Онлайн чтение книги Рим Rome
V

Наутро к Пьеру пришел огорченный Нарцисс Абер и сообщил, что его двоюродный брат, тайный камерарий, монсеньер Гамба дель Цоппо сказался больным и попросил на два-три дня отложить визит молодого священника, для которого он обещал исхлопотать аудиенцию у папы. Это сковало Пьера; его так запугали, что, опасаясь каким-нибудь неловким шагом все погубить, он не отваживался ничего предпринять, чтобы повидать святого отца. Заняться ему было нечем, и, желая убить время, он стал осматривать Рим.

Прежде всего он посетил развалины Палатина. Было восемь утра, на небе — ни облачка, когда Пьер вышел один из дома; он очутился у входа, на улице Сан-Теодоро, перед решеткой, по бокам которой расположились будки охраны. Один из сторожей тут же подошел и предложил аббату быть его провожатым. Священник предпочел бы побродить, как придет на ум, блуждая наугад и делая неожиданные открытия. Но ему неловко было отказать человеку, который с такой добродушной улыбкой, так любезно предлагал свои услуги, да к тому же очень чисто говорил по-французски. Этот коренастый человечек, на вид лет шестидесяти, с квадратным багровым лицом, которое пересекали внушительные белые усы, оказался бывшим солдатом.

— Если господин аббат пожелает, я могу проводить… Господин аббат, видать, француз. А я пьемонтец, французов знаю хорошо: был с ними под Сольферино. Да! Уж что там ни говори, а когда так побратались, этого не забудешь!.. Погодите-ка, вот сюда, направо.

Подняв глаза, Пьер увидел вереницу кипарисов, окаймляющих Палатинское плато со стороны Тибра; он уже заметил их, когда в день приезда любовался городом с высоты Яникульского холма. Резкая зелень кипарисов, окутанная нежной голубизной воздуха, темной бахромой окружала плато. И ничего, кроме этих деревьев, только голый, опустошенный склон, грязно-серый от пыли; то тут, то там среди редкого кустарника выступали из земли развалины древних стен. Полнейший разгром, места раскопок, наводящие уныние, как пятна проказы, и способные вдохновить одних лишь ученых.

— Дома Тиберия, Калигулы и Флавиев там, наверху, — пояснил гид. — Но мы прибережем их напоследок, сперва надо обойти кругом.

Он свернул влево, остановился перед каким-то углублением в склоне холма, напоминавшим пещеру.

— Вот логово волчицы, которая вскормила Ромула и Рема. Прежде у входа была еще смоковница — Руминал, под ее сенью приютились близнецы.

Старый солдат давал свои пояснения с такой простодушной верой в подлинность всего, о чем говорил, он так гордился реликвиями древней славы родного города, что аббат не мог удержаться от улыбки. Но когда почтенный гид показал ему тут же, рядом с пещерой, остатки древнего Рима — Roma quadrata — развалины стен, видимо, действительно относящихся к эпохе основания Рима, любопытство Пьера было возбуждено и сердце его забилось сильнее. Не потому, конечно, что это было такое уж удивительное зрелище: всего лишь несколько тесаных каменных глыб, нагроможденных одна на другую и не скрепленных ни цементом, ни известью. Но эти выветрившиеся, почернелые камни некогда поддерживали прославленное своей мощью и великолепием здание, они говорили о далеком прошлом, о двадцати семи веках истории, и потому обретали необыкновенную величавость.

Осмотр продолжался; Пьер и его провожатый опять свернули вправо, все время двигаясь вдоль склона холма. Сюда, вероятно, некогда доходили дворцовые пристройки: обломки портиков, рухнувших стен, извлеченные из праха колонны и фризы тянулись по бокам ухабистой тропинки, извивавшейся среди кладбищенских сорняков; и проводник в который уже раз сообщал то, что успел затвердить, десять лет изо дня в день повторяя одно и то же; самые сомнительные сведения он выдавал за самые достоверные, ему были известны название, назначение, история любого обломка.

— Дом Августа, — заключил он, указывая рукой на глыбы земли.

На этот раз Пьер, который ровно ничего не увидел, осмелился спросить:

— Где же?

— Эх, господин аббат, передняя стена, говорят, еще в конце прошлого века была видна. Входили-то с другой стороны, с той, где Священная дорога — Виа-Сакра. А с этой — был широкий балкон, он возвышался над огромным цирком Массимо, оттуда смотрели на игрища… Впрочем, сами видите, дворец все еще почти целиком погребен под этим обширным садом, что там, наверху, а сад этот — виллы Миллс; вот когда деньги для раскопок раздобудут, дворец наверняка обнаружат, да и храм Аполлона и храм Весты, что были рядом.

Сторож свернул влево, и они очутились на древнем стадионе; то был небольшой цирк, где некогда происходили состязания в беге; он расположился тут же, сбоку от дома Августа; на этот раз священник был поражен, почти восхищен. Не то чтобы руины хорошо сохранились и выглядели очень величественно: ни одна колонна не стояла на месте, только справа еще высились какие-то стены, но весь план здания был восстановлен: каменные столбы по углам, портик вокруг беговой дорожки, огромная императорская ложа, сначала находившаяся слева, в доме Августа, а затем перенесенная во дворец Септимия Севера, расположенный справа. А словоохотливый сторож все водил и водил Пьера среди руин, не скупясь на пояснения и заверяя, что господа из управления по раскопкам изучили стадион как свои пять пальцев и теперь могут установить все в точности, — и где каких ордеров были колонны, и какие статуи стояли в нишах, и каким именно мрамором облицованы были стены.

— О, эти господа совершенно спокойны, — с блаженным видом объявил он под конец. — Немцам прицепиться здесь будет не к чему, не удастся им у нас все вверх дном перевернуть, как на Форуме: там теперь не разберешь что к чему, так они со своей наукой все переворошили.

Пьер улыбнулся и, шагая по разрушенным ступеням и деревянным мосткам, переброшенным через рытвины, с удвоенным любопытством последовал за сторожем во дворец Септимия Севера. Гигантские руины возвышались на южной оконечности Палатина, господствуя над Аппиевой дорогой и расстилавшейся вдали необозримой Кампаньей. От дворца уцелели лишь подземные сооружения, гигантские залы под сводами террас, устроенных затем, чтобы расширить площадку холма, оказавшуюся чересчур тесной; но мощные и нерушимые громады этих обезглавленных гигантов уже сами по себе давали достаточное представление о великолепии здания, которое они поддерживали. Там же возвышалась и прославленная семиярусная башня Септизоний, исчезнувшая лишь в четырнадцатом столетии. Поддерживаемая циклопическими сводами, еще сохранилась одна из террас, откуда открывается восхитительный вид. Дальше громоздятся полуразрушенные толстые стены, сквозь рухнувшие потолки видны зияющие провалы, вереницей тянутся нескончаемые коридоры, огромные залы, назначение которых еще не удалось установить. Заботами новой администрации руины эти содержатся в полном порядке: мусор убрали, сорные травы выпололи, и остатки древности, утратив свою романтическую одичалость, обрели угрюмую наготу и величие. Но в тот час животворящие солнечные лучи золотили древние стены, проникали сквозь пробоины в глубину темных зал, оживляя сверкающей пылью задумчивую немоту царственных останков, извлеченных из праха, где они покоились веками. Солнце вновь набрасывало пурпурную мантию императорской славы на эту старую кирпичную кладку — рыжую, скрепленную цементом и лишенную своего пышного мраморного одеяния.

Пьер бродил уже около полутора часов, но ему предстояло еще осмотреть множество дворцов более раннего происхождения на севере и востоке плато.

— Придется вернуться, — сказал проводник. — Сами видите, сады виллы Миллс и монастырь святого Бонавентуры загораживают нам дорогу. Вот когда начнут раскопки и все тут порасчистят, можно будет пройти… Эх, господин аббат, походили бы вы по Палатину лет пятьдесят назад! Я видел планы тех годов. Одни виноградники да еще небольшие сады за живой изгородью — настоящая деревня, пустынно, как в поле, кругом ни души… И подумать только, что все эти дворцы находились там, под землей!

Пьер продолжал идти за своим гидом, они опять оказались перед домом Августа, поднялись и очутились внутри огромного, наполовину еще погребенного под соседней виллой дома Флавиев с множеством больших и малых зал, назначение которых по-прежнему вызывает споры. Тронная зала, зала суда, пиршественная зала, перистиль — все это как будто установлено наверняка. Но остальное — только догадки, в особенности все, что касается тесных комнат, где протекала каждодневная жизнь. И к тому же ни одна стена не уцелела — только выступающий наружу фундамент, только обломанный цоколь, вычертивший на земле план здания; лишь там, пониже, рядом с останками огромных дворцов, словно чудом сохранились руины совсем небольшого дома, который предположительно считают домом Ливни; три залы остались в целости, видна даже роспись на стенах — мифологические сцены, необычайной свежести цветы и плоды. Дом Тиберия исчез вовсе: то, что от него уцелело, похоронено под чудесным общественным садом, который расположен на плато и служит продолжением старинных садов Фарнезе; и от дома Калигулы, который возвышался рядом, над Форумом, как и от дома Септимия Севера, не сохранилось ничего, кроме огромных многоярусных подземелий, контрфорсов, высоких аркад, что поддерживали дворец, гигантских подвалов, где в непрестанных кутежах проводила время сытая челядь и дворцовая стража. На всей этой господствующей над городом возвышенности взор не находил теперь ничего, кроме почти неузнаваемых останков прошлого да серых, голых, взрытых киркою пустырей, где изредка торчал вздыбленный обломок античной стены; и лишь усилием воображения ученые могли воскресить блистательное великолепие, царившее здесь некогда, во времена императоров.

Но проводника это не смущало, и он продолжал свои пояснения, с такой невозмутимостью показывая на пустое место, будто памятники и впрямь стояли у него перед глазами.

— Мы находимся сейчас на площади Палатина. Взгляните налево, вот дворец Домициана, направо — дворец Калигулы. Обернемся назад, здесь перед вами храм Юпитера Статора… Сюда, на площадь, вела Священная дорога, проходившая через ворота Мугониа, одни из трех древних врат первоначального Рима.

Умолкнув на минуту, он указал рукою на северо-западную часть холма и продолжал.

— Вы уже заметили, с той стороны цезари ничего не строили. Оно и понятно, не хотели, видимо, трогать более древние памятники, которые стояли тут еще до основания города и почитались народом… Там был храм Победы, построенный Эвандром и его аркадийцами, логово волчицы — я вам его уже показывал, да убогая хижина Ромула из камыша и глины… Все это, господин аббат, раскопали, и пусть немцы что угодно толкуют, а сомнений тут быть не может.

Но вдруг с видом человека, упустившего самое интересное, сторож воскликнул:

— О, мы еще не осмотрели подземный ход, где был убит Калигула!

И они спустились в длинную крытую галерею, куда в наши дни через проломы пробиваются веселые солнечные лучи. Кое-где здесь еще видны лепные украшения и куски мозаики. Но галерея не становится от того менее угрюмой и пустынной, она словно создана, чтобы внушать трагический ужас. Голос старого солдата помрачнел, он рассказывал о том, как, возвратясь с палатинских игрищ, Калигула вздумал один спуститься в эту галерею — поглядеть на священные танцы, которые в тот день разучивали юные азиатки. И во мраке подземелья глава заговорщиков Херея нанес императору первый удар — в живот. Калигула взревел и пытался бежать. Но тут убийцы, его же ставленники, любимейшие друзья, накинулись на него, сбили с ног и стали колоть кинжалами; обезумев от ярости и страха, он огласил темный глухой коридор отчаянным звериным воем. Он умер; наступила тишина, и перепуганные убийцы бежали.

Традиционный осмотр развалин Палатина был окончен. Выйдя из подземелья, Пьер испытывал единственное желание — избавиться от своего чичероне, побыть в одиночестве в этом укромном, задумчивом саду на вершине холма, что возвышается над Римом. Вот уже скоро добрых три часа он топчется здесь, и грубый монотонный голос проводника гудит у него в ушах, не давая пощады ни единому камню. Теперь этот славный малый опять твердит о своем расположении к Франции, распространяется о битве при Мадженте. С добродушной улыбкой взяв серебряную монету, протянутую ему священником, он уже заводит речь о битве под Сольферино. Это грозило затянуться до бесконечности, но тут, на счастье, подошла за разъяснениями какая-то дама. Сторож сразу же отправился с нею.

— До свидания, господин аббат. Спуститься вы можете через дворец Калигулы. Имейте в виду, под землей была потайная лестница, она вела из дворца прямо в храм Весталок — вниз, на Форум. Хотя ее и не обнаружили, но она должна там быть.

О, какое восхитительное чувство облегчения испытал Пьер, когда очутился наконец в одиночестве и смог присесть на одну из мраморных скамеек сада! Всю растительность здесь составляла редкая поросль самшита, кипарисов, пальм; но густая черная тень прекрасных зеленых дубов, под которыми стояла скамья, давала чудесную прохладу. Тут пленяло мечтательное уединение; трепетное молчание как бы исходило от этой древней почвы, столь насыщенной историей, историей самой блистательной, отмеченной торжеством нечеловеческой гордыни. Сады Фарнезе превратили некогда эту часть склона в приятный уголок, укрытый под сенью деревьев; здания виллы еще существуют, хотя и сильно пострадали от времени; и былое, конечно, сохранило свое очарование, дыхание Возрождения все еще ласково веет в блистающей темно-зеленой листве старых дубов. Дух прошлого живет здесь, окружая вас легким сонмом видений, словно летучими вздохами бессчетных поколений, уснувших в густой траве.

Но Рим, раскинувшийся вдали, вокруг этого царственного холма, так властно манил Пьера, что он не мог усидеть на месте. Он поднялся и подошел к балюстраде, ограждавшей площадку: под ним раскинулся Форум; дальше виднелся Капитолийский холм.

Теперь это было попросту нагромождение серых зданий — ни величия, ни красоты. А на вершине холма, венчая его, возвышался дворец Сенаторов, позднейшее сооружение с плоским фасадом, узкими окнами и высокой прямоугольной башенкой. Позади его огромной, голой и ржавой стены открывалась церковь Арачели: на этой вершине некогда блистал в своем царственном великолепии храм Юпитера Капитолийского, которому покровительствовали боги. Дальше, слева, на склоне Каприна, где в средние века паслись козы, ныне громоздились уродливые дома; и лишь несколько прекрасных деревьев дворца Каффарелли, занятого германским посольством, укрывали своей зеленью ставшую почти незаметной древнюю Тарпейскую скалу, затерявшуюся, затонувшую среди подпиравших ее со всех сторон стен. И это Капитолийский холм — самый прославленный из всех семи холмов, с его крепостью, с его храмом, которому оракулы сулили господство над вселенной, храмом, который был как бы собором св. Петра античного Рима! Холм — некогда такой грозный, покатый со стороны Форума, отвесный со стороны Марсова поля! Холм, над которым сверкали молнии, в далекой древности укрывшийся под таинственной сенью священной дубравы, где по листве пробегал трепет, когда неведомое угрожало людям! И позднее именно тут, на этом холме, величие Рима было увековечено на скрижалях гражданского кодекса. Сюда подымались триумфаторы, здесь императоры, возвеличенные в мраморе статуй, приравнивались к богам. И ныне, с удивлением озираясь, недоумеваешь: как мог такой скудный клочок земли вместить столько исторических событий, столько славы! Небольшой островок, низенький пригорок, где смутно горбатятся жалкие кровли, и бугорок этот не больше, не выше какого-нибудь взгромоздившегося меж двух лощин небольшого поселка.

Другой неожиданностью для Пьера оказался Форум, бравший начало от Капитолия и тянувшийся к подножию Палатина: узкая полоска, зажатая меж двух соседних холмов, котловина, где задыхался в тесноте растущий Рим, где сгрудилось множество зданий. Пришлось рыть очень глубоко, чтобы под пятнадцатью метрами вековых наслоений обнаружить освященную легендами почву Римской республики; нынешний Форум — это длинный белесый ров, где поддерживают чистоту и порядок; там не видно ни колючек, ни плюща, и лишь порой, подобно обломкам скелета, находишь куски мостовой, цоколи колонн, массивы фундаментов. Базилика Юлия, которая полностью реконструирована, напоминает нанесенный прямо на землю архитектурный чертеж. И только арка Септимия Севера сохранилась в неприкосновенности, а несколько колонн, словно чудом уцелевших от храма Веспасиана, обрели какое-то горделивое изящество: стройные, позолоченные солнцем, они одиноко стоят среди всеобщего разрушения, с царственной дерзновенностью удерживая равновесие и уходя в голубизну небес. Здесь же высится колонна Фоки; и если подняться на ростры, расположенные рядом, видишь, что она по кусочкам восстановлена с помощью обнаруженных вокруг обломков. Но только миновав три колонны, оставшиеся от храма Кастора и Поллукса, миновав руины храма Фаустины, в котором позднее безмятежно расположилась христианская церковь Сан-Лоренцо, миновав круглый храм Ромула, испытываешь необычайное ощущение грандиозности, которое внушает базилика Константина с ее тремя колоссальными зияющими сводами. Если смотреть с Палатина, они представляются воротами гигантов, каменная кладка здесь такой толщины, что обломок, отколовшийся от одной из аркад, лежит, подобно рухнувшей глыбе скалы. Здесь, на этом прославленном Форуме, который, как бы не умещаясь в тесном русле, выходил из берегов, вековала история величайшего из народов — от эпохи легендарных сабинянок, примиривших римлян с сабинянами, до эпохи провозглашения гражданских свобод, постепенно отвоеванных плебеями у патрициев. Разве не был Форум одновременно рынком, биржей, трибуналом, местом политических сборищ, происходивших под открытым небом? Здесь защищали Гракхи дело обездоленных, здесь вывесил Сулла свои проскрипционные списки, здесь произносил свои речи Цицерон, и здесь же была выставлена напоказ его окровавленная голова. Потом, во времена императоров, блеск старого Форума потускнел, под пылью столетий погребены были базилики и храмы, и в средние века не нашлось лучшего места для торговли быками. Ныне Форум вновь окружен почетом, но это не мешает тревожить прах древних могил: лихорадка любопытства и научного познания побуждает носиться с гипотезами, блуждать по этой исторической почве, где поколения сменяли друг друга, и метаться меж дюжиной, если не более, вариантов реконструкции Форума, из которых все до единого в равной степени спорны. Но от простого прохожего, если он не эрудит, но ученый по профессии и не перечитывал накануне древнеримскую историю, подробности ускользают; для него эта перекопанная земля — всего лишь кладбище города, где белеют извлеченные из праха старые плиты, где веет великим унынием смерти. То тут, то там Пьер видел остатки Священной дороги, которая извивается, то спускаясь, то опять поднимаясь в гору, сохраняя на своих плитах колеи, некогда выбитые колесницами; и он думал о триумфаторах, о том, как нещадно должно было подбрасывать их в триумфальной колеснице на этой суровой дороге славы.

Однако к юго-востоку горизонт снова раздвигался, и позади арки Тита и арки Константина Пьер увидел громаду Колизея. О, какой колосс! Словно гигантской косой, века наполовину скосили его, но он сохранился во всей своей огромности, во всем своем величии, подобный каменному кружеву, и сотни его зияющих проемов ощерились в синеве неба! Множество вестибюлей, лестниц, площадок, коридоров, такое множество, что теряешься в них, погружаясь в одиночество и молчание смерти; а внутри — щербатые выветрившиеся скамьи, словно бесформенные уступы древнего потухшего кратера, словно горный цирк, силами самой природы выдолбленный в толще нерушимых скал. Порыжелые, вот уже восемнадцать веков опаляемые жгучим солнцем, эти руины вернулись в естественное состояние: нагие, желтые, как оголившийся горный склон, который лишили растительности, всей той флоры, что превращала его в уголок девственного леса. Но какая встает картина, когда воображение облекает этот мертвый скелет плотью и кровью и, вдохнув в него жизнь, наполняет цирк чуть ли не сотней тысяч зрителей, которые он вмещал, когда на арене возникают игрища и состязания, когда воскресает целая цивилизация — от императора и его двора до волнующейся толпы плебса, в шумном кипении страстей зыбким прибоем осаждающего ярусы, куда падают красные отсветы гигантского пурпурного велума. Далее, на горизонте, перед глазами вставали циклопические руины — термы Каракаллы, брошенные тут, подобно останкам исчезнувших с лица земли великанов: неимоверно, непостижимо просторные и высокие залы; два вестибюля, способных вместить население целого города; фригидарий с бассейном, рассчитанным на пятьсот купальщиков; детища гигантомании — таких же размеров тепидарий и калдарий; устрашающая громада здания, не виданная ни в одной крепости толщина стен; необъятные размеры терм, где ныне, подобно заблудившимся муравьям, скитаются туристы, такое невероятное обилие кирпича и цемента, что задаешься вопросом, для кого, для каких толп людских предназначалось ото чудовищное сооружение. В наши дни оно представляется каким-то нагромождением первобытных скал, горных глыб, обрушенных, чтобы соорудить жилище титанам.

И Пьера захлестнула безмерность прошлого, в которое он окунулся. Повсюду, со всех четырех сторон необъятного горизонта, воскресала История и полноводным потоком устремлялась к нему. На севере и на западе — синеватые, уходящие в бесконечность равнины, древняя Этрурия; на востоке — зубчатые гребни Сабинских гор; на юге, в золотом ливне солнечных лучей, горы Альбано и Лациум; и Альба-Лонга была здесь, и вершина Каво, увенчанная дубами, с монастырем на месте древнего храма Юпитера. А у ног Пьера, за Форумом, за Капитолием, раскинулся Рим: напротив — Эсквилин, справа — Целий и Авентин, слева — невидимые отсюда Квиринал и Виминал. Позади, на берегу Тибра, высился Яникульский холм. И город обретал голос, рассказывал о своем мертвом величии.

И вот непроизвольно проснулись, воскресли в памяти картины прошлого. Палатин, который Пьер только что осмотрел, — серый, унылый Палатин, словно в силу какого-то заклятья скошенный временем, Палатин, где лишь изредка вставали развалины какой-нибудь стены, внезапно ожил, наполнился людьми, в его дворцах и храмах затеплилась жизнь. Здесь была колыбель Рима, здесь, на этой вершине, господствующей над Тибром, Ромул основал свой город, а сабиняне заняли Капитолий, напротив. И, конечно, здесь, под защитой высоких, прочных стен, прорезанных всего лишь тремя воротами, обитали семь царей, сменявших друг друга на протяжении двух с половиной столетий. Затем — пять веков республики, пять величайших, прославленных столетий, когда весь Италийский полуостров, а затем и весь мир подчинился римскому владычеству. В ту победную эпоху, эпоху социальной борьбы и войн, выросший Рим раскинулся на семи холмах; Палатин с его легендарными храмами сохранил ореол священной колыбели города, но жилые здания заполонили мало-помалу и его. И тут Цезарь, воплотивший всемогущество нации, после Галлии и Фарсала одерживает новую победу: именем римского народа он становится диктатором, потом императором, и этим завершается гигантский труд, плоды которого будет пожинать на протяжении следующих пяти веков утопающая в роскоши, разнузданная империя. Затем власть переходит к Августу, Рим на вершине славы; миллиарды, накопленные в провинциях, ждут своих расхитителей, в столице мира, перед лицом вселенной, ослепленной и покорившейся, развертывается парад империи. Август рожден был на Палатине, и, когда победа при Акции сделала его императором, он гордился, что пришел с высот этого священного холма, почитаемого народом. Он скупил там частные дома, выстроил себе дворец, блиставший еще не виданной дотоле роскошью: четыре пилястры и восемь колонн поддерживали атриум; пятьдесят шесть колонн ионического ордера окружали перистиль; жилые помещения вокруг были сплошь из мрамора, великолепного мрамора, с огромными затратами доставленного из чужих краев, мрамора ярчайших расцветок, блистающего, подобно драгоценному камню. И вот Август поселяется рядом с богами, и дабы обеспечить себе божественную и вечную власть, он строит возле своего жилища большой храм Аполлона и храм Весты. Итак, семя брошено: отныне число императорских дворцов растет и множится, они заполнят вскоре весь Палатин.

Беспредельное могущество Августа! Сорок четыре года всеобъемлющего, неограниченного, сверхчеловеческого господства, о каком не дерзал и мечтать ни один деспот! Август присвоил себе все возможные титулы, сочетал в своем лице все виды власти. Император и консул, он командовал армиями, осуществлял исполнительную власть; проконсул, он главенствовал в провинциях; несменяемый цензор и принцепс, он господствовал над сенатом; трибун, он был владыкой народа. И он заставил провозгласить свою особу священной, богоравной, в его честь воздвигали храмы, жрецы возносили ему молитвы и поклонялись ему, как божеству, ненадолго сошедшему на землю. И тогда он пожелал стать верховным жрецом, сочетать власть духовную с властью гражданской и, сделав этот гениальный ход, достичь такого всеобъемлющего владычества, на какое только может посягнуть человек. Но верховный жрец не должен обитать в обычном доме, и Август объявил свой дом собственностью государства. Верховный жрец не должен покидать храм Весты, и Август выстроил рядом капище этой богини, предоставив весталкам охранять древний алтарь у подножия Палатина. Он ничего не жалел, ибо понимал, что неограниченная власть, высшее господство над людьми, над вселенной — в этом двойном могуществе, присвоенном единому лицу, ставшему одновременно монархом и священнослужителем, императором и верховным жрецом. Все могучие силы народа, все завоеванные победы, все пока еще разрозненные богатства — все это достигло при Августе неповторимого расцвета, который никогда более не был уже столь блистательным. Подлинный владыка мира, окруженный ореолом бессмертной славы, какую стяжали ему литература и искусство, он пятою попирал чело побежденных и умиротворенных народов. Казалось, он утолил наконец извечное и жгучее честолюбие своего народа, который веками терпеливо завоевывал право именоваться господином мира. И в императорском пурпуре алеет под солнцем римская кровь, кровь Августа. Кровь Августа божественного, победоносного, неограниченного владыки тела и душ человеческих, кровь мужа, воплотившего в себе семь веков национальной гордыни, кровь, которая столетиями будет питать всесветную гордыню в бессчетных, нескончаемых поколениях римлян. Ибо отныне так оно и будет: кровь Августа воскресает, бурлит в жилах каждого из римских властителей, вселяя в них снова и снова ту же мечту, мечту о господстве над миром. Однажды мечте этой уже суждено было осуществиться: Август, император и верховный жрец, стал владыкой вселенной, человечество все без остатка принадлежало ему, Август держал его в руке, владел им, как вещью. А позже, когда наступила эпоха упадка, когда императору вновь пришлось делить свое могущество со священнослужителем, одно лишь страстное желание обуревало пап, одну лишь политику знали они из века в век, политику отвоевания светской власти, безраздельного господства церкви: это древняя кровь, алая, хищная кровь предка жгла их сердца.

Но вот Август умирает, дворец его закрыт, освящен, становится храмом; и перед мысленным взором Пьера из земли возник дворец Тиберия. Именно тут и стоял он, у него под ногами, укрытый сенью этих прекрасных зеленых дубов. Он чудился Пьеру — внушительный, огромный, во всем великолепии своих бесчисленных дворов, портиков, зал; но сумрачный нрав вынуждал императора жить вдали от Рима, и он прозябал, окруженный соглядатаями, распутниками, до мозга костей, до самых недр своей души отравленный властью, готовый на злодеяние, одержимый приступами чудовищного безумия. Потом перед молодым священником встал дворец Калигулы, он был величавее даже дома Тиберия — с аркадами, делавшими здание еще огромней, с мостом, переброшенным через Форум и ведущим в Капитолий, дабы императору сподручнее было беседовать с Юпитером, сыном которого он себя называл; и Калигулу тоже трон превратил в жестокого, неистового, но всесильного безумца. Ему наследовал Клавдий; затем властвовал одержимый манией величия Нерон, которому уже стало тесно на Палатине; задумав соорудить для себя громадный дворец, он захватил чудесные сады, простиравшиеся до самой верхушки Эсквилина, чтобы воздвигнуть среди них свой Золотой дом, это порождение мечты о грандиозной, нечеловеческой пышности, мечты, воплотить которую до конца ему так и не пришлось; да и самые руины здания вскоре были сметены с лица земли — во время смут, которые сотрясали Рим еще при жизни, да и после смерти этого обезумевшего от гордыни чудовища. Потом правили Гальба, Оттон, Вителий, — ослепленные пурпуром, пресытившиеся наслаждениями чудища, подобно гнусным скотам хлебавшие из императорского корыта; за полтора года они рухнули один за другим, утопая в крови и в грязи, и лишь при Флавиях, в начале их правления, наступает передышка, разум и человеколюбие заявляют о своих правах; Веспасиан, а за ним Тит возводят мало зданий на Палатине, с Домицианом воскресает мрачное безумие всемогущества, режим страха и доносов, нелепых жестокостей, время преступлений и противоестественного разврата, время сооружений, вдохновленных неистовым тщеславием и состязающихся в пышности со священными храмами; таким был дворец Домициана, который только переулком отделялся от дворца Тиберия; это колоссальное здание возвышалось величавое, как торжественный апофеоз: приемная с шестнадцатью колоннами из фригийского и нумидийского мрамора, с золотым троном, с восемью нишами, украшенными великолепными статуями, с залой суда, большой пиршественной залой, перистилем, апартаментами, где поражало обилие гранита, порфира, алебастра, обработанных резцом прославленных художников, которые щедро расточали свое искусство, желая поразить мир. Прошли года, и еще один, последний дворец присоединился ко множеству других, дворец Септимия Севера, столь же кичливый, с башнями, вздымавшимися над крышами, с арками, поддерживающими высокие залы, для которых фундаментом служили искусственные террасы; то было скопление подлинно вавилонской роскоши, нагроможденной здесь, на краю холма, против Аппиевой дороги, как поговаривали, затем, чтобы соотечественники Септимия Севера, провинциалы, прибывавшие из его родной Африки, еще не успев вступить в город, были ослеплены богатством и славой императора.

И вот Пьер как бы воочию увидел перед собою, вокруг себя эти блистательные дворцы, ожившие в памяти, воскрешенные в ярком свете солнца. Они, казалось, были слиты воедино, иные едва разделял узкий проход, словно стремясь не потерять ни дюйма земли на священном холме, дворцы усеяли его плотной массой; то было чудовищное цветение разнузданной мощи, власти и гордыни, во славу которых цезари швыряли миллионами, готовые обескровить целый мир ради своей утехи; в сущности, это был один-единственный дворец, но он непрестанно рос по мере того, как императоры умирали, и каждый умерший неизменно обожествлялся, а его священное жилище превращалось в храм; и каждый новый император, чураясь здания, где ему, быть может, мерещился пугающий призрак покойного, испытывал властную потребность возвести собственный дворец и навеки запечатлеть в нерушимом камне память о своем владычестве. Всех обуревала неистовая жажда возводить громады зданий, она как бы таилась в самой почве, в троне, на котором восседали императоры, она с удвоенной силой возрождалась в каждом новом правителе, заставляя всех их яростно соперничать друг с другом, стремиться превзойти своих предшественников, воздвигая все более массивные и высокие стены, нагромождая все больше мрамора, колонн, статуй. И всех одолевала одна и та же мечта — о славе, переживающей века, мечта оставить изумленным потомкам свидетельство своего величия, увековечить себя в чудесах искусства, которым не дано исчезнуть, и когда ветер развеет бренный прах самого владыки, по-прежнему попирать землю тяжестью этих каменных колоссов. И вот Палатин стал чем-то вроде священного пьедестала для дивного памятника, поражающего густой порослью нагроможденных вплотную друг к другу зданий, и каждое новое здание, подобно лихорадочной сыпи у больного, было признаком все того же заболевания — гордыни, а вся совокупность этих сооружений, блистающих снежной белизною светлого мрамора или яркими оттенками мрамора цветного, увенчала Рим, вселенную царственным монументом, дворцом и храмом, базиликой и собором одновременно, самым необычайным и дерзновенным, какой был когда-либо воздвигнут под небесами.

Но в этом избытке силы и славы таилась смерть. За семь с половиной веков сначала монархия, а затем республика создали величие Рима, а прожорливая империя за пять веков высосала из народа, владыки мира, все соки. Огромные пространства, самые отдаленные провинции постепенно были дотла разграблены, обескровлены; фиск пожирал все, вырывав пропасть неминуемого краха; и пока вырождавшийся народ, предаваясь беспутству и лени, вкушал отраву зрелищ, наемники сражались и обрабатывали землю. Со времен Константина у Рима появляется соперница — Византия; при Гонории происходит расчленение, и пока дюжина императоров сменяет друг друга, наступает окончательное разложение — остается лишь обглодать до костей издыхающую жертву; и вот на троне цезарей — последний император Ромул-Августул, тщедушный ублюдок, самое имя которого, нанося двойную пощечину — и основателю Рима, и основателю империи, — кажется насмешкой над исторической славою города. На опустевшем Палатине по-прежнему победно возвышаются дворцы, гигантское нагромождение стен, ярусов, террас, вздымающихся в небо кровель. Но украшения уже сорваны, статуи похищены, вывезены в Византию. Империя, став христианской, закрыла прежние храмы, погасила огонь Весты, пощадив пока что одну лишь древнюю святыню — золотую статую Победы, этот символ вечного Рима, который благоговейно хранят в покоях самого императора. Этому культу будут верны вплоть до четвертого столетия. Но в пятом — нашествие варваров; Рим разграблен, сожжен, и победители на колесницах вывозят то, что не успело уничтожить пламя пожаров. Пока город зависит от Византии, смотритель императорских дворцов еще охраняет Палатин. Потом все погружается во мрак средневековья, тонет в нем. С той поры папы мало-помалу занимают место цезарей, наследуют покинутые теми мраморные жилища и неистребимую волю к господству. И, конечно же, они селятся во дворце Септимия Севера, а в Септизонии заседает конклав; позднее на этом триумфальном холме, в монастыре, по соседству с Септизонием, избран был в папы Геласий II. Итак, Август восстал из мертвых, чтобы, опираясь на папскую курию, этот воскресший римский сенат, вновь сделаться владыкой мира. В двенадцатом веке Септизоний принадлежал камальдулийским монахам, а те уступили его могущественному роду Франджипани; Франджипани превратили Септизоний в крепость, как сделали это с Колизеем, арками Константина и Тита, почти целиком заключив в крепостное кольцо священный холм, колыбель древнего города. Пронеслись шквалы яростных гражданских войн, опустошительных нашествий, крепостные стены были разрушены, дворцы и башни сметены с лица земли. Пришли новые поколения, они захватили развалины, обосновались здесь по праву пришельца и завоевателя; они превратили эти руины в погреба, в амбары, в хлевы для своих мулов. Прошло время, и на земле, укрывшей под собою мозаики императорских дворцов, зазеленели огороды, созревал виноград. А вокруг лежали пустыри, поросшие крапивой и колючками, да плющ довершал разрушение поверженных портиков. И настал день, когда великое нагромождение дворцов и храмов, это триумфальное жилище императоров, которое мрамору надлежало обессмертить, возвратилось во прах, откуда оно вышло; неумолимая природа укрыла величавые памятники под земляными холмами, одетыми растительностью, и все исчезло. Под палящим солнцем, среди диких цветов, жужжали только огромные мухи да беспрепятственно бродили стада коз, топча плиты тронной залы Домициана и рухнувшего святилища Аполлона.

Трепет охватил Пьера. Такая горделивая мощь, такое величие! И такое стремительное крушение: целый мир навеки сметен с лица земли! Какой неведомый вихрь, карающий и варварский, должен был пронестись над этой блистательной цивилизацией, чтобы угасить ее; в какую мрачную бездну возмездия, в какое дикарское невежество должна была она вновь погрузиться, чтобы разом уйти в небытие — со всем своим великолепием и мастерскими произведениями искусства! И Пьер недоумевал, как могло случиться, что величественные дворцы с их восхитительной скульптурой, колоннами и статуями мало-помалу были погребены, исчезли во прахе, и никому в голову не пришло уберечь их. Ведь не внезапная же гибель постигла эти замечательные творения искусства, которые впоследствии, когда они были извлечены из пыли веков, повергли всех в восхищение; они тонули, они погружались понемногу, сначала по колено, затем по грудь, затем по плечо, пока вздымающийся поток не захлестнул их с головою; и чем объяснить, что многие поколения беззаботно взирали на гибель античной цивилизации, даже не помышляя о том, чтобы протянуть ей руку помощи? Словно черная завеса внезапно опустилась над миром, и на арену выступило новое человечество, чей девственный мозг надлежало как бы снова замесить и заново вылепить. Рим опустел; никто и не пытался восполнить урон, нанесенный огнем и мечом, невероятная беспечность позволяла равнодушно глядеть на то, как рушатся непомерно огромные, ставшие бесполезными здания; а сверх всего, новая религия преследовала старую, отнимала у нее храмы, низвергала ее богов. Окончательную гибель несли с собой новые напластования почвы, ибо уровень ее непрестанно повышался, свежий слой земли молодого христианского мира постепенно укрывал под собою, сглаживал следы древней языческой цивилизации. И, в довершение всего, позднее, заняв языческие храмы, расхитив бронзовые кровли и мраморные колонны, стали расхищать камни Колизея, театра Марцелла; удары молотка сокрушали статуи и барельефы, и те погибали в печах, давая католическому Риму известь для сооружения новых зданий.

Пьер словно очнулся ото сна; было около часа. Солнечный свет золотым дождем струился сквозь сверкающую листву зеленых дубов; усыпленный зноем Рим дремал у ног молодого священника. Он решился наконец покинуть сад и, все еще во власти ослепительных видений, спустился, неловко ступая по неровной мостовой дороги триумфаторов. Пьер дал себе слово в тот же день, еще до наступления вечера, пойти осмотреть древнюю Аппиеву дорогу. Возвращаться на улицу Джулиа ему не захотелось, и он позавтракал в кабачке предместья, где в полном одиночестве, под мушиное жужжание, два часа с лишком провел в просторной полутемной зале, точно в забытьи ожидая заката солнца.

Вот она, Аппиева дорога с двумя рядами горделивых могил, длинной прямой чертою рассекающая Кампанью! В древности царица всех дорог, она показалась Пьеру лишь победоносным продолжением Палатина. Та же воля к великолепию и господству, то же стремление обессмертить на земле память о римском величий, увековечив ее в мраморе. Эта воля победила забвение, мертвецы отвергли покой, они навеки остались в ряду живых — вдоль обочин дороги, по которой со всех концов света в Рим притекали людские толпы; и обожествленные статуи тех, кто давно уже обратился во прах, еще и поныне пустыми глазницами взирают на проезжих; и надписи все еще говорят, — в них громко звучат имена и титулы. От могилы Цецилии Метеллы до Казаль-Ротондо вдоль прямой и ровной дороги, по обе стороны пути, нескончаемой вереницей на километры некогда протянулось это своеобразное кладбище, где богатые и сильные мира сего состязались в тщеславии: кто оставит по себе мавзолей более внушительный, более нарядно и роскошно изукрашенный. Какая жажда бессмертия, какое напыщенное стремление пережить века, придать божественную величавость даже самой смерти, упокоив бренные останки во храме! И наследием этого далекого прошлого выглядит нынешнее великолепие генуэзского Кампо-Санто и римского Кампо-Верано, с их помпезными гробницами. Видением прошлого встают непомерные громады надгробий по обе стороны прославленного пути, который попирали римские легионы, когда, завоевав вселенную, они возвращались домой. Гробница Цецилии Метеллы сложена из таких огромных каменных глыб, ее стены такой толщины, что в средние века она была превращена в зубчатую крепостную башню. А дальше — другие памятники, восстановленные в наши дни в их прежнем виде, так что обломки мрамора, обнаруженные вокруг, теперь водружены на место; груды древнего цемента и кирпича с отлетевшими скульптурными украшениями, вздымающиеся, подобно полуразрушенным скалам; оголенные глыбы мрамора, еще сохранившие былые очертания; надгробия в виде храмов, в виде усеченных колонн, саркофаги, вознесенные на цоколях. Удивительная вереница горельефов с изображениями усопших — по три, по пять человек сразу; статуи, в торжественном апофеозе как бы воскрешающие усопших; скамьи в нишах, позволяющие прохожему, отдыхая, благословлять гостеприимство усопших; хвалебные эпитафии, прославляющие усопших, известных и безвестных — детей Секста Помпея Юста, Марка Сервилия Кварта, Гилария Фуска, Рабирия Гермодора, не считая могил, достаточно опрометчиво приписываемых Сенеке, Горациям и Куриациям. И, наконец, последняя гробница, самая необычайная, самая огромная, так называемая Казаль-Ротондо, столь обширная, что на ее фундаменте, служившем опорой для двойной ротонды, украшенной коринфскими пилястрами, большими светильниками и трагическими масками, позднее могла уместиться целая мыза с оливковой рощей.

Добравшись в экипаже до могилы Цецилии Метеллы, Пьер продолжал свою прогулку пешком и медленно дошел до Казаль-Ротондо. Местами проступала древняя мостовая, огромные плоские камни, покоробленные от времени куски лавы, — суровое испытание для самых лучших рессорных экипажей. Справа и слева, в придорожной траве, заглохшей кладбищенской траве, спаленной летним зноем, усеянной лиловатым чертополохом и перезревшим желтым укропом, тянется вереница рухнувших надгробий. Невысокая каменная стенка, в половину человеческого роста, отгораживает с обеих сторон эту рыжеватую травянистую поросль, где неумолчно стрекочут кузнечики; а дальше, сколько хватает глаз, простирается огромная и голая римская Кампанья. Порой где-нибудь на краю дороги маячат одинокая пиния, эвкалипт, белые от пыли маслины или смоковницы. Слева на равнине виднеются ржавого цвета аркады, остатки древнеримского водопровода Аква-Клаудио; вдали, до самых Сабин, до лиловато-синих Альбанских гор раскинулись тощие поля и виноградинки, небольшие мызы, белеют светлыми пятнами Фраскати, Рокка-ди-Папа, Альбано, и по мере приближения они становятся все крупнее и белее; а справа, в сторону моря, равнина ширится, ее волнистая зыбь уходит вдаль — и ни единого дома, ни единого дерева, необычайная величавая простота, сплошная, ровная гладь, будто океан, пересеченный во всю ширь прямою чертой, отделяющей его от неба. В разгаре лета солнце все выжигает, бескрайняя степь пламенеет переливчатым жаром полыхающей головни. В сентябре этот океан травы начинает зеленеть, тонет в розовом, сиреневом и ослепительно голубом цветении, обрызганный золотом чудесных солнечных закатов.

Пьер в мечтательном одиночестве медленно брел по нескончаемой глади этой дороги, задумчивой, величавой, овеянной пустынной тишиной, дороги прямой и голой, беспредельность которой сливается с беспредельностью Кампаньи. В воображении молодого аббата начинал воскресать Палатин, по обе стороны, сияя белизною мрамора, вновь возникали могильные памятники. Не здесь ли, у подножия этой груды кирпича, до странности похожей на огромную вазу, среди обломков громадных сфинксов, нашли голову колоссальной статуи? И Пьеру чудилось, будто это колоссальное изваяние вновь стоит меж двух возлежащих громадных сфинксов. А дальше, в небольшом склепе обнаружили прекрасную женскую статую; и хотя она была без головы, Пьер видел ее такой, какой она вышла из рук ваятеля, — с прелестным, улыбающимся лицом, которое дышало здоровьем и силой. Перед молодым аббатом воскресали стершиеся надписи, он бегло читал, легко понимал их, испытывая братские чувства к мертвецам, похороненным две тысячи лет назад. И дорога полнилась грохотом колесниц, тяжелой поступью войск, толкотней римской толпы, казалось, задевавшей его локтями, лихорадочной суетой большого города, раскинувшегося рядом. Пьеру виделась эпоха Флавиев, эпоха Антониев, все великолепие Аппиевой дороги во времена расцвета империи, ее гигантские гробницы, подобно храмам украшенные скульптурой. Какой монументальный путь смерти, какой величественный въезд, и как совершенна прямизна этой дороги, на которой великие мертвецы встречали приезжих, чтобы препроводить их к живым, какая неимоверная пышность, порожденная тщеславием умерших и пережившая их прах! У какого еще народа, самодержца и владыки мира, найдется такой парадный въезд! Какой еще народ возложил на своих мертвецов обязанность возвещать чужеземцам, что для него существует лишь бессмертие, ибо бессмертны даже его мертвецы, чья слава увековечена в этих гигантских надгробиях! Цоколь, не уступающий крепостному фундаменту, башня двадцати метров в поперечнике — и под нею покоится одна женщина! Обернувшись, Пьер в самом конце блистательной вереницы надгробий, которые двумя рядами мраморных дворцов-усыпальниц обступили дорогу, отчетливо различил вздымавшийся вдали Палатин: он сверкал мрамором императорских дворцов, грандиозного нагромождения дворцов, своей беспредельной мощью некогда попиравших землю.

Аббат слегка вздрогнул: два карабинера, не замеченные им в этом пустынном уголке, появились среди развалин. Место было ненадежное, и власти даже среди бела дня тайком охраняли туристов. За этим последовала еще одна волнующая встреча. Но то было лицо духовное — высокий старец в черной сутане с красной каймой и красным кушаком; Пьер, к своему удивлению, узнал в нем кардинала Бокканера. Тот медленно брел стороной сквозь заросли высокого укропа и колючего чертополоха; кардинал шел среди руин, понурив голову, ступая по обломкам древних надгробий, и настолько погрузился в свои размышления, что даже не заметил молодого священника. Пьер из учтивости отвернулся, он был поражен, увидев кардинала совершенно одного и так далеко от города. Но, обнаружив позади какой-то гробницы громоздкую карету, запряженную двумя вороными, с кучером на козлах и лакеем в темной ливрее, который застыл в ожидании, аббат догадался, в чем дело; он вспомнил, что кардиналам не положено ходить по Риму, и, желая совершить прогулку пешком, они вынуждены выезжать в карете за город. Но какой надменной печалью, каким горделивым одиночеством, какою отрешенностью веяло от этого высокого, погруженного в задумчивость старца, вдвойне возвеличенного перед богом и людьми, — князя церкви и князя по крови, которому удавалось подышать свежим вечерним воздухом лишь в пустынной глуши древнего кладбища!

Прошли часы, а Пьер все не уходил; уже сгущались сумерки, и перед ним снова возник восхитительный закат. Слева смутно виднелась потемневшая, как графит, Кампанья, рассеченная желтеющими аркадами акведуков; и Альбанские горы, испаряясь в розовом мареве, перегораживали ее вдалеке; а справа, там, где было море, в ореоле облачков — золотистого архипелага, усеявшего океан гаснущего пламени, — клонилось к закату светило. И над беспредельной гладью плоской Кампаньи ничего больше, ничего — только сапфирное, исполосованное рубинами небо. Ничего — ни холмика, ни стада, ни дерева. Ничего — только черный силуэт кардинала Бокканера, возникавший среди гробниц и выраставший в гаснущем пурпуре заходящего солнца.

Назавтра, охваченный лихорадочным желанием все поскорее увидеть, Пьер спозаранку вернулся на Аппиеву дорогу, к катакомбам св. Каликста. Это самое обширное, самое примечательное из христианских кладбищ, где на заре католичества был погребен не один папа. Вы идете садом мимо опаленных солнцем олив и кипарисов и приходите к оштукатуренной дощатой лачуге; в ней помещается лавчонка, где торгуют реликвиями; вы у цели: сравнительно удобная лестница современного типа облегчает спуск. Пьер очень обрадовался, увидев французских монахов-траппистов, в обязанность которых входило охранять эти катакомбы и показывать их туристам. Один из монахов как раз собирался спуститься с двумя дамами-француженками: то были мать и дочь; дочь — пленительно юная, мать — все еще очень красивая. Пока траппист зажигал тоненькие длинные свечи, обе немного испуганно улыбались. У монаха был шишковатый лоб и крупная упрямая челюсть фанатика, а бесцветные прозрачные глаза говорили о ребяческом простодушии.

— А, господин аббат, вы пришли в самое время… Если дамы не против, присоединяйтесь к нам, а то придется долго ждать: три брата уже спустились с посетителями вниз… Сейчас путешественников много, самый разгар сезона.

Дамы вежливо кивнули, и монах вручил священнику тоненькую свечку. Ни мать, ни дочь не были, очевидно, ханжами, но, искоса взглянув на сутану своего спутника, обе сделали серьезное лицо. Все спустились и подошли к очень тесному проходу, напоминавшему коридор.

— Осторожнее, синьоры, — повторял монах, освещая свечой землю под ногами. — Двигайтесь потихоньку, здесь есть бугорки, есть и выбоины.

И он стал давать пояснения, голос его зазвучал пронзительно и чрезвычайно убежденно. Пьер спускался молча; у него перехватило дух, сердце забилось от волнения. О, эти катакомбы первых христиан, приют простодушной веры! Как часто размышлял он о них в семинарии, в годы своей юности! И еще совсем недавно, когда писал книгу, как часто думал он об этих катакомбах, о самом древнем и почтенном памятнике пресловутой общины сирых и смиренных духом, возврат к которой он проповедовал! Голова его была набита всем тем, что написали о катакомбах великие поэты и прозаики. Приукрашенные воображением, эти подземелья рисовались ему огромными, целыми городами с широкими улицами, с просторными, вместительными залами, где находили приют толпы людей. И какой убогой, какой жалкой оказалась действительность!

— Ну конечно, тут не более метра, — отвечал монах на вопросы, которыми забросали его мать и дочь, — двоим тут уже не разойтись… Как их вырыли? Да очень просто. Предположим, какая-нибудь семья или похоронная община сооружала склеп. Ну так вот, киркой высекали в этой породе, — она называется зернистый туф, — первую галерею: порода, как видите, красноватая, одновременно податливая и твердая, обработке поддается легко и к тому же совершенно непроницаема для воды; словом, порода, прямо созданная для таких погребений, тела сохраняются в ней великолепно.

Траппист прервал свои пояснения, и в тусклом пламени свечи они увидели справа и слева высеченные в стене ниши.

— Взгляните сюда, это loculi… Таким образом, первые христиане высекали подземную галерею, а в ней, по обе стороны, ниши, одну над другой, в них-то и хоронили тела умерших, чаще всего обернутые простым саваном. Затем закрывали отверстие мраморной плитой и тщательно его замуровывали… Итак, все получает свое объяснение, не правда ли? Сначала одна семья, к ней присоединялась другая, община росла, и по мере того, как галерея заполнялась, ее продолжали прорубать все дальше, вглубь; от нее ответвлялись другие галереи — вправо, влево, во все стороны; высекали даже еще один ярус на большей глубине… Взгляните! Галерея, в которой мы сейчас находимся, имеет четыре метра в вышину. Возникает, конечно, вопрос, как им удавалось поднимать тела умерших на такую высоту? Они их и не подымали, напротив, они их опускали. А когда нижние ряды ниш заполнялись, рыли дальше… Так и получилось, что тут, к примеру, менее чем за четыре века вырыты были галереи, протяженностью в шестнадцать километров, и в них захоронено, надо полагать, свыше миллиона христиан. А таких катакомб имеются дюжины, вся римская Кампанья ими изрыта. Вот и подсчитайте.

Пьер взволнованно прислушивался. Он побывал когда-то в бельгийской угольной шахте и теперь обнаружил здесь такие же тесные галереи, ощущал то же тягостное удушье, то же молчание и мрак небытия. Тоненькие свечи вызвездили густую тьму, но не осветили ее. И Пьеру представился весь муравьиный труд, затраченный для сооружения этих бесхитростных могил, этих кротовых нор, которые выкапывали по мере надобности, где попало, на глазок. Земля на каждом шагу то горбилась, то ускользала из-под ног, стены уходили куда-то вкось: работу вели, очевидно, без отвеса, без угломера. Движимые необходимостью и милосердием, ее выполняли могильщики-добровольцы, безграмотные труженики, неумелые ремесленники эпохи упадка. Особенно ощущалось это в надписях и эмблемах, вырезанных на мраморных плитах. Казалось, то детская мазня, которую оставляют на стенах уличные мальчишки.

— Как видите, чаще всего написано только имя, — продолжал траппист, — порой даже имя не указано, лишь слова «in pace»[3]«С миром» (лат.). . А иной раз помещают эмблему: голубку — что означает невинность, пальмовую ветвь — символ мученичества, или же рыбу: по-гречески это слово состоит из пяти букв, и каждая из них начинает собою одно из пяти греческих слов: Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель.

Монах поднес мерцающее пламя свечи, и Пьер различил пальмовую ветвь — длинную черту, пересеченную более мелкими черточками, голубку, рыбу, обозначенную одним лишь контуром: вместо хвоста — зигзаг, вместо глаза — кружочек. Краткие надписи, выведенные неровными, крупными буквами, рукою людей простых и невежественных, разбегались вкривь и вкось.

Но вот они вошли в крипту — небольшую залу, где были обнаружены гробницы нескольких пап, в том числе и Сикста II — святого великомученика, в честь которого папа Дамасий поместил здесь великолепную эпитафию в стихах. По соседству, в таком же тесном подземелье, семейном склепе, позднее украшенном стенной росписью, показывали место, где было найдено тело святой Цецилии. Монах, продолжая пояснения, толковал рисунки на стенах, извлекая из них неопровержимые доказательства в пользу всяческих таинств и догм: крещения, евхаристии, воскресения Христова, воскрешения Лазаря, извержения Ионы из чрева кита, испытания Даниила во рву со львами; не упустил он и Моисея, высекающего воду из скалы, и безбородого Иисуса первых веков христианства, творящего чудеса.

— Как видите, это не выдумка, а самая доподлинная правда, так оно все тут и нарисовано!

Пьер слушал и все более удивлялся; отвечая на его вопрос, монах подтвердил, что первоначально катакомбы были простыми кладбищами, где не совершалось никаких религиозных обрядов. Лишь позднее, в четвертом веке, когда начали канонизировать мучеников, криптами стали пользоваться для богослужения. Точно так же и в спасительные убежища они превратились лишь в эпоху гонений, и тогда христиане вынуждены были замаскировать входы в эти катакомбы. До того доступ в них оставался свободным, ничего противозаконного в их существовании не было. И вот их доподлинная история: в течение четырех веков катакомбы служили местом захоронения, затем — спасительным приютом; разрушенные во время нашествий, они до восьмого века почитались святыней; потом, лишенные всех своих священных реликвий, они были преданы забвению, засыпаны землей, и в течение семи веков никто о них не вспоминал; когда же в пятнадцатом веке, в результате раскопок, катакомбы эти были обнаружены, находка показалась невероятной: то была своего рода историческая загадка, тайна которой раскрыта лишь в наши дни.

— Соблаговолите нагнуться, синьоры, — любезно продолжал монах. — В этой нише вы видите скелет, который остался совершенно нетронутым. Он находится здесь уже шестнадцать или семнадцать столетий, и это поможет вам понять, как хоронили покойников в те времена… Ученые говорят, что это, видимо, юная девушка… Скелет еще в прошлом году был в полной сохранности. Но череп, как видите, поврежден. Это какой-то американец ткнул в него тростью, желая удостовериться, что он не поддельный, и проломил его.

Дамы склонились над нишей; тусклое, колеблющееся пламя свечей озарило их бледные лица, на которых застыло выражение боязливой жалости. Особенно страдальческим казалось лицо дочери: полная трепетной жизни, с большими черными глазами и алыми губами, она сделалась почти жалкой. Все опять погрузилось во тьму, тоненькое пламя свечей выпрямилось, и среди гнетущего мрака длинных галерей вновь задвигались огоньки. Осмотр продолжался целый час, ибо проводник не упускал ни единой подробности и задерживался в облюбованных им уголках, охваченный таким рвением, словно от его усердия зависело спасение душ посетителей.

Пьер все шел за траппистом, и какой-то глубокий перелом наступил в его душе. Мало-помалу, чем больше он видел и понимал, тем больше удивление при взгляде на эту действительность, столь непохожую на ту, другую, приукрашенную писателями и поэтами, тем больше разочарование при виде этих кротовых нор — таких убогих, так грубо высеченных в красноватой породе, — уступали место сочувствию и умилению, от которых у него переворачивалось сердце. Волновала его не мысль о полутора тысячах мучеников, чей священный прах покоился в этих катакомбах. Волновало другое: сколько кротости, смирения, баюкающей надежды, сколько человечности таилось в такой смерти! Для первых христиан эти низкие темные галереи были всего лишь приютом временного сна. И тела умерших они не сжигали, как язычники, но погребали их, переняв у иудеев веру в воскресение во плоти; и счастливая убежденность в том, что смерть — это сон, благодатный отдых, ожидание вечного блаженства в награду за праведную жизнь, придавало этой подземной обители величие покоя, беспредельное очарование. Все говорило тут о мраке и безмолвии ночи, все спало в отрадной неподвижности, терпеливо ожидая грядущего пробуждения. Что могло быть трогательнее этих безымянных плит, терракотовых или мраморных, с краткой надписью, высеченной на камне «in pace» — «с миром». Исполнив долг свой, обрести наконец мир, уснуть с миром в чаянии вечного блаженства на небесах! И совершенное уничижение, с каким первые христиане готовы были вкусить этот мирный сон, делало их покой еще чудеснее. Все это было, конечно, весьма далеко от высокого искусства античности: могильщики неуклюже вырубали ниши где и как попало, художники высекали имя, неумело изображая пальмовую ветвь или голубку. Но из тьмы этого убожества, этой невежественности взывал голос нового человечества! Бедные, сирые, смиренные духом теснились под землею, покоясь вечным сном, а там, наверху, солнце делало свое дело. В смерти обрели они братство, дарованное милосердием: супруги зачастую покоились вместе, а в ногах у них — дитя; в безымянном потоке тонули могилы известных людей — какого-нибудь епископа пли мученика; здесь, во мраке подземелья, царило самое трогательное равенство, оно было во всем: в одинаковости ниш, в бесхитростности ничем не разукрашенных плит, в простодушии и скромности этого прибежища смерти, где становились неотличимы друг от друга вереницы усопших. В надписях едва проскальзывала робкая похвала, такая осторожная, скупая: мужчина — «весьма достойный», «весьма набожный», женщина — «кроткая», «красивая», «целомудренная». От этих надписей веяло ароматом младенчества, безграничной, глубоко человечной нежностью; такова была смерть в ранней христианской общине, смерть, которая укрывала здесь до грядущего воскресения тех, кто не помышлял более о бренном мире.

И внезапно в памяти Пьера встали вчерашние гробницы, пышные гробницы по обе стороны Аппиевой дороги, выставлявшие напоказ властолюбивую гордыню целого народа. Они кичились своим великолепием, своей грандиозностью, эти усыпальницы, перегруженные мрамором, многословными надписями, роскошью скульптур, фризами, барельефами, статуями. Как помпезна эта аллея смерти среди плоской Кампаньи, эта триумфальная дорога в царственный Вечный город! Как непохожа она на подземную обитель первых христиан, обитель смерти, такой потаенной, кроткой, прекрасной и целомудренной! Тут — всего лишь сон, вожделенный покой, добровольное отдохновение, невозмутимая покорность, которой ничто не мешало в ожидании райского блаженства безропотно предаваться благодатному сумраку ночи; и все, даже утратившее свою красоту, умирающее язычество, даже неумелость простодушных ремесленников — все лишь усиливало очарование убогих кладбищ, вырытых глубоко, во мраке подземелья. Миллионы людей смиренно покоились в этой земле, словно пробуравленной осторожными муравьями, они уснули здесь на века и спали бы еще долго, храня свою тайну, убаюканные безмолвием и мраком, если бы другие люди не нарушили их покой, их жажду забвения, вторгшись до того, как трубный глас в день Страшного суда возвестил о воскресении. И тогда смерть заговорила о жизни, и не было ничего более живого, дышащего жизнью более сокровенной и трепетной, нежели эти подземные города с их безымянными, безвестными, бессчетными мертвецами. Могучим дыханием нового человечества повеяло некогда от этих подземелий, человечества, которому предстояло обновить мир. Так возникал иной мир, преисполненный самоуничижения, презрения к плоти, опасливой ненависти к природе, пренебрежения к радостям земным и преклонения перед избавительницей смертью, распахивающей райские врата. И чудилось, будто пурпурная кровь Августа, спесивая кровь всесильного владыки, канула в недра могильного сумрака и новая почва впитала ее.

Монаху настоятельно хотелось показать дамам лестницу Диоклетиана, и он рассказал им легенду о ней:

— Да, это истинное чудо!.. Погнались как-то раз воины этого императора за христианами, а те укрылись в катакомбах; воины упорно продолжали их преследовать, и вот лестница рухнула, все воины провалились… Ступеньки и теперь еще обрушены. Вы только взгляните, это в двух шагах.

Но дамам стало не по себе: разбитые усталостью, напуганные мраком подземелья и страшными рассказами монаха, они пожелали поскорее подняться наверх. К тому же тоненькие свечи догорали; очутившись снова перед лавчонкой с реликвиями, все зажмурились от ослепительного солнечного света. Девушка купила пресс-папье — осколок мрамора с выгравированной на нем рыбой, эмблемой Иисуса Христа, сына божия, спасителя рода человеческого.

После обеда Пьеру захотелось осмотреть собор св. Петра. Проезжая мимо в экипаже, он успел увидеть лишь огромную площадь с обелиском и двумя фонтанами, обрамленную монументальной колоннадой Бернини, которая четырьмя рядами колонн величественно опоясывает эту площадь. В глубине, укороченный и утяжеленный прямоугольным фасадом, встает собор, и все же могучий его купол заслоняет небо.

Под палящим солнцем раскинулись мощенные булыжником пустынные мостовые; вытоптанные, побелевшие от времени, поднимались отлогие ступени; и Пьер наконец вошел в собор. Было три часа, в высокие четырехугольные окна лились щедрые лучи солнца; слева, в капелле Климента, начиналась, видимо, вечерняя служба. Но, пораженный огромностью собора, священник ничего не слышал. Он медленно шел, обводя взглядом эти просторы, пытаясь охватить их безмерность. Гигантские кропильницы у входа, с пухлыми, как амуры, ангелами; главный неф, его огромный коробовый свод, украшенный кессонами; четыре циклопических столба средокрестия, поддерживающих купол; трансепты и апсида, своей обширностью не уступавшие иной церкви. Эта горделивая пышность, ослепительная, подавляющая роскошь поразили Пьера: сверкавший, как пламенеющее светило, купол блистал яркими красками и золотом мозаик; главный алтарь, воздвигнутый на месте гробницы святого Петра, увенчан был великолепным балдахином, бронза для которого взята из Пантеона; двойная лестница Раки, освещенная восемьюдесятью семью неугасимыми лампадами, спускается к алтарю; и мрамор, неимоверно расточительное изобилие, нагромождение самых необычайных оттенков мрамора — белого, цветного, всевозможного… О, роскошество многокрасочного мрамора, это безумство Бернини: великолепие плит, покрывающих пол и отражающих всю эту пышность; мрамор столбов, украшенных медальонами с изображениями пап, вперемежку с толстощекими ангелами, держащими тиару и ключи; стены, перегруженные сложными эмблемами с постоянно повторяющейся голубкой Иннокентия X; в нишах — колоссальные статуи во вкусе барокко; лоджии с балконами, загородка Раки с двойной лестницей, богатство алтарей и еще большее богатство гробниц! Все это — огромный неф, приделы, трансепты, апсида — блистало мрамором, источало сияние мрамора, сверкало изобилием мрамора, и не было такого уголка, даже самого крохотного, который не кичился бы заносчивой красотой мрамора. И базилика стояла торжествующая, неоспоримо прекрасная, восторженно признанная величайшим, роскошнейшим храмом в мире, воплощением грандиозности и великолепия.

Пьер бродил, переходя из одного нефа в другой, подавленный, ничего толком не разбирая. Он задержался перед бронзовой статуей святого Петра, застывшего на мраморном цоколе в величественной позе. Верующие подходили приложиться к большому пальцу правой ноги апостола; иные, перед тем как прикоснуться губами, обтирали бронзовый палец, иные просто прикладывались к нему и, отвесив земной поклон, прикладывались сызнова. Пьер свернул в левый трансепт, где расположены исповедальни. Священники поджидают там свою паству, готовые исповедовать на любом языке. Иные вооружены длинной палочкой: они легонько ударяют ею по голове коленопреклоненных грешников, что на месяц обеспечивает тем отпущение грехов. Но исповедующихся было очень мало, и священники, поджидая их в тесных деревянных коробках исповедален, что-то писали и читали, как у себя дома. Привлеченный сиянием восьмидесяти семи лампад, мерцавших подобно звездам, Пьер снова очутился перед Ракой. От главного алтаря с громадным и пышным балдахином, отделка и позолота которого стоили более полумиллиона, казалось, веяло надменной печалью одиночества; здесь положено было совершать богослужение только папе. Вспомнив, что в капелле Климента идет служба, Пьер удивился, что ничего не слышит. Он решил, что вечерня окончилась, и захотел в этом удостовериться. Но по мере приближения к капелле он все яснее различал едва уловимые, подобно вздохам, звуки, похожие на отдаленную мелодию флейты. Мелодия ширилась, но, только очутившись перед самым входом в капеллу, аббат распознал голос органа. Красные шторы на окнах как сквозь сито пропускали солнечный свет, и капелла, словно залитая багровым отблеском раскаленной печи, полнилась звуками торжественной музыки. Но музыка тонула, глохла в безмерности нефа, и, отойдя на полсотни шагов, уже нельзя было расслышать ни голосов, ни гудения органа.

Когда Пьер вошел, громадная церковь показалась ему совершенно пустой и мертвой. Потом он заметил несколько человек, их присутствие скорее угадывалось вдалеке. Редкие фигуры молящихся тонули в огромном пространстве и как бы растворялись в нем. С трудом передвигаясь от усталости, бродили с путеводителями в руках туристы. Посреди главного нефа, как в картинной галерее, сидел перед мольбертом художник и делал зарисовки. Гурьбой прошли французские семинаристы во главе с прелатом, который показывал им надгробия и давал пояснения. Но что значили пол-сотни, даже сотня людей в огромности этих просторов: едва приметные, люди были как черные муравьи, что растерянно мечутся, заблудившись на дороге. Пьер вдруг отчетливо вообразил себя в гигантской парадной зале, в торжественной приемной какого-нибудь громадного и пышного дворца. Через высокие четырехугольные окна без витражей лились потоки солнечных лучей, наполняя храм ослепительным, ликующим светом. Ни стула, ни скамьи — ничего, кроме нескончаемой глади чудесных голых плит, музейных плит, в зеркале которых отражался танцующий солнечный ливень. Ни укромного уголка, где можно сосредоточиться, ни сумрачного, пронизанного таинственностью закоулка, где хочется молитвенно преклонить колена. Повсюду яркий свет, победное, сияющее великолепие солнечного дня. И Пьер, неизменно с трепетом входивший под сень готических соборов, где в чаще колонн, погруженные в сумрак, рыдают толпы верующих, очутился в этом оперном зале, пустынном, озаренном полыханием золота и пурпура. Он, принесший с собой напоенное грустью воспоминание об архитектуре средних веков, об изваянных в камне изможденных святых, об искусстве, где все — сама душа, оказался среди этого парадного величия, грандиозной и бессодержательной пышности, где все — одна лишь плоть. Тщетно глаза его искали какую-нибудь простодушно верующую страдалицу, которая, преклонив колена в целомудренной полумгле, безмолвно беседует с незримым, вручая себя всевышнему. Перед ним лишь сновали усталые туристы, прелаты озабоченно водили юных священников, задерживаясь возле достопримечательностей, которые тем надлежало лицезреть; а в капелле слева все еще шла вечерняя служба, но до слуха посетителей доносилось лишь какое-то невнятное гудение, словно, проникая через своды, глухим прибоем докатывался снаружи колокольный звон.

Пьеру стало ясно, что перед ним всего лишь роскошный остов величественного колосса, от которого уже отлетело дыхание жизни. И чтобы снова вдохнуть в него жизнь, вернуть ему истинную душу, необходимы великолепие и пышность религиозных обрядов. Необходимы восемьдесят тысяч верующих, которых может вместить собор, грандиозные церемонии с участием папы, блистательные рождественские и пасхальные службы, процессии, шествия со святыми дарами во всей их нарядной оперной театральности. И молодому священнику вспомнилось прежнее великолепие этого храма: переполненная толпою верующих базилика, ослепительный кортеж с крестом и мечом впереди следует через толпу молящихся, приникших челом к плитам мозаичного пола, кардиналы шествуют попарно, словно боги плеяды: в кружевных стихарях, в сутанах и мантиях из красного муара, за ними — шлейфоносцы, несущие край мантии, и, наконец, папа, подобно всемогущему Юпитеру восседающий на обитых красным бархатом носилках, в красном бархатном, раззолоченном кресле, в белом бархатном облачении, золотой ризе, золотой епитрахили, золотой тиаре. Служители в сверкающих красных, шитых шелком одеждах несут церемониальное кресло-носилки. Над головою папы, единственного и державного властелина, машут громадными опахалами из перьев, как некогда махали ими слуги над головами кумиров древнего Рима. И какая блистательная, именитая свита вокруг этого триумфального трона! Все папское окружение, поток прелатов, патриархов, архиепископов, епископов в золотом облачении, в раззолоченных митрах. Тайные камерарии в фиолетовых шелковых сутанах, камерарии в плаще и при шпаге, в черных бархатных одеждах с брыжами и золотой цепью на шее. Несметная свита из духовных и светских лиц, для перечисления которых не хватило бы сотни страниц «Иерархии», — папские письмоводители, капелланы, прелаты всех рангов и степеней, не считая воинской свиты: жандармов в меховых шапках, дворцовой гвардии в синих панталонах и черных мундирах, швейцарской гвардии в серебряных кирасах, в полосатых желто-черно-красных мундирах, пышно разодетых гвардейцев-нобилей в высоких сапогах, коротких лосинах из белой кожи, красных, расшитых золотом мундирах с золотыми эполетами и в золотых касках. Но вот Рим становится столицей Италии; отныне двери собора никогда не бывают распахнуты настежь, напротив, их усердно и тщательно запирают; и в тех редких случаях, когда папа, олицетворение бога на земле, еще снисходит к алтарю для торжественного богослужения, базилику заполняют одни лишь приглашенные, в нее пропускают только по билетам. Пятидесяти- или шестидесятитысячная толпа народа не устремляется более, теснясь беспорядочным потоком, под ее своды; здесь присутствуют люди избранные, отсеянные для участия в особых закрытых торжествах; и даже в тех случаях, когда сюда стекаются тысячи, это неизменно тесный, ограниченный круг лиц, приглашенных на великолепное гала-представление.

И чем дольше Пьер бродил по этому холодному, величавому музею, среди тусклого мерцания мрамора, тем больше проникался он ощущением, что находится в языческом храме, воздвигнутом в честь бога света, бога пышности. Такими, вероятно, были древнеримские храмы: те же стены, облицованные многоцветным мрамором, те же драгоценные колонны, те же своды с раззолоченными лепными украшениями, кессонами. Пьер еще острее ощутил это бесспорное сходство, когда посетил другие базилики. Либо христианская церковь дерзостно и невозмутимо располагалась в языческом храме, подобно церкви Сан-Лоренцо-ин-Миранда, поместившейся как у себя дома в храме Антонина и Фаустины, от которого еще сохранился редкостный портик из чиполинового мрамора и прекрасный беломраморный антаблемент; либо она, как свежие побеги на обрубленном стволе, возникала на развалинах древнего здания, подобно церкви св. Климента, укрывшей под своими нынешними сводами напластования противоречивых верований различных эпох: древний памятник времен республики, затем памятник эпохи империи, в котором распознали храм Митры, и, наконец, древнехристианскую базилику. Либо христианская церковь, например, Сант-Аньезе-фуори-делле-Мура, создавалась по образцу гражданских базилик древнего Рима — Трибунала и Биржи, которые тянулись вдоль всего Форума; чаще всего на сооружение этих церквей шел камень, извлеченный из развалин языческих храмов: шестнадцать великолепных колонн той же церкви Сант-Аньезе выполнены из различного мрамора и, как видно, позаимствованы из многих святилищ; двадцать одна колонна всевозможных ордеров в церкви Санта-Мариа-де-Трастевере взята из храма Изиды и Сераписа, чьи изображения сохранились на капителях; тридцать шесть ионических колонн белого мрамора в церкви Санта-Мариа-Маджоре перенесены из храма Юноны-Люцины; если верить легенде, то из двадцати двух колонн церкви Санта-Мариа-Арачели, различных по материалу, размерам и обработке, многие были похищены у самого Юпитера, из храма Юпитера Капитолийского, который некогда возвышался на вершине священного холма, в том самом месте, где позднее была воздвигнута эта церковь. Да и в пышных базиликах Сан-Джованни-ди-Латерано и Сан-Паоло-фуори-делле-Мура и поныне воскресают роскошные храмы времен империи. Базилика Сан-Джованни, глава, мать всех церквей, состоит из пяти нефов, разделенных четырьмя рядами колонн; огромные статуи двенадцати апостолов выстроились двумя шеренгами, подобно древним божествам, провожающим вас к самому верховному божеству; и разве множество барельефов, фризов, антаблементов не делают эту церковь похожей на кумирню языческого бога, чье пышное царство полностью от мира сего? А недавно законченный собор Сан-Паоло, блистающий зеркальной новизною мрамора, — разве не походит он на обитель бессмертных олимпийцев? Подлинно языческий храм с величавой колоннадой, поддерживающей плоский потолок с позолоченными лепными украшениями, с мраморными плитами пола, несравненными по красоте материала и отделки: пилястры с фиолетовыми базами и белыми капителями, белые антаблементы с фиолетовыми фризами, — повсюду смешение этих двух цветов, создающее поистине дивную гармонию плоти! Разве не напоминают они божественные тела великих богинь, озаренные утренним солнцем?! И как в соборе св. Петра — ни единого сумрачного уголка, где приютилась бы таинственность незримого мира. Но собор св. Петра все же казался чудовищным колоссом, огромнейшим из огромных, свидетельством неуемного, безрассудного стремления к грандиозности, показывающим, на что способна человеческая гордыня, когда смертный возмечтает о том, чтобы ценою миллионных затрат, поселить бога в просторной и роскошной каменной обители, где, прикрываясь именем божьим, торжествует человек.

Так вот чем обернулось столетия спустя благочестивое рвение первых христиан! Этот гигантский парадный монумент вырос на той же римской почве, что во все времена поила своими соками, выращивала такие же чудовищные монументы. Как будто самодержавные владыки, которые властвовали, сменяя друг друга, приносили с собой это пристрастие к циклопическим громадам, почерпнув его в родной земле, их породившей, ибо оно передавалось от одной цивилизации к другой. Его питали все те же извечные корни человеческого тщеславия, стремление высечь свое имя на стене, оставить по себе неизгладимый след, осязаемое доказательство своей преходящей славы; так возникает нерушимое здание из бронзы и мрамора, которому надлежит до скончания веков быть свидетельством этой славы. Оно воздвигнуто духом завоевания, спесивостью нации, неизменно домогающейся господства над вселенной; но вот старый мир рушится, и на его развалинах возникает новое общество; омытое в купели смирения, оно как будто излечилось от прежней гордыни; однако так лишь кажется: в жилах этого общества течет та же кровь, что и в жилах старого, — достигнув зрелости и окрепнув, оно уступает силе наследственности и сызнова поддается дерзостному безумию предков. Прославленные папы, все до единого обуреваемые жаждой строительства, восприняли традиции цезарей, увековечивших свое владычество в камне: стремясь сопричислить себя к сонму богов, те воздвигали храмы, которые должны были служить им надгробиями. И папы охвачены жаждой бессмертия, озабочены тем, чтобы оставить потомству памятник пограндиознее, повнушительнее, пороскошнее; недуг принял такие размеры, что менее удачливые, те, кому не довелось строить, кто вынужден был довольствоваться восстановлением, утешались, оставляя потомкам в память о скромных своих трудах врезанные в стену мраморные плиты с помпезными надписями: потому и встречаются так часто эти плиты, и нет такой восстановленной стены, которая не была бы припечатана папским гербом; нет такого воспрянувшего из развалин здания, заново отстроенного дворца, очищенного бассейна, на котором папа не проставил бы свой римский титул: «Pontifex Maximus»[4]Верховный жрец (лат.). Это какая-то разнузданная одержимость, и на перегное, состоящем из останков античности, вот уже две с лишним тысячи лет возникает роковая поросль. Из праха древних памятников то и дело возникают новые памятники. И при виде тех извращений, какие на римской почве сразу же запятнали учение Иисуса, при виде этой жажды господства, жажды славы земной, что так способствовала торжеству католицизма в ущерб сирым и чистым сердцем, живущим в братской любви и не ведающим гордыни, при виде всего этого невольно задаешь себе вопрос: да был ли когда-нибудь Рим христианским?

Пьера словно осенило: как в некоем озарении, ему внезапно открылась истина, открылась тогда, когда он вторично обходил огромную базилику, любуясь папскими гробницами. Папские гробницы! Там, на плоской равнине Кампаньи, под жгучим солнцем, по обеим сторонам Аппиевой дороги — этого триумфального въезда в Рим, — дороги, приводившей чужеземцев к увенчанному дворцами царственному Палатину, возвышались гигантские гробницы богатых и сильных мира сего; с несравненным великолепием, с блистательным искусством увековечили они в мраморе торжествующую гордыню могущественной нации, попиравшей народы. И тут же, неподалеку, в укромном мраке подземелья, в жалких кротовых норах, затаились иные могилы, скромные, безыскусственные могилы сирых, страждущих, обездоленных; эти смиренные могилы говорили о новых веяниях, о заповеди милосердия и самоотречения, о человеке, который пришел возвестить любовь и братство, презрение ко благам земным во имя вечного блаженства загробной жизни; они говорили о человеке, посеявшем на обновленной почве доброе зерно евангельского учения, зерно, давшее всходы в сердцах обновленного человечества, которому предстояло изменить старый мир. И вот что произросло из этого зерна, брошенного в почву много веков назад: вместо убогих могил, где, ожидая сладостного пробуждения, кротко спали мученики, возникли иные могилы, огромные и пышные, как древние гробницы идолопоклонников; блистая мрамором среди языческого великолепия нового храма, они свидетельствовали о той же безудержной страсти к господству над миром. В эпоху Возрождения Рим вновь становится языческим: древняя кровь императоров бурлит в его жилах; она захлестывает христианство, которое подвергается нападкам, едва ли не самым жестоким за все время его существования. Как роскошны папские гробницы в соборе св. Петра, во всем своем плотском величии дерзостно прославляющие святых отцов, гробницы, поправшие смерть во имя земного бессмертия! Как великолепны эти огромные бронзовые изваяния, эти аллегорические статуи, двусмысленные ангелы, прекрасные, будто юные девы или соблазнительные женщины с бедрами и грудью богинь! Павел III восседает на высоком пьедестале, у ног его возлежат Справедливость и Мудрость. По обе стороны Урбана VIII расположились Мудрость и Религия; рядом с Иннокентием XI — Религия и Справедливость; Иннокентий XII показан между Справедливостью и Милосердием; Григорий XIII — между Религией и Силой. Александр VII пал на колени, по обе руки от него — Мудрость и Справедливость, перед ним — Милосердие и Истина, а выше — скелет, который держит в руке пустые песочные часы. Климент XIII, также коленопреклоненный, торжественно осеняет монументальный саркофаг, на который опирается Религия с крестом в руках; а гений Смерти, облокотившийся о правый угол саркофага, попирает двух огромных львов — символ всемогущества. Яркое солнце позолотило огромные нефы, где бронза говорила о вечности, белизна мрамора сверкала пышным изобилием плоти, а роскошные складки из разноцветного мрамора великолепным апофеозом обрамляли изваяния.

И Пьер бродил по залитой солнцем пустынной и пышной базилике, переходя из одного нефа в другой. Да, царственная спесь этих гробниц будила воспоминание о древних гробницах Аппиевой дороги. То был все тот же Рим, все та же римская почва, на которой гордыня и властолюбие разрастались, подобно сорнякам, почва, превратившая смиренное христианство первых веков в победоносный католицизм, вступивший в союз с богатыми и сильными мира сего, превратившая его в гигантскую машину управления, созданную, чтобы держать народы в повиновении. В папах воскресли цезари. Давнишняя наследственность заговорила в святых отцах: кровь Августа вскипала в их жилах, нечеловеческое властолюбие горячило мозг. Одному лишь Августу, императору и верховному жрецу, владыке тела и души человеческой, довелось стать подлинным властелином мира. И вот папы, обладающие только властью духовной, одержимы извечной мечтой: упорно не желая хоть самую малость поступиться своими светскими правами, они веками лелеют надежду, что мечта их наконец осуществится, Ватикан станет вторым Палатином, а они — неограниченными владыками покоренных народов.


Читать далее

Эмиль Золя. Рим
I 04.05.15
II 04.05.15
III 04.05.15
IV 04.05.15
V 04.05.15
VI 04.05.15
VII 04.05.15
VIII 04.05.15
IX 04.05.15
X 04.05.15
XI 04.05.15
XII 04.05.15
XIII 04.05.15
XIV 04.05.15
XV 04.05.15
XVI 04.05.15
КОММЕНТАРИИ. РИМ 04.05.15

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть