2. Красивая Муся

Онлайн чтение книги Счастливый неудачник
2. Красивая Муся

Это теперь летом в Ленинграде почти не остается ребят: все разъезжаются. А в те годы мало кто ездил на дачи. Из нашей квартиры только Шерлохомец проводил каникулы за городом, а я и Лиза никуда не выезжали. И вот тетя Аня вообразила вдруг, что я наконец подружусь с этой Лизой и таким образом не подпаду под чье-нибудь дурное влияние. Тетя Аня так прямо это мне и сказала. Я ответил так:

— Если бы ты знала, тетя Аня, сколько я вытерпел от Этой, ты бы не стала мне о ней говорить. Она для меня хуже Николая Второго.

— Боже, как ты глуп! — возмутилась тетя Аня. — Лиза — добрая, милая, скромная девочка.

— Для кого — милая девочка, а для кого — вредная гадыня! — возразил я.

— Уши вянут от твоих речей, — грустно сказала тетя Аня. — А вся беда в том, что я не мужчина и не могу тебя пороть.

Окончив этот разговор, она откинулась в кресле и уткнулась в книгу. Тетя Аня любила романы про любовь и все свободное время посвящала чтению книг Оливии Уэдсли и Уильяма Локка — это тогда были очень даже модные писатели.

С Лизой я не думал дружить, а подружился с одним мальчишкой, по прозвищу Лунатик. Это был лунатик-самоучка, на самом деле никаким лунатиком он не был. Но он очень не любил учиться и, чтобы родители не били его за неуспеваемость, иногда вылезал ночью из окна мансарды на шестом этаже и ходил по крыше, будто во сне. После каждого такого выхода на крышу родители некоторое время относились к нему мягче и не гнали в школу, чтобы ребенок мог укрепить свои нервы. В этом году он остался на третий год, и его должны были перевести в школу переростков, а пока ему была предоставлена полная свобода.

С этим Лунатиком мы бродили по Васильевскому острову. Часто выходили мы на набережную и по ней шли в сторону Горного института — прямо по поросшей травой мостовой. У спуска, что против Тринадцатой линии, лежало в Неве наполовину погруженное в воду огромное госпитальное судно «Народоволец». Оно лежало уже несколько лет, и никто толком не знал, как оно погибло. Ходили слухи, что причиной тут была какая-то любовная история.

Здесь, на спуске, недалеко от воды, валялся разный такелаж, снятый с палубы погибшего судна: шлюпбалки, кнехты, стрелы, вентиляционные трубы; такие трубы с раструбами на конце стоят на палубе каждого порядочного судна. Теперь, ржавые, потемневшие, лежали они на земле среди лопухов и сорной ромашки. Они походили не то на курительные трубки каких-то великанов, не то на те фарфоровые трубочки, которые заделывают в стену, чтобы пропустить электропроводку, — только они были огромные. Мы влезали по двое в их ржавые раструбы и раскачивали их, изображая морскую качку. Когда нам это надоедало, мы бежали купаться к памятнику Крузенштерну — там хорошо нырять, глубина начинается сразу. А то направлялись к сфинксам. Купаться в Ленинграде тогда можно было где угодно.

Выкупавшись, мы шли толкаться на Андреевский рынок. Здесь было шумно и весело. «Раковые шейки по одной копейке!» — кричали беспатентные торговки конфетами. «Кошачье мясо! Кошачье мясо!» — выкрикивали другие торговки. Это было, конечно, не мясо кошек, а мясо для кошек — разная требуха. В той части рынка, где не было навеса, часто выступали певцы. Они пели разные новейшие чувствительные песни, а потом продавали текст, отпечатанный на машинке. Иногда они пели и то, что всем тогда было известно: «Вот поп с кадилою идет, и он такую речь ведет: „Товарищи, я тоже за Совет“, — а пролетарии ему в ответ: „Алеша-ша! Возьми полтона ниже, брось кадило раздувать! Эх, не подсаживайся ближе — Петрограда не видать!“» Но на рынке нам быстро надоедало. Денег у нас не было, ирисок и раковых шеек купить мы не могли, все песни и частушки мы давно сами знали наизусть, и мы шли куда-нибудь в другое место, например в Цыганский дом. По пути мы заходили в какой-нибудь двор и утаскивали по полену-другому дров.

Цыганский дом — это был большой красивый дом на Четвертой линии. Он строился перед самой империалистической войной и даже в войну, а после революции хозяин его сбежал за границу, так и не достроив. В неотделанных квартирах самостийно поселились цыгане. Они, конечно, никакой квартплаты не платили, управдома в этом доме не было. И даже милиция туда боялась заходить, потому что в нижнем этаже цыгане держали четырех медведей. Днем они с этими медведями ходили по улицам и дворам и давали представления, а вечером приводили их домой. Медведи были дрессированные, но понимали только по-цыгански, на русском языке им ничего нельзя было втолковать, — с ними лучше было не связываться.

Но мы с Лунатиком посещали Цыганский дом в такое время, когда медведи были на работе. Мы проходили через двор, где на асфальте виднелись следы костров — печей цыгане не топили, — и, миновав несколько пустых кибиток, подымались на четвертый этаж. Тут жили цыганские ребята, хорошие знакомые Лунатика — они его почему-то очень уважали. Из принесенных нами дров и из тех дров, что всегда имелись у цыганских ребят, мы разжигали на лестничной площадке костер. Мы все сидели на ступеньках, а у наших ног горел костер, и дым красиво уходил в окно.

А иногда мы направлялись на другой конец Васина острова, на большой завод. Он в те дни не работал, был законсервирован. От забора в одном месте были отодраны доски, и мы легко проникали на заводскую территорию.

Мы пробирались в огромный цех, где стояли огромные непонятные машины, подернутые желтыми струйками ржавчины. Крыша у цеха была стеклянная, и там, где выпали квадратики стекла, синели квадратики неба, и это небо казалось синим необыкновенно, не таким, каким оно выглядит с улицы или из окна дома. Но большая часть стекол была цела, и сквозь них солнце проглядывало тускло, как при затмении. Поэтому в цеху всегда было сумрачно. В этом сумраке, в тишине проходили мы по цементному полу, и шаги наши звучали гулко, мощно, будто рядом с нами шагали два невидимых великана.

Но вот мы останавливались у какой-нибудь машины — и нас еще теснее обступала тишина. Нам начинало казаться, что настал конец света, и все на земле умерло и умолкло, и осталось на всей планете только два человека: я да Лунатик. А в наследство нам достался этот гигантский цех с непонятными машинами и весь мир — и мы не знаем, что же нам делать со всем этим.

Мы начинали топать и насвистывать «Мы красные буденовцы...», пели еще что-нибудь, и тогда из деревянной конторки, притаившейся в углу цеха, выходил усатый, не старый еще сторож и беззлобно гнал нас вон.

— Ишь ты, расшумелись! — негромко говорил он. — Здесь вам не что, здесь вам завод! Идите-ка, ребята, по домам.

Мы выбегали на заводской двор. Возле заколоченной котельной на давно остывших отвалах шлака росли ушастые лопухи и сорная ромашка, которую еще называют аптечной. Она любит расти на свалках, на пустырях, на обочинах — одним словом, в таких местах, где другие цветы расти стесняются. Мы срывали головки этой ромашки, растирали их между ладонями и потом нюхали ладони — они пахли яблоками.

Но однажды, когда мы подошли к заводскому забору, мы увидали, что проход (вернее — пролаз) в нем заделан свежими досками. Из-за забора слышался металлический шум, какое-то глухое ритмичное громыханье. Из трубы над котельной валил дым.

— Теперь сюда не походишь, — сказал Лунатик. — Айда под Тучков мост рыбу удить!

Мы вернулись домой, взяли самодельные удочки, накопали на заднем дворе у помойки червяков и пошли под Тучков мост. Он тогда был деревянным, и с бревен его крайнего устоя очень удобно было удить рыбу. Но в тот день ничего мы не поймали, а вдобавок Лунатик поскользнулся и упал в воду. Я его еле вытащил.

Это происшествие породило в голове Лунатика одну идею.

— Нам нужно спасательные пояса себе сделать, — сказал Лунатик. — Нужно достать пробок, а потом сшить из простыни пояса и набить их этими пробками. А пробки мы будем собирать в «Олене».

«Олень» — это был летний сад-ресторан на углу Седьмой линии и Большого проспекта. Сейчас Большой — чуть ли не самая широкая улица в Ленинграде, а тогда он был узким, потому что бульваров на нем не было, а перед каждым домом был свой отдельный сад. Вот в таком саду и обитал «Олень».

Мы стали днем ходить туда и собирать пивные пробки; бутылки тогда укупоривались не железными, а обыкновенными пробками. Однако сбор пробок шел у нас медленно, так как официанты гнали нас из сада.

Чтобы не огорчать тетю Аню, я не говорил ей о том, что купаюсь в Неве, толкаюсь по рынку, хожу в «Олень». Я сообщал ей, что гулял в Соловьевском саду, или ходил к Ростральным колоннам, или еще в какое-нибудь дозволенное место. Я рассуждал так: это вовсе не ложь. Ведь я не говорю, что был на Луне или в Африке. Ведь Соловьевский сад — совсем близко, и я хоть завтра могу побывать там. Ложь — это если человек говорит то, чего не может быть, а я только передвигаю факты. Завтра я пойду в этот самый Соловьевский сад — и то, что сказал сегодня, окажется стопроцентной правдой. А чтобы эта перестановка фактов звучала правдивее, я добавлял от себя разные подробности. Так, рассказывая о Соловьевском саде, в котором (я знал это) играл духовой оркестр, я сообщал, что сегодня оркестр играл что-то грустное, и какая-то тетенька в синем платье с белыми цветами, сидевшая на скамье, вдруг заплакала и быстрой походкой ушла из сада. Или, рассказывая о том, что я был на Стрелке у Ростральных колонн, я добавлял, что в это время под Дворцовым мостом должен был пройти буксир «Бурун» и должен был опустить трубу перед мостом, но что-то заело, и труба не опускалась, и тогда один здоровенный на вид матрос повис на трубе, и она опустилась. А матрос от радости, что он такой сильный, взял и прошелся на руках по палубе.

— Это уж нехорошо, — вставляла словечко тетя Аня. — На вахте так нельзя себя вести.

— Он, видно, любит потрепаться, — подытоживал я свой рассказ.

— Господи, где ты подцепляешь эти вульгарные выражения, — сокрушенно вздыхала тетя Аня и, покачав головой, принималась за чтение Оливии Уэдсли.

Странно: всех этих людей я выдумывал мгновенно, но стоило мне о них сказать, и они уже как бы начинали существовать, будто это и не я их выдумал. Мне становилось жалко женщину в синем платье, и я удивлялся причуде матроса с «Буруна», который любил ходить на руках. Оставшись один в комнате, я сам пробовал ходить на руках, учась у этого матроса, но у меня плохо получалось.

Так как сбор пробок в «Олене» шел медленно, мы решили пойти в большую пивную, которая среди местного населения называлась «Поддувало» — очевидно, из-за того, что она помещалась в подвале под рестораном «Золотой якорь». Когда мы с Лунатиком спустились в эту пивную, то вначале прямо оглохли от шума и ослепли от табачного дыма, но потом пришли в себя и стали шнырять между столиками, собирая пробки. Сбор шел хорошо, никто к нам не придирался. И все-таки мы нарвались на неприятность. Дело в том, что в углу этой пивной, в стороне от столиков, за которыми пили пиво, стоял длинный четырехугольный стол, накрытый чистой скатертью. На краю этого стола лежала пачка синеньких книжечек под названием «Как я бросил пить», а над столом висела дощечка: «Форпост легкой кавалерии по борьбе с алкоголизмом». Под этой табличкой был и стишок: «Тот, кто борец за трезвый быт, за этот стол сесть норовит!» За столом сидели два парня и девушка со смущенными лицами и пили лимонад.

Но больше всего нам с Лунатиком понравился большой самодельный плакат, который тоже висел над столом. Там был изображен человек, который попался змею. Об этом было написано стихами: «Алкоголизма змей проклятый тебя в объятьях сжал всерьез. Домой вернувшись без зарплаты, ты причинишь немало слез. Морально плюнь на круглый столик, простись с бутылкою навек! Забудь, что был ты алкоголик, и стань нормальный человек!» Мы залюбовались этим плакатом. Змей там был ярко-зеленый, как гусеница, толстый и довольно добродушный на вид, а человечек маленький, плюгавенький, и выражение лица у него было задумчивое.

Вдруг один из сидевших за этим столом парней подошел к нам и спросил, что это мы делаем в пивной. Не дожидаясь нашего ответа, он сказал девушке, чтобы она отвела нас домой. Девушка сразу же ухватилась за это поручение — видно, не сладко ей было сидеть в пивнухе. Она вызвала нас на улицу и спросила, где мы живем. Поначалу мы не хотели ей отвечать, но она пригрозила, что сведет нас в Пятнадцатое отделение, а мы совсем не хотели попасть в милицию, в особенности Лунатик: у него уже было несколько приводов. И мы сказали ей, где мы живем и она отвела нас домой.

Тетя Аня была очень огорчена моим поведением.

— Ты становишься лжецом и уличным мальчишкой, — объявила она. — И что это за товарища ты себе сыскал — этого Лешу Корзикова! Ведь его весь дом знает, его скоро в колонию для несовершеннолетних преступников отправят!

— Нет, его только переводят в школу для переростков, — возразил я. — Он лунатик-доброволец. Он умный, только не любит учиться. Он говорит, что раз все учатся, то кто-то один может не учиться.

Но тетя Аня потребовала, чтобы я навсегда прекратил знакомство с этим лунатиком-симулянтом, иначе мне придется плохо.

Через день, в воскресенье, к нам явилась пожилая женщина. Тетя Аня через одну свою сослуживицу договорилась с этой женщиной, что та за скромную плату возьмет меня на лето за город, где у нее свой дом. Я же, в свою очередь, буду ей помогать по огороду. Эту пожилую женщину звали так: Татьяна Робинзоновна Эрколи-Баскунчак. Я сразу же спросил, кем ей приходится Робинзон Крузо, и она сердито ответила, что никем и что не я первый задаю такой глупый вопрос.

Тетя Аня шикнула на меня и сказала Робинзоновне, что я со странностями и что со мной надо быть построже. Затем она упаковала в саквояж мое белье и проводила нас до шестерки.

Мы ехали в полупустом вагоне, улицы в этот час были малолюдны, да и вообще тогда народу в Ленинграде было не так уж много, но Татьяне Робинзоновне казалось, что город ужасно шумный и людный. Она его называла по-старинному: Петербург, хоть он уже успел и Петроградом поназываться, а недавно был переименован в Ленинград.

— И как люди живут в этом Петербурге, — сердито говорила она, — какая-то казнь египетская! Скоро ли наконец вокзал будет!

— Татьяна Робинзоновна, — сказал я, чтобы как-то занять ее, — а вы знаете, шестой номер не самый длинный. Самый длинный маршрут — это четвертый. Вы знаете, как про него поют? «Долго шел четвертый номер, на площадке кто-то помер, не доехал до конца, ламца-дрица гоп-цаца!»

— Странные романсы теперь поют, — неодобрительно сказала Робинзоновна. — В наше время другие романсы были. — И она вдруг громко запела: «В последний час осеннего заката стояли мы на берегу Невы. Вы руку жали мне, промчался без возврата тот сладкий миг, его забыли вы».

Пассажиры оживились, стали переглядываться, прислушиваться и, по-видимому, ожидали не то окончания романса, не то начала скандала. Но их надежды не оправдались, потому что мы уже подъехали к вокзалу. Затем мы сели в поезд и до обидного быстро приехали в маленький городок.

Дом Татьяны Робинзоновны находился на самой окраине городка. Дом был длинный, деревянный, одноэтажный, полуразвалившийся. В нем, кроме хозяйки, проживала жиличка, и у нее была дочка Муся, девочка чуть помладше меня. Эта Муся встретила нас на крыльце. Я сразу заметил, что она очень красивая.

В доме пустовало много комнат, и в одной из них Татьяна Робинзоновна поселила меня. Кроме дивана, никакой мебели в этой комнате не было. Зато на стене висела пришпиленная кнопками цветная картинка из какого-то журнала. Называлась она «Гибель „Лузитании“». Под картинкой было напечатано, что это судно торпедировано немецкой подводной лодкой. Я рассмотрел картинку, потом открыл свой саквояж, постелил на диван простыню и одеяло — и вскоре Татьяна Робинзоновна позвала меня на кухню обедать.

Обедом я был разочарован. Татьяна Робинзоновна накормила меня вареной картошкой с укропом. Я съел все, что было в тарелке, но не уходил из-за стола — отчасти из вежливости, а отчасти и потому, что ждал еще чего-нибудь. Тогда Робинзоновна положила мне еще порцию картошки.

— Имей в виду, — строго сказала она, — я вегетарианка и придерживаюсь безубойного питания. Никаких мяс не жди в моем доме.

— И компота тоже не будет? — робко спросил я.

— Какие компоты могут быть в наши дни, — с укором ответила Татьяна Робинзоновна. — Компот — излишняя роскошь.

Я поспешил в отведенную мне комнату: там в саквояже лежали два бутерброда с колбасой и мешочек с урюком. Но и здесь меня ждало разочарование. Саквояж я оставил открытым, и вот, входя в комнату, увидел, что из него выскочило несколько мышей — все они почему-то были белого цвета. Мыши не придерживались безубойного питания — они успели пообгрызть колбасу. Не чуждались они и роскоши, потому что прогрызли мешочек с урюком. Они продырявили даже коробку с зубным порошком, что меня немного утешило: теперь я на законном основании мог не чистить зубы.

Тут в комнату вошла красивая Муся.

— Ты сюда к Робинзонихе надолго приехал? — спросила она.

— На все лето.

— Всего лета здесь ты не выживешь. В том году три мальчишки жили, и все сбежали. Здесь от мышей житья людям нет. Я бы с мамой давно отсюда съехала, но у нас денег мало, мы живем на алименты.

— Но зачем тебе съезжать отсюда? — удивился я. — Здесь такой большой дом, здесь в казаки-разбойники играть можно.

— Но я же тебе не кто-нибудь, а девочка, мне в казаки-разбойники неинтересно, — ответила Муся. — И мыши здесь прямо одолевают... А это что у тебя? Никак, сушеный компот? Я его люблю.

Мы съели весь урюк, чтобы он не достался мышам, и пошли в сад.

— Ты, значит, тоже любишь компот? — спросил я Мусю.

— Еще как люблю! А почему ты спрашиваешь? У тебя еще есть?

— Нет, больше нет. Там, в Ленинграде, меня одна девчонка дразнит, что я компот люблю. А разве это плохо? Что же мне еще любить?

— Я тебя никогда не буду дразнить, — сказала красивая Муся.

Потянулись картофельные безубойные дни. Я помогал Робинзоновне по огороду, но на это уходило мало времени, а остальное время я бродил по лесу с Мусей или сидел на крылечке и читал «Книгу кораблекрушений». Эту книгу я нашел в кладовке; там описывались все знаменитые кораблекрушения. Когда я дочитывал эту книгу до конца, то принимался читать сначала. Других книг здесь не было, а мой учебник по арифметике и тетради изгрызли мыши и тем избавили меня от занятий. Но больше никаких добрых дел от мышей ждать не приходилось. Их было слишком много в этом доме, и они лезли всюду, куда не надо. Они забирались даже под одеяло. Но особенно неприятно было, когда они бегали по голове и не давали уснуть. Голова у меня на лето была острижена под ноль, и мне было щекотно от их лапок. Я пожаловался Робинзоновне, и однажды она принесла мне откуда-то блестящую пожарную каску. Я стал спать в этой каске. Правда, она была мне велика, но я нашел выход: чтоб она не ерзала на голове, я, перед тем как ее надеть, клал на голову носки и сложенное в несколько раз полотенце. Теперь голова моя была избавлена от мышей и спать стало лучше. Но все-таки мышей в доме было слишком много. И хоть они были не простые, а белые, но от этого было не легче.

История этих мышей уходила в далекое, дореволюционное время. Покойный муж Робинзоновны был моряком торгового флота. Но еще до революции он с флота ушел, потому что в Сингапуре сломал себе ногу. Тогда он поселился здесь, в этом самом доме, и стал разводить белых мышей для лабораторий. Но после революции одно время твердой валюты не было, курс денег менялся, купить на них почти ничего нельзя было, и муж Робинзоновны стал брать за свой товар твердой валютой — спиртом. Поэтому он вскоре умер. Робинзоновна решила, что это бог покарал его за грехи, за то, что он торговал живой тварью, а в Писании сказано: «Блажен, иже и твари милует». После смерти мужа она выпустила мышей из клеток на волю, и они разбежались по всему дому и стали плодиться и размножаться. Робинзоновна их не ловила и не убивала, ибо сказано: «Не убий». Но мышей становилось все больше, и тогда Робинзоновна завела трех кошек. Потому что если кошка будет ловить и есть мышей, то это уже ее, кошкино, личное дело, это уже ее грех, и ей, а не Робинзоновне отчитываться за это перед богом. Но кошки почему-то лениво ловили белых мышей — должно быть, потому, что привыкли к простым, серым. Мышей не стало меньше, а кошки научились воровать в соседних домах и не давали там людям житья. Тогда Робинзоновна позвала священника, и тот окропил дом святой водой и отслужил молебен об изгнании мышей. Но на тех и это не подействовало. И вот Робинзоновна разуверилась в православной религии и вступила в секту адвентистов седьмого дня; эта секта активно действовала в городке. По верованиям адвентистов, скоро должен был наступить конец света. Все должно было погибнуть, в том числе и мыши. Свою гибель Робинзоновна в расчет не принимала — так, видно, ей эти мыши осточертели.

При мне Робинзоновна была уже сектанткой и часто ходила на молитвенные собрания. Для этих собраний адвентисты два раза в неделю арендовали пожарное депо. Там они готовились к концу света, который вот-вот наступит. В отсутствие Робинзоновны добрая красивая Муся иногда вела меня к себе, и ее мать давала мне котлетку. Она готовила их тайком, так как Робинзоновна взяла с нее подписку не есть, не варить и не жарить в доме ничего мясного, и за это брала с Мусиной мамы пониженную квартплату.

Я съедал котлетку, и мы с Мусей шли гулять в сад. Там росли яблони и вишни, но плодов еще не было, так что в смысле питания они интереса не представляли. Поэтому из сада мы быстро уходили в лес, который упирался в болото. Там мы собирали морошку, но ее было мало.

Однажды Муся спросила меня:

— Ты наелся морошкой?

— Нет, — ответил я, — морошкой я не наелся. Но я сыт, потому что съел две котлетки.

— Но мама дала тебе одну котлетку, — возразила Муся.

— Нет, две! Я думаю про себя: «Я съел две котлетки» — и моему животу кажется, что я съел две котлетки.

— Тогда ты думай, что съел четыре, — посоветовала Муся.

— Нет, это слишком много. Если думать, что съел четыре, то живот не поверит, и ничего не получится.

— Ты, значит, умный мальчик, — задумчиво сказала Муся. — А у нас в классе все мальчишки дураки. Ты целовался когда-нибудь с девочкой?

— Нет, еще никогда, — ответил я.

— Тогда поцелуй меня.

Я подошел к болотной качке, на которой стояла Муся. Муся нагнулась, положила мне руки на плечи, мы поцеловались и молча побежали домой.

Вечером я долго не мог уснуть. Мыши в этот вечер слишком уж разыгрались, слишком уж шумно возились на полу и под полом. Вдруг в голове у меня тихо что-то заработало — как тогда, после падения с карниза, — и сами собой начали складываться строчки. Мне сразу же захотелось их записать, но бумаги у меня не было — ведь тетради мои сгрызли мыши. Тогда я встал на диван и отшпилил со стены картину «Гибель „Лузитании“». Затем вынул из кармана курточки огрызок карандаша и стал искать место, где можно присесть и записать эти строчки. Но ни стола, ни стула в комнате ведь не было, а на диване не напишешь — там мягко. Я кинулся к подоконнику, но он был заставлен пустыми цветочными горшками. Тогда я лег на пол, в четырехугольник лунного света, и на оборотной стороне картины написал свои строчки:

Красивая Муся,

Тебя я люблю,

Клянуся, клянуся,

Мышей истреблю!

Потом я пришпилил картинку на место, лег на диван, похлопал по каске, чтобы она плотнее прилегала к голове, — и сразу уснул.

Утром, после картофельного завтрака, я позвал Мусю в свою комнату, отшпилил со стены «Гибель „Лузитании“» и показал свое сочинение.

— Как хорошо! — воскликнула Муся. — И неужели это взаправду?

— Ясно, взаправду, — ответил я. — Я тебя полюбил сразу, как увидел на крыльце.

— Это я про мышей спрашиваю, — сказала Муся. — Неужели ты их взаправду всех истребишь?

Признаться, я думал, что Мусю больше заинтересует первая часть стихотворения. Вторую часть я написал просто так, для полноты впечатления. А теперь получалось так, будто я взял на себя письменное обязательство вывести мышей.

— Муся, — сказал я, — я их постараюсь истребить, только не сразу же. Это дело нужно еще обмозговать.

— А я уже обмозговала, — сказала красивая Муся. — Я знаю, как от этих противных животных избавиться. Только на это нужно решиться. Ты можешь решиться?

— Могу! — ответил я. — А что нужно сделать?

— Нужно поджечь дом. Мыши испугаются и убегут из дома.

— Но ведь и дом сгорит, — несмело возразил я. — Мышей не будет, но и дома не будет.

— Ты все-таки непонятливый человек, — грустно сказала Муся. — Разве я говорю «нужно сжечь»? Я говорю «нужно поджечь». Это совсем другое. Мы только немножко подожжем, а потом потушим. Мыши ведь глупые, у них начнется паника, и они все сбегут от пожара.

Я нехотя принял Мусин план изгнания мышей. Мне показалось, что можно придумать что-нибудь получше. Но Муся была такая красивая, что я согласился. И разве не с ней я поцеловался вчера?

— А когда мы будем поджигать? — спросил я Мусю.

— Не сегодня. Я тебе скажу когда. Когда я увижу хороший сон.

Муся верила в сны, и у меня отлегло от сердца. Может быть, еще много времени пройдет, пока она увидит подходящий сон.

И действительно, прошел день, прошел второй — Муся словно забыла о своем проекте. Я успокоился.

На третий день утром Муся пришла в мою комнату и разбудила меня, постучав пальцем по каске:

— Вставай, я видела хороший сон.

— А какой? — спросил я. Я подумал при этом, что можно будет истолковать ее сон как не очень благоприятный для поджога.

— Какой — сейчас не помню, — ответила Муся. — Но только какой-то очень-очень хороший. А ты видел что-нибудь во сне?

— Мне снился корабль, — честно ответил я. — Парусный.

— А куда он шел — к берегу или от берега?

— Он шел ко дну.

— Ну, твой сон не считается, — сказала Муся. — Подумаешь, какой-то там корабль к какому-то там ко дну. Сегодня после обеда мама в гости уйдет, а Робинзониха на моленье пойдет. Понял?

И она выбежала из комнаты, напевая песенку «Эх, дамочки, упрямочки, плохого в этом нет...» После обеда я старался не попадаться Мусе на глаза. Я ушел в сад и сидел там с «Книгой кораблекрушений». Вдруг явилась Муся и сказала, что все готово.

— А что готово? — спросил я, будто не понимая.

— Топливо готово, — ответила Муся. — А что же еще!

Она повела меня к крыльцу. Там на нижней ступеньке уже лежали щепки, береста, несколько поленьев и остатки моего учебника по арифметике.

— Уложи все так, чтобы лучше загорелось, — скомандовала Муся. — А то все я да я.

Я сложил топливо, как она велела, и спросил:

— А теперь что?

— На спички, поджигай, — сказала Муся. — Наконец-то мы избавимся от этих вредных животных!

Я зажег спичку. Огонь перекинулся со спички на бумагу, с бумаги на бересту, с бересты на щепки, со щепок на поленья, с поленьев на доски крыльца. Муся стояла, заложив руки за спину, и любовалась огнем, а я любовался Мусей. И так-то она была красива, а при огне — еще красивее. Пожар очень шел ей.

— Как хорошо горит! — сказала она. — Даже жалко, что придется заливать. А где вода?

— Вода? Вода в колодце, — ответил я.

— Значит, ты не наносил воды? — удивилась Муся. — Я почему-то думала, что ты приготовил воду. Нет, ты все-таки непонятливый!

По горящему крыльцу я поднялся на кухню, взял там ведро и побежал к колодцу. Он был не так уж близко — в конце сада. Когда я вернулся с водой, крыльцо горело уже вовсю. Муся по-прежнему стояла, заложив руки за спину, и задумчиво глядела, как пламя шло вверх по резным столбикам крыльца.

— Ты плохо носишь воду, — строго сказала она. — Я тобой сегодня недовольна. Нужно носить воду двумя ведрами, а ты носишь одним. Непонятливый!

— Второе ведро на кухне, — робко возразил я. — Туда уже не пройти.

— Теперь я вижу, что дом сгорит, — с некоторой обидой в голосе сказала Муся. — Иди подсади меня в наше окно. Я пойду спасать мамины платья.

Мы пошли к дальнему окну, я ее подсадил, и она влезла в комнату. А я вернулся к крыльцу.

Вдруг с улицы раздался крик: «Пожар! Пожар!» Это кричал какой-то прохожий. Крик услыхали люди в соседних домах и прибежали сбивать огонь. Кто-то поспешил в пожарное депо, где в это время происходило молитвенное собрание, — там была и Робинзоновна. Адвентисты быстро осознали грозящую деревянному городку опасность. Так как это был не конец света, а только пожар, то они постановили принять участие в борьбе с огнем. Под предводительством Робинзоновны они прикатили из депо телегу с насосом и бочкой, полной воды. Пожар был ликвидирован. Дом не пострадал, сгорело только крыльцо. Про Мусю и о причине поджога я ничего не сказал, и Робинзоновна была очень удивлена, зачем это мне понадобилось поджигать дом. Она даже не очень ругала меня, а только заперла в чулан, чтобы я не поджег дом вторично. В чулане было довольно уютно, только мыши так и сновали по ногам. После пожара они совсем распоясались и ничего уже не боялись.

Через день приехала тетя Аня и нашла, что я очень похудел. Она тоже не могла понять, почему я хотел сжечь дом, и считала, что тут какое-то недоразумение. Робинзоновна высказала ей предположение, что мне было веление свыше, и привела текст Писания, из которого можно было понять, что бог иногда выполняет свои решения через детей и слабоумных. Робинзоновна так бы и осталась при своем мнении, но тут в кухню вошла красивая Муся (она подслушивала за дверью). Муся обиженно заявила, что ни я, ни бог тут ни при чем; это она, Муся, догадалась, как бороться с мышами. А если это не удалось, то виновата в этом не она, а я: я слишком непонятливый.

После этого тетя Аня увезла меня в Ленинград даже с некоторой поспешностью, и я не успел проститься с красивой Мусей наедине. Но когда я проходил мимо ее окна, она показала мне картинку — это была «Гибель „Лузитании“» — и ласково улыбнулась. И я понял, что все-таки не напрасно я жил в этом доме.


Читать далее

2. Красивая Муся

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть