Онлайн чтение книги Рим Rome
III

Наутро, без четверти десять, Пьер спустился вниз, на второй этаж, чтобы представиться кардиналу Бокканера. Он проснулся с ощущением бодрости, с новым приливом наивной, восторженной веры; от вчерашней подавленности, от сомнений и подозрений, охвативших его при первом знакомстве с Римом и навеянных усталостью, не осталось и следа. Погода стояла такая прекрасная, небо было такое чистое, что сердце Пьера вновь забилось надеждой.

Двери прихожей, выходившей на просторную лестничную площадку, были распахнуты настежь. Кардинал, один из последних кардиналов, принадлежавших к римской знати, запер глядевшие на улицу парадные залы, где от ветхости все отдавало тленом, но сохранил покои, которые в конце восемнадцатого века служили для приемов одному из его двоюродных дедов, тоже кардиналу. То была анфилада из четырех огромных комнат шести метров в высоту, выходивших окнами в переулок, спускавшийся к Тибру; солнце никогда не проникало сюда, его загораживали мрачные дома на противоположной стороне улицы. Покои сохранили пышность и великолепие времен прежних князей, высших сановников церкви. Но их никто не ремонтировал, никто о них не заботился: обои висели клочьями, в мебель въедалась пыль, а хозяева, как бы одержимые надменным желанием остановить время, ничуть об этом не тревожились.

Войдя в первое помещение, прихожую, где в былые дни располагалась прислуга, Пьер был несколько обескуражен. Некогда здесь, одетые в парадную форму и окруженные толпою слуг, неотлучно находились два папских жандарма, а ныне единственный лакей, пребывавший тут, казался призраком и лишь усиливал уныние, которое навевала эта огромная полутемная зала. Напротив окон бросался в глаза алтарь, задрапированный красным, с красным балдахином над ним и вышитым гербом Бокканера внизу: крылатый дракон, извергающий пламя, и девиз: «Bocca nera, Alma rossa». Здесь же лежала и красная кардинальская шапка двоюродного деда, в старину служившая для торжественного облачения, и две красные шелковые подушки; на стене висели два старинных зонтика, — их при выезде брали с собою в карету. Среди полной тишины, казалось, слышался шорох моли, которая уже целое столетие точила эти мертвенные останки прошлого, готовые рассыпаться прахом при одном лишь прикосновении метелки.

Вторая зала, где некогда помещался секретарь, не менее просторная, чем первая, была теперь пуста; и, только пройдя через нее, Пьер обнаружил наконец в третьей зале дона Виджилио. Количество прислуги в доме Бокканера было с некоторых пор строго ограничено, и кардинал предпочитал иметь своего секретаря под рукой, у самого входа в бывшую тронную залу, где он принимал. Дон Виджилио, тощий, желтый, как всегда в лихорадочном ознобе, словно затерялся здесь за крохотным и убогим черным столиком, заваленным бумагами. Он поднял голову, оторвался от какой-то папки с делами, которые внимательно изучал, и, узнав посетителя, тихо, едва слышно прошептал:

— Его высокопреосвященство заняты… Потрудитесь обождать.

И снова погрузился в чтение бумаг, несомненно, желая уклониться от всяких попыток аббата завязать беседу.

Не решаясь присесть, Пьер стал разглядывать комнату. Она казалась еще более запущенной, чем две первые; стены в ней были обтянуты зеленым узорчатым шелком, обветшалым и похожим на выцветший мох, которым обрастает старое дерево. Но потолок здесь был все еще великолепен и поражал нарядной пышностью высокого фриза, который живописным раззолоченным орнаментом обрамлял «Торжество Амфитриты» кисти одного из учеников Рафаэля. В этой комнате под большим распятием из черного дерева и слоновой кости на аналое, по старинному обычаю, покоилась кардинальская шапка.

Освоившись с полумраком, Пьер стал приглядываться к портрету кардинала, видимо, написанному недавно; тот был изображен во весь рост в торжественном облачении: в красной муаровой сутане, кружевном стихаре и величественно наброшенной на плечи мантии. И в этих церковных одеждах высокий семидесятилетний старец, бритый, со все еще густыми волосами, которые ниспадали ему на плечи белоснежными локонами, сохранял горделивую княжескую осанку. У него был властный вид, как и у всех Бокканера: крупный нос, большой рот, тонкие губы, продолговатое лицо, изборожденное глубокими морщинами; и это бледное лицо освещали глаза Бокканера — очень темные, живые и жгучие, под густыми, все еще черными бровями. Если бы чело кардинала венчали лавры, его прекрасная и надменная голова походила бы на головы римских императоров, словно в жилах его текла кровь Августа.

Портрет напомнил Пьеру уже известную ему историю кардинала. Воспитанник Дворянской коллегии, Пио Бокканера лишь однажды, еще в юности, едва став диаконом, покинул Рим и в качестве вице-легата направился в Париж, чтобы вручить кардинальскую шапку какому-то прелату. Далее его духовная карьера складывалась великолепно, почести выпадали на его долю, как нечто вполне естественное, по праву рождения: сам Пий IX собственноручно посвятил его в сан, позднее он стал каноником ватиканской церкви и тайным камерарием, после итальянской оккупации был произведен в мажордомы и, наконец, в 1874 году сделался кардиналом. Четыре года назад Бокканера стал камерлингом, и шептались, будто Лев XIII назначил кардинала на эту должность, как некогда Пий IX назначил его самого, дабы тот не смог занять впоследствии папский престол, ибо, если конклав, надев тиару на Льва XIII, презрел обычай, запрещающий избирать камерлинга папой, то он, несомненно, отступит перед новым нарушением традиции. Поговаривали, что, как и при Пие IX, скрытая борьба между папой и камерлингом не прекращалась, и Бокканера, оставаясь в тени, осуждал политику святейшего престола и придерживался по всем вопросам особого мнения; памятуя о ничтожестве предоставленных ему ныне полномочий, он молча дожидался смерти святого отца, ибо до выборов нового папы традиция облекала камерлинга временной властью, именно ему предоставляя право созвать конклав и проследить за нерушимой правильностью передачи церковных дел. Не таилась ли за этим высоким суровым челом, в пламенном взоре этих черных глаз честолюбивая мечта о папском сане, о том, чтобы последовать соблазнительному примеру кардинала Печчи, камерлинга, севшего на папский престол? Римский князь Пио Бокканера не признавал в своей гордыне ничего, кроме Рима, он почти кичился полным незнанием современности, но зато проявлял суровое благочестие, беззаветную, несокрушимую веру, не ведающую и тени сомнений.

Чей-то шепот прервал размышления Пьера. Дон Виджилио, как всегда осмотрительный, предлагал ему присесть:

— Вы бы взяли табурет, вас, может быть, примут нескоро.

И он стал писать мелким почерком, заполняя большой лист желтоватой бумаги, а Пьер, машинально повинуясь, уселся на одном из дубовых табуретов, которые выстроились у стены напротив портрета. Аббат снова погрузился в задумчивость, ему чудилось, будто вокруг во всем своем блеске воскресает княжеская пышность, в былые времена окружавшая кардиналов. В день своего посвящения в сан кардинал устраивал празднества, публичные увеселения, великолепие которых молва превозносит и поныне. Три дня подряд двери парадных комнат бывали настежь распахнуты для посетителей. Слуги в ливреях громко выкликали, из залы в залу, имена гостей: то была римская знать, буржуазия, простонародье, весь Рим, и всех новый кардинал принимал с царственной благосклонностью, словно король своих подданных. Кардиналы окружали себя королевской пышностью; иные возили с собой свиту в пятьсот с лишним человек; в доме, где, окруженный сонмом приближенных, жил кардинал, бывало до шестнадцати парадных покоев. Да и позднее, когда жизнь упростилась, кардинал, если он носил княжеский титул, пользовался правом держать торжественный выезд из четырех карет, запряженных вороными. Впереди, неся шапку, подушку и зонтик, шествовали четверо слуг, одетых в ливреи с княжеским гербом. Кардинала сопровождали: секретарь в лиловом шелковом плаще, шлейфоносец в лиловой шерстяной безрукавке с шелковыми отворотами, напоминавшей камзол, и дворянин в одежде времен Генриха II с кардинальской шапкой в руках, затянутых в перчатки. И когда число приближенных и слуг уже сократилось, в обиходе кардиналов все еще сохранялся аудитор, ведавший делами конгрегации, секретарь, ведавший исключительно корреспонденцией, распорядитель, в обязанности которого входило пропускать к кардиналу посетителей, дворянин, носивший кардинальскую шапку, и шлейфоносец, и капеллан, и дворецкий, и камердинер, но считая сонма лакеев, поваров, кучеров, конюхов — полчища слуг, наполнявших огромные палаццо жужжаньем пчелиного улья. В трех просторных залах, которые вели в тронную, Пьер мысленно рисовал себе толпу лакеев в голубых ливреях, украшенных галунами и гербами, множество аббатов и прелатов в шелковых сутанах, — все они оживали и наполняли великолепием кипучей жизни полумрак пустынных зал с высокими потолками, где блистала роскошь, воскрешенная воображением молодого аббата.

Однако ныне, в особенности с тех пор, как Рим был занят итальянцами, огромные состояния римских князей пошли прахом, а с ними исчезла и пышность, окружавшая некогда высших сановников церкви. Разорившаяся знать стала уклоняться от плохо оплачиваемых и приносящих мало славы церковных должностей, предоставляя небогатым буржуа тешить ими свое тщеславие. Кардинал Бокканера, последний из представителей старинной аристократии, облеченных в пурпур, располагал для поддержания престижа всего какими-нибудь тридцатью тысячами франков, добавляя к двадцати двум тысячам своего оклада то, что давало ему отправление других должностей; и он никогда не сумел бы свести концы с концами, если бы донна Серафина не пришла к нему на помощь, пожертвовав крохами фамильного состояния, от которого сам он когда-то отказался в пользу двух сестер и брата. Донна Серафина и Бенедетта жили на своей половине, хозяйство вели обособленно, держали свой стол, своих собственных слуг. При кардинале, который не давал никаких обедов и никогда не устраивал приемов, оставался лишь его племянник Дарио. Больше всего денег поглощал единственный выезд, громоздкая карета, запряженная парой лошадей; содержать этот выезд обязывал церемониал, ибо не положено кардиналу разгуливать по Риму пешком. Впрочем, старый кучер избавлял его высокопреосвященство от необходимости держать еще и конюха, он упорно желал самолично заботиться и о карете, и о паре вороных, подобно ему состарившихся на службе у Бокканера. У кардинала были два лакея — отец и сын, родившийся здесь же, в доме. Жена повара помогала на кухне. Но расходы сократились, главным образом, за счет приемной и прихожей: толпу блистательной и многочисленной челяди заменили два скромных священника, дон Виджилио — секретарь, одновременно исполнявший должность аудитора и дворецкого, и аббат Папарелли — шлейфоносец, он же капеллан и распорядитель приемной. В залах, где некогда шумной толпою сновали слуги всех рангов, теперь неслышно скользили всего лишь два неприметных человека в черных сутанах, две неуловимые тени, затерявшиеся в сумрачной тени мертвенных покоев.

И как стало понятно сейчас Пьеру надменное безразличие, с каким кардинал позволил времени беспрепятственно разрушать жилище своих предков, которому он не в силах был вернуть его прежнее великолепие! Созданный для великолепия, для царственной роскоши одного из князей шестнадцатого века, ныне пустынный и мрачный дворец грозил рухнуть на голову своего последнего владельца, не имевшего ни достаточно слуг, чтобы заполнить его пустоту, ни достаточно денег, чтобы, подновив штукатурку, устранить повреждения. Если настоящее враждебно прошлому, если религия утратила свое господство, если общество переменилось и будущее покрыто мраком неизвестности, а новые поколения испытывают равнодушие и ненависть к былому, почему в таком случае, высокомерно и упрямо кичась вековою славой, не предоставить старому миру рассыпаться прахом? Герои всегда умирали стоя, ничуть не поступаясь прошлым, до последнего вздоха преданные неколебимой вере, с горестным мужеством, с беспредельной скорбью созерцая медленную агонию своего божества. И в портрете кардинала, написанного во весь рост, в бледном горделивом лице, исполненном отчаяния и непреклонности, сквозила упрямая воля человека, готового скорее погибнуть под обломками старого общественного здания, нежели заменить в нем хотя бы единый камень.

Какой-то неясный шорох, точно пробежала мышь, прервал размышления Пьера и заставил его обернуться. Дверь, скрытая за стенной обивкой, отворилась, и он с изумлением увидел перед собой коротенького, толстого аббата лет сорока с морщинистой и дряблой физиономией, который походил на весьма почтенного возраста старую деву в черной юбке. Это был аббат Папарелли, шлейфоносец и распорядитель приемной, в чьи обязанности входило пропускать посетителей; заметив Пьера, аббат собрался было спросить у него, кто он такой, но тут вмешался дон Виджилио и объяснил суть дела.

— А, так-так!.. Аббат Фроман… Его высокопреосвященство скоро соблаговолит вас принять… Ждите, ждите.

И он неслышно проскользнул на свое обычное место, во вторую залу.

Пьеру очень не понравилось это лицо старой ханжи, поблекшее от монашеского воздержания, изможденное слишком суровыми бдениями; и так как дон Виджилио, усталый, с тяжелой головой и горячечными ладонями, все еще не принимался за работу, Пьер отважился задать ему несколько вопросов. О, аббат Папарелли человек твердой веры, он только самоуничижения ради удовлетворяется скромной должностью капеллана его высокопреосвященства! Впрочем, кардинал, не желая оставаться в долгу, не пренебрегает иной раз советами своего капеллана. В пылающем взоре дона Виджилио светилась затаенная насмешка и полускрытое возмущение; он продолжал изучать молодого священника, несколько успокоенный откровенной прямотой этого чужестранца, видимо, не принадлежащего ни к какому лагерю. Дон Виджилио отбросил наконец свою постоянную болезненную недоверчивость. Он даже до того забылся, что сам заговорил с Пьером.

— Конечно, конечно, работы бывает много, порою трудновато приходится… Его высокопреосвященство состоит в нескольких конгрегациях — Священной канцелярии, Индекса, Священных обрядов, Консистории. И папки со всеми делами, поступающими к нему, проходят через мои руки. С каждым делом я должен ознакомиться, разобраться, дать заключение… Не говоря уже о том, что вся корреспонденция тоже проходит через меня. По счастью, его высокопреосвященство — святой человек, он не способен ни на какие происки, ни к своей, ни к чьей бы то ни было выгоде. Только поэтому мы и можем держаться несколько в стороне.

Пьера живо заинтересовали эти подробности: ведь они касались частной жизни одного из князей церкви, жизни, которая обычно бывает скрыта от посторонних глаз и нередко искажается в угоду вымыслу. Пьер узнал, что зимой и летом кардинал поднимался в шесть утра. Он молился у себя в капелле, небольшой комнате, куда никто никогда не входил; всю ее обстановку составлял деревянный раскрашенный алтарь. Его личные покои — спальня, столовая и рабочий кабинет, простенькие узкие комнаты, выкроены были с помощью перегородок из обширной залы. Кардинал жил очень замкнуто, избегая малейшей роскоши, как человек умеренный и небогатый. В восемь часов он завтракал, выпивал чашку холодного молока. Потом, в дни заседаний, отправлялся в одну из конгрегаций, членом которых состоял, либо оставался дома и принимал у себя. В час был обед, после чего до четырех, а летом даже до пяти, продолжался отдых, священные часы римской сиесты, во время которой ни один слуга не решился бы постучаться к нему в дверь. В хорошую погоду кардинал, проснувшись, совершал в карете прогулку по древней Аппиевой дороге и возвращался с заходом солнца, когда звонили к вечерне. Затем с семи до девяти он принимал, потом ужинал, уходил к себе и больше не показывался — работал в одиночестве либо спал. Кардиналы обычно навещают папу по делам службы два или три раза в месяц, по определенным дням. Но камерлинг вот уже почти год не был удостоен личной аудиенции, что служило признаком немилости, доказательством вражды, и об этом осторожно перешептывались в среде церковников.

— Его высокопреосвященство крутоват, — негромко продолжал дон Виджилио, довольный тем, что может отвести душу. — Но вы бы поглядели, с какой улыбкой кардинал встречает свою обожаемую племянницу, контессину, когда та заходит его поцеловать… Если он примет вас радушно, этим вы будете обязаны ей…

Но тут дон Виджилио осекся. Из соседней залы донеслись голоса; увидев, что в комнату вошел толстяк в черной сутане, подпоясанной красным кушаком, и в черной шляпе с витым красно-золотым шнуром, секретарь вскочил и низко поклонился; толстяка, беспрестанно отвешивая подобострастные поклоны, сопровождал аббат Папарелли. Дон Виджилио подал знак Пьеру, чтобы тот встал, и успел шепнуть ему:

— Кардинал Сангвинетти, префект конгрегации Индекса.

Между тем аббат Папарелли усердствовал, лебезил, твердил с видом величайшего блаженства:

— Ваше высокопреосвященство ждут. Мне велено вас провести незамедлительно… Их высокопреосвященство, главный пенитенциарий, уже тут.

Гулко шагая через залу, громогласный Сангвинетти внезапно с откровенностью брякнул:

— Да-да, уйма народу докучает, это-то меня и задержало! Вечно делаешь не то, что хочешь. Ну, вот я наконец и прибыл!

Сангвинетти стукнуло шестьдесят, это был коренастый, тучный человек с круглым румяным лицом, огромным носом, толстыми губами и живыми, рыскающими глазами. Особенно поражала в нем какая-то юношеская подвижность, почти кипучесть; в темных, тщательно приглаженных волосах, завитками начесанных на виски, поблескивали редкие серебряные нити. Родился он в Витербо, где обучался в семинарии, потом завершил образование в Римском григорианском университете. Его послужной список свидетельствовал о быстрой карьере, которою он был обязан гибкости своего ума: сперва он был секретарем нунция в Лиссабоне, затем — титулярным епископом в Фивах и выполнял щекотливую миссию в Бразилии; по возвращении его посылают нунцием в Брюссель, затем в Вену; и, наконец, Сангвинетти становится кардиналом, не говоря уже о том, что недавно он получил место епископа во Фраскати, в римской епархии. Ловкий делец, он сумел наладить связи со всей Европой, и против него говорило лишь чересчур откровенное честолюбие да постоянная склонность к интригам. И хотя когда-то Сангвинетти заигрывал с Квириналом, сейчас он слыл непримиримым и требовал, чтобы Италия вернула Рим папе. Им владело неистовое желание стать папой, и ради этого он то и дело менял убеждения, лез из кожи вон, вербовал себе сторонников, а затем отступался от них. Он уже дважды ссорился со Львом XIII, но позднее счел за благо ему подчиниться. Почти признанный кандидат на папский престол, кардинал Сангвинетти выбивался из сил, домогаясь тиары, не брезгал ничем, пускал в ход любые связи.

Но Пьер видел в нем только префекта конгрегации Индекса, и его волновала одна лишь мысль, — что от этого человека будет зависеть судьба его книги. Поэтому, как только кардинал скрылся за дверью, а аббат Папарелли опять возвратился в соседнюю залу, Пьер не выдержал и спросил у дона Виджилио:

— Стало быть, их высокопреосвященства, кардинала Сангвинетти и кардинала Бокканера, связывает дружба?

Губы секретаря дрогнули в улыбке, и в глазах вспыхнула насмешка, утаить которую он был не в силах.

— Дружба? Ну, нет, нет!.. Они видятся, когда без этого нельзя обойтись.

И дон Виджилио пояснил, что из уважения к знатности кардинала Бокканера члены конгрегации охотно собираются у него, если какое-либо важное дело, как, например, сегодня, вынуждает их встретиться вне урочных заседаний. Сам кардинал Сангвинетти был сыном какого-то захудалого лекаря из Витербо.

— Да нет, они вовсе не дружат… Трудно поладить, когда у людей разные взгляды, разные характеры. А главное, когда люди друг другу мешают!

Последние слова дон Виджилио произнес совсем тихо, как бы про себя, с характерной для него тонкой усмешкой. Впрочем, Пьер, озабоченный собственными мыслями, его почти не слушал.

— Не по делам ли Индекса у них совещание? — спросил он.

Дон Виджилио, должно быть, знал, о чем совещались кардиналы. Но он ответил лишь, что совещание по делам Индекса происходило бы у префекта этой конгрегации. И Пьер, поддавшись нетерпению, спросил наконец напрямик:

— Вы ведь знакомы с моим делом? Я имею в виду книгу. Поскольку его высокопреосвященство состоит членом конгрегации и все бумаги проходят через ваши руки, не могли бы вы мне что-либо сообщить? Я ведь ровно ничего не знаю, а так не терпится узнать поскорее!

Дон Виджилио сразу же растерянно заметался. Он пролепетал, что никаких бумаг не видел, и это соответствовало действительности.

— К нам еще ничего не поступало, уверяю вас, я и понятия об этом не имею.

Так как священник продолжал настаивать, тот знаком попросил его замолчать и снова принялся за свои бумаги, украдкой поглядывая на соседнюю залу, очевидно, из опасения, не подслушивает ли их аббат Папарелли. По правде говоря, он и так наболтал лишнего. И дон Виджилио съежился за столом, у себя в углу, стал еще незаметнее, потонул в полумраке.

А Пьер снова погрузился в задумчивость, его охватило чувство неизвестности, застарелая, дремотная печаль, которой пронизано было все вокруг. Минуты тянулись нескончаемо долго, было уже около одиннадцати. Наконец послышался скрип двери, чьи-то голоса, и аббат очнулся. Он почтительно склонился перед кардиналом Сангвинетти, который вышел в сопровождении другого кардинала, очень тощего, очень высокого, с вытянутым серым лицом аскета. Ни тот, ни другой, видимо, даже внимания не обратили на какого-то невзрачного священника-иностранца, так подобострастно склонившегося перед ними. Кардиналы громко, непринужденно разговаривали:

— Да, вы правы, ветер стихает, сегодня жарче вчерашнего.

— Завтра наверняка задует сирокко.

В полумраке большой комнаты снова наступила торжественная тишина. Дон Виджилио продолжал писать, беззвучно водя пером по жесткой желтоватой бумаге. Раздалось слабое надтреснутое треньканье колокольчика. Из соседней комнаты поспешно вошел аббат Папарелли, на мгновение исчез в тронной зале, потом возвратился, знаком пригласив Пьера, и негромко доложил:

— Аббат Пьер Фроман.

Огромная зала также носила печать разрушения. Красная полупарчовая обивка на стенах, затканная крупными пальмовыми листьями, висела клочьями под великолепным потолком, украшенным раззолоченной деревянной резьбой. В нескольких местах ее починили, но линялые полосы бледными разводами пятнали некогда роскошный темно-пурпуровый шелк. Достопримечательностью комнаты был старинный трон — красное бархатное кресло, на котором некогда восседал святейший папа, посещая кардинала. Под красным бархатным балдахином, осенявшим трон, висел портрет папы Льва XIII. Кресло, по обычаю, было повернуто к стене, в знак того, что никому не положено на него садиться. Всю обстановку просторной залы составляли несколько кушеток, кресел, стульев и чудесный столик из золоченого дерева в стиле Людовика XIV с мозаичной доской, изображающей похищение Европы.

Но Пьер увидел сначала только кардинала Бокканера, тот стоял у другого стола, который служил ему в качестве письменного. В простой черной сутане с красной каймой и красными пуговицами, он показался Пьеру еще величавее и горделивее, нежели в торжественном облачении на портрете. Те же белоснежные локоны, продолговатое лицо, изрезанное глубокими морщинами, крупный нос и тонкие губы; те же горящие глаза освещали бледное лицо из-под густых, все еще черных бровей. И все же портрет не передавал того безграничного спокойствия, внушенного верой, какое исходило от этого высокого человека, непоколебимо убежденного, что лишь ему одному ведомо, «что есть истина», человека, которого непреклонная воля заставляла неизменно придерживаться этой истины.

Бокканера не шелохнулся, его черные глаза пристально разглядывали приближающегося гостя; священник, знакомый с церемониалом, преклонил колена и облобызал крупный изумруд, который кардинал носил на пальце. Но тот сразу же заставил его подняться.

— Добро пожаловать, любезный сын мой… Племянница так тепло о вас отзывалась, я весьма рад видеть вас у себя.

Он уселся за стол, все еще не приглашая Пьера сесть, и, продолжая изучать его, неторопливо, очень вежливо осведомился:

— Вы прибыли вчера утром и, верно, очень устали?

— Ваше высокопреосвященство очень добры… Да, я совершенно разбит, столько же от волнения, сколько от усталости. Эта поездка так много для меня значит!

Кардиналу, видимо, не хотелось с первых же слов заводить серьезный разговор.

— Понятно, ведь от Парижа до Рима все же далеко. Нынче можно доехать довольно быстро. А прежде — какое нескончаемое путешествие!

Он помедлил.

— Я только раз побывал в Париже, давненько это было, лет пятьдесят назад, да и провел там всего неделю… Большой, прекрасный город, что и говорить! На улицах полно людей, и все необыкновенно учтивы, этот народ создал столько чудесного. Даже в наше печальное время не следует забывать, что Франция — старшая дщерь нашей церкви… То было единственное мое путешествие, больше я ни разу не покидал Рима.

И он заключил свои слова жестом спокойного презрения. Стоит ли путешествовать в страну неверия и мятежа? Разве мало ему Рима, этого вечного города, которому суждено царить над вселенной и в предуказанный час сызнова стать столицей мира!

Пьер слушал молча, и в его воображении вставал образ князя — неукротимого воителя, облаченного ныне в простую сутану; кардинал был прекрасен в своей горделивой уверенности, что Рим так и будет вовеки веков довлеть самому себе. Но эта упрямая косность, это стремление рассматривать все прочие народы лишь как вассалов Рима встревожили Пьера, когда он вспомнил о цели, которая его сюда привела. Наступило молчание, и аббат решил приступить к делу, начав с лестных заверений.

— Прежде чем предпринять какие бы то ни было хлопоты, мне хотелось принести вашему высокопреосвященству дань своего глубокого уважения, ибо только на вас я уповаю и молю не лишать меня ваших советов и наставлений.

Тут Бокканера указал рукою на стул, приглашая аббата сесть.

— Разумеется, любезный сын мой, я не отказываю вам в советах. Мой долг давать их любому христианину, который пожелает употребить их во благо. Но только вы ошибаетесь, если рассчитываете на мое влияние, оно ничтожно. Я совершенно не у дел, я не могу и не хочу ни о чем просить… Впрочем, это не мешает нам побеседовать.

Кардинал весьма откровенно коснулся интересующего Пьера вопроса и продолжал без малейшего лукавства, как человек прямодушный и смелый, не пугающийся ответственности.

— Вы ведь написали книгу, кажется, «Новый Рим»? Книга эта передана конгрегации Индекса, и вы приехали ее защищать… Я пока еще не читал ее. Не могу же я все читать, сами понимаете. Читаю лишь то, что мне присылает конгрегация, — я состою ее членом с этого года, — да и то я зачастую довольствуюсь докладом, который составляет для меня мой секретарь… Но Бенедетта, моя племянница, прочла вашу книгу и говорит, что в ней немало интересного, правда, вначале она была несколько удивлена, зато потом весьма растрогана… А посему я обещаю просмотреть ваш труд и особо тщательно ознакомиться с теми местами, которые вменяют вам в вину.

Пьер воспользовался случаем, чтобы выступить в защиту своего детища. Ему пришло в голову, что лучше всего сразу же сослаться на лиц, которые в Париже одобрительно отозвались о его книге.

— Ваше высокопреосвященство поймет, каково было мое изумление, когда я узнал, что книгу хотят запретить… Господин виконт Филибер де Лашу, который принимает во мне дружеское участие, неустанно твердит, что для святейшего престола подобная книга ценнее самой надежной армии.

— О, де Лашу, де Лашу, — повторил кардинал с пренебрежительно-благосклонной гримасой. — Знаю, что де Лашу воображает себя добрым католиком… Он ведь, как вам известно, в некотором роде наш родственник и, случается, к нам заезжает. Я всегда ему рад, мы только не касаемся некоторых вопросов, по которым никогда не сможем договориться… И, конечно же, католицизм нашего милого и благовоспитанного де Лашу, с его корпорациями и рабочими кружками, с его чистенькой демократией и туманным социализмом — это не что иное, как сплошное сочинительство.

Слова кардинала поразили Пьера, ему послышалась в них язвительная насмешка, задевавшая и его самого. Поэтому он поспешил назвать другого своего покровителя, чей авторитет казался ему неоспоримым.

— Его высокопреосвященство кардинал Бержеро соблаговолил удостоить мой труд своего полного одобрения.

Лицо Бокканера резко передернулось. В нем была уже не просто насмешливая укоризна, жалость к человеку, допустившему ребяческую неосмотрительность и обреченному на провал. Пламя гнева вспыхнуло в темных глазах, лицо стало суровым и воинственным.

— Кардинал Бержеро, видимо, пользуется во Франции репутацией весьма благочестивого христианина, — медленно возразил он. — Мы, в Риме, мало его знаем. Я видел его лишь раз, когда он приезжал по поводу возведения его в сан. И я не позволил бы себе его судить, ежели бы его недавние писания и поступки не опечалили меня, как верующего. К сожалению, я не одинок, у нас, в Священной коллегии, вы не найдете единомышленников кардинала.

Бокканера умолк, затем отчеканил:

— Кардинал Бержеро — мятежник.

На этот раз Пьер онемел от изумления. Мятежник? Великий боже! Этот кроткий пастырь душ человеческих, чье милосердие неистощимо, мечтающий о втором пришествии Христа, дабы на земле водворились наконец справедливость и мир! Значит, слова не всюду означают одно и то же; какую же веру исповедовал этот человек, если религия сирых и страждущих была в его представлении греховной, бунтовщической?

Все еще ничего не понимая, Пьер, однако, почувствовал неуместность и бесполезность спора, ему захотелось только изложить, объяснить суть своей книги, обелить ее. Но с первых же слов Бокканера прервал его.

— Нет, нет, любезный сын мой. Это отнимет у нас слишком много времени, а я хочу сам прочитать некоторые отрывки… Бесспорно, впрочем, одно: любая книга, затрагивающая религию, гибельна и достойна осуждения. Уверены ли вы, что ваша проникнута глубоким почитанием догматов?

— Я полагаю, что да, и смею заверить ваше высокопреосвященство — отрицание догматов не входило в мои намерения.

— Хорошо. Если так, это позволит мне стать на вашу сторону… Но в противном случае могу посоветовать вам лишь одно: самому изъять книгу, осудить ее и уничтожить, не дожидаясь, когда вас обяжет к этому решение конгрегации Индекса. Тот, кто подает пример соблазна, должен сам же искоренить источник соблазна, искупить свой грех, даже если ему придется пожертвовать собственной плотью. Долг священника един: смирение и послушание, полнейшее самоуничижение пред державною волей церкви. Да и к чему, собственно, писать? Ведь уже самое желание выразить собственную мысль есть не что иное, как бунт, как диавольское искушение, ибо это он, сатана, влагает перо в ваши персты. К чему подвергать себя угрозе вечного проклятия, поддаваясь гордыне умствования и верховенства?.. Ваша книга, любезный сын мой, всего только сочинительство, только сочинительство!

В этом слове прозвучало такое презрение, что Пьер ощутил всю безнадежность жалкой апостольской проповеди, заключенной в его книге и прочитанной глазами этого князя в сутане священнослужителя. Аббат со страхом и возрастающим изумлением слушал кардинала, и тот все больше вырастал в его глазах.

— Да, вера, любезный сын мой, безраздельная, беззаветная вера, единственная отрада которой в том, чтобы верить! Какое отдохновение — склоняться перед таинствами, не пытаясь их постигнуть, с безмятежной уверенностью в том, что, принимая их, обретаешь конечную и непреложную истину! Разве божественное наитие, побеждая разум, подчиняя его, проникая в него так, что преисполненный божественным откровением, он утрачивает способность желать, не дарует нам самое полное чувство удовлетворения? Только божественным началом можно объяснить неведомое, и лишь в таком объяснении — успокоение и мир. В боге должны мы полагать истину и справедливость, если хотим, чтобы они воцарились на земле. Душа неверующего — это поле битвы, уготованное для погибели. Одна лишь вера освобождает душу и ниспосылает покой!

Кардинал поднялся, и Пьер на мгновение безмолвно замер перед этой величавой фигурой. В Лурде он видел лишь страждущее человечество, устремившееся к святыне ради исцеления тела и утешения души. Здесь же перед ним был верующий, но мыслящий человек, разум, нуждавшийся в прочной опоре, испытывавший наивысшее блаженство, преодолев сомнения. Никогда еще Пьер не слышал, чтобы с таким восторгом прославляли покорность провидению и неколебимую веру в загробную жизнь. Он знал, что Бокканера довольно бурно провел молодость, что у него бывали приступы чувственности, когда горячая кровь предков кипела в его жилах; и аббата восхищала безмятежная величавость, какою вера наделила в итоге этого человека, неистового по натуре, чьей единственной страстью оставалась гордыня.

— Однако, — отважился наконец кротко возразить Пьер, — если вера остается в существе своем незыблемой, характер ее меняется… Происходит непрерывная эволюция, мир изменяется…

— Но это не так! — воскликнул кардинал. — Мир недвижим от века и до века!.. Человечество блуждает, спотыкается, следует иной раз по самой дурной стезе, приходится то и дело возвращать его на путь истинный. Такова действительность… И, во исполнение того, что сулил Христос, разве не должно человечество возвратиться к отправной точке, ко дням первозданной невинности? И разве в торжественный день, когда люди окажутся обладателями всей той истины, что несет им Евангелие, не исполнятся сроки?.. Нет, нет! Истина в прошлом, и ежели не желаешь сбиться с пути, надо всегда держаться прошлого. Все эти прекрасные новшества — мираж пресловутого прогресса, западня, грозящая вечной погибелью. К чему лишние поиски, способные ввергнуть нас в заблуждение, когда вот уже восемнадцать столетий, как нам открылась истина?.. Да, истина в учении католической римской и апостольской церкви, которое сложилось на протяжении ряда поколений! Что за безумие желать, чтобы католичество претерпело изменения, когда столько великих умов, столько благочестивых душ воздвигли его чудеснейшее здание, единственно способное служить залогом порядка в этом мире и залогом спасения в мире загробном!

Пьер не стал возражать, сердце у него сжалось, ибо не приходилось более сомневаться, что перед ним неумолимый противник его самых заветных идеалов. Похолодев, аббат почтительно склонился; он ощутил на своем лице мертвящее дуновение могильного холода; а кардинал выпрямился во весь рост и упрямо продолжал звучным, полным пламенной отваги голосом:

— Если же, как утверждают наши враги, католичество поразил смертельный недуг, то да встретит оно свой смертный час, не склоняясь долу, не утратив прославленной целостности… Никаких уступок, никакой растерянности, никакого малодушия, господин аббат! Католичество есть то, что оно есть, и иным оно быть не может. Божественное откровение, абсолютная истина неизменны, и если из фундамента здания вынуть хотя бы единый камень, оно пошатнется… Впрочем, это очевидно, не правда ли? Старый дом не спасешь, если, желая его поправить, начнешь действовать киркою. Только увеличишь число трещин. Ежели верно, что Риму грозит опасность рассыпаться прахом, то, сколько ни клади заплат, сколько ни добавляй штукатурки, это лишь приблизит неизбежную катастрофу. И вместо величавой, мужественной кончины наступит самая жалкая агония, смерть труса, который жадно цепляется за жизнь, моля о пощаде… Я жду. Я убежден, что все это чудовищная ложь и что католичество никогда еще не стояло так твердо на ногах, ибо оно черпает свою извечную силу из единственного и животворного источника жизни. Но если даже разверзнутся небеса, я буду здесь, в этих дряхлых, готовых рухнуть стенах, под этой ветхою кровлей, балки которой источены червями. И, стоя во весь рост среди развалин, я встречу свой конец в последний раз повторяя «Верую».

Он помедлил, охваченный высокомерной скорбью, и широким жестом руки обвел старинный дворец, пустынный и немой, откуда день за днем понемногу уходила жизнь. Было ли то неосознанное предчувствие? Коснулось ли и кардинала мертвящее дыхание развалин? Не в этом ли таилась причина запустения, охватившего просторные залы? Вот почему шелковые обои на стенах повисли клочьями, поблекшие гербы покрылись пылью, а красная кардинальская шапка была изъедена молью. В этом князе, облаченном в кардинальскую мантию, в этом непримиримом католике, укрывшемся под сень прошлого, нависшего над ним, в этом человеке, который сердцем воина презирал опасность неминуемого крушения старого мира, было гордое величие отчаяния.

Пораженный, Пьер уже собрался уйти, когда небольшая дверца в обивке стены отворилась; кардинал сделал нетерпеливое движение.

— В чем дело? Кто там? Неужели нельзя ни на минуту оставить меня в покое?

Но шлейфоносец, жирный и смиренный аббат Папарелли, все же вошел без малейшего смущения. Увидев его, кардинал успокоился, а Папарелли приблизился и что-то зашептал ему на ухо.

— Какой священник? Ах да, аббат Сантобоно, из Фраскати. Знаю… Скажите, что я не могу его сейчас принять.

Папарелли снова заговорил беззвучным шепотом. Но Пьер уловил слова: «Срочное дело… он должен вернуться… всего одна минута…» Не дожидаясь согласия кардинала, шлейфоносец впустил ожидавшего за дверью посетителя, которому явно покровительствовал. Сам же исчез со спокойствием подчиненного, который, невзирая на ничтожность занимаемого им положения, сознает свое всемогущество.

О Пьере позабыли; тем временем в маленькую дверь протиснулся нескладный верзила в сутане священника, крестьянский сын, еще не порвавший с землей. Громадные ноги, узловатые руки, морщинистое, выдубленное солнцем лицо, на котором сверкали черные, очень живые глаза. Еще крепкий для своих сорока пяти лет, он слегка походил на переодетого разбойника: нечесаная борода, нескладно обвисшая на костлявом теле сутана. Но в лице, хранившем горделивое достоинство, не было ничего отталкивающего. В руках священник держал корзинку, заботливо прикрытую фиговыми листьями.

Сантобоно быстро преклонил колена и как-то наспех, словно выполняя долг вежливости, поцеловал перстень. Потом сказал с почтительной грубоватостью, с какой люди из простонародья обращаются к сильным мира сего:

— Прошу прощения у вашего высокопреосвященства за свою настойчивость. Вас ожидает столько людей, что мне бы ни за что к вам не попасть, не догадайся мой старый приятель Папарелли провести меня через эту дверь… А ведь я, зная вашу доброту, хочу просить ваше высокопреосвященство об огромном одолжении!.. Но сперва разрешите сделать вам небольшой подарок.

Кардинал слушал его очень серьезно. Он знавал этого священника в те времена, когда проводил каждое лето во Фраскати, на княжеской вилле, принадлежавшей роду Бокканера; при доме, отстроенном заново в шестнадцатом столетии, был чудесный парк с прославленной террасой, откуда открывался вид на римскую Кампанью, голую и необозримую, как море. Теперь вилла эта была уже продана, а на ее виноградниках, которые после раздела имущества достались Бенедетте, граф Прада, еще до ходатайства его жены о разводе, начал постройку целого квартала дачных домиков. Когда-то, прогуливаясь пешком, кардинал охотно наведывался к Сантобоно, который служил священником при старинной сельской часовне Санта-Мариа-деи-Кампи; Сантобоно жил при церкви, в полуразрушенной хибарке; всю ее прелесть составлял обнесенный стеною сад, который священник обрабатывал собственноручно, с подлинно крестьянским рвением.

— Хочется мне, чтобы ваше высокопреосвященство, как и в былые дни, отведали моих плодов, — продолжал священник, ставя корзинку на стол. — Первые фиги в нынешнем году, я сорвал их сегодня поутру. В прежнее время ваше высокопреосвященство очень любили их и кушали прямо с дерева, когда удостаивали ко мне заглянуть! Вы еще по доброте своей говорили, что нет на свете фиг, которые по вкусу сравнились бы с моими.

Кардинал не мог удержаться от улыбки. Он чрезвычайно любил фиги, и правда, смоковница Сантобоно славилась на всю округу.

— Благодарю, дорогой падре, вы не забываете о моих маленьких слабостях… Так что же я могу для вас сделать?

К Бокканера сразу же вернулась прежняя серьезность, — между ним и священником исстари не угасали споры, и эта противоположность воззрений вызывала досаду у кардинала. Сантобоно был из Неми, он родился в диком краю, нравы в семье были достаточно буйнее, его старшего брата зарезали в уличной драке. Священник всегда исповедовал пламенно патриотические взгляды. Ходили слухи, будто он чуть было не взялся за оружие и не стал в ряды гарибальдийцев; а в тот день, когда итальянская армия вступила в Рим, его с трудом уговорили не вывешивать на крыше дома знамя национального единства. Его страстной мечтой было вернуть Риму господство над миром, увидеть, как папа и король, заключив друг друга в объятия, станут действовать заодно. В глазах кардинала Сантобоно был опасным бунтовщиком, отступником в сутане, угрозой католицизму.

— О, ваше высокопреосвященство может сделать мне такое одолжение… такое одолжение!.. Если только ваше высокопреосвященство соблаговолит!.. — пылко твердил Сантобоно, умоляюще складывая огромные узловатые руки.

Потом, спохватившись, он спросил:

— А разве его высокопреосвященство, кардинал Сангвинетти, ни слова не сказал вашему высокопреосвященству о моем деле?

— Нет, кардинал только предупредил меня о вашем приходе и упомянул, что вы хотите о чем-то меня просить.

И Бокканера помрачнел, со все возрастающей суровостью ожидая продолжения. Ему было небезызвестно, что с тех пор, как Сангвинетти, получив епархию, по целым неделям жил во Фраскати, священник стал у него завсегдатаем. Любой кардинал, претендующий на папский престол, укрывает в тени своей сутаны таких приближенных, рангом пониже, которые ставят свои честолюбивые помыслы в зависимость от его избрания: если когда-нибудь он станет папой, если они помогут ему в этом, они и сами, вслед за ним, войдут в обширную семью понтификата. Поговаривали, будто Сангвинетти уже однажды вызволил Сантобоно из некрасивой истории; поймав какого-то малолетнего воришку, перелезавшего через забор его сада, священник вздумал его проучить, а тот возьми да и умри от последствий слишком сурового внушения. Но к чести Сантобоно следует добавить, что в его фанатической преданности кардиналу главную роль играла надежда обрести в лице Сангвинетти именно такого папу, о каком он мечтал, папу, которому суждено сделать Италию великой державной страною.

— Так у меня вот какое горе… Вы, ваше высокопреосвященство, знаете моего брата Агостино, он два года у вас на вилле садовничал. Он, конечно, славный малый, покладистый, никто еще на него не жаловался… Вот уж ума не приложу, как оно там вышло, только приключилась с ним беда: прогуливался он вечером по улице в Дженцано, да и пырнул человека ножом, насмерть зарезал… Уж так я этим расстроен, охотно дал бы два пальца на руке отрубить, только бы его из тюрьмы вызволить. Я и подумал — ваше высокопреосвященство, верно, не откажетесь выдать справку, что держали Агостино в услужении и всегда были довольны его добрым нравом.

Кардинал решительно возразил:

— Я вовсе не был доволен Агостино. Он до дикости необуздан, мне потому и пришлось его уволить, что он со всеми слугами перессорился.

— Ах, как вы меня огорчаете, ваше высокопреосвященство! Стало быть, характер у бедняги Агостино и впрямь испортился! Но ведь можно еще все уладить, не правда ли? Ваше высокопреосвященство может все-таки выдать мне справку, ну, скажем, составив ее в подходящих выражениях. Она бы так помогла в суде, справка от вашего высокопреосвященства!

— Понимаю, разумеется, так. Но справки я не дам.

— Как! Ваше высокопреосвященство, вы отказываете?!

— Наотрез!.. Я знаю вас как священника высокой нравственности, усердно выполняющего свой долг, и полагаю, что если бы не ваши политические убеждения, вы заслуживали бы всяческой похвалы. Однако любовь к брату ослепляет вас, я же не стану лгать только затем, чтобы сохранить ваше расположение.

Сантобоно озадаченно глядел на кардинала, не понимая, как это князя, всесильного служителя церкви, могут остановить соображения жалкой щепетильности, когда речь идет всего-навсего о какой-то поножовщине, столь обычной, столь распространенной в этих и поныне еще диких краях римских виноделов.

— Лгать, лгать, — пробормотал Сантобоно, — это не значит лгать, когда говоришь только одно хорошее, раз оно есть, а все-таки у Агостино есть и хорошее. Все дело в том, как написать.

Сантобоно упорствовал, настаивая на своей просьбе, у него не укладывалось в голове, что можно отказаться от попытки переубедить суд, ловко изложив факты. Потом, удостоверившись, что ничего не добьется, он отчаянно махнул рукой, на его землистом лице появилось злобное, мстительное выражение, а в черных глазах вспыхнула сдержанная ярость.

— Так, так! У всякого своя правда, что ж, вернусь, расскажу все его высокопреосвященству, кардиналу Сангвинетти. Прошу ваше высокопреосвященство не посетовать на меня, что напрасно вас побеспокоил… Фиги, может, и не дозрели, но я позволю себе принести корзинку в конце сезона, они будут тогда совсем спелые и сладкие… Мое почтение, всяческих благ вашему высокопреосвященству.

Сантобоно попятился к двери, отвешивая низкие поклоны, его высокая костлявая фигура, казалось, вот-вот переломится пополам. И Пьер, живо заинтересованный этой сценой, узнавал в священнике черты, свойственные низшему духовенству Рима и окрестностей; таким рисовали ему это духовенство перед его поездкой. Сантобоно не был каким-нибудь scagnozzo — жалким, изголодавшимся провинциальным священником, неудачником, заброшенным на римскую мостовую в поисках хлеба насущного; не принадлежал он и к числу тех горемык, что, надев сутану, подбирают крохи удачи на церковном столе и, жадно вырывая у соперника право отслужить обедню, якшаются с простонародьем в кабачках самого скверного пошиба. Это не был и деревенский священник из какого-нибудь захолустья, невежественный, до дикости суеверный, такой же крестьянин, как и все, священник, с которым его паства держится запанибрата, при всем своем благочестии никогда не путая его с господом богом, ибо она преклоняет колена перед святым своего прихода, но не перед человеком, живущим за счет этого святого. Доходы священника сельской церковки во Фраскати достигали девятисот франков, а тратиться ому приходилось только на хлеб и мясо: вино, фрукты, овощи давала ему земля. Сантобоно не был и круглым невеждой — он смыслил кое-что и в теологии, и в истории римского величия, которая воспламенила его патриотизм сумасбродной мечтой о грядущем мировом господстве возрожденного Рима, столицы Италии. Но какая все же непреодолимая дистанция между этим низшим римским духовенством, зачастую весьма достойным и умным, и высшим духовенством, высшими сановниками Ватикана! Всякий, кто не являлся хотя бы прелатом, был в их глазах ничтожеством.

— Тысячу раз благодарю ваше высокопреосвященство, да сбудется все, чего ваша душа пожелает!

Сантобоно наконец исчез, и кардинал повернулся к Пьеру, который откланялся, собираясь выйти вслед за священником.

— В общем, господин аббат, мне кажется, с книгой у вас неблагополучно. Повторяю, в точности мне ничего не известно, вашего дела я не видел. Но, зная, что племянница принимает в вас участие, я замолвил словечко кардиналу Сангвинетти, префекту конгрегации Индекса, он только что был у меня. Однако и он осведомлен немногим более, чем я, ибо ваши бумаги еще в руках секретаря. Во всяком случае, кардинал заверил меня, что донос исходит от лиц значительных, пользующихся влиянием, он занимает много страниц, приведены места, наиболее пагубные… как в отношении религии вообще, так и догматов.

Потрясенный мыслью о тайных недругах, которые преследуют его, оставаясь в тени, Пьер воскликнул:

— Донос, донос! Если бы вы знали, ваше высокопреосвященство, как сжимается у меня сердце при этом слове! Ведь если я и согрешил, то, уж конечно, без умысла, ибо единственное, чего я желал, и желал горячо, — это торжества церкви!.. Вот я и хочу припасть к стопам его святейшества и добиться оправдания.

Бокканера резко выпрямился. Суровая морщина пересекла его высокий лоб.

— Его святейшество может все — и принять вас, ежели на то будет его соизволение, и даже разрешить от греха… Но послушайтесь моего совета: лучше, если вы сами изымете свою книгу, попросту мужественно ее уничтожите, вместо того чтобы вступать на путь борьбы, которая принесет вам постыдное поражение… Итак, подумайте.

Пьер тотчас же пожалел, что обмолвился о своем намерении просить аудиенции у папы, ибо почувствовал, что кардинал был задет его намерением обратиться к верховному авторитету. Значит, сомнений не оставалось: этот человек будет его противником; правда, Пьер еще надеялся оказать на него давление с помощью окружающих, умолить его хотя бы о нейтралитете. Кардинал оказался человеком прямодушным, откровенным, он был выше закулисных интриг, которые, как начинал догадываться священник, плелись вокруг его книги, и поэтому молодой аббат почтительно откланялся.

— Я бесконечно благодарен вашему высокопреосвященству и обещаю подумать надо всем, что вы, по чрезвычайной доброте своей, мне высказали.

В приемной ждали человек пять-шесть, которые явились, пока Пьер беседовал с кардиналом. Тут были епископ, прелат, две старые дамы; перед уходом священник подошел к дону Виджилио, который беседовал с высоким молодым блондином; он оказался французом; увидев его, Пьер очень удивился, тот, также весьма удивленный, воскликнул:

— Как, господин аббат! Вы здесь, в Риме?

Пьер секунду колебался.

— А, господин Нарцисс Абер, прошу прощения, я не узнал вас! Вот уж, право, с моей стороны непростительно, мне ведь говорили, что с этого года вы атташе посольства.

Худощавый, стремительный, очень изящный, с безупречным цветом лица и блекло-голубыми, фиалковыми глазами, Нарцисс Абер носил русую, в мелких завитках, бородку и русые локоны, подстриженные челкой на лбу. Он родился в очень богатой чиновничьей семье, все члены которой были воинствующими католиками; дядя его был дипломатом, и это предрешило участь молодого человека. Сама судьба предназначила ему служить в Риме, где у него была могущественная родня: кардинал Сарно приходился ему свойственником, так как сестра кардинала вышла замуж за дядю Абера, парижского нотариуса, а монсеньер Гамба дель Цоппо, тайный камерарий, доводился ему двоюродным братом: его мать, вышедшая замуж за итальянского полковника, была теткой Нарцисса. Вот почему Абера зачислили в штаты посольства при папском престоле, где терпели его причуды и страстную влюбленность в искусство, заставлявшую его бродить из конца в конец по Риму. Нарцисс был, впрочем, очень любезен, безукоризненно учтив и при этом, в сущности, весьма практичен: он превосходно знал цену деньгам; ему случалось иной раз, как и в это утро, с томным, слегка загадочным видом посещать того или иного кардинала, чтобы от имени посла побеседовать с ним о каком-нибудь важном деле.

Абер сразу же отвел Пьера в широкую оконную нишу, где можно было поболтать без помех.

— Ах, дорогой аббат, я так рад вас видеть! Помните, как славно мы беседовали, встречаясь у кардинала Бержеро? Я еще посоветовал вам тогда просмотреть для вашей книги миниатюры четырнадцатого и пятнадцатого века. Имейте в виду, с сегодняшнего дня я примусь за вас и покажу вам Рим, как никто вам его не сумеет показать. Я рыскал повсюду, все повидал. О, какие сокровища, какие сокровища! Но, в конце концов, есть только одно великое творение, моя давняя страсть: Боттичелли в Сикстинской капелле. Ах, Боттичелли!

Голос его замирал, Абер был подавлен восторгом. И Пьеру пришлось пообещать, что он пойдет с молодым человеком в Сикстинскую капеллу.

— А знаете, зачем я здесь? — спросил наконец аббат. — Книгу мою преследуют, в конгрегацию Индекса поступил на нее донос.

— Вашу книгу? Не может быть! — воскликнул Нарцисс. — Да ведь некоторые ее страницы напоминают чудесного святого — Франциска Ассизского! — И Абер любезно предложил Пьеру свои услуги: — Да, кстати! Наш посол может быть вам весьма полезен. Это превосходнейший человек, сама приветливость, олицетворение исконных французских добродетелей… Я представлю вас ему сегодня же, самое позднее — завтра утром, посол постарается добиться для вас аудиенции у папы, раз вы так этого хотите… Должен, однако, добавить, что ему не всегда бывает удобно просить. Правда, святой отец очень к нему благоволит, но подступиться к папскому престолу не так-то просто, это не всегда удается даже послу.

Пьер и вправду не подумал о том, чтобы прибегнуть к помощи посла, в наивной уверенности, что перед священником, которому предъявлено обвинение, все двери распахнутся сами собой. Предложение Нарцисса привело его в восторг, и он благодарил молодого человека так горячо, словно аудиенция была уже получена.

— И потом, — продолжал Нарцисс, — если встретятся затруднения, не забывайте, что у меня в Ватикане родня. Я не говорю о моем дяде-кардинале, к нему обращаться бесполезно, он не выходит из стен своего кабинета в конгрегации Пропаганды веры и никогда ни за кого не хлопочет. Но мой двоюродный брат, монсеньер Гамба дель Цоппо, — человек обязательный, и по своему положению он близок к папе. Если понадобится, я сведу вас с ним, он наверняка найдет способ устроить вам свидание, правда, он очень осторожен, порой боится себя скомпрометировать… Итак, решено, полностью положитесь на меня.

— Ах, дорогой господин Абер! — с облегчением воскликнул осчастливленный Пьер. — От всей души принимаю ваше предложение, вы даже не знаете, какой целительный бальзам мне поднесли, ведь со времени приезда все меня обескураживают, вы первый вдохнули в меня немного сил, вы себя ведете, как истинный француз.

Понизив голос, священник рассказал о свидании с Бокканера, которое убедило его в том, что кардинал ничем ему не поможет, упомянул о досадных вестях, сообщенных кардиналом Сангвинетти, о соперничестве между обоими сановниками церкви, которое Пьер ощутил и сам. Нарцисс слушал его с улыбкой, а потом, в свою очередь, начал пересказывать ему разные сплетни и закулисные слушки. Это соперничество, раздоры, уже заранее возникшие из-за папской тиары, которой яростно добивались оба кардинала, давно будоражили близкие к Ватикану круги. Подоплека этой борьбы оказалась неимоверно сложной, не было человека, который мог бы точно сказать, кто душа этих происков. Знали, что Бокканера — сама непримиримость, что он представляет католицизм в его чистом виде, католицизм, отвергающий какие бы то ни было компромиссы с современностью, неколебимо ожидающий торжества господня над сатаною, возвращения Папской области святейшему отцу, раскаяния Италии, которая должна искупить свое кощунство; противник кардинала, очень гибкий, дипломатичный Сангвинетти слыл, напротив, человеком, лелеющим самые неожиданные и смелые планы, планы создания некоего республиканского союза небольших старинных итальянских государств под верховным протекторатом папы. Словом, то была борьба противоположных друг другу воззрений; сторонники одного видели спасение церкви в безусловном уважении к древней традиции, сторонники другого предвещали ей неминуемую гибель, если она не пойдет в ногу с грядущим веком. Но перипетии этой борьбы были окутаны таким мраком, что в конце концов сложилось мнение: если папе Льву XIII суждено прожить еще несколько лет, его преемником не станет наверняка ни Бокканера, ни Сангвинетти.

Пьер неожиданно прервал Нарцисса:

— А монсеньер Нани? Его вы знаете? Я беседовал с ним вчера вечером… Подождите-ка! Вот и он…

И действительно, в приемную вошел румяный, любезно улыбающийся прелат Нани. Тонкая сутана, фиолетовый шелковый пояс привлекали своею скромной, некрикливой роскошью. Он держался весьма учтиво даже с аббатом Папарелли, который смиренно его сопровождал, умоляя обождать, пока их высокопреосвященство смогут его принять.

— О, с монсеньером Нани ссориться не следует, прошептал Нарцисс, становясь серьезным.

И он вполголоса поведал Пьеру историю прелата. Нани родился в Венеции, в разорившейся дворянской семье, в числе его предков были национальные герои; получив начальное образование у иезуитов, он приехал в Рим изучать философию и теологию в здешней коллегии, которой также ведали иезуиты. Двадцати трех лет он получил сан священника и сразу же последовал за нунцием в Баварию в качестве его личного секретаря; оттуда он в роли аудитора нунциатуры был направлен в Брюссель, затем в Париж, где прожил пять лет. Все, казалось, сулило Нани удачную дипломатическую карьеру: блистательные первые шаги, живость ума, широта взглядов и чрезвычайная осведомленность; но тут он был внезапно отозван в Рим, где почти тотчас же его назначили асессором Священной канцелярии. Поговаривали, будто это было сделано по личному настоянию папы, который, хорошо зная Нани и желая иметь в Священной канцелярии своего человека, вернул его в Рим, заявив, что он принесет здесь больше пользы, нежели в любой нунциатуре. Будучи уже римским прелатом и письмоводителем Ватикана, Нани стал не так давно каноником собора св. Петра и ждал, что его вот-вот сделают кардиналом, когда папа отыщет другого асессора, который придется ему более по душе.

— О, монсеньер Нани человек выдающийся! — продолжал Нарцисс. — Он превосходно знает современную Европу и к тому же весьма благочестивый священник, искренне верующий, совершенно преданный церкви, причем вера его — это твердая вера дальновидного политика, и она, правду сказать, отличается от той ограниченной и сумрачной богословской веры, какую исповедуют во Франции! Потому-то вам и будет поначалу трудно разобраться в здешних людях и обстоятельствах. Бога они оставляют в алтаре, а сами правят его именем, убежденные, что католицизм — это власть божия, осуществляемая людьми, единственно совершенная и вечная, а все, что сверх того, есть ложь и социальная опасность. В то время как у нас продолжаются религиозные распри и мы яростно спорим о существовании бога, они и не помышляют о том, что существование его может быть поставлено под сомнение, ибо полагают, что сами ниспосланы богом, дабы управлять людьми; они одержимы своей ролью посланников божиих, которых нельзя лишить власти, ибо они, дескать, используют эту власть на благо человечества, пуская в ход все силы ума, всю энергию, дабы остаться признанными властителями народов. Представьте себе, что человек, подобный монсеньеру Нани, помогавший делать мировую политику, десять лет пребывает в Риме, выполняя самые щепетильные поручения и принимая участие в самых разнообразных и важных делах. Он продолжает видеться с представителями всей Европы, которые толкутся здесь, он все знает, ко всему прилагает руку. И при всем том он образец скромности, необычайно сдержан и любезен, хотя не исключено, что своей легкой походкой он устремляется за папской тиарой, венцом честолюбия.

«Еще один претендент на папский престол!» — подумал Пьер, взволнованно прислушиваясь к словам Нарцисса; портрет Нани, нарисованный молодым атташе, пробудил его любопытство и вызвал в нем какое-то смутное беспокойство, словно в улыбке розовощекого прелата таилась некая угроза. Впрочем, Пьеру было не совсем ясно, о чем толкует его собеседник, и он опять впал в то состояние растерянности, какое овладело им по приезде, когда он очутился в новой, неожиданной обстановке, где все не соответствовало его предположениям.

Но тут монсеньер Нани заметил молодых людей и подошел к ним, сердечно протягивая руку.

— А, господин аббат, рад видеть вас снова, не спрашиваю, как вам спалось, потому что в Риме всегда хорошо спится… Добрый день, господин Абер, как ваше здоровье? В последний раз мы с вами встретились перед скульптурой святой Терезы работы Бернини; вы были от нее в таком восторге… Но, я вижу, вы знакомы? Прекрасно. Господин аббат, рекомендую вам господина Абера как страстного почитателя нашего города, он поводит вас по красивейшим местам.

Затем Нани так же сердечно стал расспрашивать о встрече аббата с кардиналом. Он внимательно выслушал его рассказ, то покачивая головой, то подавляя тонкую усмешку. Суровый прием, оказанный Пьеру кардиналом и убедивший его, что на помощь Бокканера рассчитывать совершенно не приходится, ничуть не удивил прелата, словно он этого ждал. Но при имени Сангвинетти, который побывал здесь утром и сообщил о чрезвычайных осложнениях с книгой, прелат как бы на минуту забылся и с неожиданной живостью заговорил:

— Что поделаешь, любезный сын мой, я опоздал. При первом же известии о том, что книга подвергается преследованию, я поспешил к его высокопреосвященству кардиналу Сангвинетти и предупредил, что это только создаст вашему труду широкую рекламу. Разумно ли это? К чему? Мы знаем, что вы человек несколько восторженный, пылкая натура, и всегда готовы к бою. Хорошо бы мы преуспели, поощряя таким образом бунтарство молодого священника, который, может быть, пойдет против нас войною, вооруженный книгой, уже разошедшейся в тысячах экземпляров. Я с самого начала был за то, чтобы не принимать никаких мер. И должен сказать, что кардинал, человек умный, думал так же, как я. Он воздел руки, он вышел из себя, негодовал, что с ним никогда не посоветуются, что сделали глупость, возбудив это дело, а теперь прекратить его совершенно невозможно, поскольку оно уже представлено на рассмотрение конгрегации в результате доносов, исходивших от весьма авторитетных лиц и продиктованных очень вескими соображениями… Словом, как выразился кардинал, глупость сделана, и приходится подумать о другом…

Нани внезапно осекся. Жгучим, пристальным взглядом молодой аббат заглянул ему в глаза, силясь понять. Розовое лицо прелата чуть заметно покраснело, но он продолжал так же непринужденно, ничем не обнаруживая, что проболтался и недоволен собой.

— Да, я предполагал употребить все свое незначительное влияние в помощь вам, дабы избавить вас от огорчений, какие наверняка причинит вам это дело.

Пьера охватило возмущение, он смутно почувствовал, что над ним, быть может, потешаются. Почему бы ему не подтвердить стойкость своей веры, столь чистой, бескорыстной, проникнутой пылким христианским милосердием?

— Сам я никогда не изыму свою книгу, не приостановлю ее распространение, как мне советуют, — заявил он. — Это было бы трусостью и обманом, ибо я ни о чем не сожалею, ни от чего не отрекаюсь. Если, как я полагаю, труд мой несет в себе какую-то крупицу истины, я не могу его уничтожить, это было бы преступлением и по отношению к самому себе, и по отношению к ближнему моему… Никогда! Слышите, никогда я этого не сделаю!

Наступило молчание. И Пьер заговорил опять:

— Я припаду к стопам его святейшества и объявлю ему об этом. Он меня поймет, он меня одобрит.

Лицо у Нани застыло, стало замкнутым, он больше не улыбался. Казалось, он с любопытством наблюдает внезапную вспышку аббата; потом он сделал попытку унять его, заметив спокойно и доброжелательно.

— Конечно, конечно… В смирении и послушании великая благостыня. Но, как я понимаю, вы хотите прежде всего переговорить с его святейшеством… А потом поглядите… подумаете, не так ли?

И Нани вернулся к вопросу об аудиенции. Он выразил сожаление, что Пьер не обратился с этой просьбой, еще будучи в Париже; то был бы самый надежный способ ее получить. В Ватикане не слишком любят гласность, и достаточно кому-нибудь проведать о прибытии молодого священника, заговорить о причинах, побудивших его приехать, чтобы все пошло прахом.

Узнав, однако, что Нарцисс предложил представить Пьера французскому послу в Ватикане, чтобы тот похлопотал за него, Нани, как будто обеспокоившись, воскликнул:

— Нет, нет! Не надо, это было бы крайне неосторожно… Прежде всего вы рискуете поставить господина посла в неловкое положение; ведь дело это весьма щекотливое… И потом, если он потерпит неудачу, а я опасаюсь, что так оно и будет, если он потерпит неудачу — все кончено! Тогда у вас не останется никакой надежды получить аудиенцию через кого-либо иного, ведь не захотят же в Ватикане хотя бы самую малость задеть самолюбие господина посла и, отказав ему, уступить ходатайству другого влиятельного лица.

Пьер с тревогой взглянул на Нарцисса, тот колебался, смущенно покачивая головой.

— Да, это так, пробормотал он наконец, — мы недавно просили аудиенции для одного французского политического деятеля и получили отказ, нам было весьма неприятно… Монсеньер прав. Следует приберечь нашего посла и прибегнуть к его помощи лишь напоследок, когда все другие возможности будут исчерпаны.

Увидев разочарование Пьера, Нарцисс со свойственной ему обязательностью добавил:

— Первым делом мы навестим в Ватикане моего двоюродного брата.

Нани снова насторожился и с удивлением взглянул на молодого человека.

— В Ватикане? У вас есть в Ватикане двоюродный брат?

— Ну да, монсеньер Гамба дель Цоппо.

— Гамба… Гамба!.. Да, да! Простите, припоминаю… Ах, вы предполагаете через него ходатайствовать перед его святейшеством! Это, конечно, было бы неплохо, надо подумать, надо подумать…

Он несколько раз повторил эти слова, чтобы самому тем временем взвесить предложение Нарцисса.

Монсеньер Гамба дель Цоппо был добрый малый, не игравший в Ватикане никакой роли, никчемность его стала там притчей во языцех. Он развлекал святого отца своими сплетнями, всячески ему льстил, и тот любил прогуливаться по саду, опираясь на руку монсеньера. Во время этих прогулок Гамба с легкостью добивался незначительных милостей папы. Но, неимоверно трусливый, он чрезвычайно опасался за свое влияние и отваживался на какую-либо просьбу, лишь предварительно удостоверившись, что она не будет во вред ему самому.

— Ну, что ж! Неплохая мысль, — объявил наконец Нани. — Да-да! Гамба, если захочет, сможет испросить для вас аудиенцию… Я сам повидаю его и все ему объясню.

В заключение Нани не пожалел советов, рекомендуя чрезвычайную осторожность. Он даже сказал, что, пожалуй, было бы благоразумнее остерегаться папского окружения. Увы, да! Его святейшество так добр, так слепо верит людям, что не всегда выбирает себе приближенных с должной осмотрительностью. Никогда не знаешь, к кому обращаешься, в какую ловушку можешь ступить ногой. Нани дал им даже понять, что ни в коем случае не следует обращаться непосредственно к его высокопреосвященству государственному секретарю, ибо он тоже не свободен в своих действиях, вокруг него сложное переплетение интриг, парализующих его добрую волю. И по мере того, как Нани говорил все тем же кротким вкрадчивым голосом, Ватикан начинал представляться Пьеру неким царством, которое стерегут завистливые и коварные драконы, царством, где нельзя переступить через порог, сделать шаг, высунуть наружу руку, заранее тщательно не удостоверившись, что не угодишь им в лапы.

Пьер слушал, охваченный неуверенностью, с каждой минутой леденея.

— Бог мой! — воскликнул он. — Даже не знаю, как мне поступить. Монсеньер, вы меня пугаете!

Нани опять сердечно заулыбался.

— Я, любезный сын мой? Я был бы этим весьма огорчен… Просто хочу вам напомнить: подождите, поразмыслите. Главное, не горячитесь. Срочного ничего нет, заверяю вас, только вчера назначили референта, который доложит конгрегации о вашей книге, — у вас в распоряжении еще целый месяц… Избегайте людей, живите так, словно вас нет в Риме, спокойно обозревайте город, — это лучшее, что вы можете предпринять для успеха своего дела. — И, взяв своими аристократическими пухлыми и мягкими руками руку аббата, Нани добавил: — Вы понимаете, что у меня есть основания так говорить… Я бы сам рад был предложить свои услуги, я почел бы за честь проводить вас прямо к его святейшеству. Но не хочу пока вмешиваться, слишком ясно чувствую, что в настоящее время это вам только повредило бы… Позже, понимаете, позже, в том случае, если никому не удастся, я сам добьюсь для вас аудиенции. Я вам это твердо обещаю. Но пока что, прошу вас, избегайте употреблять выражение «новая религия», оно, к сожалению, встречается в вашей книге: еще вчера вечером — я сам это слышал — вы его употребили. Никакой «новой религии» быть не может, любезный сын мой, существует единственная вечная религия, не признающая ни компромиссов, ни уступок, эта религия — апостолический римский католицизм. И оставьте в покое ваших парижских друзей, не слишком рассчитывайте на кардинала Бержеро, чье возвышенное благочестие не так уж ценится в Риме… Поверьте, я говорю это вам, как друг.

Потом, увидев, что Пьер растерян, подавлен и не знает, что ему дальше предпринять, Нани снова подбодрил его:

— Полноте, полноте! Все уладится наилучшим образом, все устроится ко благу церкви и вашему собственному… Прошу прощения, но я вас покидаю, сегодня повидать его высокопреосвященство мне не придется, дольше я ждать не могу.

Аббат Папарелли, который, как показалось Пьеру, навострив уши, рыскал у них за спиной, кинулся к монсеньеру Нани, заверяя, что до него осталось только двое посетителей. Но прелат весьма любезно ответил шлейфоносцу, что явится в другой раз, так как дело, о котором он хотел переговорить с его высокопреосвященством, может потерпеть. И Нани удалился, учтиво со всеми раскланявшись.

Почти тут же наступила очередь Нарцисса. Перед тем как войти в тронную залу, он пожал руку Пьеру и повторил:

— Итак, решено. Завтра я отправлюсь в Ватикан, повидаю двоюродного брата и, как только получу тот или иной ответ, дам вам знать… До скорого свидания.

Уже перевалило за полдень, в приемной оставалась только одна из старых дам, она как будто задремала. Дон Виджилио, сидя за своим небольшим столиком, все так же исписывал мелким почерком огромные листы желтой бумаги. И лишь время от времени, одержимый неизменной подозрительностью, он поднимал хмурый взгляд, как бы желая удостовериться, что ему ничто не угрожает.

Наступила унылая тишина; Пьер помедлил, застыв в глубине широкой оконной ниши. О, какая томительная тревога охватила его кроткую восторженную душу! Когда он покидал Париж, все представлялось ему таким простым, таким естественным! Его несправедливо обвинили, он хочет оправдаться, едет, припадает к стопам святейшего паны, тот милостиво его выслушивает. Разве папа — не воплощенная религия и всепонимающий разум, не сама истина и справедливость? И разве он прежде всего не отец, ниспосланный во имя всепрощения, божественного милосердия, протягивающий руку всем сынам церкви, хотя бы и грешным? Разве не должен он широко распахнуть свою дверь, дабы самые сирые из его детей могли войти и поведать о своих бедах, покаяться в своих прегрешениях, объяснить свои поступки, испить из источника неиссякаемой благостыни? Но в первый же день приезда эта дверь захлопнулась перед Пьером, он очутился во враждебном мире, где что ни шаг, то западня или пропасть. Все кричали ему «берегись», словно ему угрожала серьезная опасность, стоило только сделать шаг. Видеть папу? Какие дерзкие притязания! Добиться успеха можно было лишь с большим трудом, приведя в действие интересы, страсти, влиятельные силы Ватикана. Пьер выслушивал нескончаемые советы, пространно обсуждались необходимые уловки, то была тактика генералов, ведущих армию к победе, среди беспрестанно возникающих трудностей, хитросплетения интриг, которые смутно угадывались где-то под спудом. Великий боже! Как все это было далеко от милостивого приема, какого он ждал, от идиллии пастырского дома, чьи врата распахнуты для всех овец церковного стада, и послушных и заблудших!

Пьера начинали пугать злобные силы, которые шевелились, смутно угадывались во мраке. Кардинал Бержеро взят под подозрение, объявлен крамольником, знакомство с ним настолько порочит человека, что Пьеру советуют не называть имени этого пастыря! Молодому священнику вспомнилась презрительная гримаса, с какой кардинал Бокканера упомянул о своем коллеге. А предупреждение монсеньера Нани, чтобы Пьер не употреблял выражения «новая религия», словно не ясно для всех, что новая религия означает возврат католичества к чистоте раннего христианства! Не заключалось ли в этом призыве одно из прегрешений Пьера, о которых донесли конгрегации Индекса? Он уже начинал подозревать, кто они, эти доносчики, и его охватил страх, ибо теперь он догадывался о подкопе, который ведут против него, об усилиях многих лиц сразить автора и уничтожить его труд. Все вокруг казалось ему подозрительным. Нужно было несколько дней, чтобы собраться с мыслями, присмотреться и получше изучить это римское духовенство, оказавшееся совсем не таким, как он ожидал. В Пьере был возмущен апостол новой религии, и он поклялся самому себе, как он и заявил об этом кардиналу, ни за что не сдаваться, ничего не изменять в своей книге, ни единой страницы, ни единой строки, открыто защищать ее, как свидетельство неколебимости своих верований. Если даже конгрегация Индекса его осудит, он не покорится, не изымет книгу. И если потребуется, он отречется от сана, пренебрегая угрозой отлучения, но будет по-прежнему проповедовать новую религию, напишет вторую книгу — «Подлинный Рим», где изобразит настоящий лик этого города, который начинал уже смутно провидеть.

Между тем дон Виджилио перестал писать и так пристально глядел на Пьера, что тот наконец учтиво подошел попрощаться. Невзирая на боязнь, секретарь, уступив какой-то душевной потребности, доверительно прошептал:

— Ведь он только ради вас и пришел, хотел узнать, к чему привела ваша встреча с его высокопреосвященством.

Им не было нужды упоминать имя монсеньера Нани.

— Вы и вправду так думаете?

— О, несомненно!.. И если хотите послушать моего совета, будьте благоразумны, сразу же поступите так, как он желает, ибо позднее вы все равно это сделаете.

Слова дона Виджилио окончательно встревожили и возмутили Пьера. Он ушел, негодующе пожав плечами. Еще посмотрим, покорится ли он! И три залы, через которые ему снова пришлось пройти, показались Пьеру еще более мрачными, пустынными и мертвенными. Во второй с ним молча, коротким кивком, попрощался аббат Папарелли; в первой дремавший лакей, видимо, его даже не заметил. Паук ткал свою паутину между кистями красной кардинальской шапки, покоившейся под балдахином. А может быть, стоит вооружиться киркою и развалить все это прогнившее здание? И, сметя прах прошлого, открыть свободный доступ солнцу, дабы оно вернуло свежесть и плодородие очищенной от гнили почве?!


Читать далее

Эмиль Золя. Рим
I 04.05.15
II 04.05.15
III 04.05.15
IV 04.05.15
V 04.05.15
VI 04.05.15
VII 04.05.15
VIII 04.05.15
IX 04.05.15
X 04.05.15
XI 04.05.15
XII 04.05.15
XIII 04.05.15
XIV 04.05.15
XV 04.05.15
XVI 04.05.15
КОММЕНТАРИИ. РИМ 04.05.15

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть