Глава вторая

Онлайн чтение книги Семья Зитаров. Том 1
Глава вторая

1

— У тебя не осталось ни капельки? — спросил Джонит, усаживаясь на маленький диван.

— Нет, этих вещей я не держу в запасе, — рассмеялся Ингус. — Как лекарство водка мне еще не нужна.

— Гм! Никудышный ты после этого штурман, без виски. У Дембовского на койке под подушкой всегда хранится изрядная фляга. Надо будет как-нибудь стащить. Ну, все равно, нет так нет, обойдемся и без нее, только я тебя представлял иным.

— Значит, разочаровался? Может быть, ты теперь и рассказывать не захочешь?

— Я не торгуюсь, не думай, — обиженно нахмурился Джонит. — Но я не понимаю, что в моей жизни такого интересного, что заслуживало бы внимания. С чего начать? С рождения? Я его что-то плохо припоминаю.

— Начинай с чего хочешь.

— Ну, ладно, так слушай же. Я родился в маленьком провинциальном городке на севере Видземе. Отец мой был торговцем — средней руки обдиралой. Покупателями в нашей лавке были окрестные крестьяне, а в трактире пили проезжие и жители городка, начиная с городского головы и кончая конюхом постоялого двора. Мой отец — человек небольшого роста, но большого практического ума. В трактире его часто происходили потасовки, но сам он никогда в них не участвовал. Он продавал другим много водки и пива, но сам не пил. И благодаря этому, когда случалось, что у его клиентов описывали имущество и стук аукционного молотка слышался то в одной, то в другой усадьбе, мой предприимчивый отец за бесценок скупал разное имущество и перепродавал его в Риге втридорога. Каждый, увидев его издали, приветствовал, называя господином Бебрисом. И вот, несмотря на хорошее питание и обеспеченную жизнь, он, в конце концов, схватил какую-то болезнь и уже не встал.

Мне в то время исполнилось пятнадцать лет. Весной я только что окончил местное городское училище и, если бы не умер отец, должен был осенью поступить в коммерческое училище в Риге. Но я тогда увлекался Майн-Ридом и Жюлем Верном и больше думал о мореплавании, чем о конторском столе. Отцу я не смел даже заикнуться о подобных вещах, потому что, будучи единственным сыном, являлся и единственным наследником его предприятия. Когда я заговорил о своих намерениях с матерью, та подняла вой и предложила немедленно выбросить из головы такие затеи: она хочет видеть меня барином, а не каким-нибудь бродягой. Чего, спрашивает она, тебе не хватает? Ведь у тебя есть все, что только душа пожелает. Что тебе нужно?

Порядочный мужчина никогда не станет спорить с женщиной, если эта женщина к тому же еще доводится ему матерью. Логикой их не проймешь, надо переходить к решительным действиям. Я так и поступил. Вскоре после Юрьева дня [64]Юрьев день — 23 апреля., как только в море растаял лед и в порт стали прибывать суда, я связал в узел свои пожитки и ночью, тайком, убежал из дому. В Риге я устроился юнгой на парусник и ушел в продолжительный рейс в Южную Америку. Вначале было очень трудно. Никто меня не щадил, заставляли работать, как раба, поручая самые неприятные обязанности, за малейшую оплошность нещадно били. Били меня все кому не лень, кто хотел. Бил кок, били матросы и штурманы, а боцман просто считал своим святым долгом по крайней мере раз в неделю отвозить меня канатным жгутом просто так, для острастки. Сам по себе канат еще ничего, он костей не переломит, но боцман навязывал на него такие узлы, от которых по всему телу появлялись синяки.

Должно быть, это было возмездием за мой легкомысленный побег из дому, а может быть, просто суровым испытанием перед тем, как принять меня в семью моряков. Что мне оставалось делать? Сопротивляться я не мог, потому что был еще молод. Так, воспитывая меня в духе требований старых морских волков, они скоро добились того, что я стал настоящим моряком. С ловкостью белки летал я по мачтам и реям, до кровавых мозолей на руках натягивал и сворачивал паруса, убирал каюты, драил палубу и чистил на камбузе картофель. Чем больше я осваивался с работой, тем больше меня ею нагружали. Я понимал, что со мной поступают несправедливо, но молчал, боясь побоев. Только в груди копилось ожесточение и надежда на мщение: погодите, когда я вырасту, я всем вам это попомню.

Ты не поверишь, но эта надежда, эта жажда мщения были единственной причиной, удержавшей меня от бегства с судна в первом иностранном порту и заставившей плавать на нем целых три года. За это время многое изменилось. Меня реже били, и матросы смотрели на меня как на равного. Только боцман и штурман по-прежнему считали Джонита мальчишкой, и, хотя я уже давно исполнял все матросские обязанности, мне приходилось довольствоваться жалованьем юнги. Это было вопиющей несправедливостью, и именно она-то меня больше всего и терзала. Но я не сбежал. Мои мускулы натренировались, я стал гибким, как кошка, и как-то раз, когда у наших матросов происходила очередная потасовка в одном испанском кабачке со скандинавскими матросами, я впервые попробовал силу своих рук. И убедился, что в кулаках у меня есть талант: я один расправился с тремя противниками. Это убеждение впервые вселило в меня веру в свои силы. Пусть теперь попробует кто-либо наступить мне на мозоль — узнает почем фунт лиха!

Из Испании судно направилось через Атлантику в Рио-де-Жанейро. И вот в один субботний вечер… Еще и теперь у меня замирает сердце при воспоминании об этой первой баталии. Матросы ушли на берег, все были свободны; боцман, штурман и кок расхаживали по палубе бритые, в новых костюмах. Я тоже надел чистое белье, новую спецовку и повязал шею зеленым шелковым платком, потому что у меня было такое же право на субботний отдых, как и у всех остальных. Но кок имел по этому вопросу особое мнение, боцман с ним согласился, и на свою беду присоединился к ним и штурман. Вероятно, мой праздничный вид портил им настроение.

— Джонка, вымой бочку из-под селедок! — приказал мне кок. — От нее идет такое зловоние, что отравляет весь воздух в кладовой.

Этого еще не хватало! Чтобы я возился с грязной бочкой и перепачкал чистую одежду селедочным рассолом!

— Этим, кокочка, ты сам займись, — обрезал я его. — Запустил бочку, сам я чисти ее, а у меня свободный субботний вечер.

— У тебя, наверно, спина соскучилась по этой штуке? — боцман показал мне узловатую судовую «кошку».

— Неизвестно, у кого больше соскучилась, — вызывающе рассмеялся я. — Ты, боча, давно в бане не был, тебе как раз и годится.

К нашему разговору уже прислушивался и штурман. Все трое сошлись вместе и о чем-то посовещались. Выражение их лиц не предвещало ничего хорошего. Несчастные, они забыли, что Джониту Бебрису уже не пятнадцать лет, а полных восемнадцать и что в испанском кабачке он один побил троих, да к тому же просторная судовая палуба — гораздо более удобная арена для борьбы, чем тесное помещение кабачка. Штурман взял кофель-нагель, боцман — «кошку», а кок, как ему и полагается, направился на меня с кочергой. Я знал, что драка с оружием в руках налагает на дерущихся большую ответственность за могущие быть последствия, поэтому кинулся в бой с голыми руками. «Несчастные», — думал я, наблюдая, как противники собираются окружить меня с трех сторон. Я дрожал, но не от страха, а от радости, ибо почувствовал, что наступил час расплаты. Заныли по всему телу синяки и ссадины, полученные мною за это время. Все бранные слова, адресованные мне за прошедшие три года, звенели в ушах и пьянили, как крепкий джин. Тогда били меня, теперь буду бить я. Тогда стонал Джонит, теперь заохают они! И никто не посмеет меня обвинить, потому что они сами этого захотели.

— Выбирай, на которую сторону будешь: падать! — крикнул я боцману. — Положи под бок подушку, чтобы не расшибиться. А ты, кокочка, не пугайся и не думай, что тебя лошадь лягнула, если почувствуешь что-либо похожее:

Минуту спустя дело шло полным ходом. Коку хватило двух тумаков. Взвыв и схватившись обеими руками за живот, он опустился на палубу, из носа хлынула кровь. Кофель-нагель штурмана полетел за борт, а боцманская «кошка» взвилась на такелаж и повисла на вантах. Вскочив на люк трюма, я схватил штурмана и боцмана за волосы и стал стукать их лбами: бух, бух, так что у приятелей искры посыпались из глаз и на лбах вскочили огромные шишки. По временам я их встряхивал, как бутылки с простоквашей или пыльные полушубки, затем опять стукал лбами. После каждого удара они крякали, как дровосеки. Под конец оба настолько обалдели, что, когда я их отпустил, они шатались и, наткнувшись на мачту, ушиблись еще лишний раз. Лбы их, украшенные шишками, выглядели очень забавно, и я громко хохотал. Я хотел было еще раз подойти к коку, но он со страху удрал в камбуз и, высунувшись в окошечко, взмолился:

— Джонит, я ведь просто так, пошутил. Неужели у тебя рука подымется на старика?

— Ничего себе старичок нашелся! — крикнул я, стращая его. — Мужчина что бык, а боится юнги. Выходи, или я тебя вытащу за чуб!

Но он закрылся на засов, а ломиться в камбуз мне не было времени. Повернулся я к обоим бодливым козлам и спрашиваю, хотят ли они еще, чтобы я мыл бочку из-под селедок. Нет, они на этом уже не настаивали. Скрипя зубами, они потащились в свои каюты, а я, сложив свой мешок, с наступлением темноты убрался на берег. Оставаться мне на этом судне уже нельзя было:

Пока судно стояло в порту, я прятался в городе, затем устроился трюмным на «англичанине» и шатался по белу свету еще четыре года. За это время я сменил шесть или семь судов, ходил на бельгийских, норвежских, голландских и датских кораблях. Иногда — на палубе в качестве матроса, но больше внизу, особенно зимой или когда приходилось идти в северные моря. Вскоре я стал полноправным кочегаром, затем дункеманом и одно время — смазчиком на голландском лайнере. Я больше не уступал дорогу никому, каким бы сильным и большим он ни был. Никто уже не осмеливался бить меня или бранить, а я, лишь только замечал на судне появление какого-нибудь забияки, сразу же обламывал ему рога. Конечно, ангельского в моем характере мало, у меня всегда руки чешутся въехать в чью-либо хвастливую морду, сварливость и неуживчивость — мои неизменные спутники. Меня нигде долго не терпели. Всегда почему-то получалось, что после каждого рейса мне приходилось собирать свой мешок и идти в бичкомеры.

Привыкнув к этому, я впоследствии и не стремился оседать на одном месте, не боялся насолить товарищам и начальству и жил вольной птицей. Тогда я еще был терпимым парнем. Временами даже подумывал о доме, о тихом, уютном уголке, куда могу в любое время вернуться, отряхнув с ног мирской прах, и зажить новой жизнью. Проскитавшись семь лет на чужбине, я почувствовал, что мне надоели беспокойные похождения, хотелось перевести дух, угомониться. И я надеялся, что найду этот отдых дома, найду тепло и радость. Я воображал, что там все осталось по-прежнему. Мать в письмах давно звала меня домой, писала, что ей не справиться с трактиром, и обещала передать все в мои руки.

В конце концов, я послушался, больше, пожалуй, подчиняясь властной тоске по родине, чем зову матери. В Лондоне я сел на пассажирский пароход и отправился домой. За семь лет я не скопил денег, моим единственным приобретением была кое-какая одежда, хорошие карманные часы и очень большой жизненный опыт. Кроме того, я знал три иностранных языка, и если все это оценить должным образом, то следует сказать, что я возвратился не с пустыми руками. Но представляешь себе: я очень устал, скитания по чужбине мне надоели, не прельщали, как бывало, всякие заморские чудеса, мальчишеская страсть к приключениям была удовлетворена, беспокойство улеглось, и мне хотелось серьезно и честно трудиться во славу своей семьи и на благо родного городка. Если бы я вернулся домой в более счастливый момент, немного раньше или, наоборот, позже, то сейчас мне не пришлось бы ссориться с чифом «Пинеги», я нашел бы в городке богатую невесту, женился и начал заниматься своим делом. Но, видно, не суждено было осуществиться моим намерениям. Досадная мелочь поставила крест на всех моих замыслах.

Ты знаешь, как неудобно сообщение с нашими провинциальными местечками и городами, если они не расположены у железнодорожной магистрали. От Риги мне пришлось дать большой крюк на север, там пересесть на поезд узкоколейки и сойти на одной из маленьких станций, от которой до нашего городка оставалось еще восемнадцать верст по проселочной дороге. Направление — обратно в сторону Риги. С большим трудом разыскал крестьянина, который за четыре рубля серебром согласился доставить меня в городок. Когда мы выехали, уже смеркалось. Лошадь была не из горячих, возница — не в меру болтлив, и меня утомляло его назойливое любопытство. Чтобы отделаться от него и заставить его уделять больше внимания езде, я ничего о себе не рассказывал, ведь он, по всей вероятности, знавал моего отца и из уважения к покойнику замучил бы меня всякими мелочными расспросами. Моя замкнутость и односложные ответы не уменьшили, однако, любознательности возницы, и так мы продолжали ехать часа четыре, один — нескончаемо стрекоча как сорока, другой — цедя изредка по слову сквозь зубы и ругая себя за то, что избрал такого возницу. Как видишь, настроение мое было уже заранее испорчено, нервы напряжены до предела, поэтому при моем характере достаточно было малейшего пустяка, чтобы вызвать взрыв. Случись это в пути, было бы лучше. Тогда бы я до приезда в город успел разрядиться и вместо тигра домой явился бы кроткий ягненок. Но не тут-то было…

— Где же молодой человек намерен остановиться? — осведомился возница, когда впереди показались огни городка.

— Там видно будет… — неопределенно буркнул я.

— Мне бы все-таки надо знать, куда подъехать. Здесь есть одна гостиница и два постоялых двора…

— Я остановлюсь у родственников.

— Так, значит, у вас здесь и родственники есть? Прошу прощения, а на какой улице они живут?

— На Большой улице.

— Та-ак? И позволено будет узнать вашу фамилию?

Я сделал вид, что не слышал вопроса, но он повторил его. Тогда я назвал ему первую попавшуюся на ум фамилию и велел остановить лошадь в конце Большой улицы.

— Вот вам деньги, спасибо за доставку, до свидания!

— Благодарю, молодой человек, но я ведь мог довезти до ворот.

— Ничего, здесь недалеко, я дойду пешком.

Взяв чемодан в одну руку, бамбуковую трость — в другую, я поспешил освободиться от услужливого возницы. Но он еще долго ехал следом за мной, вероятно, желая узнать, в который дом я войду. Для моих натянутых, как струны, нервов это было лишним испытанием. Злой, словно сорвавшийся с цели пес, я спешил по узеньким дощатым мосткам вперед, умышленно сделал крюк по переулкам и вернулся на главную улицу возле самого дома. Но в тот самый момент, когда рука моя коснулась звонка, позади послышался грохот колес, и при свете фонаря я узнал лицо своего преследователя. У меня было такое состояние, что я готов был подбежать к нему и произвести дополнительный расчет за доставку, но я сдержался: не годится блудному сыну возвращаться в родительский дом со скандалом. Сердито дернул я ручку звонка. Мой вид, вероятно, был настолько зверским, что служанка, открыв дверь, испугалась и не хотела меня впускать.

— Кого вам нужно? — немного придя в себя, спросила она.

— Госпожа Бебрис дома?

— Да, дома, но вам придется обождать в передней, пока я ее позову.

— Не придется, милочка, — оттолкнув ее, я поставил чемодан и пошел в комнату.

— Так нельзя, госпожа рассердится, — догнала меня служанка.

— Не беспокойтесь, я за это отвечаю.

Я находился в самом воинственном настроении, а всякое препятствие еще усугубляло его. Рассчитывая устроить сюрприз и мысленно предвкушая романтику внезапного свидания, я без стука переходил из комнаты в комнату. В столовой я заметил новый буфет, в гостиной вся мебель была новой, а по стенам навешана уйма пестрых, безвкусных безделушек, похожих на те, что моряки покупают в портовых лавках за границей. Все говорило о том; что мать после смерти отца дала волю своим вкусам.

За гостиной находилась комната матери: Подойдя к дверям, я громко постучал и, не ожидая ответа, вошел, не забыв закрыть за собой дверь: в гостиной была служанка, и я не хотел, чтобы она явилась свидетелем радостного свидания.

— Как вы… как вы смеете! — были первые слова, которыми приветствовала меня госпожа мать. Но они на некоторое время оказались и последними, ибо сразу наступила тишина, какая бывает лишь на море во время мертвого штиля.

Моим глазам представилась любопытная сцена, которую я меньше всего ожидал увидеть: мать поспешно вырвала руку из лапы какого-то усача и сконфуженно натянула на плечи яркий утренний халат.

Усатый господин, сидевший с ней на диване в непосредственной близости, отодвинулся немного дальше и снял с плеч матери руку, обнимавшую ее. Он сидел по-домашнему, в жилете, а рядом, на маленьком столике стоял поднос с вином и закусками. Но что меня поразило больше всего — прическа матери. Представь себе пожилую, хорошо сохранившуюся женщину, в волосах которой больше седых; чем темных нитей. Щеки накрашены красной бумагой, а хохолок завит и закручен, как у молодой девушки. Казалось, она только что пришла от парикмахера.

Во всем этом я усмотрел что-то неестественное, что-то такое, чего раньше не было и что на обломках прошлого казалось чуждым.

Усач исподлобья поглядывал на меня, мать стояла с видом человека, получившего пощечину, а я, опомнившись немного, молча усмехнулся и вышел в гостиную. Отвернувшись и заложив руки за спину, я стоял в позе Наполеона и делал вид, что занят разглядыванием сентиментальных картинок, розовых женских лиц и зелено-сине-красных литографий с видами Альп и охотничьими пейзажами. Слышно было, как, крадучись, уходит через гостиную усач; различаю тихие скользящие шаги матери и ее выжидательное присутствие.

— Все-таки, значит, вернулся домой… — несмело произносит она.

Быстро повернувшись к ней, спрашиваю:

— Кто это?

Покраснев, мать опускает глаза.

— Это господин Земан.

— Что он собой представляет?

— Он руководит строительными работами.

— Ну, хорошо, пусть он ими руководит, но кто он?

— Я уже сказала, господин Земан…

— Это я уже знаю, но кто он тебе?

— Ну, просто знакомый.

— А что ему здесь нужно?

— Как ты странно говоришь. Неужели знакомый человек не может зайти иногда поболтать?

— И только?

— Конечно. Я не понимаю, что ты имеешь в виду…

Я поклонился, сказал «до свидания» и быстро удалился из комнаты. Макинтош я еще не успел снять, трость и шляпа висела в передней на вешалке, поэтому я ушел прежде, чем мать сообразила удержать меня. Минутой позже я уже был на улице, а через полчаса извозчик вез меня обратно на железнодорожную станцию. Там я дождался утреннего поезда и после полудня уже был в Риге. Первый отправлявшийся за границу пароход взял меня с собой.

Это был мой второй побег из дому. Он отличался от первого тем, что теперь меня не мучили никакие угрызения совести. Я только чувствовал, что позади меня осталась пустота, чужие люди, чуждый мир и что с этой минуты нет для меня на земле ничего близкого, родного, ничего такого, что влекло бы меня обратно и ради чего я должен был бы ограничивать свои действия. Иди куда знаешь, живи как хочешь — никому ты не нужен и тебе никто не нужен. Ты сам себе судья, центр вселенной, критерий добра и зла. Я достиг высшей ступени свободы, и мне следовало радоваться, что я ее достиг. Но вместо радости я ощущал досаду, слепую злобу на весь мир. Словом, я был потерпевшим крушение судном, обломки которого ветер и волны носят по житейской Атлантике из конца в конец, по своему усмотрению. Возможно, мое второе бегство выглядело в большей степени мальчишеским поступком, чем первое: смешно выступать в роли судьи такому человеку, как я, сам не признающий ничьего суда, — но логически оправданные поступки не в моем характере. Ну, одним словом, что было, то прошло, исправлять сделанное не стоило. Где гарантия, что при исправлении ты не натворишь новых бед? Здраво размышляя, неплохо и так, как оно есть. Что было бы, если бы я не вспылил и остался дома? С усачом я ни в коем случае не мог примириться, мне было бы неприятно, да и других мое присутствие стесняло бы. Теперь всем хорошо. Они могут жить как хотят, я живу как мне нравится. Не так ли, Ингус?

— Бесцельная жизнь и опустошенное сердце… — промолвил Ингус.

— Ну и что ж? Больше останется другим.

2

Пока Ингус слушал повествование Джонита, ему пришла в голову одна мысль. Он хотел добра этому человеку, и ему казалось, что, осуществив свой случайный замысел, он этим сделает благое дело. Когда Джонит окончил свою исповедь, Ингус сказал:

— Ты живешь недостойной жизнью, Джонит. У тебя нет ни самолюбия, ни гордости, а вся твоя бравада — всего лишь барабанный бой, которым ты себя оглушаешь и обманываешь. Мне кажется, что ты и не способен на иную жизнь.

— Я не хочу другой жизни.

— А если тебе когда-нибудь надоест эта? Представь себе, что наступит время, когда ты не в силах будешь держать пар в котлах. В кубрике кочегаров ты уже не будешь главарем. Маленький, черный, ты проглотишь обиду, нанесенную младшими товарищами, потому что грубить и отстаивать себя тебе окажется не под силу. Тебя перестанут бояться, тебе не уступит дорогу самый молодой трюмный, юнга, и любой из твоих собутыльников сможет безнаказанно дразнить тебя. Рано или поздно ты окажешься негодным к службе на судне, ни один чиф не примет тебя на работу и ты станешь скитаться, как бездомный пес. Скажи, что ты тогда будешь делать? Пойдешь мыть посуду на иностранные суда, чтобы лакомиться там матросскими объедками? Будешь валяться по убежищам Армии спасения, нищенствовать, чистить сапоги прохожим или наймешься ночным сторожем? Если бы ты умел беречь деньги, тебе бы, возможно, удалось скопить небольшой капитал и купить кабачок в порту, но этого никогда не будет.

— Ты, Ингус, преувеличиваешь, потому что мало меня знаешь. Мне стоит только захотеть, и я могу горы своротить. Когда я увижу, что по-прежнему жить уже нельзя, я возьму себя в руки.

Ингус умышленно засмеялся, чтобы задеть самолюбие Джонита.

— Ты возьмешь себя в руки? Ха-ха-ха! Кто бы это говорил, только не ты!

— Не веришь?

— Нисколько. И не строй такую обиженную и сердитую физиономию. Ты слабый человек. В тебе нет той мужской нравственной силы, которая называется волей. Ты не властен над собой, не можешь запретить Джониту Бебрису ни малейшего пустяка — что он хочет, то и делает, а ты безвольно выполняешь все его капризы. С каждым днем ты становишься все более жалким. В конце концов, ты станешь стыдиться себя.

— Кто тебе дал право так разговаривать со мной? — разозлившись, вскочил Джонит. — Что ты мне за указчик? Я знаю, что делаю, и не позволю никому критиковать мои действия.

— Вот лишнее доказательство твоего бессилия! — подхватил Ингус. — Ты не переносишь правды. Кто-то из великих мыслителей сказал в свое время: «Сильные люди не боятся правды».

Джонит, пробубнив что-то, опять сел на место, сдерживая обуревавшие его чувства.

— Повторяю, ты меня не знаешь. При желании я могу такие дела вершить, что ты рот разинешь.

— Почему же ты не пожелаешь?

— Потому что в этом еще нет необходимости.

— Не верю я тебе.

— Ну, черт подери, это уж слишком! Ты издеваешься надо мной, а этого я ни от кого не потерплю!

— Тогда докажи, что я ошибаюсь, докажи, что ты мужчина, что у тебя есть еще воля.

— Это мне все равно, что раз плюнуть.

— Давай поспорим. И раз уж ты так рьяно берешься, условия спора позволь назначить мне.

— Я не боюсь. Только не требуй невозможного, как в сказке, где король приказал прогрызть насквозь кисельные берега молочной реки, я всего лишь человек.

— Успокойся, не потребую ничего такого, чего бы не мог выполнить я сам, — продолжал Ингус. — Скажи, столько ты ставишь?

— Месячный оклад, — не раздумывая, буркнул Джонит.

— Хорошо, для начала хватит. Я со своей стороны ставлю столько же. Правду говоря, это нечестная игра, ибо все шансы на моей стороне.

— Это мы еще посмотрим. Каковы твои условия?

— Вот они: начиная с сегодняшнего дня, ты обязуешься целый месяц не брать в рот ни капли водки, не ругаться, не ссориться и ни с кем не драться, за исключением случаев, когда тебе это потребуется для самозащиты при нападении. Вот и все. Или условия кажутся тебе слишком жесткими?

Лоб Джонита прорезали глубокие складки. Подумав немного, он насмешливо взглянул на Ингуса и сказал:

— Ты считаешь, что мой месячный оклад у тебя в кармане? Не торопись! Условия, правда, не легкие, я это сознаю, но вполне приемлемые. Мне думается, что мы даже можем удлинить срок.

— Зачем это?

— Чтобы ты потом не говорил, что мне обстановка помогла выиграть пари. Ведь трудности для меня будут только во время стоянки в порту. А сколько таких дней наберется? В Саут-Шилдсе мы простоим еще дней шесть, потом три дня — на бункеровке угля, ну, пусть четыре — всего десять. Затем восемнадцать дней в море, и на этом кончается мой срок. В Архангельске я буду уже вольной птицей. Так что вместо месяца мне придется воздерживаться только десять дней, а я с этим не согласен. Добавим еще две недели, которые мы пробудем в Архангельском порту.

Джонит протянул Ингусу руку.

— А кто нас разнимет? — напомнил Ингус.

— Правильно, должен быть свидетель, — согласился Джонит. — Я позову боцмана.

Он вышел на палубу и через минуту вернулся с вахтенным матросом, которого они вкратце ознакомили с условиями пари. Джонит и Ингус пожали друг другу руки, свидетель разнял их, и пари было заключено по всем правилам.

— Теперь ты у нас на пароходе вроде как баба! — расхохотался вахтенный матрос в лицо Джониту и показал ему кукиш.

— Я тебе покажу бабу! — выпятил было грудь Джонит, готовый вступиться за оскорбленную честь.

— Этого нет в условиях пари, — напомнил ему Ингус.

— Да, ведь верно… — осекся Джонит. — Мне еще надо привыкнуть, сразу не войдешь в новую роль.

Только теперь дошло до него, в какую опасную игру он позволил втянуть себя и как трудно будет выдержать искус. Но отступать было поздно. Если слово дано, его надо выполнять. На карту поставлено мужское достоинство, и он любой ценой докажет, что оно у него еще имеется.

3

Несмотря на то, что Джонит строго-настрого запретил вахтенному матросу болтать о пари, заключенном им со вторым штурманом, весь экипаж скоро узнал об этом. Даже не зная ничего, по поведению Джонита можно было заключить, что с ним что-то произошло. Первым заметил перемену Дембовский, но он объяснил ее недавно состоявшимся примирением.

На «Пинеге» не было теперь более тихого и вежливого человека, чем Джонит. Разговаривал он мало, не вмешивался в споры товарищей и, казалось, всю энергию вкладывал в работу. По утрам он первый спускался в машинное отделение и узнавал у Иванова, что предстоит делать. Получив задание, он отдавался делу всем существом, оставаясь глухим и слепым к происходящему вокруг. Вечерами он не спешил к умывальнику, а работал до последнего момента, потом, не торопясь, отмывал керосином и машинным маслом въевшуюся в ладони грязь, затем мылся до пояса в теплой воде и приходил в кубрик последним. Безмолвно ужинал, выкуривал сигарету, брал ведро и исчезал в помещении дункемана. Там он часами стирал свою рабочую одежду, белье, носки, простыни и одеяло. Его рабочий костюм был теперь чище, чем у других. Каждое утро он менял тельняшку, а койка Джонита могла вполне соревноваться в чистоте с постелями начальства.

До этого Джонит не придавал значения одежде. Только теперь он заметил, как у него все запущено: у сорочки не хватает пуговиц, у ботинок шнурки оборваны, у пиджака лопнул под мышкой шов, а воротник пальто лоснится от грязи. Он прежде не заботился об удобствах и красоте — как вставал утром с койки, так в нее, мятую и как попало застеленную, вечером и ложился. Со временем его постель, подобно койкам остальных кочегаров, стала похожей на угольный бункер. Теперь он все прибрал, зачинил матрац и стряхивал с простыни всякую соломинку, всякий волосок морской травы. Он делал это не в силу внезапно проснувшегося эстетического чувства или из усердия, а просто потому, что надо было чем-то заняться, чтобы заполнить свободное время.

Поначалу эта перемена показалась товарищам Джонита приятной и удобной. Казалось, семья кочегаров стала миролюбивее и дружнее. Вместо обычной ругани обеденный перерыв проходил в дружеских беседах, вечерами не слышалось перебранки и вызывающих насмешек Джонита. Трюмные вздохнули свободнее, потому что никто не ворчал и не придирался по поводу плохо вымытой посуды или закоптевшего лампового стекла. Когда в кубрике на полу скапливалось слишком много мусора и окурков, Джонит не спрашивал Лехтинена, не собирается ли тот устроить в кубрике змеиное гнездо, а сам брал швабру и выметал сор. Когда ламповое стекло покрывалось настолько толстым слоем копоти, что по вечерам невозможно было читать газету, Джонит чистил его. Иногда после ужина он отпускал трюмных на берег вместе со старшими товарищами и мыл за них посуду. Сам он больше не ходил на берег. Если случалась надобность купить мыло или табак, Джонит давал деньги товарищам и просил их принести, что ему нужно. Джонит Бебрис превратился теперь в добровольного пленника «Пинеги». Среди старых моряков такие домоседы не редкость, и для них это не составляет никакой трудности, но для беспокойной натуры Джонита такое состояние становилось просто мучительным. Об этом можно было судить по его удрученному, грустному виду. Словно стыдясь чего-то, он очень редко появлялся на палубе, избегал смотреть в глаза матросам и начальству и старался при первой возможности исчезнуть в кубрике или кочегарке.

Со всем этим он смог бы справиться сравнительно легко, беда заключалась в том, что все узнали об условиях пари и всячески старались воспользоваться его беззащитностью. Джонит не смеет ругаться и драться — следовательно, его теперь нечего бояться. Он должен переносить любые насмешки и оскорбления, как когда-то другие терпели от него. Его можно дразнить, говорить в глаза все, что хочешь, не уступать дорогу и делать все наперекор ему — он не имеет права давать рукам волю.

Первым поспешил воспользоваться свободой действий долговязый Путраймс, простоватый человечек, забравший в голову цель — научиться играть на мандолине. У него полностью отсутствовал слух, и его нелепые упражнения могли вывести из себя даже глухого. Прежде Джонит запрещал ему тренькать на мандолине в кубрике, и Путраймс по вечерам уходил играть на бак, пока его и оттуда не прогонял кто-либо из матросов. Теперь он набрался храбрости и, свесив с койки ноги, целыми часами без устали терзал струны. Джонит ворочался на койке, словно его кусали тысячи блох, пытался думать о чем-нибудь другом, чтобы не слышать душераздирающие звуки, затыкал уши и испытывал чисто физические страдания.

— Путраймс, может быть, ты прекратишь, наконец, хватит уж… — умолял он.

— Я хочу разучить эту песенку, — невозмутимо отвечал Путраймс, хитро подмигивая товарищам.

— Не забудь, что в кубрике есть люди и кроме тебя, и им тяжело слушать, — продолжал Джонит.

— Кому не нравится, пусть выйдет, я никого не держу… — издевался Путраймс.

— Музыкант из тебя все равно не получится.

— А тебе что за дело? Лежи на койке и чеши бока, если тебе больше нечего делать, а я буду играть.

Джонит закрывал голову подушкой и задыхался физически и морально. Он походил на запертого в клетку льва, которого дразнят всякие болваны, а он не может их растерзать. Он даже не смеет грозно зарычать на них.

Ему приходилось на каждом шагу выслушивать оскорбительные, насмешливые замечания. Увидев, как героически он держится и что его действительно нечего бояться, товарищи превратили травлю Джонита в своего рода спорт. Казалось, что весь экипаж, исключая Зирниса, кое-кого из начальства и старого кочегара Юхансона, поклялся любой ценой спровоцировать Джонита нарушить условия пари. Они задевали самые больные его струнки, дразнили как сердитого чудака, старались использовать его слабости и втянуть в скандал.

Как-то вечером кочегары, возвратившиеся с берега, принесли с собой бутылку виски. Усевшись за стол, они пригласили в компанию Джонита.

— Иди-ка, хлебни глоточек. Это тебе, старина, не повредит.

— Спасибо, мне не хочется.

— Брось ломаться, — произнес Путраймс и, налив стакан, поднес его Джониту, лежавшему на койке. — На-ка, дерни. Сногсшибательная водочка.

— Отстань, я не буду пить.

— Может, тебе молочка принести? — издевался кто-то. — Такой рожок с соской, чтобы маленький Джонит мог сделать ням-ням.

Джонит отвернулся к стене. Он слышал, как товарищи пьют виски, как причмокивают и расхваливают прекрасные качества напитка. Слышал, как они обсуждали достоинства других напитков, вспоминали великолепное пиво, какое они пили в кабачке, и коктейль, поданный им барменом в матросском баре. Они не скупились на краски и рисовали такие соблазнительные картины, что Джонит, мысленно представив их, почувствовал физическую жажду. Что, если потихоньку пробраться на берег и забежать в кабачок? Много бы он не стал пить, всего лишь маленький глоток, только бы промочить горло и хоть немного заглушить дьявольскую жажду, которая огнем жжет глотку… Никто бы ничего не узнал, условия пари не нарушились бы открыто… Нет, нет и еще раз нет, об этом нечего и думать. Он честно заключил пари и честно будет соблюдать его условия. Не столько ради Ингуса, сколько из самолюбия. И если он почувствует, что ему не выдержать, он без обмана, честно капитулирует.

Не надеясь на свою выдержку, Джонит вышел из кубрика, где продолжалась веселая беседа, и направился в кочегарку — опять что-то стирать. В кубрик он вернулся после полуночи, когда все уже спали. На следующее утро его дразнили баптистом, барабанщиком Армии спасения, членом общества Синего Креста [65]Общество Синего Креста — основанная в 1877 году в Женеве пастором Л. Роша организация по борьбе с алкоголизмом с помощью христианской проповеди.. Он с натянутой улыбкой отшучивался. В груди его клокотал скрытый вулкан, и глаза по временам загорались недобрым огоньком.

Ингус все время следил за Джонитом. Он видел, как мужественно тот переносит все трудности, как стойко держится в непосильной борьбе. Временами ему даже становилось жаль парня, потом охватывало опасение: что будет, когда эта скованная сила вырвется на свободу?

4

В Саут-Шилдсе Ингус получил письмо от Лилии Кюрзен — второе с момента их расставания. Эти письма каждый раз возвращали Ингуса в далекий, утраченный мир. Он мысленно восстанавливал все пережитое, и всякое, даже незначительное событие прошлого приобретало неизъяснимую, почти осязаемую привлекательность. Он знал, что в те дни он ко всему происходившему относился иначе, но теперь, сквозь призму воспоминаний, он все воспринимал по-другому, его мысли, все существо совсем по-иному реагировало на пережитое.

То, что он нашел в Лилии Кюрзен, он мог найти в бесконечном количестве других женщин. Почему же, после долгих лет разлуки встретив ее, он забыл о существовании других женщин и решил, что только она одна настоящая, единственная, исключительная? Куда девались его смутные страхи? Откуда такая беспечная готовность потерять свободу, преимущества холостяцкой жизни? А вдруг это только результат самовнушения или еще что-нибудь столь же непонятное?

Ясного ответа на свои вопросы Ингус не мог найти, да он и не искал, считая все это одной из великих загадок природы.

Он жил в мире созданных им образов и мысленно окружал свое будущее радужным ореолом. Пройдет несколько лет, война кончится, и люди, прошедшие все испытания, осуществят свои желания — такие микроскопические по сравнению с судьбами человечества и в то же время такие огромные, если смотреть на них с точки зрения отдельного человека.

Так думал Ингус несколько дней после получения письма от Лилии. Постепенно яркость воспоминаний угасла, и все представления приняли прежний вид. Дух его словно спустился с заоблачных высот на землю, и человек вспомнил, что он молод, что жизнь его однообразна, даже пуста, и что нельзя жить только мечтами и надеждами на будущее — настоящее тоже предъявляет свои требования.

За это время из поля зрения Ингуса почти исчез Волдис Гандрис. Подобно Джониту, он также сейчас держал испытание, правда, чисто практического характера.

Окунувшись с головой в работу, обремененный заботами и ответственностью, первый штурман жил напряженной жизнью. Волдис выдавал грузы адресатам, и мозг его в эти две недели был занят цифрами, названиями партий товаров и вечным беспокойством о состоянии грузов. Ничто не должно было потеряться — и ничего не терялось. Каждый грузополучатель должен получить то, что ему полагалось, — и он получал. Но все это было не так просто. Чтобы обеспечить надлежащий порядок, первый штурман жертвовал ночным покоем, сном, личными потребностями. Ингус помогал ему в меру сил и способностей, но это не давало ощутимых результатов. Капитан, вместо того чтобы радоваться усердию первого штурмана и его достижениям, становился все более капризным и холодным. Причиной, вероятно, была молодость Волдиса. Завистливый старик не мог примириться с тем, что двадцатичетырехлетний юноша образцово справляется со сложными обязанностями первого штурмана. Если бы у Волдиса дело не ладилась и ему приходилось обращаться за советом к Белдаву, их отношения, вероятно, сложились бы иначе. Люди легче мирятся с недостатками своих собратьев, чем с их превосходством. Но все шло гладко, фирмы получали грузы и были признательны за безукоризненный порядок. И когда «Пинега» закончила выдачу грузов, Белдав понял, что напрасно ждал предлога пожаловаться на Волдиса в контору пароходства. Чтобы утешиться, он стал пить больше прежнего. Это было роковой ошибкой, за которую ему пришлось сурово расплачиваться.

Ни для кого на «Пинеге» не являлось секретом, что у Белдава в прошлом было несколько приступов белой горячки. Во время одного из них он дошел до такого состояния, что ему пришлось провести полгода в клинике для нервнобольных. Немного подлечившись, он сбежал из клиники, напился до бесчувствия и, вернувшись в больницу, устроил страшный дебош: поломал мебель, избил санитарок и врачей и перевернул вверх дном всю палату. После этого его выгнали из клиники, и Белдав лечился в другом месте. На пароход он вернулся не вполне выздоровевшим. Продолжая пить, он скоро дошел до весьма жалкого состояния. По утрам у него так сильно дрожали руки, что он не мог расписаться. Кампе наливал ему полный пивной стакан специального коктейля. Выпив его, Белдав немного успокаивался и мог работать. Во хмелю он буйствовал, несколько раз бросался в воду, и его спасали. В трезвом уме (если так можно было назвать короткие моменты прояснения) он умолял стюарда, чтобы тот не позволял ему буйствовать, когда на него найдет блажь. Стюард обещал. Но Белдав был человеком могучего сложения и в минуты приступов обладал нечеловеческой силой, и очень часто героические усилия Долговязой Смерти унять капитана не приводили ни к чему. Он избивал стюарда, вырывался из каюты и делал все, что повелевал проснувшийся в нем зверь. Потом он просил прощения у Кампе, если тот оказывался сильно пострадавшим.

На этот раз приступ белой горячки случился в очень неудачный момент — сразу же после выхода «Пинеги» в море. Капитана закрыли в каюте, и его обязанности взял на себя первый штурман. Так случилось, что двадцатичетырехлетний Волдис Гандрис два дня и три ночи командовал пароходом грузоподъемностью в шесть тысяч тонн и чиф Дембовский находился в его подчинении. Понимая, какая огромная ответственность легла на него, Волдис дни и ночи проводил в штурманской рубке, даже еду ему приносили сюда. Нетрудно стоять на штурманской вахте и управлять пароходом под руководством капитана. Но давать указания самому и отвечать за все, что происходит с судном, и за людей — это был груз, непосильно давивший на плечи молодого моряка. Много чести, но еще больше забот. Поэтому Волдис чрезвычайно обрадовался, когда на третий день Белдав оправился и, взойдя на капитанский мостик, велел показать судовой журнал. Все оказалось в порядке, пароход шел правильным курсом, не сделав ни одной лишней мили. Белдав должен был чувствовать благодарность к первому штурману за то, что он избавил его от неприятностей. Вместо этого он еще больше невзлюбил Волдиса. Возможно, он видел в нем будущего конкурента, который со временем займет его место. Официально он поблагодарил Волдиса за образцовую службу, но в душе поклялся во что бы то ни стало найти какой-нибудь промах в его работе — это было совершенно необходимо. Он должен опорочить Волдиса в глазах судовладельцев.

5

Обратный путь в Архангельск оказался очень трудным. Еще на пути к Нордкапу начался шторм. Он сопровождал «Пинегу» вдоль всего мурманского побережья и немного утих лишь у входа в Белое море. Плавание затянулось на целую неделю.

Это было трудное для команды время. Матросы мокли и дрогли на арктическом ветру, кочегары изнывали от зноя топок, бункеры то и дело опустошались, и трюмные не успевали подвозить в кочегарку топливо. Всем надоел затянувшийся рейс, чуть ли не ежеминутно кто-нибудь спрашивал у штурманов, сколько миль пройдено в предыдущую смену, но ответы звучали неутешительно.

На время все будто забыли о пари Джонита и оставили его в покое, хотя именно сейчас, когда каждый кочегар был доведен изнурительной работой до такого состояния нервного напряжения, что малейшее раздражение могло вызвать взрыв, легко было бы добиться нарушения пари со стороны Джонита. Но ему и без подстрекательств товарищей было не сладко. Взвинченный до отказа, физически изнуренный, он впервые за все время своей работы кочегаром не мог выругать чифа за плохой уголь и клясть матросов, стоящих у штурвала. Он помрачнел, сделался каким-то подавленным, потухшим — словно его неисчерпаемая жизнерадостность и энергия сгорели в огне испытаний. Никогда в жизни не мечтал он с такой жадностью о кружке пенистого пива и о возможности забыться в огненном винном угаре, как в эти тяжелые для него дни. Джонит знал: когда пароход придет в порт и люди получат аванс в счет жалованья, все устремятся к Карпу, зальют воспоминания о пережитых муках и утолят жажду. Все уйдут, а он останется на пароходе и будет терпеть еще две недели, пока наступит час избавления для пленника «Пинеги». Пусть это послужит наказанием за его высокомерие, за гордость. Жалел ли он о необдуманном обещании? Нет, он только осознал теперь, что все это смешно и глупо, потому что никому не нужно. Какой смысл в том, что он несколько недель ломал свои привычки в угоду окружающим и мучил себя, если после этого все пойдет по-старому? Пусть Ингус не воображает, что Джонит после окончания срока пари будет продолжать жить так, как теперь. Он не станет принуждать себя делать лишнее, ненужное, нарушающее привычную жизнь, не пожертвует для других своими удобствами и свободой. Если кто-либо рассчитывает на это, он горько заблуждается. Джонит не ребенок.

Все случилось именно так, как он и предполагал. Едва только пароход вошел в порт, товарищи по каюте оставили Джонита одного. У многих в городе были родственники, другие нашли знакомых на соседних судах, а те, у кого не было ни родственников, ни знакомых, нашли общество за деньги в соответствующем месте. Покутив основательно, они возвратились на пароход поздней ночью, а кое-кто и на следующий день, с покрасневшими, утомленными глазами.

Немного отдохнув от трудного рейса, они вспомнили про Джонита и опять принялись травить его. Длинный Путраймс вытащил из сундучка мандолину, которую он за последнее время ни разу не брал в руки, и каюта наполнилась невыносимыми звуками. На столе по-прежнему валялись хлебные крошки, в тарелках сутками ржавели вилки и ножи, а за обедом и ужином разговор шел преимущественно о баптистах и Синем Кресте. Кто-то из матросов однажды, убирая палубу, озорничая, направил из шланга мощную струю воды прямо в грудь Джониту и облил его с ног до головы. Увидев это, даже тихоня боцман Зирнис не выдержал и обругал матроса.

— Ничего, сейчас ведь не холодно, — улыбнулся Джонит. — Он просто кое о чем забыл.

— О чем? — спросил матрос.

Джонит промолчал. Забыл не только этот матрос, забыли многие из экипажа «Пинеги» о том, чего не мог забыть Джонит и что с особой силой воскресало в его памяти при каждой новой нанесенной ему обиде или оскорблении: о том, что приближается срок окончания пари. Он не мог понять забывчивости товарищей, не понимал, как можно так опрометчиво увлекаться опасной игрой, которая в скором времени грозит повернуться против них самих. Пусть стараются, пусть копят горящие угли у себя над головой — еще осталось каких-нибудь десять дней. И тогда…

В этом «и тогда…» таилась угроза, придававшая Джониту силы выдержать испытание до конца. Его только беспокоило, что пароход к этому времени может уйти в море — погрузка шла очень быстро. Но надвигалась ранняя северная зима, и для «Пинеги» заблаговременно был приготовлен груз на обратный рейс — две тысячи сажен крепежного леса. Контора торопила погрузку всеми способами, то увеличивая количество грузчиков, то оставляя людей на сверхурочные работы. Джонит рассчитал дни и с радостью убедился, что пароход не успеет выйти в море до окончания срока пари. В худшем случае в его распоряжении останутся, по крайней мере, одни сутки. Ему будет достаточно и этого.

В начале октября Джонит взял жалованье за истекший месяц и небольшой остаток от прошлых месяцев. Но он ничего не покупал.

В пятницу утром Джонит остановил Ингуса на палубе и спросил, не забыл ли он, что сегодня ночью ровно в двенадцать истекает срок пари.

Нет, Ингус помнил об этом.

— Позаботься, чтобы к тому времени твой месячный оклад лежал у тебя в кармане. Я выигрываю пари, и ты обязан своевременно уплатить мне деньги. Никаких отсрочек я не дам.

— Хорошо, о деньгах не беспокойся, они у меня уже приготовлены, — ответил Ингус. — Только неизвестно еще, что может случиться до полуночи.

— Ничего не произойдет, зря надеешься, — улыбнулся Джонит. — Я уже придумал, куда употребить выигранные деньги. Вечером мы оба сходим к Карпу, позовем с собой ребят, и я буду платить за всех. Истрачу все до последней копейки, с такими деньгами иначе не поступишь.

— Мне все равно, — ответил Ингус.

Вечером весь кубрик получил приглашение явиться к Карпу — до полуночи каждый сам платит за себя, за дальнейшее отвечает Джонит.

Перспектива бесплатной выпивки соблазнила многих. У кого еще сохранился какой-нибудь рубль, ушли на берег сразу после ужина. Те, кто порасчетливее или у кого не было денег, томились на пароходе до десяти часов, затем тоже последовали примеру товарищей. Когда все ушли, Джонит повязал на шею шелковый платок, надел недавно выстиранный макинтош и разыскал Ингуса.

— Ну, пошли.

За час до полуночи они явились к Карпу. Тайный кабачок, устроенный в «личных апартаментах» владельца чайной, гудел от посетителей, и все восторженно приветствовали пришельцев.

6

Ни для кого не было секретом, что в чайной Карпа продается чай двух сортов и что те, кто являются в его заведение с парадного хода, никогда не получают того, что подносится посетителям, проникающим к нему со двора. Но никто не мешал ему заниматься этими темными делами, взяточники привыкли на многое смотреть сквозь пальцы.

— Что господа будут пить? — спросил официант, когда Ингус с Джонитом уселись за отдельный столик, стоявший в стороне.

— Дай сельтерской, нет, — чаю… — заказал Джонит. Ингус улыбнулся. Улыбнулся и официант: заказ Джонита не соответствовал традициям этого заведения.

— Какой чай господин желает, обыкновенный или крепкий? — спросил он.

— О-бык-но-венный! — отчеканивая каждый слог, повторил Джонит. — А лучше всего вскипяти мне стакан молока, если у вас есть под рукой. Хочется согреться, — простодушно пояснил он, поворачиваясь к Ингусу. — Ты на меня не смотри. Пей, что тебе хочется.

Ингус заказал пиво. Кроме экипажа «Пинеги», у Карпа собрались моряки и с других судов. Они удивленно зашептались, когда официант поставил на стол перед Джонитом стакан кипяченого молока. Пинегинцы, посмеиваясь, рассказали чужим морякам о причинах странного вкуса Джонита.

Теперь улыбались все посетители кабачка, они подталкивали один другого локтем в бок, кое-где прорывался приглушенный смех. Только Джонит с серьезной миной пил маленькими глотками горячее молоко, с наслаждением причмокивая после каждого глотка.

— Удивительно вкусное молоко. Здесь, на севере, очень хорошие коровы. Придется заказать еще стакан. Ингус, ты не хочешь?

— Нет, Джонит. У Карпа неплохое пиво…

— Вот как. Ну, пей, пей, а я пока займусь молоком.

До полуночи оставался еще почти час. Все знали, что это лишь увертюра к какому-то большому представлению, поэтому время тянулось бесконечно долго, и, чтобы скоротать его, люди пытались веселиться. Кое-кто насмешливо осведомлялся о здоровье Джонита, о состоянии его желудка и о том, не повредит ли молоко его организму. Другие рекомендовали испытанные средства для пищеварения и от колик в животе, кто-то знал патентованное средство против страха и малодушия.

У Джонита горели кончики ушей, и стакан с молоком дрожал в его руке, но он принужденно улыбался на все выпады, старательно отодвигал чайной ложечкой пенку с молока. Напрасно Ингус глазами давал понять парням, чтобы они перестали дразнить его. Все были немного под хмельком, и никто уже не обращал внимания на присутствие штурмана. Те, кто был потрезвее, думали, что, провоцируя Джонита, услуживают Ингусу: если Джонит сорвется, штурман выиграет пари.

В половине двенадцатого из-за стола поднялся кочегар одного из судов и подошел к Джониту с полным пивным бокалом.

— Разрешите подсесть? — спросил он, сев рядом с Джонитом и устранив этим всякую необходимость ответить.

Джонит не отвечал.

Чужой кочегар, один из тех морских геркулесов, у которых от спертого воздуха и зноя кочегарки не бледнеет лицо и не высыхают мускулы, облокотился обеими руками на столик и уронил голову на грудь. Он сильно захмелел, глаза его косили.

— Ты правильный парень, — прошепелявил он. — Я хочу с тобой выпить.

— Ваше здоровье! — Джонит поднял навстречу незнакомцу стакан с молоком.

— Нет, дружок, не так. Официант! Да двигайся же, сухопутная корова! За мой счет два стакана водки.

Когда официант принес требуемое, незнакомец пододвинул один стакан Джониту, другой взял сам и поднял его, чтобы чокнуться.

— И ты, старина, не так ли? — спросил он. Ингусу показалось, что кочегар совсем не так пьян, каким представляется.

— Немного погодя, — ответил Джонит, отодвигая от себя стакан. — После двенадцати я с тобой выпью, выпью с каждым, кто пожелает, а сейчас нет.

— Что, ты мною брезгаешь? — чужой угрожающе закачался над столиком. — Я для тебя слишком прост? Друзья, будьте свидетелями, — он обратился ко всем окружающим. — Я хочу выпить с ним по-дружески, я заказал водку, а он отказывается. Как в таких случаях поступают?

— В рыло, в рыло! — проскрипел где-то в углу незнакомый тонкий голос. Вероятно, это был кто-нибудь из товарищей кочегара.

— Правильно, в рыло дать такому! — взревел кочегар. — Но сначала он выпьет, раз я этого хочу. На, не ломайся, молокосос! Понимаешь ли ты, мальчишка, какую тебе честь оказывают?

Джонит в отчаянии взглянул на стенные часы. Еще двадцать пять минут. Черт, вот глупое положение… Незнакомец, вероятно, знал, что Джониту нельзя драться, поэтому и пристал к нему как банный лист. Но… Джонит вдруг что-то вспомнил и громко спросил у Ингуса:

— Если на меня нападут, я имею право защищаться, штурман? Ведь так уславливались?

В помещении наступила полная тишина. Все ожидали ответа Ингуса.

— Да, если тебе угрожают и кто-нибудь первый ударит тебя, ты имеешь право защищаться, — тоже громко ответил Ингус. — И я думаю, что если кто-либо вздумает сейчас тебя без повода оскорбить, все пинегинцы, находящиеся здесь, пойдут тебе на помощь.

— Правильно, товарища нельзя давать в обиду, — раздались по углам возгласы людей с «Пинеги». Слова Ингуса затронули чувство товарищеской солидарности, и поняли все: длинный Путраймс, Лехтинен и боцман Зирнис, — что всякое оскорбление, нанесенное Джониту, задевает весь экипаж «Пинеги».

Чужой кочегар сразу почувствовал, что обстановка изменилась не в его пользу, и остатки трезвого рассудка в мозгу подсказали ему, что нужно переменить тактику. Приготовленный удар кулаком не состоялся, кочегар презрительно поморщился и, чтобы с честью уйти, вылил свою водку к Джониту в стакан с молоком, затем протянул ему этот своеобразный коктейль.

— Ну, это-то ты можешь выпить?

— Нет, я не пью помоев, — покачал отрицательно головой Джонит.

В следующий момент кочегар плеснул содержимое стакана в лицо Джониту. Мутная жидкость липкими каплями стекала по лицу, оставляя белые извилистые следы и впитываясь в шейный платок Джонита. Чужой ушел к своему столу и, словно победитель, уселся там, выпятив важно грудь, а Джонит, вынув носовой платок, старательно стер капли с лица и пятна с одежды.

Ингус решительно поднялся.

— Долг пинегинцев проучить нахала, — произнес он так, чтобы все могли его слышать.

— Успокойся, — Джонит силой усадил его обратно. — Разреши мне самому это уладить. Ведь я еще не лишен права расквитаться со своими обидчиками?

Прошло еще четверть часа. Без пяти минут двенадцать Джонит встал, подозвал официанта и о чем-то тихо его спросил. Официант удивился было вопросу Джонита, но тот не отступал и спокойно убедил его. В результате переговоров официант принес Джониту какой-то ключ, и Джонит, как бы продолжая разговор, незаметно закрыл единственные двери помещения. Это видели только двое — Ингус и официант. Остальные решили, что Джонит заказывает официанту обещанное угощение, и из скромности старались не смотреть в их сторону. Да, Джонит действительно готовил им угощение, только совсем не такое, какого они ожидали.

Закрыв дверь на ключ, он вернулся к столику и сел напротив Ингуса. До полуночи оставалось три минуты. Это был совсем коротенький промежуток времени, но вполне достаточный для того, чтобы могли произойти кое-какие трагикомические случаи. Началось все с того, что чужой кочегар, заявив товарищам, что должен выйти на минутку по своим надобностям, встал из-за стола и пошел к двери. Найдя ее закрытой, он вернулся и с беспокойством взглянул на Джонита. Тот, недобро усмехаясь, барабанил пальцами по столу. Кочегар подсел к товарищам и нервно стал переставлять стаканы.

Тогда Путраймс, сославшись на невыносимую духоту, сказал, что выйдет подышать свежим воздухом. У двери его красное лицо побледнело, и, покусывая нижнюю губу, он возвратился на свое место. И его проводил насмешливый, горевший злым огнем взгляд Джонита. С приближением полуночи еще кое-кто вспомнил о разных неотложных делах, но закрытая дверь возвращала их обратно к столам. Они в поисках чего-то озирались, изучали стены и окна, и их смятение усилилось при виде закрытых ставнями окон. Из этого помещения был лишь один выход в дверь, но она была закрыта, а ключ был у Джонита. Только теперь дошло до сознания чужого кочегара, Путраймса и многих других, что они заперты, заперты в одно помещение с разъяренным зверем. Ингус тоже почувствовал назревающий скандал.

— Джонит, — заговорил он, коснувшись руки товарища, — ты не натворишь глупостей? Тебе же потом хуже будет.

— Не надо беспокоиться, все будет в порядке — и волки сыты и овцы целы… — загадочно усмехнулся Джонит.

Стенные часы медленно пробили двенадцать. Когда прозвучал последний удар, Джонит встал из-за стола и громко спросил Ингуса:

— На твоих часах тоже двенадцать?

Пока Ингус сверял время по своим карманным часам, из противоположного конца помещения послышался угодливый голос Путраймса:

— Что верно, то верно, Джонит прав — сейчас ровно двенадцать.

— Тебя никто не спрашивает, жди своей очереди, — повернулся Джонит к Путраймсу.

На часах Ингуса тоже была полночь.

— Значит, выходит, что я выиграл пари? — продолжал Джонит.

— Выходит так, — подтвердил Ингус. — А теперь позволь мне тебя поздравить как настоящего мужчину, который в состоянии на деле доказать то, о чем говорит. Хочу надеяться, что это не исключение и что ты и в дальнейшем так же блестяще будешь управлять своими чувствами и желаниями.

— Слишком торжественно, Ингус, слишком торжественно, — сказал Джонит. — Сегодня не юбилей и никто не умер. Давай сюда деньги.

Ингус отсчитал свое месячное жалованье, Джонит подтвердил, что получил все до последней копейки и что он не имеет ко второму штурману никаких претензий, затем вышел на середину помещения и, не торопясь, но со значительным видом, засучил рукава.

— Здесь кто-то хочет со мной выпить. Где он, пусть отзовется!

Чужой кочегар, положив голову на стол, сделал вид, что заснул.

— Официант! — крикнул Джонит. — Полстакана молока и стопку водки. Вот ключ, теперь можно открыть дверь. Кто страдает медвежьей болезнью, пусть выйдет и не портит воздуха.

Многие охотно воспользовались бы разрешением Джонита, если бы их не удерживал стыд перед товарищами, поэтому никто не сдвинулся с места.

Официант принес заказанное. Джонит поднял стаканы над головой и на глазах у всех влил водку в молоко. Хорошенько взболтав смесь, он сильным тумаком разбудил кочегара и протянул ему стакан.

— Пей теперь ты.

Без приглашения, охваченные внезапной готовностью, встали из-за стола моряки «Пинеги» и грозным полукругом выстроились возле стола чужих моряков.

— Я буду считать до трех, — сказал Джонит кочегару, который, увидев себя в кольце, тупо улыбался, но стакан взял.

— Шутник ты все-таки.

— Один… — отрезал как ножом Джонит.

— И мне это надо выпить? — смеялся кочегар. — Я тебя угощал чистым продуктом.

— Два… — Джонит отвел локти назад, и на обнаженных руках заиграли могучие мускулы.

Кочегар понюхал стакан, комично подмигнул окружающим его матросам и, словно шутя, выпил беловатую мутную смесь.

— Ничего, добра добром не испортишь, — сказал он, утираясь, а под ложечкой уже начинало поташнивать.

— Да, хорошая свинья ничем не брезгает, — согласился Джонит. — Но здесь не свинарник, давай-ка выметайся отсюда.

Кочегар ушел бы и без напоминания, потому что смесь молока с водкой вызвала состояние, близкое по своим симптомам к морской болезни. Как только он выпил, ему стало нехорошо. Встав, он уже начал давиться и зажимать рукой рот. Поддерживаемый товарищами, он вышел из помещения, и с тех пор его у Карпа больше не видали.

— Вот это номер! — восторгался Путраймс. — Джонит, ты чертовский парень.

— Чего нельзя сказать о тебе, — холодно ответил Джонит. — Или, может быть, ты не согласен? Тогда выходи один на один и докажи, что кулаками действуешь не хуже, чем языком.

Джонит уперся обоими кулаками в бока, напоминая огромную вазу с двумя ручками, и вызывающе уставился на товарищей.

— Один, два, три… четыре… шесть… только одиннадцать… — сосчитал он их, и на лице его появилась гримаса сожаления. — Только одиннадцать, нечего и руки марать. В Генте я дрался с двадцатью, и никто из них не прятался за спиной других, как это делает наш доблестный Путраймс.

— Я и не прячусь, — протестовал Путраймс, — не могут же все стоять впереди.

— Вон что? Ах, какая жалость! Да пропустите же Путраймса вперед. Он, бедняжка, так рвется, так рвется.

Но Путраймс нырнул еще глубже за спины товарищей, совсем скрывшись из глаз Джонита.

Долго смотрел Джонит на своих товарищей.

— Все вы трусы, — произнес он. — Одиннадцать верзил боятся одного человека.

Молчание.

— Молчание, говорят, есть знак согласия, — продолжал Джонит. — Следовательно, вы все признаете себя трусами.

Вдруг он сделал резкий выпад на шаг в сторону и вперед, растопырив пальцы обеих рук, точно собираясь схватить что-то. Все одиннадцать инстинктивно отступили на шаг назад, а более робкие — и на два. Ингуса поразило, что целая толпа трепетала перед одним человеком, хотя этот человек не был ни великаном, ни носителем опасного оружия. Это был психоз, странное состояние чувств, которое рождает панику и затуманивает разум. На каждого из этих одиннадцати по отдельности Джонит в свое время нагнал страху, и теперь они забыли, что их много и что Джонит каждому из них грозит лишь одной одиннадцатой частью своей силы. Да он и сам, пожалуй, забыл об этом, сгорая желанием отомстить.

Увидев, как его поведение подействовало на товарищей, Джонит передернулся, плюнул с досадой и махнул рукой.

— С трусами не стоит и связываться. Официант, неси водки, неси пива и закуски. Пусть они пьют, может быть, тогда у них появится смелость.

Жалованье второго штурмана позволило устроить основательную попойку для нетребовательных людей, многие из которых уже перед этим успели крепко выпить. Водка заливала скатерти и одежду моряков, пиво, пенясь, бежало через край и образовывало на полу лужи. Те, кто почувствительнее, лезли целоваться и мириться с Джонитом, остальные оправдывались, стараясь не уронить достоинства, но Джонит не хотел слушать ни тех, ни других.

— Ингус, мне жаль… — охмелев, шептал он штурману, тоже оставшемуся в кабачке.

— Чего тебе жаль?

— Мне жаль себя — никуда я больше не гожусь. Ты меня испортил навсегда.

— В каком смысле?

— Я теперь уже не парень, а кисель. Да, да, кисель. Разве ты не заметил? Почему я упустил этого большого кочегара? Ни разу не смазал его по зубам. А эти пентюхи — разве они заслужили такое отношение? Не водкой их следовало угощать, а оплеухами, чтобы напились своей крови досыта. Но я не в состоянии, мне больше неохота драться. Мне все опротивело, хочется наплевать на весь мир и ни с кем не говорить. Вот что ты со мной сделал. На что я теперь такой годен?

Горе Джонита об испорченном характере было настолько велико, что под утро, когда Ингус ушел, он, незаметно расплатившись, покинул своих товарищей.

Он долго скитался по улицам Архангельска. Ночь была холодная, северный ветер леденил Джонита, да к тому еще он упал с мола в воду. Его вытащил вахтенный матрос стоявшего вблизи судна, указал, где стоит «Пинега», и посоветовал скорее отправляться в тепло. Но Джонит прошел мимо «Пинеги», уселся на кучу досок и заснул.

Спустя час его разбудил ночной сторож. Немного протрезвившись, в обледеневшей одежде, закоченевший от холода Джонит медленно побрел на пароход. Кубрик кочегаров, вернувшихся после попойки, оглашал могучий храп, похожий на рокот моря после бури. Джонит, не раздеваясь, упал на койку и заснул. Никто не заметил его возвращения.


Читать далее

Глава вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть