Часть вторая. Князь земли Карачевской

Онлайн чтение книги Русь и Орда Книга 1
Часть вторая. Князь земли Карачевской

Глава 13

На высоком и крутом нагорье, над стремниной реки Десны, тянутся к небу неприступные стены и башни брянского кремля, с трех сторон охваченного избами обширного, утонувшего в зелени посада.

Неповторимый по величавой красоте своей вид открывается отсюда на бескрайнее море лесов, затопившее холмы и равнины, и на красавицу Десну, далеко внизу, средь обрывистых берегов уносящую свои быстрые воды в зеленую даль.

По древности лишь очень немногие русские города могут соперничать с Брянском. В числе нескольких других укрепленных городков он был заложен в Х веке, в период борьбы князя Владимира Святого с вятичами. От большинства этих городков вскоре не осталось ни следа, ни памяти, но город Брынь – как он тогда назывался – уцелел и разросся, главным образом в силу своего выгодного географического положения: он стоял у слияния двух судоходных рек, Десны и Болвы, и имел прямое водное сообщение с Киевом. Сюда стекалась дань, которую натурой вносили в княжескую казну племена и народы северо-восточной части Киевского государства, – отсюда она по Десне и по Днепру отправлялась в столицу. Вскоре по этой же водной дороге пошла оживленная торговля: из Брыни в Киев потекли меха и продукты лесного промысла, в обратном направлении шли городские товары, хлеб, оружие и ткани.

В конце XII века русские летописи уже называют этот город не Брынью, а Дебрянском, вероятно потому, что он был окружен обширными лесными дебрями, которые тоже способствовали его благополучию, надежно защищая от всевозможных кочевников, постоянно тревоживших Древнюю Русь своими набегами.

Несомненно по той же причине при татарском нашествии Дебрянск пострадал меньше, чем другие крупные центры Черниговского княжества, и это обеспечило ему положение главного города края, куда была перенесена и епископская кафедра из разрушенного Чернигова. Таким образом, Дебрянск имел прекрасные предпосылки к тому, чтобы успешно развиваться и вырасти в одну из крупнейших столиц удельной Руси, подобно Москве, Твери и Рязани. Но собственные князья оказались для него хуже татар: их беспрерывными войнами и междоусобиями вся Брянская область была опустошена, а городская торговля парализована. Вместо того чтобы расти и богатеть, этот город, который теперь уже чаще называют Брянском, стал быстро приходить в упадок и терять свое прежнее значение.

Князья на брянском столе сменялись часто, и, едва один из них добирался до власти, на него тотчас ополчался кто-нибудь из родичей. Соперники втягивали в свои распри татар и Литву, разоряли народ и гибли в усобицах сами. Наконец кроме Глеба Святославича в живых почти никого из них не осталось, и он утвердился в Брянске прочно. Однако народу от этого не стало легче: прежде, в период усобиц, каждый князь, хотевший удержаться у власти, был вынужден в какой-то степени считаться со своими подданными. Глеб Святославич, оставшись один, перестал с ними считаться совершенно. Как следствие этого, страна постепенно пришла к состоянию замедленного, но принявшего устойчивые формы брожения, вернее полумятежа, в неуклонном развитии которого силы князя шли на убыль, а силы народа крепли и созревали для окончательного взрыва.

Князь со своей дружиной чувствовал себя в безопасности лишь за высокими городскими стенами, за которыми укрылись также и те бояре, вотчины которых были разграблены или пожжены холопами и кабальными людьми. Вокруг этих стен простирался огромный посад, настроенный по отношению к городу явно враждебно и являющийся главным очагом недовольства и смуты.

Это еще не было осадой, но с каждым днем становилось все более на нее похожим. Отдельные дружинники и небольшие их группы уже не рисковали отдаляться от стен, ибо на них сыпались насмешки, оскорбления и угрозы, а в случае ответа – камни и все, что попадало под руку. Не раз бывало, что их ловили и отбирали оружие, а некоторые и сами перебегали к посадским.

Но и верных защитников у Глеба Святославича еще оставалось немало. Временами из кремлевских ворот появлялся хорошо вооруженный отряд, который разъезжал по посаду, наводя страх и расправу: избы особенно приметных мятежников грабили и жгли, а их самих, если удавалось словить, вели на торговую площадь и тут, в назидание другим, пороли плетьми, а некоторым даже рубили головы.

Иногда сильный отряд дружинников, вооруженных как на войну, выходил из города и отправлялся вглубь страны, по деревням и селам, а через несколько дней возвращался с обозом продуктов, взятых в счет податей или просто отобранных у крестьян. Оказавших неповиновение смердов тоже пригоняли с собой и били на площади плетьми, а уличенных в грабежах и поджоге вешали на кремлевской стене, чтобы другим неповадно было.

В одно морозное зимнее утро, шагах в ста от запертых ворот кремля стояла небольшая группа посадских людей, угрюмо наблюдая, как на городской стене двое катов[33] Кат – палач. готовились вешать очередную жертву – оборванного чернобородого мужика со скрученными за спиной руками. Тут же возле виселицы стояло несколько княжеских дружинников.

– Глянь, что деют, анафемы! – с негодованием произнес один из зрителей. – Нету дня, чтоб кого-либо не казнили. Эдак они скоро нас всех переведут!

– Веревок не хватит, – сквозь зубы процедил другой.

– Ну, пождите, аспиды! – крикнул третий. – Придет наш час, так вашими же кишками вас давить будем!

– Стой, братцы! Да это никак Прошку Бугаева вешают?

– Он самый и есть! Когда ж это схватили его княжьи каты?

– Эй, Прошка! – закричал кто-то во весь голос. – Разом сигай со стены вниз! В снег упадешь – не убьешься, а тута мы тебя в обиду не дадим!

Но несчастный пленник явно не мог уже воспользоваться этим советом: один из палачей крепко держал его сзади за связанные руки, другой надевал ему на шею петлю. Однако голос товарища он услышал и поднял голову.

– Прощевай, родимая земля! – крикнул он. – Воздайте за меня, братцы, мучителям моим!

В эту секунду каты дружно навалились на свободный конец веревки, и тело Прошки, судорожно подергиваясь, поднялось на аршин над стеной. Посадские поснимали шапки и с минуту стояли молча. Смерть была в Брянске заурядным явлением, но все же каждый невольно подумал, что завтра на месте Прошки может оказаться он сам.

– Пошто погубили человека, лиходеи? – выходя из оцепенения, крикнул стоявшим на стене Прошкин приятель. – Али креста на вас нет?

– Князь велит, так и всех вас перевешаем! – отозвался со стены один из дружинников.

– Упырь он проклятый, а не князь! Пожди, сучий выкормыш, невдолге и сам задрыгаешь на веревке рядом со своим князем!

Выпущенная из бойницы стрела свистнула над головой кричавшего. Толпа, не переставая выкрикивать угрозы и ругательства, подалась немного назад. Ворота кремля распахнулись, и оттуда выехал конный отряд дружинников, человек семьдесят. Все они были в кольчугах и при полном вооружении. Впереди других, в шлеме-«ерихонке» и в золоченом бахтерце[34] Бахтерец – древний русский доспех, сделанный из соединенных между собой металлических пластин., надетом поверх малинового кафтана, гарцевал на караковом жеребце воевода Голофеев.

Практика уже давно научила посадских, что делать в случае подобных вылазок. Сейчас же все бросились в ближайший из оврагов, пересекавших посад, где конница достать их не могла. Оттуда по дну оврага и закоулкам выбрались на торговую площадь, служившую центром общественной жизни посада, где легко было затеряться в толпе, а в случае крайности – дать дружный отпор нападающим.

На площади в этот день было особенно людно и даже шел кое-какой торг, что теперь случалось нечасто. Открыли лавки мелкие купцы; гончары, шорники и древорезчики выложили свои немудреные товары; бабы с лотков и расстеленных на снегу рогож торговали домотканым холстом, вяленой рыбой, сухими травами и всякой снедью. Ни мехов, ни чего-либо ценного видно не было: такие вещи продавались лишь с оглядкой, из-под полы, ибо по трудным временам спрос на них был невелик, зато княжьи люди норовили отобрать их, пользуясь всяким случаем.

Возле рыбного ряда однорукий верзила в лаптях и в кожухе, по самые глаза заросший дремучей курчавой бородой, водил ученого медведя. В окружавшей их толпе то и дело раздавались взрывы смеха и одобрительные восклицания.

– А ну, Миша, покажь добрым людям, как боярин на нашей земле хозяинует, – говорил вожатый, обращаясь к своему питомцу.

Медведь, свирепо рыча, распластался на брюхе, подгребая под себя снег и все, до чего мог достать. Вытянув лапу, он зацепил когтями вязку рыбы, лежавшую на рогоже ближайшей торговки, и тоже поволок ее под себя. Баба всплеснула руками и заголосила.

– Не бойся, тетка, – под общий хохот успокоил ее верзила, – Мишка не всамделишный боярин, он твою рыбу отдаст. Энто он только так, для показу. А совесть у него не боярская!

– Ай да ведмедь! – восторженно воскликнул один из зрителей, тощий и рябой мужик, одетый, несмотря на мороз, в легкий дырявый зипунишко. – Стало быть, и он с боярами встревался!

– Видать, не дюже близко, – сказал другой. – Шуба на ем все ж таки осталась, не то что на тебе!

– А зачем мне шуба? – бойко ответил рябой. – О нас князь радеет: шубы нет, так он нас плетью греет!

– Для тепла он уже по пятеро мужиков в один кафтан согнал!

– Бают люди, кто новой подати не внесет, тех станут в Орду продавать!

– Там таких, как ты, не купляют! Гляди, что от тебя осталось: борода да кости!

– Энто как сказать, – ответил обиженный. – Добавь еще трошки ума, а у тебя и того нету. Пошто ты такой дурак?

– Вода у нас такая в колодце. То от ее.

– Вона! А князь наш, случаем, не пил вашей водички?

Все снова засмеялись, и громче всех торговка, у которой Мишка уволок рыбу. Вынув из возвращенной ей связки самую крупную рыбину, она сунула ее вожатому:

– Вам с боярином на хозяйство. А ну, может, он еще чего знает?

– Как не знать? – ответил однорукий. – Ён все знает. Покажи, Мишук, как князь Глеб Святославич народ свой жалует!

Медведь с ревом навалился на своего хозяина, согнул его пополам и принялся тузить лапами по спине. В толпе снова раздался хохот, но сразу же оборвался: в увлечении зрелищем никто вовремя не заметил, что на площадь въехал отряд дружинников и что воевода находится уже в нескольких шагах. Теперь все шарахнулись в стороны.

– Ты, Федька, эти шутки брось, – сказал Голофеев, вплотную наезжая на вожатого. – Мне ведомо, чему твой медведь обучен. И коли не велю тебя бить плетьми, то потому лишь, что был ты добрым воем и на княжей службе руку потерял. Однако гляди: не уймешься, так все сполна получишь!

– А я что? – нимало не испугавшись, ответил однорукий. – Мне тожеть жить чем-то надобно. Покеда князь меня кормил, я ему, как сам ты сказал, служил справно. А без руки я ему стал ненадобен: сунул в остатнюю руку гривну, да и ступай куды хошь! Теперь меня не князь, а ведмедь кормит!

Другому бы Голофеев таких вольных речей не спустил. Но он уважал воинскую доблесть и потому лишь ответил своему бывшему дружиннику:

– Кормись, как можешь. Но коли не хочешь, чтобы я твоего кормильца убить велел, народ мне не баламуть!

– Нас не ведмедь, а твой князь взбаламутил! – крикнул из толпы рябой. – Вот его и вели убить!

– Это кто сказал? – обернулся Голофеев. – А ну взять этого собачьего сына! – приказал он передним дружинникам.

– Сам ты собачий сын! – крикнул кто-то с другой стороны, явно желая отвлечь внимание от рябого и дать ему время затеряться в толпе.

– Схватить и этого! – распорядился воевода.

Несколько дружинников спешились и, расталкивая толпу, кинулись исполнять приказание. Один из них, обогнав товарищей, совсем было настиг рябого, но вдруг ему преградил дорогу саженного роста детина.

– Куды прешь? – спокойно спросил он.

– Уйди с дороги, не то худо будет! – крикнул дружинник. Но детина не двинулся с места.

– Не сверенчи, – сказал он, не повышая голоса, – не то сворочу тебе рыло, а воеводе скажу, что так и было.

Дружинник схватился за саблю, но в ту же секунду на него обрушился пудовый кулак, и он упал как подкошенный. Пока сюда проталкивались отставшие воины, ни рябого, ни его защитника уже и близко не было. Но другого крикуна успели схватить. Это был приземистый рыжий мужик с огромным багрово-сизым носом. Взглянув на него, Голофеев усмехнулся.

– Ну, повесить тебя я всегда успею, – сказал он, – с такой сопатиной сыскать тебя немудрено. Всыпать ему для первой встречи сотню плетей!

Четверо дружинников растянули рыжего на снегу и спустили ему штаны. Двое других стали по бокам и приготовились сечь.

– Эй, воевода! – крикнул кто-то из толпы. – Ты его сечь не моги! То грех великий. Брянский мужик ноне свят: при таком князе, как наш, ён всякую седмицу говеет!

Голофеев оставил этот возглас без внимания и подал знак своим людям. На носатого мужика посыпались хлесткие удары.

– Он не разумеет! – крикнули с другой стороны. – Не так ты его величаешь. Рази ж он воевода?

– А кто же он? – отозвались из толпы.

– Бери выше!

– Как так выше?

– Да так! На ём ноне аж два чина: собачий сын и дурачина!

По площади прокатился взрыв хохота.

– А ну молчать, чертово семя! – накаляясь, крикнул Голофеев. – Еще такое слово услышу и велю вас саблями разгонять!

В этот момент толпа почтительно расступилась, и к месту порки, позванивая веригами, приблизился высокий костлявый старик с седою впрозелень бородой и длинными, спутанными в колтун волосами. Он был невероятно грязен и одет в жалкие лохмотья, едва прикрывавшие его худое тело. Но, несмотря на лютый мороз, он, казалось, не испытывал холода. Это был юродивый Степа, почитаемый в Брянске за святого.

Юродство с древних времен было на Руси обычным и весьма почитаемым явлением. Приняв на себя подвиг отречения от всех жизненных благ и удобств, что в глазах народа придавало им ореол святости, и зачастую прикидываясь дурачками, юродивые широко пользовались своим положением в обличительных целях, не боясь говорить правду в глаза кому угодно. «Христовы угоднички» или «люди Господни», как их тогда называли, находились, по общему убеждению, под особым покровительством Божьим, а потому даже такие государи, как Иван Грозный и Борис Годунов, суеверно страшась небесной кары, а вместе с тем и народного гнева, терпеливо сносили их публичные обличения.

– Пошто воеводу убиваете, слуги антихристовы? – грозно закричал старик воинам, поровшим посадского, и даже попытался вырвать у одного из них плеть.

– Окстись, Степа, – сказал последний, – нешто мы воеводу секем? Это вор и взмутчик!

– Это он-то вор? – мотнул юродивый бородой в сторону лежавшего на снегу мужика. – Это мученик святой! Он на себя удары ваши примает, а убиваете вы не его, а воеводу!

– Ну, кто там меня убивает, Степа, – досадливо промолвил Голофеев. – Нешто не видишь: вот он я, перед тобою, жив и здрав на коне сижу!

– Вижу, Паша! Ан иное я тоже вижу: вот на эвтом же самом месте лежит в крови твое растерзанное тело. И дух от его смрадный, как от издохлого пса!

– Уйди от греха, Степа, Богом тебя прошу!

– А ты меня не гони, Пашка! Я тебе во как надобен: кто, как не я, помолится о грешной душе твоей, антихристу проданной?

– Что ты мелешь, безумный? Какому антихристу душа моя продана?

– Антихрист, как и Господь, один. Ныне Глебом Святославичем он прозывается! Князю тьмы служишь ты, Пашка, а не князю земному!

– Убрать отсюда этого дурака! – теряя терпение, крикнул своим дружинникам Голофеев. Но слова юродивого, в которых чувствовалась редкая сила убеждения, так подействовали на воинов, что они не решались выполнить приказание. В народе между тем начался сильный ропот.

– Только троньте Божьего человека, ироды! Живыми отседа не выпустим! – раздались крики. Это уже было не прежнее зубоскальство, а грозное предостережение, и Голофеев это понял. Но он не принадлежал к числу робких и отступать перед толпой не привык.

– Чего стоите? – крикнул он воинам. – Сказано вам гнать его взашей!

В тот же миг увесистый булыжник угодил ему в середину груди. Раздался звон доспеха, и Голофеев покачнулся в седле. Град камней, поленьев и осколки льда посыпались на дружинников.

– Сабли вон! – крикнул Голофеев. – Разгоняй эту сволочь, а заводил вяжи!

Вся площадь мигом пришла в движение, как растревоженный муравейник. Вооружаясь чем попало, посадские сдвигали вместе сани и переворачивали ларьки, чтобы укрыться от натиска конницы. Началась всеобщая свалка, в которой сперва трудно было что-либо разобрать. Однако через несколько минут стало очевидно, что верх берут дружинники. Под умелым руководством Голофеева они вскоре прижали своих противников к одному краю площади и кое-кого успели даже связать. Но в тот момент, когда их победа казалась уже несомненной, из боковых улиц, в тылу у отряда, на площадь стремительно вырвались потоки новых людей.

Эти были вооружены уже гораздо основательней: в руках у них мелькали колья, вилы, охотничьи рогатины и, что хуже всего для конницы, косы. Впереди всех скакал на невысоком чалом коне человек лет пятидесяти, в шлеме и с саблей в руке. Его появление все посадские встретили восторженными криками. Это был сын боярский Дмитрий Шабанов, в прошлом заслуженный воин, а ныне открытый враг Глеба Святославича и любимец всего брянского посада.

Положение теперь резко изменилось: дружинники оказались зажатыми с двух сторон в середине площади, причем неприятель численно превосходил их по крайней мере в десять раз. Самым благоразумным было бы, не принимая неравного боя, отойти по одной из боковых улиц к кремлю, но отчаянный Голофеев, который надеялся к тому же на лучшее вооружение и выучку своих людей, о том и не думал. Оставив два десятка всадников для обеспечения тыла, он повернул остальных лицом к новому противнику. Но посадские теперь тоже имели опытного начальника.

– Эй, не дури, Голофеев! – крикнул он, выезжая вперед. – Уводи своих, покуда большая кровь не пролилась! Миром вас отпустим!

– Гляди, какой ты добрый, – усмехнулся Голофеев. – Только шалишь! Отсюда мы вместе уйдем: я на коне, а ты у меня на аркане!

– Эх, Павел Ильич! Славный ты воин, а идешь супротив своего народа!

– Эх, Дмитрий Романович! Славный ты воин, а идешь супротив своего князя!

– Не хочет более народ этого князя!

– Коли не хочет, пусть пробует согнать. А мне этот князь вельми люб, вот я за него и стою! Вперед, ребята! – крикнул Голофеев. – Секи всех в крошево!

На площади вновь разгорелась жаркая схватка. В воздухе мелькали сабли и колья, слышался звук глухих ударов, топот ног и рев озверелых людей. Посадские пустили в дело косы, и лошади дружинников падали одна за другой, с подрезанными ногами. Невозмутимый великан, недавно защищавший рябого, оторвав от ближайшего забора длинную жердь, вломился в самую гущу конников, круша направо и налево. Красноносый мужик, которому благодаря вмешательству юродивого вместо сотни плетей успели дать не больше десятка, примостившись подле груды гончарных изделий, с завидной меткостью швырял в княжьих людей горшки, кувшины и миски. Гончар, сразу смекнувший, что в такой свалке его хрупкий товар все равно не уцелеет, сам подавал ему снаряды.

Шабанов, почти не принимая непосредственного участия в сражении, умело руководил действиями посадских людей, появляясь всюду, где их натиск начинал ослабевать. Благодаря этому перевес вскоре начал склоняться на их сторону.

Голофеев, сваливший уже не одного противника, заметив, какой урон производит в его рядах великан с жердью, начал пробиваться к нему. Улучив минуту, он уже замахнулся саблей, но в этот миг глиняный горшок, ловко пущенный красноносым, попал ему в голову и, разбившись о шлем, разлетелся в куски.

– Ото тебе за мою «сопатину», собачий воевода! – крикнул мужик.

Этот незначительный сам по себе случай имел, однако, для Голофеева скверные последствия: пока он поправлял шлем, от удара насунувшийся на глаза, один из посадских успел пропороть ему рогатиной ногу у самого бедра. Воевода усидел в седле и, превозмогая жестокую боль, несколько минут еще отбивался саблей от наседающих противников. Но, чувствуя, что слабеет, и видя, что продолжать сопротивление бессмысленно, он приказал своим людям пробиваться в боковую улицу и отходить.

Напрягая последние силы и истекая кровью, он лично проследил, чтобы все раненые дружинники были подобраны, а потерявшие лошадей – пропущены вперед. И сам покинул площадь последним.

Шабанов приказал никого не преследовать.

Глава 14

Toe же зимы 6848[35]1340 г. христианской эры. То есть это случилось два года спустя после описанных здесь событий. злыя коромольницы Брянци, сшедшеся вечем, убиша князя своего Глеба Святославичя, месяца декабря в шестой день, на память святого отца Николы. Бе же в то время в Дебрянске и митрополит Феогност и не возможе уняти их.

Троицкая летопись

Разнеся по домам раненых и подобрав убитых, которых оказалось семь человек, народ столпился вокруг боярского сына Шабанова.

– Ну, Дмитрий Романыч, а теперь чего делать станем? – спросил один из посадских. Видимо, он играл не последнюю роль в только что развернувшихся событиях, ибо голова его была обмотана грязной тряпицей, из-под которой еще сочилась кровь.

– Чего тут спрашивать! – крикнул другой. – Надобно подымать народ да идти на кремль! Али станем ждать, покеда нас всех изведут помалу?

– Тоже вякнул! А чаво ты с дрекольем исделаешь супротив эдаких стен да княжьих лучников?

– Может, чего и сделаем! Все лучше, нежели ожидать, поколе тебя схватят и вздернут!

– Коли до войны дойдет, не все вои встанут за князя. Есть немало таких, что на нашу сторону клонятся.

– Ну как же! Видать, сегодня уже один на твою сторону склонился и тебе ухо стесал! Пожди теперя, покуда новое вырастет!

– В леса надобно уходить, вот что!

– Али ты сдурел? Зимою в лесах мы враз с голоду да с холоду повыздыхаем, а князь как сидел в тепле да в сыте, так и будет сидеть!

– Эх, братцы, видать, нам только и осталось ходу, что из ворот да в воду!

Шабанов, дав людям накричаться, сделал знак, что хочет говорить. Крикунов начали толкать под бока, и вскоре на площади установилась относительная тишина.

– Мыслю я так, – негромко начал Шабанов. – Поелику Глеб Святославич народу не люб, его все одно силою сгонять придется. Сам он подобру не уйдет. Однако тут кто-то верно сказал: одним нам, посадским, идти с дрекольем против кремля и дружины – это, вестимо, не дело. И другую истину я тут слышал: войско не все пойдет за князем, ежели промеж нас учнется война. Коли мы разумно повернем дело, дабы не слыть ворами либо мятежниками, может, у князя и вовсе немного будет защитников. Есть на Руси обычай: во дни смуты вече народное должно молвить свое слово и, что оно скажет, тому и быть! Коли князь народу не люб, вече вольно ему от себя путь указать и призвать другого. Так не раз и не два на Руси бывало! И хотя под татарами мы сей обычай нечасто вспоминаем, силу свою он и доныне не потерял. А посему совет мой будет таков: нимало не медля, созвать народное вече и пускай оно скажет свою волю!

– Истина! Золотые слова твои, Дмитрий Романыч! – закричали кругом. – Созвать ноне же вече! Что оно порешит, на том и станем все, как один человек!

– А где созывать-то его будем? – спросил кто-то.

– Как где? А вот здеся и созовем!

– А ежели князь о том сведает да велит дружинникам взять нас в сабли? Тут много не навечуешь!

– Не посмеет, пес! Вече – энто право народное.

– А что ему право? Плевать он хотел! Ежели бы он право наше уважал, нешто бы мы его гнали из Брянска?

После долгих пререканий было решено собирать вече на площади, но в колокол при этом не бить, чтобы в кремле не догадались, в чем дело. Кроме того, Шабанов посоветовал на всякий случай загородить все улицы, идущие со стороны кремля, и приходить на сход вооруженными кто чем может.

Пока бирючи отправились в слободу и в ближайшие села скликать народ, оставшиеся принялись за работу. Через три часа входы со всех улиц, кроме одной, были завалены бревнами, камнями, глыбами льда и снегом. Площадь очистили от всего лишнего и посредине соорудили из бочек и досок помост для старшин.

Народ между тем подваливал со всех сторон, и вскоре вся площадь оказалась заполненной. На помост взошли земский и торговый старосты, Дмитрий Шабанов и еще несколько наиболее уважаемых лиц, имена которых выкрикивали из толпы. Посадский протопоп, отец Евтихий, долго отказывался от этой чести, не зная, как отнесется к тому владыка Исаакий, но в конце концов махнул рукой и тоже влез наверх.

Закричал бирюч, призывая всех к молчанию. Земский староста замахал шапкой и объявил вече открытым. Протопоп, сняв с себя наперсный крест, благословил старшин и толпу, после чего выступил вперед Шабанов и низко поклонился народу.

– Братья! – крикнул он. – Народ православный! Почто мы сегодня собрались, всем вам ведомо. Времени у нас мало: всякий час могут сюда нагрянуть княжьи люди. Так давайте без лишних баек и споров решать судьбу земли нашей Брянской, и да вразумит нас Господь своею премудростью!

По площади прокатился гул одобрительных голосов. Многие, скинув шапки, осеняли себя крестным знамением. Выждав, пока все снова затихло, Шабанов продолжал:

– Каков есть князь наш, Глеб Святославич, и как печется он о народе своем, каждому ведомо. Так вот, пусть вече скажет, допрежь всего, свое слово: люб ему сей князь али не люб? И надобно ли ему из Брянщины путь указать?

– Не люб он нам! – раздались отовсюду крики. – Пропади он пропадом, антихрист проклятый! Наладить его отселя к нечистому духу! Не хотим такого князя!

– На энтом весь мир, как один человек, стоит! – крикнул, протискиваясь вперед, рябой мужичок, принимавший столь деятельное участие в утренних событиях. – Да ведь князь-то добром не уйдет! Как сгоним-то его, братцы?

– О том речь впереди, – ответил Шабанов, – а сперва надобно с одним делом покончить. Стало быть, Глеба Святославича мы не хотим. Но не зря говорится, что без князя земля вдова! Значит, перво-наперво надобно думать: кого звать к себе князем? И может статься, что тот новый князь сам пособит нам старого согнать!

– Истина!

– Где там истина! То наихужее, что может быть: заварят они тут кашу, а мы хлебай! Один на другого татар призовет, а тот на его литовцев либо смоленцев, и вконец землю нашу разорят!

– Всем еще памятно, как тут брянские-то князья друг дружку чубасили!

– Самим надобно энтого согнать, а уж след того нехай другой жалует!

– Самим сгонять – это тожеть непросто! Сколько крови-то нашей прольется!

– Надобно сперва свой выбор сделать, – сказал Шабанов, – а тогда уже и прикинем, может ли нам пособить тот новый князь али нет. Кого хотите к себе князем, православные?

– Да чего ж? Из брянских князей, окромя Глеба Святославича, почитай, один Дмитрий Александрович остался!

– Ну и нехай остается, бодай его козел! Не хотим мы его!

– Не хотим боле князя из этого поганого роду!

– Из иных русских земель князя надобно звать! Брянскими мы уже во как сыты!

– Одного из московских княжичей можно призвать!

– Не хотим московских! Москве только покажь сюды дорогу – почухаться не успеешь, как она всю землю нашу под себя подберет!

– Энтим пальца в рот не суй!

– Смоленского, Василея!

– Бери его себе, а нам не надо! С ими, со смоленскими, войны не оберешься, а нам бы хоть чуток тихо пожить!

– Из смирных князей надобно выбирать и не драчливого роду!

– Так тогда что ж? Смирнее карачевских нету! Энти николи сами не воюют, только обороняются, когда на них кто лезет!

– И добро обороняются! Всем, чай, памятно, как летось Василей Пантелеич нашему воинству налатал!

– Его и звать! Лучшего князя не сыщем!

– Вот это князь! Погляди, как у его люди живут!

– Василея Пантелеича хотим к себе князем!

– Смоленского княжича хотим! – заорал кто-то из кучи торговых людей. – Смоленского Василея, а не карачевского!

– Пойди ты к лешему, живоглот, со своим смоленским! Знаем, пошто ты за его кричишь!

– Корысть торговую выше блага нашего ставишь, чертов толстосум!

– Карачевского, Василея!

Растолкав народ, к помосту пробился однорукий Федька, водивший медведя, и, подняв над головой свою культяпку, закричал на всю площадь:

– Братцы! Поглядите сюды! Вот энту руку мне Василей Пантелеич самолично отсек! Через его я калекой стал! А все же я здеся громче всех кричать буду: его хотим к себе на княжение! А руку он мне отсек, когда летось повел нас Голофеев карачевских смердов полонять, а Василей Пантелеич нас в лесу настиг. И рубанул он меня, спасая парнишку-холопа, коего я мало не размозжил!

– И я там был! – закричал кто-то из толпы. – Весь отряд наш карачевцы тогда полонили, и всех до единого Василей Пантелеич велел отпустить без откупа. Вот это князь!

– У такого и в ногах поваляться стоит того ради, чтобы принял нас под свою руку!

– Надысь сказывал мне сват мой, из карачевского села Клинкова, – крикнул рябой, – что приехал до них князь Василей Пантелеич и повелел всем, кто победнее, земли прирезать, а безлошадным подарил коней! А прикащика боярского, что народ обижал, присудил плетьми сечь!

– Энто настоящий князь, а не такой, что у народа как чирей на спине сидит!

– Его давай на княжение! Василея Пантелеича! – закричали кругом. – О иных и слышать не хотим!

Замахав шапкой, Шабанов не без труда восстановил на площади тишину.

– Кого хочет народ, дело ясное, – сказал он. – И лучшего выбора не могли мы сделать. Но помнить следует, что Василей Пантелеич в своей вотчине княжит и едва ли схочет ее покинуть…

– А кто велит ему свою вотчину покидать? – крикнул однорукий Федька. – Пущай и Брянском и Карачевом володеет!

– То еще и лучше! – закричали со всех сторон. – Соседи мы! Коли воедино сведем два наши княжества, всем от того польза произойдет! Гляди, какая сила получится! Никто сюды с войной сунуться не схочет!

– И по мне так, – промолвил Шабанов, – но надобно знать, что сам Василей Пантелеич на это скажет. Ведь Глеб-то Святославич еще в Брянске сидит, и сила при нем немалая. Может статься, не схочет князь Василей свой народ в войну с ним втравливать.

– Сами своего змея наладим! Пущай только согласится Василей Пантелеич у нас княжить!

– Знамо дело! Коли даст он свое согласие, сразу учнем народ подымать. А может, он нам и оружия чуток подбросит!

– Добро, – промолвил Шабанов, – тогда больше и толковать не о чем. Надо засылать к нему послов наших и звать на княжение.

– В сей же час посылать! Выкликай, народ, кого в послы?

– Шабанова, Дмитрия Романовича!

– Гостя[36] Гость – крупный купец. Фрола Зуева!

– Староста Бобров, Анисим Ильич, нехай едет!

– Отца Евтихия!

– Неможно мне, чада мои, без благословения владыки в такое дело встревать, – сказал протопоп, подходя к краю помоста, – а владыка Исаакий, сами ведаете, в отъезде. Мыслю я, что выбор ваш он одобрит, тако же как и я одобряю, однако от лица Церкви первое слово ему надлежит сказать, а не мне. Других выбирайте, братие, да не токмо от старшины, а и молодших людей не обходите: дело это всенародное!

– Истина! Гончара Фому давай!

– Ивашку Клеща!

– Федьку однорукого!

– Окстись ты! Куды я такой красивый да еще с ведмедем пойду? Других кричи!

– Андрюху Бохина!

– Матвея Никитина!

Вскоре состав посольства определился, и выборным было наказано отправиться в Карачев на следующий же день.

– Да чтоб с худыми вестями не ворочались! – напутствовали их. – Хоть землю у ног Василея Пантелеича лбами своими протрите, а чтоб его согласие было!

Глава 15

В середине декабря в Карачев приехал с небольшим отрядом воинов и слуг муж Елены Пантелеймоновны, княжич Василий Александрович Пронский. Сухощавый и подвижной блондин с гладко выбритым подбородком, он выглядел моложе своих тридцати двух лет, а по характеру был весельчак и балагур. С его приездом патриархальная тишина карачевского дворца сменилась шумным оживлением, которому, впрочем, не суждено было долго длиться: княжич приехал за женой и через несколько дней должен был выехать вместе с нею обратно в Пронск.

За первым же ужином, к которому по случаю приезда такого гостя были званы карачевские бояре и кое-кто из дворян, Василий Пантелеймонович, опечаленный предстоящей разлукой с сестрой, постарался отсрочить ее отъезд.

– Куда тебе спешить? – говорил он зятю. – Делов у тебя важных в Пронске нету, ну и погости здесь подоле! А то потянешь Елену в эдакую даль по самым лютым морозам.

– И рад бы я, братец, да нельзя: родитель мой человек строгий и не только княжество, а и нас, сынов своих, держит в страхе Божьем. Коли наказал он мне к Рождеству Христову быть назад в Пронск, стало быть, надобно ехать. А мороз русскому человеку не страшен.

– Опричь мороза, вам и Рязань угрожает. Лучше бы Елене здесь переждать, поколе минет у вас опасность войны.

– Э, тезка! Та опасность, кажись, николи не минет, – так что же, нам с женою до старости порознь жить?

– А как у вас ныне с Рязанью?

– Живем как братья родные, как Каин и Авель, – усмехнулся княжич. – Рязанский князь Коротопол никак того забыть не может, что Пронск прежде рязанским уделом был. Спит и во сне видит, как бы это снова на него лапу наложить. В минувшем году уже собрал он против нас большую рать, да не вышло: припугнул его князь московский, Иван Данилович, – он, вестимо, нашу сторону держит, потому что сильная Рязань ему никак не с руки. Мы же, пока суд да дело, времени не теряли и Пронск, который и прежде был зело крепок, еще гораздо укрепили. Потому Елене и можно туда смело ворочаться: зубы на нас Коротопол по-прежнему вострит, только ежели теперь сунется, беспременно их под нашими стенами оставит. Еще, гляди, как бы мы его самого из Рязани не выгнали!

– Не боишься, Аленушка, ехать к таким забиякам? – шутливо спросил Василий.

– Чего же, братец, бояться? Война и здесь может случиться.

– С кем она тут будет? Глеб Святославич воюет со своими подданными, ему не до нас. Иные же соседи у нас смирные.

– А в уделах у тебя все спокойно? – спросил княжич.

– Все, слава Богу, хотя и есть люди, коим весьма бы хотелось дядьев моих взбунтовать, – сказал Василий Пантелеймонович, покосившись на боярина Шестака. – Княжение свое не войнами крепить хочу, а миром и правдой, которая у меня будет одна для всех, и для больших, и для малых. К слову, боярин, – обратился он к Шестаку, – ведомо ли тебе, что намедни прикащику твоему, Федьке Никитину, приказал я дать пятьдесят плетей за разбой?

– То мне ведомо от моих людей, – ответил Шестак. – Только зря тебе его оговорили, княже, и напрасно ты тем наговорам веру дал. Коли не спешил бы ты рушить старые обычаи и предоставил то дело мне, я бы в нем лучше разобрался.

– Разбирать там было нечего, поелику твой холоп сам повинную принес. А вот про какие порушенные мной обычаи ты говоришь, я что-то в толк не возьму.

– Говорю я про то, что на Руси спокон веку суд над холопом вершит его господин. А ты тот обычай порушил и сам моего холопа судил и казнил.

– Стало быть, князь, по-твоему, не может в своем государстве судить и казнить разбойника, ежели он чей-то холоп? Не слыхал я что-то о таком обычае!

– За своих холопов перед князем я ответчик, но я же им и судья, – не унимался Шестак.

– Сдается мне, князь Василей, что не разумеешь ты своего боярина, – вмешался в разговор княжич Пронский, – а дело тут ясное: в обиде он на тебя за то, что ты велел дать плетей прикащику, а не ему самому, понеже он за холопов своих ответчик!

Шестак привскочил на лавке, но за столом раздался дружный взрыв хохота, и дело обернулось шуткой.

– Коли так, не серчай, боярин, – сквозь смех промолвил Василий. – Я тебя обидеть не хотел. То лишь по моему незнанию обычая вышло.

– Это все шутки, князь, – пробурчал Шестак, – а человека ты ни за что высечь велел.

– Повинную он принес при всей твоей челяди, – переставая смеяться, жестко ответил Василий, – а коли мыслишь ты все же, что вины на нем нет, стало быть, он на себя чужую вину принял. Я в то дело въедаться не стал, а ежели ты имеешь к тому охоту, дознайся от него правды, и я тогда истинному виновнику втрое плетей велю дать!

– То не беда, что вздул ты Фому за Еремину вину, – засмеялся Пронский. – Чай, Фоме оно на пользу пойдет, а Ереме на острастку. Скажи-ка лучше, братец, где ты добыл такую важную турью голову, что вон там на стене висит? Что-то я в прошлый приезд ее не видел.

– Этого тура мы вместе с Никитой взяли в минувшем месяце недалече от Карачева. И тогда же вон того секача: видишь, голова над дверью?

– Видать, знатный был секачина. Но турьих рогов таких я отродясь не видывал!

Разговор за столом перешел на охотничьи воспоминания и более не возвращался к острым темам. Но когда гости разошлись и члены княжеской семьи остались одни, Василий Александрович, бывший человеком неглупым и очень наблюдательным, сказал шурину:

– Сдается мне, братец, что с боярами тебе будет немало мороки, ежели ты и впрямь общую правду для всего народа установить мыслишь. То им не на руку. Покуда ты с Шестаком препирался, я другим на рожи поглядывал и вижу, не жалуют они тебя.

– То мне ведомо, – ответил Василий. – По их разумению, князь для того и поставлен, чтобы масло им в кашу лить. А поелику знают, что я того делать не стану, рады бы меня в ложке воды утопить. Только руки коротки.

– Все же ты опасайся их. Есть оружие, коего ни тебе, ни мне честь наша не дозволит пустить в дело, ну а им оно как раз по руке: имя ему подлость. Оно и в слабых руках сильно, и тем оружием бояре не одного князя свалили.

– Упустили они свой час, – усмехнулся Василий. – Измены либо воровства какого ждал я от них, как вступал на княжение. И ведаю, затевали они что-то, да, видать, сорвалось у них. А теперь не скоро дождутся случая.

– Может, и так. Но все же на твоем месте я бы зорко за ними поглядывал. Берегись бед, пока их нет!

Несмотря на то что Василий уже привык к общей покорности и бдительность его значительно притупилась, слова зятя произвели на него некоторое впечатление. Придя к себе в опочивальню и сбросив кафтан, он глубоко задумался. Ему было очевидно, что бояре сами по себе не представляют серьезной опасности ни для княжества, ни для него лично: он был достаточно силен, чтобы, в случае надобности, скрутить любого из них. Опасность может возникнуть лишь тогда, когда они найдут себе пособников более сильных, чем они сами.

На кого же они могут рассчитывать? На золотоордынского хана? Эту мысль Василий тотчас отбросил: в интересах хана было защищать спокойствие и порядок в подвластных ему русских землях, и он, конечно, никогда не поддержит смутьянов, которые замышляют против своего законного князя, исправно платящего дань в Орду. Да они и сами к хану не посмеют сунуться.

Брянский князь едва ли пойдет на такое дело, а если бы даже и хотел, то не сможет: ему дай Бог самому на своем столе удержаться, не то что соседних князей спихивать. Нет, пожалуй, бояре могли рассчитывать только на его удельных князей. Но они сидят тихо и его вступление на карачевскнй стол приняли без возражений, как должное. Правда, крест они еще не целовали, но ведь он и сам пока не поднимал о том разговора. «И стоит ли его поднимать? Пожалуй, нет надобности, – подумал Василий. – Поелику они во всем покорны, – какая нужда обижать их лишним напоминанием о том, что они, старые люди, обязаны повиноваться воле своего племянника? Лучше привести их к крестоцелованию малость погодя, когда оба пообтерпятся и поймут, что он вовсе не ищет их унижения». Остановившись на этом, самом благоразумном, как ему казалось, решении, Василий успокоился и крепко заснул.

* * *

Через несколько дней Елена с мужем уехали из Карачева. Василий и Никита, провожавшие их до ближайшего ночлега, возвратились домой мрачные и подавленные, за всю дорогу едва обменявшись несколькими словами: каждый был поглощен своими невеселыми думами.

Никита любил Елену Пантелеймоновну с того самого дня, когда впервые ее увидел. Другой, менее скромный и бескорыстный человек, на его месте, вероятно, пытался бы добиться взаимности. Как-никак он принадлежал к хорошему, старому роду и при дворе карачевского князя был принят как свой, – брак его с Еленой хотя и был бы неравным, все же находился в пределах возможного. Но Никита любовь свою к дочери владетельного князя и своего государя считал безнадежной и чуть ли не кощунственной. Глубоко затаив ее в душе, он за все эти годы ничем не выдал своих чувств ни Елене, ни кому-либо другому, если не считать того разговора, при возвращении с охоты, который позволил догадаться о них Василию.

Когда княжна вышла замуж, Никита не очень убивался: сам он никаких надежд не питал и знал, что все это должно кончиться именно так. Но другие женщины его не привлекали. Незаметно для себя он привык жить лишь памятью об Елене, и последние месяцы, когда мог говорить с ней и видеть ее каждый день, он чувствовал себя почти счастливым. Теперь же, с ее отъездом, для него потускнели все краски мира.

Василий, проводив сестру, тоже остро почувствовал пустоту и одиночество своего холостяцкого существования. Правда, оставалась Аннушка, но ее жизнь протекала в стороне, видеться они могли лишь урывками, и Василия уже не удовлетворяли эти украденные у судьбы минуты счастья. Он сознавал, что так жить ему больше не пристало и надо обзаводиться собственной семьей. Но жалость к Аннушке все время заставляла его откладывать свое сватовство к княжне Ольге Муромской.

Чувство тоски и одиночества, охватившее Василия, обострялось вынужденным бездельем: после отъезда Елены целую неделю валил снег, затем ударили лютые морозы. Жизнь в Карачеве замерла, все отсиживались по домам, и, если бы не густые столбы дыма, повсюду поднимавшиеся из печей, город казался бы мертвым нагромождением снежных холмов, наметенных на руины древнего поселения, сотни лет назад покинутого людьми.

Однажды, когда Василий, погрузившись в раздумье, сидел у пылающего очага, дворецкий ему доложил, что прибыли какие-то люди из Брянска и просят допустить их к князю.

– Кто такие? – вяло спросил Василий, не сразу переходя от своих дум к действительности.

– Шестеро их пришло, княже. Старшим у них сын боярский Дмитрий Романов сын Шабанова, а с ним торговые люди Анисим Бобров да Фролка Зуев, да еще гончар один и двое посадских, – запамятовал я имена-то их.

«Это, видать, что-то незвычайное», – подумал Василий, а вслух сказал:

– Ладно, веди их в переднюю горницу да с морозу поднеси по доброй чарке, а я сейчас выйду.

Когда через несколько минут князь вошел в приемную палату, шестеро сидевших там посетителей поднялись со скамей и низко поклонились, касаясь руками пола.

– Будь здрав вовек, князь-государь Василий Пантелеймонович, да хранит тебя Господь на долгие годы, – промолвил стоявший впереди всех пожилой мужчина с сильной проседью в бороде. По подбитому мехом кафтану военного покроя и висевшей на боку сабле Василий сразу понял, что это и есть боярский сын Шабанов. Двое из его спутников были в крытых сукном лисьих шубах, остальные в нагольных тулупах.

– Будьте здравы и вы, добрые люди, – приветливо ответил Василий. – Сказывайте, с чем пожаловали?

– Чай, ведомо тебе, княже, какое лихолетье переживает ныне наша Брянская земля, – не сразу начал Шабанов. – Непрестанными усобицами князей наших народ разорен дочиста. Некому пахать, некому сеять: все здоровые смерды, годные к работе, кто голову сложил, кто воротился домой увечным, а иные в княжье войско поверстаны. По деревням только и остались бабы, детишки да старцы немощные, кои не выходят из нужды и голода. Не лучше и в городах. Рукомесло ныне умельца не кормит, торговля замерла: брянцам покупать не на что, а со стороны кому охота торговать с нами, коли в земле нашей нет ни закона, ни порядка? Князь же наш, Глеб Святославич, наиглавный в тех бедах виновник, вместо того, чтобы народ свой пожалеть, еще пуще его душит и выколачивает из людишек последнее…

– Погоди, – перебил Василий. – Все горести земли Брянской мне ведомы, и, отколе идут они, я тоже добро разумею. Но того, что хулишь ты здесь князя Глеба Святославича, мне слушать не пристало. Не я его вам на княжение ставил, не мне и судить его.

– Мы у тебя суда на Глеба Святославича не ищем, – ответил Шабанов. – Мы сами, весь люд брянский, его судили, и приговор наш единокупен: не хотим больше такого князя, ибо не защитник он своего народа, а первый ему лиходей и кат. Коли оставим его, он и вовсе всю землю нашу обезлюдит. Ты не мятежников зришь перед собой, княже, а выборных брянских людей, вечем народным посланных к тебе челом бить: избави нас от великой беды и смуты, прими над землею нашей княжение! – С этими словами Шабанов и его спутники повалились перед Василием на колени.

Василий, который, судя по первым словам Шабанова, полагал, что брянцы будут просить какой-нибудь помощи в борьбе против своего князя, был настолько изумлен этим неожиданным челобитьем, что в первый миг даже растерялся.

– Да как же так? – промолвил он. – Ведь я несвободен. У меня своя вотчина есть… Да вы встаньте с колен-то… Аль мыслите вы, что я землю отцов своих оставлю другому, а сам к вам пойду?

– Почто ее другому оставлять? – сказал Шабанов, поднимаясь с колен. – Будешь княжить и там и тут. Сольем два государства наших под твоею властью! Каждой стороне от того будет выгода. Давно ли Брянск и Карачев частями единого княжества Черниговского были, наибольшего на Руси? Вот к тому и надобно обратно идти.

– Почто меня-то призываете вы? Или мало вам на Руси других князей, гораздо старших и славных, нежели я?

– А ну их, этих старших да славных! – махнул рукой Шабанов. – Мы как раз не славного, а тихого да разумного князя хотим! Хватит с нас славных-то! Тебя к себе на княжение просим потому, что ты всем брянцам люб. Оно и не диво: всем ведомо, как в твоей вотчине люди живут. И дед твой, и отец были государи мудрые и смирные, о народе своем пеклись, войнами да усобицами его не губили, – знаем, что и ты такой. Не зря на Брянщине тебя всем прочим князьям в пример ставят. Пожалей, батюшка Василей Пантелеич, народ наш горемычный, уважь челобитье его!

– Уважь, батюшка-князь, всем миром тебя о том просим! – повторили и другие выборные, снова опускаясь на колени.

Василий, уже оправившийся от неожиданности, глубоко задумался. То, что предлагали ему эти люди, было не только разумно, но и отвечало его собственным представлениям о пользе раздробленной на уделы Руси. Перед ним открывалась возможность объединить под своей властью два сравнительно крупных княжества и тем положить во всем этом крае конец раздорам и усобицам, зачинщиками которых всегда являлись неугомонные брянские князья.

Он уже готов был дать свое согласие, но сейчас же ему пришло в голову другое соображение: Глеб Святославич со своей дружиной сидит еще в Брянске и добром оттуда, конечно, не уйдет. Значит, надо будет идти на него войной. Удобным для себя моментом легко могут воспользоваться оба Мстиславича, которые попытаются отделить Козельск и Звенигород, а то и захватить Карачев. Тогда вместо умиротворения весь край окажется залитым кровью, и в глазах народа единственным виновником этого будет он, Василий, погнавшийся за чужой вотчиной. Нет, прав был отец, – в таких делах надобно охватывать все и нельзя поддаваться первому чувству, сколь бы оно ни казалось благонамеренным.

– Брянский народ я благодарю за высокую честь и в челобитной ему не отказываю, – медленно сказал Василий после продолжительного раздумья, – но и принять ее не могу, покуда князь Глеб Святославич находится на Брянщине. Коли есть еще люди, которые за него стоят, стало быть, не все у вас хотят меня князем. Значит, не миновать войны, – прольется много крови и моих и ваших людей. Я же ищу мира и не хочу, чтобы мои подданные помыслили, что ради возвеличения своего повел я их на убой. А посему вот вам мое слово: силою выгонять Глеба Святославича из Брянска не стану, а коли вы сами ему от себя путь укажете, тогда приду и буду у вас княжить. И земли наши воедино сольем.

– Того мы от тебя и ждали, – также подумав, ответил Шабанов. – Вестимо, ежели дал бы ты нам в помощь своих воев либо пособил оружием, все это дело куда скорее бы завершилось. Однако перечить тебе не станем и волю твою чтим. Коли ты своих людей бережешь, стало быть, и нас беречь будешь, когда сядешь в Брянске князем. А что сядешь, – в том у нас сумнения теперь нет, ибо Глеба Святославича мы, с помощью Божьей, и сами сгоним! У людишек наших силы вдвое прибудет, как узнают они, что дал ты согласие свое. Ну, а пока прощай, княже, и спаси тебя Христос за то, что не отвернулся ты от нас и уважил мольбу страждущей земли нашей!

– Недостоин был бы я любви вашей, коли отпустил бы от себя голодными в такой холод, – усмехнулся Василий. – Прошу в трапезную: закусим и побеседуем за чаркой об иных делах.

Глава 16

Аще не охранит Господь града, не спасет ни стража, ни ограда.

Древнерусская поговорка

Томительно долго тянулся студеный январь. Плотно укрывшись горностаевой шубой снегов, земля спала глубоким сном. Ледяные цепи зимы крепко сковали природу. Под тяжестью искрящихся снежных пластов в насыщенном холодном воздухе неподвижно стыли темные лапы елей. Даже звери попрятались по укромным убежищам и норам, а о человеке и говорить нечего: коли не было в том крайней нужды, он старался не покидать своего жилища и жался поближе к очагу, в котором ни днем ни ночью не погасал огонь.

В деревнях и селах по очереди собирались в каждой избе, бабы чесали кудель, пряли нитки и ткали, негромко напевая. А когда надоедало петь, пугали друг друга страшными рассказами об упырях и оборотнях, об озорных проделках лешего, о русалках и другой нечисти. Или слушали длинную, как зимняя ночь, сказку о непобедимых богатырях и прекрасных царевнах, которую заводила какая-нибудь бывалая старуха. Мужчины, делая вид, будто их мало интересуют все эти бабьи россказни, тут же неторопливо правили свои зимние дела: чинили сбрую, катали валенки или сучили лески из конского волоса.

Однообразно тянулось время и в княжеских хоромах. Со дня отъезда сестры Василий лишь два-три раза навестил Аннушку да однажды ходил с Никитой в лес брать из берлоги медведя. Все же остальное время коротал преимущественно в своей трапезной, в обществе Никиты, Алтухова и других ближних дворян. От скуки пили и ели гораздо больше обычного, вспоминая прошлое Русской земли, обсуждая ее настоящее и делясь мыслями о будущем. Вокруг было тихо, и все, казалось, предвещало Карачевской земле мир и спокойствие.

В первых числах февраля в Карачев нежданно приехал князь Андрей Мстиславич Звенигородский. Василий, несколько удивленный его появлением, насторожился, но тем не менее принял дядю с подобающим радушием.

– Ну вот и я, братанич дорогой, – ласково говорил князь Андрей, троекратно целуясь с Василием. – Не обессудь, что я тебя по старой привычке так называю. Ведаю, ныне ты над нами великий князь, и надлежит мне чтить тебя в отцово место, – с добродушным смешком добавил он.

– Полно, Андрей Мстиславич, княжеские дела одно, а семейственные – иное. И нету к тому причин, чтобы менять наши родственные обычаи.

– Рад это слышать от тебя, Василей Пантелеич! Сам ведаешь, как сына, тебя люблю и лучше иных разумею, что большого княжения из нас всех ты наиболее достоин! От сердца тебя поздравляю и первый пред тобою голову клоню, – с этими словами Андрей Мстиславич и в самом деле низко поклонился племяннику.

– Что ты, дядя Андрей! – обнимая его, воскликнул Василий, невольно поддаваясь обаянию этих льстивых слов. – Не по службе приехал ты, а как дорогой гость и как равный!

– Не только гостевать я приехал, а наипаче долг свой пред тобою исполнить. И поверь слову, Василей Пантелеич, доселе не мог я этого сделать: изрядно позадержался у тестя в Литве, а как добрался до дому, гляжу – делов накопилась целая прорва. Только вот сейчас и удалось вырваться.

– Не разумею я, о чем говоришь ты, Андрей Мстиславич?

– Крест тебе целовать я приехал.

– Ну какой в том спех? Я тебе и так верю.

– Нет, не говори, Василей Пантелеич! Это надобно сделать немедля. Беспременно сыщутся злые языки, которые станут тебе на меня всякое нашептывать. Так вот, я и хочу, чтобы промеж нас все ясно и чисто было и ты бы сам мое к тебе усердие видел!

– Воля твоя, но знай: я тебя к тому не понуждаю.

– Знаю, родной. Но сам я хочу исполнить то, что мне моя совесть велит. Ты предвари отца протопопа, чтобы готов был, а то мне сегодня же в обрат ехать надобно: княгиню свою оставил вовсе хворой.

– Ну по крайности сперва хоть потрапезуем по-христиански!

– От этого отказываться, вестимо, не стану. Только допрежь всего хочу я сходить во храм Михаила-архангела, поклониться праху возлюбленного братца Пантелеймона Мстиславича, родителя твоего. Как горевал я, получивши весть о его кончине! Веришь, целую ночь плакал, как махонький! Ехать на похороны было уже поздно, но я в тот же час отписал Покровскому монастырю пятьсот четей земли и две деревни на вечное поминовение его праведной души.

Пока Андрей Мстиславич совершал свое паломничество, Василий, не переставая удивляться усердию дяди, послал звать к обеду отца Аверкия и бояр.

Трапеза затянулась надолго. Звенигородский князь был в ударе и обстоятельно рассказывал обо всем, что видел и слышал в Литве, а боярин Шестак задавал ему бесконечные вопросы, выпытывая все новые подробности. Наконец, когда начало смеркаться, князь Андрей спохватился, что ему скоро надо ехать, и поднялся из-за стола.

– Что же, Василей Пантелеич, – сказал он, – исполним главное, коли ты готов. Так уже буду я спокоен, что даже в мыслях не попрекнешь ты меня гордыней либо каким тайным умыслом. А ты, боярин, – обратился он к Шестаку, – сделай милость, прикажи моим людям, чтобы зараз коней готовили.

Шестак ушел и долго не возвращался. Остальные тем временем последовали за Василием в крестовую палату. Войдя туда, Андрей Мстиславич приблизился к алтарю, преклонил колени и истово помолился. Затем поднялся, оглянул иконостас и промолвил, обращаясь к Василию:

– Что-то не вижу я здесь образа архангела, коим великий дед мой покойного родителя благословил?

– Тот образ в моей опочивальне, в божницу вделан, – ответил Василий.

– Воля твоя, Василей Пантелеич, а хотел бы я крестоцелование свое свершить пред ликом семейной святыни нашей. Не можно ли его сюда принести?

Василию была хорошо известна необычайная набожность звенигородского князя, а потому желание это показалось ему вполне естественным. И он ответил:

– Сюда принести трудно: всю божницу, и с лампадами, придется подымать. А ежели хочешь, пойдем отсюда в опочивальню, и там отец Аверкий тебя ко кресту приведет.

– Добро, пойдем! Спаси тебя Господь, братанич, за то, что просьбу мою уважил, – сказал Андрей Мстиславич. Протопоп взял с аналоя массивный золотой крест, и все отправились в княжескую опочивальню.

Подойдя к божнице, освещенной ровным светом лампад, князь Андрей стал на колени и распростерся ниц перед образом архангела Михаила. Все остальные тоже преклонили колени. Свершив краткую молитву, отец Аверкий крестом благословил присутствующих, и все поднялись на ноги, только Андрей Мстиславич еще некоторое время продолжал класть поклоны, шевеля губами и истово крестясь. Наконец он тоже встал и промолвил:

– Счастлив ты, Василей Пантелеич! Счастлив, что в доме твоем находится эта великая святыня нашего славного рода. Пресвятой архангел, воевода небесного воинства, почиет здесь, и с таким хранителем не страшны тебе все земные вороги!.. А в этом ларце, что стоит под образом, должно быть, хранится духовная князя великого Мстислава Михайловича, покойного батюшки моего?

– Да, она, – ответил Василий, подходя к ларцу и опуская руку на его крышку. – Может, желаешь прочесть ее перед крестоцелованием, дабы не иметь сумнения в том, что все свершается согласно воле первого князя земли нашей?

– Что ты, Василей Пантелеич! Какие могут быть у меня сумнения? Я ту духовную добро знаю, и еще раз читать ее нет мне никакой надобности. Да и время мое на исходе. Давай приступим, отец Аверкий!

Священник с крестом в руке подошел вплотную к божнице и стал рядом с Василием. Андрей Мстиславич, устремив глаза на лик архангела, поднял правую руку и отчетливо, без заминки, словно делал это уже не раз, произнес:

– Яз, раб Божий недостойный Адриан, а во святом крещении Андрей, князь Звенигородский, перед сими святынями клянусь: братанича моего, Василея Пантелеймоновича, старшим в роду почитать и из воли его не выходить, доколе он большим князем земли Карачевской будет. В том призываю Господа во свидетели и святой крест Его целую!

С последним словом он шагнул вперед и приложился губами ко кресту, протянутому ему отцом Аверкием. Затем низко поклонился племяннику, который обнял его и троекратно поцеловал.

Василия немного удивили слова произнесенной клятвы, и на мгновение ему показалось, что звенигородский князь оставляет себе какую-то лазейку. Но эта мысль сейчас же рассеялась.

«Поелику большим князем земли Карачевской я остаюсь до смерти своей либо пока сам не покину княжения, – подумал он, – Андрей Мстиславич сказал правильно. А что он многоглаголен и цветистую речь любит, – то давно всем ведомо».

– Ну вот, – промолвил князь Андрей, – теперь я перед тобою и перед совестью своей чист. Что же до брата моего, Тита Мстиславича, – чай, сам ведаешь, что он чуток с норовом… Ты не помысли, будто я про него худое хочу сказать, – спохватился он, – только мнится мне, что сам он сюда для крестоцелования не приедет, как я сделал. А ежели ты его спесь уважишь и однажды самолично к нему в Козельск наведаешься, он тому будет рад и там же тебе крест поцелует.

– Я с этим не спешу, – ответил Василий, – а совет твой мне люб. Дядя Тит Мстиславич годами всех нас старше, и чести моей не убудет, ежели я его старость уважу. Как только время выберу, первым поеду к нему в Козельск. Только мнится мне, что лучше повременить с этим до лета, дабы не помыслил он, будто мне не терпится его крестоцелование принять.

– Истина, родной, истина! Мудр ты не по летам, и с таким князем процветет и возвысится земля наша!

Во время этого разговора некоторые из бояр уже вышли из опочивальни в переднюю горницу. Однако находившийся в их числе Шестак вскоре торопливо вошел обратно и крикнул испуганным голосом:

– Никак горим, княже!

– Как горим? Где ты увидел?

– Чтось во дворе полыхает. Скрозь окна передней горницы большой огонь виден!

Все поспешно бросились из опочивальни. Один лишь Андрей Мстиславич замешкался в ней немного, прикладываясь к образу архангела Михаила. Но через минуту и он присоединился к остальным, так что небольшой задержки его никто в сумятице не заметил.

Слова Шестака всех взволновали не на шутку, ибо в те времена, когда все строилось из сухого дерева, а борьба с огнем велась лишь с помощью ведер и топоров, пожары являлись страшным и частым бедствием, уничтожавшим целые города.

К счастью, оказалось, что во дворе горел сенной сарай, стоявший несколько особняком от других построек. Сена в нем тоже было немного. Сбежавшиеся люди под личным руководством Василия закидали огонь снегом, и вскоре пожар был потушен. Отчего он произошел, осталось невыясненным.

– Дивное дело, – говорили люди, – отколь там огонь мог взяться? Ведь и близко никого не было!

– Не иначе как издаля, из какой-либо печи искру переметнуло!

– Должно, так. Но вот диковина: сарай был весь снегом занесен, да к тому и ветра нет!

– Может, домовой либо кикимора осерчала?

Посудачив, все разошлись, и на том дело кончилось, ибо злого умысла тут подозревать было нельзя: кто стал бы поджигать почти пустой сарай, стоящий в стороне от других строений?

Едва покончили с пожаром, князь Андрей, повозка и люди которого были уже готовы, заторопился с отъездом.

– Куда ты поедешь, на ночь глядя? – удерживал его Василий. – Волки теперь большими стаями ходят. Оставайся ночевать, а завтра поутру тронешься.

– Благодарствую, Василей Пантелеич. И рад бы остаться, но не могу: обещал своим, что назад буду без промедленья, да и самого меня нездоровье жены тревожит. А волки нам не страшны: ночь будет лунная и со мною человек двадцать слуг.

И, сердечно распрощавшись с Василием, он уехал.

Глава 17

Невры[37] Невры – праславянское племя, во времена Геродота (V в. до Р.X.) обитавшее на территории нынешней Белоруссии., по-видимому, колдуны. Скифы и живущие там эллины утверждают, что каждый невр ежегодно на несколько дней обращается в волка, а потом снова принимает человеческий облик.

Геродот

Вечером того самого дня, когда в карачевском дворце происходили только что описанные события, в новенькой пятистенной избе Лаврушки, стоявшей на самом краю посада, было тепло и людно. Вокруг большого, не успевшего еще потемнеть стола, неторопливо беседуя, сидело за трапезой несколько человек. Молодая хозяйка Настя с лицом, разрумянившимся от жара, ловко орудовала у печки, время от времени подкладывая всякой снеди в стоявшие на столе миски.

Не прошло и месяца с того дня, как молодые справили свою свадьбу, и Насте тут все еще казалось необычным: и просторная изба, выглядевшая хоромами по сравнению с ее прежним деревенским жильем, и новая добротная утварь, и обилие соседей, а главное – то уважение, с которым они относились к ее мужу, еще недавно безродному деревенскому пареньку. Новая жизнь казалась Насте почти сказкой, а потому хозяйничала она с охотой и усердием. Все спорилось в ее умелых руках, все вокруг блистало чистотой и порядком.

Сегодня был «прощеный день» – конец Масленицы, и перед вступлением в Великий пост люди предавались веселью и чревоугодию. После катания с гор, кулачных боев и других уличных потех Лаврушка позвал к себе на блины двух неженатых приятелей-дружинников, а Настя пригласила соседку, с которой успела особенно подружиться, – молодую еще вдову Фросю, с десятилетним сынишкой Сеней. Под вечер неожиданно пришли еще двое. Это были односельчане Насти, дед Силантий и молодой веселый мужик Захар Дубикин, присланные своей общиной с челобитной к князю.

Сейчас вся эта братия сидела за столом, освещенным горящею с двух сторон лучиной, и, справившись с огромной миской наваристых щей, приканчивала уже не первую стопку промасленных блинов, которые хозяйка то и дело подкладывала на плоскую деревянную тарелку.

– Эк потрафило тебе, Лавруха, – говорил Захар Дубикин, запивая очередной блин глотком браги. – Живешь ноне что твой боярин! Ведь год назад и сам ты о таком помыслить не мог!

– Истина, Захар! Кабы не князь наш, дай ему Бог сто лет жизни, не видать бы мне ничего этого. Так по сиротству своему и остался бы на деревне последним человеком.

– В народе бают, что Василей Пантелеич дюже правильный князь. Сказывают, для его все едино, что боярин, что смерд.

– То так и есть, – подтвердил один из дружинников.

– Вот же, вот! – сказал дед Силантий. – Потому и порешили мы прямо ему бить челом с нашим делом.

– А какое у вас дело? – полюбопытствовал второй дружинник.

– Да вишь, имеется там у нас один луг спорный. Спорности-то в ём, положим, никакой нету, энтот луг завсегда нашей общине принадлежал. Да только от деревни он далеко, и мы его годов пять али шесть не косили, – сена нам покедова и с ближних лугов хватает. Ну а теперь почал его выкашивать боярин Опухтин, – его вотчина с нашими землями смежается. Вот, значит, и опасаемся мы, как бы тот луг боярин у нас вовсе не оттяпал.

– А что думаешь! У бояр это скоро.

– Вот же, вот! Летось мы боярскому прикащику сказывали: коли боярину сена не хватает, пущай покедова косит. Только луг наш. А прикащик в ответ: «То еще бабушка надвое сказала, ваш аль не ваш! У вас, бает, на этот луг грамоты нету, стало быть, луг боярский, а не ваш». Грамоты у нас и точно нету, но нету ее покеда и у боярина. Ну, значит, как стало всем ведомо, что новый князь человек правильный, мир и порешил ударить ему челом, чтобы дело это по закону урядить.

– Не сумлевайся, дед, – сказал Лаврушка, – князь вас в обиду не даст. Он бояр не дюже жалует. А вот ты поведай лучше, как сегодня над вами леший надсмеялся!

– Да что тут сказывать? Одно слово – удружил, проклятый! Как есть сбил с пути, и в таком месте к тому ж, которое я не хуже своего двора знаю!

– Часа три по лесу блукали, – подтвердил Захар, – уже не чаяли и на дорогу выбраться, да, спасибо, дед Силантий тоже не лыком шит, знал, как лешему нос утереть!

– Расскажи, дедушка, все, как оно было, – попросила Настя, подкладывая на стол блинов. – Да и блиночки кушай!

– Благодарствую, хозяюшка. Кажись, уже сыт по горло.

– Ништо, дед Силантий, – сказал Лаврушка, – блин не клин, брюха не расколет! Ешь да рассказывай!

Силантий не заставил себя долго упрашивать. Он взял с тарелки румяный и лоснящийся блин, свернул его в трубку, обмакнул в миску со сметаной и неторопливо съел, оставив лишь самый краешек, который швырнул под печку. Затем допил брагу и туда же выплеснул из чарки последние капли. Человек бывалый, обычаи вежливости он соблюдал строго: сидя в гостях, не забывал почтить домового.

– Стало быть, так, – начал он свой рассказ. – Выехали мы с Захаром с самого ранья, и к полудню нам уже недалече до Байкова оставалось. Но только мы из лесу к деревне начали сворачивать, глядим – у самой дороги на пне мужик сидит. Мужик как мужик, не дюже старый, борода кучерявая, седоватая. На ём тулуп, а сбоку котомка. Сидит, значит, и прямо на нас глядит. Захар и крикни ему: «Здорово, земляк! Пошто тут на морозе сидишь? Гляди, задница ко пню примерзнет!» А мужик хоть бы что, только пуще на нас вылупился. Начал я смекать, что дело нечисто, и говорю тихонько Захару: «Брось ты его чипать, а стебани-ка лучше коня, чтобы он нас поживее отседа унес!» Тут и Захар уразумел, что энто за мужичок, и давай коня кнутом полосовать! Покатили шибко и назад не оглядаемся. Только не проехали и полпоприща, посклизнулся наш конь и захромал на всю! Видим, нипочем до Карачева не дойдет. Делать нечего, оставили его, вместе с санями, у Захарова кума в Байкове, а сами пешки пошли. Оттель до города поприщ десять, а прямиком, по просеке, и восьми не наберется. Только, значит, свернули мы на тую просеку, глядим – впереди через нее волк перебежал. Ну что ж? Всякому ведомо, что, коли волк дорогу перебежит, энто к добру. Обратно же, днем волк не страшен. Идем, стало быть, дальше. Часа пол шли, только видим – просека кончается и кругом такая глухомань, какой я в тех местах сроду не видывал. Не иначе, думаю, как забрали мы от просеки вправо, по прогалине. Поворотили в обрат, вышли на истинную просеку, идем будто правильно. Глядь – впереди снова волк через дорогу шмыгнул! Чего, думаю, он, анафема, тут мотается?

Одначе идем. Поприща два отмахали – опять просека в чащобу уперлась, и дальше дороги нету! Вернулись чуток назад, взяли по тропке влево, идем. Невдолге видим – снег впереди притоптан, стало быть, ктось перед нами шел. Пригляделись, а энто наши же следы! Захар бает: «Сбились мы, дед Силантий, начисто!» А я и сам вижу, что сбились, только ума не приложу, как оно могло приключиться, коли я теми местами разов с сотню хаживал? Тут меня и осенило: то не волк был, а леший, принявший волчью личину. И он, значит, над нами потешается, с пути нас сбивает. Говорю Захару: так, мол, и так, покладем ему на пенек краюху хлеба, может, подобреет и отступится. Ну, поклали и дальше идем. Только дороги нет как нет. Вдруг в ельнике как заверещит, как захохочет да захлопает крыльями! У нас индо шапки попадали! «Ну, – говорю, – Захар, хлеб нипочем не помогает. Видать, дюже ты лесного хозяина обидел своей надсмешкой». А Захар с лица побелел и спрашивает: «Чего ж теперя робить станем?» Я говорю: отвод есть верный. Надобно нам всю одежонку с себя поснимать и надеть ее навыворот. Враз на дорогу выйдем. А Захар бает: «Неужто, дед Силантий, все скидать? Гляди, морозище какой!» Оно и правда. Ну, думаю, спробуем сперва одни тулупы да шапки выворотить, коли леший не дюже осерчал, может, на том смилуется. Только куды тебе! Еще гуще да темней чащоба пошла! А день уже к вечеру клонится. Видим, время терять боле нельзя, сели на снег и давай с себя все скидывать да наизворот выворачивать…

– Неужто догола раздеваться пришлось? – спросил Лаврушка.

– А что станешь делать? Не пропадать же в лесу! Все как есть с себя постаскивали и навыворот надели, дажеть портянки на другую сторону перемотали. Так нас мороз пронял, что как кутята трусимся! «Ну, – говорю, – Захар, теперя бегим что есть мочи, чтобы отогреться». Только разгон взяли, коли глянь, а вот она и дорога! Враз я то место признал: поприщах в трех от Карачева вышли.

– Так, значит, и пришли в город во всем выворочёном? – спросил один из дружинников.

– Когда кресты на церквах Божьих увидели, шапки и тулупы снова надели как подобает. А порты и рубахи уже тута, в избе, обратали.

– То добро еще, что ты верный отвод знал, – сказал Лаврушка. – А меня учили, – надобно левый сапог либо лапоть на правую ногу надеть, а правый на левую.

– Иной раз и это помогает, – промолвил Силантий, – но одежу выворотить куды верней.

– Как же вы сразу-то лешего не распознали? – спросила Фрося. – Ведь у него глаза кругловатые, а бровей и вовсе нету.

– Поди распознай, коли у него шапка была на самый нос насунута! – ответил Захар. – Да и думки у меня не было к ему приглядаться: эка невидаль – среди бела дня мужик у дороги сидит!

– Дедусь, а дедусь! – обратился к Силантию внимательно слушавший Сеня. – Значит, тот мужик, что на пне сидел, энто и был леший?

– Он и был, детка, – ответил старик. – Он же и на коня нашего порчу навел.

– А как же он опосля волком стал?

– Обернулся им, того и де́ла. Ему энто все одно как тебе тулуп надеть.

– Какое же его истинное обличье? – не унимался Сеня.

– У нежити своего обличья нету, – пояснил дед, – она только под чужой личиной бывает видима. Леший, к примеру, могет принимать личину мужика, волка и филина. Деревом тоже оборачивается. Водяной, тот всего чаще берет видимость пузатого старика с зелеными усами, а иной раз колесом либо бороной по воде плавает. Полевик – энтот пьяным мужиком по полю шатается или копной стоит.

– А домовой, дедушка, каков из себя?

– Домового, сынок, из живых людей никто толком не видел и тебе не приведи Господь увидеть. Он человеку только перед самой смертью показывается, когда уже тот никому рассказать не может. А вполпоказа иной раз является он перед большой бедой. И ведомо только, что махонький он, белый да лохматый.

– А пошто он перед бедой приходит? Рази ж он злой?

– Приходит, чтобы человека о беде упредить. А коли ему уважение оказывать, он тогда не злой. Да оно и леший не злой, только что пошутковать над людьми любит.

– А водяной?

– Водяной – энтот похуже. Он дурить с тобою не станет, а враз тянет на дно. Однако и его умеючи задобрить можно.

– Откедова же, дедусь, вся эта нежить взялась?

– То бывшее воинство дьяволово, – пояснил дед Силантий. – Однова восстал дьявол на Бога и привел с собою рать несметную. Но воевода Господень, архангел Михаил, энту рать нечистую разбил во прах и низвергнул с небес. Попадали слуги дьяволовы на землю и оборотились – кто лешим, кто водяным, кто иной нечистью.

– А какая еще нечисть бывает, дедушка? – допытывался Сеня.

– Да отвяжись ты от человека, репей! – прикрикнула на сына Фрося. – Глядите на его – десяти годов еще нету, а уже все ему знать надобно!

– Нехай учится, – сказал Лаврушка, – то ему на пользу пойдет. А ну, братцы, еще по чарочке! – обратился он к приятелям, подливая им браги.

– А вот и закушенье, – сказала Настя, ставя на стол миску с холодцом. – Отведайте, будьте ласковы!

– Эх, была не была, – сказал Захар, придвигаясь к миске. – Сыт уже я, да на хорошую еду еще кишку найду!

– Это так, – поддержал младший из дружинников. – На лакомый кусок в брюхе всегда сыщется уголок.

– Деда, – тихонько толкнул Сеня старика Силантия, – а волкулак – энто тоже леший?

– Эко сказал! Волкулак – энто оборотень, человек, обращенный в волка либо колдовством, либо своей охотой.

– И всякий может в волка оборотиться?

– Коли знает загово́р, то может. Для этого надобно сыскать в лесу гладкий пень, покласть на него шапку и, сказавши заговор, кувырднуться через тот пенек. А чтобы вдругораз человечий образ принять, в обрат надобно кувырднуться. Но ежели, покуда ты волком бегаешь, кто-либо шапку твою унесет, оставаться тебе волком на веки вечные либо доколе тебя в том волке кто-нибудь не признает и по имени не окликнет.

– А как колдуны людей в волков оборачивают?

– С наговором накидывают на человека волчью шкуру либо обманом заставляют его переступить через веревку, свитую из волчьей шерсти. Колдуны да ведьмы любят сами волками оборачиваться, и с таким оборотнем повстреваться не дай Господь: ён, как упырь, крови человечьей ищет.

– Как же распознать, деда, волкулак энто или обнаковенный волк?

– У волкулака зубы всегда черные, как деготь, а глаза красные. Иной раз бывает, что у него усы человечьи.

– А коли на ём шкура обвислая, будто на вырост шитая, – добавил Захар, – энто значит не простой волкулак, а колдун либо ведьма в волчьем образе. И только когда такой оборотень крови надуется, тогда на ём и шкура натягивается впору.

– Помнишь, дедушка Силантий, – вставила Настя, – как в запрошлом году осенью к нам на деревню волкулак забег? Вот страху-то было!

– Как же, помню. Он тогда к кажной избе подбегал и все норовил внутрь заглянуть.

– Ох и испужались мы! Как увидели, что он от избы к избе бегает, дверь приперли снутри дрючком, а сами все на полати сбились и ну Богу молиться!

– Ну и что же было? – спросила Фрося.

– Худого он никому не сделал. Обежал всю деревню и утек обратно в лес, – сказала Настя.

– Тут дело известное, – пояснил Силантий. – Покеда он волком-то рыскал, ктось у него шапку с пенька украл. Вот он ее и шукал повсюду.

– Это что, – сказала Фрося. – А вот летось приезжала моя кума из Смоленщины и сказывала, что у них колдун целую свадьбу в волков оборотил, и людей, и лошадей – всех до единого!

– Ну, уж это, мабуть, того, – усомнился Захар, – чтобы целую свадьбу…

– Да уж кума мне врать бы не стала! Я ее добро знаю: она такого греха на душу не возьмет!

– Как же такое случилось?

– Выдавал там один богатей дочку замуж. И в самый тот час, когда уже готовились в церкву, к венцу ее везти, зашел к ним во двор странник и набивается, чтобы и его на свадьбу позвали. Ну а отец-то невесты и укажи ему на ворота. Ухмыльнулся тот странник и ушел, не промолвив и слова. Вот, значит, съездили в церкву в соседнее село, обвенчали молодых и под вечер на трех либо на четырех повозках в обрат ворочаются. Веселье, вестимо, песни, лошадей гонят вовсю, и наземь никто не глядит. А тот странник в перелеске положил на дорогу веревку из волчьей шерсти, и только, значит, свадьба через тую веревку с разгону пронеслась – так все разом волками по полю и рассыпались!

– Вот это да! – воскликнул Лаврушка. – Видать, силен был колдун! Так, значит, все и пропали?

– А вот погоди. Ну, стало быть, дома ждут молодых из церквы, а их нет и нет. Уж на ночь глядя, сгонял кто-то на село, там ему говорят: давно, мол, обвенчались и в обрат уехали. Мать дома плачет, убивается, не знает, что и думать. Только уж под утро слышит – волк под самым окном избы воет, да так жалостливо, ну прямо как человек плачет! Ночь была светлая, выглянула мать в окошко и видит: сидит прямо перед ней волчица, на нее глядит, а у самой слезы из глаз так и льются! И надоумил ее Господь, крикнула она во весь голос: «Марьюшка, да ужель это ты?» И враз ее дочка снова человеком стала. Ну, рассказала она, что с ними в лесу произошло, и понеже все те волкулаки вблизи от деревни бегали, мало-помалу родные их всех опознали, и, кого окликали по имени, тот мигом сам собою оборачивался. Только лишь кони пропали вчистую!

– Хвала Господу, что эдак-то кончилось, – промолвил дед Силантий. – А кабы колдун на них особый наговор положил, так и деревни бы своей не нашли. Забежали бы невесть куды, где их никто не знает, и остались бы навеки волками.

– А вот я тоже слыхал от бывалого человека, – вставил один из дружинников. – Обманом закабалил боярин некоего смерда из ихнего села, а тот малое время спустя повстревался в лесу с чужим стариком да ненароком и рассказал ему о своем горе. Ну, старику этот бедолага, видать, по душе пришелся. Достает он из котомки пояс кожаный, вельми казистый, с серебряными наковками, и говорит тому: «Подсунь как-либо этот пояс своему боярину, токмо гляди, ни в коем разе сам его не надевай!» Взял, значит, смерд пояс да невдолге и повесил его на перилах боярского крыльца, как раз к тому часу, когда боярин выходил поглядеть, что в хозяйстве деется. Повесил, а сам затаился за овином и ждет, что дальше будет. Вот вышел боярин, увидал пояс, повертел его в руках, а потом и примерился им до своего пуза. И только застебнул пряжку, разом оборотился в волка! Но того, видать, сам не сообразил и стоит, значит, на месте как ништо не бывало. Глянул туды кто-то из челяди и крик поднял, – волк на крыльце! Ну, тут кто за вилы, кто за дрючок, собак, вестимо, спустили, и пришлось нашему боярину дать деру в лес. Только его и видели!

– Дело ясное, – сказал Силантий. – Тот пояс, стало быть, из волчьей кожи был сделан.

– Да, чего только не бывает на свете, – отозвался Лаврушка. – Ну-ка, Настя, подбрось нам блинков, покеда нас никто не заколдовал!

– Чур тебе, безумный! – испугалась Фрося. – Нешто можно такое говорить? Как раз беду накличешь!

– Ништо, – успокоил Лаврушка. – Гляди, я за сучок держусь, стало быть, меня нечистая сила слышать не может!

– Дедушка, а какая еще нежить бывает? – тихонько спросил Сеня у старика.

– Ох, много ее на свете, сынок! Русалки всякие: водяницы, берегини, лесовки, полудницы… А то есть еще кикиморы.

– А какая она, кикимора?

– Она домовому сродни. Только домовой живет в избе, под печкой, поелику он дышит не воздухом, а избяным да человечьим духом. Ну а кикимора больше по клетям да овинам прячется. Сама она мала и худа, как щепочка, голова у ей с орешек, но шуметь здорова и, коли осерчает, никому не даст спать цельную ночь. Большого вреда от нее человеку не бывает, только курей она любит таскать. Одначе супротив энтого имеется верное средство: в курятнике надобно повесить дырявый камень либо горлышко от битого кувшина. Уж тогда кикимора туды не сунется.

– Ой, чуть не запамятовала! – воскликнула Настя. – Лаврушенька, намедни впервой снеслась наша Чернушка. Я энто яичко супротив волков приберегла.

– Яйцо супротив волков? – удивился младший из дружинников. – Энто как же?

– Али ты не знаешь? Первое яйцо от черной курицы – энто самое верное дело, чтобы волки твою худобу в поле не трогали.

– А чего же делать-то надобно с тем яйцом? Ай волка яишней кормить?

– Тоже скажешь! То яйцо нужно ночью разбить посредь выгона, где твоя скотина пасется. И коли сделаешь это, покеда оно свежее, – на цельный год его силы достанет.

– Ну вот, завтра в ночь я энто и обделаю, – сказал Лаврушка. – У нас теперя два коня, один другого краше, да корова, княжий Насте подарок. Так что оберегаться надобно и от волков, и от дурного глазу.

– Ты никак сдурел! – воскликнул дед Силантий. – В первый день Великого поста колдовать пойдешь и хочешь, чтобы с того колдовства прок получился?

– Батюшки, и правда! – всполошилась Настя. – В посту не можно того робить! А коли ждать, яйцо всю силу потеряет.

– Чего же делать-то? – спросил Лаврушка.

– Энтой же ночью надобно идти, – сказал Силантий. – Далече ли у вас выгон-то?

– Какое далече! Вот, сразу за околицей, рукой подать. Давай, Настя, яйцо. Зараз я туды и схожу, а вы тута беседуйте и угощайтесь, я невдолге ворочусь! – С этими словами Лаврушка надел полушубок, подпоясался саблей, взял поданное Настей яйцо, завернутое в тряпицу, и вышел из избы.

Перешагнув порог, он сразу же погрузился в густую тьму: стояла уже глубокая ночь и небо было затянуто облаками. Однако через минуту глаза его немного освоились с темнотой, и он бодро зашагал по направлению к выгону.

После рассказов об оборотнях и прочей нечисти в пустом и темном поле было изрядно жутко, но все же Лаврушка благополучно добрался до его середины, разбил там чудодейственное яйцо, с молитвой вылил его содержимое на землю, перебросил скорлупки через левое плечо, как учили его сведущие люди, и с чувством исполненного долга направился к дому.

Не успел он сделать и десяти шагов, как пошел частый снег, сразу же начавший скрывать от его глаз темные очертания посадских изб и кое-где мерцавшие огоньки.

«Эге, – подумал Лаврушка, – так и без лешего заблудиться недолго!»

Чтобы избежать этой опасности, он переменил направление и двинулся прямиком к ближайшему забору, упершись в который свернул вправо и вдоль околицы пошел к своей избе. Он был уже недалеко от цели, когда вдруг совсем близко ему почудились голоса.

Лаврушка остановился, прислушиваясь. Да, никаких сомнений быть не могло: впереди него, очевидно, у ворот ближайшей избы разговаривали двое мужчин, которых в хаосе мятущихся снежных хлопьев он различить не мог.

«А ну, послушаем, кто это и о чем точит лясы в такую ночь», – подумал он и, прижавшись к забору, сделал несколько бесшумных шагов в сторону разговаривающих. Оставаясь сам невидимым на фоне темного забора, Лаврушка приблизился к ним почти вплотную и теперь мог различить впереди фигуру всадника, темнеющую на улице, у ворот. Второй собеседник стоял в приоткрытой калитке и почти не был виден.

– Зима зимой, а гривна тоже на снегу не валяется, – отчетливо донеслись до Лаврушки слова всадника, голос которого показался ему очень знакомым. – Коли желаешь получить ее, надобно ехать немедля.

– А чаво пересказать-то надо?

– Козельскому князю от меня передашь, что вещий сон Андрея Мстиславича исполнился. И ничего боле.

– Какой такой сон?

– Князь знает какой, а тебе знать незачем. Так вот, завтра же выезжай и, как воротишься, получишь гривну. А ежели хоть слово лишнее кому сболтнешь, после на себя пеняй!

– Ну а коли к завтрему мятель не уймется, боярин?

«Ага, это Шестак, – догадался Лаврушка, – как есть его и голос».

– А отец у тебя для чего колдун? – ответил Шестак. – Скажи ему, он мятель враз заговорит.

– Не всякий раз то удается, боярин.

– Коли не удастся, день переждешь. Запомнил крепко, что сказать-то надобно козельскому князю?

– Запомнил, боярин.

– Ну, так с Богом! – С этими словами всадник тронул лошадь плетью и почти мгновенно исчез в снежной посыпи. Одновременно захлопнулась калитка, и от нее послышались удаляющиеся шаги. Постояв еще с минуту, пошел своей дорогой и Лаврушка.

«Вот оно что! – соображал он. – Второй, стало быть, это Ивашка, сын колдуна Ипата. Как это я их избу сразу не распознал! Ох, сдается мне, что тут дело дюже нечисто! Завтра беспременно обо всем этом Василея Пантелеича упрежу!»

На следующее утро Лаврушка слово в слово передал князю подслушанный ночью разговор.

– Ладно, ступай, – выслушав его, ответил Василий. – А службу твою я не забуду.

Оставшись один, он крепко задумался. Было совершенно очевидно, что оба его дяди и Шестак находятся в постоянной связи и продолжают плести какую-то таинственную паутину. Но что за этим скрывается и что означает «вещий сон Андрея Мстиславича», Василий понять не мог.

«Должно быть, Шестак дает знать Титу Мстиславичу, что звенигородский князь мне крест поцеловал, – подумал он, – поелику ничего иного вчера тут не было. Но почто с такой вестью спешно, в самую мятель, посылать гонца? Нет, тут, пожалуй, что-то другое кроется. Ну ладно, поживем – увидим. А за Шестаком надобно будет присматривать: видать, он не оставил мысли моих удельных взбаламутить».

Глава 18

Когда хану Сартаку доставили приглашение Берке-хана, проклятый Сартак ответил: «Ты мусульманин, я же держусь христианской веры и видеть мусульманское лицо для меня несчастие».

Ал-Джузджани, афганский историк XIII в.

При удаче путешествие из Козельска в столицу Золотой Орды можно было совершить за месяц, но у княжича Святослава Титовича оно отняло значительно больше времени.

Прямая дорога на Сарай шла через земли Карачевского княжества, и потому ею нельзя было воспользоваться, не выдавая своих намерений. В целях сохранения тайны, Святославу пришлось ехать через великое княжество Рязанское, что удлиняло и без того неблизкий путь верст на пятьсот.

Выехал княжич в конце сентября, и в дороге его захватили осенние дожди. Многочисленные в этих местах болота, легко проходимые летом, теперь превратились в неодолимые препятствия, на объезд которых приходилось тратить часы и дни. Глубокая и цепкая грязъ, покрывшая дороги, позволяла лошадям идти только шагом. Святослав рассчитывал, выйдя на среднее течение Волги, спуститься к Сараю водным путем, но на его несчастье ледостав в этом году был ранний, и, когда в середине ноября он добрался до Волги, ее уже сковывал лед.

На измученных конях, по пустынным и диким местам, где завывали холодные ветры да волки, пришлось сделать еще около тысячи верст, и лишь к концу декабря Святослав Титович, исхудалый, обветренный и озлобленный неудачами пути, прибыл в ханскую ставку.

Новый Сарай, или Сарай-Берке, находившийся на девяносто верст ниже позднейшего Царицына на левом берегу Волги, был основан младшим братом Батыя, ханом Берке. Сам Батый свою столицу – Сарай-Бату – построил неподалеку от того места, где сейчас стоит город Астрахань. Чтобы лучше понять, почему этот богатый и цветущий город не удовлетворил хана Берке, нужно слегка коснуться истории Золотой Орды.

Чингисхан еще при жизни своей разделил все завоеванные им земли между четырьмя сыновьями, из которых старший, Джучи-хан, получил необъятную территорию, простиравшуюся от Енисея до Дуная, а на юге охватывавшую среднеазиатские земли, известные впоследствии под общим названием Западного Туркестана, Хорезм, Кавказ и Крым.

Предстояло еще завершить покорение некоторых входивших сюда областей, в том числе и Руси. Это сделал в последующие годы сын Джучи, выдающийся татарский полководец Бату-хан, которого русские летописцы, беспощадно исказившие все татарские имена, называли Батыем.

Это движение монгольских полчищ на запад должен был возглавить сам Джучи-хан, тоже покрытый славою воин. Завоевав Хорезм, он на некоторое время задержался там, пополняя свои силы и готовясь к походу на Европу. Но второй сын Чингисхана, Чагатай, ненавидевший старшего брата, сумел убедить отца в том, что Джучи замышляет измену и подбивает побежденных хорезмийцев и кипчаков[38] Кипчаки – половцы. на восстание, которое он сам хочет возглавить.

Поверив этому, Чингисхан послал в Хорезм своих людей с приказанием уничтожить непокорного сына. Осенью 1226 года его воля была исполнена: во время охоты предательским ударом сзади Джучи-хану был перебит спинной хребет.

Стоит отметить, что те немногие сведения о личности Джучи-хана, которые до нас дошли, рисуют довольно привлекательный образ: по своему времени это был гуманный и смелый человек, не боявшийся говорить правду в глаза даже своему страшному отцу. Ему он был верен и предан, но не одобрял его жестокого обращения с покоренными народами. Своим великодушным отношением к подвластным ему хорезмийцам и кипчакам он и подал повод к клевете Чагатая.

По смерти Джучи выделенный ему колоссальный улус[39] Улус – собственно означает совокупность племен и народов, подчиненных одному хану или князю, но подразумевает и занимаемую ими территорию. В этом смысле имеет значение государства или удельного владения. должен был наследовать его старший сын Орду-Ичан[40]Некоторые историки называют его Ичен-Орда.. Однако этот последний, признавая превосходство своего брата Бату-хана как полководца и правителя, совершенно добровольно уступил ему первенство и занял подчиненное положение, оставив за собой только среднеазиатские и зауральские кочевья, получившие название Ак-Орды[41] Ак Орда в переводе означает «Белая Орда». Но русские летописцы эту Орду ошибочно называют Синей. В действительности же Кок-Ордой, то есть Синей Ордой, называлось государство Батыя, которое в наших летописях называют Золотой Ордой. Последнее название сохраняется в этой книге во избежание путаницы..

Этот жест хана Орду-Ичана был исключительным и неповторимым в истории чингисидов, где почти каждый хан добирался до престола по трупам вырезанных им родственников. К характеристике Ичана следует добавить, что несколько позже он по собственному почину поделился своими владениями с младшим братом Шейбани-ханом, отдав ему зауральские степи. Батый до самой смерти глубоко почитал его и не стыдился публично оказывать ему знаки уважения, как старшему. И хотя царствовал он, имя Орду-Ичана по его распоряжению ставилось на первом месте во всех ханских ярлыках и иных государственных документах.

Когда умер Батый – основатель огромной, независимой империи, получившей название Золотой Орды, – ему наследовал его старший сын Сартак. Это был, по-видимому, человек мягкий – побратим Александра Невского и полный доброжелатель русских. И он и его жена были православными. Если бы ему было суждено дольше остаться на ханском престоле, дальнейшая история Орды, да, вероятно, и Руси, сложилась бы совершенно иначе. Но несколько месяцев спустя он умер от яда. Великим ханом был объявлен его малолетний сын Улагчи при регентстве Баракчины – главной жены Батыя. Однако через год был отравлен и он. На золотоордынский престол вступил виновник обоих этих отравлений – младший брат Батыя, Берке-хан. Он был мусульманином и, сделавшись великим ханом, обратил в ислам всю подвластную ему Орду.

Будучи ничтожеством по сравнению со старшими братьями – Ичаном и Батыем, Берке им завидовал и ненавидел их, в особенности Батыя, который стяжал себе славу великого полководца и «джехангира»[42] Джехангир означает «покоритель мира» – один из титулов Батыя.. Вступив на престол, Берке где только возможно старался унизить его память.

В татарской Орде, когда умирал семейный человек, его жен должны были разобрать ближайшие родственники. В силу этого обычая, Берке взял хатунь Баракчину, но лишь в качестве второстепенной жены, полуналожницы, а несколько месяцев спустя якобы по подозрению в измене утопил ее в мешке с кошками.

Не желая признать своей столицей город, построенный Батыем, Берке основал другой, получивший название Сарай-Берке, и в течение всей жизни не жалел усилий и средств, чтобы сделать его больше, богаче и красивее прежней столицы, Сарая-Бату. И если достигнуть этого он не успел, то несколько десятков лет спустя его труды завершил великий хан Узбек, который значительно расширил этот новый Сарай и украсил его великолепными дворцами, мечетями и иными зданиями, вызывавшими восхищение современников.

Все подвластные Золотой Орде страны внесли свою подневольную лепту в строительство этого города, порожденного завистью и чванством. Из Руси сюда сплавляли по рекам лучшие древесные материалы, с Урала шли караваны голубого гранита и отделочных камней, из Крыма везли мрамор, из Персии – ковры и драгоценную утварь для ханских дворцов. Из Хорезма привозили части старинных стен, покрытые бесценной мозаикой, из Самарканда и Бухары – целые блоки разобранных храмов, дворцов и мавзолеев, которые являлись непревзойденными по красоте и изяществу архитектурными творениями.

Тысячи мастеров зодчества, художников, ваятелей, резчиков, древообдельцев, кровельщиков и других умельцев, привезенных сюда в качестве рабов или по вольному найму, дни и ночи работали в этом городе, воздвигая дворцы, дома и мечети, выкладывая деревянными торцами огромную площадь и улицы возле ханского дворца, украшая общественные здания и жилища татарской знати, в которые по трубам проводили воду из Волги.

В результате этих усилий на ровной, как стол, местности вырос обнесенный земляным валом город с двухсоттысячным населением. По свидетельству путешественников-арабов, он был так велик, что за день его нельзя было объехать на лошади. В нем было много дворцов, выстроенных из голубого камня – гранита – и из разноцветного мрамора либо сплошь выложенных синими, желтыми или красными изразцами с золотой отделкой. Красотою и богатством украшения выделялись также здания монетного двора, общественных бань, арсенала, оружейных мастерских, мавзолеев и медресе[43] Медресе – мусульманские училища высшего порядка, куда поступали юноши, уже окончившие низшую школу. Кроме духовных наук, тут преподавали и общеобразовательные.. Было здесь несколько десятков великолепных мечетей с тонкими минаретами, взлетающими к небу, как пламенная молитва фанатика-дервиша. Были пять православных церквей, католический костел, храмы буддийские, конфуцианские, браминские, шаманские и всех прочих существующих в Азии религий.

Это было полное смешение всех мыслимых архитектурных стилей и форм, где русское стояло рядом с египетским, а китайское – с византийским или мавританским. Но вся эта хаотическая смесь создавала городу какое-то свое собственное, оригинальное и отнюдь не отталкивающее лицо. Некоторые восточные историки, побывавшие в Сарае-Берке, называют его одним из красивейших городов их времени.

Однако, несмотря на это, Старый Сарай, являвшийся крупным торговым и ремесленным центром, долго еще сохранял свое значение, и несколько ханов, следующих за Берке, предпочитали держать свою ставку там. Только Узбек, пятьдесят лет спустя, окончательно перенес столицу Золотой Орды в Сарай-Берке, обязанный ему своим блестящим завершением.

Расцвет этого города обуславливался также его географическим положением: через него шли все важнейшие пути караванной торговли Европы с Азией.

Сюда стекались пряности из Индии, ковры из Персии, меха из Сибири, парча и пурпур из Византии, хлеб из Киевщины, сукна из Фландрии, драгоценная утварь из Венеции, оружие из Дамаска, тропические фрукты из Египта, виноград из Крыма, вина из Франции, Венгрии и Грузии.

Европейским купцам не нужно было больше ездить в Китай за шелками – их можно было всегда купить на рынках Сарая, где каждый находил к тому же спрос на свои собственные товары. Сарай-Берке сделался как бы центральным базаром Европы и Азии. Генуэзские, венецианские, византийские, русские, китайские, еврейские, армянские и прочие купцы имели тут собственные караван-сараи, то есть обнесенные высокими стенами кварталы, где находились их жилища, склады, постоялые дворы и рынки. В Сарае-Берке можно было встретить торговца любой национальности и купить все, что угодно, начиная с прекрасной восточной рабыни и кончая лучшими шампанскими винами.

Богатство города, помимо торговли, постоянно умножалось продуктами грабежа и поступающей дани. Десятую часть достояния всех покоренных татарами стран и народов всасывала в себя Орда.

Сами татары вырабатывали очень немного товаров, не отличавшихся к тому же ни богатством выбора, ни мастерством производства. Войлок, кожи, шорные изделия, грубые шерстяные ткани, примитивная керамика, оружие и кумыс – вот все то, что они умели производить своими руками и чем, собственно, ограничивались их потребности воинов и кочевников.

Богатство ордынца измерялось главным образом количеством его коней. У каждого рядового воина их было не меньше двух, у начальников, даже невысоких, они исчислялись табунами. Великолепная татарская лошадь, резвая и выносливая, давала кочевнику почти все, что ему было нужно: еду, питье, жилище, средство передвижения, залог победы над врагом и возможность грабежа. Излишки своего конского поголовья Орда продавала в Индию.

Конечно, Сарай производил множество всевозможных товаров и изделий отличного качества, поступавших как на внутренний, так и на внешний рынок. Но все это делалось руками огромного количества ремесленников-рабов, которых татары тщательно отбирали в покоренных ими землях и отправляли в Орду. Среди них было немало людей исключительно высокого мастерства. Так, например, русский золотых дел мастер и резчик по кости, Кузьма, из Сарая был специально вызван в монгольскую столицу Каракорум, где сделал императору Гуюк-хану трон из слоновой кости и золота, долго изумлявший всех непревзойденной тонкостью своей работы.

Труд искусных умельцев в Орде хорошо оплачивался, обычно все они быстро выкупались из рабства, имели в Сарае свои дома и достигали благосостояния, иногда, по-видимому, значительного. По свидетельству католического прелата Плано Карпини – главы посольства, которое папа Иннокентий Четвертый отправил к Гуюк-хану, – этот самый русский мастер Кузьма, находившийся в то время в Каракоруме, приютил у себя и более месяца содержал на свой счет папское посольство, ожидавшее приема у императора.

Простых ремесленников селили в Сарае отдельными кварталами, распределяя их по отраслям мастерства и вовсе не считаясь с национальностью. Были отдельные кварталы и улицы кузнецов, оружейников, шерстобитов, кожевников, медников, гончаров, ткачей, резчиков и других. В каждом из таких ремесленных центров были свои торговые ряды, кроме того, в городе имелась огромная площадь для общих базаров.

Дома более зажиточных людей и знати были выстроены из камня, жилища ремесленников – из самана и глины. По мере удаления от центральной части столицы к ее окраинам улицы становились все уже и грязнее, дома лепились все теснее друг к другу. Садов в Сарае не было вообще, он был совершенно лишен каких-либо признаков зелени. Посреди города находился большой, искусственно сделанный пруд, но вода в нем была загрязнена и для питья не годилась. За исключением высшей знати, имевшей водопроводы, все население города вынуждено было питьевую воду возить из Волги или покупать на улицах у водовозов.

Татары медленно и с трудом привыкали к оседлой городской жизни. Едва лишь наступало тепло, все монгольское население города, включая и самого великого хана, выкочевывало в юрты, шатры и кибитки, которые по обоим берегам Волги покрывали все видимое глазу пространство вокруг столицы. В течение целого лета огромный город казался наполовину вымершим, и только лишь с наступлением осенних холодов кочевники постепенно возвращались в свои дома, да и то не все: многие оставались зимовать в юртах, по ту сторону городского вала.

Привычка к походным условиям жизни была у татар так сильна, что некоторые ханы, включая и Батыя, на зиму приказывали в одном из залов своего дворца устанавливать шатер, в котором и проводили большую часть времени.

Глава 19

А пошлины ему, Феогносту-митрополиту, платить не надобе, ни подвод, ни кормов, никаков дар ни почестия не воздавать никому. А земель его, ни вод, ни огородов, ни садов, ни мельниц, ни людей его никто да не заимает, ни истомы творит, ни возьмет у них ничего. И кто того не соблюдет, смерти да побоится. А ты, Феогност-митрополит, за нас молитвы Богу воздавай.

Царица Тайдула, из ярлыка, данного ею митрополиту Феогносту в 1351 г.

По прибытии в Сарай княжич Святослав прежде всего отправился в русский квартал, разыскал там брянского купца Зернова, с которым Тит Мстиславич вел кое-какие торговые дела, и при его содействии в тот же день нашел вполне приличное помещение для себя и своих людей.

Это был небольшой каменный дом в средней части города, с двориком и сараями, в которых удалось разместить слуг и лошадей. Сам Святослав Титович и сопровождавший его пожилой сын боярский Степан Колемин вместе с привезенными дарами поместились в двух низких, но просторных горницах дома. Их убранство непритязательному козельскому княжичу показалось даже роскошным: полы и стены почти сплошь были закрыты пестрыми коврами, на широких и низких диванах лежало множество шелковых подушек, а на стоявших по углам резных деревянных этажерках была расставлена узорчатая керамика, бронзовые светильники и малахитовые безделушки. Круглые полированные столы возвышались над полом едва на четверть – за ними ели, сидя на подушках, прямо на полу, поджав под себя ноги.

Но что в зимнюю пору было едва ли не самым важным – в одной из горниц имелось отличное отопление: это была сложенная из камня печь, от которой дым и горячий воздух проходили по широкому глиняному дымоходу вдоль внутренних стен. Только лишь при виде татарского топлива Святослав брезгливо поморщился: дрова тут стоили чрезвычайно дорого и почти все дома отапливались аргалом[44] Аргал – кизяк, плитки из высушенного навоза..

Помывшись в бане у купца Зернова и отоспавшись после утомительного путешествия, княжич приоделся и отправился к местному православному епископу, чтобы завязать полезное знакомство, а заодно разузнать кое-что о характере хана Узбека, придворных порядках и приближенных к хану лицах, посредничеством которых можно было бы воспользоваться. О цели своего приезда он решил до поры до времени распространяться как можно меньше.

Владыка Даниил, епископ сарайский и подольский, был еще нестарый человек, высокого роста и представительной наружности. Его проницательные, светящиеся умом глаза, казалось, просматривали собеседника насквозь. Он был ставленником великого князя Московского, Ивана Даниловича, а последний умел подбирать людей, особенно для таких ответственных мест, как ханская ставка, куда все соперничающие русские князья приезжали с жалобами друг на друга, а чаще всего на самого Ивана Даниловича. При том неизменном уважении, которым пользовалось у татар русское духовенство, сарайский епископ в глазах хана имел порядочный вес и часто своими силами мог защитить в Орде интересы московского князя. Если же случай того требовал, он своевременно оповещал Москву.

Епископ принял княжича несколько настороженно: он знал, что русские князья в Орду зря не приезжают. Однако, когда Святослав, назвавши себя, подошел под благословение, почтительно поцеловал ему руку и от имени отца своего просил принять в дар массивную золотую чашу для сарайской епархиальной церкви, владыка смягчился, а из дальнейшего разговора понял, что это сравнительно мелкий проситель, не имеющий никакого отношения к московским делам. Он благосклонно вступил в беседу с козельским княжичем и несколькими ловко поставленными вопросами прижал его к стене: Святославу стало ясно, что нужно или развязывать язык, или стяжать недоверие владыки и лишить себя его возможного содействия. Почти без колебания он избрал первое.

Рассказав о цели своего приезда, карачевские дела он осветил, разумеется, по-своему: о духовной грамоте князя Мстислава Михайловича не обмолвился и словом, а просто сказал, что ввиду тяжелой болезни большого князя его брат, Тит Мстиславич, как следующий по старшинству, заранее желает оформить у хана свои права наследия, дабы избежать смуты и усобицы, если кто-нибудь из младших князей вздумает эти права оспаривать. Владыку Даниила, которого дела окраинных княжеств интересовали весьма мало, это объяснение вполне удовлетворило. Он в свою очередь осветил Святославу положение дел в Орде и дал ему несколько полезных советов.

Возвратившись домой, Святослав Титович глубоко задумался. От епископа он узнал, что получить у хана прием будет очень трудно, ибо раздраженный нескончаемыми распрями северных князей, то и дело приезжающих в Орду с жалобами и доносами друг на друга, Узбек последнее время никого из русских на глаза к себе не пускал. В подтверждение этого владыка сослался на пример тверского княжича Федора Александровича, который уже более двух месяцев жил в Сарае, тщетно домогаясь приема.

Но сидеть, ожидая у моря погоды, было нельзя. Святослав отлично понимал, что в его миссии быстрота является залогом успеха: если умрет Пантелеймон Мстиславич и до хана дойдет весть о том, что в Карачеве мирно княжит его сын Василий, дело заговорщиков будет обречено на провал. Надо было добраться до Узбека теперь же, во что бы то ни стало, а для этого необходимо было заручиться помощью влиятельных лиц.

Прежде всего следовало добиться приема у хатуни и путем подарков постараться склонить ее на свою сторону. Святослав знал, что хан Узбек женат на дочери византийского императора Андроника, и был уверен, что именно с нею ему придется иметь дело. К его большому удивлению, владыка Даниил сказал, что никакого влияния на хана она не имеет и что в особой милости у него молодая, недавно взятая им жена Тайдула. Но к ней тоже нужно было найти какой-то подход. По словам епископа, особым расположением хана пользовались темники[45] Темник – командир десятитысячного отряда, тумена. Абдулай и Киндык. Последнего сейчас в Сарае не было, и княжич решил начать с Абдулая.

На следующий день Святослав отправился к нему в сопровождении сына боярского Колемина, хорошо говорившего по-татарски, и двух слуг, несших подарки.

Абдулай жил неподалеку от ханского дворца, в красивом, мавританского стиля доме, который и по внешности, и по внутреннему убранству тоже смело можно было назвать дворцом. Но старый воин, всю жизнь проведший в походах, в глубине души не очень радовался этому великолепию. Задумчиво бродя по обширным, неизвестно для чего нужным залам своего дворца и с опаской переставляя ноги, разъезжающиеся на скользком паркете, он с грустью думал о прелести войлочного шатра, где все так привычно и удобно, где каждая вещь всегда находится под рукой. Но что поделаешь? Великий хан желает, чтобы татарские князья, его приближенные, жили теперь во дворцах, а воля великого хана – это воля Аллаха…

Русского княжича Абдулай принял сразу, по долгой практике зная, что подобные посетители не являются с пустыми руками.

В большой, сплошь убранной дорогими коврами комнате, куда его провели, Святослав увидел пожилого одноглазого татарина, сидящего, поджав ноги, на низком диване. Приложив руку ко лбу и сердцу, княжич поклонился Абдулаю и сказал несколько слов стоявшему сзади Колемину. Последний выступил вперед и, в свою очередь низко поклонившись, перевел по-татарски, что сын козельского князя Святослав, находясь в Орде, счел своим долгом лично приветствовать столь славного баатура[46] Баатур, богадур, батырь – витязь, богатырь., как эмир Абдулай, о воинской доблести и мудрости которого знает вся Русь.

Добродушно кивнув головой, татарин указал гостю на стопку подушек, лежавшую рядом, и сказал на довольно сносном русском языке:

– Садись, князь. Я не раз бывал на Руси и немного знаю ваш язык. Хорошо ли доехал ты?

Святослав ответил, что доехал он вполне благополучно, и сделал знак слугам, стоявшим у двери. Те подошли и с низкими поклонами положили к ногам Абдулая дамасскую саблю в драгоценных ножнах и пачку в сорок бобровых шкурок. Единственный глаз татарина заискрился удовольствием. Почти не обратив внимания на меха, он взял саблю, вынул ее из ножен и с видом знатока внимательно осмотрел клинок. Потом осмотрел и ножны и, поцокав языком, промолвил:

– Спосибо, князь. Ты не мог сделать лучшего подарка старому воину. Садись же и поведай, что привело тебя к нам? – Затем он громко крикнул что-то по-татарски, и через минуту двое слуг внесли и расставили на круглом столе достархан[47] Достархан – угощение, сладости.: кумыс в серебряном кувшине, варенные в меду фрукты, финики, орехи и другие сласти.

Абдулай сам налил княжичу кумыса, и Святослав, мастерски скрывая свое отвращение, бережно принял кубок и осушил его до дна. Он знал, что тут недопустимы никакие вольности: кумыс считался у татар священным напитком, отказаться от него значило смертельно оскорбить хозяина, а непочтительно о нем отозвавшись или пролив, хотя бы нечаянно, на землю, можно было поплатиться головой.

Выполнив сей неприятный долг и закусив кусочком рахат-лукума, Святослав вкратце рассказал о цели своего приезда и выразил надежду, что «достославный эмир, верную службу и мудрые советы которого по справедливости столь высоко ценит великий хан» поможет ему в этом деле.

Абдулай задумался, поглаживая пальцами свои жидкие висячие усы. Он не хотел обманывать Святослава или обещать ему то, чего не сможет исполнить, ибо, как всякий татарин, по натуре был глубоко честен. Правда, эта татарская честность носила несколько своеобразный характер и потому ускользнула от внимания русских летописцев, бывших к тому же далеко не беспристрастными судьями. Для них татарин был прежде всего поработителем родины, «поганым», и для его описания существовала только одна краска: черная.

Не подлежит, конечно, никакому сомнению, что самый беззастенчивый и жестокий грабеж во время военных и карательных действий был у ордынцев вполне обычным явлением. С их точки зрения, это и было то, ради чего воюет воин. Это была законная плата за тяжелую службу и смертельный риск его ремесла, ибо никакого иного вознаграждения он не получал. Но в то же время воровство, мошенничество, обман в торговой сделке и даже простая ложь были в Орде почти неизвестны. За бесчестный поступок, даже вполне обычный и широко практикуемый среди других народов, татарина ожидала беспощадная казнь. Честность была, пожалуй, самой сильной чертой татарского характера, – она прошла через века и сохранилась до наших дней. В дореволюционное время каждая приволжская рабочая артель, отправляясь на заработки, старалась включить в свой состав какого-либо татарина, чтобы доверить ему денежную и хозяйственную часть: его национальность служила гарантией того, что ни одна копейка не пропадет и никто не будет обижен.

Ордынцы любили подарки, но хорошо понимали, что даются они не от наплыва душевных чувств, а что в обмен потребуется какая-то услуга. И, обещав оказать ее, татарин, по мере сил и возможностей, старался свое обещание выполнить. Поэтому Абдулай после довольно долгого раздумья сказал:

– Плохое время ты выбрал. Великий хан Узбек, да живет он тысячу лет, сильно гневен на русских князей. Трудно будет устроить, чтобы он тебя принял. Я это сделаю, но нужен подходящий случай, и обманывать тебя не хочу: ждать придется, может быть, долго. Хану я хорошо о тебе скажу. Только смотри: великий хан, да продлит Аллах его драгоценные дни, справедлив, и, если твое дело правое, обиженным от него не уйдешь. А коли ты с обманом и неправдой пришел, пеняй потом на себя.

Святослав рассыпался в благодарностях и заверил, что дело его никакого обмана в себе не таит. Затем сказал, что отец его, князь козельский, много слышавший о непревзойденной красоте и мудрости хатуни Тайдулы, прислал ей поклон и подарки, которые теперь же нужно передать по назначению. Абдулай понимающе улыбнулся.

– Ну, это легче сделать, – сказал он. – Хатунь Тайдула, да сохранит Аллах красоту ее на долгие годы, любит русских и любит подарки. Ты будешь извещен о дне, когда она пожелает тебя принять.

С витиеватыми выражениями благодарности и щедрыми пожеланиями всех милостей Аллаха Святослав простился с темником. После этого разговора настроение его заметно повысилось.

«Один пособник уже есть, – с удовлетворением думал он, – и дело мое, кажись, налаживается. Худо только, ежели ждать придется долго… Ну, ничего, впереди еще Тайдула. Коли придусь ей по душе, она небось сумеет дело ускорить. Абдулай-то еще когда свой случай найдет, а она, поди, всякую ночь тот случай имеет!»

В ожидании приема у Тайдулы Святослав Титович верхом, а иногда и пешком прогуливался по городу, дивясь его величине и с любопытством приглядываясь к окружающему. Самым большим городом, какой он до сего времени видел, был Смоленск – теперь он казался ему жалкой деревней в сравнении с Сараем. Все для него было тут ново, все поражало своей необычностью.

За исключением церквей, он никогда не видел ни одной каменной постройки, а здесь не было ни одной деревянной. В Козельске даже появление какого-нибудь заезжего поляка было событием, а тут на улицах и площадях, кроме татар и русских, сотнями толкались арабы, греки, персы, китайцы, половцы и бог весть кто еще, и никто тому нимало не дивился. Он никогда не мыслил, что вода представляет собой какую-то ценность, а здесь ее возили по городу в огромных глиняных кувшинах и продавали за деньги. И притом возили не на лошадях, а на верблюдах. Святослав их никогда прежде не видел и потому к первому же подошел вплотную, чтобы рассмотреть забавного урода поближе. Очевидно, этот осмотр затянулся дольше, чем требовали правила верблюжьего приличия, ибо флегматичное животное, пожевав губами, пустило вдруг в княжича ловко нацеленный плевок, после которого прогулку пришлось прекратить и идти мыться и переодеваться.

Но самым интересным были огромные базары, где люди говорили на множестве языков, но все же как-то сговаривались и понимали друг друга. А о товарах уж и говорить нечего: Святослав в жизни своей не видел и сотой доли того, что было тут выставлено. Он часами ходил по рядам, рассматривал изумительной выделки индийскую парчу, оружие, выкованное лучшими мастерами Востока, замечательные венецианские доспехи, делающие воина совершенно неуязвимым, стеклянную и золотую посуду тончайшей художественной работы, великолепные персидские ковры, драгоценные украшения и безделушки и множество иных вещей, назначения которых он иногда и не знал. Кое-что щупал руками, даже торговался, но не покупал ничего: был прижимист, в отца.

Так прошло дней десять. Святослав начал уже беспокоиться, не обманул ли его Абдулай, когда наконец от имени последнего явился нукер[48] Нукер – дружинник, служилый дворянин в Орде. с извещением, что хатунь Тайдула примет русского княжича завтра, за час до полудня. Он пояснил, что прием состоится в ханском дворце, куда надлежит войти через боковой, восточный вход, предъявив начальнику караула серебряную пайцзу[49] Пайцза – серебряная, золотая или бронзовая пластинка с выгравированной на ней подписью. Служила как бы охранной грамотой или пропуском., которую тут же вручил Святославу.

На следующий день, немного раньше назначенного часа, Святослав Титович, одетый во все самое лучшее, сверкающий золотым шитьем, в сопровождении своего переводчика и слуг с подарками находился уже в покоях Тайдулы.

Комната, где его оставил битакчи[50] Битакчи – дворцовый чиновник, придворный., поразила княжича своим великолепием. В отличие от всего, что он до сей поры видел в богатых татарских домах, стены ее вместо ковров были сплошь покрыты бирюзового цвета мозаикой со сложнейшим серебряным узором. Сводчатый потолок был темно-голубого цвета, и с него свисала на серебряной цепи своеобразная люстра, составленная из семи масляных светильников, сделанных из полупрозрачного опалового стекла с голубой и серебряной росписью. На светлом паркетном полу, который был инкрустирован перламутром, перед каждым из двух стоящих здесь диванов лежало по шкуре белого медведя.

Убранство комнаты дополняли разбросанные по полу высокие шелковые подушки, служившие сиденьями, выложенный слоновой костью, полированный столик орехового дерева и несколько таких же этажерок, уставленных драгоценными вещицами. Святослав собирался их как следует рассмотреть, но не успел, ибо в этот миг появился битакчи и торжественно объявил, что лучезарная хатунь Тайдула, на которой неизменно почивает милость Аллаха, сейчас осчастливит своим появлением тех, кто достоин высокой чести ее увидеть.

С этими словами битакчи широко распахнул двери и, сделав шаг в сторону, сложился почти вдвое в почтительном поклоне. В сопровождении двух богато одетых пожилых монголок в комнату вошла совсем молодая, высокая и стройная женщина, в которой лишь слегка косой разрез больших и лучистых глаз да угольно-черные волосы изобличали татарку. Тонкие, круто взлетающие брови, безукоризненной формы нос, маленький, изящно очерченный рот и все остальные черты ее юного лица, почти не тронутого белилами и румянами, гармонично складывались в такое чарующее целое, что сразу становилось понятным, почему ею пленился суровый пятидесятисемилетний хан, никогда не знавший недостатка в прекраснейших женщинах.

Одета она была в расшитый серебром голубовато-серый китайский халатик, из-под которого виднелись вишневого шелка шальвары и серебряные туфельки на высоких голубых каблуках. Вместо «бокки» – громоздкого головного убора знатных татарских женщин – на ней была низкая бархатная шапочка, расшитая жемчугом и украшенная пером серебристой цапли. Драгоценностей на ней, вопреки обычаю, тоже было немного: два-три кольца с крупными самоцветами, жемчужные серьги да золотой браслет в виде змеи, обвивающий ее левую руку.

С красотой внешности у Тайдулы сочеталась красота души, и порабощенная татарами Русь ей многим обязана. При хане Узбеке она еще не играла заметной политической роли, но, когда два года спустя Узбек умер, Тайдула сделалась главной женой его сына, хана Джанибека, на которого приобрела заметное влияние. Она всегда с симпатией относилась к русскому народу, а после того, как московский митрополит Алексей чудесным образом вернул ей потерянное зрение, превратилась в неизменную и пламенную заступницу за русских. И если ее мужа даже русские летописи, далеко не снисходительные к татарам, нарекли Джанибеком Добрым, то в этом заслуга Тайдулы.

Джанибек сам по себе отнюдь не был добрым: с татарами, и в том числе со своими родными братьями, он расправлялся с отменной жестокостью. Но благодаря Тайдуле в течение пятнадцатилетнего царствования Джанибека, а потом и двух его сыновей, Бардибека и Науруза, при которых она сохранила свое влияние на государственные дела, Русь, по словам летописцев, «дышала свободно» и ни один русский князь не был казнен.

Особенное покровительство оказывала она русской Церкви и православному духовенству. Из семи дошедших до нас ханских ярлыков, расширяющих права и привилегии русской Церкви, три выданы лично ею, а четвертый – ханом Бардибеком, несомненно по ее ходатайству. Последние годы жизни она почти безвыездно жила в городе Туле[51]По просьбе Тайдулы хан Джанибек дал ей город Тулу в качестве личного удела., окруженная русским духовенством, и весьма возможно, что втайне приняла православие.

Увидя вошедшую хатунь, Святослав собирался отвесить низкий восточный поклон, но вместо этого, то ли пораженный ее красотой, то ли решив, что маслом кашу не испортишь, – он почти неожиданно для самого себя, повалился на колени и поцеловал пол у ее ног, как это делали перед членами ханской семьи татары.

– Встань, князь, – сказала Тайдула по-татарски, – встань и скажи, что привело тебя ко мне?

Колемин сейчас же перевел ее слова. Когда Святослав поднялся и взглянул на ханшу, она уже сидела на диване, подобрав под себя ноги.

Путаясь в словах и сбиваясь, оробевший княжич кое-как объяснил, что приехал в Орду по делу своего отца, князя козельского, и, так как дело это очень спешное, он просит прекраснейшую и мудрую хатунь помочь своим влиянием, чтобы великий хан принял его возможно скорей. Потом, вспомнив вдруг, что не с этого следовало начинать, добавил, что отец его, много наслышанный о ее несравненных достоинствах, шлет ей низкий поклон и скромные подарки, которые он счастлив лично положить к ее ногам.

С этими словами он обернулся к слугам, и те, приблизившись к дивану и преклонив колени, положили перед ханшей две дюжины драгоценных шкурок черной с проседью лисы и открытый ларец из слоновой кости, в котором лежало ожерелье из крупных розовых жемчужин и две золотые застежки, украшенные рубинами.

Вопреки ожиданию Святослава, Тайдула не проявила особого восторга при виде этих дорогих подарков. С таким видом, словно делает это скорее из вежливости, чем из любопытства, она вынула из ларца ожерелье, немного полюбовалась игрой жемчужин и положила его обратно. Затем на мгновение погрузила свои тонкие пальцы с посеребренными ногтями в груду лежавших перед нею мехов и сказала:

– Передай мою благодарность и ответный поклон твоему почтенному отцу, да продлит Аллах его дни. Я не сомневаюсь в том, что милостивый и справедливый хан, наш повелитель, исполнит его просьбу. Но какое влияние может оказать слабая женщина на того, чья государственная мудрость сияет над нами как солнце? Поверь, что тот день и час, когда великий хан тебя примет, будет наиболее угоден Аллаху. Я же со своей стороны могу лишь желать, чтобы это случилось скорее.

Задав Святославу еще два-три незначительных вопроса, Тайдула поднялась и отпустила его довольно холодным кивком головы. Отвешивая поклоны и бормоча пожелания, княжич выпятился за дверь, чувствуя, что его подарки пропали даром и что он не произвел здесь выгодного впечатления.

В этом он не ошибся. Едва за ним закрылась дверь, на прекрасное лицо ханши наползла брезгливая улыбка. Судя по тем князьям, которых она видела до сих пор, у нее сложилось мнение, что русские – это красивые, сильные и мужественные люди, не роняющие своего достоинства даже перед лицом грозного хана Узбека. А этот невзрачный рыжий человек, униженно пресмыкавшийся перед нею, был так на них непохож!

– Не знаю, каков его отец, – сказала хатунь своим приближенным, – но сын мне совсем не нравится. И помощи моей просил он едва ли для доброго дела. Уберите это, – добавила она, небрежно поведя головой в сторону подарков, и быстро вышла из комнаты.

Глава 20

Дошедшу же до Орды, князь Юрий Московський и беззаконий проклятый татарин Кавгадий начаша ва́дити на великаго князя Михаила царю Озбяку. И веле царь судити его с Юрьем, они же оболгаше его, и судии рекоша: достоин есть Михаил смерти.

Тверская летопись

Для княжича Святослава потекли нудные дни ожидания. Прошел январь, а никаких перемен в его положении не было. Через несколько дней после приема у Тайдулы он снова был у Абдулая, на которого возлагал теперь все свои надежды. Но ответ эмира был малоутешительный: подходящего случая говорить с ханом у него еще не было и надо ждать.

В начале февраля, обуреваемый нетерпением и тревогой, княжич опять отправился к Абдулаю и, думая, что, может быть, мало ему дал, прихватил с собой золотой кубок и богато оправленный кинжал. Татарин с благодушным видом принял подарки, но снова ответил, что надо ждать. А когда разочарованный Святослав принялся настаивать, ссылаясь на важность и спешность своего дела, Абдулай невозмутимо ответил:

– Я думал, что ты благоразумнее, князь. Ты приехал по важному делу – зачем же так спешишь провалить его? Я знаю, что великий хан сейчас гневен, потому и жду. Но коли ты того хочешь, завтра же скажу ему о тебе. Только на себя пеняй, ежели вместо приема хан прикажет тебе убираться из Орды.

Разумеется, Святослав этого не захотел и больше не надоедал Абдулаю, поняв, что нужно запастись терпением.

Чтобы убить медленно тянувшееся время, он с утра до вечера бродил по городу, но шумные базары центра ему прискучили, и он стал посещать более отдаленные кварталы, с любопытством приглядываясь к особенностям местной жизни.

Его сильно удивляла праздность, которой тут предавались мужчины. Татарин считал, что его дело – война, и почти все хозяйственные и домашние работы лежали в Орде на рабах и на женщинах. Однако в положении последних не было заметно приниженности, обычной для других мусульманских стран. Женщина здесь не закрывала своего лица чадрой и не вынуждена была прятаться от посторонних: она пользовалась полной свободой и в правах была равна мужчине. В решении семейных и родовых дел ее голос нередко получал перевес.

В заседаниях курултая[52] Курултай – верховный совет ханов и татарской знати, созываемый иногда для решения особо важных государственных и династических дел., как нам известно из многих сохранившихся документов, ханские жены принимали участие наравне со своими мужьями. Бывали случаи, когда женщина стояла во главе государства. Так, например, на императорском престоле в Каракоруме после смерти Куинэ[53] Куинэ – имя, которое принял Гуюк-хан, вступивши на монгольский императорский престол., внука Чингисхана, в течение нескольких лет находилась императрица Огюль-Гаймиш. В царствование малолетнего хана Улагчи, как уже было упомянуто, Золотой Ордой правила вдова Батыя, Баракчина. В семидесятых годах четырнадцатого столетия в Сарае чеканила свою монету Тулюбек-ханум.

Не раз заходил Святослав и в кварталы ремесленников – рабов. Собственно, многие из них уже не являлись рабами: рабство у татар не было наследственным и сын раба, рожденный в Орде, становился свободным человеком. Если он был хорошим ремесленником, мог оставаться в городе и работать за свой собственный счет, платя установленный налог. Если он ничего не умел делать и не обнаруживал желания стать воином, ему давали землю и кое-какую помощь, превращая его в «сабанчи», то есть полукрепостного крестьянина.

Рабыня, на которой женился татарин, немедленно получала свободу. Это право распространялось и на простую наложницу, если она становилась матерью, ибо, по татарскому закону, в этом случае она автоматически превращалась в законную жену отца своего ребенка. В силу такого положения незаконнорожденных детей в Орде не существовало.

Пленников, захваченных во время войн и набегов, татары пригоняли в Орду и здесь прежде всего отсортировывали хороших ремесленников. Их первые два-три года держали под крепким караулом и заставляли работать, причем весь доход от их подневольного труда шел в пользу хана и государства. Потом их обычно переводили на своего рода оброк, то есть предоставляли им жить и работать самостоятельно, выплачивая в ханскую казну определенную сумму деньгами или произведениями своего мастерства. В этот период строгого наблюдения за ними уже не было, бежать не составляло особого труда, но на это отваживались весьма немногие: без специального пропуска иностранцу было почти немыслимо выбраться из Орды, а в случае поимки беглого раба ожидала жестокая казнь.

Что касается остальных пленных, то частично их раздавали воинам для домашних услуг, а всех прочих продавали в рабство в другие страны, главным образом в Египет.

Святослав с некоторыми русскими ремесленниками вступал в беседы и расспрашивал о их житье, но ответы получал довольно разноречивые. Многие жаловались на тяжелую жизнь и умоляли помочь им отсюда вырваться, другие говорили, что жить и тут можно, а некоторые искусные умельцы в Орде преуспевали и своим положением были довольны. Однако почти все испытывали тоску по родине и по мере возможности копили средства в надежде когда-нибудь выкупиться. На жестокое обращение жалоб почти не было.

Однажды в русском торговом квартале, покупая что-то у купца Зернова, княжич столкнулся у прилавка е высоким и статным мужчиной лет двадцати трех. Руеые волосы и голубые глаза сразу изобличали в нем соотечественника, а богатое одеяние и барственные повадки не оставляли сомнений в том, что он принадлежит к высшей знати. Еще раньше чем Зернов их познакомил, Святослав догадался, что это и есть тверской княжич Федор, о котором говорил ему епископ.

Это нечаянное знакомство сперва вызвало в нем скрытую досаду: как всякий человек, сознающий, что творит подлое дело, он старался держаться в тени и избегать встреч, благодаря которым на Руси могла открыться его некрасивая роль. Но раз уж факт совершился, делать было нечего. К тому же веселый и добродушный тверич произвел на Святослава приятное впечатление и вдобавок показался ему человеком недалеким.

От Зернова они вышли вместе, и Святослав Титович, живший поблизости, пригласил к себе тверского княжича, на что последний охотно согласился, ибо тоже изнывал в Орде от бесплодного ожидания и смертельной скуки.

В скором времени они уже сидели у горящей печки, около круглого татарского стола, поднятого слугами Святослава на нормальную высоту. На столе стояла большая сулея старого грузинского вина и блюдо с жареной бараниной.

– Не обессудь, князь, – сказал Святослав. – Ежели бы ты к нам в Козельск пожаловал, я бы тебя не так принимал. Но эти басурманы и есть толком не умеют. Чай, сам знаешь, кроме проклятой кобылятины да баранины, трудно здесь и сыскать что-нибудь. Впрочем, вино у них доброе.

Федор Александрович поспешил заверить, что столь приятная встреча для него дороже всяких угощений, и приналег на вино и баранину, обнаружив изрядный аппетит и весьма общительный характер.

Завязалась беседа. Святослав, не собираясь вдаваться в подробности, сказал гостю, что приехал в Орду по поручению отца, которому по старшинству надлежит получить ярлык на большое княжение в Карачеве после умирающего князя Пантелеймона Мстиславича. Но, к его удивлению, тверской княжич оказался гораздо осведомленнее, чем он предполагал.

– Погоди, Святослав Титович, – перебил он, – да ведь у князя Пантелеймона был сын Василей. Сказывали у нас, что последние годы он-то и правил княжеством вместо хворого отца своего. Встречал я кое-кого из карачевцев – они на него не нахвалятся. Неужто помер он?

– Жив он, чего ему сделается? – с неудовольствием ответил Святослав. – Только по духовной грамоте деда моего, Мстислава Михайловича, после князя Пантелеймона отцу моему надлежит в Карачеве княжить, – соврал он.

– Ну коли так, дело иное. Только думается мне, что, ежели народ княжича Василея столь крепко любит, – не обойдется у вас без усобицы.

– Какая может быть усобица, коли у родителя моего будет Узбеков ярлык на княжение?

– Э, брат, не думай! Вон у нас с Москвой как раз через эти самые ханские ярлыки более тридцати годов свара идет, да какая! Сколько княжьих голов уже в ней слетело, а конца еще и не видно!

– Расскажи, Федор Александрович, что у вас там творится, – попросил Святослав, обрадованный возможностью отвести разговор подальше от карачевских дел. – До нас слухи разные доходят, а чему верить – иной раз и не знаем. А наиглавное – с чего это пошла промеж вас столь лютая вражда?

– Ну, коли все рассказывать, так нам и седмицы не хватит, – промолвил Федор, – а вкоротке изволь, ежели хочешь… Чай, ведомо тебе, что, начиная с прапрадеда моего, Всеволода Юрьевича, прозванного Большим Гнездом, великое княжение все время в нашем роду было. Промеж собой у нас, вестимо, кое-какие распри из-за старшинства случались, но из сторонних князей ни один к великому княжению тянуться не дерзал. В году от сотворения мира шесть тысяч восемьсот тринадцатом[54]1305 г. христианской эры. До Петра Первого летосчисление на Руси велось от сотворения мира. вступил на тверское княжение дед мой Михайло Ярославич и, как водится, поехал в Орду, к хану Тохте за ярлыком. Только глядь, а там уже московский князишка Юрий Данилович торчит и тоже ярлык на великое княжение просит! А Тохта и рад: кто, говорит, больше заплатит, тому и дам ярлык! Ну, у Москвы в ту пору кишка еще была тонка, и ярлык на великое княжение получил мой дед, хотя и недешево это ему стало.

– Известное дело, – продолжал Федор, отхлебнувши вина, – дед на Москву распалился изрядно. Еще бы! Он самым могучим был на Руси государем, кроме Твери, володел также великим княжеством Владимирским, ему покорились Великий Новгород, Псков и иные земли. Уже его не князем, а царем повсюду начали величать, и вдруг на́ тебе, какая-то Москва с ним тягаться вздумала! И главное дело, воротившись из Орды несолоно хлебавши, Юрий Данилович не унялся, а зараз же почал новгородцев супротив Твери наущать. Михайло Ярославич пождал год, думая, что московский князь образумится, а потом собрал рать и повел ее на Москву. Самого города он, правда, не взял, ибо оказался он гораздо укреплен, но все же московские земли поразорил и страху на москвичей нагнал. Запросил Юрий Данилович миру, но малое время спустя снова принялся за старое, будто ничего и не было. Дед еще года два терпел, а потом вдругораз на Москву пошел. На сей раз покарал он Юрия сильнее: огнем и мечом прошел по его землям и многих людей в полон увел.

На том Москва будто смирилась, и несколько лет все было тихо. Но когда умер хан Тохта и Михайло Ярославич поехал в Орду выправлять ярлык у нового хана, Узбека, Юрий Данилович уговорил новгородцев прогнать тверского наместника и посадил в Новгороде брата своего, Афанасия. Воротившись из Орды с ярлыком, дед того Афоньку из Новгорода, вестимо, прогнал и новгородцев добре поучил. Однако смута там продолжалась, и Михайло Ярославич довел до хана о бесчинствах московского князя.

– А хан все время руку Твери держал? – спросил Святослав.

– Вестимо так, ежели Михайлу Ярославича сразу же великим князем утвердил! Мало того: сам ему наказывал московским князьям потачки не давать. Но вот ты послушай, как дальше-то дело обернулось: вызвал, значит, Узбек Юрия Даниловича в Сарай на расправу и два года о нем ни слуху ни духу не было. Все уже думали, что хан его до самой смерти в Орде продержит, ан вдруг возвращается Юрий Данилович женатый на Узбековой сестре Кон-чаке, с ярлыком на великое княжение и с татарским войском!

Михайло Ярославич аж обомлел. Но, не желая подвергать русские земли разору от великого княжения хотел отступиться добром. И все же Юрий с московской ратью и с татарами пошел на Тверь. Тогда дед со всею силою своей выступил им навстречу и под селом Бартеневом разбил их в прах. Был взят огромный полон, сама Кончака и брат Юрия, Борис Данилович, попали в наши руки. Татар тверичи хотели перебить, но Михайло Ярославич того не допустил.

Ну, ладно, – может, все это и обошлось бы, да на нашу беду, покуда переговаривались о мире, в Твери умерла от простуды жена Юрия, Кончака, во крещении нареченная Агафьей. И бессовестный пес Юрий тотчас наклепал хану, что его сестру уморили зельем по приказу тверского князя. Узбек их обоих вызвал на суд. Опричь убивства Кончаки, Юрий Данилович обвинил деда в сокрытии собранной для хана дани. Показывал против него такоже темник Кавгадый, бывший при татарском войске у Юрия. И по их лживым наговорам Узбек приказал Михайлу Ярославича казнить смертью.

– Я о том слышал, – промолвил Святослав. – Только у нас сказывали, будто дед твой добром сойти с великого княжения никак не хотел, и за то пошел на него московский князь с татарами.

– Не верь тому, Святослав Титович! Мыслимое ли дело, чтобы тверской князь Узбековой воле не подчинился? Ведь это значило одному со всею Ордой воевать и всю землю свою отдать на разорение.

– Тако же и я мыслю. Ну, сказывай, однако, что дальше-то было?

– По смерти деда великим князем остался Юрий Данилович, а тверской стол занял старший мой дядя, Дмитрий Михайлович. Сидел он в Твери тихо, и с Москвой у него был мир. В ту пору даже женился другой мой дядя, Константин Михайлович, на дочке Юрия Даниловича, Софье. Так прошло года два, и вдруг нежданно-негаданно Москва поднялась на нас войной за то будто бы, что Дмитрий Михайлович домогался в Орде ярлыка на великое княжение. Тверь к войне не была готова, и дяде пришлось просить мира. Он обязался великого княжения не искать и при этом же случае передал Юрию Даниловичу две тысячи серебряных рублей[55] Рубль – тогда полгривны, гривна, рубленная пополам. дани, собранной Тверью для хана.

Потом невдолге свеи[56] Свеи – шведы. напали на Новгород, и Юрий Данилович с войском отправился туда. Свеев он побил и тогда же на реке Неве построил супротив них город Орешек[57] Орешек – впоследствии Шлиссельбург., но со всеми этими делами задержался там надолго и те две тысячи рублей так Узбеку и не отдал. Уж не знаю, то ли случая не имел, то ли утаить их мыслил. Сведал об этом дядя Дмитрий Михайлович и не утерпел: за все содеянное нам зло такая у него ненависть к Юрию была, что поехал он в Орду и довел хану об утайке тех денег Узбек его обласкал и дал ему ярлык на великое княжение. Но два года спустя вернулся из похода князь Юрий и, понятное дело, тотчас поехал к хану обеляться.

В году шесть тысяч восемьсот тридцать третьем[58]В 1325 г христианской эры. Узбек призвал их обоих на суд. На том суде, впервой близко встретившись с Юрием, коего он справедливо почитал убивцем своего отца, Дмитрий Михайлович не стерпел и тут же, в Сарае, снес ему голову саблей. И за это Узбек повелел казнить его лютой смертью.

– Да, много бед вам Москва наделала, – сказал Святослав, наполняя кубки вином. – Промочи горло, Федор Александрович, да сказывай, что потом было?

– Эх, брат, и вспоминать тошно!.. Узбек после этого все же дал ярлык на великое княжение отцу моему, Александру Михайловичу А московский стол занял брат Юрия, Иван Данилович, коего не зря Калитой прозвали: он из-за денег али из-за клочка земли кому хочешь горло перервет! Из зависти он моего родителя возненавидел черною ненавистью. Не знаю уж, чего он хану наплел, но только не минуло и двух лет, как явился в Тверь двоюродный брат Узбеков, царевич Чол-хан[59]По русским летописям Щелкан., с большим отрядом татар. Он выгнал всю нашу семью из дворца и поселился в нем сам. Пошел слух, что он в Твери навсегда останется княжить. Его татары начали так обижать и грабить народ, что вскоре не стало никакого терпения. Отец, понимая, чем это пахнет, старался не допустить мятежа, но тверичи его не послушали и восстали. Самого Чол-хана посекли в куски и кинули в огонь, а всех татар, кои не успели бежать, перебили.

Что же, думаешь ты, сделал тогда змей Калита? Поскакал в Орду и упросил царя Узбека дать ему пятьдесят тысяч татарского войска, чтобы самолично покарать тверичей! Узбек дал, и московский князь с теми татарами разорил Тверь и иные города наши, а всю землю Тверскую пожег и пограбил. За такое усердие хан дал этому иуде ярлык на великое княжение, а мы с отцом бежали во Псков. Псковичи приняли родителя как своего законного князя, а на тверской стол сел дядя Константин. Только этот выродок во всем был покорен Калите и даже ходил с ним вместе на Псков, супротив родного своего брата.

Ну вот, – продолжал княжич после минутного молчания, – отец во Пскове сидел тихо и Москву ничем не тревожил. Но кровопивец Калита и там его не оставил: он потребовал у Пскова, чтобы выдал ему своего князя. Псковичи отца моего любили и выдать его не схотели. Тогда Иван Данилович, который уже и попов успел оседлать, заставил митрополита Феогноста отлучить весь Псков от Церкви, а сам выслал на нас сильную рать. Родитель мой – человек большого сердца: он порешил ехать в Орду и отдаться в руки хана, чтобы не лилася из-за него русская кровь. Однако псковичи, сведав о том, удержали его силой и поклялись защищать до конца. Отцу совесть не позволила принять такую жертву. Он тайно покинул город вместе со мной – мы бежали в Литву, и тем Псков был спасен от разорения московским войском.

Через полтора года с помощью великого князя литовского, Гедимина, который доводится нам родичем, мы возвратились во Псков, и отец там княжил боле пяти лет. Тем временем гнев хана Узбека поостыл, и назад тому года три отец послал меня в Орду выведать: не допустит ли его хан обратно в Тверь? Узбек мне ответил: «Пускай твой отец сам явится сюда с повинной головой, а я что схочу, то с ним и сделаю». И отец не побоялся приехать. Хану такое бесстрашие пришлось по душе, и он возвратил ему Тверь, дозволив именоваться великим князем Тверским. Вестимо, Иван Данилович остался великим князем Московским и всех прочих собранных им земель, но такая уж у него подлая натура: тотчас снова почал клепать на родителя моего, коего минувшим годом Узбек уже вызывал на допрос в Орду. Однако он легко оправдался во всем, и хан отпустил его с миром. Ныне же Калита снова довел до Узбека ложь, будто отец мой мутит новгородцев и подбивает их передаться Гедимину. И видать, хан тому веру дал, ибо вот уже три месяца минуло, как я приехал в Сарай с отцовыми оправданиями, а Узбек меня до сей поры на глаза к себе не допускает.

– Экая нам незадача, – промолвил Святослав. – Я вот тоже никак приема добиться не могу.

– Да тебе что? Твое дело такое, что можно и обождать. А у нас, брат, головы на кону стоят.

– Неужто, мыслишь ты, снова до того дойдет?

– Все может случиться. Видать, московский упырь не успокоится, покуда весь род наш не переведет. Сила у него теперь большая. К хану он блином масленым в рот лезет, а хан ему верит во всем.

С этими словами тверской княжич поднялся и стал прощаться. Святослав, понимая, что он расстроен своими воспоминаниями, его не удерживал.

* * *

В рассказе княжича Федора Александровича преувеличений не было. Все это исторические факты, из которых сам собой напрашивается вывод, что московские князья-собиратели, борясь с соседями за свое возвышение, были весьма неразборчивы в средствах. Кроме четырех великих князей тверских, по их наветам казненных ханом Узбеком, на их совести лежит также смерть троих рязанских великих князей: Константина Романовича, обманом захваченного и убитого в Москве в 1306 году, и двух следующих – Василия Константиновича и Ивана Ярославича, которые разновременно были казнены в Орде по проискам Ивана Калиты и его брата Юрия[60]См. хотя бы Никоновскую, или Патриаршую, летопись под годами 1306, 1308 и 1327..

Едва начавшая возвышаться Москва особенно жестокую борьбу вела с Тверью, за владетелями которой было неоспоримое право на старшинство и на великое княжение над Русью. И мнения всех серьезных русских историков сходятся на том, что в этой борьбе тверские князья были в нравственном отношении много выше московских и что именно потому они оказались побежденными. Таковым же было, несомненно, общественное мнение тогдашней Руси. Это видно хотя бы из того, что тверской князь Михаил Александрович, погибший по вине московского князя, был православной Церковью причислен к лику святых мучеников.

Но трудно нам, далеким потомкам, осуждать первых московских князей за их действия, которые, конечно, лишены какой-либо этики. Трудно, ибо эти действия оправданы всем дальнейшим ходом истории, и их конечным результатом явилось создание величайшей в мире империи. Раздробленную на сотни враждующих княжеств удельно-феодальную Русь[61]В период наибольшей раздробленности на Руси было около 360 княжеств. нельзя было объединить, надевши белые перчатки. Это можно было сделать, пожалуй, только так, как сделали московские князья: не боясь пачкать свои руки ни в грязи, ни в крови, не задумываясь над этической стороной своих поступков и пуская в ход все средства, какие им предоставлял случай.

Что же, значит, цель оправдывает средства? В политике, к сожалению, да. Это мы наблюдаем на протяжении всей истории человечества, и не подлежит никакому сомнению, что государственный деятель, не связывающий себя вопросами этики, всегда имеет преимущество над своим более щепетильным противником. И если неэтичные методы, им применяемые, несут благо его стране и народу, суд истории и потомков его не только оправдывает, но и возносит на пьедестал. Можно это положение одобрять или порицать, но, независимо от оценки, факты не перестают быть фактами.

Впрочем, вернее всего Иван Калита о таких отвлеченных материях, как суд истории и благо потомков, вовсе не думал. Он просто был трудолюбивым, цепким и эгоистичным хозяином, по сегодняшней терминологии – «кулаком» государственного масштаба. С точки зрения чистой этики и морали он был, конечно, явно отрицательной личностью. Но оттого, что именно такая отрицательная личность на соответствующем этапе истории оказалась во главе Московского княжества, оно смогло в дальнейшем превратиться в великую Российскую империю, и результаты оказались положительными.

Кроме того, не следует забывать, что каждое событие можно рассматривать под различными углами зрения. Кажется, что может быть гнуснее поступка Калиты, который во главе татарского войска пришел разорять Тверскую землю за восстание тверичей против татарского сатрапа? Но если бы он этого не сделал, татары пришли бы сами, подвергнув разорению ие только Тверское княжество, но и все другие, лежавшие на их пути В этом свете гнусный поступок принимает вид подвига, которого Калита не смог бы совершить, если бы придавал значение вопросам этики.

Глава 21

Хан Узбек ревностно исповедовал ислам, отличался умом, красивой внешностью и статной фигурой. Под его властью Орда достигла высшего могущества и расцвета.

Ал-Бирзали (XIV в.)

Только в начале марта настал вожделенный для Святослава миг, когда наконец Абдулай известил его, что через три дня хан Узбек принимает прибывших из Египта послов, после чего назначен прием и ему.

Эти три дня прошли для княжича в лихорадочной деятельности, сменившей сонное равнодушие, которое давно им овладело. Он бегал к Абдулаю и другим сведущим лицам, с которыми успел свести знакомство, вызнавая все мелочи татарского придворного этикета и того, как надлежит разговаривать с ханом. Что говорить Узбеку по существу своего дела, он уже давно обдумал во всех подробностях.

В назначенный день и час разодетый козельский княжич в сопровождении четырех слуг, нагруженных подарками, без которых к хану являться не полагалось, подошел вместе с Абдулаем к ханскому дворцу. Он уже не раз любовался этим великолепным зданием, окруженным высокими стенами из голубого гранита. Величественный портал его, легкие круглые башни и огромный купол, венчающий центральную часть дворца, были сплошь покрыты бело-голубой мозаикой и арабесками с преобладанием тех же цветов. На вершине купола ослепительно сиял освещенный солнцем золотой полумесяц, видимый отовсюду за много верст.

На мраморных ступенях, ведущих к главному входу, по обе стороны стояли ханские тургауды[62] Тургауды – гвардейцы, телохранители., в чешуйчатых стальных латах и шишаках, вооруженные круглыми щитами и длинными копьями с привешенными к ним красными конскими хвостами.

Абдулай сказал несколько слов вышедшему навстречу начальнику стражи, на что последний ответил почтительным поклоном. Два воина-великана, стоявшие по бокам входа с обнаженными кривыми мечами в руках, по его знаку распахнули двустворчатую, окованную серебром дверь и пропустили Святослава и его спутников внутрь дворца.

Здесь к ним подошел векиль[63] Векиль – дворецкий, дворцовый смотритель. и сказал, чтобы все следовали за ним. Проведя посетителей через ряд помещений, убранных почти со сказочной роскошью, он остановился перед закрытой дверью и, обернувшись к Святославу, предупредил, чтобы тот был готов предстать перед «солнцем мира», великим ханом Узбеком. Это означало, что хан находится в соседнем зале и что с этой минуты нужно неукоснительно следовать установленному ритуалу. Святослав уже знал его назубок. Он, творя про себя молитву, отстегнул саблю и передал ее векилю. Последний распахнул двери, и княжич, склонив голову и высоко поднимая ноги, шагнул через порог: наступить на него» значило оскорбить достоинство хана и пасть под мечами стоявших у двери тургаудов.

Старые очистительные обряды, обязательные при приближении иноверца к ханскому престолу, после принятия Ордой магометанства сохранили лишь силу традиции и были значительно упрощены. Вместо окуривания дымом при входе в приемный зал две пожилые татарки покадили на Святослава и его слуг благовонным дымом из небольших золотых кадильниц. Взамен очистительных костров его провели между двумя чисто символическими огнями, горевшими на треножниках по сторонам ковровой дорожки, которая вела от двери к подножию трона.

Подняв голову, что можно было сделать, только пройдя эти два испытания, Святослав увидел в глубине зала хана Узбека, сидящего под пурпурным балдахином, на высоком черном троне, инкрустированном слоновой костью, с подлокотниками в виде двух золотых драконов. Сзади стояло боевое знамя Чингисхана: три укрепленных на древке перекладины с висящими на них девятью хвостами тибетских яков. По сторонам трона на нескольких ведущих к нему ступенях, покрытых коврами, сидело человек пятнадцать ханских родственников и приближенных. Вдоль обеих боковых стен зала неподвижно стояли тургауды в боевых доспехах и с копьями в руках.

Шагах в пяти от трона на расстоянии сажени друг от друга были укреплены два копья, между которыми протягивалась веревка, свитая из конского волоса. Под нею должен был пройти всякий приближающийся к хану иностранец, символизируя этим свою покорность. Для лиц особо высокопоставленных, если хан к ним благоволил, ее протягивали настолько высоко, что можно было пройти, лишь слегка нагнув голову. Чем скромнее был ранг посетителя, тем ниже натягивалась веревка, так что иным приходилось проползать под нею на четвереньках. Зацепить ее головой было равносильно оскорблению ханского достоинства со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Святославу ее протянули не высоко, но и не слишком низко, так, что можно было пройти снизу, согнувшись в пояснице. Но из боязни задеть веревку он скорчился под нею в три погибели, что вызвало легкую усмешку на лице Узбека. Однако княжич ее не увидел, ибо в этот момент, согласно обычаю, от исполнения которого лишь очень немногих освобождали по личному повелению хана, он встал на колени и, склонившись, поцеловал пол у подножия трона. В таком положении нужно было оставаться, пока хан не произнесет своего слова.

– Подними голову и говори, – выждав несколько секунд, сказал Узбек по-татарски. Это значило, что в продолжении дальнейшего разговора надо было оставаться на коленях. Позволение говорить стоя считалось уже великой честью, и только лишь самых больших князей хан приглашал садиться, если желал показать им свое особое благоволение.

Едва лишь стоявший сбоку толмач перевел слова Узбека, Святослав распрямился и глянул вперед. Перед ним сидел на троне крупный мужчина величественной осанки в остроконечной тюбетейке и в темно-зеленом халате, расшитом золотом и драгоценными камнями. Его лицо, красивое в молодости, теперь обрюзгло и пожелтело, в недлинных опущенных усах серебрилась густая седина.

После Батыя Узбек был самым выдающимся из золотоордынских ханов – в его царствование Орда находилась в зените своего могущества и расцвета. Это был жестокий, но умный монарх, умевший держать всех в повиновении и установить образцовый порядок на территории своей огромной разноплеменной империи. Он много заботился о расширении торговли, благоустройстве и строительстве городов, в особенности Сарая, блестяще организовал службу связи между подвластными ему землями, но главное свое внимание обращал на область внешних сношений и сумел высоко поднять международный престиж Золотой Орды.

Путем ряда удачно заключенных браков он породнился с византийским императорским домом, с египетским халифом и с другими крупными монархами своего времени. В Каире его именем была названа одна из главных площадей; китайский император Тогон-Тэмур отдал за него свою дочь Баялынь и перед ним открыто заискивал; в Европе и в Азии все чутко прислушивались к его голосу.

Все это хорошо знал стоявший перед ним на коленях маленький козельский княжич, у которого внезапно слова застряли в горле при мысли о том, что одного движения бровей этого грозного властелина будет достаточно, чтобы смести его с лица земли. Лишь предельным напряжением воли он подавил свое волнение и деревянным голосом произнес заранее заученные слова:

– Здрав будь, всемилостивейший повелитель наш, да продлит Аллах твою драгоценную жизнь на тысячу лет! Тебе, великому хану Узбеку, сыну Тогрул-хана, сына Менгу-Темура, внука славного джехангира Бату-хана и праправнука покорителя вселенной, великого Чингиса, тебе, солнцу нашему, отец мой, князь Тит Козельский, низкий поклон шлет и по малости достатка своего бьет тебе челом недостойными нашими подарками!

С этими словами Святослав снова поклонился в землю, а его слуги положили к ногам хана два сорока собольих и два сорока бобровых мехов, кованое золотое блюдо и на нем, в маленьком хрустальном ларце, редкий по красоте изумруд величиной с голубиное яйцо. На остальные подарки хан глянул равнодушно, но при виде последнего невольно подался вперед. Всем было известно, что изумруды являются слабостью Узбека, а такой даже ему нечасто случалось видеть.

– Откуда у вас этот камень? – спросил он, не отводя глаз от драгоценности.

– Этот смарагд добыт в горах Зобара, на берегу Чермного моря, – ответил княжич, – и в нашем роду наследуется он более двухсот лет, со времен предка моего, черниговского великого князя Олега Святославича, который получил его за женою своей, румейской[64] Румом , или Ромейским царством, называли тогда на Руси Византийскую империю. царевной Феофанией. Дивный самоцвет сей рядом с иными смарагдами подобен тебе, пресветлый и могучий хан, среди других владык земных. И он более пристал твоему величию, нежели нам, твоим ничтожнейшим рабам.

– Встань, – милостиво сказал Узбек. – О твоем отце я знаю, что он мне верный слуга. Говори, в чем челобитье его?

Святослав поднялся с колен, торжествуя в душе: изумруд сделал свое дело – благосклонные слова хана не оставляли в том никаких сомнений. И окрепшим голосом он промолвил:

– Тебе ведомо, всемилостивый хан, что Карачев есть стольный город всей нашей земли и что ныне княжит там старшой брат родителя моего, Пантелей Мстиславич. Но он стар и одержим смертельным недугом, жить ему осталось считаные дни. Так вот, дабы после его кончины не приключилось смуты и усобицы в земле нашей, отец мой, о тишине края и о пользе твоей радея, челом тебе, повелителю нашему, бьет: по смерти князя Пантелея Мстиславича дал бы ты ярлык на большое княжение в Карачеве ему, Титу Мстиславичу, понеже его есть право и старшинство. А всем прочим князьям земли нашей повелел бы ты его, как государя своего, чтить и из воли его не выходить.

– А есть ли сыновья у князя Пантелея? – спросил Узбек.

– Есть один сын, по имени Василий. Но он крепко пьет, а от того в разуме стал нетверд и ко княжению неспособен, хотя бы и стал его домогаться. Только по милости Божьей карачевский стол наследуется у нас от брата к брату а не от отца к сыну, ибо такова была воля первого князя земли нашей, Мстислава Михайловича. Сам нонешний князь Пантелей такоже княжение принял от своего старшего брата Святослава.

– Да будет так, – сказал Узбек, немного подумав. – Я дам ярлык твоему отцу. Жду от него, что будет мне верен и что смуты в своей земле не допустит. А теперь можешь идти!

Бормоча благодарности, кланяясь и пятясь задом, ликующий Святослав покинул приемный зал. Его дело было сделано. Через несколько дней, получив ханский ярлык и пайцзу на свободный выезд из Орды, он тронулся в обратный путь.

Глава 22

Почто губим Русьскую землю, сами на ся вражду деюще?

Повесть временных лет

По причине весенней распутицы и большого разлива рек Святослав, выехавший из Орды в середине марта, добрался до Козельска только к концу мая. Но на задержки в пути он не очень досадовал: теперь все было в порядке – ханский ярлык бережно хранился у него на груди. То и дело проверяя, цел ли он, и чувствуя под пальцами приятный хруст сухого бычьего пузыря, в который был из предосторожности завернут драгоценный документ, – Святослав мечтою улетал в карачевский дворец, поелику он уже не козельский княжич, как все еще думают, а будущий великий князь земли Карачевской! Ради этого стоило вынести все невзгоды утомительно долгого путешествия и все сарайские унижения. Впрочем, о них никто и знать не будет, утешал он себя.

В первом же русском поселении, лежавшем на его пути, Святослав узнал о смерти Пантелеймона Мстиславича и о том, что в Карачеве княжит Василий.

«Ничто, – злорадно подумал он, – недолго ты, гордыбака, там покняжишь! Ужо теперь выкинем тебя оттуда в Елец. Небось еще нам накланяешься!»

* * *

Тит Мстиславич встретил сына со всеми внешними проявлениями родительских чувств, но, узнав о полном успехе его миссии, к удивлению Святослава, особой радости не проявил. Все эти месяцы в глубине его сознания назойливо и тихо, как мышь, работала совесть, не давая ему покоя и беспрерывно воскрешая в памяти грозные слова отца: «Аще же кто волю мою преступит, да падет на того мое проклятие навеки и пусть не со мною одним, а со всем родом нашим готовится стать перед Богом». Под конец Тит Мстиславич до того извелся, что, сам себе страшась в том признаться, уже в глубине души желал, чтобы сын возвратился из Орды без ярлыка.

Однако дело было сделано, и ханский ярлык, который с гордостью вручил ему сияющий Святослав, теперь находился в его руках. Ярлык, отдающий ему вожделенное княжество Карачевское и вместе с тем бесповоротно навлекающий на него проклятие отца. Отступать было слишком поздно.

Стараясь ни о чем больше не думать и утешая себя тем, что такова, видно, была воля Божья, он сейчас же отправил гонцов к звенигородскому князю и к боярину Шестаку, прося их без промедления прибыть в Козельск.

Шестак приехал через неделю и, узнав об успехе Святослава, пришел в восторг, от которого, казалось, вовсе опьянел. Докучливыми и неуемными проявлениями своей радости он совсем допек князя Тита за те несколько дней, которые прошли в ожидании Андрея Мстиславича. Но наконец приехал и он. Тем же вечером в трапезной козельского князя за столом снова сидели четверо собеседников, которые совещались тут девять месяцев тому назад.

Святослав обстоятельно поведал о своем пребывании в Сарае и о разговоре с великим ханом Узбеком, умолчав о пережитых унижениях и приукрасив, наоборот, все выгодные для себя стороны дела. Два или три раза он повторил, что Узбек сразу вспомнил Тита Мстиславича и отзывался о нем с благоволением, называя верным своим слугой и достойнейшим из русских князей. Набивая цену своему отцу, он многозначительно поглядывал на князя Андрея, но последний, казалось, был этим очень доволен и лишь сочувственно кивал головой, слушая слова племянника.

Действительно, все складывалось именно так, как хотел Андрей Мстиславич, и сейчас он окончательно уверился в том, что ведет беспроигрышную игру. От Василия он отделался руками козельских князей, причем сделал это так ловко, что сам остался совершенно в стороне. Если бы даже Узбек не дал ярлыка Титу Мстиславичу и признал права Василия, его, князя Андрея, ни в чем обвинить было бы нельзя: он по своей доброй воле поцеловал крест законному князю и всегда был ему покорен.

С другой стороны, хорошо зная горячий нрав Василия, он был уверен, что последний с ханской волей не посчитается и добром Титу большого княжения не уступит. Стало быть, ему придется либо сложить голову в Орде, либо бежать, когда придет сюда татарское войско наводить порядок. Иными словами, из игры он так или иначе выйдет и на карачевский стол сядет Тит Мстиславич.

Но последнему и в голову не приходило, что всем этим делом он целиком отдал и себя и сына своего Святослава в руки князя Андрея. Будучи родственником и другом Гедимина, Андрей Мстиславич хорошо знал, что литовцы готовятся к захвату этого края. Если им это удастся, ни Тита Мстиславича, ни сына его Гедимин на княжении не оставит, как явно татарских ставленников, при помощи хана отнявших карачевский стол у законного князя. И единственным кандидатом на большое княжение будет именно он, Андрей Мстиславич.

Если же литовцы почему-либо отложат или проиграют войну и княжества эти останутся в подчинении у Золотой Орды, он тоже ничего не теряет: на этот случай в его руках находится духовная грамота Мстислава Михайловича. При ее помощи ничего не стоит доказать хану Узбеку, что козельские князья его обманули и незаконно получили ярлык на княжение в Карачеве. Всем известно, что Узбек в таких случаях бывает беспощаден. Правда, грамота доказывает права Василия, но ведь он ими воспользоваться уже не сможет, ибо, если и останется жив, будет находиться в бегах и в опале у хана. Следовательно, карачевский стол будет отдан ему, Андрею Мстиславичу.

Таким образом, сплетенная им паутина, казалось, при любых обстоятельствах обеспечивала ему не только большое княжение, но и переход в его руки всех удельных княжеств Карачевской земли, что и являлось конечной целью его вожделений.

Выслушав рассказ сидевшего рядом Святослава, он одобрительно приобнял его рукой и, слегка прижимая к себе, сказал:

– Ну, молодец ты, братанич! Не зря я советовал тебя, а не кого иного в Орду послать: знал, что дело наше в надежных руках будет. Ловко ты царя Узбека вокруг пальца обвел!

– Истину говоришь, князь! – поддержал и Шестак. – Молод наш новый княжич карачевский, а разумом мудр. Его усердием недолго Васька на большом столе посидел! – с хохотом добавил он.

– Покуда еще сидит, – мрачно сказал Тит Мстиславич, – и добром едва ли с него сойдет. Смеяться рано, боярин. Гляди, не пришлось бы плакать.

– Плакать придется Василею, – ответил Шестак. – Наше дело теперь правое, и супротив ханского ярлыка на Руси никто не выстоит. В случае чего татары ему мигом мозги прочистят!

– Хоть оно и так, да ведь татары-то не во дворе у нас стоят, как у Василея дружина. Покуда они сюда дойдут, он нас всех повоюет!

– Небось не посмеет! А коли и пустит в дело войско, это ему не надолго поможет: подойдут татары, заберут его в Орду на расправу, и все одно сядешь ты князем в Карачеве.

– Эк тебе дались татары, Иван Андреич! – в сердцах сказал князь Тит. – Татар звать – это уж последнее дело: ведь они все земли наши пограбят. На такое можно решиться, только ежели одни с Василием не сладим, когда ничего иного уже не остается. Стало быть, надобно сперва самим за него браться!

– Ну и возьмемся! Коли начали говеть, неужто скажем теперь, что, не поевши мяса, силы нету до церкви дойти?

– Не то говоришь ты, боярин! Взяться можно по-разному. С чего начинать-то будем? Не идти же на него, здорово живешь, войной?

– Послать в Карачев гонца и объявить ему ханскую волю, – вставил Святослав. – Коли схочет на рожон лезть, пусть первый начинает войну. А может статься, у него хватит ума подобру с нами поладить: ведь лучше в Ельце княжить, нежели в Орде голову сложить.

Предложение княжича всем показалось разумным, но именно потому оно испугало Андрея Мстиславича, до сих пор не принимавшего участия в споре. Мирное окончание дела нарушало все его планы, ибо в этом случае Василий остался бы чист перед ханом. Поэтому он поспешил сказать:

– Не дело говоришь, Святослав. Ведь это все одно, что отдать себя в руки Василея. У него наготове добрая дружина, с которою он, узнав о ярлыке, тотчас пойдет на нас. Покуда мы соберем людей, он захватит наши вотчины, посадит в них своих наместников, а сам, не будь дурак, поскачет в Орду и скажет хану, что на него, на большого князя, восстали удельные и он, защищая порядок в своей земле, должен был смирить их оружием…

– А ярлык? – перебил Святослав.

– Что ярлык? Он скажет Узбеку, что того ярлыка и в глаза не видывал, а разговорам о нем веры не дал, ибо стол свой занимал по закону, дань хану посылал исправно и никакой вины за собою не знал. Смекаешь, как дело-то может тогда обернуться?

– То истина, – сказал Шестак. – Надобно иначе деять. И не упреждать Василея о ярлыке, а на людях сунуть его в тот ярлык носом, дабы не мог после отбрехиваться, что, мол, не знал ханской воли.

– Это непросто сделать, – промолвил Святослав. – Поедешь к нему в Карачев с ярлыком, обратно, может, и ног не унесешь. А обычному гонцу такого дела доверить нельзя: купит его Василей али убьет и опять же скажет, что никакого ярлыка отродясь не видывал, а сам тот ярлык изничтожит.

– Ни в Карачев ехать, ни гонцов посылать негоже, – сказал князь Андрей после небольшого раздумья, – и о ханском ярлыке Василий до поры знать ничего не должен. Надо его добром сюда залучить – тут разговаривать с ним будет куда сподручней.

– Золотые слова твои, Андрей Мстиславич! – воскликнул Шестак. – Так и надобно сделать. Коли он ни о чем догадываться не будет – приедет сюда без дружины, да и ввалится как сом в вершу! Тут мы ему при народе прочитаем Узбеков ярлык и попросим честью убираться из Карачева в Елец. А коли не схочет, схватим его и в железах свезем в Орду!

– Зачем везти в Орду? – сказал князь Андрей. – Ежели он супротив ханской воли пойдет, мы и сами покарать его по праву можем.

– Да уж из рук выпускать не стоит, – промолвил Святослав.

– Вестимо, тут разговаривать с ним было бы легче, – сказал Тит Мстиславич, – да ведь как заманишь его в Козельск, чтобы он ничего не учуял?

– А его и заманивать нет нужды, – ответил Андрей. – Он сам сюда явится, по своей охоте.

– Отколь тебе это ведомо?

– Был у нас разговор. И он мне сказал, что приедет в Козельск, чтобы первым почтить тебя, как старшего родича.

Тита Мстиславича эти слова ожгли, как пощечина.

– Почтить меня приедет как старшего, а я, как Иуда, предать его должен? – глухо вымолвил он.

– Что за слова, брат дорогой, – брезгливо сказал Андрей Мстиславич. – Почто ему тебя не почтить, коли он уже тебе, своему дяде, на шею сел? Теперь ему это на руку. К тому же не одно лишь почтение у него на уме: такоже мыслит он при этом случае крестоцелование твое принять.

– А твое нет?

– Я уж целовал ему крест в Карачеве, – спокойно ответил князь Андрей.

– Как же это? – не веря ушам, спросил Тит Мстиславич. – И теперь ты свое крестоцелование готов порушить, словно бы ничего не было?

– Нимало. Я целовал ему крест на верность, доколе он остается законным князем карачевским. А ныне законный князь наш ты, а не он.

– Ну и хитер ты, Андрей! Не пойму только, зачем было душой кривить и крест целовать, коли он тебя не понуждал?

– Ежели бы я того не сделал, духовная родителя нашего и посейчас была бы в его руках.

– А где она теперь, эта духовная?

– У Василея ее больше нет, – уклончиво ответил Андрей Мстиславич.

– Когда же думал он в Козельск быть? – после довольно длинной паузы спросил князь Тит.

– Сказывал, как наступит лето. Но понеже к его приезду мы должны загодя приготовиться, лучше бы тебе самому день назначить.

– Как же это сделать?

– Оповести, что по хворости сам не можешь поехать в Карачев и просишь его прибыть в Козельск, дабы принять тут крестоцелование твое. И укажи день.

– Не бывать тому! – крикнул Тит Мстиславич. – Не стану я ловить его на крест святой, как рыбу на червяка! Что хочешь другое придумывай, а этому не бывать!

– Эк ты, братец, горяч! Ну, изволь другое: позовем его на семейный совет. И у тебя, и у меня-де сыны повыросли, надобно что-то им дать и о судьбе их с большим князем сообща подумать. А поелику спинная хворь тебе сесть на коня либо в повозку не дозволяет, просим мы собрать тот совет в городе Козельске.

– Ну, это уже лучше. А на когда звать-то его?

– Погоди. Сегодня у нас восьмое июня. На то, чтобы здесь все урядить, как пристало, положим месяц, а лучше полтора. Стало быть, можно звать его на двадцать третье июля – память святого мученика Трофима. Этот день у меня счастливый.

– Ладно, так и порешим. На этих же днях пошлю в Карачев гонца. А как готовиться-то будем?

– Наиглавное, людей надобно побольше собрать да вооружить их добро, – сказал Шестак, – чтобы Василей отсель не вырвался.

– Зачем нам много людей? – возразил Святослав. – Что он, на семейный совет, детям на смех, дружину с собой приведет? Небось приедет только со стремянным да со слугами, сам-десят, не более.

– А вдруг почует неладное да приведет сотен пять воев, как бы для того, чтобы князя Тита почтить? Тогда не мы, а он здесь хозяином будет, ежели мы без войска окажемся.

– Вот и не надо, чтобы он неладное почуял. А коли мы начнем в Козельске людей собирать, он о том враз сведает и тогда уже наверное приведет с собою не пять сотен, а целую рать!

– Стало быть, в большой тайности надобно войско собирать, – настаивал Шестак. – Я одно знаю: Василея нельзя отсюда живым выпустить, сколько бы воев с ним ни пришло!

– А я знаю другое, боярин, – еле скрывая бешенство, сказал Тит Мстиславич, которому этот разговор переворачивал душу. – Что с головы Василея здесь и волос не упадет, хотя бы он даже один приехал! Я не убивец и не тать! Коли не поладим добром, готов встретиться с ним в честном бою, но, заманив обманом, зарезать его в доме моем никому не дозволю. И ты это крепко заруби на носу!

– Кто тебе говорит про убивство, Тит Мстиславич? – пошел на попятный Шестак. – А взять его нужно, ибо, ежели мы его отсель выпустим, он всю нашу землю кровью зальет!

– Никакого душепродавства здесь не допущу, – упрямо сказал князь Тит. – Мое согласие есть лишь на то, чтобы зазвать его сюда и тут поговорить с ним начистоту. Коли добром поладим, то и слава Создателю. А ежели упрется он, пусть возвращается в Карачев и будем воевать. Все одно с ханским ярлыком мы его одолеем.

– Эх, Тит Мстиславич! Ну а ежели он сам, заместо того чтобы ворочаться в Карачев и видя, что мы тут без защиты, велит нас всех повязать? Ведь для этого ему много людей не надобно, а уж сотню дружинников он при себе всегда иметь будет, хотя бы для чести. Неужто, к примеру, ты сам, сделавшись великим князем, сочтешь себе приличным на княжеский съезд с десятком слуг явиться?

Тит Мстиславич на минуту задумался. Потом сказал:

– Навряд ли он сделает такое, как ты говоришь, коли мы первые не нападем. Все же в нем кровь черниговских князей течет. Однако на этот случай сотни две воев и мы можем наготове держать.

– Как бы для почетной его встречи, – добавил Святослав.

Князь Андрей, не любивший открыто высказываться по столь острым вопросам, во время этого спора хранил молчание, ожидая, что дело и без него примет нужный ему оборот. Конечно, убийство Василия именно в Козельске было ему особенно выгодно, но он сразу понял, что подстрекать к этому Тита Мстиславича бесполезно и опасно. В конце концов ему было важно, чтобы дело не закончилось полюбовно, а зная горячий нрав племянника, он не сомневался в том, что сумеет вызвать ссору, которая погубит Василия в глазах хана, а может быть, даже позволит тут же отделаться от него, якобы в порядке вынужденной самозащиты. Прикинув все это в уме, он примирительно сказал:

– Мыслю я, что брат мой дело говорит: нет нужды идти на крайности. А чтобы Василей не мог взять нас голыми руками, двух сотен козельских воев за глаза достанет. Сверх того и мне будет прилично прихватить с собою человек пятьдесят. Однако следует предразуметь, что Василей своего стола добром не уступит и что промеж нас учнется война. Стало быть, должны мы не мешкая начать сбор войска, и делать это надобно так, чтобы в Карачеве до сроку не всполошились. В Козельске пока можно готовить лошадей и оружие, а людей собирать у меня в Звенигороде. Коли мы эти полтора месяца зря не потеряем, к Спасову дню сможем выставить против Василея рать в две-три тысячи человек. А за сим заслоном вскорости и еще столько соберем.

– С этим согласен, – сказал Тит Мстиславич. – Однако же будем Бога молить, чтобы дело обошлось миром, и Василея зря ярить не станем. Ежели надобно будет, я ему и Козельское княжество дам, а ты себе возьмешь Елецкое.

– Сохрани тебя Господь от этого, брат! – воскликнул Андрей Мстиславич, встревоженный не столько судьбой Козельского княжества, сколько возможностью мирного исхода. – Он это за слабость нашу сочтет и враз тебя за глотку ухватит. Нет уж, что вырешено сообща, на том и надобно стоять твердо!

– Там видно будет, – буркнул князь Тит. – Зря я, вестимо, ничего такого не скажу. Но ежели для общего мира потребуется…

– Наипаче всего потребуется, – перебил Андрей Мстиславич, – чтобы ты крепко помнил, что волею великого хана ты теперь государь земли Карачевской и что слабость тебе не к лицу!

– Ладно, оставим это, – устало сказал Тит Мстиславич. – Стало быть, о главном мы договорились. Сей час милости прошу закусить, а за трапезой побеседуем о прочем.

Глава 23

Князя бойся и чти всею силою своей, несть бо страх сей пагуба для души, но паче научишься от того и Бога боятися. Небрежение же ко властем – небрежение о самом Боге.

Из «Изборника» великого князя Святослава Всеволодовича, 1076 г.

Стряхнув с себя тяжелые наледи, давно уж расправились широкие лапы елей, разорвала зимние оковы звонкая Сеежеть, и красавица Карачевская земля сбросила со своих пышных плеч горностаевую шубу. Прилетела веселая колдунья Весна, солнечным гребнем расчесала красавице кудри, щедро вплела в них зеленые ленты, украсила ее грудь цветами – отошла чуть назад, подивилась на мастерство свое и улетела красить другие земли. И вот уже животворящее солнце жарко целует свою вечно юную любовницу.

Потемневшие рощи снова налились птичьим гомоном, в болотах ликующим кряканьем славили жизнь дикие утки, и на сочные приозерья вышли из лесу отощавшие лоси. Каждая былинка жадно впивала в себя ласку солнца, всякое дыхание спешило воспользоваться расточительной щедростью матери-земли.

С первыми победами весны люди тоже оборвали свое вынужденное зимнее безделье и из темных, прокопченных изб вышли во дворы и в поля. Вскоре окрестности сел и деревень запестрели темными узорами пашен и нежно-зелеными коврами озимых всходов. По подсохшим дорогам потянулись телеги, в кузницах застучали звонкие молоты, из огородов и садов потекли веселые девичьи песни. Каждый радостно творил привычное дело, дышал полной грудью и как умел славил тепло и Бога.

Тихо и спокойно было в Карачевском княжестве. Кругом кипели удельно-поместные страсти, шла борьба честолюбий и алчности, князья воевали друг с другом, но этот лесной край продолжал жить своею мирной жизнью, не ведая о том, что и его готова захлестнуть кровавая петля междоусобий.

Менее всего помышлял о такой возможности князь Василий. Если вначале он и опасался каких-либо враждебных действий со стороны своих удельных князей, то теперь, когда наиболее опасный момент благополучно миновал и все, как ему казалось, обтерпелись, он перестал о том думать.

С наступлением тепла он с головой ушел в дела управления и, проводя в жизнь намеченные планы, находился почти в беспрерывных разъездах. Он нежданно появлялся в самых отдаленных и глухих деревнях, беседовал с крестьянами, узнавал их нужды, укреплял слабые хозяйства, а где требовалось, вершил суд и расправу.

Он создал также несколько общин из новоселов, которым охотно предоставлял землю и оказывал щедрую помощь. Народу к нему приходило много, особенно из Смоленщины и из Брянщины, где смердам жилось хуже всего. В конце концов это переселение приняло столь широкие размеры, что Василий сам вынужден был ограничивать его, опасаясь осложнений с соседями.

Впрочем, самого беспокойного из них, князя Глеба Святославича, крепко связывали свои собственные заботы: последнее время он уже не покидал своего кремля, ибо теперь все население княжества вело с ним почти открытую войну. Придерживаясь своего первоначального решения, Василий в дела Брянска не вмешивался, но зорко следил за всем, что там происходит.

Однажды, возвратившись из дальней поездки и попарившись в бане, он сидел с Никитой в трапезной, когда ему доложили, что прибыл гонец из Козельска. Василий его принял тотчас и, узнав, что дядья приглашают его на семейный совет, нисколько не удивился. Подобные съезды князей карачевского дома и прежде бывали не раз, всегда способствуя укреплению доброго согласия между ними. Сейчас такая встреча была особенно нужной, ибо она могла окончательно рассеять тень недоброжелательности и недоверия князей друг к другу.

– Дяде моему, князю Титу Мстиславичу, поклон передай и скажи, что на двадцать третье июля в Козельск беспременно буду, – сказал он, отпуская гонца.

– Ну вот и слава Богу, – промолвил он, когда они остались вдвоем с Никитой. – Я и без того в Козельск сбирался, а так оно еще и лучше выходит: по крайности знаю уже, что прием мне будет оказан добрый, поелику они меня сами к себе зовут.

– Примут-то, может, и хорошо, а вот как проводят?

– А проводят еще лучше. Дабы в устройстве земли нашей они мне палок в колеса не совали, надобно наладить с ними добрый мир. На том съезде я их по шерстке поглажу, младшим сынам их выделю приличные вотчины, – глядишь, и уразумеют, что я им вовсе не ворог.

– Давай-то Бог, – с сомнением в голосе промолвил Никита.

– Ты что? Али опасение какое имеешь?

– Коли спрашиваешь, скажу: не нравится мне все это дело.

– Какое дело?

– Да вот этот семейный совет.

– Почто так?

– Не верю я, князь, твоим дядьям.

– Я и сам им не верил, думал, не пойдут добром под мою руку. Ан видишь, – смирились. Никто и слова вперекор не молвил, как принимал я большое княжение.

– Вот это и худо. Ежели бы они тогда заартачились, как того ожидать следовало, было бы все понятно. А так похоже, что затевали они что-то супротив тебя, да то ли сговориться не успели, то ли не все у них готово было, когда преставился князь Пантелей Мстиславич. И может статься, все эти месяцы они тебе покорность выказывали лишь затем, чтобы глаза отвести и тем временем свой подвох без помехи закончить.

– Блажишь ты, Никита! Ну сам рассуди: что они теперь могут сделать, хоть бы и хотели? Коли думали княжение у меня оспаривать, время у них упущено, я уже давно княжу. Ежели теперь удумали меня согнать, сами знают, что руки коротки. Войска собрать они не могут без того, чтобы мы тотчас о том не сведали. Чего же бояться-то?

– Не знаю, Василей Пантелеич, а вот душа у меня неспокойна. Ведь когда по осени ездил я к ним гонцом, по всему было видно, что сговор они вели и что-то у них затевалось. Да и после того… Шестак-то сколько разов уже в Козельск мотался? И сейчас тоже он там сидит.

– Пускай сидит. Здесь воздух чище будет.

– Оно так, да все же примечательно, что как раз в это время и гонца к тебе из Козельска прислали. Похоже, что перед этим снова они сговаривались.

– То вельми понятно: коли они меня на семейный совет зовут, как им было о том промеж собою не договориться?

– А Шестак здесь при чем?

– Э, дался тебе Шестак! Он исстари друг Титу Мстиславичу.

– Вот эта дружба к добру и не приведет. Послушай совета моего, Василей Пантелеич: под каким-либо случаем отложи эту поездку в Козельск. Повременим малость да приглядимся. Может, и сведаем что о их замыслах.

– Еще чего! Коли мое слово им сказано, я его не порушу.

– Ну тогда по крайности прихвати с собою сотен пять воев.

– Да ты никак рехнулся! На семейный совет с войском приду! После этого надо мною не только все родичи, а и дети малые потешаться станут. Выпей-ка лучше вот эту чарку, авось у тебя от головы оттянет!

– Эх, Василей Пантелеич! Дай-то Бог, чтобы я ошибался, а не ты!

* * *

После этого разговора прошло больше месяца, но ничто не нарушало мирного течения жизни Карачевской земли. Василий все это время был поглощен своими делами и по поводу предстоящей поездки нимало не тревожился, лишь изредка посмеиваясь над опасениями Никиты.

Видя, что это бесполезно, Никита их высказывать вслух перестал, но недоброе предчувствие его не покидало. Он зорко присматривался ко всему окружающему, прислушивался к разговорам бояр и даже на свой собственный страх установил тайное наблюдение за Козельском, заслав туда пару надежных людей. Но все было совершенно спокойно, и ничего подозрительного заметить ему не удалось. Даже Шестак, за которым Никита следил особенно бдительно, больше не покидал Карачева и ни с кем из посторонних людей не сносился.

Не удовлетворившись этим, Никита поделился своими опасениями с воеводой Алтуховым, в преданности которого Василию он не сомневался. Алтухов считал, что какой-либо злой умысел или западня тут весьма маловероятны, но, внимательно выслушав все доводы Никиты, все же согласился, что некоторые меры предосторожности принять следует, и притом втайне от Василия, чтобы не рисковать его запретом, в котором можно было не сомневаться.

Наконец приблизился день отъезда. Василий решил взять с собою, в качестве свиты, боярина Тютина, воеводу Алтухова, детей боярских Лукина и Софонова и, разумеется, Никиту. Последнему было поручено также составить отряд из тридцати дружинников для сопровождения.

– Дозволь, княже, хотя бы сотню взять, – снова попробовал настаивать Никита.

– Опять ты за свое! Уже было тебе не однажды сказано: не стану я людей смешить!

– Какой тут смех? Тебе, как великому князю, даже приличествует много людей при себе иметь.

– Бери тридцать человек и разговор кончен!

Скрепя сердце Никита повиновался, но людей и коней для этой поездки подобрал с особой тщательностью. В состав конвоя вошли отборнейшие дружинники, в том числе Лаврушка, с которым Никита долго беседовал отдельно.

Утром двадцать второго июля все было готово к отъезду, когда Никита доложил князю, что воевода Алтухов занемог и просит освободить его от поездки.

– Что с ним такое? – с неудовольствием спросил Василий.

– Должно, вчера, после бани, прохватило его ветром, – ответил Никита. – Поясницу свело, никак на коня сесть не может.

– Ладно, пускай вместо него живо сбирается второй воевода, Гринёв!

Перед тем как выйти во двор, Василий, уже готовый в путь, подумал вдруг, что, в связи с предстоящим назавтра крестоцелованием Тита Мстиславича, не мешает прихватить с собою духовную грамоту деда. Он быстро прошел в свою опочивальню и, подойдя к божнице, открыл кипарисовый ларец. Но последний был пуст.

Не веря глазам, князь сунул в ларец руку, тщательно обшарил все углы, потом поднял его и потряс над полом. Никаких сомнений не оставалось: духовная Мстислава Михайловича исчезла.

– Тишка! – крикнул Василий сдавленным от страшного гнева голосом.

Постельничий, находившийся в соседней горнице, не замедлил появиться перед князем.

– Где грамота, что тут лежала?

– Не ведаю, пресветлый князь, – запинаясь, ответил Тишка, побледневший при одном взгляде на пылающее бешенством лицо Василия. – Еще покойный родитель твой запретил мне к этому ларю касаться. Я никогда и близко до него не подходил.

– Позвать дворецкого!

Через минуту в сопровождении Тишки в опочивальню вошел взволнованный Федор Иванович, которому постельничий по дороге успел сообщить, в чем дело.

– Куда девалась грамота из этого ларца? – грозно спросил Василий.

– Не ведаю, батюшка-князь, – ответил старик. – Я к ней николи не осмелился бы и притронуться.

– Все вы святые! – крикнул Василий. – А грамота сама, что ли, улетела?! Опричь меня, только вы двое сюда вхожи, ваш, стало быть, и ответ! Коли сей же миг не сыщется пропажа, обоим велю головы снять!

– В животах наших ты волен, княже, – с достоинством ответил Федор Иванович. – С детских лет и я, и Тихон служим твоему роду честно, и не чаяли мы дожить до того, что ты худое на нас помыслишь.

– Прости меня, старик, – несколько успокоившись, сказал Василий, – ни на тебя, ни на Тишку я и в мыслях не имел. Лишь о недогляде вашем речь моя была. И грамоту эту надобно сыскать, чего бы то ни стоило. Как мыслишь ты, кто мог совершить такое подлое дело?

– Ума не приложу, княже. Ведь не то что в опочивальню твою, а и в смежные горницы, окромя тебя да Никиты Гаврилыча, почитай, никто не заходит.

– Ну, о Никите Гаврилыче тут и разговору быть не может! Припомните оба, не захаживал ли сюда еще кто?

– А ты, княже, когда в последний раз тую грамоту в руки брал?

– Невдолге после кончины батюшкиной, – немного подумав, ответил Василий, – так, должно, в половине ноября.

– Стало быть, тому уже месяцев восемь, как ее унести могли. А может, ты запамятовал? Не доставал ты ее, часом, в тот день, когда звенигородский князь тебе крест целовал?

В мозгу Василия молнией мелькнуло подозрение на князя Андрея: ведь это он пожелал целовать крест не в крестовой палате, а перед лицом архангела, в опочивальне! Но, вспомнив все обстоятельства дела, Василий тотчас отбросил эту мысль. В опочивальне было тогда много народа, – все вместе вошли, и все вместе вышли, – Андрей Мстиславич один тут не оставался и в тот же час уехал. Да и зачем ему эта грамота, коли он по своей доброй воле крест поцеловал и его, Василия, право признал полностью и при многих свидетелях? Нет, это не он сделал!

– Я в тот день грамоты не вынимал, – ответил Василий, – и была ли она в ларце, не знаю. Может, и прежде ее унесли. Припомните до́бро, не входил ли кто в опочивальню до того или после?

– В светлое Христово Воскресенье отец Аверкий захаживал, святой водой кропить, – подумав, сказал Федор Иванович.

– Ну, это не к делу! А не был ли еще кто?

– Воевода Алтухов, Семен Никитич, однова наведывался, тебя искать. Только в ту пору я сам был в опочивальне.

– Хотя бы и не был, на Алтухова помыслить нельзя. Значит, кто-то еще сюда лазил, и притом в тайности.

– Вспоминается мне, – нерешительно сказал Тишка, – кажись, невдавне до приезда князя Андрея Мстиславича отлучился я как-то по нужде из опочивальни, а когда воротился, в ту самую минуту оттедова боярин Шестак выходил.

– Шестак! – воскликнул Василий. – Что же ты сразу о том не сказал?

– Запамятовал я, всесветлый князь. Только вот сейчас, как стал думать, так и всплыло в памяти.

– А в руках у боярина в ту пору ты ничего не приметил?

– Ничего не было, батюшка, в том крест целовать готов!

– Ты хоть спросил его, что он в моей опочивальне делал?

– Спросил. Ответствовал, что тебя ищет.

– Покличь-ка сюда Никиту Гаврилыча!

Тишка бегом кинулся исполнять приказание и сейчас же возвратился в сопровождении Никиты, который ожидал на крыльце выхода князя.

– Никита, – сказал Василий, – сыщи немедля боярина Шестака и приведи сюда! Да ежели он станет вилять либо упираться, бери его силой!

– Будет исполнено, княже, – ответил Никита и быстро вышел из горницы.

В ожидании Шестака Василий зашагал по опочивальне, снова наливаясь безудержным гневом. Что грамоту украл именно Шестак, у него не было теперь никаких сомнений. Шестак его ненавидел, он старался настроить против него удельных князей, он посылал к ним каких-то таинственных ночных гонцов. Зачем своровал он эту грамоту сейчас, когда Василий уже княжит, – о том надобно подумать… Не для того ли, чтобы потомков его лишить права на княжение? От такой гадины всего можно ждать! «Ну, погоди, козлиная борода, ты у меня еще пожалеешь, что на свет народился!» – подытожил он все эти мысли как раз в тот момент, когда в опочивальню вошел боярин Шестак, довольно невежливо подталкиваемый сзади Никитой.

Шестак, когда к нему явился княжий стремянный и почти силой повел во дворец, в первую минуту порядком струсил. Но по дороге взбодрил себя мыслями о том, что Василий княжит последний день и так или иначе песня его спета. Что именно стало известно князю, боярин не знал, но решил отрицать все начисто и прикинуться оскорбленной невинностью. В соответствии с этим решением, едва переступив порог опочивальни, он обиженным тоном заявил:

– С каких это пор твои слуги, князь, начали карачевских бояр хватать? Такого еще, кажись, не было на Руси!

Василий с яростью взглянул на Шестака. Перед ним, вспыжившись, но с животным страхом в глазах, стоял маленький ничтожный человечек, не по заслугам занимающий в стране самое завидное положение, стяжавший огромные богатства и все же с легким сердцем готовый предать своего государя, залить родную землю кровью и совершить любую подлость. И с таким еще церемониться!

– Не бывало? – со злой усмешкой переспросил он. – А еще не то будет: карачевский боярин повиснет на воротах, ежели не возвратит грамоту, лежавшую вот в этом ларце, и не скажет, зачем он ее оттуда своровал?

– Да ты что, князь? – побледнев, но выдерживая взятый тон, промолвил Шестак. – Какая грамота? Да я после смерти родителя твоего и близко тут не бывал!

– Тишка! – крикнул Василий. – Видал ты нынешней зимой, как боярин из моей опочивальни выходил?

– Видал, пресветлый князь!

– Что теперь скажешь, боярин?

– Скажу, что врет твой холоп либо кем научен! – закричал Шестак. – Может, сам он ту грамоту украл, а на меня валит! А ты по холопскому навету бояр хватаешь и смертию им грозишь! Да за такое поношение чести моей я к самому великому хану…

Шестак не успел кончить: шагнув вперед, Василий схватил его за бороду и затряс так, что голова боярина ходуном пошла в его крепкой руке.

– Молчи, гнида! Это у тебя-то честь?! Да я тебя, допрежь чем повесить, велю с хомутом на шее по всему Карачеву провести! Сказывай, где грамота, собачий сын!

– Богом клянусь, не брал я ее, – прохрипел Шестак, от наглости которого не осталось и следа.

– Врешь, ворюга!

– Крест поцелую, что чист я в этом!

– Тебе ничто и на кресте солгать! Коли не сам украл, говори – кто это сделал? Без тебя тут все одно не обошлось!

В помутившемся от страха мозгу Шестака мелькнула мысль – рассказать все и тем спасти свою шкуру. Но он сейчас же сообразил, что, если Василий не заподозрит главного и поедет в Козельск, он оттуда едва ли вернется. Что бы там ни говорил князь Тит, а уж Андрей Мстиславич и Святослав о том позаботятся! И потому надобно стоять на своем и лишь постараться избежать петли сегодня.

– Смилуйся, Василий Пантелеич, – захныкал он. – За что это ты на верного слугу своего? Спасением души моей клянусь: ничего я о том не ведаю!

– Ишь как запел, иуда! – брезгливо сказал Василий, выпуская боярскую бороду. – Куда вся спесь подевалась! Только не верю я твоим клятвам. Сейчас мне недосуг, а вот ворочусь из Козельска, и мы с тобой еще потолкуем! Коли сам не развяжешь язык, я тебе его развязать сумею! Кликни двух воев, Никита, – добавил он. – В железа боярина и в подвал! Да караулить крепко, чтобы не сбег!

Через минуту в опочивальню вошли два дружинника, одним из которых был Лаврушка. Вот уж не чаял он, что выпадет ему счастье самолично вести в тюрьму грозного боярина, заклятого врага их деревни! Приблизившись к Шестаку и тронув его за плечо, он с усмешкой сказал:

– Ну что ж, пойдем, боярин, в твои новые хоромы! – А когда они очутились в коридоре, добавил: – Да пошевеливайся, рыжий черт, нам с тобою мулындаться неколи!

* * *

– Все ли в сборе? – спросил Василий у Никиты, когда увели Шестака.

– Давно тебя во дворе ожидают, князь.

– Ну, значит, немедля в путь! И так немало времени утеряли.

– Василей Пантелеич! – воскликнул Никита. – Неужели и теперь упорствовать будешь и не велишь с нами поболе людей взять?

– А что такое случилось, чтобы я свой наказ менял?

– Как что случилось? Ужели мыслишь ты, что Шестак для себя ту грамоту украл? Ни малого сумнения нет, что у них сообща какая-то измена задумана!

На этот раз Василий почувствовал, что опасения Никиты имеют достаточно оснований. Но когда нервы его бывали взвинчены, как сейчас, он неспособен был действовать осмотрительно и менее, чем когда-либо, желал показаться трусом.

– Глупости все это, – резко сказал он. – А хоть бы и затевали они что, – не боюсь я их! Едем!

– С тремя десятками людей?

– Да!

– Василей Пантелеич…

– Я сказал! – крикнул Василий. – А еще станешь ныть – и этих велю тут оставить! – И, не глядя на сокрушенно умолкнувшего Никиту, он быстрыми шагами вышел из горницы.

Глава 24

Того же лета 6847 (1339) убиен бысть князь Андреи Мстиславичь от своего братанича Василья Пантелеева сына, месяца нуля в 23 день.

Владимирская летопись

Двадцать третьего июля в Козельске все было готово ко встрече карачевского князя. Тит Мстиславич, последние дни находившийся в совсем подавленном настроении, почти ни во что не вмешивался, предоставив действовать своим сыновьям. Впрочем, цепляясь за слабую надежду на мирный исход переговоров, он настрого приказал, чтобы Василий был встречен с подобающим почетом и не мог заметить ничего похожего на расставленную ему западню.

Посоветовавшись с Андреем Мстиславичем, княжичи Святослав и Иван решили сотню пеших воинов, вооруженных копьями и мечами, поставить на княжьем дворе, как бы для торжественной встречи гостя. В момент въезда Василия они должны были построиться двумя рядами от ворот к крыльцу, а потом, во время совещания князей, разойтись, но оставаться тут же, ожидая дальнейших приказаний. На заднем дворе, в конюшнях и овинах, стояла сотня оседланных лошадей, и частью при них, частью в смежных помещениях находилось еще сто воинов, которым настрого было приказано до поры не высовываться наружу. Там же были размещены пятьдесят конных дружинников звенигородского князя, прибывшего накануне в сопровождении небольшой свиты и обоих сыновей.

Никому не было известно, когда именно приедет Василий Пантелеймонович, а потому к десяти часам утра, на всякий случай, все были уже на своих местах. Но проходил час за часом, одетые в доспехи воины изнывали от зноя, а карачевский князь не появлялся.

Наконец, около двух часов дня, с наблюдательной вышки сообщили, что со стороны Карачева показалась группа всадников. Вокруг княжеских хором все пришло в движение, забегали княжичи, расставляя людей и отдавая последние распоряжения. Через несколько минут сотня обливающихся потом воинов, сверкая на солнце начищенными шлемами и остриями копий, вытянулась через двор двумя длинными шеренгами. Едва только, по команде Святослава Титовича, стены этого живого коридора выровнялись и неподвижно застыли на месте, в настежь открытые ворота шагом въехал небольшой отряд карачевского князя.

Впереди всех, блистая богатством наряда, ехал Василий Пантелеймонович. На нем был расшитый золотом малиновый, с перехватом, кафтан, темно-синие шаровары, узорчатые сафьяновые сапоги со слегка загнутыми кверху носками и низкая соболья шапка. На груди сверкала драгоценная овальная панагия с эмалевым изображением архангела Михаила, а на поясе висела кривая сабля, богато изукрашенная золотом и самоцветами.

Его аргамак Садко тоже был убран нарядно: под отделанное золотом и слоновой костью седло был положен темно-зеленый, расшитый бисером чепрак с бахромой; уздечка и оголовье сверкали золотом, а массивная шейная цепь, составленная из золотых щитков и крупных аметистов, дополняла убранство коня.

Сзади ехала небольшая свита, тоже богато одетая, и наконец на статных гнедых конях следовал отряд дружинников, – молодец к молодцу, все в одинаковых темно-зеленых кафтанах и при саблях.

При виде этого великолепия княжич Святослав посерел от зависти, но несколько утешился, пересчитав приезжих.

– Всего тридцать пять человек, – шепнул он стоявшему рядом брату, – и притом без доспехов, с одними саблями. В случае чего ни один отсюда не уйдет!

Подъехав к крыльцу, Василий спешился и обнял по очереди вышедших навстречу дядей, а потом и всех двоюродных братьев. Несмотря на внешние проявления радушия, он сразу почувствовал в приеме какую-то странную натянутость. Тит Мстиславич был необычно суетлив и явно растерян, княжичи глядели исподлобья, и только лишь Андрей Мстиславич был, по обыкновению, благостно-спокоен, явно стараясь преувеличенной сердечностью прикрыть общую неловкость.

Когда после обмена приветствиями князья вошли в хоромы, Никита, который умышленно задержался возле своих людей, мрачно оглядел двор.

«Ежели тут сотня вооруженных до зубов воев поставлена открыто, почитай, не менее того по разным углам попрятано», – подумал он. Подозвав боярского сына Лукина и Лаврушку, он тихо сказал им:

– Коней не расседлывать и держать у крыльца, а ежели кто станет приставать, скажете, что такова воля нашего князя, который тотчас после совещания мыслит ехать в обрат. Зорко поглядывайте по сторонам и, коли кто попробует закрыть ворота, того не допущайте. Ну а во всем прочем действуйте, как у нас было говорено. Я, Гринёв и Софонов будем неотлучно при князе, а ты, Лукин, оставайся снаружи и в случае чего пришлешь ко мне Лаврушку. Ну, с Богом! – С этими словами Никита подтянул саблю и отправился догонять Василия.

Козельские и карачевские дружинники разошлись между тем по двору и вступили в оживленные разговоры. Лукин, как бы прогуливаясь, обошел двор, прощупал взглядом все закоулки, но ничего подозрительного не заметил. Когда он заканчивал круг, из дома вышел княжич Святослав и, увидя, что гости поставили своих коней прямо у крыльца, понял, что им сделано важное упущение: лошадей следовало, конечно, отослать подальше, а это было невозможно, ибо в конюшнях и на заднем дворе карачевские коневоды сразу обнаружили бы засаду. С минуту подумав, княжич подозвал одного из своих дружинников, вполголоса отдал ему какое-то распоряжение и возвратился в хоромы.

Дружинник послонялся немного по двору, кое с кем перемолвился словом, а потом, будто невзначай, подошел к воротам и начал было закрывать их. Но не спускавший с него глаз Лукин загородил ему дорогу.

– Почто ворота зачиняешь? – насмешливо спросил он. – Али опасаешься, что войско ваше со двора утечет?

– А тебе что? – огрызнулся дружинник. – Велено мне, вот и зачиняю!

– Кем это велено?

– А хотя бы княжичем нашим.

– Покуда здесь находится князь наш и государь земли Карачевской, его воля тут всех выше. А от него не было приказу ворота зачинять!

Дружинник замялся в явной нерешимости. Видя это, Лукин примирительно добавил:

– Для вашей же пользы говорю. Сейчас поглядишь, как нам открытые ворота спонадобятся.

Действительно, через несколько минут во двор въехала телега с лежавшей на ней сорокаведерной бочкой.

– Эй, ребята! – крикнул Лукин. – Князь Василей Пантелеич жалует вас бочкой горелки! Скатывай ее наземь и угощайся, кто в Бога верует!

Козельцы не заставили себя уговаривать, и скоро ковши с крепкой водкой заходили по рукам. Когда часа через пол княжич Святослав, заслышав снаружи пение и крики, вышел на крыльцо, он в первый момент едва не задохнулся от гнева. Но, узнавши, в чем дело, и заметив, что карачевские дружинники тоже вдребезги пьяны, не только успокоился, но и обрадовался.

«Эк ладно все обернулось, – подумал он. – Карачевцы перепились, кажись, все до единого, и теперь мы с Василием что схотим, то и сделаем. Сам пособил нам своею бочкой!»

Постояв на крыльце и с поощрительным видом полюбовавшись идущей во дворе гульбой, Святослав Титович снова ушел в хоромы.

* * *

Василия и его спутников между тем провели в трапезную, где их встретила хозяйка, княгиня Дарья Александровна, – женщина лет пятидесяти, слегка располневшая, но моложавая. Лицо ее было бледно, и в глазах, казалось, застыл испуг. Когда же Василий, почтительно поздоровавшись с тетушкой, поднес ей драгоценную застежку и пару серег с крупными брильянтами, она, пролепетав несколько слов благодарности, залилась вдруг слезами и, сославшись на сильное недомогание, покинула трапезную. Наступившее неловкое молчание нарушил Андрей Мстиславич.

– Сестрице со вчерашнего дня неможется, – сказал он, – только и поднялась с постели, чтобы тебя достойно принять, братанич дорогой! Да вот, видать, от жары сомлела.

– Ну, стоило ли, – пробормотал Василий, который за всем этим начал чувствовать что-то неладное, – я ведь человек свой…

– Ты уж извини ее, Василей Пантелеич, – деревянным голосом сказал князь Тит. – Мы уж тогда сами, без хозяйки… Сделай милость, выпей да закуси с дороги, а о делах после потолкуем.

Слуги наполнили кубки, однако никто не пил, ожидая слова хозяина. Ему следовало поднять здравицу за Василия Пантелеймоновича как за старшего из князей, но ввиду предстоящего разговора Тит Мстиславич не находил в себе силы на подобное лицемерие и мрачно молчал.

– Ну что ж, выпьем за дорогих гостей, – наконец выдавил он, – за то, чтобы все дела промеж нас решались миром и цвела бы наша родная земля.

Услышав эту здравицу, карачевцы недоуменно переглянулись, а лицо Василия сразу нахмурилось. Но он сейчас же взял себя в руки и первым осушил свой кубок. Все остальные последовали его примеру. Слуги снова наполнили чарки, но беседа не налаживалась, и к закускам почти никто не притрагивался.

– Что ж, давайте говорить о делах, – сказал наконец Василий, которому надоело это томление. – Времени у нас мало, я хочу засветло в обрат выехать.

Карачевцы ожидали, что Тит Мстиславич станет уговаривать их князя остаться на ночлег, но в нарушение всех обычаев гостеприимства он этого не сделал, а лишь сказал, ни на кого не глядя:

– Ну, коли так, можно и о делах… – И приказал слугам убрать со стола и больше не возвращаться.

Вскоре в трапезной, кроме Василия и четверых его дворян, остались князья Мстиславичи, человек шесть их приближенных, звенигородский архимандрит Зосима и пятеро княжичей. Из последних выделялся саженным ростом и богатырским сложением двадцатилетний Федор Звенигородский. Младший брат его, Иван, совсем еще юноша, тоже был высок и крепок, тогда как из троих козельских княжичей только младший, Федор, обладал выше среднего ростом и приятной внешностью.

За стол сели все старшие, остальные разместились на боковых лавках, а кто и стоя. Никита, давно понявший, что здесь назревает что-то весьма серьезное, стал вместе с Софоновым за спиной Василия, по бокам которого сидели боярин Тютин и воевода Гринёв, а прямо напротив, через стол, – князь Андрей Мстиславич.

– Ну, начнем, – сказал Василий, после того как все заняли свои места и архимандрит прочел краткую молитву. – Коли я правильно понял, наиболее всего тебя, Тит Мстиславич, и тебя, Андрей Мстиславич, заботит судьба молодших сыновей ваших. Всем ведомо, что по обычаю каждый удельный князь сам печется о детях своих и устраивает их, как может, на землях своего княжества. А посему мог бы я вам сказать, что не моя это печаль и не мое дело. Однако думаю и скажу иное: желая быть вам добрым родичем, а такоже блюдя волю деда моего, завещавшего нам жить меж собою дружно и без раздоров, готов я от себя выделить младшим княжичам вашим добрые вотчины, дабы всякий из них володел своим городом. Ивану твоему, Тит Мстиславич, полагаю дать город Серпейск с уездом, а Ивану Звенигородскому – город Кромы. Вотчичи[65] Вотчич – старший сын, наследник. ваши по отцам наследуют Козельск и Звенигород, стало быть, из возрастных остается еще Федор Козельский. И его не забуду. Жду, что невдолге будут у меня новые земли, а коли то не сбудется, дам ему город Лихвин. С тем каждый из сынов ваших будет не простым вотчинником, а князем, как подобает всякому отпрыску высокого рода нашего. Однако же, как разумеется то из духовной грамоты князя Мстислава Михайловича, которая для нас всех есть нерушимый закон, все эти новые княжества остаются частями единой Карачевской земли и их князья не выходят из воли общего государя – великого князя Карачевского. Мыслю, что такое решение всем вам будет по сердцу и закрепит промеж нас доброе согласие. А ежели имеются у вас еще какие пожелания, готов их выслушать.

Можно было ожидать, что беспримерная щедрость Василия вызовет со стороны молодых князей и их отцов поток благодарностей. Однако вместо них последовало гробовое молчание. Тит Мстиславич, совершенно уничтоженный царским великодушием преданного им племянника, сидел растерянный и бледный. Но все глаза были устремлены на него, а среди приближенных Василия все явственнее слышался ропот возмущения. Молчать дальше было невозможно, и князь Тит с таким чувством, словно бросается в бездонную пропасть, забормотал:

– На добром слове тебе спасибо, Василей Пантелеич. Нам бы, вестимо, лучшего и желать нечего… Только, видишь ты, какое тут дело… Все, брат, по-иному теперь оборачивается. Кабы раньше я о тебе правильно понимал, не бывать бы этому… Ну а теперь уже дело сделано, и хоть и сам не рад…

– Какое дело, Тит Мстиславич? – недоуменно спросил Василий. – О чем говоришь ты, Христос с тобой?

– Воля хана Узбека… Сам разумеешь, Василей Пантелеич, супротив его воли не пойдешь…

– При чем здесь хан Узбек? – начиная догадываться, крикнул Василий. – Что за околёсицу плетешь ты, Тит Мстиславич? Сказывай все толком!

– Принеси сюда ярлык, Святослав, – упавшим голосом сказал князь Тит.

Княжич Святослав быстро вышел в соседнюю горницу и, сейчас же возвратившись, со злорадной улыбкой положил на стол перед Василием развернутый пергамент с алою ханской тамгой[66] Тамга́ – в данном случае печать..

Бледный, но сохраняющий полное самообладание Василий внимательно прочел документ с начала до конца, потом встал и с презрением взглянул на сжавшегося в комок козельского князя.

– Знал я твое естество, Тит Мстиславич, – медленно, чтобы подавить бушевавшее в груди бешенство, сказал он, – но не думал все же, что жадность да зависть доведут тебя до такого… Торг совершил ты важный: и меня, и совесть свою продал татарам, стяжав за то ханскую милость, а заодно и отцово проклятье!

– Не бывать тому! – крикнул Никита, становясь рядом с Василием. – Вся земля наша за тебя встанет, Василей Пантелеич! Мы тебя в обиду никому не дадим!

– В том сумнения не имею, – сказал Василий, – но кровью народной не хочу я приправлять кашу, которую князья заварили! В деле этом есть и иные пути. Но допрежь всего желаю я знать, кто здесь изменник мне, а кто друг. Что скажешь ты, Андрей Мстиславич?

– А что тут говорить? – ответил князь Андрей, обеспокоенный тем, что Василий не выходит из рамок благоразумия. – Ханская воля для нас закон. Да и по старшинству Тит Мстиславич среди нас первый, стало быть, ему и княжить в Карачеве.

– И это говоришь ты, по своей доброй воле крест мне целовавший?

– А ты припомни, как дело-то было: я крест целовал из воли твоей не выходить, доколе ты останешься большим князем в Карачеве, и своего крестоцелования я не порушил. А ныне, велением хана, большой князь наш не ты, а Тит Мстиславич!

– Теперь разумею! – воскликнул Василий. – Целуя мне крест, ты знал уже, что для меня яма вырыта! И другое мне ясно: рыл ее князь Тит, а ты ему указывал! И тем временем, без сумнения, ему самому яму готовил!

– Богом тебя прошу, братанич, – окрепшим голосом сказал Тит Мстиславич, – давай любовью это дело покончим! Как на духу тебе говорю: коли мог бы я сделанное воротить, иного и не желал бы. Но уже не воротишь! Выбирай себе любой удел – хоть Елец, хоть Козельск, а то и оба вместе. И во всем тебе полную волю дам – не старшим, а равным тебе буду!

– Эх, Тит Мстиславич, жалко мне тебя, ибо вижу: не ведал ты, что творил, и сам попал в сети иуды! Однако милости от тебя принимать не хочу, ибо мое принадлежит мне по праву и от того права я не отступлюсь! Не знаю, чем вы хана Узбека обманули, но я самолично поеду в Орду и обман тот на чистую воду выведу!

Эти слова окончательно убедили князя Андрея, что дело принимает совсем нежелательный для него оборот. Вопреки его расчетам, Василий держал себя в руках и не допускал ничего могущего навлечь на него гнев хана. Пусть даже в Орде он потерпит неудачу и Узбек оставит княжение за Титом, все равно это рушило весь его, Андрея Мстиславича, план: показать Узбеку духовную грамоту отца он уже не сможет, ибо это значило бы возвратить карачевский стол Василию. А без помощи этой грамоты невозможно будет свалить Тита Мстиславича… Нет, надо во что бы то ни стало вызвать Василия на какое-либо безрассудство, могущее опорочить его в глазах хана, или все погибло! Придя к такому решению, князь Андрей вызывающе сказал:

– Это не мы обманули Узбека, а ты сбираешься его обмануть! В том, что князь Тит есть старший в роду нашем, никакого обману нет, потому хан и дал ему ярлык. Что же, езжай теперь в Орду и скажи Узбеку, что у тебя глаза краше, чем у Тита Мстиславича, и потому, дескать, тебе пристало быть большим князем!

– Зачем говорить о глазах? – сказал Василий, бледнея от возмущения, но все еще сдерживаясь. – Я ему лучше о своих правах скажу.

– Говорить о правах мало, их надобно доказать! А чем ты их доказывать станешь?

– Допрежь всего духовной грамотой великого князя Мстислава Михайловича, которую все вы добро знаете.

– А где она у тебя, эта грамота? Покажь ее нам, может, и мы тогда в твои права уверуем!

Василий внезапно понял все до конца, и рассудок его помутился от бешенства. Сдавленным голосом он крикнул:

– Так вот о каком вещем сне твоем Шестак гонцов посылал! Не всякий вор додумается татьбу[67] Татьба – воровство. совершить во время крестоцелования! И Бог еще тебя, святотатца, терпит?! Но ты вот что запомни: пособник твой уже сидит у меня, закованный, в подвале и завтра же, как ворочусь в Карачев, велю его повесить! А после придет и твой черед!

– Ты сперва воротись в Карачев, а потом уже нас вешай! Забыл, видно, что не мы в твоих руках, а ты в наших! Вязать его! – вскакивая, крикнул Андрей Мстиславич. – Зови сюда людей, Святослав!

Святослав Титович кинулся к двери, но воевода Гринёв успел поймать его за руку и рванул так, что тщедушный княжич отлетел к противоположной стене. Одновременно Федор Звенигородский бросился сбоку на Василия. Но Никита, бывший все время начеку, страшным ударом кулака в лицо опрокинул великана навзничь.

– Вижу, что мы в западне, – крикнул Василий, – и может, живыми отсель не выйдем! Но суд над тобою, гадина, я совершить успею!

Мгновенно он выхватил саблю, и князь Андрей Мстиславич рухнул на пол с головой, рассеченной надвое. На секунду все остолбенели, потрясенные случившимся. Все, кроме Никиты.

– К лошадям! – крикнул он. – Выбегай с другими во двор, Василей Пантелеич, а я этих попридержу, коли будет надобно.

– Без тебя со двора не выеду! – бросил Василий, выскакивая с Гринёвым и Софоновым из трапезной. Кое-кто ринулся было им вдогонку, но загородивший собою выход Никита выхватил саблю, а Тит Мстиславич крикнул страшным голосом:

– Довольно крови! Всем оставаться на месте!

Княжич Святослав начал горячо возражать отцу, но, что именно говорил он, Никита не слышал, ибо, воспользовавшись заминкой, поспешил вслед за Василием и на крыльцо выбежал почти одновременно с ним.

На дворе дым стоял коромыслом, и на первый взгляд казалось, что тут не сыскать трезвого человека. Однако это было не так: карачевские дружинники, как им наказывал Никита, усердно угощали козельцев, но сами пили мало и лишь прикидывались пьяными. Увидев своего князя, с обнаженной саблей выбежавшего на крыльцо, все они мгновенно вскочили на ноги, и, прежде чем хмельные козельцы успели что-либо понять, весь небольшой отряд Василия был уже на лошадях и мчался по направлению к воротам.

– Не выпускать их! – крикнул княжич Святослав, выбегая из дома. – Они звенигородского князя убили! Запереть ворота и схватить всех!

Трое или четверо козельских дружинников, менее пьяных, чем остальные, кинулись наперерез, к воротам, но было уже поздно: налетевшие всадники сбили их с ног и, вырвавшись на улицу, во весь опор понеслись через посад к карачевскому шляху.

– Конную сотню в погоню! Чтобы ни один живым не ушел! – услышал сзади Никита, последним проскакивая в ворота.

Без помехи миновав окраину Козельска, отряд понесся по левому берегу Жиздры. Проскакав с версту, Василий обернулся и сразу увидел погоню: человек полтораста всадников, которые, несомненно, воспользовались более короткой дорогой, внезапно появились не сзади, а сбоку, из-за бугра, с явным намерением прижать беглецов к реке.

Дорога до ближайшего брода, который находился отсюда верстах в двух, шла по открытой местности, и только по ту сторону Жиздры начинался густой лес, изрезанный глубокими оврагами. Там уйти от преследования было уже не столь трудно, и теперь все зависело от того, кто раньше успеет доскакать до переправы.

Отдохнувшие кони летели как ветер, но вскоре Василию стало очевидно, что козельцы успеют перерезать им путь и что придется принять неравный бой в самых невыгодных условиях, имея за спиной обрывистый берег реки, исключающий возможность отступления. Он уже начал выбирать глазами наиболее подходящее для сражения место, как вдруг заметил, что через брод, до которого теперь оставалось не более полуверсты, движется большой отряд всадников. Их было не менее пяти сотен, ибо хвост колонны еще терялся в лесу, по ту сторону Жиздры, а голова уже выстраивалась в боевой порядок в каких-нибудь трехстах шагах. От нее отделился всадник в блестящих доспехах и поскакал навстречу карачевскому отряду.

– И тут засада! – крикнул Василий, круто осаживая коня. – Ну что ж! Живыми не дадимся!

– Воля твоя, князь, а я с таким противником драться не стану, – усмехаясь, сказал Никита.

– Не станешь?! – воскликнул Василий, не веря своим ушам. – От тебя ли я это слышу?

– Вестимо, от меня! А ты погляди хорошенько вперед, так, может, и сам биться не схочешь!

Василий глянул на приближающегося всадника в доспехах и, к несказанному удивлению своему, узнал в нем воеводу Алтухова.

– Так это наши! – радостно воскликнул он. – Каким чудом ты здесь, Семен Никитич, да еще с войском?

– Чуя недоброе, сговорились мы с Никитой Гаврилычем, что выступлю я следом за вами с шестью сотнями воев и обожду в этом лесу, что дальше-то будет. И вижу, не зря мы это удумали!

– Спаси Христос вас обоих! Кабы не это, никто из нас сегодня живым бы не был. Уже окружали нас козельские воры!

– Видал я, потому и вышел из лесу вам навстречу. Теперь у них сразу весь пыл пропал, – усмехнулся Алтухов, показывая рукой на козельскую сотню, которая карьером уходила в сторону города. – Что же стряслось в Козельске-то с вами?

Василий в коротких словах посвятил воеводу во все происшедшее. Алтухов был потрясен его рассказом.

– Господи, что же будет-то теперь? – промолвил он. – А к ярлыку ихнему ты хорошо ли присмотрелся? Может, это обман был, чтобы ты им добром Карачев оставил, а сам на удел пошел?

– Нет, ярлык будто правильный. Ханская тамга на месте, и, видать, писано в Орде.

– Коли есть какое сумнение, можно поглядеть, – сказал стоявший сбоку Софонов, запуская руку за пазуху. – Вот он, ярлык-то! Я, как выбегали из трапезной, прихватил его, для всякого случая, со стола!

Глава 25

Невеселым было возвращение Василия. Едва приехав в Карачев, он затворился в своих покоях, настрого приказав слугам никого не впускать. События, которые на него обрушились, были столь неожиданны и грозны, что следовало их всесторонне обдумать и принять необходимые решения. Василий хорошо понимал, что от правильности этих решений будет зависеть не только его личная жизнь, но и судьба всего княжества, находящегося теперь на пороге братоубийственной войны, а может быть, и нового татарского нашествия.

При мысли о том, что все это случилось злою волею одного лишь человека, ибо остальные были только его пособниками, Василий вскакивал и начинал метаться по горнице. Он ни минуты не жалел о том, что убил звенигородского князя, опутавшего всех паутиной лжи и подлости, хладнокровно готовившегося предать своих родичей и принести в жертву своему честолюбию тысячи чужих жизней. Однако, будучи убежденным, что Андрей Мстиславич вполне заслужил свою участь, Василий в то же время сознавал, что смерть его весьма осложнила общее положение.

Для него теперь не оставалось никакой надежды восстановить свои права мирным путем. Что же делать? Отстаивать их силою оружия? Конечно, народ его поддержит и, если бы дело касалось только карачевских удельных князей, привести их к повиновению было бы нетрудно. Но ведь теперь на него ополчатся две грозные силы, против которых он будет беспомощен: гнев золотоордынского хана и месть могущественной литовской родни князя Андрея. Если он, Василий, не уйдет из Карачева, хан Узбек, по первому требованию Тита Мстиславича, пришлет сюда татарское войско, которое разорит дотла этот мирный край, а половину уцелевшего населения угонит в рабство. Если же Тит к татарам почему-либо не обратится, нагрянут литовцы, уже стоящие на самых рубежах Черниговской земли и ожидающие лишь случая захватить ее, как совсем недавно захватили они земли Минскую, Полоцкую, Витебскую и иные искони русские области. Ему, рядовому князю, воевать с такими противниками, как хан Узбек или великий князь Гедимин, значило бы зря губить свой народ.

Да и личное его положение было, по существу, безнадежно: узнав о происшедшем в Козельске, хан тотчас вызовет его в Орду и велит казнить, как казнил уже за неповиновение многих русских князей. Ведь он не поверит тому, что Василий сам собирался ехать в Сарай и был вынужден применить оружие лишь в порядке самозащиты. Нет, Узбек будет основываться на фактах, а эти факты хану представят в таком виде: когда ему, Василию, объявили ханскую волю, он ей подчиниться не захотел, в ярости убил звенигородского князя, а у Тита Мстиславича отобрал ярлык на княжение! И половины этого было бы достаточно для того, чтобы Узбек предал его лютой смерти.

Не поехать, по вызову хана, в Орду и скрыться где-либо в другом княжестве? Невозможно: ни один князь не станет рисковать головой, укрывая ослушника ханской воли. Да и трудно спрятаться на Руси столь заметной величине, как большой князь земли Карачевской… Отыскать и доставить его в Орду Узбек, несомненно, поручит своему любимцу, великому князю Ивану Даниловичу, а уж этот постарается не за страх, а за совесть, во-первых, угождая хану, а во-вторых, чтобы, пользуясь случаем, наложить руку и на Карачевское княжество.

Значит, оставаться на Руси равносильно неминуемой смерти. Избежать ее можно, лишь укрывшись в таком месте, до которого ханская рука не дотянется и где дали бы ему прибежище до благоприятного поворота в его судьбе. Но где найти подобное место? Литва и Польша исключаются, ибо там он попадет в руки Гедимина, который или сам с ним расправится, или выдаст его хану Узбеку. Не подходят и западные страны, путь в которые лежит через Литву. О странах восточных и говорить нечего: чтобы добраться до любой из них, нужно пересечь всю Золотую Орду, где без ханской пайцзы сразу будешь схвачен и отправлен в Сарай.

Выходит, что укрыться от Узбека негде, а сопротивляться ему ничтожными силами Карачевского княжества – бессмысленно. Значит, остается одно: не дожидаясь вызова, поехать в Орду самому и отдаться на милость хана. Свою жизнь он этим едва ли спасет, но Карачевская земля избежит разорения, усобицы или захвата ее московским князем.

После бессонной ночи и целого дня мучительных раздумий Василий остановился на этом решении и велел позвать к себе Никиту и воеводу Алтухова. Оба не замедлили явиться на зов.

– Ну вот, – сказал Василий после обмена приветствиями, – поразмыслил я крепко обо всем и вижу, что нет у меня иного пути, кроме как в Сарай, к хану Узбеку. Лучше добром и по своей воле туда явиться, нежели быть привезенным в железа́х.

– Да ведь это все одно, что самому себя жизни лишить! – воскликнул Никита.

– На все воля Божья, – ответил Василий.

– Волею Божьей дерево растет, – сказал Алтухов, – а человеку от Бога положено жить своим разумом. И я мыслю тако же, как Никита Гаврилыч: ехать тебе в Орду – это верная гибель. Аль не помнишь ты, как Узбек расправился с братом твоим двоюродным, с князем Александром Новосильским? Всем ведомо: вина на нем была не столь уж великая и сам он явился к хану с повинной. И не глядя на то, Узбек повелел привязать его к четырем коням и разорвать на части. А твое дело много хуже, и никакое покаяние тебя от лютой казни не спасет.

– Пусть меня не спасет, зато землю нашу убережет от разорения. А мне, как я ни прикидывал, – конец один!

– Ну, это как знать! – сказал Никита. – За тебя весь народ наш подымется, как один человек.

– Напрасной гибели народу своему не хочу. Ну что мы одни супротив всей Орды сделаем?

– Вестимо, воевать с ханом негоже, – заметил Алтухов, – однако и без войны можно так обернуться, что и землю нашу не разорят, да и ты, Василей Пантелеич, цел останешься.

– Коли я отсюда добром выеду и сядет в Карачеве Тит Мстиславич, землю нашу никто зорить не станет. Только лучше уж мне прямо в Орду ехать, поелику все иные пути мне заказаны.

– Почто заказаны? – спросил Никита.

Василий пояснил, почему нельзя ему ехать ни на восток, ни на запад, ни тем паче оставаться где-либо на Руси.

– Думал и я о том, – сказал Алтухов, – только, сдается мне, не все страны ты перебрал. Есть одна, где можешь ты найти надежное убежище, и путь туда будет безопасен.

– Где же отыскал ты такую страну? – с сомнением в голосе спросил Василий.

– За Каменным Поясом[68] Каменным Поясом в старину назывался Уральский хребет., – пояснил воевода. – Я о Белой Орде говорю.

– Та же татарва, – сказал Никита. – Оттуда Василея Пантелеича прямо к Узбеку и свезут.

– Не свезут, а примут как дорогого гостя, когда узнают, что он туда приехал по вражде с Узбеком. Видать, не знаешь ты, что у них ныне творится.

– Не знаю, – честно признался Никита. – Думал я, что Белая Орда – это как бы золотоордынский удел и что тамошний хан лишь подручный Узбека.

– Так прежде и было. Только мало-помалу белоордынские ханы стали набирать все больше воли, а нынешний хан, Мубарек, и вовсе отказался почитать Узбека старшим. Узбек послал войско и, захватив расплохом его стольный город Сыгнак, посадил там сына свего Тинибека. А Мубарек перенес ставку далеко на полночь, кажись, к реке Джаику[69] Джаик – река Урал, Яик. и собирает там силы против Узбека. У белых ордынцев с золотыми вражда насмерть, и они Василея Пантелеича николи не выдадут. Он там безопаснее, чем где-либо, будет. И почти весь путь туда лежит по русским землям.

– Все это истина, – раздумчиво промолвил Василий. – Только больно уж это далекий край… Ставку свою хан Мубарек ныне держит в городе Чамга-Туре[70] Чамга-Тура – искаженное татарское название Чингиз-Тура, – это нынешний город Тюмень., у самого Тобола. Это отсюда, почитай, верст с три тысячи будет.

– Ну и что? За два – два с половиной месяца не слишком и спеша доедешь. Как раз до начала холодов успеешь.

– Да я не к тому, что ехать долго. Край уж больно неведомый, люди чужие… От отчизны своей там буду начисто отрезан. Отсюда даже и важная весть туда, может, за целый год не дойдет!

– Не думай так, Василей Пантелеич! Белоордынские ханы в оба глаза следят за Золотою Ордой и за Русью, дабы своего случая не упустить. С Хорезмом, Персией и Китаем идет у них большая караванная торговля. Там всегда знают, что на свете делается. Ну а в случае чего особо важного, гонцов к тебе будем посылать.

– К тому же не век тебе там оставаться, – добавил Никита. – Узбеку уже под шестьдесят, небось долго не проживет. А к новому хану первым явишься, и обратно Карачев твоим будет.

– Ну что ж, – сказал Василий после небольшого раздумья, – иного выхода, видать, нету. Коли надобно выбирать промеж Белой Ордой и лютой смертью, думать долго не приходится. Собирай меня в путь, Никита, послезавтра поутру выеду.

– Никак без меня хочешь ехать? – с упреком в голосе промолвил Никита.

– Почто стану отрывать тебя от родной земли и увозить невесть куда, отколе, может, и возврату нам не будет?

– Эх, Василей Пантелеич, как мог ты помыслить, что я тебя в беде покину? Куда ты, туда и я… Опричь тебя, у меня все одно никого на свете нет.

– Ну, коли так, спаси тебя Христос, друг, – сказал Василий, обнимая Никиту. – С тобою вдвоем не так страшна и чужбина.

– Кабы не семья, и я бы с тобою поехал, – промолвил Алтухов. – Но людей-то лучше с собою брать поменьше, и о том, куда едешь ты, кроме нас троих, никто знать не должен. Какой путь мыслишь ты избрать?

– Надобно ехать так, чтобы миновать большие города и вместе с тем чтобы было покороче. Стало быть, отсюда сперва на Пронск, потом на Муром, а там на Волгу и Вятскую землю. Так всё лесами и поедем.

– Добро. Здесь станем говорить, что ты поехал в Пронск, сестрицу проведать, а оттуда, мол, мыслишь повернуть на Орду, чтобы спробовать обелиться перед царем Узбеком. Эдак до Пронска тебе можно ехать открыто, ни от кого не таясь, ну а дальше уже надобно будет вести путь в тайности и в случае каких встреч называться чужим именем.

При дальнейшем обсуждении было решено, что до Пронска Василий возьмет с собой Лаврушку и еще двух-трех дружинников, а дальше будет продолжать путь вдвоем с Никитой.

Сборы в дорогу были недолги. Ввиду дальности и трудности пути ехать следовало налегке, не обременяя себя лишним грузом и вьючными лошадьми. Золото и драгоценности, которые брал с собой Василий, обеспечивали возможность по приезде на место приобрести все, что потребуется, так что с собой решили взять лишь оружие и самое необходимое из одежды.

К обеду следующего дня все приготовления были закончены. О делах управления разговоров почти не было, так как предполагалось, что вскоре в Карачев явится князь Тит. Василий лишь наказал своим приближенным, чтобы никакого противления Титу Мстиславичу не делали и все бы ему пока повиновались как законному государю. Свое личное имущество, а также часть обстановки дворца, наиболее дорогую по воспоминаниям, он велел упаковать и отправить обозом в Пронск, Елене.

Хотя об этом и не говорилось открыто, но все понимали, что Василий покидает свое княжество надолго, может быть навсегда, а потому большинство старых слуг и многие дружинники выразили желание перейти пока на службу к Елене Пантелеймоновне и к ее мужу. Подумав немного, князь согласился на это и разрешил им следовать в Пронск с обозом.

Покончив с делами, Василий взял с собою Никиту и отправился к Аннушке. Последнее время они нечасто виделись: поняв, что ему надо порвать с прошлым и жениться на Ольге Муромской, Василий, хоть и оттягивал свое сватовство, все же старался бывать в Кашаевке пореже, чтобы и себе и Аннушке дать время постепенно отвыкнуть друг от друга. В отношении себя он в этом, пожалуй, преуспел. Находясь всегда на людях, будучи увлечен делами управления, он и в самом деле стал мало думать об Аннушке, утратил к ней остроту чувства, хотя и вспоминал ее с теплотой и нежностью. Она же, любя Василия больше, чем когда-либо, но понимая неизбежность разлуки, старалась не быть для любимого обузой и не выдавать ему своего горя.

Вкратце рассказав пораженной ужасом Аннушке о событиях последних дней, Василий сообщил ей, что наутро покидает Карачев и пришел проститься, быть может, навсегда.

– Васенька, ужели ж покинешь ты свое княжение? Ужели всех нас покинешь? – с трудом веря страшной действительности, промолвила наконец Аннушка. – Куда же поедешь ты отсель?

– Далеко еду, Аннушка, в чужие края… Какое уж тут княжение! Сейчас жизнь свою надобно спасать от проклятого хана, а дальше – что Бог даст. Может, и вернусь сюда, коли Узбек раньше меня помрет.

– И ты один поедешь?

– С Никитой. Не хочет он меня оставить.

– Кто ж хочет оставить тебя, солнышко наше? Коль дозволил бы ты, почитай, весь народ наш, до последнего человека, за тобой бы пошел!

– Ежели бы в том была польза народу, я бы его тоже никогда не оставил. Только и уезжаю потому, что надобно от земли нашей беду отвести и людей от татарской расправы избавить.

– Васенька, – помолчав, сказала Аннушка, – а как же теперь с этим-то будет… ну, с женитьбой твоей на княжне Ольге Юрьевне?

– Где там помышлять о женитьбе! Как могу я связать себя семьей, коли сам не ведаю, что завтра со мною будет? Да и кто ныне пойдет за меня, за изгоя бездомного, у которого смерть за плечами стоит?

– Князь мой светлый! – воскликнула Аннушка, опускаясь на колени и охватывая Василия руками. – Знаю, неровня я тебе и женою твоей стать не мыслю. Но всею моей любовью великой тебя заклинаю: дозволь с тобою ехать, хоть служанкой твоей, хоть последней рабой! Все невзгоды пути, всю горечь разлуки с родною землей, самую смерть с тобою разделю с радостью и, умирая, буду Господа славить за посланное мне счастье! Васенька! Васенька! – И Аннушка разразилась бурными рыданиями.

– Что ты, Христос с тобой, ласточка! – растроганно промолвил Василий, поднимая ее и нежно целуя залитые слезами глаза. – Думаешь, мне легко с тобою расставаться? Но сама ты помысли, как могу взять тебя с собою, коли не ведаю, куда ведет меня злая судьба? Ждут меня долгие скитания по глухим лесам, многие опасности, быть может, погоня. Один я от нее уйду и опасность одолею, ну а с тобою мы оба погибнем. Не плачь, зоренька, Бог милостив: авось еще встретимся!

– Нет, родной, нет, любимый мой, – сквозь слезы прошептала Аннушка, вся приникнув к нему, – чует мое сердце: не увижу больше тебя… Разлучит нас судьба навеки.

Два часа спустя Василий в последний раз обнял Аннушку и, с трудом оторвав ее от себя, почти выбежал на крыльцо. Внизу уже ожидал Никита, держа в поводу княжьего коня. Пока они не скрылись за воротами, Аннушка крестила их вслед торопливыми движениями руки, потом пошатнулась и без чувств упала на пол.

* * *

Вечером того же дня Василий созвал на прощальный ужин всех приближенных и служилых дворян. В большой трапезной карачевского дворца их собралось более ста человек. Bсe знали уже о событиях, случившихся в Козельске, и о том, что князь их покидает, быть может, навсегда, а потому в начале трапезы за столами царило общее уныние. Однако по мере того как слуги приносили из стряпной все новые блюда, а из княжеских погребов потекли в трапезную самые старые и дорогие вина, настроение у всех стало подниматься и сразу приняло воинственный характер.

Гости умоляли Василия не покидать княжения и силою оружия отстаивать свои права. Хватаясь за сабли, они клялись положить головы за своего князя и воевать за него с кем угодно. Кто-то предложил не мешкая поднять дружину и скакать в Козельск, чтобы «научить уму-разуму старого вора Тита Мстиславича и его щенков». Почти все присутствующие с восторгом откликнулись на это предложение, и Василию стоило немалого труда унять разбушевавшиеся страсти.

Убедив негодующих людей в том, что всякое насилие теперь пойдет ему, князю, только на вред, он честью их обязал не выступать против князя Тита и не нарушать мира в Карачевской земле.

В конце трапезы Василий оделил всех приглашенных богатыми подарками, дал воеводам денег для раздачи младшим дружинникам, не забыл и дворцовую челядь, а затем простился со своими дворянами, трижды целуясь с каждым.

Глава 26

Ранним утром двадцать седьмого июля 1339 года князь Василий Пантелеймонович в сопровождении Никиты вышел на крыльцо карачевского дворца. Оба были в дорожном облачении и при саблях. Идущий сзади отрок нес их луки и колчаны со стрелами.

Двор был полон воев и челяди, собравшейся, чтобы проводить своего господина, а прямо напротив крыльца стояла конная сотня в походном снаряжении и со вьюками. Она должна была сопровождать Василия до Пронска, ибо накануне вечером по общему настоянию старшин князь согласился взять с собою часть дружинников, которые выразили желание перейти на службу к пронским князьям. Эта мера предосторожности была нелишней, так как о предстоящей поездке Василия знали все, и, если слухи о ней дошли до Козельска, по дороге можно было ожидать засады и нападения.

Поздоровавшись со стоящими на крыльце воеводами и боярскими детьми, получившими дозволение проводить его до первого ночлега, Василий сказал несколько приветливых слов столпившимся во дворе людям, которые в ответ разразились громкими криками. В них перемешались горькое сожаление, и добрые напутствия, и надежды на скорое возвращение князя, но громче всего звучали угрозы по адресу его врагов.

Василий, бледный и взволнованный, медленно обвел глазами толпу и обширный двор, мысленно прощаясь со всем, что его окружало с детства, и стараясь навсегда запечатлеть в памяти каждое лицо, каждый предмет. Потом молча поклонился народу в землю, быстро сошел с крыльца и вскочил на поданного ему коня. Вся свита последовала его примеру.

– Ничего не забыл ты, княже? – спросил воевода Алтухов. – Коли так, будем выезжать?

– Обожди, – сказал Василий, – осталось одно дело, которое я доселева откладывал, дабы свершить его в этот час и при всем народе. Привести сюда боярина Шестака!

Никита сделал знак Лаврушке, и последний, соскочив с коня и придерживая рукой саблю, бегом скрылся за углом дворца. Через несколько минут Шестак, который просидел все эти дни в подвале и ничего не знал о случившемся, был выведен во двор и поставлен перед Василием. Глаза его с опасливым недоумением оглядывали сидящего на коне князя, готовый к выезду отряд и толпившуюся вокруг, взволнованную челядь. По всему было видно, что произошло нечто чрезвычайное, но что именно? Как угадать это и как держать себя с Василием?

Впрочем, Шестаку не пришлось долго ломать над этим голову.

– Ну вот, боярин, радуйся: твоя взяла, – с еле уловимой насмешкой в голосе промолвил Василий. – Как видишь, покидаю свою вотчину, а на карачевский стол твоим и князя Андрея радением сядет ныне новый государь, Тит Мстиславич. Чай, теперь ты доволен?

Бурная радость родилась в груди Шестака и, почти не таясь, выглянула из его маленьких, припухших глаз.

«Стало быть, испугался хана и обмяк наш умник, – подумал он. – Великое княжение добром отдает Титу, а сам небось выезжает на удел!»

Боярин был настолько уверен в правильности своей догадки, что вмиг приосанился и лицо его снова приняло обычное, важно-самодовольное выражение.

– Вот так-то оно лучше, Василей Пантелеич, – наставительным тоном сказал он. – Хвалю за то, что признал ты старшинство князя Тита Мстиславича и добром уступил ему набольший стол. Уж он княжить сумеет по старине и бояр своих сажать в подвал не станет! Одначе ежели все обошлось миром и по-хорошему, – об этом тоже поминать больше не будем!!

– Ну спасибо на добром слове, боярин! А я, признаться, дюже твоего гнева страшился. Только уж ты меня до конца уважь, поведай, не видал ли еще каких-либо вещих снов дружок твой, Андрей Мстиславич?

– А о том ты лучше у него самого спроси.

– Да вот жаль не догадался этого прежде сделать, а теперь уже поздно: намедни ссек я ему в Козельске голову.

– Господа побойся, княже! Нешто таким шутят? – побледнев и начиная дрожать, пробормотал Шестак, сообразивший наконец, что дело прошло вовсе не так гладко, как ему представилось.

– Мне шутить недосуг, боярин: как видишь, тороплюсь в дальний путь. Тебя же, поелику ты столь много для этого потрудился, оставляю здесь встречать нового князя. Заодно передашь ему самолично ханский ярлык, который мы по, завезли из Козельска. А чтобы ты Тита Мстиславича, как по заслугам твоим подобает, первым увидел, мы тебя пристроим повыше… Повесить его на воротах, – громко сказал он, обращаясь к окружающим, – да не снимать до прибытия князя Тита.

Несколько дюжих дружинников разом подхватили отчаянно кричавшего и вырывавшегося Шестака и поволокли его к воротам. Не прошло и пяти минут, как тело его, подтянутое под самую стреху проездной башни, судорожно подернувшись, повисло над въездом в карачевский кремль.

Василий, уже выехавший из ворот, придержал коня и оглянулся на покачивающийся в воздухе труп боярина, к груди которого был приколот развернутый пергамент с алою тамгой великого хана Узбека.

– Ну вот, Тит Мстиславич, – промолвил он, – для твоего иудина княжения вывеску я оставляю самую подходящую… А грядущее известно одному Господу.

С этими словами он повернул коня и, став в голове своего небольшого отряда, не оборачиваясь больше, начал спускаться с кремлевского холма.

* * *

В прохладной и пахнущей сухими травами келье Покровского монастыря, вздыхая и скорбя о безвременной гибели боголюбивого князя Андрея Мстиславича, еще недавно отписавшего монастырю пятьсот четей пахоты, монах-летописец в эти дни записал:

«В лето 6847 убьен бысть князь Звенигородский Андреи Мъстиславичь, от своего братанича, от Пантелеева сына, от окааннаго Василиа, месяца июля в 23, на память святого мученика Трофима»[71]Текст Троицкой летописи..

Перечитав написанное и подумав немного, монах тщательно выскоблил слово «Звенигородский» и вписал вместо него «Козельский».

«Так хотел Господь, – подумал инок, присыпав написанное сухим песком и свертывая рукопись. – Не довелось благодетелю нашему в Козельске покняжить, однако царевой волей был он уже козельским князем».


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Часть вторая. Князь земли Карачевской

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть