Дальше произошло то, чего я больше всего опасался. Мне захотелось говорить.

«Ни в коем случае! — пытался я убедить самого себя, — ни в коем случае! Видишь, как всё хорошо идёт. Всех ругает, а тебя нет. Над всеми издевается, а тебя только по голове гладит. Никиту вот специально вызвал, дачу, особняк отвалил, что тебе ещё надо? Кати немедленно в Киев и пиши, пока зелёная улица перед тобой…

Нет, хочу говорить!

Не гневи Бога, не гневи Сталина, балда! Начнёшь за здравие, кончишь за упокой. Опять с какой-нибудь Ходынкой влезешь. Сейчас уже не сойдёт тебе. Берия в нём всю муть со дна поднял, разве не видишь? Нет уже рождественского дедушки. Перед тобой Сталин, ты что, забыл? И оба вы пьяные…»

Ни в какую… Тост! Только тост! Хочу тост произнести!

И произнёс.

Подошёл к столу, разлил остатки водки и очень громко произнёс:

— Дорогой товарищ Сталин, дорогой Никита Сергеевич! Простите, что я вторгаюсь в ваш серьёзный, деловой разговор, но мне кажется, что настало время выпить…

— Очень правильное замечание, — серьёзно сказал Сталин, взяв протянутый мною стакан. — Выпить никогда не вредно. Мозги прочищает.

И меня понесло. В пьяном словоизвержении своём я говорил в основном о войне. Об отступлении, об оставленной Украине, о мосинских трёхлинейках, которые выдавали нам за день до вступления в бой, и, конечно же, о Сталинграде, Мамаевом кургане, солдатах, командире полка, Чуйкове, Родимцеве, колхозных лопатах, мёрзлом грунте… Патриотизм так и пёр из меня.

— У сталинградцов, у солдат была одна мечта, — закончил я свой несколько затянувшийся тост. — Дорваться до логова этого бандита, до его канцелярии и нагадить ему на стол. Вот за это солдаты и пили свои положенные сто грамм.

— Хороший тост, — сказал Сталин. — Но в ответ я тебе вот что скажу. Налей-ка ещё.

— А больше нет, товарищ Сталин.

— Как так нет? Такого не бывает. А ну, Никита, сбегай. Скажи там дежурному.

Хрущёв неуверенной походкой направился к двери.

— И нарзану заодно, — крикнул ему вдогонку Сталин. — А тебе скажу, — он ткнул меня пальцем в грудь. — Понял я наконец тебя, Некрасов. Хитрый ты человек. Очень даже хитрый. За это хвалю. Но не расчётливый. Что раз прошло, второй раз уже не годится… Вот ты тост произнёс. Хороший тост, патриотический. И тамада из тебя может выйти хороший. Уж не грузин ли ты? Может, бабушка какая была грузинкой, а? Но в тосте своём ты допустил ошибку — перехитрил или недохитрил, не знаю, но впросак попал.

Он прошёлся по комнате. Озлобление его вроде прошло. Остановился против меня.

— Но скажи мне такое, только откровенно. По совести. По-твоему, что, товарищ Сталин участия в Великой Отечественной войне не принимал? — и выдержал паузу, во время которой я почувствовал, что начинаю холодеть. — А мне казалось, что небольшой, но всё-таки вклад сделал. Может, я ошибаюсь?

Я стоял перед ним и молчал. Руки и ноги оцепенели.

— Хорошо… На это ты мне вполне справедливо ответишь, что вы сами, товарищ Сталин, сказали, что жопа у вас болит и что ты эту самую мою жопу пожалел… Вот и подсказал я тебе ответ. А ты уже испугался. Не надо. Но запомни — хитрить хорошо, но не с товарищем Сталиным. Понятно?

Он поднял руку, то ли предваряя возможные мои извинения или объяснения, то ли давая знак, что ещё не кончил. Опять прошёлся по комнате.

— Но это, так сказать, для начала. Присказка. Небольшой совет юному другу. Но главное, что я хотел тебе сказать после твоего тоста, хорошего тоста, не спорю, другое. Про Гитлера. Ты назвал его бандитом. И солдаты так его называли. Правильно называли. Конечно, он бандит, но я думал, что бандит умный, а оказался глупый. Вот если б мы вместе да против всех этих наших союзничков, Черчиллей, Рузвельтов, весь мир покорили бы, понимаешь, весь мир! А потом поделили бы пополам! А он, дурак, не понял. И полез. И по зубам получил.

Я почувствовал, что сейчас что-то произойдёт.

— Товарищ Сталин, но ведь вы сами…

— Не перебивай! Товарища Сталина перебивать нельзя. Слушай. Договорились, значит, мы с тобой, что Гитлер бандит. Людей убивал, в печках сжигал. Нехорошо, конечно. Негуманно. Ну, а товарищ Сталин, по-твоему, не бандит? — Он сделал паузу, и я почувствовал — по спине у меня побежали мурашки. — Сколько он людей на тот свет отправил! А? Куда там Гитлеру. Ребёнок по сравнению с товарищем Сталиным… Учиться ему у товарища Сталина надо было, а он вместо этого полез, дурак, на него… А начал-то он вообще неплохо. Тесно, говорит, нам, немцам. Версаль задушил! И гам! — для пробы — Саар. Плебисцит вроде устроил. Сошло. Потом Австрия, аншлюс. Сошло. Судеты, Мюнхен — тоже сошло, победа. Сожрал Чехословакию, союзнички промолчали. Молодец! Хвалю! Знал, что делал. И внутри тоже. С врагами народа надо поступать решительно. Колебаться нельзя. «Окончательное решение еврейского вопроса» — правильное решение. Я бы сказал даже, гениальное.

Что он говорит? Я почувствовал, что во мне что-то оборвалось.

— Товарищ Сталин… Иосиф Виссарионович… Но нас же всю жизнь учили, убеждали, что антисемитизм…

Он не дал мне договорить.

— Не было его! Нет! И не будет! — Он вдруг побагровел. — Нет такого понятия, «антисемитизм». Понятно? Есть племя торгашей, ростовщиков и хапуг…

— Эйнштейн, что ли, торгаш и хапуга?

— Эйнштейн не знаю, а Каганович да!

Тут как раз вошёл Никита с двумя бутылками водки.

— Скажи, Никита, Лазарь — вор?

Никита опешил. Поставил бутылки. Лихорадочно стал одну из них раскупоривать.

— Вор или не вор, говори!

Никита, точно рыба, выброшенная на берег, хватал ртом воздух. А перед ним стоял, расставив ноги, Сталин, весь красный, даже шея и грудь покраснели, со сжатыми кулаками, и казалось, что вот-вот он размахнётся и ударит его.

— Говори!

Но Никита не в силах был выдавить ни слова.

А я… До сих пор не могу понять, как это получилось, нашло какое-то затмение, но я выхватил у Никиты бутылку, молниеносно разлил по стаканам и сказал, упёршись пьяными глазами в Сталина:

— Я предлагаю выпить за командира пятой роты лейтенанта Фарбера, товарищ Сталин. Слыхали о таком?

— Фарбера? Какого такого Фарбера? Не знаю я никакого Фарбера.

— И напрасно! Командир пятой роты 1047-го полка 284-й дивизии. Выпили?

Сталин взглянул на меня так, что я понял — сейчас конец. Потянулся к телефонной трубке.

— За такое знаешь что? — сказал он, не сводя с меня глаз, страшно медленно, вколачивая каждое слово, точно гвоздь. — Не знаешь? Так вот узнаешь.

Он набрал номер.

— Берию ко мне, — и швырнул трубку.

Всё! Я понял, что всё.

Воцарилась пауза. Никто не двигался. Ни Сталин, ни Хрущёв, ни я. Застыли.

В ушах стучало. Всё быстрее и быстрее.

Сталин, стиснув протянутый мною стакан так, что пальцы даже побелели, стал приближаться ко мне. Тихой, беззвучной, какой-то крадущейся походкой.

И смотрел, не отрываясь смотрел. В глазах его вспыхнули маленькие красные огоньки, как у кошки ночью.

За спиной моей тихо открылась и закрылась дверь.

Я понял, что это конец.

Залпом выпил стакан водки. В глазах пошли круги. В ушах зазвенело. Всё сильнее и сильнее.

Я упал. Стакан покатился по полу. Последнее, что я услышал сквозь всё усиливающийся звон в ушах:

— Жиденький паренёк… А я ещё на брудершафт хотел.

Больше я ничего не слышал, я умер.

-------------------

Умер-шмумер, был бы здоров.

Одна из самых одесских сентенций великого черноморского города. Тираны умерли — не все, правда, Молотовы и Кагановичи всё ещё поливают свои грядки, а может, что-то и строчат, лживое, — но главные убийцы всё же лижут в преисподней раскалённую сковородку. А я, отряхнувшись, у своих друзей, в любимой Женеве, под прошлогодней сосенкой дописываю последние страницы. Весна, март. Лопнули первые почки на каштанах. В Швейцарии это считается наступлением весны. Специальный человек следит за специальным каштаном в университетском парке, и лопнула почка, выглянул крохотный пятилапый листочек, и сразу же в газету — началось! Дописываю… Напротив меня, под берёзкой, вылезли из-под земли четыре крохотных крокуса, три лиловых, один белый. Утром только выглянули, сейчас уже распустились. И пчёлка прилетела. За работу, товарищи!

Что-то затянул я на этот раз. Прошли лето, осень, зима. И много событий произошло за это время. И в мире, и в моём парижском Ванве.

В магазинчике с джинсами, том самом, сделали ремонт. Заменили вывеску. «Саперлипопет» засияло свежим золотом. Помыли витрины, убрали мусор, хозяйка вымыла тротуар, опять же мылом, и я помчался к автобусу по другой стороне…

В моё кафе «Сентраль», где я по утрам пью кофе с круассаном и листаю «Фигаро», бросили бомбу. Кто — до сих пор неизвестно. Никто серьёзно не пострадал, кого-то поцарапало стеклом, хозяйку слегка контузило. Много об этом говорили, больше месяца кафе было закрыто, сейчас опять хожу, пью кофе, из «Фигаро» узнаю, что в мире по-прежнему плохо, никакого просвета. Только молодёжи хорошо. Ухаживают по-прежнему. Сын Бельмондо — за хорошенькой монакской принцессой Стефани — траур по матери, принцессе Грасс, кончился; сын Росселлини и Ингрид Бергман — за старшей, Каролин. А Альберт, наследник монакского престола, не расстаётся с дочкой Грегори Пека. (Это я всё узнаю, нет, не из «Фигаро», оно посолиднее, а из весёлой, приличными французами презираемой «Франс диманш» — я её не презираю.)

Ну, а Париж? Лучший в мире город Париж? И мы в нём, изгнанники? Что ж, живём, работаем, ворчим, болеем, боремся против несправедливости, ссоримся всё из-за той же истины, которую каждый из нас знает лучше другого. По-прежнему пьём, кто чаще, кто реже, женщины по-прежнему часами говорят по телефону, темы никогда не иссякают, ждут не дождутся очередных «сольд», магазинных скидок.

Ну, а автор этих строк?

Посмотрев недавно по парижскому телевидению все четыре серии бондарчуковской «Войны и мира» и тут же бросившись к первоисточнику, который читал взахлёб, будто в первый раз, я понял, что из всех толстовских героев я больше всего смахиваю на старика Болконского. Так же нетерпим, ворчлив и раздражителен, жена считает, что и деспотичен. К тому же неожиданно выяснилась ещё одна весьма прискорбная для меня деталь — оказывается, всегда казавшийся мне глубоким стариком князь Болконский моложе меня. Да-да! Если считать, что он ровесник Кутузова, а это, очевидно, было так, то оба они умерли, не дожив до семидесяти, Кутузов — шестидесяти восьми лет… А я перешагнул этот рубеж. Всю жизнь считал себя мальчишкой, делил всех на молодых и взрослых, относя себя к первым, а тут вдруг оказался не только взрослым, но и весьма и весьма преклонного возраста.

И вот сидит сейчас под любимой своей сосенкой этот самый весьма преклонного возраста господин (в просторечии просто старик), следит за пролетающими самолётами, за длинным белым следом, оставляемым ими высоко в небе, умиляется пчёлкой-мохнаткой, перелетающей с венчика на венчик таких красивых, весенних, вчера только появившихся крокусов, сидит, курит свой «Голуаз» и думает думу свою.

Бел-горюч камень. Сколько раз попадался он на его пути. Сворачивал то туда, то сюда, объезжал, ехал прямо. А в итоге — по правильному ли, как говаривал Владимир Ильич, по нужному ли пути направлял он коня своего? И туда ли, куда хотел, приехал он? Может, с тоской вспоминается какая-нибудь оставшаяся позади тропинка, соблазнительно манившая его? Или, напротив, большак, который разумно или неразумно объехал стороной?

Нет, всё сложилось так, как и должно было сложиться. Ни на что не сетую, ни на что не жалуюсь.

Ну какое я имею право жаловаться, если, оттрубив весь Сталинград от первого до последнего дня, остался жив? И дошёл до самой Польши, и вернулся в родной Киев, и обнял маму, которой тоже не так уж сладко было в годы оккупации, обнял, расцеловал её, маленькую, худенькую, склонившуюся над своей дымящей из всех щелей печуркой, и прожил с ней ещё двадцать пять лет! Подумать только — двадцать пять лет! Не всякому выпало такое счастье. А на меня вот свалилось.

И жили мы в Киеве. И в Москве, и в Ленинграде, и в любимом нашем Коктебеле, и в Ялте, и на озере Севан. И ездили по Волге, и в родном мамином Симбирске побывали («Но где же хорошавки, самые вкусные в мире яблоки, что-то не вижу я их нигде…»), и поднимались на Мамаев курган, в Сталинграде, и сфотографировал я её на месте наших окопов, на фоне скромного обелиска, под которым покоятся кости бойцов нашей 284-й стрелковой дивизии. Не сосчитать, сколько их полегло. И нету больше этого обелиска, снесли и бульдозером прошлись. По могилам, по окопам. И стоит на их месте стометровая Мать-Родина с мечом в руке, и кругом ступени, мрамор, гранит, нагромождение бронзовых мускулов, куда-то рвущихся и кричащих солдат. Мама этого не видела. И слава Богу…

И очень не хватает мне её сейчас. Как радовалась бы она, что мы живём с ней вместе в Париже. Она долго в нём жила и любила его. «Грязный, правда, везде бумажки, мусор, собачьи кучи, но, поверь мне, совсем этого не замечаешь…» — «Но почему, мама, ты ж у меня такая чистюля?» — «А потому, что люблю парижан. Всех без разбора. Даже апашей. С одним из них, представь себе, танцевала в каком-то кафешантане. Очень был красивый, черноглазый, с усиками, в красном шарфе и клетчатом кепи набекрень. Говорят, теперь их уже нет. Куда они девались?» Да, исчезли апаши-воры, грабители и сутенёры маминой молодости, как исчезли фиакры, трамваи, газовые фонари, пелеринки полицейских. Теперь террористы, гангстеры, хиппи, панки. Боюсь, что мама и их полюбила бы, парижане всё же…

Но мамы нет. А Париж есть. И в нём тот самый «Городок», о котором так замечательно написала когда-то Тэффи. Не могу удержаться, приведу несколько строк:

«Это был небольшой городок, жителей в нём было тысяч сорок, одна церковь и неимоверное количество трактиров.

Через городок протекала речка. В стародавние времена звали речку Секваной, потом Сеной, а когда основался на ней городишко, стали называть «ихняя Невка».

Местоположение городка было очень странное. Окружали его не поля, не леса, не долины — окружали его улицы самой блестящей столицы мира, с чудесными музеями, галереями, театрами. Но жители городка не сливались и не смешивались с жителями столицы и плодами чужой культуры не пользовались. Собирались жители городка больше под лозунгом борща, но небольшими группами, потому что все так ненавидели друг друга, что нельзя было соединить двадцать человек, из которых десять не были бы врагами десяти остальных. А если не были, то немедленно делались.

Ещё любили они творог и долгие разговоры по телефону.

Они никогда не смеялись и были очень злы…»

Вот и я живу в этом, не так уж и изменившемся за прошедшие годы, городке. Хотел сказать, живу и не тужу. Нет, тужу. И очень тужу. Стоит ли расшифровывать, по ком и о чём? По-моему, и так ясно.

Вот если бы да кабы… Но это уже не о прошлом, о будущем, саперлипопет!


Женева, 13.3.83 г.


Читать далее

Виктор Платонович Некрасов. Саперлипопет, или Если б да кабы, да во рту росли грибы…
1 16.04.13
2 16.04.13
3 16.04.13
4 16.04.13
5 16.04.13
6 16.04.13
7 16.04.13
8 16.04.13
9 16.04.13
10 16.04.13
11 16.04.13
12 16.04.13
13 16.04.13
14 16.04.13
15 16.04.13
16 16.04.13
17 16.04.13
18 16.04.13
19 16.04.13
20 16.04.13
21 16.04.13
22 16.04.13
23 16.04.13
24 16.04.13
25 16.04.13
26 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть