12. Размышления у парадного подъезда

Онлайн чтение книги Сборник произведений
12. Размышления у парадного подъезда

На бульваре он сразу же сел на скамейку. Во-первых, запас времени еще не иссяк, во-вторых, хотелось поболтать с самим собой по поводу всего только что услышанного.

«Разумеется, — размышлял Александр Петрович номер первый, — разумеется, это хамство! Какая-то вселенская смазь: покрыл всех без разбора — Россию, Европу, старый строй, революцию, дворянство, интеллигенцию, народ…»

«Нет, постой, постой! — перебивал Александр Петрович номер второй. — Вот именно народ он никак не покрыл…»

«Да, действительно! — подумав, соглашался Александр Петрович первый. — Народ как будто не покрыл…»

«Но тогда, — торжествовал Александр Петрович второй, — тогда это уже не обозленное неудачами самолюбие и не больная печень, а точка зрения! И в самом деле: и такой подход к событиям имеет все права на существование… Пусть говорят, что он зол и несправедлив, но где они видели добрую сатиру? Где в «Ревизоре» душевная теплота? А «История города Глупова», которая не то что высмеяла, а без всякой справедливости прямо вымазала навозом нашу отечественную государственность? Тогда интеллигенция была довольна, потому что страдал царский строи, но когда жало сатиры входит в ее благородную плоть — Караул! Грабят! Конечно, кроме барской маниловщины и органической глупинки, в нашей интеллигенции было и другое, весьма даже положительное, да и завоевания революции не только нестерпимая словесность и Тришкин кафтан!»

«Однако, — ядовито спросил Александр Петрович первый, — кто нас всех загнал в эту эмигрантскую бутылку?»

И сам же себе ответил: «Русская интеллигенция! При всем своем юродстве она была все-таки умной, а режим был глупее пробки. Вместо того, чтобы обходиться с ним, как с Иванушкой-дурачком — интеллигенция изо всех сил напирала на его эгоизм, жестокость и подлость, которых — вне общепринятых во всех режимах норм — у нас, собственно, и не было. И в результате — вместо «неба в алмазах, настоящий, а не выдуманный для революционных куплетов «деспот в чертогах златых»!»

«Но, — азартно возразил Александр Петрович второй, — глядя на современное положение рабочих в свободных странах, видишь, чего они добились, используя пугало нашей революции. К сожалению, у нас она зажилась и — как муравьиная матка, у которой долго не выводятся обязанные ее кормить работницы — слопала те яйца, которые только что снесла. Революцию важно убить вовремя, иначе от нее остается только трупный смрад и духовное рабство. Как бы ни пугались либеральные души, а реставрация для духовного здоровья страны совершенно необходимый этап. Только она окончательно дискредитирует те легенды о золотом веке старого режима (сапоги три рубля, хлеб три копейки), которые чем дальше, тем больше укрепляются под властью революционных благодетелей, и только она реабилитирует подлинные завоевания революции, помаленьку переводимые в свою противоположность обратившимися в сатрапов «товарищами». Ведь надо быть совершенным и злобным кретином, чтобы в наше время, когда человечество за полвека продвинулось несоизмеримо больше, чем за все два тысячелетия от Р. X. — точно слепой за частокол, цепляться за созданную столетье тому назад на частном примере английской промышленности теорию и из-за нее безобразно мучить и калечить целые поколения…»

— Сидит на бульваре, как Робинзон, на необитаемом острове, и вижу по губам, что сам с собой разговаривает! — раздался вдруг над Александром Петровичем насмешливый и весьма звонкий голос и рядом на скамейку плотно села еще молодая и довольно-таки «ничего себе» дама. — Можно дух перевести рядом с вами? А то проклятая авоська все руки оттянула!

(Ее нилоновая сетка была набита до того, что, казалось, каждая нитка держится на одном критическом волоске.)

Александр Петрович вскочил, рассыпался в галантностях, приложился к ручке и, усевшись снова, справился для начала, как поживает супруг.

— Поживает… — все так же насмешливо отозвалась соседка, закуривая и выпуская дым возжой. — Лечится, как и все…

— А от чего?

— Не знаю… Похоже, от предыдущего лечения… А вот вы где пропадаете? Забежал было на полчасика и с тех пор, как корова языком слизала… А как раз вы мне очень и очень нужны!

— Да я, милая Марина Гавриловна, всегда и ныне, и присно! Всей душой и всем сердцем!

— Вот как, даже сердцем? Ладно, ловлю на слове… На всякий случай запомните, что — помимо его выходных сред — супруг возвращается не раньше десяти вечера!

Ее тон, впрочем, не оставлял сомнений, что это, двусмысленное как будто, предупреждение — всего лишь завитушка для веселости разговора.

Александр Петрович, кстати, и не обольщался. Его соседка из новых интеллигентов и новых эмигрантов успела прочно акклиматизироваться в Европе: «шикарно» одевалась в «Юнипри», умудрилась парижским лифчиком наполовину смирить великодержавное буйство своего славянского бюста, от доски до доски прочитывала женский журнал «Она» и даже бегала по абстрактным выставкам, но в нравах сохранила царевококшайскую чистоту. Не без незначительных отклонений, впрочем… Первый ее муж остался где-то в Советском Союзе и вообще был смутным мифом неустойчивой молодости: во время осадного положений Марина Гавриловна засиделась у добрых знакомых, осталась ночевать и, по тесноте, случайно переспала с хозяйским племянником. Потом повторила этот факт, уже не опираясь на осадное положение. Потом вошла во вкус и, когда обозначился ребенок, записалась в ЗАГСе. Второго мужа — француза — Марина Гавриловна нашла в немецком плену только для того, чтобы выехать в Париж и — как водится — во Франции сразу же разошлась с ним (вернее, он с ней). А третий супруг, шофер-таксист, неплохо зарабатывающий, видный мужчина (хоть и на двадцать лет ее старше) подвернулся как раз в тот момент, когда молодая женщина стала серьезно уставать от работы в ателье и потянулась к семейственности. Само собой разумеется, что все внесемейные антракты тоже были меблированы кое-какими мужскими тенями, но все это были только тени и не более.

И Александр Петрович, не продолжая фривольной линии, серьезно осведомился, чем, собственно, он может служить.

— Хочу просить вас быть крестным отцом, — жуя папиросу и выпуская дым изо рта, носа и даже, кажется, ушей, с торжественностью, прикрывающей как будто некий конфуз, прорекла Марина Гавриловна.

— Как? Вы хотите креститься?! — растерялся Александр Петрович, перед мысленным взором которого встал тот Страстной Четверг, в который он привел искавшую кого-то Марину Гавриловну в церковь. Сначала она озиралась с видом марсианина в главном зале Нью-Йоркской биржи, а потом, когда стали читать Евангелие, заскучала, вытащила из сумочки новую книжку «Она» и, прислонившись к колонне, стала рассматривать весенние моды. Александр Петрович еле отстоял ее от готовых линчевать наглую грешницу церковных «жен-мироносиц». — Так вы хотите креститься?! — растерянно повторял он и думал: «вот он, Кудеяр-то!»

— Да нет же! Меня в СССР бабка тайком от родителей крестила, — все так же сквозь дым и огонь папиросы разъяснила Марина Гавриловна. — И назвала меня старушка — Божий дар, Марьей… Это я сама себя в Марину переделала… А теперь вот хочу своих пацанов крестить. Есть, оказывается, такое «Братство Святого Равноапостольного князя Владимира» (словно по-санскритски — с подчерком — выговорила она), которое дает русским детям стипендии и устраивает для них летние лагеря почти «за безденьги». Однако берет только крещеных… Я уже пококетничала на эту тему с нашим отцом Аполлодором. Он, конечно, благословил обеими руками и уже стал натаскивать по четвергам моих братьев-разбойников на свой опиум…

Если бы дети родились от первого мужа, который был комсомольцем настолько «в линии», что впоследствии сам упек свою молодую жену на пять лет лесозаготовок, — наследников, конечно, назвали бы Владилен (Владимир-Ленин) и Марксен (Маркс-Энгельс), но настоящий отец, хоть и русский по паспорту, но национальности и религиозной принадлежности туманной — обрядами не интересовался и охотно согласился с женой, когда она предложила оставить детей до совершеннолетия некрещеными и дать им такие универсальные имена, которые не задевали бы всегда шовинистические европейские уши. И Марксен легко и просто сократился в Марка. Зато с Владиленом пришлось повозиться. В конце концов стал он — совсем не в рифму — просто Жоржем.

— А как же теперь вы хотите назвать ваших детей? — осторожно осведомился Александр Петрович.

— Ну, имена остаются те же… Отец Аполлодор их приемлет… Так что же — соглашаетесь?

— Я вам очень признателен за честь и прочее, но, вы знаете, я безработный и у меня даже денег на крест не найдется!

— Пустяки! Займем! — отмахнулась Марина Гавриловна, несмотря на всю циничность клещевого своего практицизма, бывшая в корне доброй и, не только по мужиковой линии, отзывчивой.

— Но я же, милая Марина Гавриловна, даже «Верую», которое полагается во время обряда читать крестному, порядком позабыл!

— И это предусмотрено! Отец Аполлодор сам мне сказал: передайте куму, что по нашей общей греховной слабости и во избежание возможной заминки «Верую» у меня обычно исполняется хором… Не поп, а конфета… И даже когда на не совсем перезрелых грешниц руки возлагает — получается, как будто некоторая духовная польза… Так что же — соглашаетесь?

— Только для вас, Марина Гавриловна!

— Ну, ладно. Спасибо. За мной не пропадет… Одначе перекурила, отдохнула — пора и в поход…

И заметив, что Александр Петрович собирается запрячься в ее авоську, насильно отобрала у него сетку:

— Бросьте вы эти рыцарские сантименты! Вдобавок, мне всего два шага: прямо в подъезд напротив… Отношу платье одной литературной даме… Пишет поэзы, а торгуется, сволочь, как лотошница! Так что заходите как-нибудь договориться окончательно!

И уже из подъезда прибавила вроде как со вторым значением:

— Приходите пораньше!

Будь у него время, неизменно пребывавший в романтической душе Александра Петровича бес распутного воображения, уцепившись за это, в общем контексте вполне обыкновенное приглашение, развернул бы его в увлекательнейший двойной стрипль-тиз от двух (скажем) до самых десяти часов вечера некоего, судьбой уже запроектированного, дня. Но — отведя глаза от проглотившего его «куму» подъезда — Александр Петрович вдруг — сквозь листву платана — увидел полную луну циферблата и взвился, как кровный конь, получивший шенкеля от нетерпеливого всадника. Если ловить Секирина на дому — нельзя было терять ни минуты. И со всей поспешностью направляясь к метро, Александр Петрович попутно не переставал себя спрашивать — кто она, Марина Гавриловна: новый человек, т. е. «завоевание революции», или все тот же добрый, старый, отечественный Кудеяр, вдрызг разболтавшийся на ухабах безвременья?

В конце концов — и не без сожаленья — он пришел к заключению, что Марина Гавриловна никак не Кудеяр. У того и в добре, и в зле — была вся душа и вся — нараспашку. Советский же человек даже с близкими и даже избрав свободу, всегда носит себя у самого себя за пазухой, как камень.

Под изуверским давлением идиотской догмы, с одной строны, и обычного революционного варварства, с другой, его душа, сплющившись, сложилась бесконечными извилинами, и то, что у других просто и прямо, у него оказывается хитрее критского лабиринта, и где именно в данный момент таится центр его, навсегда настороженной личности — ни один Мартын Задека не скажет. Душа советского человека, как лисья нора, из которой прорыты выходы во все стороны и во всех обстоятельствах: с другом, с врагом, с любимой женщиной или со случайным встречным — самая чутконосая собака не узнает, откуда именно соблаговолит вылезти уполномоченный представлять данную личность (и на всякий случай ее прикрывающий) Двойник.

Поскольку марксистские Сарданапалы тесно связали понятие об идее, идеологии, идейной жертвенности с чекистской живодеркой — советский человек боится идеи вообще, как привидение собственной тени, и даже становясь антикоммунистом, выбирает не столько антимарксистскую идеологию, сколько внесоветский комфорт. Ему совершенно безразлично, какому богу молится его новый хозяин — лишь бы в его доме было паровое отопление и лишь бы он гостя ни к каким духовным изъявлениям не принуждал. Выгода, хотя и не обязательно материальная — единственная ценность, которая остается на дне сознания советского человека после того, как выпадает принудительная революционная мораль.

В ультраволчьих условиях несбывшегося гражданского рая рядовой советский человек привык ценить (и даже переоценивать) пассивную свободу (когда никто никого никак не трогает) и совершенно чужд свободы активной, в борьбе за которую нужно и трогать, и рисковать, что тебя тронут, и которая даже в демократическом обществе дается не легко (если даже удается).

В то время как старый интеллигент — в соответствии с блестящей французской формулой — считал, что настоящая культура открывается лишь после того, как из поля зрения убираются книжные и прочие леса, которые помогали ее строить, — для советского интеллектуала образованный человек весит ровно столько, сколько тянут прочитанные им книги. Ни традиционной морально-нравственной направленности, но обязательств перед обществом, ни непременной честности с собой и с людьми…

Советскому интеллектуалу ближе Вольтер, который успешно сочетал с литературным гуманизмом весьма доходные паи в торговле неграми, чем В. Г. Короленко — подлинная живая совесть земли русской.

Из-за всех этих, весьма специфических, особенностей разговор с советским интеллектуалом второго поколения легко может быть интересным обменом сведениями и почти не может быть обменом мнений (потому что черт его знает, что он по данному поводу действительно думает). И уже никогда не бывает тем тесным духовным контактом, когда и книги, и культура, помогающие дойти до предварительного взаимопонимания, остаются в стороне (или, если угодно — внизу), и разговор идет «по человечеству и по существу». Конечно, в Советском Союзе и сейчас сколько угодно людей породы Короленко, но это люди органические, выросшие на народной почве, ничем не обязанные ни революции, ни компартии, которые только могли их сломать или опоганить. И вся проблема именно в том, кто будет строить «лучшее будущее»: они или воспитанные (даже наперекор их собственной воле) диктатурой пролетариата интеллектуалы.

Как уже много и много раз, Александр Петрович вспомнил, совершенно гениальную по прозорливости, сатиру Булгакова «Роковые яйца»: крепче, вернее и злее о «десяти днях, которые потрясли мир», еще никто не сказал. Действительно: собирались воспитать жертвенную («один за всех и все за одного») всесторонне развитую личность, а вырастили Сверхприспособленцев, предельно циничных, эгоцентрических и цепких. Конечно, и старая интеллигентская, дворянская, купеческая и чиновнисья эмиграция, оказавшись вне строя, на который была налажена, в трудных условиях чужого быта героически боролась за свой кусок горького хлеба изгнания, но до виртуозности советских выходцев она никак не доходила.

Не говоря уже о Марине Гавриловне, которая и шьет, и вяжет, при случае — спекулирует, при случае — моет чужие потолки и красит квартиры, сама сооружает своим «пацанам» костюмы и ботинки и вообще тащит всю семью, потому что муж, хоть неплохо зарабатывает, половину проигрывает на скачках, — вот, например, на вид совершенно заурядный паренек, бывший секретарь провинциальной комсомольской ячейки, который в Париже, заметив, что русская эмиграция не утратила вкус к укропу и охотно раскупает его в русских лавках — в Булонском лесу под всякими мало заметными (в стороне от дорожек) обочинами и кустиками разрыхлил почву и разбросал семена родной душистой травки. Когда укроп взошел — гуляющие аборигены не отличали его от других диких растений и не трогали. А парнишка каждое утро объезжал на велосипеде свои плантации и, собрав урожай, развозил его по магазинам. Через год он, не зная никакого языка, кроме материнского, уехал в Бразилию, а еще через три — приехал на шесть месяцев «на отдых» в Европу и сгрузил с парохода собственный, огромный, как авианосец, американский автомобиль.

— Здорово развернулся, сволочь! — с невольным уважением выругался Александр Петрович, заканчивая свои социологические изыскания. — Правда, Секирин, хоть и потомственный гусар, справляется в коммерции не хуже, чем на манеже. Однако далеко ему до этого парнишки. Далеко! Наш старый заяц, если его долго бить — спички зажигать будет… Но пороха не выдумает. А ихний выдумает! И даже охотника, чего доброго взорвет!

Сообразив, однако, что это уже явно безответственное, всему вышеизложенному противоречащее, преувеличение, Александр Петрович переключился на более банальные мысли, вылез на нужной станции, благополучно выбрался из метро и стал подыматься по хорошо ему знакомой улице.


Читать далее

12. Размышления у парадного подъезда

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть