Персия

Онлайн чтение книги Сентиментальное путешествие
Персия

Начинаю писать опять. Итак, я остановился на отчаянии. Иду дальше. Приехал в Петербург, началось совещание.

Победа большевиков выясняется. Правда, они на совещании в меньшинстве, но это благодаря тому, что созваны разные представители ученых и других обществ. Армейские комитеты не большевистские, но я знаю, как мало связаны эти комитеты с массой. А средний солдат устал и не видит цели войны; ему нужна перемена правительства, как пешеходу переобуться.

Усталый Чхеидзе, с видом старика купца, смотрящего на погром своего дела и пытающегося смеяться, – усталый Чхеидзе ведет заседание. Люди говорят, говорят. Представитель латгальского народа требует прав самоопределения, а мы не знаем, где живет этот народ. Оказывается, в Петербургской губернии.

Ярусы театра обвисают под тяжестью людей.

Приехал Керенский – волшебник, оставленный духами. Он бросает мятые, сухие слова, стараясь воспламениться и воспламенить. Наконец вспыхивает слабая истерика в партере. Кричат, кричат. Губы Керенского сухи и потрескались.

Потом было знаменитое собрание о коалиции.

Коалиция или не нужно коалиции? Какой-то хитрый человек предложил коалицию без кадетов. Он говорил длинную речь, от которой серело в воздухе.

Голосовали. Список воздержавшихся от голосования открыл хитрый, старый Чернов.

Я голосовал против коалиции. Я считал, что коалиционное правительство лопнет. Конечно, министры-капиталисты помогали выводить на улицу так неохотно идущие из казарм большевистские полки.

Но, конечно, не в этом дело.

Был на заседании дивизионного комитета своей части. На заседание приехал представитель Военного министерства и Чернов. Чернов говорил свои речи. С такими речами хорошо бабам пряники продавать или заговаривать женщину, раздевая ее.

Комиссаром дивизиона был изумительно тупой и панический человек М. (из фельдфебелей), он все добивался производства в прапорщики. И добился… перед Октябрем. Он тоже говорил что-то, иногда останавливаясь и обалдело соображая: что же он говорит?

Заседание происходило в нашей школе шоферов, в зале которой мы устроили для учеников амфитеатр. На верхних скамьях сидели, положивши головы на столы, солдаты одной команды. Их было шестеро, из них трое были пьяны так, что не могли поднять голову.

А Чернов пел, пел с присвистами и перекатами.

В конце заседания был скандал. Пьяных выводили. Я пошел в Военное министерство, в Совет и сказал, что я хочу ехать куда угодно, но только подальше. Мне казалось, что я нахожусь в комнате, в которой лампы коптят уже 48 часов.

В это время в Военном министерстве буксовал Верховский. Вы знаете, как буксует автомобиль? Происходит это так. Попадает автомобиль колесом в грязь или на лед и не может тронуться с места. Мотор дает полные обороты, машина ревет, цепи, намотанные на колеса, гремят и выбрасывают комья грязи, а автомобиль – ни с места.

Так буксовал ген<ерал> Верховский. Это был человек решительный, инициативный, с нервами, с напором.

Его идея сократить армию на 40 процентов была смелой мыслью. Но провести ее уже было нельзя. Ткани страны переродились.

Ах, кстати! Сколько раз я получал от Керенского телеграмму: «Немедленно ввести в армии железную дисциплину и об исполнении телеграфировать!»



В Военном министерстве я еще прежде встретил комиссара, отправляющегося в Персию; это был бывший председатель Киевского Совета, меньшевик Таск. О нем я буду писать много. В Персию меня отпустили, хотя и удерживали. Но тоска меня вела на окраины, как луна лунатика на крышу. Сел в поезд, поехал в Персию. Тогда это было очень просто. До Тифлиса 5 суток без пересадки и от Тифлиса до Тавриза двое суток, тоже без пересадки. Поехал. В районе Минеральных Вод чеченцы уже устраивали крушения. Ничего, проехали.

Под Баку увидал Каспийское море, холодно-зеленое, не похожее ни на одно море. И верблюдов, идущих мягкой походкой.

Со мной ехали офицеры на Кавказский фронт.

Один из них, раненный в живот разрывной пулей и полукастрированный ею, все время пел:

Цыпленки варены,

Цыпленки жарены,

Цып-лен-ки тоже

Хочуть жить.

Зачем ты вареный,

Зачем ты жареный, —

и так далее… Ему было лет восемнадцать. Он был совершенно не интеллигент и тосковал, как умел. Вот и все.

Да, кстати о кастрации. Когда я в Петербурге заходил в госпиталь (с меня снимали рентгеновский снимок, чтобы выяснить, каким образом рана не оказалась смертельной), там я увидал одного офицера. Он тоже был кастрирован ранением. К нему ходила невеста. Она ничего не знала. Он не решился сказать ей, когда она пришла в первый раз, а потом все становилось трудней и трудней. И кругом никто не решался сказать. Раненый просил доктора, чтобы сказал он, а доктор просил сестру, а сестра не говорила.

Да ведь и не в том дело было, чтобы сказать. Случай был слишком нелепо тяжел.

Приехал в Тифлис. Хороший город, «под Москву». На улицах стрельба, грузинские войска в восторге, палят в воздух, не могут не палить. Национальный характер. Одну ночь провел среди грузинских футуристов. Милые дети, тоскующие по Москве хуже «чеховских сестер».

Город спокоен, не разрушен, правда, хлеб кукурузный, но трамваи ходят, и люди еще не одичали.

Поехал в Тавриз. Поезд лез все выше.

Вцепились в горы деревья с темно-золотыми листьями. Внизу не то провожает нас, не то бежит навстречу речка. Поезд лезет наверх, извиваясь от усилий.

В Александрополе прицепили к другому поезду. Поехали до Джульфы. Приезжаем – одинокая станция. Бежит под горой мутный Аракс. На другой стороне – домики из глины с плоскими кровлями, мне они кажутся домиками без крыш. Ночь.

Пишу 22 июля 1919 года. Когда я 19-го этого месяца приехал из Москвы и привез одному близкому мне человеку хлеб (10 фунтов), то этот человек заплакал – хлеб был непривычен.

Так вот – домики были без крыш, люди немножко без голов, но это было для них издавна привычно.

Наш вагон опять отцепили. Потом составили новый поезд, всего из 4 – 5 вагонов с двумя паровозами, один спереди, другой сзади.

Перевезли через мост, поверхностно осмотрели на таможне (персидские таможенцы, которые нас боялись), и поезд, надрываясь и тужась, начал снова карабкаться ввысь.

Уже кругом не было рыже-золотого леса, а одни только красные горы и красные уступы, оттененные снегом, снег на вершинах совсем близко. Поезд, надрываясь, временами почти останавливался – казалось, что мы сейчас покатимся вниз.

Кругом пустынно. Только арык, проведенный на чьи-то поля с самого верха гор, стремительно бежал нам навстречу, стараясь выкатиться из дна и берегов.

Редкими оазисами внизу виднелись кое-где сады. Станции были пустынны. Влезли. Чувствуешь, что высоко, но ничего – плоско.

На станции Сафьян, в пункте Земского союза, пообедали; отсюда поезд шел в Тавриз, а мне было нужно ехать в Урмию, где был штаб армии. Или, вернее, штаб 7-го Отдельного Кавказского корпуса, так звали персидскую армию.

Пересел и очень скоро приехал в Шерифхане.

Здесь я увидел нечто невиданное. Пустыня-солончак. Лежит громадное, явно мертвое, гладкое озеро-море. В воду тянутся длинные молы на сваях. Несколько больших черных барж грузятся чем-то.

Но самое странное: на берегу нет жилых зданий, не видно людей.

Одна пустыня. И пустынные склады. Лежат товары. Лежат мотки колючей проволоки. Видно несколько амбаров. Десяток вагонов стоит на рельсах. Но порт – мертв. Это главный порт Урмийского озера, место с громадным, говорят, будущим. Противоположного берега не видно. А левее виден остров, зовут его Шахский, там была раньше шахская охота.

Переночевал в фанерном домике Земского союза. Вышел утром. То же море и те же внизу белые от соли сваи. Безлюдная тишина. Склады охраняются пленными турками. Так – вернее. Ездят через озеро двумя путями: или на барже, которая буксируется катером, или на катере просто, если дело спешно. Всего пароходиков на озере штук 7 – 10, из них один «Адмирал», довольно большой, вроде тех пароходов, что ходят между Кронштадтом и Петербургом, но с двигателем внутреннего сгорания. Пароходы привезены из Каспийского моря и здесь собраны.

Поехал в Урмию на маленьком катере. Ехать верст 60-70.

Над озером летают фламинго, розовеющие при взлете. У них розовые подкрылья. Машина стучит и режет еще не мятые волны.

В соленое озеро, всегда пустынное, пустынное при халдеях, при ассирийцах, всегда окрайное, затащили флот, воткнули сваи, распугали птиц – и все для войны.

Едущий со мной корпусный интендант рассказывает, как трудно кормить армию. «До озера – ничего, железная дорога, потом перегрузка на баржи, барки выручают, можно везти на некоторых сразу до 30 000 пудов до пристани, их на озере штук пять; потом перегрузка на конный или воловый транспорт, потом в горах перегрузка на верблюдов, мулов или ишаков – и так каждый фунт».

И вот в Персию оказались согнаны чуть ли не все верблюды, лошади, ослы, мулы и быки Кавказа и Туркестана. Нам их увезти оттуда не удалось.

Нас в Северной Персии тысяч до шестидесяти, на фронте тысяч пять, а остальные составляли команды транспорта и охраны путей; ведь нужно охранять четыреста верст пути от фронта до Шерифхане, и в результате армия голодает.

Катер подошел к пристани… Скалы уже не красные, а серые… Пустынно, виден только один маленький глиняный домик. Это Геленжик.

Вышли на берег. Глухо, как у глухого забора.

Бродят какие-то дети, почти голые, в лохмотьях, обращенных уже в бесформенные пряди.

Не стал ждать автомобиля, попросил лошадей, подобрал компанию, и загремели по камням в Урмию.

Дорога вырвалась из солончака и пошла полями, обнесенными глиняными стенами. Как фабричные трубы, торчат в поле пирамидальные тополя с ветвями, будто припеленутыми к стволу.

Ехали довольно долго вдоль глухой глиняной степи, мимо бедных кладбищ с памятниками из осколков камня, поставленных дыбом. Потом повернули в кирпичные ворота и въехали в город Урмию. За городской стеной виднелись красные горы, небо было высоко, на горах лежал сверкающий снег. Подъехали к серой стене, через двери и узкий коридорчик вошли во дворик. Громадные виноградные лозы со стволами изогнутыми, крепкими и толстыми подымались по стенам, образуя зеленую сетку над всем двором. В глубине двора стоял одноэтажный дом с громадными окнами, переплет которых оклеен коленкором. Я вошел через темные сени в комнату.

Белые стены. Потолок сделан из бревен, положенных на пол-аршина одно от другого. Между бревнами перекинуты тонкие дощечки, к дощечкам прикреплены плетеные маты.

Комната залита рассеянным светом, проникшим через коленкор.

Здесь встретил Таска и еще одного своего старого знакомого, некоего Л. Л. был в панике, он приехал на Восток и ждал Востока пестрого, как павлиний хвост, а увидел Восток глиняный, соломенный и войну совершенно обнаженную. Нигде не была так ясна подкладка войны, ее грабительская сущность, как в персидских щелях. Неприятеля не было. Где-то были турки, но они отделены от нас горами с непроходимыми перевалами, где верблюд проваливался в снегу по ноздри. Конечно, турки только с невероятными усилиями могли проникнуть к нам, как они и сделали в 1914 году.

Но дело было не в них. Дело было в Персии, занятой русскими войсками уже 10 лет.

Мы пришли в чужую страну, заняли ее, прибавили к ее мраку и насилию свое насилие, смеялись над ее законами, стесняли ее торговлю, не давали ей открывать фабрик, поддерживали шаха. И для этого нами держались войска, держались даже после революции. Это был империализм, и главное – это был русский империализм, т<о> е<сть> империализм глупый. Мы провели в Персию железную дорогу, создали в Урмийском озере флот, провели колоссальное количество дорог по долинам, проложили дороги через перевалы, в которых со времен Адама не было никаких дорог, кроме ишачьих троп, где курды только кострами выжигали самые тяжелые места и выковыривали потом раскрошенный камень чуть ли не ногтями.

Денег в Персию было убито много. И все это было бесполезно, все это был крепостной балет. Мы жали и душили, но не ели труп.

Февральская революция не улучшила положения в Персии. Прежде всего мы именно здесь были перепутаны с Англией всякими договорами: ведь Персия была одна из частей предполагаемой добычи, а, кроме того, революция, отведя в общем от Персии угрозу поглощения нами, заменила одного тупого, но организованного насильника-государства мелкими вспышками русской насильнической воли. Люди государства-насильника были сами насильниками. Если бы в Персии произошел потоп и мне бы пришлось стать Ноем, строить ковчег и в нем спасать чистых и честных, просто честных и активно честных людей, я не стал бы строить большой посудины.

Пошли мы с Л. смотреть город. Весь город вымощен. История этой мостовой такая.

Некий генерал приказал персам вымостить улицу. За неисполнение приказа домохозяина прибивали к косяку двери ножом за ухо.

Так вот, город вымощен. Кругом идут одни и те же глиняные, в два человеческих роста вышиной стены. В стенах низкие двери, ворот нигде нет. Несколько мечетей с невысокими минаретами и куполами в изразцах. На одном минарете свил гнездо аист. Священную птицу не трогают. Вдоль всех улиц быстро бежит вода по каналам-арыкам. На перекрестках кладбища – пыльные, бедные и маленькие. Памятники – просто куски камня, поставленные дыбом. Прохожих мало. Редко проходят закрытые черным покрывалом персиянки. Из-под покрывала видны концы грубых солдатских кальсон. Ходят персы. Попадаются ассирийцы. Маленькие ослики с грузом кирпича на спинах трусят на улице, погонщик кричит: «Хабарда!» – это везут материал для починки базара после погрома. Когда хотят заставить ослика немного свернуть, то соскакивают с него и упираются ему в бок. Идем к базару. Прохожих все больше и больше. Глиняные стены сменяются лавками, торгующими то пестро раскрашенными колыбелями, то вяленым, очень сладким виноградом и миндалем. Вот и вход в базар. Базар состоит из многих туннелей с острым сводом, в котором кое-где пробиты отверстия. По бокам лавки почти пустые. В красном мануфактурном ряду почти все двери, закрывающие магазины, из свежего, не успевшего потемнеть дерева. Здесь был главный погром. Хозяева посудных лавок сидят, сверлят черепки, оставшиеся после погрома, и скрепляют их между собой при помощи цемента и маленьких железных скобочек. Товара мало, нет привоза, да и боятся показывать, что есть. Тихо стучат копыта подвозящих кирпич осликов. Один ряд занят сапожниками. Они тут же шили сапоги. На окраинах базара, в больших и глубоких лавках вили из шерсти веревки и валяли круглым камнем на болванках шапки, расширяющиеся кверху, как митры. В другом проулке выбивали ударами молотка на грубой красной и синей ткани маленькой дубовой доской величиной в две ладони узор черной краской. Целый улей, но везде лежит еще не убранный глиняный мусор.

Посмотрели, как жарят над углями, раздуваемыми веером из плетенки, как пекут лаваш – тонкий, точно картон, хлеб, который делают, намазывая тесто на внутренние стенки печи, – и пошли домой.

В эту же ночь Л. уехал в Питер. Уехал на фронт и Таск. Я остался один. Наши войска были единственной силой в Персии, и я должен был ими руководить.

А сейчас пишу это 30 июля 1919 года, на карауле, с винтовкой, поставленной между ног. Она не мешает мне. Я думаю, что я сейчас так же бессилен, как и тогда, но на мне не тяготеет ответственность. Теперь расскажу, что это была за страна, в которую я попал.

Азербайджан и часть Курдистана – вот места, занятые нашими войсками. Население смешанное. Персы, армяне, татары, курды, айсоры-несториане, евреи – вот состав этого населения. Все эти племена жили испокон веку друг с другом довольно плохо. Потом пришли русские, стали жить по-новому. Еще хуже.

На другой день после приезда пошел знакомиться с армейским комитетом. Произвел он на меня впечатление очень тяжелое. Совершенно серые люди, которые сами не знают, что делать. Председателем был сперва товарищ Степаньянц – армянин; председателем он был плохим и дела комитета запутал чрезвычайно.

Вместо него был избран Геоббекиан, впоследствии товарищ председателя краевого Совета. Этот был хуже. С ним нельзя было знать, что будет через несколько минут; в одной и той же речи он кидался от кадетов до большевиков.

Забавна была его манера посреди речи останавливать оратора и говорить: «Я вам разъясню, товарищ», – а потом гнал речь на час. Так и говорил один. А дело шло к Учредительному собранию. Нужно было в невероятно разбросанной армии с маленькими командами провести выборы. Председателем выборной комиссии избрали одного солдата-толстовца, который внезапно оказался дельным человеком.

А остальной комитет – да простит он меня за плохую о нем память – занялся устройством любительских спектаклей.

Ведь это было понятно. Так тоскливо жить: без газет, без женщин, при замкнутости персидского населения; ну вот и образовалось что-то вроде дачной труппы с невероятно дачным репертуаром.

Играли в большом глиняном сарае, темном и обставленном бедно, беднее, чем театр каторжников в «Мертвом доме». Репертуар был водевильный. Солдат набиралось туча. По мысли устроителей, театр должен был быть передвижным.

А в тихом городе с глиняными стенами, с дверями, всегда закрытыми, было неладно.

Всю ночь гремели выстрелы. Стреляли в воздух. Были пьяные; вино находили у ассирийцев и у евреев, а может быть, и у мусульман.

В пограничном городе Ушнуэ произошел погром, все было разбито и растащено. Выехал Таск; ему удалось найти роту, случайно не принявшую участия в погроме, и при ее помощи отобрать награбленное, а полк в наказание оставить на позиции без смены.

Боев нигде не было.

Готовили выборы. Переизбрали армейские комитеты. Армия слабела и распадалась.

Персия привычно страдала.

Власть шаха ничтожна в Персии. Он раздает, правда, свои земли, и вся земля в стране – его земля, но это только слова. Скорее ханы соглашаются признавать себя его вассалами.

Я не берусь объяснить этот странный, давно себя переживший, но не разрушенный строй. Кажется, ханы отдают деревни в аренды. Или сильный и вооруженный человек, живущий в деревне, организованно грабит ее и уделяет часть ханам.

Крестьяне – крепостные в том смысле, что они в руках господина, пока живут на его земле. Им предоставляется проводить воду с высоких гор, чистить арыки, стоя по колени в быстро текущей воде, жариться на солнце. Эмиграция развита очень сильно: идут в Баку, в Туркестан, идут куда глаза глядят – всюду, где кормят.

В городах живет купечество, богатое, по-своему образованное; детей своих они учат в школах французской миссии. Они тоже имеют свои деревни. Появление буржуазии не разрушило крепостного права.

Кажется, однако, у ханов есть уже наследники. Персидскую революцию производили купцы и армяне. Это была революция меньшинства. Отряды в тридцать – сорок человек свободно проходили всю страну. Теперешний губернатор Урмии сам был в таком отряде вместе с здешними миллионерами братьями Манусурьянцами.

У персов была конституция, о которой они говорили, что она либеральнее швейцарской. Губернатор – революционер, т<о> е<сть> участник персидской революции. Он тоже имеет свои деревни и крепостных. Правда, в Персии были персидские казаки, части на службе шаха, рекрутируемые из персов под командой наших инструкторов.

Персидские казаки, вернее, люди, которые пользовались ими как своим оружием, встречали среди населения почти единодушную ненависть. Но они зависели не от губернатора, а прежде от русского правительства.

Сейчас же, кажется, ни от кого не зависели.

При нашем отходе они попытались на нас напасть.

Конечно, губернатора никто не слушался. Он просил у нас 10 кубанских казаков, «чтобы его слушались». Не слушались его ханы-курды, так как они были сильнее, каждый имел по нескольку десятков всадников, а один из них, Синко, имел большой отряд. Это одна из ошибок русской дипломатии. Великий князь Николай Николаевич в ту эпоху, когда строил себе дворец на Ленкоранской долине и замышлял создать в Армении казачество, решил привлечь на русскую сторону одного из курдских вождей. Выбор пал на Синко, хана племени, сидящего в районе Кущинского перевала, связывающего Хой-Дильманский район с Урмийским. Синко были даны винтовки и даже пулеметы, что и сделало его постоянной нашей угрозой. Он принимал участие в резне христиан и в конце концов смеялся над нами, говоря, что «мои сто сорок всадников разгонят ваш полк».

Не слушались армяне, хотя они были лояльны, но лояльны потому, что они представляли собою в Персии аристократию. У них была крепкая организация «Дашнакцутюн». Не знаю, был ли «Дашнакцутюн» где-нибудь на Кавказе социалистической партией типа наших эсеров, но в Персии это было могучее общество самообороны.

Айсоры, христиане-несториане, тоже представляли нечто вроде государства. Они считали себя прямыми потомками древних ассирийцев и говорили на арамейском языке. Одна часть их была старыми насельниками окрестностей Урмии. Когда-то они занимали весь край. Постепенно курды вырезали их. Сейчас число их пополнилось горными аширетными ассирийцами, людьми дикими, спокон веков живущими в самом центре Курдистана, в районе Джеламерка в Ванском вилайете; родственные им яковиты жили вокруг Мосула.

В горах жили они родами под предводительством меликов – князей, каждой деревней управлял священник, все же мелики были подчинены патриарху Востока и Индии, Мар-Шимуну, черноглазому румяному сирийцу с седой головой. Сан патриарха – наследственный, и переходит он от дяди к племяннику. Предание выводит род патриархов от Симона, брата Господня.

Несториане знали славное прошлое. Когда православные оттеснили в VII веке их из Сирии, они, перейдя через горы, пришли в Персию, и были здесь приняты радушно, как враги Византии. Здесь они развили литературную деятельность и распространили свое влияние на Сибирь, Индию и особенно на Туркестан. Бывали и в Китае, где осталось и сейчас несколько совершенно ассимилировавшихся несторианских семей.

Тимур оттеснил их в горы Курдистана, там они жили теперь, дичая. Они черноволосы, семитообразны и румяны.

Миссионеры несториан заходили в Индию, и там появились целые христианские колонии. На севере они прошли Сибирь, на востоке достигли Японии. Шрифт, изобретенный ими, лег в основу монгольского алфавита, а кажется, и корейского. Может быть, они были народом Иоанна Индийского, помощи которого ждали крестоносцы. Сейчас это было маленькое племя, загнанное в те горы, которые даже на подробнейших немецких картах показаны просто пятнами. Турки глодали племя, а оно все держалось. Главным селением их был Орамар. Но Орамар был занят курдами еще в 1914 году. Когда же русские войска, создав из ассирийцев дружины, ушли, бросив их на произвол судьбы, участь племени стала ужасной. Доктор Шед, глава американской миссии, говорил мне, что свыше 40 000 было вырезано, сложено кострами и сожжено. Оставшиеся сели в бест американской миссии. Но персы подсыпали в хлеб железных опилок, и мор прошел среди спасшихся. В 1916 году разведывательный отряд русских казаков с ассирийской дружиной Ага-Петроса Элова ходили на Орамар, т<о> е<сть> в расположение неприятеля более чем на триста верст. Дорога была трудна. Мулы не могли ввезти горных орудий. Их внесли айсоры на руках. Кавалерия ловчилась как могла, айсоры шли гребнем горы, потому что смысл горной войны в том, кто займет командующую высоту. Предлагаю сравнить с описанием способа ведения войны у кардухов (Ксенофонт, кн. 4).

Орамар был обойден, взят и ограблен. Лошадей кормили виноградом, ослов пшеном. Мар-Шимун и епископы – они носят чалмы, накрученные на красные фески, – ходили в атаку в штыки и дорезывали пленных. Наш урмийский консул Никитин участвовал в экспедиции и, между прочим, рассказывал мне, что в местности, некогда занятой ассирийцами, а ныне уже курдской, он нашел маленький каменный храм без окон и украшений. Его звали храм Марии-Мем. Этот храм не был разрушен курдами. Мало того, они оставили даже в живых родню христиан – священников храма. Объяснилось это тем, что, по преданию, под этим храмом был заключен Великий Змий, который вышел бы, если бы храм разрушили. Змий один раз в жизни каждого хранителя храма показывался ему, но теперешние хранители храма Змия еще не видели.

Жили изгнанные ассирийцы, голодали, грабили, возбуждая жгучую ненависть персов. Одетые в маленькие войлочные шапки, в штаны, широкие, как шаровары, сшитые из маленьких кусочков ситца и подвязанные выше щиколотки веревками, в цветном жилете, ходили они по базарам. Религия, которая связывала айсоров, уже давно ослабела и сохранилась только в форме противопоставления себя как христиан мусульманам.

В Урмии работали религиозные миссии: русская, немецкая, французская, американская – все они охотились за душами бедных несториан и, конечно, преследовали политические цели. Миссии вмешивались в гражданские дела и тяжбы, тоже представляя собою суррогат государства. Благодаря этому создалось такое положение, что миссия оказывала покровительство своим новым одноверцам. Из-за этого некоторые меняли веру по два-три раза. В одной семье бывали представлены чуть ли не все христианские вероисповедания.

Странно выглядела французская миссия в Урмии. Большой монастырь с колоннами, с людьми в черных сутанах и круглых шапках с помпонами. Это было самое крупное сооружение в городе.

Русская миссия, построенная, между прочим, на незаконно отнятой от частных владельцев земле, выглядела большим новым монастырем с кирпичными красными стенами. Во время моего пребывания миссия уже заглохла, епископ уехал, влияние пало.

Все эти организации работали среди урмийских айсоров, горные аширетные айсоры держались крепче.

В районе Урмии айсоры жили давно; они появились здесь не позднее VII века. Но в наше время отношение персов с ними резко обострилось. Главной причиной было участие айсоров в войне. Ассирийцы имели партизанскую дружину, которая дралась на нашей стороне. С нами их связывало христианство, а также и тяготение к нашим союзникам. Ассирийцы по-своему народ энергичный, многие из них ездили в Америку, где даже издавался ассирийский журнал. Я помню, мне показали айсора, который шел по улице в своем национальном костюме, в лоскутных штанах и башмаках из невыделанной шкуры, и сказали, что он доктор философии американского университета.

Вот эти фантастические люди и имели свою партизанскую дружину, дружину страшную по тысячелетней ненависти к курдам и персам. Предводителем дружины партизан был некий Ага-Петрос Элов, черноволосый человек с низким лбом, курчавыми волосами и широкой выпуклой грудью. Штаны из диагонали и форменная тужурка с красным кантом делали его похожим на телеграфиста. Элов имел шумное прошлое. Консул показал мне печатную характеристику его в секретном официальном издании министерства иностранных дел. Не помню ее наизусть и привожу по памяти довольно точно:

«Ага-Петрос Элов, тот самый, который был в таком-то году в Урмии турецким консулом, а в таком-то году управлял такой-то местностью в Турции и разорил население неслыханными поборами, в бытность в Америке сидел в Филадельфии на каторге. В настоящее время держит сторону России и состоит нашим нештатным драгоманом. Пользоваться его услугами с крайней осторожностью».

Ага-Петрос со своей дружиной оказал нам большие услуги при походе на Орамар. Случайно мне пришлось спасти ему жизнь через несколько дней после моего приезда в Урмию. Пьяные солдаты 3-го пограничного полка арестовали его на улице и грозили приколоть. Я отнял его от них, сказав, что арестовываю его, и привез на свою квартиру. Он хорошо говорил по-французски и английски и плохо по-русски.

Дружину его мы не кормили и ничего ей не давали, кроме винтовок и патронов. Да и винтовки отпускались неважные, трехзарядные французские «лебедь» без дульных накладок. Такой винтовкой можно сжечь руку, если взять ее неосторожно после стрельбы. Эта дружина испортила и без того, по существу, плохие отношения между персами и айсорами. Но, во всяком случае, Ага-Петрос был смелым и по-своему честным человеком. С ним случались такие вещи. Несколько лет тому назад он до вступления на русскую службу, будучи вызван персидским губернатором по какому-то обвинению, арестовал самого губернатора и заставил у ханов признать губернатором его – Агу. Шах вызвал Петроса к себе, но он не поехал, благоразумно полагая, что дома лучше, и сам вызвал шаха. Наконец, за уход с поста шах прислал ему звезду. Таков был этот нештатный драгоман. Да, я забыл еще сказать: он не был меликом – князем-старшиной, но на службе его состоял один мелик по имени Хаму. Партия Мар-Шимуна косилась на Петроса, считая его выскочкой.

Третьей, а по численности второй группой населения были курды. Они жили в мирное время на границе между Турцией и Персией. Вернее, Турция и Персия граничили с землями, в которых они жили. Часть их была в турецком подданстве, часть в персидском. Всего курдов около двух миллионов. В восьмидесятых годах они пытались создать свое государство. Почин шел от персидских курдов. Но культурный уровень курдов не дает им возможности создать крупную организацию. Живут они до сих пор кланами. Скотоводство, широко развитое у них, а отчасти и земледелие позволили им жить в мирное время богато. Наши солдаты говорили, что «курды богаче казаков».

Но сейчас они были совершенно разорены, страшно пострадав от войны. Прежде всего оттого, что война закрыла им пути кочевья.

Раньше они зимою гнали скот в Месопотамию, а летом переходили в горы от жары.

Война закрыла пути. Часть стад осталась в долинах и гибла от жары, часть – пропала в горах.

Кроме того, русские пришли в Курдистан с ненавистью к курдам, унаследованной от армян, ненавистью, у армян понятной.

Формула «курд – враг» лишала мирных курдов, и даже детей, покровительства законов войны.

Генерал, взявший Соложбулак (забыл его имя), гордо называл себя: «такой-то истребитель курдов».

При всей своей храбрости курды не могли оказывать сопротивления нам. Они все еще не живут племенами даже, а кланами, разобщенными между собой.

После Февральской революции среди курдов было большое движение в сторону соглашения между свободными курдами и свободной Россией. Происходили большие сходбища, и были посланы к нам люди для переговоров.

Посланные вернулись, говоря: «Русские свободны, но свободу они понимают по-русски».

Я знаю, как жестоки курды, но Восток вообще жесток. Лет 30 тому назад около Джеламерка айсоры сняли кожу с нескольких англичан, раздраживших их неосторожным списыванием надписей. А курдов я видел не в то время, когда они резали персов и засовывали отрубленные половые части в рот убитого врага, а в то время, когда их рассеянно – от скуки – убивали тоскующие русские. Курды умирали с голоду и ели уголь и глину вокруг Соложбулака, когда-то цветущего.

Так же бедствовали курды в долинах Мергевара и Тевгевара.

Впрочем, совсем не так, – из этой долины, в которой когда-то жило богатое племя, имевшее там 200 000 баранов и тысяч 40 крупного скота, жители были изгнаны. Здесь стояли забайкальские казаки. Назвали их в армейском комитете «желтой опасностью» не только за желтые лампасы. Широколицые, крепко-смуглые, на маленьких лошаденках, способных есть буквально корни, забайкальцы были храбры и жестоки, как гунны.

Впрочем, я думаю, не зная точно гуннов, что жестокость забайкальцев была более задумчивая.

Один перс говорил мне: «Когда они рубят, они, по всей вероятности, не думают, что рубят, а считают, что они хлещут».

В непоколебимости забайкальцев мне пришлось убедиться.

Я приезжал в Гердык, наш пост в Мергеваре.

Широкая долина. На пригорке – разрушенное курдское укрепление. Рядом пни, много пней. С горы падает водопад высоко-высоко, разбиваясь в пыль.

С другой стороны долины из горы бьет струя воды, толщиной в обхват. Безлюдье и тишина. Ночью лают шакалы. Лисицы, серые лисицы ловят с берега форелей в реке.

Я приехал просить забайкальцев, чтобы не мешали нам возвращать курдов в их родные места, где они могли бы питаться когда-то посеянным и еще не вполне осыпавшимся просом.

Я говорил им о детях, бродящих вокруг лагерей, о том, что мы все равно уходим. И не добился ничего.

В географическом единстве, называемом Россией, живут разные люди.

Кстати, вся эта долина принадлежала одному армянину Манусурьянцу, кажется; и хан ее ему принадлежал.

Так пропадали курды в Персии. Сами персы были к ним враждебны из-за религиозных разногласий. Персы были шииты, последователи Гусейна, курды были сунниты; друг к другу эти мусульманские секты относятся, как католики относились к протестантам (в эпоху гугенотов).

Немногим лучше было положение курдов в Турции. Турки пользовались ими как боевым материалом, причем держали их как нерегулярные части, не на пайке, а на подножном корму.

Все эти племена – персы, курды, айсоры, армяне – ненавидели друг друга. Временами у всех из чувства самосохранения появлялось желание примириться.

При мне был устроен даже праздник «примирения народов». Собрались знатнейшие представители каждой национальной группы и поклялись в прекращении междоусобной войны. Было даже трогательно, все целовались, а оружие было оставлено при входе.

Не знаю, откуда оно взялось, предполагалось, что мы разоружили население.

В честь этого события было решено учредить ношение особой зелено-белой розетки.

Все это было проделано очень серьезно, лукаво и наивно. Они не вводили в свои отношения еще иронии.

Меня на празднике поразили муллы с красными бородами своими неторопливыми, благородными движениями. Они двигаются красивее, чем европейцы.

Русские власти были представлены в Персии консулом, командующим армией, комиссаром и комитетами, а на местах – каждым комендантом этапа, из которых многие занимались вымогательством у населения, и каждым солдатом с винтовкой.

В городе было неспокойно, всю ночь слышалась стрельба – один из признаков, что гарнизон уже распустился. Со всех сторон тянулись серые, скучные жалобы. Армия тихо гнила. Я тосковал на Востоке, как тосковал в Палестине Гоголь, пережидая дождь на скучной станции Назарет. Главная жалоба была на фураж. Громадные транспорта голодали. Сено, заготовленное где-то в горах в районе Дизы Геверской, было заготовлено неумело или слишком хитро. Его не успели вывезти в свое время. Не хватало веревок, курд хан Синко не дал перевозочных средств. Началась осень. Забили ключи, и сено погибло. Таск долго расследовал эту историю, перессорился со всеми, но виновного не нашел. Резервом для поставки фуража оказался Хой-Дильманский район. Район этот богат, но расположение неудобно – на правом фланге нашего фронта. Самана – соломы, смятой и скрученной при молотьбе в особых персидских молотилках, – люцерны и сена было заготовлено довольно много, но его нужно было прессовать, а рабочая рота, которая стояла в Диламе, на прессовке саботировала, прессовала плохо и ломала прессы. Грузчики работали нехотя, голодные транспорта тоже.

На левом фланге в Бане лошади ели дубовый лист и кору, грызли изгороди и дохли табунами. А конные части в нашей армии преобладали. Упадок работоспособности сказывался во всем. Мы послали из аркома на все пристани своих людей в качестве наблюдателей – помогло мало. Положение осложнялось тем, что на многих пристанях погрузочные и этапные команды состояли из немцев-колонистов, и там было сильно германофильское отрицание войны.

Наемные команды персов могли бы выручить, но население уговаривало их бросать работу и не помогать русским. Падеж лошадей тяжко сказался на нашей кавалерии. Она состояла из казаков, т<о> е<сть> из людей на собственных лошадях – значит, особенно чувствительных.

Ко всему этому в армии возник вопрос о валюте, который скоро и стал центральным.

Для того чтобы было яснее дальнейшее, скажу несколько слов о персидских деньгах, «собачках», как их называли наши солдаты. «Собачками» персидские деньги звали потому, что на них вычеканено изображение льва.

Денежной единицей являлся кран – серебряная монета меньше нашего полтинника, стоила она раньше копеек 30.

Пятикранник назывался полутуманом, по величине он был больше рубля и чеканился раньше в Петербурге на Монетном дворе. Стоил пятикранник 1 р. 50 к. – 1 р. 80 к.

После того как мы перестали ввозить в Персию товары, наш кредитный рубль упал, было решено платить нашим войскам персидской валютой, считая полтумана за 1 р. 80 к.

Значит, уплата жалованья валютой была для войск очень выгодна. Но серебра, необходимого для этой уплаты, у нас не было. О валюте поговорили и забыли, а рубль все падал и падал. Я сам видел на перевале Кущинского ущелья осликов, хурджины – переметные сумки – которых были туго набиты кредитками. Это был не очень дорогой товар. Дело осложнялось тем, что некоторые тыловые части получали жалованье валютой.

Вопрос обострялся. В нем были заинтересованы все. Значит, задерживающие центры не работали.

Особенно требователен был третий пограничный полк. Громадный полк четырехбатальонного состава. Наконец с трудом достали серебра на одну оплату, на остальную сумму выдали, по предложению Таска, сберегательные книжки, в которых была записана недостающая сумма как вклад. Тогда появилось новое затруднение. Нельзя представить себе ничего причудливее курса денег в Персии. Мелкое серебро имело свой курс, рубли – свой. Даже золото имело курс не по весу, а по чеканке, так что один и тот же вес золота в турецких лирах стоил гораздо больше, чем тот же вес в русских золотых. Мелкие русские кредитки ходили по своему курсу. Сторублевки и пятисотрублевки имели опять другой курс, думская тысячерублевка – свой, только что вышедшие керенки – тоже свой. Кроме того, курс русского рубля изменялся буквально по два раза в день, в зависимости от последнего телеграфного сообщения из Тавриза. Кстати сказать, русский банк в Тавризе русских денег не принимал. Получалось такое положение, что каждый раз при размене солдат чувствовал себя обманутым, да и в действительности был обманут.

Как только жалованье серебром было выдано, все солдаты бросились менять серебро на бумажный рубль, чтобы везти деньги домой. Банкиры-сарафы моментально взвинтили рубль до 15 копеек (шай) и выше, и солдаты, считая себя обиженными, устроили ряд погромов – впрочем, погромы были перманентны.

Опишу один из них. Уже давно по городу шли слухи, что погром будет. Какой-то солдат-еврей предупредил об этом соотечественника на базаре. Однажды утром, зимой, когда на камнях лежал снег, я вышел в город. Арыки мерзли. Страшные персидские нищие, почти голые курды из разоренных мест жались, замерзая у стен. Прохожих почти не было. Знакомый перс, пробегая, закричал мне:

«Грабят базар!»

Я жил напротив штаба, бросился к командиру, князю Вадбольскому. Он подтвердил мне известие. Вадбольский был смелым и честным человеком. Сейчас он растерялся. Кого отправить на погром? Нет дисциплинированных частей! Каждая сама будет грабить. Вызвали из пригорода забайкальцев, но все знали, что это рискованное забрасывание костра дровами. Можно было отправить еще кубанцев, кубанцы не грабили, по крайней мере в Персии, но они держались хитрого хохлацки-казацкого нейтралитета и грабежу не помешают. Больше же всего они боялись испортить отношения с пехотой. Их программа-максимум – попасть домой. Я метнулся в арком. Арком сидел в полном составе и совещался о мерах борьбы с погромами вообще. На погром, в частности, никто идти не хотел. Все боялись, и особенно страшила мысль о том, чтобы разогнать погромщиков оружием. А между тем армейский комитет вместе с полковым комитетом города составил бы группу человек в 150, т<о> е<сть> являлся уже силой. Я сказал комитетчикам, что пойду один. Таск был в отъезде.

Пошел на базар. У входа толпилось несколько человек. Два-три испуганных перса-полицейских да несколько французских офицеров, наблюдавших за всем с видом спокойного презрительного изумления. Мимо них, сгибаясь, пробегали солдаты, неся в охапках всякую рухлядь и теряя ее. В самом базаре было темно от пыли и стоял крик… гау, гау, гау… как в бане. Мною овладело слепое и тупое бешенство. Я взял доску и с криком побежал по темному туннелю, ударяя встречных. Разбитые ставни магазинов висели на петлях. Люди рылись во внутренностях темных лавок, выкидывая оттуда длинные полосы материй, как кишки. Нищие подхватывали куски и прятали.

Громили башмачников. Инструменты, колодки, куски кожи, разрозненные туфли из желтой кожи валялись на земле.

Несколько персов, сидя на корточках перед своими взламываемыми лавками, голосили высоким безумным голосом, царапая себе лицо. Базар гремел от ударов камнями по дверям, гулким, как барабаны. От пыли, поднятой взломщиками, хотелось кашлять и выплюнуть внутренности. Я гнал перед собою толпу, безумную и слепую, как сам я.

В ковровом ряду было всего больше народу. Один, в кожаной куртке, очень высокий и плотный, взламывал крепкие двери маленьким ломом. Я бросился к нему и ударил его неловко. Он отступил и не побежал от меня, а пустил в меня ломом. Я получил удар в плечо и сразу, автоматически, начал стрелять в него, не целясь, раз за разом не попадая. Этим я нарушил какой-то погромный неписаный закон.

Погромщики были не вооружены винтовками и поэтому считали, что с моей стороны допустимо бить их доской, но недопустимо стрелять.

На выстрел сбежались люди.

Дело было на перекрестке туннелей. Я побежал. Это не доказывает большой храбрости.

И все казалось сном. У меня еще раньше был такой кошмар, будто я бегу по узкому, низкому коридору с выбеленными стенами, переходящими в потолок. Похоже немножко на коридоры Александрийского театра, только раз в пять уже и ниже. Кругом двери и двери. Ровный белый свет, а сзади погоня. Бежишь и прячешься за двери.

Я вспомнил и вновь пережил уже наяву этот кошмар в серых туннелях урмийского базара.

За мною бежали с криком. На повороте с двух сторон стрелами сходящихся туннелей набежали две толпы. Я скинул короткую шубу, которая была надета на мне, и бросил ее назад.

Успел даже вынуть из кармана документы.

Две волны загнулись и встретились у шубы, вцепились в нее, полупозабыв меня.

Я выиграл несколько шагов и бросился в узкий проход. Три-четыре человека побежали за мною.

Я, не глядя, выстрелил назад. Они исчезли. Я выскочил из базара.

Было холодно. Падал снег и таял. Мостовая блестела, мокрый фонарь на кронштейне висел, совсем как в Петербурге.

Базар гудел.

Я обошел базар и опять вернулся к выходу.

Приехали широколицые забайкальцы. Плоскость висков почти не образовала угла с плоскостью лица. Не знаю, где начинали округляться их головы.

Они стояли и спокойно прятали в сумки разбросанные материи, жалкую, грубую персидскую набойку…

Я велел им выйти.

Пришли спешенные кубанцы. Вид спокойных людей в черных шубах, не принимающих участия в погромах, проходящих мимо погромщиков с полунасмешливой, полуснисходительной усмешкой, несколько рассасывал погром.

Персы не сопротивлялись; они знали, что если бы они убили или ранили хоть одного солдата, то погром перешел бы на город.

Пришел отряд айсоров, они услыхали, что меня убили.

Их пустить тоже нельзя, так же как и дашнаков, – нельзя ссорить их с нашими войсками.

Наконец пришли комитетчики. Конечно, без оружия.

Им тоже дали знать, что я убит.

Мы взяли доски и пошли по проходам разгонять людей. Громили уже часа четыре.

Мы бегали по галереям, вытаскивали из лавок солдат, выбрасывали их оттуда пинками. А местами громилы оказывались в большинстве.

Комитет держался чисто демократической программы.

Помню… В воздухе пыль. Гремят выбиваемые двери. Один милый, очень честный и смелый когда-то комитетчик стоит на широком и высоком карнизе, тянущемся вдоль всех лавок, и кричит:

«Товарищи, что вы делаете! Разве так борются с капитализмом? С капитализмом нужно бороться организованно!»

А иногда три-четыре человека окружали одного, у которого рубашка раздулась от поднапиханных туда вещей, и лепетали взволнованно: «Брось, брось, куда тебе эта дрянь, брось».

Было странно. Бежит человек с кинжалом в руке и с обезумевшими глазами, поймаешь его, вытрясешь, и у него оказываются: две позолоченные рамочки, два сапога с левой ноги и несколько горстей кишмиша.

Князь Вадбольский однажды, между прочим, верно сказал мне: «Пассивно честных среди солдат – 75%, но они нейтральны».

Одного такого «нейтрального», бьющегося в истерике, вели два солдата под руки, а он кричит:

«Грабят. Позор… Я большевик… Позор… Я вам не верю».

Но большинство пассивных все же относилось к погрому как к озорной игре.

Мы забаррикадировали все входы, кроме одного, и вытеснили всех из базара.

Вечером обходили команды, отбирали награбленное. Настроение у всех озлобленное против нас: «Грабить нельзя. А нас мучить можно?»

Меня солдаты очень жалели. Как же, у человека из-за каких-то персов шуба пропала! Шуба дорога. А человек хороший. Усердно искали шубу.

Приблизительно так были ограблены Ушкуэ, Шерифхане, многие местности, и по два, по три раза.

Дильман грабили позднее, уже при отходе наших войск в Россию, но грабили не проходящие войска, а гарнизон города. Город был разделен на участки, каждая команда громила свой квартал. Для освещения город зажгли.

Город Хой был ограблен войсками, идущими через него в Джульфу при эвакуации из Персии.

Тавриз не грабили. Тавризский базар – мировой; это большой город, в котором товары лежат горами. Он так велик и запутан, что сами торговцы, попав в незнакомую часть, берут проводника из нищих.

Несколько раз погромщики входили в базар, но уже не выходили… Их там растаскивали и, по всей вероятности, расщипывали по кусочкам.

Тавриз не разгромили.

Но судьба курдского города, стоящего на турецкой территории, богатого Соложбулака, который когда-то был значительным торговым центром и лежал на караванной дороге, была печальна. Его разграбили до крыши, то есть дотла, так как глиняные стены никто не грабит, но без крыши они расплываются при дожде и от них остаются только валики. Крышу же сняли и продали.

Я не говорил еще о том, как информировали нас из Петербурга. Посылали нам все время сводку о демократическом совещании.

Помню, позовут ночью. Идешь узким переулком, входишь через двор, покрытый уже почти обнаженными виноградными лозами, в помещение телеграфа. Одна стена, как вообще в Персии, из стекла (т<о> е<сть> она была из коленкора, ну а мы вставляли стекла без замазки), за окнами темно.

Подходишь к «бодо». Это – аппарат прямого провода с Тифлисом. Сверкая в темноте, кружится грузило регулятора, медленно опускается гиря механизма. Стучит что-то, ползет лента со словами.

Иногда аппарат сбивается, начинает печатать: т-т-т-т-ччччч-ввв…

Из аппарата ползет белой макароной какая-то болтовня. Перебиваешь: «Скажите, что у вас, как большевики?.. Пришлите белье войску, валюту…»

Аппарат тихо теркает: «Тер… тер… тер… Терещенко говорит… демократия…» Белая глиста ползет…

Терещенко полз через аппараты до Октября…

Потом смятение, сообщение о перевороте, о том, что фронт и Рада «стоят на точке зрения Временного правительства»… потом потрясающая телеграмма разгоняемых почтовиков… потом сообщение о взятии Керенским Петрограда… потом… лента из России оборвалась, как та телеграмма, что в романе Уэллса посылал бессмертный изобретатель каварита с Луны.

Мы остались одни…

Армейский комитет вынес о большевиках резкую резолюцию. Со стороны большевиков тогда говорил только один из аркома – заседание было общее, аркома и полковых комитетов, – некий товарищ, кажется Новомыский. Он сказал: «Товарищи, у нас нет ни мануфактуры, ни кожерни, как же воевать?» Это был хороший человек, который впоследствии много помог нам. Но веру в народ, я думаю, он оставил в Персии…

Таск и я повисли в армии комиссарами несуществующего правительства.

Теперь о Таске.

Ефрем Таск был старый партийный работник, меньшевик. Специальностью его в партии являлась установка подпольных типографий.

Такого рода предприятия требуют колоссальной выдержки, и выдержка у Таска была.

Много сидевший по тюрьмам, много раз бегавший, он пронес через всю жизнь одну мысль – он был типичный революционер-профессионал, в лучшем и самом чистом значении этого слова.

Мне – дилетанту – прямо страшно было смотреть на его упорство и преданность идее. Его недостатком являлась вспыльчивость много мученного человека, поэтому для непосредственной работы с массами он был не годен.

Но вся техника съезда, резолюций и весь тот организационный опыт, который лежит за этой техникой, были ему прекрасно известны.

После резкой резолюции, которую вынес армейский комитет, после телеграммы о перемирии, которую мы получили, при том положении, когда войска были русские и правительство Закавказское и солдаты хотели домой, вести дело было безумно тяжело. Проще всего было уехать. В соседней армии комиссара арестовали. Нас не трогали.

Таск собрал съезд, сумел возбудить к нему внимание и привлечь силы. Заседание было публичное, происходило оно в помещении театра.

На съезд уже приехали большевики; их было около трети, из них помню только одну фамилию – Бабуришвили.

Нужно было на чем-то сговориться.

В то время Учредительное собрание не было еще разогнано, мы и сговорились на Учредительном собрании и на признании Закавказского правительства с тем, однако, что мы считаем одной из его задач борьбу с Калединым как представителем русской реакции. Перемирие признали как факт – о нем уже была телеграмма из штаба фронта, но решили ждать конца переговоров. Во всяком случае, механизм армии был сохранен.

К этому времени меня вызвали в Соложбулак.

Мы получили телеграмму, что в Соложбулаке погром; кроме того, произошли беспорядки на почве формирования национальных войск; из одного стрелкового дивизиона вызвали грузин в тыл для формирования какого-то национального полка; оставшиеся русские тоже поехали в тыл. Одновременно из этого же района, но уже с фронта, пришла следующая телеграмма: афанская колонна Грозненского полка решила идти в тыл, о чем нас извещает, чтобы мы приняли соответствующие меры для охраны бросаемого имущества.

Выехал ночью. Промелькнули высокие стены американской миссии, дом русского полковника Штольдера, командира персидских казаков.

Дом Штольдера стоял за городом, окна были освещены изнутри ярким светом спиртовых ламп.

Мы на «тальботе» легко вошли в прекрасную лунную персидскую ночь. Луна висела высоко. Небо, персидское небо, легко возносилось. Это очень воздушное, просторное небо.

У канавы горела подожженная кем-то старая головастая ива, какими обсажены здесь все дороги. Горело драгоценное здесь дерево. Это ведь доброе дело мусульманина – выкопать колодезь и посадить дерево. Кто-то наш, прохожий, поджег.

Огонь выбегал чуть-чуть, тихо облизывая края старых трещин и нарушая покой голубого света и сине-голубых резких теней.

Кругом на десятки десятин в засохшей серой земле лежали лозы. Виноградники тянулись, как у нас поля. Мы ехали, объезжая бродами высокие своды полуразрушенных крутых персидских мостов.

Дорога поднималась. Земля кругом запестрела ребрами мелких камней, черно-белыми под луной обвалами.

Потом тени посерели, подул ветер, встало солнце. Мы опять спустились и поехали берегом Урмийского озера. К утру были в Гейдеробате.

Среди камней стоят юрты, наполовину вкопанные в землю, несколько землянок, длинные двухскатные крыши которых видны местах в десяти.

Серое здание европейско-тропического вида из серого необожженного кирпича. Громадная железная баржа разгружается у мола. На берегу лежат штабелями рельсы узкоколейки, скрепленные железными шпалами.

Отсюда должна была пойти конно-железная дорога на Равандузское ущелье в сторону Мосула. Я думаю, что рельсы пригодились туркам.

Вот и весь Гейдеробат.

Под одним маленьким навесом, совершенно открытым со всех сторон, у костра из сухой травы грелись нищие.

Мы тогда так втерлись в лямку войны, так приносились к своим сапогам, что могли смотреть на этих нищих спокойно, как на стенку, так, как мы смотрели на всю Персию, а сейчас на околевающую Россию.

Было очень холодно. Я во френче, надетом на гимнастерку и свитер, в бурке сверх непромокаемого пальто, – мерз. Курды были почти голы.

У некоторых вся одежда состояла из войлочного плаща странной формы, он был скроен так, что на плечах получались какие-то торчащие вверх, умоляющие культяпки.

Мы привыкли к нищим. Вокруг всех стоянок бродили дети лет пяти, в одной черной тряпочке вроде рубашки; глаза их гноились и были усеяны мухами.

Нагибаясь, они машинальным жестом усталого животного перебирали мусор, ища чего-нибудь съедобного. Ночью они собирались к кухням и грелись. Немногие из них, и преимущественно старшие, были приняты в команды в качестве подручных; прочие умирали тихо и медленно, так, как может умирать безмерно стойкое человеческое существо.

Выехали из Гейдеробата. Ехали то вновь проложенными дорогами, на которых все еще копошились персы и курды под наблюдением наших саперов, ехали и прямо солончаком. В одном месте автомобиль забуксовал, и мы с трудом, подкладывая под колеса сухую траву, выбрались из соленого болота.

По дороге попадались разрушенные деревни.

Я видал много разрушения. Видал сожженные галицийские села и дома, обращенные чуть ли в непрерывную дробь, но вид персидских развалин был нов для меня.

Когда с дома, построенного из глины с соломой, снимают крышу, дом обращается просто в кучу глины.

А дорога все шла, бесконечная, как война, ведь все военные дороги – тупики.

В солончаках встретил табуны лошадей. У нас, как я писал, не хватало фуража; лошадей, выбившихся из сил, нечем было поддерживать. Кормить – не стоило, убить – не хватало жалости; их выгоняли в голую степь на подножный корм. Они медленно умирали. А я ехал мимо.

Кстати, о жалости. Мне описали следующую картину. Стоит казак. Перед ним лежит голый брошенный младенец-курденок. Казак хочет его убить, ударит раз и задумается, ударит второй и задумается.

Ему говорят: «Убей сразу», – а он: «Не могу – жалко».

Приехал в Соложбулак. Город небольшой, в котловине. Когда-то он славился своими шубами, тисненными золотом.

Погром кончился, все было выгромлено.

Пришел в армейский комитет. Собрал полковые. Начал говорить.

Мне раздраженно отвечали, что курды – враги. «Курд – враг» – это поговорка русского солдата в Персии. Тут же спохватываются и говорят, что они не за погром.

Узнал странные вещи. Громили, кроме кубанцев и одной санитарной команды, все… в общем и целом.

У нас в транспортах служили – на правах вольнонаемных, что ли, – молокане со своими троечными упряжками.

Ассоциации такие: молокане, духоборы, белая арапия, мистицизм, еще что-нибудь… Даже вот эти молокане тоже грабили. Грабили артиллеристы.

Командир дивизии во время погрома заперся в своем доме и не выходил.

Да, не пропадут в истории некоторые обычаи персидско-курдских погромов.

Когда начинали грабить, то курды – Соложбулак – курдский город – выходили с женами на крыши, не беря с собой вещей, и оставляли город на волю погромщиков. Этим они избегали насилий. Конечно, не всегда.

Скорбь и стыд пыли погромов легли на мою душу, и «печаль, как войско негров, окровавила мое сердце» (это вторая часть фразы из чьего-то перевода персидского лирика).

Я не хочу плакать одиноко и скажу еще нечто, слишком тяжелое, чтобы скрывать.

В армейском комитете один солдат энергично доказывал, что у голодающего населения ничего нельзя брать.

Нужно сказать, что армия наша, в противоположность некоторым корпусам Кавказской, не голодала; хлеба давали не менее 1 ½ фунта, баранины избыток. Исключения составляли сторожевые охранения на перевалах.

Этот солдат привез из продовольственной командировки образцы курдского голодного хлеба. Хлеб был сделан из угля и глины с прибавкой очень маленького количества желудей.

Его не хотели слушать.

Можно представить, как ненавидели курды наши реквизиционные отряды, тем более что многие дивизии заготовляли провизию хозяйственным способом, т<о> е<сть> контроля не было.

Один такой отряд курды окружили. У начальника, некоего Иванова, который долго защищался шашкой, оторвали голову и дали ею играть детям.

И дети играли ею три недели.

Так сделало курдское племя. А русское племя послало на курдов карательный отряд и взяло за головы убитых выкуп скотом, разграбило виновные и несколько невиновных деревень.

Мне рассказывали люди, которых я знаю, что когда наши ворвались в деревню, то женщины, спасаясь от насилья, мазали себе калом лицо, грудь и тело, от пояса до колен. Их вытирали тряпками и насиловали.

Я собрал гарнизон на митинг за городом и добивался от него принципиального осуждения погрома, но, по совести говоря, не добился.

Из толпы все время перебивали меня: «Здесь спокон века звери жили, нас привезли – и мы озверели. Зачем мы здесь?»

А я им говорил, что они здесь ненадолго; но кровь, пролитая ими, не пройдет даром и труден будет обратный путь на родину через эту кровь.

А кто виноват? Виноваты те, кто их привел туда, и уже позабытое, но не искупленное преступление войны.

Прошелся по городу. На углу несколько солдат играют, подкидывая пинками ног кошку с привязанной к ее хвосту жестянкой из-под керосина.

Длинная вереница курдов сидит на корточках, ожидая приема у нашего врача. Женщины изредка проходят по городу. Лица у них не закрыты. Проходят рослые и стройные красавцы курды в чалмах, навернутых на остроконечную шапку с черной кистью. Их рубашки подпоясаны широким поясом из длинного-длинного куска материи.

А кругом – разгром, какие-то сальные тряпки, которыми побрезговали громилы, валяются на полу. На улице сидит курденок и поет:

Ночка темная, боюся,

Проводи меня, Маруся.

При белом свете умирает человек, корчась и извиваясь; его обнаженная спина и лопатки ужасны. Прохожие переступают через него.

Ночью дал Таску паническую телеграмму:

«Осмотрел части Курдистана. Во имя революции и человеколюбия требую отвода войск».

Эта телеграмма не очень понравилась, ведь наивно и забавно требовать отвода войск во имя человеколюбия. А я был прав.

Мы ведь все равно уходили, и пребывание войск в Курдистане было бесполезно. Лучше выводить войска, чем сделать то, что сделали: заставить войска убежать, да еще бросив запасы.

Я не хочу сейчас быть умнее самого себя и скажу просто, что думаю.

Мы напрасно так умны и так дальновидны в политике. Если бы мы вместо того, чтобы пытаться делать историю, пытались просто считать себя ответственными за отдельные события, составляющие эту историю, то, может быть, это вышло бы и не смешно.

Не историю нужно стараться делать, а биографию.

Я выехал из Соложбулака и берегом ручья поехал в Афан.

По дороге увидал все то же: разрушенные деревни и убитых людей; сосчитал восемь трупов.

Я видел много трупов на своем веку, но эти поразили меня своим бытовым видом. Ведь не в войне убили их. Нет, как собак, убили, пробуя винтовку.

Шофер осторожно вел машину, временами восклицая: «Вот, кажется, ишак дохлый; нет, опять человек». Ему было тяжело, у него были шоферные нервы. Шоферы нервны.

Потом увидел еще три трупа, но уже положенные ногами вместе, по-курдскому, кем-то перенятому, обычаю делать из трупов придорожные украшения. На лице одного трупа сидела ощетинившаяся кошка и неумело рвала щеки своим маленьким ртом…

Но вот мы обогнали артиллерию – горную батарею, идущую из Соложбулака на смену. Сильные мулы несли ловко налаженную батарею. Из всех уголков этой укладки торчит курдская утварь и тряпки – добыча соложбулакского погрома.

Так проехал я вдоль батареи, сделав смотр вверенных мне войск.

Приехал в Афан.

Узкая горная щель чуть расширялась. Две юрты, два-три балагана, землянки, речка, стадо рыжих баранов. Голые горы кругом. Там, за горами, курды.

На краю горы наши сторожевые укрепления.

Поговорил с полковым командиром. Это был, насколько я помню, очень уважаемый солдатами человек. Он рассказал мне, что на почве обострения вражды с курдами солдаты, или часть солдат, сожгли, не помню, живыми или мертвыми трех курдов, мирных работников здешнего земского пункта. А теперь поэтому еще более боятся курдов.

Кстати, часть полка голосовала за с.-р., другая часть – за большевиков, не помню точного подсчета голосов.

Пошел к полку, сказал им: «Товарищи, я ехал к вам и видал по дороге восемь трупов. Зачем вы убиваете людей». Мне ответил кто-то: «Плохо считал, их там больше». Я сказал им: «Приказывать я не имею силы, просить не хочу: сообщаю вам – вы, несмотря ни на какие постановления, не уйдете отсюда, пока вам этого не позволят. Дорога далека; если хотите, идите на свой страх без барж, – попробуйте. Общий же отход начнется скоро». И уехал. Они, не знаю, из-за меня или сами по себе, дождались общего бегства.

И я поехал обратно, осматривая по пути части кубанцев. Лошади у них в таком состоянии, что можно было лишь мечтать о том, чтобы повести их на поводу. Им следовало идти в тыл в первую очередь, так как отход кавалерии облегчал нам отход фуража. Приехал в Урмию. Здесь мне сказали, что началась уже демобилизация, по приказанию Пржевальского (начальника штаба фронта) отпустили солдат до тридцати лет.

А между тем, как ни странно, некоторые отпущенные в отпуск все же возвращались, говоря, что в России плохо, очень плохо.

Приехал из Киева от Казачьей рады высокий, как жердь, казак с маленькой головой, стриженной под машинку. Он был комиссаром казачьих войск.

Россия начинала разлагаться на первоначальные множители. Мы казака приняли враждебно. Но он не смущался, ходил сидеть к нам, пил чай вприкуску и что-то обмозговывал по-своему.

Я думаю, что его миссией было ускорить отход кубанцев.

Кубанцы торопились домой. Я помню день отъезда одной части, стоявшей в городе. Пригласили музыкантов, достали кувшин вина и танцевали вприсядку часа два, не переставая.

Потом сели с трудом на лошадей и поехали уже, как трезвые.

На противоположной стороне стояли и смотрели ласково персы.

А впрочем, в дильманском погроме приняли участие и черноморцы.

Уже охрану штаба несли ассирийцы. К этому времени в корпусах Кавказской армии остались одни штабы.

В армейском комитете появились большевики – Бабуришвили, какой-то еще зубной врач и матрос Салтыков.

Флотилия была ненадежная в отношении работы, а она была необходима для отхода.

В ней завелись интриги. Один офицер, Хатчиков, привлек на свою сторону команду, предложив объединить все суда в одну флотилию, т<о> е<сть> присоединить к военным судам суда железной дороги и Земского союза, а потом остаться в Персии и возить частные грузы.

Покамест же он предложил начать возить кишмиш и сухие фрукты с берега на берег одновременно с казенными грузами.

А ведь шла эвакуация, значит, дело сводилось просто к захвату судов.

Конечно, история эта безмерно обогатила бы Хатчикова, так как золото в Персии есть.

В связи с этим намерением Хатчикову удалось добиться избрания себя на должность командира флотилии, хотя в нашей армии выборного начала еще не было.

Мы вели с этой затеей ожесточенную борьбу, назначали свои комиссии; но комитет флотилии заявлял о неподсудности его нашему сухопутному влиянию.

Мы обжаловали дело в Центрокаспий, который и отозвал Салтыкова и Хатчикова.

По сведениям, которые я получил от комиссар-балта Пенкайтиса, Хатчиков впоследствии принимал участие в передаче нашего Каспийского флота англичанам. Таким образом, его торгово-промышленные наклонности нашли свое применение.

А войска уходили. Предполагалось перенести штаб на другой берег озера и уже на линию железной дороги, но этого нельзя было сделать, чтобы не увеличить тяготения войск к отходу в тыл.

В связи с уходом опять обострился вопрос о размене валюты. Уходящие забайкальцы арестовали нового председателя армейского комитета, выбранного на армейском съезде, товарища Татиева, очень честного и набожно верующего в мировую революцию человека.

Они требовали, чтобы им разменяли валюту по курсу 9 шай – рубль. Бросились к губернатору, и он, угрожая купцам палками, добился такого размена. Татиев был освобожден.

* * *

На нашем фронте вопрос о перемирии не был очень остер. С противником соприкосновения мы почти не имели. Зима размела нас и турок с гор в долины. Только кое-где держались сторожевые охранения.

Состояние турецкой армии было плохое, питалась она одной жареной пшеницей и о наступлении не думала. Петроградское правительство уже заключило перемирие с турками.

Необходимо было оформить состояние, о чем мы получили приказ от краевого Совета.

Мы отправили к туркам аэроплан, который сбросил прокламации с предложением начать переговоры. Кроме того, отправили радиотелеграмму. Совещаться, в общем, нужно было больше всего о демаркационной линии.

Турки ответили нам радио на немецком языке с предложением приехать для переговоров в Мосул.

Отправились полковник Эрн, Таск и Салтыков, которого арком готов был отправить куда угодно, только подальше.

Я не любил Салтыкова с его самоуверенностью и щегольством.

Остался с Татиевым управлять армией. У меня было ощущение, которое я знал раньше по французской борьбе. Борешься с человеком во много раз сильнее себя. Еще сжимаешь ему руки, сопротивляешься, но сердце уже сдало. Сопротивляешься, но не дышишь.

А нужно было изображать тормоз.

Татиеву было легче. Получив случайно проскочившую к нам телеграмму, как была принята весть о мирном предложении России в Берлине, уже забытую теперь телеграмму о слезах на улицах с радости, он говорил мне тихим голосом с грузинским акцентом: «Вы увидите, наша революция спасет мир».

Я пишу сейчас в 12 часов ночи 9 августа.

Венгрия пала. Банкомет сгребает со стола нашу ставку.

У меня болит голова, весь день я хочу спать, у меня острое малокровие, если я сейчас быстро встану со стула, голова закружится, и я упаду.

Я могу писать только ночью. Я знаю, что это значит. Это масло сгорело, и к ночи, когда не работают задерживающие центры, горит фитиль…

Жил я так.

Проснешься утром в маленькой белой комнате. Мороз – это выдуло тепло через окно со стеклами, вставленными без замазки. Но солнце светит. Топят маленькую железную печку дровами из тополя, становится тепло, уютно, и пахнет смолой.

Это лучший момент дня.

Встаешь и получаешь кучу телеграмм, все об одном: о развале, требующем немедленного отхода и не дающем уйти.

Уже сбегают отдельные команды в Джульфу и стараются нахрапом проскочить в Россию.

Образуется пробка. Поезда, идущие к нам с провизией, захватываются; груз скидывается; вагоны гонятся обратно.

Сбежала Дильманская рабочая рота.

Проклял рельсы, по которым она поедет, и задержал ее.

Ведем разные переговоры со здешним персидским обществом.

Характерный случай хитроватой простоватости персидского человека:

Когда наши ехали в Мосул для переговоров, то персидский губернатор предлагал вместо этого устроить переговоры в Урмии и довольно нерешительно, но серьезно говорил, что со своей стороны Персия требует Багдада как когда-то ей принадлежащего города. К сожалению, Багдада дать мы ему не могли. Айсоры же были уверены, что Таска в Мосуле или убьют, или отправят в Константинополь заложником.

Пока же мы ждали Таска и ходили к персам в гости.

Однажды позвали меня к здешнему демократу Аршану-Дамаюну. Мы шли дворами долго. Слуга с фонарем, кланяясь, сопровождал нас. Вдоль стен последнего прохода стояли слуги в грубых башмаках и в бедной полувоенной персидской форме и бросали нам под ноги цветы.

Мы вошли в комнаты.

Ослепительный, уже отвычный для нас свет многих ламп с двойными фитилями (в Персии почти не видно горелок типа «луна») резал глаза. На стенах пестрели ковры.

Гости во фраках, с поразительно белым бельем, в маленьких черных персидских шапочках сидели и разговаривали с офицерами французской миссии в тугих серых мундирах из хорошего, чистого сукна.

Висела люстра со свечами, хрустальная люстра, а под ней садовые стеклянные, изнутри посеребренные шары.

Еще не стиранные белые скатерти из коленкора хрустели и показывали свои штемпеля и неснятые этикеты.

Мы, т<о> е<сть> комитетчики – все солдаты – и я, пришли грязные, трепанные, усталые, а главное – виноватые.

Начался обед. За стеклами зурнил громадный туземный оркестр «Тоску по родине».

На столе стоял хороший фарфор и хрусталь. В Персии много хорошего фарфора.

Коньяк Шустова или Сараджева, жидкое кислое молоко и без конца – кушаний.

Говорили речи… Сладко жмурился губернатор, говоря: «Чох, чох якши». Переводчик, армянин-дашнак, милый и почти сумасшедший (гордящийся тем, что он был в той группе, которая когда-то заняла с бомбами Оттоманский банк как залог автономии Армении и была выманена оттуда вместе со своими чемоданчиками и бомбами только обманным поручительством Франции), – переводчик давал вольный перевод речей, вставляя в них аршинами все свои мысли и надежды и захлебываясь от восторга.

Сосед переводил мне программу партии, которая называла себя социал-демократами.

Ее первым пунктом было – «крепостное право не отменяется». Я проверил перевод у одного товарища, оказалось, что это так.

Дальше шли пункты о борьбе с нищенством.

Я встал с поднятой в руке рюмкой. Я, глядя на рукав своего обтрепавшегося френча, начал говорить, прерывая речь длинными паузами, в которых журчал переводчик.

Говорил сперва о том, что нам ничего не надо от Персии, кроме ее счастья, и о том, что мы, вместе со своими погромами, все же больше всех уважаем страну.

В конце рассердился и пожелал Персии социальную революцию.

Музыка зурнила «Тоску по родине».

Другой вечер я провел у Ага-Петроса на званом обеде по случаю присылки Мар-Шимуну ордена Святого Владимира на шею.

Пройти в дом Петроса нужно было через длинные проходы, каждый проход замыкался глиняным зданием, в котором дорога доходила до двери и поворачивалась.

Такой дом не возьмешь внезапно.

На последнем дворе – стадо уток и гусей. Это можно найти в доме почти каждого перса.

Металлическое гаганье птиц сперва часто будило меня ночью.

Сада во дворе Петроса не было.

На верху стены сидел, сжавшись от холода – была ночь, – павлин. Тяжелый, пышный даже при луне хвост резко выделялся на беленой глине.

Приглашены были исключительно ассирийцы.

Слуги в цветных носках ходили без шума.

Ветер парусил коленкор окон.

Приехал Вадбольский. Вообще же он жил затворником и никуда не выходил.

Вадбольский провел церемонию возложения ордена «трепетными руками» с небрежной почтительностью.

По-своему он хорошо знал Восток, и его здесь уважали.

Взволнованный патриарх с румяным лицом блистал глазами, голова его странно седая, седина совершенно серебряная, а ему только 26 лет.

Впоследствии его обманом заманил к себе курд Синко и убил.

В зале стояли винтовки в козлах.

У дружинников отбирали оружие, когда они приходили домой.

Все были озабочены.

Я оттого так много пишу об айсорах, что считал возможным создать из них силу.

Вернее, я не видел других возможностей создать силу.

Кроме того, нужно было спасать людей, связавших свою судьбу с Россией.

Интересно, как создаются легенды.

Петрос или какой-то православный священник-айсор, тот, кажется, который на одном приеме у губернатора все время с манерой странствующего монашка говорил, что не нужно сердиться на айсорских «беднячков», сказал мне:

«Вы знаете, к Вадбольскому приходили наши женщины и сказали ему: „Наших мужей мы вам отдаем; но велите убить нас, только не оставляйте на убой персам"».

Конечно, к Вадбольскому никто с такими словами не приходил; но их все думали и слышали сказанными.

Армяне и айсоры предлагали нам следующее. Они просили, чтобы мы оставили два полка в качестве ядра, вокруг которого можно было бы формировать национальные дружины. Взять два полка было неоткуда.

А оружие и инструкторов дать было можно.

Оружия у нас были запасы, инструкторами оставались многие офицеры и унтер-офицеры, не ждущие от России для себя ничего хорошего.

Я был сторонником поспешного, панически поспешного формирования.

Русские войска оружие отдавали очень неохотно, но я знал способ.

Нужно было только давать отпуск всей команде, например команде ружейного парка, она уезжала, и оружие можно было брать.

Кстати, об оружии. Среди солдат твердо сложилось убеждение, что есть приказ уходить с ружьями. Говорили, что в Россию не пропускают солдат без винтовок.

Краевой же Совет на мои повторные запросы о разрешении отпускать солдат с оружием отвечал приказанием разоружить демобилизованных. А как их разоружить?

Я предлагал, считаясь с тем, что винтовки все равно будут увезены, разрешить этот увоз, но вписать каждому солдату в его документы, что при нем находится винтовка номер такой-то и столько-то патронов, которые он обязан зарегистрировать в своем волостном Совете.

Это я хотел сделать для того, чтобы ослабить продажу винтовок.

Винтовка, да еще русская, на Востоке – драгоценность. Вначале за винтовку давали 2000 – 3000 руб., за патрон на базаре платили 3 руб., на станции Камерлю за такой же патрон давали бутылку коньяка.

Для сравнения с этими ценами привожу цену на женщин, увезенных из Персии и с Кавказа нашими солдатами.

Женщина в Феодосии, например, стоила при покупке ее навсегда 15 руб. употребленная и 40 руб. неупотребленная.

Так уже как не продать винтовку!

Пушки продавали. Но кого, впрочем, сейчас этим удивишь?

Мне регистрировать увоз винтовок не дали, а велели ему противиться.

Во всяком случае, оружие для национальных дружин достать было можно.

Армянские части формировал товарищ Степаньянц, бывший председатель армейского комитета, а потом офицер для поручений при комиссаре.

Степаньянц при знакомстве с ним производил впечатление не очень развитого человека.

Родился он в России и, казалось, был мало связан с здешними армянами.

Но он вырос у меня на глазах, как только дело дошло до защиты своего народа. Я удивлялся, глядя на его решительность и авторитетность.

У армян есть то, что можно встретить, пожалуй, еще только у евреев, – национальная дисциплина.

Дашнаки располагались в доме Манусарьянца, как в своем собственном.

Хозяин держал повод коня Степаньянца.

Когда нужно было собрать армян-дезертиров, было вывешено следующее объявление: «Вам, дезертирам-армянам, приказываем явиться к такому-то числу; неявившиеся будут убиты к такому-то числу».

И, конечно, ближайшие родственники убили бы неявившихся.

Из-за формирования происходили трения между Мар-Шимуном и Петросом.

Но в результате они примирились на том, что Петрос стал начальником штаба Мар-Шимуна.

Петрос волновался. «Это не война, стоять Урмия, когда Гердык нет!» А из Гердыка уже ушли войска. Он послал в Гердык десяток своих людей.

Люди уходили, запасы бросались, бросалось оружие, сахар – громадное количество сахара.

Мы возвращали Курдистану все награбленное.

Я хотел подарить наши склады из тех, которые нельзя было вывезти, формируемым войскам.

Они вывезли бы их как-нибудь. И имущество все же осталось бы в руках наших друзей.

Кстати, из-за формирования я в конце концов разошелся с вернувшимся Таском.

Он говорил, что формирование, да еще производимое так поспешно, приведет к авантюрам в стиле принца Вид. Я очень огорчился, так как не видел других путей.

Таск имел ориентацию на Россию, на отвод нашей армии, по возможности целой, домой. Моя ориентация была местная.

Если бы при мне был хоть один близкий человек, если бы я не стремился к тому же обратно к библиотекам, я никуда бы не поехал и стал бы отсиживаться на Востоке.

А на Востоке была еще черта, которая меня с ним примиряла: здесь не было антисемитизма.

В армии уже говорили, что Шкловский – жид, как об этом сообщил мне, с видом товарища по профессии, офицер из евреев, только что выпущенный из военного училища, с которым я встретился у казначея.

А в Персии евреи не под ударом, впрочем, так же, как и в Турции.

Говорят они здесь, кажется, на языке, происшедшем из арамейского, в то время как евреи русского Кавказа говорят на каком-то татарском наречии.

Когда англичане взяли Иерусалим, ко мне пришла депутация от ассирийцев, принесла 10 фунтов сахару и орамарского кишмиша, и сказала так.

Да, еще два слова прежде. На столе стоял чай, потому что пришедших гостей нужно как-нибудь угостить.

«Наш народ и твой народ будут снова жить вместе, рядом. Правда, мы разрушили храм Соломона тогда-то, но после мы же восстановили его».

Так они говорили, считая себя потомками ассирийцев, а меня евреем.

В сущности говоря, они ошибались – я не совсем еврей, а они не потомки ассирийцев.

По крови они евреи-арамейцы.

Но в разговоре было характерно ощущение непрерывности традиции – отличительная черта здешних народов.

В городе было неспокойно. Пьяные солдаты ходили, стреляли ночью в воздух, носили в крови зародыши погромов.

Раз ко мне ночью просто на свет вбежал перс, за которым гнались два солдата с винтовками, – они были пьяны.

Мне пришлось самому взять револьвер и проводить перса до дома.

Бывали странные истории. Однажды утром пришли к нам – Таск был еще на переговорах в Мосуле – босые, очень грязно одетые люди – из них двое или трое с винтовками.

«Вы кто?» – «Мы арестованные с гауптвахты». – «Да кто же вас пустил?» – «Пришли сами». А часовые говорят: «Арестованные решили идти к вам, как же нам их держать». Среди арестованных были осужденные на каторжные работы.

Жаловаться им было на что. В гауптвахте было грязно, грязно так, что арестованные зимою разбивали стекла в окнах, а без стекол было холодно. Бани и белья не было. Держали без допроса очень долго, месяцами.

На другой день пришли проверять список арестованных. Оказывается, арестовывал кто хотел: и следователь, и контрразведка, и начальники частей, и комендант, и армейский комитет.

И, пожалуй, можно сказать, что людей, арестовав, забывали. Не по жестокости, а по беспорядку и небережливому отношению к людям.

Отдельно сидели курды. Держали их в подвале. Звался он Курдский подвал. Это была полутемная и серая комната с тяжелым запахом. В ней сидели курды, главным образом по обвинению в шпионстве.

У некоторых курдов были дети, очевидно, им некуда было их девать, и они сидели вместе с отцами в яме.

Больше всего меня удивляло, почему арестованные не разошлись.

Я наверно знаю, что конвойным не пришло бы в голову стрелять.

А они не расходились. Очевидно, остались еще какие-то правовые эмоции.

* * *

Результаты выборов в Учредительное собрание по Персидской армии были приблизительно такие. Две трети голосов получил список с.-р., треть – большевики; меньшевики же и кадеты получили по нескольку десятков.

Ничтожное количество голосов, полученное кадетами, объяснялось тем, что в небольших командах, в одну-две сотни человек, все знают друг друга, и если бы офицер проголосовал за кадетов, то можно было бы с точностью сказать, что офицеры – кадеты, а это по тем временам было небезопасно.

* * *

Вот, я описываю все бедность и бедность. И устал от нее.

Неужели не было тогда в нашей армии среди сотен тысяч человек ничего хорошего, светлого?

Было. Но положение нашей армии, отсутствие в ней всякой иллюзии, самозащиты, глубокий упадок духа, всеобщий саботаж как средство кончить войну – все это выделяло не лучшую, а худшую сторону людей.

Виноват, конечно, не русский народ, или народ виноват не в первую голову.

Я думаю, что каждая армия, поставленная в такие условия и в такой момент, вела бы себя так же.

Мы назначили особых комиссаров пристаней. Людей, наблюдающих за посадкой. Люди эти не разбегались, хотя им было и очень тяжело.

Неплохо работала санитарная часть.

Во всех частях были люди, которые делали какое-то дело, которое они считали общим.

Но армия, не поддерживаемая инстинктом самосохранения народа, болела, а больные редко выявляют лучшее, что в них есть.

Что можно отметить, так это хорошее отношение солдат друг к другу – друг для друга они не были волками.

Но самое главное, что люди хоть и плохо, но ждали очередей, терпели, фактически не сдерживаемые уже ничем.

Было еще терпение в дороге, большое, все переносящее во имя слова «домой».

Но я отвлекся.

Я велел уничтожить все вино в городе. Формальное право, которое меня очень мало интересовало, я имел потому, что в прошлом году нашими властями было запрещено выделывать вино…

Вино уничтожала особая комиссия из персов и наших комитетчиков.

Когда уничтожали вино в главном винном гнезде, у некоего Джапаридзе, то вода в канаве была розовая, и громадная толпа сосредоточенно смотрела на алую струю, бегущую из-под стены большого серого безобразного дома.

При уничтожении вина не обошлось без недоразумений.

Здесь слишком пахло вином и деньгами.

Пьянство сократилось, но не уничтожилось. Вино подвозили с левого берега озера.

Между тем голод в стране усиливался.

Уже заурядным стало видеть на улице умирающих.

Люди дрались из-за отбросов, выкидываемых из штабной кухни.

К обеду на нашем дворе собирались голодные дети.

Раз утром я встал и отворил дверь на улицу, что-то мягкое отвалилось в сторону. Я посмотрел, нагнувшись… Мне положили у двери мертвого младенца.

Я думаю, что это была жалоба.

К консулу приходили женщины депутацией чего-то просить. Но что он мог сделать, он, консул неизвестно какого государства, чуть ли не страны голубых антилоп.

Приговоренный смотреть, я смотрел, как персы подавали милостыню своим нищим: две изюминки или одну миндалинку.

Больше делала американская миссия – фактически только она и кормила население.

Часто к доктору Шеду, седому старику, главе миссии, приходили караваны верблюдов с серебром.

Я не знаю, насколько виновны были в голоде мы, русские.

По всей вероятности, мы были виновны тем, что войной создали беженство и помешали возделыванию полей как выселением жителей, так и, это главное, спутав систему орошения.

Все поля здесь дают урожай только при искусственном орошении.

Поле делят маленькими валиками на куски и затопляют по частям.

В пользовании водой соблюдается строгая очередь, установленная и строго разработанная местными обычаями.

Наши войска под влиянием отдельных землевладельцев, действующих в своих интересах, а иногда и сами, думая установить справедливость, вмешивались в это распределение.

Некоторая часть полей в результате осталась без воды.

Кроме того, год был, кажется, вообще неурожайным.

Мы же, со своей стороны, реквизировали ячмень – пшеницу мы ввозили из России – и ничего не сделали для снабжения населения.

Англичане поступили бы иначе, они достали бы хлеб и накормили голодных.

Впрочем, персы находили, что мы лучше англичан.

«Вы грабите, англичане – сосут».

К этому времени начали появляться на территории нашей армии некоторые места, не признающие нашего армейского Совета, а также и моей власти, происхождение которой мне самому было неясно.

Отделился Тавриз и пытался созвать свой армейский съезд. Потом отделился Хой и объявил о своем автономном существовании, но скоро передумал.

По крайней мере, я получил оттуда телеграмму о погромах.

Отход предполагалось вести так: часть войск должна была идти пешком на Джульфу, а часть из Соложбулака, например, по правому берегу озера, считая от Урмии на Тавриз. Прежде вышедшие части должны были останавливаться на условленных местах и охранять дорогу, пропуская задних.

Таким образом предполагалось охранять всю дорогу до Петровска что ли.

Такое движение называется «идти перекатами».

Конечно, ничего не вышло.

Уже первые отправленные полки стремились уйти как можно дальше от Персии.

Очень многие хотели идти в Ставропольскую губернию.

Сравнительно благополучно прошла одна дивизия – я забыл ее номер. Она шла походным порядком, имея вагоны посередине, и прошла, не потеряв ни одного человека.

Одиночные люди, уезжающие по приказам о демобилизации всех до 30-летнего возраста, конечно, стремились уехать как можно дальше. И угоняли у нас вагоны. Вагоны же у нас были со специальными тормозами, а их угоняли под Ростов.

На ветке Шерифхане – Сафьян осталось только четыре вагона.

А на Джульфу двигались еще части четвертого, кажется, корпуса Кавказской армии.

Захватывались вагоны, идущие к нам с провиантом.

Штаб еще работал, но неуверенно. Да и во что было верить?

В Урмию неожиданно для нас приехала жена Степаньянца с ребенком. Привезла с собой газеты. Это была русская, очень типичная курсистка. Она принесла с собой атмосферу довольно обывательского оптимистического большевизма. Но выходило у нее все как-то не очень убедительно.

Я не видел главного: революционного подъема; может быть, ошибался, может быть, ошибаюсь сейчас; я все время видел спад, понижение энергии.

Не в гору – под гору шла революция.

А как сформировался этот спад, то было почти безразлично.

Но, если бы нас спросили тогда: «За кого вы, за Каледина, Корнилова или за большевиков?» – мы с Таском выбрали бы большевиков.

Впрочем, в одной комедии арлекин на вопрос: «Предпочитаешь ли ты быть повешенным или четвертованным?» – ответил: «Я предпочитаю суп».

Таск все не ехал. Раз мы получили радио от Эрна, где приводились турецкие условия перемирия. Эрн спрашивал санкцию Вадбольского. Ему ответили – подписывайте!

Приехал Таск. Приехал, кажется, верхом. Распад армии сказался на автомобилях: ему не выслали машины.

От Шейхин-Герусин, куда его проводили турки, он шел пешком мимо телеграфной линии, столбы которой были спилены на дрова, и только четыре ряда проволоки тянулись в пыли.

Турки видали, что мы никого не послали за своими. Мы уже и не представлялись, что мы армия.

Передаю отрывки рассказа Таска.

Пережить мирные переговоры, говоря от лица бессильного, – тяжелое дело.

Когда они ехали к туркам, то те их встретили на перевале.

Туркам мир – счастье. Они целовали наших и смеялись от радости.

Турецкие солдаты, оборванные и худые, смотрели на них улыбаясь…

Ехали знаменитым Равандузским ущельем, предполагаемым путем нашего наступления на Мосул.

Это глубокое и равнокраее ущелье. В одном месте, с самого края стены гор, падает полотно водопада. Вода, разбиваясь о камни, гейзером летит вверх, облаками пены.

По дороге заезжали в Ардебиль, круглый город с высокой стеной. В городе одна улица – площадь посередине.

Выехали в Месопотамию. Стали встречаться табуны лошадей, тощих и со сбитыми спинами. Автомобилю приходилось лавировать между конскими трупами.

Въехали в Мосул. Немцы, тогдашние хозяева и наших, и турок, встретили парламентеров сухо и тут же предложили подписать договор о перемирии, содержащий, в числе прочих условий, немедленное очищение Персии.

Конечно, мы должны были очистить Персию и знали, что уйдем из нее, но не хотели сделать это по немецкому приказанию.

Я, к сожалению, не помню всех немецких условий.

Кое-что можно было бы восстановить по тифлисским газетам; архив нашего штаба, я думаю, пропал.

Все подробности можно узнать по немецким газетам или у Ефрема Таска.

Представителем турок, и очень любезным представителем, был Халим-паша.

Слава Халим-паши на Востоке – громкая. Это тот самый Халим-паша, который при отходе от Эрзерума закопал четыреста армянских младенцев в землю.

Я думаю, что это по-турецки значит «хлопнуть дверью».

И с этим человеком, очень милым по внешности, нужно было вести переговоры.

Турки радовались миру. Халим-паша с горечью говорил о том, что им приходилось воевать уже десять лет.

Между прочим, Таск был у него на приеме.

Доктор из евреев сидел на полу и, играя на чем-то вроде цитры, пел.

Халим-паша в самых патетических местах подпевал, щелкая пальцами, и подносил певцу рюмки водки.

Тот целовал руку господина.

Халим-паша с восторгом говорил об аннулировании долгов: «Это очень хорошо, это мне нравится; мы тоже не хотим платить».

В городе были русские пленные, запуганные и тянущиеся при виде немецкого солдата.

Наши пробовали говорить с ними. Одни из пленных были настроены монархически, другие – робко-республикански…

Когда парламентеры возвращались домой, то женщины, увезенные из Армении, прорвались к ним, схватили их лошадей за ноги и хвосты и кричали: «Возьмите нас с собой, убейте нас». А те молча уезжали…

Нашим пришлось испытать Брест до Бреста.

Я сказал Таску, что я уезжаю. Он не спорил.

Айсоры очень горевали, мне было самому тяжело уезжать, но мне казалось возможным сделать что-то в Питере, а остаться нужно было навсегда, так как с армией идти я не хотел. Уже был близок конец.

И был конец декабря.

* * *

В тысяча семьсот котором-то году, кажется при Екатерине I, – для них это не важно, – пестрые крысы из среднеазиатских степей, собравшись в стаи, толпы, тучи, переселились в Европу.

Они шли плотной, ровной массой. Хищные птицы, собравшись со всего света, летали над ними; тысячи погибли, погибли миллионы – сотни миллионов шли вперед.

Они дошли до Волги, бросились и переплыли. Река сносила их, вся Волга до Астрахани пестрела трупами; но они переплыли ее и вступили в Европу.

Они заняли все, рассеиваясь и становясь невидимыми.

Я вместе с небольшой стайкой сел на барку в Геленжике.

Усталый солдат, комендант, узнал меня и начал рассказывать про то, как только что прошел полк.

Солдаты, заняв места на барже, хотели выбрасывать за борт ящики с патронами, говоря, что они им мешают и все равно не нужны. Их с трудом уговорили.

Железная баржа наполнилась. Люди лежали, почти молчали, ждали катера.

Пришел катер, зацепили нас и потащили.

Я сидел на палубе.

Геленжик уходил. Мотор стучал.

Зажгли фонарь, его отражение колебалось в воде.

Приехали в Шерифхане. Здесь уже собирались в одну кучу люди, едущие в Россию, со всех пристаней озера.

На путях стояло четыре вагона, набитых так, что рессоры прогнулись и повисли.

Влез не глядя. Вагон был классный, но ободранный.

До отхода поезда было еще неопределенно далеко.

Со мной заговорили. Ехали солдаты разведывательной команды одного полка. Я знал этих людей, они славились своей смелостью в поиске баранов.

Состояла эта команда из амнистированных уголовных; я знал, как они из огня вынесли своего тяжелораненого товарища.

Мы тихо говорили о курдах, и в последний раз я слыхал слова: курд – враг.

Рассветало. На крыше вагона возились тяжелые голуби, это влезали на нее все новые и новые пассажиры.

Стало светло. Слышен был голос заведующего посадкой: «Товарищи, вы едете на верную смерть, нельзя так перегружать вагона; слезьте, товарищи!»

Мы глухи, как мордва.

Наконец подали паровоз, и нас потащили.

Ехали до Сафьяна, покорно теснясь и терпя.

На Сафьяне была пересадка. Еще работал питательный пункт Земского союза.

Составили поезд из багажных платформ. Тормозные вагоны были давно угнаны.

Мы тронулись, и вагоны застучали все громче и громче, напирая друг на друга, все разгоняясь, толкаясь, как будто стараясь перескочить друг через друга.

Все сидели, повернувшись к своим мешкам.

Быстро мелькающие верстовые столбы рифмовали дорогу. Паровоз растерянно свистел.

На этом спуске, ужасном спуске в Джульфу, крушения были очень часты. Когда один поезд выскочил из закругления, то взгромоздившиеся друг на друга вагоны образовали гору в десять саженей высоты.

Дошли до Джульфы.

Здесь сливалась волна, идущая из 4-го корпуса, с нашей волной. Туча людей ждала поезда.

Поезд пришел. Мы не рвали друг друга зубами, нет. Мы брикетами спрессовывались в вагоны.

Нервное возбуждение, сопровождающее все такие переселения, делало всех выносливыми.

Под Александрополем не то туннель, не то проволока срезала ехавших на крыше.

Здесь сливалась наша волна с идущими из Саракамыша.

Немного может сказать крыса, прошедшая даже через всю Азию. Она не знает даже, та ли она самая крыса, которая вышла из дому.

В Александрополе многие солдаты садились в порожние вагоны, идущие в Саракамыш или Эрзерум, чтобы, сделав в них путь до фронта, потом ехать в Россию.

Вокзал был цел. Железные линии рельсов гипнотизировали, вокзал уже был вне внимания.

Встретил солдат, которые меня знали, с ними попал в поезд.

Доехал до Тифлиса или, вернее, до Нафтлуга (передаточный пункт). В Тифлис нас не пускали, боясь погрома. Пешком пошел в город.

Тифлис переживал лихорадочные дни. Быстро обнажались границы, и сейчас он был город безоградный.

Нашествие турок становилось фактом завтрашнего дня, опасность от наших войск была фактом сегодняшнего.

Люди метались.

С одной стороны, специальные медицинские комиссии освобождали поголовно всех русских солдат гарнизона; с другой стороны, газеты, которые, конечно, до фронта и не доходили, просили солдат дождаться на фронте прихода национальных войск.

А фронт обнажался, обнажался от солдат, как Таврический сад от листьев в осенний ветреный день.

Национализм – армянский, грузинский, мусульманский и даже случайный здесь украинский – цвел пышными цветами ярких шапок и штанов на всех улицах, а в газетах – шовинистическими строками.

Не видно было только национализма великорусского, он проявился в форме озлобленного саботажа.

Помню русскую кухарку на улице; она смотрела на какие-то войска, или, вернее, отряд в пестрой форме, идущий по улице, и говорила:

«Что, посидели за русской шеей, теперь попробуйте сами».

Образование Закавказского правительства, как я это видал уже на фронте, очень усилило тягу солдат домой, дав ей новый мотив.

А образовано было правительство не от радости, а с отчаяния.

В обращении с большевиками местные люди старались перенять приемы большевиков.

Когда на фронтовом съезде оказалось, что большевики имеют свыше половины голосов, то съезд раскололся, а меньшая половина была признана национальными властями правомочной.

Но, конечно, фронтовой съезд армии, пробегающей мимо, не был авторитетен.

С организацией национальных войск дело обстояло так.

Офицерством город был переполнен.

Даже в Киеве, при Скоропадском, я не видел такого количества серебряных погон.

Солдатские же кадры создавались с трудом. Особенно туго шло дело у грузин.

Из грузинских войск вполне боеспособны были только части Красной гвардии, организуемой из партийных меньшевистских кадров.

Во всяком случае, и армянские войска – правда, наспех собранные дружины – поразительно быстро потеряли Эрзерумскую крепость.

Дело осложнилось тем, что между армянами и грузинами существовало много спорных вопросов.

Территориальное их разграничивание было почти невозможно.

В это же время образовались опасные для всех мусульманские части из превосходного в боевом отношении материала.

На них косились, но сделать ничего не могли.

Кавказ самоопределялся.

Спектакль «Россия» кончался, всякий торопился получить свою шапку и платье.

Военно-Грузинская дорога была занята ингушами и осетинами, которые ловили автомобили, составляя из них коллекцию.

Черкесы спустились с гор и напали на терских казаков, уже лет сто или больше сидевших на их земле.

Грозный был осажден.

С гор Дербента спускались люди на Петровск.

Татары посматривали на Бакинскую железную дорогу, пока еще охраняемую регулярными мусульманскими частями.

В Елизаветполе и других местах, где было можно, татары резали армян. Армяне резали татар.

Кто-то резал русских переселенцев в Муганской степи.

Русский центр в Тифлисе, маленький захудалый центрик, хотел послать в Мугань вагоны с оружием.

Но украинцы, которые имели в Тифлисе свой отряд, заявили, что 75% поселенцев Мугани – украинцы и что посылка им оружия со стороны русских есть факт насильнической обрусительной политики, и задержали вагоны, арестовав их.

Муганские переселенцы были вырезаны беспрепятственно, так что теперь нельзя установить их национальности, даже путем плебисцита.

Отношение к русским проезжающим эшелонам было такое. Сперва их не трогали.

Мусульмане иногда останавливали поезда и требовали выдачи армян. На этой почве иногда происходили бои.

Потом слухи из Персии, с одной стороны, стрельба наших из вагонов и наша очевидная слабость раздразнили аппетиты, и начали уже устраивать крушения и русским эшелонам. Но сперва я докончу о том, как ушли наши войска из Персии.

В декабре или в конце ноября я был в Киеве, в гетманских войсках, что кончилось угоном мною броневика и грузовика с пулеметом в Красную Армию. Но об этом и о странных перестрелках на Крещатике, и о другом многом странном когда-нибудь после.

Одним словом, здесь, в Киеве, я нашел Таска. Лежал он в нетопленой квартире и еле говорил: у него была чрезвычайно сильная ангина.

Петлюровцев и гетманцев он ненавидел одинаково сильно. Странно было видеть такого энергичного человека не в деле.

Вот что он мне рассказал.

Штаб перевели на линию железной дороги.

В то время когда наши войска отходили из Урмии, персидские казаки напали на нас. В бою приняла участие часть жителей. С нашей стороны дрались айсоры. Ага-Петрос поставил пушки на Еврейской горе и уничтожил часть города. Персидские казаки были вырезаны, причем погиб Штольдер – их командир – и его дочь; зять Штольдера застрелился.

В горах наши войска, уже демократизированные, с выборным началом и с полками, обратившимися в комки, были окружены курдами. Около Волчьих ворот горели вагоны. При свете их было видно, как нападающие, отняв от какого-нибудь нашего убитого солдата винтовку, дрались из-за нее между собой.

Когда взошло солнце, то вся местность вокруг оказалась покрытой трупами.

Нечем было топить костры, жгли белье и ковры, поливая их нефтью.

Несколько слов о белье. Мы просили в свое время, чуть ли не со слезами, у корпусного интенданта достать белье для армии. Нужда была очень острая. Нам отвечали – нет. Все вышло.

А потом, когда добрались до складов, белье оказалось. Спрашивали: что это? «Это неприкосновенный запас».

Это был неприкосновенный запас косности.

Его и жгли.

Мука и масло были. Срывали железо с крыш домов, пекли на этих листах блины.

Не было вагонов – сбросили с платформ цистерны.

Не было паровозов. Таск сам поехал за ними в Александрополь, взяв две роты солдат. Там дали что-то 8 или 10 штук.

Нужно было ехать обратно. Солдаты говорят: «Не хотим». – «Как не хотите, ведь товарищи ждут». – «Не хотим». Машинисты сказали, что они попытаются поехать и без охраны.

Паровозы засвистели, солдаты стояли мрачным строем. Паровозы тронулись, вдруг кто-то закричал: «Садись» – и сразу, во много голосов: «Садись!.. Садись!» – и вся толпа бросилась в медленно тронувшиеся локомотивы.

Паровозы были доставлены.

К этому времени произошло новое несчастье. Было сброшено в Аракс несколько вагонов с динамитом, а потом кто-то бросил туда же бомбу, желая глушить рыбу. Произошел страшный взрыв.

Взрыв уничтожил несколько сот человек, и то случайно так мало: высокие крутые берега реки отразили главный удар.

Через несколько дней Таск поехал на разведку пути в вагоне, прицепленном к паровозу.

Курды устроили крушение. Крушения они устраивали очень часто, несмотря на то, что из соседних деревень были взяты заложники.

Купе Таска было раздавлено, а сам он контужен. Скоро он пришел в себя и был принесен на станцию, но оказалось, что он потерял возможность говорить.

Войска пошли без него.

Ехать под знаком Красного Креста он не решился, а нанял проводника, чтобы тот обвел его кругом через Горную Армению.

В горах уже ждали нападения курдов. Армяне под начальством унтер-офицеров, вернувшихся с фронта, держали правильное сторожевое охранение. Наших приняли очень недоверчиво и под конвоем провели в село.

Село состояло из саклей, полувкопанных в стену горы. Наших устроили ночевать в одной из этих саклей. Тут же грелись ягнята; в углу рожала женщина.

После ряда мытарств, пройдя около 300 верст горами, наши вышли опять на линию железной дороги, сделав, считая по воздушной линии, меньше 30 верст.

Здесь они были переняты татарами, но предводитель отряда, учитель, пропустил их вперед, и они вышли снова в армянское расположение.

Так проходил и так кончился русский «Анабазис», или, вернее, «Катабазис», отход нескольких десятков тысяч, идущих так же, как и товарищи Ксенофонта, по путям Курдистана, и к тому же идущих тоже с выборным начальством.

Произошли ли курды от кардухов Ксенофонта или нет, их нравы остались прежними.

Но дух пробивающихся на родину воинов изменяется. Может быть, все объясняется тем, что воины Ксенофонта были воины профессиональные, а наши – воины по несчастию.

Еще один рассказ, совсем небольшой.

Недели три тому назад я встретил в вагоне поезда, идущего из Петрограда в Москву, одного солдата персидской армии.

Он рассказал мне еще подробность про взрыв.

После взрыва солдаты, окруженные врагами, ждущие подвижного состава, занялись тем, что собирали и составляли из кусков разорванные тела товарищей.

Собирали долго.

Конечно, части тела у многих перемешали. Один офицер подошел к длинному ряду положенных трупов.

Крайний покойник был собран из оставшихся частей.

Это было туловище крупного человека. К нему была приставлена маленькая голова, и на груди лежали маленькие, неровные руки, обе левые.

Офицер смотрел довольно долго, потом сел на землю и стал хохотать… хохотать… хохотать…

В Тифлисе – я возвращаюсь к своему пути – было сделано одно преступление.

Послали броневой поезд куда-то разоружать солдат и убили пулеметным огнем несколько тысяч.

Броневой поезд ездил вообще по линии, как-то самоопределившись, и его обвиняли во многих убийствах.

Я всунулся в вагон и поехал на Баку.

Вся станция разнесена буквально вдребезги.

Били ее, очевидно, ожесточенно и долго.

Воды на станции не было.

Следы крушения попадались довольно часто.

Я вспоминаю сейчас другую дорогу: караванный путь через Кущинский перевал на Дильман.

Этот путь шел через земли курдского хана Синко…

Туда я ехал ночью на автомобиле. Дорога была усеяна с обеих сторон костями.

Два-три скелета еще имеют несколько кусков кровавого мяса.

Глаза волков блестели при свете фонарей совсем низко над землей. По три пары рядом. Одна пара повыше, другая ниже. Волки были довольны.

Обратно у меня сломался автомобиль под Дильманом, у той скалы, на которой есть барельеф, изображающий каких-то всадников, очевидно эпохи Селевкидов.

Я из упрямства пошел пешком. Было уже лунно. Караваны по ночам там не ходили, боясь грабежей.

Я прошел всю дорогу, слушая речку, то поднимаясь над ней, то идя по воде.

Шел, вспоминая рисунки детских книг, изображающих путь каравана.

И в самом деле, только лошадиными и верблюжьими костями отмечены эти пути.

Так же был отмечен путь наших эшелонов.

Перевернутые вагоны как-то правильно размеряли путь.

Едущие офицеры были уже без погон.

От Баку я поехал на крыше. Было холодно и неспокойно, хотя я и был привязан к отдушине.

Под станцией Хосав-Юрт нам сказали, что все водокачки уничтожены.

Мы наливали воду в паровоз котелками.

Начальник станции – усталый, затерянный в степи, ошеломленный всем этим потоком самих по себе идущих людей.

Он нам сказал: «Только что прошел в сторону Червонной (может, ошибаюсь в названии) поезд. Если хотите ехать, поезжайте; но я не советую».

Мы, конечно, поехали. Мне удалось попасть в вагон. Проехали верст двадцать. За окнами – снежная буря. В вагонах темно.

Вдруг удар.

Сундучки, сумки, все летит; но не на пол – весь пол покрыт мозаикой из людей, – а на головы.

Поезд остановился.

Почти все в вагоне сидят спокойно, боясь потерять свое место.

Я вылез из вагона, спрашиваю: «Что?» Говорят – крушение.

Оказалось, что впереди нас шел другой поезд.

У него чего-то не хватало, кажется дров. Машинист оставил состав и поехал на станцию.

Кондуктор забыл выставить фонарь.

Мы врезались в задние вагоны.

Перед нашим паровозом лежала какая-то куча досок и торчащих колес.

Слышно было лошадиное жалобное ржание, кто-то стонал.

Все бросились к локомотиву: «Цел ли паровоз?»

Из паровоза шел пар, он сипел.

Вторая мысль – очистить путь и ехать, ехать.

Разбитыми лежало перед нами штук пять двухосных вагонов.

Громадный, американский, с железным остовом товарный вагон не был разбит, а только стоял дыбом. Из него был виден свет.

Спрашиваем: «Живы?» – «Все живы, только одному голову размозжило».

Нужно расчищать путь.

А все люди, отдельные люди, – кому командовать?

Стоим, смотрим.

Выручил кондуктор. Начал приказывать.

Достали у казаков, едущих на переднем поезде, веревок и начали валить вагоны в стороны. Очищая путь, берегли только один путь из двух – путь домой.

Работали немногие, но усиленно. Станы колес одергивались одним рывком.

Раскачав, повалили набок стоящий дыбом вагон. Из-под обломков вынули раненых.

В это время к переднему поезду подошел паровоз, и он тронулся.

Попробовали наш. Он запищал, но тронулся.

Свисток. Идем по вагонам. В темноте сидят неподвижные люди. «Едем?» – «Едем».

К утру были у станции Червонная.

Это уже начинались казачьи станицы.

На платформе виден белый хлеб.

Кругом кудрявыми деревьями стоят кверху распущенные столбы дыма.

Горят аулы, станицы горят.

Седые казаки с берданками за плечами ходят по вагонам и просят патронов и винтовок.

Молодые еще не приехали, станицы почти безоружны.

Правда, недавно казаки разграбили какой-то аул и пригнали оттуда скот, но сейчас их ограбили.

Вызывают охотников остаться на защите. Предлагают двадцать пять рублей суточных.

Два-три человека остаются.

Когда несколько дней перед нами ехала горная артиллерия, в это время как раз нажимали чеченцы.

Население на коленях просило батарею задержаться и отогнать огнем неприятеля. Но она торопилась.

И мы проехали мимо. Оружия не было почти ни у кого.

Едем дальше. Днем дымные, ночью огненные столбы окружают нашу дорогу. Россия горит.

Петровск, Дербент, потом опять станицы.

Россия горит. Мы бежим.

Около Ростова, у Тихорецкой, наша группа раскололась: одни пошли на Царицын, обходя Дон, другие поехали прямо.

Через земли Войска Донского ехали тихо. Сжавшись, сидели на вокзале. Кадеты осматривали солдат. Продавали какую-то газету, где были напечатаны расписки в получении немецких миллионов, подпись – Зиновьев, Горький, Ленин.

Проехали. У Козлова услыхали стрельбу. Кто-то в кого-то стрелял. Не отошли от поезда. Мы бежали.

Много битый начальник станции не давал паровоза. Нашли и взяли дежурный. Из публики вызвался машинист. Все жаловался, что не знает профили пути.

Поехали – довез. Велик Бог бегущих.

Въехали в Москву. Москва ли это?..

Гора снега. Холод. Тишина. Черные дыры пробоин, мелкая оспа пулевых следов на стенах.

Я торопился в Петербург.

Был январь. Я вылез из поезда, прошел через знакомый вокзал.

Перед вокзалом возвышались горы снега, льда.

Было тихо, было грозно, глухо.

От судьбы не уйдешь, я приехал в Петербург.

Я кончаю писать. Сегодня 19 августа 1919 года.

Вчера на Кронштадтском рейде англичане потопили крейсер «Память Азова».

Еще ничего не кончилось.


Читать далее

Первая часть. Революция и фронт
1 - 1 13.04.13
Корниловщина 13.04.13
Персия 13.04.13
Часть вторая. Письменный стол 13.04.13
Персия

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть