Доктор явно хотел удалить всех родных, всех лишних свидетелей, присутствие которых мешало ему сосредоточиться. Кардинал понял это и, взяв под руку Бенедетту, тихонько увел ее из комнаты; Пьер и дон Виджилио последовали за ним.

Все четверо, затворив за собой двери, вошли в столовую, просторную, теплую комнату, озаренную зимним солнцем; наступило тяжелое, тревожное молчание. На неубранном столе с хлебными крошками на скатерти еще стояли брошенные приборы, недопитая чашка кофе и посредине — корзинка с фигами; листья были раздвинуты, и сверху недоставало двух или трех ягод. Перед окном, вылетев из клетки, сидел на жердочке попугай Тата, с наслаждением греясь в золотом солнечном луче, где весело плясали пылинки. Увидев столько народу, птица перестала кричать и приглаживать клювом перышки; наклонив головку набок, она внимательно и пытливо разглядывала пришельцев своим круглым глазом.

Минуты томительно тянулись одна за другой в напряженном ожидании, все думали о том, что происходит в соседней комнате. Дон Виджилио тихонько уселся в сторонке, Бенедетта и Пьер стояли рядом, молча и неподвижно. Кардинал снова начал ходить из угла в угол, силясь умерить свое нетерпение, пытаясь разобраться в вихре беспорядочных мыслен. Машинально шагая мерной поступью, он мучительно раздумывал, почему и как могло произойти несчастье, строил самые различные, самые противоречивые предположения. Уже раза два, проходя мимо, он окинул взглядом неубранный стол, как будто ища чего-то. Может быть, его подозрение вызвала недопитая чашка кофе? Или хлебные крошки на скатерти? Или баранья котлета, от которой осталась косточка на тарелке? Когда кардинал проходил в третий раз, его взгляд упал на корзинку с фигами, и он остановился как вкопанный. Внезапная догадка, страшная мысль осенила его и овладела им, хотя он не знал еще, как удостовериться в справедливости своих подозрений. С минуту он стоял сраженный, растерянный, устремив глаза на корзинку. Потом вынул одну из ягод, чтобы рассмотреть ее поближе. Не заметив в ней ничего особенного, Бокканера хотел было положить ее назад, как вдруг услышал пронзительный крик попугая, большого охотника до фиг. Это показалось ему откровением, лучшим способом проверить догадку.

Медленно, с суровым, омраченным лицом кардинал взял ягоду и без колебаний и жалости поднес ее попугаю. Это была прехорошенькая птичка, его любимица, живое существо, к которому он искренне привязался. Вытянув гибкую шею, взмахивая пепельно-зелеными крылышками с розоватым отливом, попугай осторожно схватил ягоду лапкой и, клюнув несколько раз, уронил ее на пол. Кардинал все с тем же серьезным, непроницаемым лицом застыл в ожидании. Прошли три долгие минуты. Старик уже успокоился было и погладил попугая, который, радуясь, что его ласкают, вертел головой и смотрел на хозяина блестящими рубиновыми глазками. Потом птица вдруг камнем упала на пол, даже не взмахнув крыльями. Она была мертва, бездыханна.

Бокканера в отчаянье простер руки к небу, теперь он понял все. Великий боже! Какое преступление и какая роковая ошибка, злая насмешка судьбы! У него не вырвалось ни единого стона, только лицо его стало еще более мрачным и суровым.

Но тут раздался крик, отчаянный вопль Бенедетты, которая, так же как Пьер и дон Виджилио, следила за этим опытом сперва с удивлением, а потом с ужасом.

— Яд! Отрава! Дарио, сердце мое, душа моя!

Но кардинал резко схватил племянницу за руку, искоса бросив взгляд на двух аббатов, свидетелей этой сцены, на своего секретаря и на французского священника.

— Молчи! Молчи!

Бенедетта с силой вырвала руку и, не помня себя от возмущения, закричала в яростном гневе:

— Почему я должна молчать? Это Прада, это дело его рук, я выдам убийцу, пусть он тоже умрет! Говорю вам, это он, я знаю, ведь господин Фроман ехал вчера из Фраскати в его коляске, это Прада вез Сантобоно с его проклятой корзинкой… Да! У меня есть свидетели, это Прада, граф Прада!

— Нет, нет! Ты с ума сошла, замолчи.

Кардинал снова взял за руку контессину, всеми силами стараясь ее успокоить и подчинить своей воле. Ему самому уже все стало ясно, ибо он знал, какое пагубное влияние имел кардинал Сангвинетти на пылкого сумасброда Сантобоно; то было не прямое сообщничество, а лишь туманный намек, тайное подстрекательство, Сангвинетти натравил разъяренного зверя на своего соперника в тот час, когда папский престол мог оказаться свободным. У Бокканера внезапно открылись глаза, подозрение перешло в уверенность, несмотря на некоторые неясности и пробелы. Он не все еще понимал, но инстинктивно чувствовал, что это произошло, что это должно было произойти именно так.

— Нет, это не Прада, слышишь?.. У него нет никаких причин меня ненавидеть, а удар был направлен против меня, меня одного, ведь именно мне принесли эти фиги… Подумай хорошенько! Только случайное недомогание помешало мне их отведать, все же знают, как я их люблю. Я еще шутил, когда мой бедный Дарио лакомился фигами, просил его оставить самые сочные мне на завтра… Гнусное преступление замышляли против меня, а пострадал он, мой дорогой мальчик. О боже, какая трагическая случайность, какая чудовищная ошибка судьбы… Господи, господи! За что ты покинул нас?

Глаза кардинала были полны слез; Бенедетта слушала его, вся трепеща, но все еще сомневаясь.

— Дядя, но у вас же нет врагов, — возразила она. — Чего ради этот Сантобоно мог покушаться на вашу жизнь?

С минуту старик колебался, не осмеливаясь сказать правду и не находя ответа. В нем уже созрело решение сохранить все в тайне, замкнуться в гордом молчании. Потом, что-то вспомнив, он принудил себя солгать.

— Сантобоно всегда был не в своем уме, — сказал он. — Я знаю, он возненавидел меня с тех пор, как я отказался спасти от тюрьмы его брата, нашего бывшего садовника, отказался дать ему хорошую рекомендацию, ибо тот ее отнюдь не заслуживал… Порою самая ничтожная причина приводит к смертельной вражде. Вот он и решил, что должен отомстить за брата.

Не в силах спорить долее, Бенедетта, удрученная, изнемогающая, в отчаянии упала на кресло.

— Боже мой, может быть, вы и правы, не знаю, — простонала она. — Да и не все ли равно теперь, когда Дарио в опасности? Самое главное — спасти его, спасти во что бы то ни стало… Что они там делают так долго? Почему Викторина не идет за нами?

Снова наступило тяжелое, тревожное молчание. Не проронив ни слова, кардинал взял со стола корзинку, поставил в шкаф и запер его двойным поворотом ключа, затем положил ключ в карман. Должно быть, он решил, как только стемнеет, самолично спуститься к Тибру и бросить корзинку в воду, чтобы скрыть все следы. Но тут, обернувшись, он увидел двух аббатов, которые невольно следили за ним глазами. И он сказал им с величавым достоинством:

— Господа, надеюсь, мне незачем просить вас сохранить все в тайне. Бывают позорные происшествия, в которых не может, не должна быть замешана церковь. Предать уголовному суду кого-либо из духовных лиц, даже виновного, — значит набросить тень на все духовенство, ибо во время процесса разгорятся низкие страсти, и злонамеренные люди попытаются возложить ответственность за преступление на нашу святую церковь. Наш долг передать убийцу на суд всевышнего, господь бог сумеет достойно покарать злодея… А я, хотя покушались на меня самого, на мою семью, хотя посягнули на самого любимого, родного мне человека, я торжественно клянусь именем Спасителя, распятого на кресте, что не питаю ни гнева, ни жажды мести. Я хочу изгладить из памяти самое имя преступника, пусть его чудовищное злодеяние будет погребено в вечном безмолвии могилы.

Бокканера казался еще выше и величественнее, когда, простерши руку к небу, произносил эту клятву, предавая божьему правосудию врагов своих; он думал при этом не об одном Сантобоно, но и о кардинале Сангвинетти, угадав его тайное соучастие в убийстве. И этого гордого, благородного старца обуревала бесконечная скорбь, мучительная тоска при мысли о глухой борьбе за папскую тиару, о темных, диких страстях, разгорающихся во мраке.

Когда Пьер и дон Виджилио низко поклонились, обещая молчать, долго сдерживаемое волнение кардинала прорвалось наружу, и горькие рыдания подступили ему к горлу.

— Бедное дитя, бедный мой мальчик! — шептал он. — Единственный, последний потомок нашего рода, сердце мое, единственная моя надежда!.. Умереть, так ужасно умереть!..

Бенедетта в отчаянном порыве вскочила с кресла.

— Как, умереть?! Дарио не умрет! — вскричала она. — Я не хочу, мы его вылечим, мы пойдем к нему. Я обниму его, мы спасем его во что бы то ни стало.

Пойдемте, дядя, пойдемте скорее. Я не хочу, не хочу, не хочу, чтобы он умер!

Девушка устремилась к двери, видно было, что ничто не сможет ее удержать; но в этот миг на пороге появилась Викторина, растерянная, подавленная, утратившая свое обычное спокойствие.

— Доктор просит его высокопреосвященство и контессину прийти поскорее, сию же минуту.

Пьер, потрясенный, остолбеневший, не последовал за ними и остался вместе с доном Виджилио в залитой солнцем столовой. Как, неужели яд? Смертельный яд, точно во времена Борджа, скрытый в корзиночке с ягодами, преподнесенной тайным убийцей, которого даже не смеют выдать правосудию? Аббату вспомнились разговоры в коляске по дороге из Фраскати, предания о таинственных отравлениях, которые ему, как истому парижанину, казались нелепыми, годными лишь для развязки романтической драмы. Значит, они достоверны, все эти истории об отравленных букетах и ножах, о внезапной смерти прелатов и даже пап, которым подсыпали яд в чашку утреннего шоколада; значит, мрачный, неистовый Сантобоно действительно был отравителем, теперь Пьер уже не мог в этом сомневаться. Воскрешая в памяти весь вчерашний день час за часом, он представлял себе все в совершенно новом свете: аббат припомнил, как он невольно подслушал честолюбивые речи и угрозы кардинала Сангвинетти, его совет ускорить события в предвидении возможной кончины папы, — это подстрекательство к преступлению во благо святой церкви; как потом по дороге им встретился аббат с корзинкой фиг, как тот ехал в коляске по унылым, бесконечным полям Кампаньи, бережно держа на коленях свою зловещую поклажу. Эта проклятая корзинка преследовала теперь Пьера как кошмар, отныне он всегда будет вспоминать с содроганием ее форму, цвет, запах листьев и ягод. Яд, подумать только! Стало быть, это правда, и яды до сих пор существуют, их до сих нор применяют в таинственном мире «черных», в яростной, алчной, беспощадной борьбе за власть.

И внезапно в памяти Пьера возник еще один образ, образ графа Прада. Еще недавно, когда Бенедетта обвинила графа в убийстве, священник чуть было не выступил в его защиту, рассказав все, что знал: кто именно нес отравленные фиги и чья могущественная рука направляла этого человека. Но Пьера тут же остановила одна страшная мысль: если Прада и не совершил преступление, то знал о нем и не предотвратил. Теперь еще одно обстоятельство пришло Пьеру на память, кольнув его острой болью: он вспомнил черную курицу, внезапно издохшую под навесом, в полутемном дворе трактира, и лиловатую струйку крови, сочившуюся из ее клюва. Попугай Тата также лежал бездыханным на полу, из клюва его также сочилась кровь. Зачем же граф солгал тогда, зачем сказал, будто курицу заклевали? Пьер чувствовал, что не в силах разобраться в этом сложном сплетении темных страстей и тайных замыслов; не мог он постичь до конца и той мучительной внутренней борьбы, какая происходила в душе этого человека ночью, во время бала. С болью и трепетом вспоминал аббат, как они шли вдвоем поздней ночью к палаццо Бокканера, и смутно догадывался, какое страшное решение принял граф у входа во дворец. Хотя до сих пор было непонятно и неясно, желал ли Прада отравить самого кардинала или же втайне надеялся, что по воле случая смертоносная стрела отклонится в сторону и, сразив его молодого соперника, отомстит за него самого, несомненно было одно: Прада все знал, Прада мог остановить ход судьбы, но не захотел и предоставил слепому року свершить свое черное дело.

Оглянувшись, Пьер увидел дона Виджилио, сидевшего на стуле в сторонке; тот был так бледен и так осунулся, что Пьер испугался за него:

— Что с вами? Вам тоже нездоровится?

Секретарь онемел от ужаса, на минуту слова застряли у него в горле. Потом он еле слышно прошептал:

— Нет, нет, я к ним и не притронулся… Великий боже, подумать только, что мне ужасно хотелось попробовать фиги и я не посмел лишь из почтения к его высокопреосвященству, ибо он не изволил их кушать!

Дон Виджилио дрожал мелкой дрожью при мысли, что только смирение спасло его от гибели. Он ощущал всем существом леденящее дыхание смерти, пролетевшей совсем близко. Глубоко вздыхая и как бы отстраняя от себя страшное видение, он пробормотал в испуге: что только смирение спасло его от гибели. Он ощущал всем существом леденящее дыхание смерти, пролетевшей совсем близко. Глубоко вздыхая и как бы отстраняя от себя страшное видение, он пробормотал в испуге:

— Ах, Папарелли, Папарелли!

Помня его неприязнь к шлейфоносцу, Пьер спросил с волнением:

— Как? Что вы хотите сказать? Вы его подозреваете?.. Неужели вы думаете, что здесь замешаны они , что это дело их рук?..

Хотя слово «иезуиты» даже не было произнесено, аббату почудилось, будто мрачная тень пронеслась над ними и заволокла на миг светлую, солнечную комнату.

— Ну да, конечно, они, — воскликнул дон Виджилио, — они везде, они повсюду! Там, где рыдания, там, где смерть, — они всегда незримо присутствуют, все зло от них. Отрава предназначалась и мне, удивляюсь еще, как я остался жив!

Он снова испустил глухой стон, в котором слышались страх, ненависть, омерзение.

— Ах, Папарелли, Папарелли!

И тут же осекся, замолчал, перестал отвечать на вопросы, испуганно обводя глазами столовую, как будто за стеной бесшумно, как мышь, крался шлейфоносец с дряблым, бабьим лицом, с жадными, хищными руками; ведь это он сбегал утром в буфетную, схватил забытую корзинку с фигами и принес на стол кардиналу.

Пьер и дон Виджилио решили вернуться в спальню больного, где могла понадобиться их помощь; войдя, аббат был потрясен тем, что увидел. Подозревая отравление, доктор Джордано за эти полчаса испробовал все известные ему средства: рвотное, магнезию. Он даже велел Викторине сбивать яичные белки в воде, но все было напрасно. Положение больного ухудшалось с такой быстротой, что всякая медицинская помощь становилась бесполезной. Дарио лежал на спине, раздетый, опершись на высокие подушки, вытянув руки поверх простыни; он казался сонным и одурманенным, что было характерным признаком страшного, загадочного недуга, от которого скончались монсеньер Галло и столько других. Несчастный впал в забытье, глаза его, обведенные черными кругами, глубоко ввалились, лицо осунулось и сразу постарело, иссиня-бледная кожа приняла землистый оттенок.

Обессиленный, он уже несколько минут не открывал глаз, и лишь тяжелое, прерывистое дыхание, вздымавшее грудь, показывало, что он еще жив. Рядом, склонившись над умирающим, стояла Бенедетта, терзаясь его страданиями, охваченная такой мучительной тревогой, такой безысходной тоской, что ее нельзя было узнать; она была бледна как полотно, словно в ней тоже мало-помалу медленно угасала жизнь.

Между тем кардинал Бокканера, отведя в нишу окна доктора Джордано, спросил его вполголоса:

— Он обречен, не правда ли?

Доктор, тоже потрясенный, в отчаянье развел руками:

— Увы, это так. Я должен предупредить ваше высокопреосвященство, что через час наступит конец.

Воцарилось молчание.

— Та же болезнь, что и у монсеньера Галло? — спросил кардинал и, не дожидаясь ответа, добавил с дрожью в голосе, отведя глаза: — Словом, злокачественная лихорадка?

Джордано отлично понял, чего требует от него кардинал: сохранить все в тайне, скрыть преступление, ради доброй славы святой церкви. Было что-то поистине царственное, трагически-возвышенное в этом величавом семидесятилетием старце, который не хотел допустить ни посрамления своих собратьев по духу, ни скандального судебного процесса, где трепали бы имена его родных по крови. Нет, нет! Лучше молчание, вечное молчание и забвение.

Доктор покорно кивнул головой, склонившись перед волею кардинала.

— Совершенно верно, от злокачественной лихорадки, как вы изволили сказать, ваше высокопреосвященство.

Две крупные слезы скатились из глаз Бокканера. Теперь, когда он оградил от посягательств религию и бога, кардинал дал волю своим человеческим чувствам. Он умолял врача испробовать все средства, сделать все, что в его силах, но тот только безнадежно качал головой, указывая на больного дрожащей рукою. Будь это его родной отец или мать, он даже их не мог бы спасти. Смерть приближалась. К чему напрасно утомлять и мучить умирающего, зачем усугублять его страдания? Узнав о близкой кончине Дарио, кардинал забеспокоился, что сестра его Серафина, задержавшаяся в Ватикане, не успеет обнять племянника на прощанье, и доктор вызвался съездить за ней в своей карете, которую он оставил у подъезда. Это займет менее получаса, и он успеет вернуться, если в последние минуты понадобится его помощь.

Оставшись один в нише окна, кардинал на миг замер неподвижно. Сквозь слезы, застилавшие ему глаза, он горестно смотрел на небо. Потом простер ввысь дрожащие руки, как будто взывал к милосердию божьему. Всемогущий боже! Знания человеческие бренны и ничтожны, даже врач отступился, устыдившись своей беспомощности. Сотвори чудо, о господи, яви дивное, неизреченное могущество твое! Сотвори чудо, сотвори чудо, господи! Старец молил о чуде со всем пылом верующего христианина, он настойчиво требовал его и по праву владетельного князя, оказавшего важную услугу небесам, посвятив всю свою жизнь церкви. Он молил о чуде, дабы не прекратился их древний род, дабы его последний мужской потомок не погиб злой смертью, но мог сочетаться браком с возлюбленной своей Бенедеттой, которая рыдала и сокрушалась у смертного ложа. Чуда, чуда! Ради этих дорогих детей! Ради того, чтобы возродился их род и прославилось навеки их имя! Ради многих грядущих поколений доблестных и верных богу потомков Бокканера!

Выйдя на середину комнаты, кардинал словно преобразился; глубокая вера осушила его слезы и, укрепив дух, помогла побороть минуту слабости. Отныне он предавал судьбу свою в руки божии. Он решил сам совершить над умирающим таинство елеосвящения. Жестом подозвав дона Виджилио, Бокканера прошел с ним в соседнюю комнатку, служившую домашней капеллой, ключ от которой он всегда хранил при себе. В эту, молельню с голыми стенами, с простым алтарем крашеного дерева и большим медным распятием никто никогда не заходил: она слыла в доме святилищем, грозной и таинственной обителью, где кардинал по ночам, стоя на коленях, беседовал с самим господом богом. Но теперь он вошел туда при всех, распахнув двери настежь, как будто надеясь, что бог выйдет оттуда вместе с ним и сотворит чудо.

За алтарем помещался шкаф, и старик вынул оттуда епитрахиль и стихарь. Там же стоял ларец со священным елеем, старинная серебряная шкатулка, украшенная гербом Бокканера. Затем кардинал вместе с доном Виджилио вернулся в спальню умирающего, чтобы совершить таинство. Оба поочередно стали произносить по-латыни слова молитвы.

— «Рах huic domui»[14]«Мир дому сему» (лат.). .

— «Et omnibus habitantibus in ea» [15]«И всем живущим в нем» (лат.). .

Смерть, грозная, неумолимая смерть надвигалась так быстро, что обычных приготовлений к обряду сделать не успели. Не было ни двух зажженных свечей, ни столика, покрытого белой скатертью. Не принесли даже кропильницы и кропила, так что кардинал только жестом благословил все углы комнаты и постель умирающего, громко произнося слова, полагающиеся по обряду:

— «Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor; lavabis me, et super nivem dealbabor» [16]«Окропи меня, господи, иссопом, и буду чист; омой меня, и буду белее снега» (лат.). .

Увидев кардинала, вошедшего в комнату со священным елеем, Бенедетта, вся трепеща, упала на колени в ногах кровати; позади нее преклонили колена Пьер и Викторина, потрясенные скорбным величием этой сцены. Бледная как полотно контессина не сводила своих огромных, расширенных от ужаса глаз с несчастного Дарио, не узнавая его: лицо юноши стало землистым, поблекшим и морщинистым, точно у старика. Не для того внес святые дары ее дядя, всесильный князь церкви, чтобы благословить их союз и сочетать их браком, но для того, чтобы разлучить их навеки; наступал конец всем честолюбивым надеждам, близилась смерть, которая уносит и бесследно уничтожает знатные роды и племена, как ветер сметает дорожную пыль.

Бокканера не мог медлить и вполголоса, скороговоркой читал молитвы.

— «Credo in unum Deum…» [17]«Верую во единого бога» (лат.).

— Amen[18]Аминь (лат.). , — отвечал дон Виджилио.

По окончании молитв, полагающихся по обряду, секретарь пробормотал литании, моля небеса смиловаться над бедным грешником, которому суждено предстать перед лицом бога, если только чудо не вернет его к жизни.

После этого, даже не успев омыть руки святой водою, кардинал раскрыл ларец со священным елеем; он ограничился только одним-единственным помазанием, как это дозволяется иногда, в особо неотложных случаях, и приложил одну каплю елея к иссохшим, уже почти омертвевшим устам Дарио.

«Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per visum, auditum, odoratum, gustum, tactum, deliquisti» [19]«Сим святым помазанием и благим милосердием своим да отпустит тебе господь все, в чем согрешил ты, — зрением, слухом, обонянием, вкусом, осязанием» (лат.). .

С горячей, пламенной верой произносил Бокканера эти слова, моля милосердного бога отпустить прегрешения, содеянные при посредстве пяти чувств, пяти врат, через которые проникают в душу соблазн и искушение. Он еще не терял надежды, что господь бог, быть может, покаравший несчастного за грехи, теперь, простив ему вину, смилуется и вернет его к жизни. Даруй ему жизнь, о господи, даруй ему жизнь, чтобы древний род Бокканера плодился и множился, чтобы еще многие столетия продолжал он верно служить святой церкви мечом и молитвой!

Стиснув дрожащие руки, кардинал несколько мгновений стоял у постели, глядя на застывшее лицо и закрытые глаза умирающего, все еще надеясь на чудо. Но чудо не свершилось, не мелькнуло ни проблеска надежды. Дон Виджилио вытер каплю елея кусочком ваты, но губы Дарио даже не дрогнули. Прочитав последние молитвы, Бокканера вернулся в капеллу, за ним последовал секретарь. Среди мертвой тишины оба они безмолвно преклонили колена на холодном полу, и кардинал погрузился в пламенную молитву. Подняв глаза на медное распятие, ничего не видя и не слыша, он страстно молил Христа, если нужна искупительная жертва, взять его жизнь взамен жизни племянника; он все еще не отчаивался, все еще надеялся умилостивить гнев небесный, пока Дарио дышит и пока сам он стоит на коленях, беседуя с богом. Кардинал молился с таким глубоким смирением, с таким величием! Неужели господь останется глух, неужели не снизойдет к мольбе князя церкви, Бокканера? Кардинал молился истово, самозабвенно, казалось, если бы крыша старого дворца обрушилась на него, он бы этого даже не почувствовал.

После совершения таинства никто не решался нарушить напряженную, торжественную тишину. И тут Дарио вдруг открыл глаза. Он увидел свои руки, похудевшие, изможденные, и во взгляде его отразилось, как страшно и тяжело ему расставаться с жизнью. Должно быть, в эту минуту просветления, после забытья, вызванного отравой, несчастный впервые ясно понял свое положение. Как? умереть так ужасно, так неожиданно! Разве мог примириться с этой мыслью беспечный, эгоистичный юноша, баловень женщин, поклонник красоты, веселья, солнца, не умевший выносить страданий! Жестокая судьба слишком сурово покарала в его лице угасающий род. Ужас, отчаянье, ребяческий страх придали ему силы, и он приподнялся на ложе, озираясь по сторонам, боясь, что все его покинули. Когда взгляд Дарио упал на Бенедетту, стоявшую на коленях в изножье кровати, он протянул к ней обе руки в неистовом, эгоистическом порыве, стремясь привлечь ее к себе.

— Бенедетта, Бенедетта… Иди ко мне, не оставляй меня, я не хочу умирать один!

Все это время Бенедетта неподвижно стояла на коленях, не сводя с него глаз. Страшный недуг, уносивший в могилу возлюбленного, как будто подтачивал и ее, она таяла на глазах вместе с ним. Она стала мертвенно-бледной, почти прозрачной, в ее ясных глазах словно просвечивала душа. Но когда Дарио очнулся, протянул к ней руки и позвал, Бенедетта сразу поднялась и подошла ближе, к самой постели.

— Я иду, Дарио… Я с тобой!

Пьер и Викторина, все еще стоявшие на коленях, не могли тронуться с места, так потрясло их величественное, необыкновенное зрелище, представшее их глазам; перед ними словно раскрылись небеса, куда не было доступа простым смертным. Бенедетта казалась им существом иного мира, отрешившимся от всех пут и условностей земной жизни, теперь она видела и различала лица и предметы из беспредельной дали, из неведомых глубин, куда ей суждено было вскоре отлететь.

— Дарио, мой любимый, нас хотели разлучить! Тебя решили извести, чтобы мы не могли принадлежать друг другу, чтобы помешать нашему счастью, — ведь он знал, что я умру вслед за тобою… Да, это он погубил тебя, он твой убийца, даже если отравил тебя другой человек. Он всему виною, он разлучил нас, разбил нам жизнь, предал наш дом проклятию, прислал этот яд, от которого мы умираем… Ах, как я его ненавижу, смертельно ненавижу, я хотела бы испепелить его, прежде чем пойду за тобой!

Бенедетта произносила эти жестокие слова, не повышая голоса, почти шепотом, но с огромной силой и страстью. Не называя Прада по имени, она слегка обернулась к Пьеру, застывшему в оцепенении, и прибавила повелительным топом:

— Вы увидите его отца, так передайте же ему, что я прокляла его сына. Старый герой нежно любил меня, я тоже привязалась к нему. Мои слова поразят его в самое сердце, но я хочу, чтобы он знал, он должен все знать во имя истины, во имя справедливости.

Обезумев от страха, горько рыдая, Дарио снова протянул к ней руки, в отчаянье, что она не смотрит на него, что он не видит перед собою ее ясных глаз.

— Бенедетта, Бенедетта… Иди, иди ко мне… О, как темно, какой мрак, я не хочу уйти туда один!

— Я иду, иду, Дарио… Я с тобой.

Она подошла еще ближе, почти к самой постели.

— Помнишь, я дала обет мадонне не принадлежать никому, даже тебе, без благословения божьего, без церковного обряда. Я почитала высшей, дивной добродетелью остаться непорочной, девственной, как пресвятая дева, чистой и невинной. Я хотела принести этот редкостный, бесценный дар любви избраннику моего сердца, первому, единственному властелину моей души и тела… Я гордилась своей девственностью, я защищалась от другого мужчины ногтями и зубами, как от дикого зверя, я сопротивлялась даже тебе, вся в слезах, боясь, что в пылу страсти ты заставишь меня нарушить священный обет. Если б ты знал, как жестоко я боролась с собой, отталкивая тебя! Мне страстно хотелось крикнуть: возьми меня, сожми в своих объятиях, овладей мною! Я жаждала отдаться тебе всем существом, я хотела принадлежать тебе безраздельно, быть твоей женой, матерью твоего ребенка… О, как тяжко мне было соблюдать обет мадонне, смирять бурное волнение крови! А теперь? Какая жестокая расплата!

Она подошла еще ближе, и в ее тихом голосе звучало страстное волнение.

— Помнишь тот вечер, когда ты был ранен ножом в плечо?.. Я испугалась, что ты умрешь, что я потеряю тебя навеки, так и не изведав блаженства любви, и я стонала от ярости и отчаяния! Я роптала, богохульствовала. В тот миг я горько раскаивалась, что не отдалась тебе, не совершила смертный грех. Мы бы умерли оба, слившись в тесном объятии, и нас бы похоронили вместе… И что же? Это грозное предостережение пропало даром! Я была так слепа, так безумна, что не поняла его смысла. А теперь тебя убили, отняли у меня, ты умираешь, а я так и не принадлежала тебе… К чему теперь моя жалкая гордыня, мои пустые мечты?

Глухим голосом, подавляя рыдания, Бенедетта гневно укоряла себя, возмущалась, как могла она, всегда благоразумная, рассудительная, так обмануться? Неужели мадонне, кроткой, милосердной мадонне было бы неугодно счастье влюбленных? Неужели ее огорчили, оскорбили бы их страстные объятия, их блаженство? Нет, нет! Ангелы небесные не плачут, когда любовники соединяются даже без церковного благословения, — напротив, они ликуют, они поют. Глупо, преступно отрекаться от любовных наслаждений, пока светит солнце, пока кровь бурлит в жилах.

— Бенедетта, Бенедетта! — звал умирающий, охваченный ребяческим страхом при мысли, что ему одному придется уйти во мрак вечной ночи.

— Я здесь, я с тобой, Дарио… Я иду!

Контессине показалось, будто служанка порывается встать с колен, чтобы удержать ее.

— Оставь, оставь, Викторина, теперь уже ничто на свете не удержит меня, ибо это сильнее всего, сильнее смерти. Какая-то сила толкает и влечет меня к нему. Я знаю, куда иду… Разве не поклялась я в тот вечер, когда его ударили ножом, разве не пообещала принадлежать только ему даже в могиле? Пусть он обнимет меня и унесет с собою! Даже мертвые, мы будем обручены, мы соединимся навеки!

Она склонилась над умирающим.

— Я с тобой, Дарио, я с тобой!

И тут произошло нечто неслыханное. В восторженном самозабвении, в пламенном порыве любви Бенедетта начала медленно раздеваться. Упал корсаж, обнажив белоснежные руки, белоснежные плечи; соскользнули юбки, и стройные босые ноги забелели на темном ковре; одна за другой спадали одежды, открывая нежную грудь, живот, бедра, блиставшие ослепительной белизною. Бенедетта сбросила все, вплоть до рубашки, с величавой, спокойной дерзостью, словно была одна в комнате. Она стояла обнаженная, чистая и девственная, как лилия, не ведающая стыда. Она озаряла мрачную спальню сиянием своего стройного, благоуханного тела, божественно прекрасного, как античная статуя: царственная шея, грудь богини-воительницы, гордая, изящная линия, сбегающая от плеча к ступне, округлые очертания бедер. И она была белее мрамора, белее голубки, белее первого снега.

— Я с тобой, Дарио, я с тобой!

Пьер и Викторина замерли на месте, ослепленные, потрясенные, как будто им предстало в сиянии славы божественное видение. Служанка не сделала ни малейшей попытки остановить порыв Бенедетты, объятая тем благоговейным страхом, какой вызывает безумие страсти и религиозный экстаз. Аббат оцепенел, склонившись в священном трепете перед величественным зрелищем. Ни одна нечистая мысль не коснулась его при виде снежной, лилейной наготы этой чистой, гордой девственницы, которая словно излучала сияние великой любви, горевшей в ее душе. Она казалась ему совершенным произведением искусства, изваянием гениального художника.

— Я с тобой, Дарио, я с тобой!

Бенедетта упала на постель и прильнула к умирающему, который едва имел силы сжать ее в объятиях. Да, она сама желала этого, под ее внешней сдержанностью, под ясным, белым челом таились пылкие, неукротимые страсти. Всегда, даже в самые спокойные часы, кровь ее бурлила. И теперь, когда беспощадный рок отнимал у нее возлюбленного, она не хотела мириться с чудовищной несправедливостью, не хотела потерять его, не отдавшись ему. О, как она была глупа, что не отдалась ему раньше, в расцвете их жизненных сил, в упоении любви! Это было безумие, отчаянный бунт природы, горестный стон женщины, не желавшей умереть бесплодной, подобно зерну, унесенному ураганом, которое никогда уже не прорастет к новой жизни.

— Дарио, я с тобой, я с тобой!

Она страстно обняла любимого, прильнув к нему обнаженным телом, отдаваясь ему всем существом. И в этот миг Пьер увидел на стене, в изголовье кровати, герб Бокканера, вышитый на лиловом бархате золотом и цветными шелками. Да, то был крылатый дракон, извергающий пламя, то был грозный девиз: «Bocca nera, Alma rossa» — «Уста черны, душа красна», — черная пасть, издающая рычанье, душа, горящая чистым пламенем веры и любви. Бурные, неукротимые страсти древнего рода с его трагическими легендами возродились в этой прелестной девушке, последней из семьи Бокканера, вдохновили ее на неслыханное безумство — обручение в смертный час. Фамильный герб напомнил аббату о портрете Кассии Бокканера, жестокой, неистовой мстительницы, которая кинулась в Тибр, увлекая за собой брата Эрколе и сжимая в объятиях труп своего возлюбленного, Флавио Коррадини. Те же конвульсивные объятия, та же отчаянная попытка победить смерть, то же исступленное стремление броситься в пучину, слившись воедино со своим мертвым возлюбленным, единственным избранником сердца! Обе девушки — та на старинном портрете и эта на смертном ложе — были схожи, как две сестры, словно одна возродилась в другой: те же нежные, детские черты, тот же упрямый, чувственный рот и огромные мечтательные глаза на милом, округлом личике.

— Дарио, я с тобой, я с тобой!

На краткий миг, показавшийся им вечностью, влюбленные страстно сжали друг друга в объятиях. Бенедетта отдавалась Дарио с восторженным пылом, в священном экстазе, побеждающем смерть, уносясь вместе с любимым в черный мрак неведомой бездны. Она все теснее прижималась к жениху, не страшась разрушительного яда, не пугаясь искаженного страданием, неузнаваемого лица; и в упоении счастья, которого он наконец дождался, юноша умер, судорожно охватив стан невесты цепенеющими руками, словно хотел унести ее с собой. Быть может, Бенедетту сразила мучительная скорбь утраты, горькая мысль о бесполезной девственности, о том, что она останется навеки бесплодной, быть может, — бурная радость, что по ее воле, наперекор всему, их долгожданное обручение все же совершилось, но в этом пылком, исступленном объятии на смертном ложе сердце ее разорвалось. Девушка скончалась на груди мертвеца, тесно прильнув к нему, и объятия их сомкнулись навеки.

В комнате раздался стон: Викторина подбежала ближе и все поняла; Пьер встал с колен, содрогаясь от рыданий, потрясенный величием смерти.

— Смотрите, смотрите, — еле слышно шептала служанка, — она не шевелится, она не дышит. Бедное дитя, бедная моя девочка! Она умерла!

— Господи, как они прекрасны! — невольно прошептал аббат.

Действительно, лица усопших сияли дивной, одухотворенной красотой. Недавно еще землистое, изможденное лицо Дарио стало бледным и прекрасным, как мрамор, черты его разгладились и просветлели в неизъяснимо радостной улыбке. Белое как снег, застывшее лицо Бенедетты хранило отпечаток непреклонной воли, светлой скорби, несказанного счастья. Волосы их смешались, а широко раскрытые глаза выражали бесконечную нежность, как будто влюбленные продолжали смотреть друг на друга. Юная чета навеки слилась в объятии, они отлетели в вечность, связанные неразрывно, они победили смерть, они сияли нетленной красотой бессмертной, торжествующей любви.

Наконец Викторина разразилась рыданиями и горькими жалобами; весь дом пришел в смятение. Пьер, потрясенный всем виденным, даже не заметил сразу, как комната наполнилась людьми, объятыми ужасом и отчаяньем. Кардинал поспешно вернулся из капеллы вместе с доном Виджилио. В ту же минуту вошла донна Серафина, которую доктор Джордано ездил предупредить о близкой смерти племянника; она застыла в оцепенении, узнав о новых бедствиях, которые обрушились на их семью. Даже старый доктор, несмотря на долгий жизненный опыт, был ошеломлен; неуверенным голосом он пытался объяснить внезапную смерть Бенедетты аневризмом или эмболией.

Викторина, которую тяжелое горе сравняло с хозяевами, решилась перебить его:

— Эх, господин доктор, они любили друг друга больше жизни, неужто этого не довольно, чтобы вместе умереть?

Донна Серафина, поцеловав в лоб дорогих детей, хотела закрыть им глаза, по безуспешно: лишь только она отводила руку, веки вновь поднимались, и умершие продолжали смотреть друг на друга с неизъяснимой нежностью. Ради соблюдения приличий, она приказала разъединить их тела, сплетенные в объятии, но Викторина вступилась за влюбленных:

— Ах, сударыня! Вы же поломаете им руки! — воскликнула она. — Глядите, как крепко впились его пальцы в плечо контессины, никогда вам их не разлучить.

И тут вмешался кардинал. Бог не внял его мольбам, не сотворил чуда. Старик стоял бледный, с сухими глазами, величественный в своей скорби. Державным жестом князя церкви, ведающего волю небес, он простил и благословил слившихся в объятии влюбленных, которым суждено было предстать пред высшим судией; он пренебрег условностями перед лицом столь безграничной любви, он был потрясен до глубины души несчастьями их жизни и величием их кончины.

— Не трогайте, оставьте их в покое, сестра моя, не нарушайте их сна… Пусть глаза их останутся открытыми, они будут смотреть друг на друга до скончания века и никогда не смогут наглядеться! Да почиют они в мире, в объятиях друг у друга, ибо они не согрешили при жизни, они обнялись лишь затем, чтобы вместе лечь в могилу!

В нем заговорила гордыня римского князя, горячая кровь предков, неистовых в битве и страстных в любви.

— Пусть двое из рода Бокканера покоятся вместе, — властно сказал кардинал. — Весь Рим придет оплакивать их и преклонится перед ними… Оставьте их так, не разлучайте их, сестра моя. Господь ведает все и примет их души с миром.

Все присутствующие упали на колени, и кардинал сам начал читать заупокойные молитвы. Наступал вечер, сгущались тени, в комнате загорелись две свечи, мерцавшие как звезды.

Потом, сам не зная как, Пьер очутился в заброшенном саду дворца, на берегу Тибра. Должно быть, он спустился туда, чтобы подышать воздухом, изнемогая от горя и усталости. Вечерние сумерки окутали этот мирный уголок, древний саркофаг, фонтан, трагическую маску с раскрытым ртом, откуда вытекала с нежным журчаньем, напоминавшим звуки флейты, тонкая струйка воды; осенявшее саркофаг лавровое дерево, кусты самшита, апельсиновые деревья вокруг цветников сливались во мгле под густой синевою неба. Как светло и радостно было утром в этом чудесном саду и как уныло теперь! Как звонко и весело звучал тут смех Бенедетты, перешедший затем в горестный стон. Как бурно радовалась будущему счастью бедная контессина, которая покоится сейчас там, наверху, в безмолвии небытия! Сердце Пьера мучительно сжалось, и, упав на каменную скамью из обломка древней колонны, он разразился горькими рыданиями. Бенедетта сидела утром на этом же месте, она дышала этим же воздухом, в котором, казалось, еще сохранился ее нежный, тонкий аромат.

Вдруг где-то вдали, на башне, пробило шесть часов. Аббат как бы пробудился от сна, вспомнив, что в тот самый вечер, в девять часов, его должен принять папа. Оставалось еще три часа. Из-за страшной катастрофы он совсем забыл об этом, ему казалось, что протекло уже много-много дней, что он идет на свидание, назначенное давным-давно, после долгих лет странствий, после многих событий, идет постаревший, с иными мыслями и чувствами. С большим трудом он взял себя в руки и вспомнил все. Через три часа он пойдет в Ватикан и наконец-то увидит папу.


Читать далее

Эмиль Золя. Рим
I 04.05.15
II 04.05.15
III 04.05.15
IV 04.05.15
V 04.05.15
VI 04.05.15
VII 04.05.15
VIII 04.05.15
IX 04.05.15
X 04.05.15
XI 04.05.15
XII 04.05.15
XIII 04.05.15
XIV 04.05.15
XV 04.05.15
XVI 04.05.15
КОММЕНТАРИИ. РИМ 04.05.15

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть