ПЕРЕХОД ТРЕТИЙ. Вниз и наружу навстречу развязке

Онлайн чтение книги Серебряный Вихор
ПЕРЕХОД ТРЕТИЙ. Вниз и наружу навстречу развязке

23. Список пассажиров у Лореля

На свадебном пиршестве я, что называется, отвел душу. Настроение у меня слегка портилось только при виде монарха. Мы с Голиасом всячески старались не переусердствовать: осушали бутылку до дна — и не брали в рот ни капли, пока не подавали следующую. В итоге три дня ушло на то, чтобы хоть немного прочухаться. Джамшид тем временем отбыл во дворец, вслед за ним начали разъезжаться и гости. Луций с Гермионой воспользовались первой же возможностью и отправились в свадебное путешествие.

Наши собутыльники тоже разбрелись кто куда, и на трезвую голову я почувствовал себя не очень уютно под чужой крышей.

— Послушай, — сказал я Голиасу за завтраком на четвертое утро, — что-то мне эта распивочная разонравилась. И эти постные рожи вокруг вконец обрыдли.

— Да, пожалуй, есть места и повеселее. В Замке Ниграмус редко когда удается развеяться, — согласился Голиас.

— Тогда давай отсюда свинчивать, и по-быстрому, — загорелся я от предвкушения, подзадоривая Голиаса, хотя он и не собирался возражать. — Куда махнем?

Выражение его лица показалось мне странным: он как-будто колебался с ответом.

— Не знаю. Я еще не решил, — задумчиво произнес он. — Это я себя имею в виду. А насчет тебя все ясно, как дважды два: тебе предстоит отправиться к Иппокрене.

— Ах да, верно ведь! — Предписание Делосского оракула начисто вылетело у меня из головы. Напоминание о нем мало меня обеспокоило, однако тон Голи-аса мне не понравился. — А, что разве мы не вместе отправимся?

— Обо мне ни слова не говорилось. — Голиас положил себе на тарелку еще один кусок яичницы с ветчиной.

— Ну и что? — Раздражение во мне нарастало, однако мне не хотелось его выказывать. — Выбирай дорогу себе по вкусу, а я тебе составлю компанию, — заявил я с наигранной беспечностью.

Голиас только теперь взглянул мне прямо в глаза:

— Я бы ничего не имел против, Шендон, но карты легли иначе.

— Да пошел ты ко всем чертям! — взорвался я. — И если тебе вновь припадет охота сбагрить попутчика с рук, режь прямо — без экивоков.

Когда мы, покинув замок, ступили на уже знакомую тропку, я все еще кипел от негодования. Особенно злило меня то, что Голиас не делал ни малейших попыток к примирению. Напротив того: повстречавшись у насыпи с Тилем, он отвел его в сторону, подальше от моих ушей, и долго с ним калякал, не обращая на меня никакого внимания. Теряясь в догадках, я тоже молчал с сердитым видом, но у развилки поневоле пришлось взяться за дело всерьез.

— Итак, — свирепо потребовал я у Голиаса, — куда теперь?

— Только сюда, — ответил он, указывая налево. — Другие пути тебе заказаны.

— А, катись ты! — рявкнул я. — Захочу — сверну направо, а захочу — и обратно вернусь.

С этими словами я оглядел простиравшуюся перед нами топь. Стоя на пригорке, мы могли обозревать ее от одного края до другого, но сколько я ни напрягал глаза, высившейся посередине крепости нигде не было видно. Чертыхнувшись, я хотел было устремиться направо, навстречу утреннему солнцу, однако не в силах был шевельнуть и мизинцем.

Я знавал людей, утверждавших, что они физически не в состоянии принудить себя взойти на крутой мост. Хотя прочность постройки не вызывает у них сомнений, ничто, по их словам, не заставит их подняться так высоко в воздух. Я воспринимал эти рассказы с недоверием, но теперь ничего не оставалось, как убедиться в их правдивости на собственном опыте. Случившееся тем более меня обескураживало, что сам я стоял как вкопанный на твердой почве, оцепенело уставясь в пространство перед собой. Удивительнее всего было то, что я как будто лишился способности предвидеть собственные действия. Меня охватила паника: что же это — выходит, мне больше не суждено собой распоряжаться? Развернувшись лицом к топи, я по-прежнему не владел своей волей. И только скосив глаза налево, в сторону дороги, ведущей к западу, почувствовал, что ко мне возвращается уверенность в себе.

— Таково предначертание Оракула, — пояснил Голиас. — Твои собственные планы на будущее должны совпадать с повелением Делосца.

— Да какая, в конце концов, мне разница, куда идти?

Высвободившись из невидимых тисков, я с облегчением перевел дух, однако притворился, будто делаю выбор самостоятельно, а не по глупой указке.

— Далеко ли до этой самой Иппокрены, и, когда я туда доберусь, чем прикажете заняться?

— Отвечу сначала на последний вопрос, — строго проговорил Голиас. — Иппокрена — это источник.

— Источник? Ладно, пускай так. Я должен отпить из него глоток, или достаточно просто полюбоваться на свое отражение?

По лицу Голиаса было совершенно ясно, что моей шутливости он поощрять не намерен.

— Ты сделаешь из источника три глотка — если, конечно, сможешь их сделать и если вообще сумеешь туда добраться.

— Идет! — окончательно развеселился я при виде насупленных бровей Голиаса. — А скажи, с какой стати мне вообще надо хлюпаться в этой самой Поколене?

— А с такой стати, чтобы ты не прозябал всю свою жизнь слизняком с ничтожной душонкой! — взревел Голиас. Мне все-таки удалось задеть его за живое. — Слушай, Шендон. Ты получил это предписание не случайно: в тебе угадали подходящего человека. Разве не ты говорил мне однажды, что пробовал как-то сочинить песню?

Пришлось сознаться:

— Пробовал, да только ничего не вышло.

— Ты не обладал умением, но это дело поправимое. Тут помогает Иппокрена. Первый глоток наделяет даром памяти: ты уже никогда не забудешь всего того, что видел и слышал в Романии, какие поступки здесь совершил. Со вторым глотком тебе как бы вручается обратный пропуск: ты всегда сможешь сюда вернуться. Третий глоток превратит тебя в творца: Иппокрена станет твоим напитком — качество гарантируется по усмотрению, высший предел не оговаривается.

Я мысленно просмотрел перечень.

— Для пропуска, говоришь, достаточно двух глотков? А сколько требуется для получения гражданства?

— Можешь не волноваться, — успокоил меня Голиас. — Гражданство близ Иппокрены получают либо в момент рождения, либо уже никогда… Что касается второго твоего вопроса, далеко ли туда добираться, — помочь ничем не могу. Я, разумеется, бывал в тех краях — и не раз, но путь к Иппокрене исчисляется не в милях. На этом указателе, кстати, тоже никаких цифр не выставлено.

Я взглянул на придорожный столб. На прибитых к нему стрелках, обращенных острием на запад, было написано:


Озеро Эшеров

Темная Башня

Пещера Гнипахеллир


— Про Иппокрену тут ни слова не говорится, — запротестовал я.

— Какая тебе разница? Помни только об одном: лишь бы не заблудиться, — хладнокровно заметил Голиас. Его черствость еще пуще разожгла во мне чувство обиды.

— Понятно. Нам с тобой, значит, не по пути?

— Шендон, об этом и речи не может быть, — отрубил он, раздосадованный моей настойчивостью. — Сколько раз тебе твердить! Это странствие каждый должен совершать в одиночку.

Мне почудился в его словах намек на нежелательность того, чтобы посторонние совались в его дела, и я, двинувшись в путь, с оскорбленным видом бросил ему через плечо:

— Ладно, приятель, пока!

Голиас удержал меня за полу.

— Мне очень жаль, Шендон, что ты никак не возьмешь этого в толк. Погоди минутку. Я пообещал Тилю вытащить его из одной нешуточной заварушки, которую он сам затеял, и если меня прямиком не отправят за решетку — я постараюсь к тебе подскочить. Авось еще свидимся.

Голиас протянул мне руку — и я коснулся ее брезгливо, словно боялся запачкаться.

— Вот и чудненько поладили, — съязвил я напоследок.

На том мы и расстались. Сердито шагая вперед, я все больше мрачнел. В Романии я не раз сталкивался с трудностями и преодолевал их сам, хотя это и удавалось мне только по воле случая. Союз с Голиасом стал представляться мне главной опорой существования. И вот ни с того ни с сего — он меня предал. Удивление боролось во мне с негодованием. Я все еще не верил случившемуся: в голове никак не укладывалось, что дружба наша распалась сразу после достигнутой совместными усилиями победы — ведь нам обоим изрядно пришлось повозиться с бедолагой Джонсом. Именно на свадебном торжестве Луция я впервые так остро ощутил радость прочного товарищества, скрепленного крепким пожатием дружеской руки.

И вдруг — без всякой видимой причины — мы сделались чужими друг другу. Горечь вытеснила все другие чувства. Особенно тяжело было вспоминать, как я без промедления откликнулся на просьбу Голиаса о помощи, а ведь он, заметим, был мне едва знаком тогда… Теперь подмога требовалась мне: путешествие, по его же уверениям, мне предстояло непростое — и как же он меня подвел!

Я проклинал его на чем свет стоит за двуличие, а себя — за излишнюю доверчивость. Голиас сделался для меня воплощением безупречной честности, но теперь выяснилось, что это совсем не так. Это печальное открытие обесценило все мои приобретения в Романии, очевидно, мнимые. Отныне я был готов подозревать всех и каждого. Оживший во мне былой скептический дух вволю потешался над моей же легковерностью. Казня себя и терзаясь мучительным стыдом за недавнюю наивность, я в то же время не мог отделаться от тяжелого, гнетущего сознания невозвратимой утраты. Новообращенному разочарование дается куда труднее, чем тому, кто никогда не знал никакой веры.

Быстрая ходьба была единственным средством дать выход накопившемуся неудовольствию — и я шел, не сбавляя темпа, изредка останавливаясь только для того, чтобы перекусить. Поглощенный своими переживаниями, я мало обращал внимания на окрестности и почти не замечал того, кто или что еще, кроме меня, передвигается по дороге. Когда ближе к полудню меня догнала какая-то запряженная лошадьми повозка, я, не глядя, посторонился, желая пропустить ее вперед.

— Эй, на козлах! Остановите карету, пожалуйста, — послышался женский голос.

Я упрямо шел дальше, не желая поворачивать головы, но женщина окликнула меня:

— Простите, сэр, эта дорога ведет к Готаму?

— Спросите кого-нибудь другого, — с неохотой отозвался я. — Я знаю только, что это где-то там, по ту сторону Титанов.

Черты ее лица не отличались правильностью, однако бойкий, зазывный взгляд невольно приковывал к себе внимание.

— Простите мое любопытство: мне хотелось у вас спросить — очевидно, вы совершаете вечернюю прогулку?

Почему она так спросила, догадаться было нетрудно. Стараниями Джонса я вырядился в один из лучших нарядов Равана — в костюм из черного бархата, отделанного серебряными украшениями. В нем меня легко было принять за неизвестного богача. Такие щеголи по пыльным дорогам пешком не путешествуют.

— Нет, — буркнул я. — Я просто иду из одного места в другое.

— Ах, вот оно что! — участливо воскликнула незнакомка. — Вы просто ходите из одного места в другое. Должно быть, это безумно интересно.

С губ у меня уже готово было слететь ироническое замечание, однако, вдруг сообразив, что к чему, я едва не споткнулся. Она потупила взор, когда я приблизился к карете, но ямочки на щеках были красноречивее всяких слов. Наши взгляды встретились — и я прочитал в ее глазах то, что было мне знакомо как нельзя лучше. Сколько разных девиц, случайно попадавшихся мне на пути, когда я жил еще у себя дома, смотрели на меня точно так же! Мне ясно было, что эта женщина, слишком искушенная и разборчивая, превыше всего ставит собственные прихоти. На моем лице в ответ без труда отобразилось то же самое выражение, о котором я и думать забыл после катастрофической переделки с Цирцеей.

— Еще бы! Конечно, интересно, — поддакнул я. — Но это смотря с кем.

Незнакомка помедлила, взвешивая мои слова.

— Вы не сочтете меня навязчивой, если я предложу вам проехаться в карете? Ходьба наверняка вас утомила.

— Не сочту. Не сочтите навязчивым и меня, — с готовностью откликнулся я. — Между прочим, я вовсе не так уж утомлен, как может показаться.

Вот так у нас сладилось дело с Бекки Кроули. Ей и в голову не пришло снимать с руки обручальное кольцо, когда вечером в гостинице она впустила меня к себе в комнату. А когда на рассвете я ее покидал, она только сонно улыбнулась и пошевелила в воздухе пальчиками в знак прощания.

С ней было легко и свободно: мы понимали друг друга с полуслова. Расставание не причинило мне ни малейшего огорчения — нельзя было и сравнивать с тем отчаянием, какое я испытывал после утраты Розалетты. Ничуть не походили мои чувства и на ту пылкую страсть, которая обуревала меня к Нимью. Однако мой роман с Бекки не доставил мне и того самозабвенного наслаждения, какое меня охватывало когда-то при одной мысли о тех двух женщинах. Мы провели вместе всего одну ночь — и этого оказалось вполне достаточно. Я слишком хорошо раскусил миссис Кроули, для того чтобы помышлять о продолжении нашей связи. Более того: покинув гостиницу и отнюдь не желая новой встречи (ведь Бекки могла нагнать меня в карете), я свернул с большой дороги на боковую у первой же развилки.

Надо сказать, что знакомство с особой, столь беспечно взиравшей на человеческие взаимоотношения, несколько меня успокоило. Я уже не испытывал прежней досады на Голиаса. Он воспользовался моими услугами, когда в них нуждался, и забыл обо мне в тот самый момент, когда необходимость миновала. Сам я всегда поступал точно так же. Именно такой образ действий я всегда, за исключением недавнего периода поврежденности в рассудке, считал нормой человеческого поведения. Теперь мне предстояло снова твердо стать на почву реальности и начисто выбросить из головы все эти бредни.

С тех самых пор, как я покинул Замок Ниграмус, дорога неуклонно вела вверх. К полудню я уже различил вдали отроги Титанов. Неожиданно путь мне преградил канал. Мост через него, по всем признакам, был разрушен очень давно. С неудовольствием я огляделся вокруг.

Окрестности глаз не радовали. Нелепая запущенность этих мест могла быть только плодом человеческой деятельности и очень напоминала мне неприглядность иных сельских клочков земли близ Чикаго. Здесь тоже были унылые заброшенные фермы: но нельзя было и помыслить, что на них некогда произрастало что-то полезное. Там и сям виднелись убогие домишки: непонятно, кто и ради чего вздумал здесь поселиться на жительство и чем добывает себе средства на пропитание. Осень обесцветила листву на редко попадавшихся деревьях, вместо того чтобы окрасить их убранство. В довершение всего на краю чахлой делянки красовался шест с предостерегающей надписью: «Охотникам и трапперам вход воспрещен!»

Канал, казалось, все еще использовался для судоходства, хотя вода цвела тиной. Направо от меня, к северу, не видно было ни души, а на юге маячило какое-то приближавшееся судно. Вскоре со мной поравнялась баржа, которую тянули мулы.

Несмотря на мрачный пейзаж и не самый приятный способ передвижения, пассажиры баржи, явно наслаждаясь путешествием, веселились вовсю — кричали, хохотали, размахивали руками. Их внешность тоже вполне соответствовала разнузданному поведению. Неухоженные мулы дико вращали глазами.

Я посторонился — дать им дорогу, потом решил поприветствовать баржу. Выждав, пока она проплывет мимо, я вгляделся в корму. Краска на ней облупилась, однако надпись еще вполне можно было разобрать:

«Менипп» из Наррагонии.

— Эй, на «Мениппе»! — крикнул я громче, чем требовалось. Большинство пассажиров располагались по другую сторону баржи, и пока что никто из них меня не замечал. На мой возглас обернулись разом едва ли не все, а их было до полусотни. Тотчас же многие покатились со смеху, тыча в меня пальцами.

— Гляньте-ка сюда!

— Позовите капитана!

— Где Лорель?

— Эй, застопорите ход: пускай капитан тоже повеселится вволю.

Без последнего распоряжения вполне можно было обойтись: возчик уже растянул рот до ушей в ухмылке, и мулы остановились сами собой. Теперь на меня можно было глазеть вволю — и передо мной возник выбор: либо сделаться предметом их насмешек, либо малодушно ретироваться. Не зная, на что решиться, я уставился на хохочущую ораву. Сцепиться с ними в одиночку было рискованно, а перекричать множество глоток — попросту невозможно.

Мой гнев, не находя выхода, вот-вот готов был разразиться безудержной вспышкой, однако этого не случилось. В дверях каюты показался какой-то человек.

— Кто велел застопорить ход? — грозно обратился он к погонщику мулов.

— Я! Я! Нет, я! — послышались голоса с разных концов палубы.

— Они-то вовсю распоряжаются, это точно, — подтвердил погонщик, — однако вас мулы слушаются как миленькие. А тут, едва я завидел этого молодчика, они и уперлись — ни тпру, ни ну.

Возчик махнул рукой в мою сторону.

Капитан — нескладный верзила с лошадиным лицом — вгляделся в меня и хмыкнул:

— Да уж, молодчик тот еще, красавец весь из себя. На этом терпению моему пришел конец. В два прыжка я нагнал баржу и заорал:

— Я вам покажу, как языки распускать! — Ярость захлестнула меня целиком, поскольку мое возмущение повергло их в полный восторг. — Какой я вам молодчик?

Капитан и бровью не повел.

— Ну, тогда попробуй сам определить, кто ты такой на самом деле.

Если и можно было достойным образом выбраться из угла, в который он меня загнал, сгоряча подходящий ответ мне никак не давался, и я ляпнул наобум:

— Как кто? Что вы, что я — без разницы!

— Гордишься этим небось?

Он оставил мне небольшую зацепку, но я не рискнул за нее ухватиться. Его едкий вопрос и не менее ироничный взгляд разбередили во мне свежие еще раны. Однако выглядеть проигравшим перепалку мне не улыбалось.

— Живу себе помаленьку, и ладно!

— Меня звать Анания, можно и Саймон, — представился капитан. — Титулуют Лорелем. С. Лорель — предводитель моих скудных разумом собратьев по кораблю. По этой части я незаурядный знаток. Вы могли бы стать ценным приобретением для моей коллекции. Коли соблаговолите — прошу прямо на борт.

Я призадумался. Разнузданная команда довела меня до белого каления, однако другого способа перебраться через вонючий канал, не искупавшись в нем, я не видел.

— В какую сторону вы направляетесь? — решил я не спешить с ответом.

Глаза капитана заискрились насмешкой, и я торопливо добавил:

— Да-да, я понимаю, — по течению канала, но не будете ли вы проплывать мимо озера Эшеров?

— А какая вам разница? — пожал плечами капитан. — Все равно, куда ни кинетесь, друзей нигде не встретите.

Этим замечанием он задел самую свежую и болезненную из моих ран. Однако небрежный тон, с каким он высказал эту горькую истину, служил исцеляющим прижиганием.

— В чем-то, пожалуй, вы правы, — осторожно согласился я. — Но я не ищу друзей: мне необходимо попасть туда, куда я иду.

Несмотря на все усилия, убежденности моим словам недоставало. — Я задумал одно важное предприятие.

— Ах, вот оно что! — Капитан поджал губы. — Вам предстоят большие свершения. Полагаете, успех придаст вам бодрости?

— Еще бы!

Капитан оглушительно взревел:

— Поднять якорь! Развернуть все паруса! Всыпать горячих ленивым тварям — пусть пошевеливаются. Перед нами герой, жаждущий подвигов, а мы загораживаем ему дорогу.

Всеобщий хохот уже перестал меня смущать. Я даже сам, помимо воли, почувствовал, что рот у меня растягивается до ушей.

Капитан Лорель, ухмыляясь, скомандовал:

— Румпель на ветер! Тпру! Допускаю, что нашим неповоротливым мулам с вами и тягаться нечего — вы их в два счета обгоните, но смысл-то какой?

Единственное, что внушало мне уверенность в правильности выбранной мной дороги, это возможность передвигаться свободно, без помех, которые связывали меня по рукам и ногам. У меня вдруг мелькнула мысль перехитрить Оракула. Если на пути к Иппокрене самостоятельно я не в силах был сделать и шагу, то на иные средства передвижения заклятие, возможно, и не распространяется? Тогда, избавившись от чар, я, не исключено, сумею выбраться из этой опротивевшей мне местности.

— Оно и вправду, смысла ни на грош, — согласился я и перепрыгнул на борт баржи.

Капитан подал мне руку, помогая удержать равновесие.

— Надеюсь, вы не очень повесили нос после того, как задирали его больно уж высоко. Иногда, бывает, нос вешают прямо на квинту.

— Ничего-ничего, мы с вами квиты. — Новый знакомец больше меня не сердил, и я старался отвечать по возможности дружелюбнее. — Когда тебя оставляют с носом, ни задирать, ни вешать его не приходится.

— Поехали дальше! — велел Лорель погонщику мулов. — Вижу, опыт у вас кое-какой есть, поэтому остерегусь сводить вас с моими самодовольными профанами, а то ваше влияние может их подпортить. Давайте взойдем вместе на капитанский мостик. Вы, как новоприбывший, имеете полное право ознакомиться со списком пассажиров.

Капитанский мостик оказался крохотной площадкой на корме. Отсюда, однако, вся палуба была видна как на ладони, и я мог наблюдать также за ленивой поступью мулов и вглядываться в мутные воды канала. Мы уселись на скамеечке рядом и принялись беседовать, болтая ногами.

— Что это за компания подобралась на вашем судне? — был мой первый вопрос.

— Говорите вполголоса, чтобы не возмутить гармонию, царящую на протяжении всего нашего круиза, — предостерег меня капитан. — Как видите, все присутствующие на борту — отъявленные, стопроцентные, прирожденные и неисправимые идиоты. Но самое интересное заключается в том, что ни один, полагая своих спутников сплошь дураками, себя к таковым никоим образом не относит.

— Угу, — покивал я головой в ответ, ничуть не сомневаясь, что капитан меня прощупывает. В то же время зрелище предающейся на досуге различным занятиям путешествующей братии начинало все более меня развлекать. Четверо пассажиров играли в карты. Трое или четверо красноречиво ораторствовали сами с собой. Остальные, разбившись на кучки, ожесточенно спорили.

— Какова ваша конечная цель? — спросил я у капитана.

— А у кого она есть? — парировал он. — Нет, мы просто-напросто путешествуем из края в край с намерением изучить пределы человеческой глупости. Вообще-то можно было никуда не двигаться: дурости у нас на корабле хоть отбавляй, однако всякий дурак уверен, что в пути узнает что-то путное. — Он прищелкнул языком, довольный собственной шуткой. — Метко подмечено, верно?

Я одобрительно хмыкнул, втайне надеясь, что ему невдомек, как я еще недавно самодовольно обольщался той же уверенностью. Собеседник, разделявший прежние мои взгляды, вернул меня к былому убеждению в том, что вся существующая мудрость сводится к трезвому и ясному осознанию пустоты и бессмысленности жизни.

— Но помимо развлечения вам это путешествие что-нибудь дает?

— А как же! Прибыль — и немалую! — забывшись, гаркнул он с восторгом. — Мне выкладывают целую кучу наличности, лишь бы попасть под мою лупу.

— У меня с собой ни гроша, однако в любом случае платить я не собираюсь, — сухо заметил я. Полным банкротом я не был, однако считал необходимым резко отмежеваться от его шатии.

— Напомните мне попозже, чтобы вас забили в колодки, — обронил капитан. — А пока что я склонен доставить себе удовольствие и продемонстрировать — ну хотя бы вам — некоторые их моих образчиков. — Он обвел глазами палубу. — Мне они по душе все до единого, но дороже других, пожалуй, те, которые, чуть что, готовы клясться и божиться чем угодно. Поверьте, впрочем, что честнее людей свет еще не знавал. Всегда занятно понаблюдать, как ближние выставляют себя на посмешище.

— Где же они?

— Видите того бородатого старика, который прожужжал картежникам все уши? Как его имя — понятия не имею. Я его прозвал поднебесным кочетом: он вечно парит в тумане высоких материй. Но вовсе не суется к игрокам, как можно подумать, с непрошеными советами: нет, он просто долбит темя беднягам, которым от него никак не отделаться, — о продолжении игры и думать нечего.

Я всмотрелся пристальней. Старик тараторил без умолку, тряся бородой; картежники сидели недвижно с безнадежно-отрешенными лицами.

— Что это он им втолковывает?

— Да всякую галиматью о судебных исках — справедливо их вчинили или же нет. Занудство жуткое. Свой долг он усматривает в том, чтобы учить человечество нравственности. Но если следовать его советам — прямой дорогой придешь к виселице. Благо обществу он приносит такое же, как свернувшаяся в клубок змея, если наступить ей на хвост. Однако старикан неколебимо верит, что послан небом наставить страдающее человечество на путь истинный. А взять хотя бы Грота Бертона: вон он, тасует колоду, — продолжал капитан, вдоволь нахохотавшись. — Мрачен как сыч, хотя, вне всякого сомнения, сорвал банк и положил в карман все денежки. А недоволен он тем, что наверняка кто-то сумел его обскакать в его махинациях; прежде этого с ним не случалось. На ваш вопрос о его профессии он отрекомендуется юристом, хотя ни в чем таком ни уха ни рыла не смыслит. Это ходячее доказательство того, что добросовестный человек совершенно не обязательно должен обладать совестью. Будучи адвокатом, он кормится первым подвернувшимся ему судебным делом и сотрясает воздух речами в слепой вере в то, что оно так или иначе решится, а послужит исход добру или злу — его это занимает мало. Он даже не проводит различия между мудростью и подлостью. Что выйдет — ему все равно.

— И что выходит? — поинтересовался я не без злорадства.

— Пустой треп и отрыжка воздухом. А что, кроме застоявшейся духоты, может находиться в Гроте, хотя бы он и назывался Бертоном?

Тут Лорель толкнул меня в бок локтем.

— А вон из каюты выползает едва ли не главное мое сокровище. Вот тот, с книгой в руках.

Я невольно проникся любопытством, поскольку это была первая книга, увиденная мною в Романии.

— А у него какой пунктик?

Вместо ответа капитан снова ткнул меня в бок.

— Видите, как он натыкается то на одного, то на другого встречного? Это вовсе не притворство. Байес и в самом деле не понимает, где находится и что делает.

— То есть, по-вашему, он пялит глаза в книгу — и ни шиша не может прочесть?

— Берите выше, — фыркнул Лорель. — Среди ученых ослов он — подлинное украшение безграмотный маньяк от науки. Прочитав книгу от доски до доски, он повторит ее всем наизусть слово в слово, однако растолковать, что означают хотя бы два слова, взятые вместе, — это ему не по зубам. Он глотает книги одну за другой, но в голове у него остается только то, что остается после переваренной пищи, — бесформенные отбросы, по которым никак нельзя судить о вкусе и качестве уничтоженных блюд. Самое забавное, что он мнит себя творцом.

Я уже слышал это слово из уст Голиаса — и невольное воспоминание о нем вызвало у меня раздражение.

— Значит, он писака какой-нибудь, виршеплет безмозглый?

— Да ничуть не бывало! Даже гнилое яблоко когда-то на яблоне росло. Гриб-дождевик в расчет принимать не будем. Если Байес оторвался от страницы — вокруг себя он ничего не видит и тупо смотрит в пространство. Ему чудится, будто его душа, которой он лишен, охвачена творческим кипением.

Я всласть посмеялся, а капитан продолжал:

— По правде говоря, мне он доставляет удовольствие, как мало кто из прочих, хотя мне удалось раздобыть штучки и почище.

— Неужто?

— Погодите минуточку, сейчас покажу. Вон, взгляните-ка на того.

Он ткнул пальцем в сторону каюты, на крыше которой, скорчившись, примостился какой-то юноша.

— Приятный молодой человек… Похож на наемного партнера для танцев.

— Верно, — согласился Лорель, — но только отчасти. Обычно Неволус занят сводничеством, посредничеством и сутенерством. От немощных мужей он берет плату за то, что брюхатит их юных супруг — с тем, чтобы старые хрычи могли бахвалиться неутраченной способностью к соответствующим трудам. А за сохранение тайны ему еще приплачивают.

— Забавным мне это, признаться, не кажется, — вставил я.

— До самого любопытного я еще не дошел. Смешнее всего то, что угрюмость его объясняется просто: он страшно обижен равнодушием к его талантам. Он воображает себя достойным членом общества — внушающим уважение своей изобретательностью, находчивостью, неутомимой энергией, надежностью… Он никак не в состоянии взять в толк, почему ему отказывают в уважении, каким окружены в обществе все деятельные, трудящиеся в поте лица предприниматели.

Тут Лореля охватил такой приступ хохота, что с ним едва не сделались судороги.

— У меня в коллекции есть еще только один тип, который мало чем уступит этому юнцу, — заговорил он, отдышавшись. — Я выжидал, пока вон тот чопорный ханжа приступит к делу: прижмет какого-нибудь несчастного к стенке и начнет его поучать, а сам в это время постарается выудить кошелек из кармана стоящего позади. О чем, по вашему мнению, он так сладко разливается?

— Сдаюсь, но с виду он смахивает на священника.

— Неплохо: попали почти что в самую точку. Тартюф — не просто священник: он викарий, каноник, епископ, кардинал, чуть ли не сам папа, он пророк религии, символ веры которой сводится к одному: Тартюф не должен зарабатывать себе на хлеб трудом праведным. Держу пари на любых условиях: сейчас он вытрясает из этого простофили последние гроши на благотворительные нужды. Благотворительность — это псевдоним Тартюфа, но он так вжился в роль, что начисто забыл о начале своей карьеры: на первых порах он промышлял воровством. Попробуйте его в этом обвинить — и Господь Бог поразит вас громовой стрелой, однако Тартюф исхитрится отскочить в сторону и останется целым и невредимым.

24. Люди и лошади

Наша беседа с капитаном Лорелем вполне отвечала моему настрою: сам я тоже целиком настроился на саркастический лад. Чувство юмора у меня необыкновенно обострилось. Приятно было сознавать, что из всех пассажиров судна меня он счел единственным, кто мог претендовать на роль конфидента, которому он открыто поверял свои нелицеприятные мнения. Время от времени, стремясь подтвердить обоснованность его выбора, я уснащал свои реплики не менее едкими и глубокомысленными замечаниями.

Так, верша насмешливый суд над нашими незадачливыми попутчиками, мы продолжали лениво скользить вниз по каналу. Вид у берегов становился все неприглядней. Целые поселки были уничтожены пожарами. От прежней буйной растительности оставались только жалкие следы. Обугленные деревья угрюмо чернели под тусклым осенним небом. На отдельных уцелевших ветках кое-где трепетали жалкие пожухлые листья. Свисавшие с сучьев человеческие тела казались не менее высохшими, чем трухлявые стволы.

Безлюдье нас окружало полное, однако из-за беспорядочного нагромождения разрушенных огнем строений вдруг показалась марширующая колонна, которая приблизилась вскоре к кромке канала впереди нас. Капитан не выразил ни малейших признаков беспокойства, и я тоже, подражая ему, счел нужным сохранять равнодушный вид. Однако все же не удержался от вопроса:

— Это что, армейская команда по сносу зданий?

— Издалека мне в точности не разглядеть, к какому разряду дураков их следует отнести, — отозвался Лорель. — Однако не все в этой компании солдаты, заметьте.

Лорель был прав. Предводитель отряда держал перед собой распятие — очень смахивающее на то, каким ловко управлялся брат Жан. Его босые спутники тоже были облачены в грубые хламиды из дерюги. Вслед за ними двигался взвод солдат. Позади же, по двое в ряд, тащились скованные цепью обнаженные каторжники. Замыкал процессию еще один армейский взвод. Солдаты в шлемах и легких доспехах были вооружены ружьями и пиками.

Расстояние между ними и нашими мулами постепенно сокращалось. Нас, по-видимому, просто не замечали, однако, когда предводитель поравнялся с носом баржи, он властным жестом приказал нам остановиться, вонзил распятие в землю и, выбросив руку вперед, громко провозгласил:

— Именем Господа Бога нашего Иисуса Христа и Святой Инквизиции повелеваю вам — стойте!

— Наша посудина, — ответствовал Лорель, — передвигается только по воле мулов. Посмотрим, заблагорассудится ли им сделать передышку. Эй, — крикнул он погонщику, — скажите мулам «тпру!».

Пока мулы не слишком охотно исполнили приказание, мы с Лорелем, сидящие на корме, оказались лицом к лицу с обладателем распятия. Несмотря на его нищенское одеяние, в нем явно чувствовался человек, облеченный властью и никоим образом не расположенный к шуткам. Предвкушая немалую потеху, я развалился на скамье в надежде, что и мне удастся вставить при случае острое словцо.

— Благословение Божье всем, кто на борту этого судна! — заявил оборванец с распятием. — А кто тут главный?

— Благословение Божье препоручаю вам, — откликнулся Лорель. — Позвольте отрекомендоваться: С. Лорель, капитан и владелец корабля «Менипп» из Наррагонии. Хотите приобрести билет?

Я едва не поперхнулся от душившего меня смеха, однако главарь процессии и бровью не повел — очевидно, не разгадав в вопросе оскорбительной подоплеки.

— Нет, благодарю тебя, сын мой. Я только желал бы знать, не находится ли на борту вашего судна какой-либо злоумышленник.

Разбираемый любопытством, что ответит на это Лорель, я отвернулся в сторону, давясь от хохота.

— Да вот, есть у меня один заяц, — услышал я вдруг голос капитана, утративший прежнюю жесткость и звучавший теперь жалобно, едва ли не умоляюще. — Упорно отказывается платить за проезд, отец мой. О чем он думает — ума не приложу. Как мне сводить концы с концами, если все станут брать с него пример? Но таким молодцам до чужих забот и дела нет. — На мое плечо легла тяжелая рука, но я все еще не мог сообразить, что происходит. — Разве это не грабеж, отец мой, не грабеж среди бела дня? Настоящее воровство: все равно что забраться в дом к ближнему и присвоить его сбережения.

— Совершенно верно, сын мой, — согласился монах-командир и дал знак одному из солдат. Вид у него был довольный, как у торговца, только что получившего солидный заказ. — Сержант, возьмите несчастного грешника под свой надзор.

Мои попутчики с готовностью перебросили трап — и на борт поднялось несколько солдат. У меня в голове стоял сплошной туман. Не может такого быть! Чтобы Лорель задумал от меня избавиться — от меня, единственного здравомыслящего собеседника среди ватаги безмозглых тупиц? Нет, этого нельзя себе представить! Не желая признавать очевидный факт, я не оказал ни малейшей попытки сопротивления. Только когда меня грубо схватили ражие копьеносцы, я в полной мере осознал всю подлость свершившегося предательства.

Меня уже потащили волоком к трапу, но я в отчаянии воззвал к Лорелю:

— Я думал, что мы друзья!

Лорель все еще распускал нюни перед монахом, однако обернулся на мой вопль и, провожая меня крокодильим взглядом, с ухмылкой бросил:

— В том-то твоя беда и состоит, что думать толком ты не научился. Ты думал, например, о себе, что ты умный.

Его распирало веселье — и я готов был броситься на него с кулаками, однако один солдат удержал меня за шиворот, а другие пинками заставили спуститься по сходням на берег.

— Передайте мулам, что подул попутный ветер! — донесся до меня возглас Лореля.

Баржа медленно двинулась дальше, а меня подвели к начальнику с распятием. Взирал он на меня столь же безжалостно, что и Лорель, однако совершенно бесстрастно, без тени улыбки. Я с первой же минуты проникся к нему лютой ненавистью, которую не собирался скрывать.

— Сын мой, — обратился он ко мне после того, как мы вдоволь насмотрелись друг на друга, — веришь ли ты в Бога?

— Верю, отец мой, — ответил я, — но только тогда, когда не вижу вас.

При этих словах один из солдат огрел меня копьем по макушке так, что в глазах у меня потемнело — и я чуть не потерял сознание. С трудом дошли до моего сознания суровые слова монаха:

— Неверие и злостное упорство в грехе. Только Инквизиция способна противостоять столь тяжким провинностям. Сержант, займитесь нашим заблудшим собратом!

Занялись мной вплотную. Для начала сорвали одежду: я стал было отбиваться — и тут они озверели окончательно. Измолотили меня до бесчувствия, а едва я пришел в себя, жгучими ударами бичей принудили подняться с земли. Изнемогая от боли и унижения, я кое-как встал на ноги, обнаженный и окровавленный, и, шатаясь, подгоняемый плетьми, занял свое место в колонне арестантов. Они были скованы кандалами попарно. Колонну замыкал бедолага-одиночка, и меня тотчас соединили с ним наручниками.

— Вот и отлично! — осклабился сержант. — Шагом марш, недоноски! Запевай: «Хвала Всевышнему за все благодеянья…»

Мы пропели псалом три или четыре раза кряду, прежде чем свернули с бечёвника на проезжую дорогу. Я еле волочил ноги, однако не удержался и взглянул на столб с указателем. Глаза мои застилал пот, и надпись я разобрал не сразу: «К Темной Башне».

— Чудесный денек, не правда ли?

Я не сразу сообразил, что слова эти произнес мой напарник — пожилой коротышка, на вид довольно упитанный. Он тоже испробовал на себе кнут, цепи изрядно натерли ему лодыжки и запястья, однако улыбался он на редкость добродушно и явно радовался сделанному им замечанию. Пение псалма продолжалось — и под шумок я обратился к нему со встречным вопросом:

— На каком факультете кретинов вас удостоили ученой степени?

— Вы правы, — одарил меня мой напарник еще одной лучезарной улыбкой. — Я и в самом деле не чужд учености, однако на упомянутом вами факультете бывать мне, к сожалению, не доводилось.

Я никак не мог раскумекать, кто кого водит за нос, хотя говорил он как будто бы вполне, серьезно.

— А вы не сносились письменно со своими бывшими сокурсниками, имея в виду поставить их в известность о вашем нынешнем положении?

— О, что вы! — откликнулся коротышка. — Будучи философом, я просто не могу оказаться ни в каком ином положении, кроме самого наипревосходного. Назначение философии в том и состоит, чтобы внушить каждому чувство беспредельного восторга перед мудрым и совершенным до последней мелочи устройством этого лучшего из всех возможных миров.

Я окинул взглядом безжизненный ландшафт, плачевные остатки жилищ, вслушался в заунывный неслаженный хор арестантов, из-под палки возносивших благодарность небу за свои несчастья. Всмотрелся пристальней в жалкую фигуру моего спутника, спотыкающегося на каждом шагу. Ощутил тяжесть оков, впившихся в мою истерзанную плоть; боль от свежих рубцов, разъедаемых соленым потом, — и, до конца осознав всю глубину и безнадежность своего падения, разразился вдруг буйным, лающим хохотом.

— И это вы называете лучшим из миров! Да я сам могу сотворить из ошметков грязи, кишащих вшей и песьей блевотины мир, которому этот и в сравнение не сгодится. Ад ты, сукин сын, черт бы тебя побрал!

Последнее восклицание относилось к стражнику, больно хлестнувшему меня плетью по голой спине.

— А ну, пой, мерзавец! — прорычал он мне с угрозой в голосе.

Делать было нечего: немного отдышавшись, я подхватил припев: «Хвала Всевышнему за все благодеянья…»

Продвигаясь к северо-западу, на следующий день мы достигли предгорий Титанов. Тащились мы, впрочем, черепашьим шагом: мешали цепи, да и вожатые наши нередко отвлекались на другие дела. Нет-нет да и прибавлялся к нашей печальной процессии еще один горемыка. Иногда устраивался привал: монахи читали молитвы, а солдаты насиловали женщин, в качестве компенсации вспарывая им затем животы. В подобных случаях происходила задержка: провинившиеся каялись в своих проступках, а служители церкви, мягко увещевая их за несдержанность, отпускали им упомянутые выше мелкие прегрешения.

Взбираться по склону многим оказалось не под силу. Двое или трое из нас упали в обморок, и мы оттащили их за ноги на обочину, но, когда число потерь перевалило за десяток, монахи решили сделать остановку. Я находился в колонне всего вторые сутки и потому держался лучше остальных, то есть еще не на самой грани беспамятства. По этой причине меня и заставили, вместе с некоторыми другими сотоварищами покрепче, помогать разбивать лагерь для ночевки.

Отомкнув цепь, меня разъединили с Панглосом — тем самым шутом, который довел меня вчера до бешенства. Он, казалось, прислонился к валуну в бесчувственном состоянии, однако открыл глаза и слабо улыбнулся.

— Восхитительно будет провести ночь, растянувшись под вековыми деревьями и вдыхая свежесть горной прохлады, — вы согласны со мной?

— Пошел ты к дьяволу! — вскипел я, готовый разорвать его в клочья.

Мы расположились в роще невдалеке от лощины, по которой протекал ручей. Меня отрядили туда водоносом в сопровождении охранника. Наручники очень мешали мне управляться с ведрами: пустые я еще кое-как мог держать перед собой, но наполненные до краев водой не удавалось даже оторвать от земли.

— Выбирайте! — показал я охраннику на ведра. — Либо снимите с меня наручники, либо тащите воду сами.

Мой стражник призадумался:

— М-да, действительно, затрудненьице: но работать за тебя я не собираюсь.

Поколебавшись немного, он приказал:

— А ну, подойди и протяни руки!

Проржавевший от пота и крови моих предшественников замок не поддавался его усилиям, и стражник, сосредоточенно пыхтя, склонился над ним. Я воспользовался моментом и стиснул его шею в железном объятии.

С раздавленным кадыком он сумел только слабо пискнуть. Беспомощно вцепился в меня, но я прижал его к груди и хладнокровно проследил, как стекленеют его выпученные глазные яблоки. Ни ненависти, ни презрения к нему я не испытывал. К убийству меня вынудила необходимость. С таким же брезгливым равнодушием я мог бы прихлопнуть таракана на кухне. Мои собственные дела заботили меня больше.

Смерть охранника освобождала меня от опеки гнусных фанатиков. Избавиться от них было настоящим счастьем, однако особой радости я не чувствовал. Обшарив безжизненное тело, я нашел ключи и сбросил с себя опостылевшие оковы. Куда теперь — из огня да в полымя? Что меня ожидало — не худшие ли мучения?

Без собак выследить меня не могли — и, перейдя ручей вброд, я безбоязненно углубился в заросли. Наступление темноты было мне только на руку. К полуночи я уже перевалил через ближайший холм и спустился в долину.

Прежние страхи уступили место новым. Раздеть убитого я не осмелился — и мне по-прежнему нечем было прикрыть свою наготу. А холод между тем становился все более пронизывающим. К утру могли ударить первые осенние заморозки. Во тьме меня могли подстерегать и другие опасности; прихваченное мной копье стражника вряд ли послужило бы надежной защитой от внезапного нападения.

Ночь я провел жалкой тварью, мечущейся в ожидании первых лучей солнца. Восход уже не прибавил мне бодрости. Не окоченел я только потому, что ни минуты не оставался на месте, и к утру валился с ног от голода и усталости. Ноги мои были ободраны до крови, тело иссечено колючими ветвями. Я чуть не увяз в болоте, а когда выбрался на поляну, обнаружил, что потерял копье.

Вскоре лес кончился. Я вышел на открытое пространство. Вершины Титанов смутно вырисовывались на горизонте. Передо мной расстилался луг, но внимание мое привлекло обнесенное загородкой поле, на котором я разглядел, как мне показалось, колосья спелой пшеницы. На самом деле это был овес; впрочем, подобные тонкости меня не занимали. За истекшие сутки я впервые наткнулся на что-то съедобное и, не долго думая, принялся срывать колосья и жадно набивать ими рот.

Блюдо оказалось далеко не самым изысканным, но о гастрономических прихотях пришлось забыть. Насытился я не сразу, однако, утолив голод, почувствовал приятное тепло — тем более, что взошедшее солнце обогрело землю. Глаза у меня слипались, и я уже намеревался улечься вздремнуть, не строя на будущее решительно никаких планов. Еще один пучок колосьев — и больше мне ничего не было нужно…

Усталость так притупила мои способности, что я не слышал шагов за спиной, пока меня не толкнули довольно сильно в плечо. Я едва устоял на ногах.

— Прочь, прочь! — раздался чей-то голос. — Убирайся отсюда, проклятый йеху!

Обернувшись, я увидел перед собой чалую лошадь. Лошадь была самая обыкновенная, и я ничуть ей не удивился, однако грубого обращения с собой терпеть не желал.

— Кто-кто? Йеху? Да я тебя за это!.. — возмущенно вскричал я. С другой стороны ко мне приблизились еще четыре коняги. — А ну, пшли вон! — цыкнул я на них.

Мои слова не возымели ни малейшего действия. Чалый конь ухватил меня передним копытом за запястье. Его приятели обступили меня кольцом.

— Обычная для йеху повадка, — проворчал пегий. — Перепортил все колосья. Это один из наших?

Только в этот момент меня осенило вдруг, что лошади пользуются человеческой речью. Поражало и многое другое, никак не соответствующее нормальному положению вещей. Лошади относятся к домашним животным: они приручены человеком и всецело ему подчиняются. Однако эти четвероногие явно не желали считаться с неоспоримыми фактами. Все трое вели себя скорее как полисмены, застукавшие мелкого воришку на месте преступления. Положение мое было обескураживающим, и я подавил в себе желание заорать на них во все горло. Они бы меня не послушали — и я невольно задался вопросом: с какой стати эти сильные, ловкие животные вообще должны повиноваться слабейшему по сравнению с ними созданию — человеку? Я затравленно озирался на них, пока они сосредоточенно меня разглядывали.

— Готов поклясться, что у него вырвались какие-то слова, когда я его окликнул, — задумчиво произнес серый в яблоках.

— Прочисти как следует уши, — посоветовал ему гнедой. — От этих поганцев кроме визга ничего не услышишь.

Стоящий справа от меня вороной конь заявил:

— Это наверняка один из беглых. Наш хозяин не очень-то дозволяет нам распускать копыта, а не то бы мы задали этим тварям такую трепку, чтобы век помнили. Бог свидетель, они сами нарываются на расправу. А этого, видать, за дело исполосовали, умеючи.

— Верно, однако вон как у него ноги все изодраны. Пробирался через лес, не иначе.

— Что будем с ним делать? — поинтересовался чалый.

— Будь моя воля, я бы себя не пожалел, но приобщил бы его к религии, — отозвался гнедой. — Но вы же знаете нашего босса… Он строго блюдет закон и наверняка прикажет возвратить беглеца целым и невредимым.

— Надо отвести его к дому, а там посмотрим.

Чалый развернул меня в сторону и, звучно хлопнув по заду, скомандовал:

— Н-но! Пошевеливайся!

Я дико воззрился на моих захватчиков. Действительность казалась слишком невероятной. Меня, разумное существо, шпыняют лошади… Но, увы, все обстояло именно так. Гнедой и вороной, оскалив зубы, встали у меня по сторонам. Делать было нечего — и я потрусил вперед.

Меня душило негодование: в жизни еще мне не приходилось терпеть подобного унижения. Утешало только одно: очень скоро эти клячи жестоко поплатятся за свою наглость. Навыков в обращении с животными приобрести мне было негде — в навозе я сроду не хлюпался, но погодите: дайте мне только добраться до вашего хозяина. Клянусь небом, он еще пожалеет, что не родился глухим! А не захочет слушать — я выволоку его на скотный двор и вычищу им вместо швабры все стойла. Ничего, что ноги у меня подкашиваются, зато он у меня попляшет!

По-видимому, полное изнеможение и бурлящий во мне гнев не позволили мне в достаточной мере осознать совершенно неслыханный и столь же неоспоримый факт: лошади владели человеческой речью! Во всем остальном они мало чем отличались от самых обыкновенных одров — пожирателей сена. Поэтому, оказавшись вместе с ними в просторном доме, сложенном из массивных бревен, я слегка растерялся. И уж совсем опешил, увидев на веранде раскинувшегося в вольготной позе белого коня. Я все еще надеялся, что в дверях покажется кто-нибудь из моих собратьев, однако чалый обратился к коню со словами:

— Босс, мы захватили этого йеху в поле. Хотели снять второй урожай, а он весь овес повытоптал.

— Он не из нашенских, — вмешался вороной. — Забрел, видать, издалека — где-то за лесом шатался. Гнедой фыркнул:

— Джейку почудилось, будто он что-то сказал. Эта фраза мигом вывела меня из оцепенения.

— Я что-то сказал? Ах ты, ветродуй чертов! Сказал и сейчас скажу — не тебе со мной тягаться! — Я метнул взгляд на белого коня и добавил: — Да и ты тоже — не мне чета!

Моя вспышка вызвала у коняг, доставивших меня сюда, изумленный ропот. Однако конь, которого они именовали Боссом, и глазом не моргнул, а только пристальнее в меня вгляделся.

— Занятно, очень занятно! — произнес он задумчиво. — Каким это образом йеху удалось обрести дар членораздельной речи?

Я окончательно потерял контроль над собой и неистово завопил:

— Заткни пасть! Я тебе не йеху! Я человек, человек — понял?

Конь встретил мой выпад с самым невозмутимым видом.

— Действительно, мы сами дали вам такое наименование, однако до сих пор само название оставалось нам неизвестным. Итак, йеху — это человек, а человек — это йеху; Разницы, само собой разумеется, решительно никакой. Если два различных термина обозначают одно и то же, следовательно, они равны между собой.

— Нет, не равны! — взвизгнул я. — Впрочем, какое нам дело до мнения безмозглых тварей, которые ни в чем ни уха ни рыла не смыслят? Лошадьми правят люди, а не наоборот! И учат их уму-разуму кнутом, а если нужно… Гнедой оглушительно заржал — и даже сам Босс явно развеселился.

— Да неужели? И ты явился сюда, чтобы нам это сообщить?

— Я не желаю иметь с вами ничего общего! — разбушевался я. — Но если бы только захотел — я бы вас приструнил. Так было и так будет. От века людям дано право помыкать лошадьми как вздумается, а вы, жалкие клячи…

— Молчать! — рявкнул вороной.

— Нет-нет, пусть выговорится, — остановил его белый конь. — Я нередко задавался вопросом, что таится в темных глубинах неразвитого сознания йеху — прошу прощения — человека. — Он оглядел меня с головы до пят, не скрывая благодушной заинтересованности. — Ас какой это стати людям даровано подобное право? Вы полагаете, что люди своим благородным и возвышенным поведением заслужили честь быть опекунами и наставниками других?

Пока я пытался подобрать достойный ответ, гнев во мне угас, и меня охватило чувство жуткой беспомощности. Что мог я ему возразить? Чем человечество могло похвастаться, что поставить себе в заслугу? А я, выступая его адвокатом, какие веские доводы мог привести? Указать на торжество изощренной софистики, швырнувшей меня в пучину бед и позора? Вспомнить о свойственной многим заносчивой самоуверенности, наградившей меня рубцами и синяками?

Кони выжидающе смотрели на меня: белый сочувственно-снисходительно, трое других — с откровенным презрением. Не находя слов, я молча отер пот рукой. На душе было пусто и муторно. Ноги отказывались меня держать, и я пошатнулся.

— Так и есть! — язвительно проржал гнедой. — Забыли, что ли: мозгами ворочать вонючему йеху не под силу.

— Вне сомнения, жилось ему несладко, — заключил белый хозяин. — Наказан он, возможно, и по заслугам, однако надсмотрщики явно перестарались. Советую вам его связать, чтобы он не царапался и не кусался, пока вы будете смазывать его раны. А потом поместите его в отдельное стойло. Дайте ему сегодня молока и отрубей. А я тем временем постараюсь навести справки относительно его владельца.

— Пошли! — понукнул меня гнедой. — Не все языком чесать. Больно уж востер, как я погляжу. Вздумаешь еще взбрыкнуть или закусить удила, так я тебя погоняю и в хвост и в гриву.

Путь к конюшне вел через проезжую дорогу. Едва я ступил на нее, как чалый оттащил меня назад.

— Осторожней! Ты что, не слышишь повозки?

Повозка меня не интересовала. Однако остановились мы у придорожного столба. Я поднял глаза, перед которыми у меня плясали круги, и не без труда разобрал надпись на указателе:

«К Темной Башне».

Не успел я сообразить что к чему, как повозка приблизилась к нам вплотную. Я оторопело уставился на лошадь, которая держала поводья, рьяно нахлестывая запряженную шестерню. Тянули повозку заросшие шерстью, косматые, звероподобные четвероногие — и в них я узнал людей! Это были взрослые мужчины… да нет, и две женщины тоже, судя по их болтающимся отвислым грудям.

— Щегольской выезд, ничего не скажешь, — прокомментировал вороной.

Что-то во мне должно было уступить место переполнявшему меня ужасу. Я думал, что вот-вот расстанусь либо с разумом, либо с самой жизнью. Однако на помощь пришел желудок. Я мучительно простонал — и меня вырвало.

— Свяжешься с йеху, так и копыта недолго откинуть, — проворчал чалый. — Держись, негодник, а то придется тебя силком волочить.

Почти двое суток я метался в лихорадочном беспамятстве. Наверное, только это спасло меня от безумия. Больного, меня не стали кормить падалью, которая составляла обычный рацион человекообразных существ, находившихся в услужении у лошадей. Моя болезнь также спасла меня от совместного проживания с так называемыми йеху, хотя их шумную возню и пронзительные визги я слышал через перегородку постоянно.

Однако было нечто более страшное, нежели грозящая мне деградация. Мозг мой, даже в бреду, неотступно сверлило воспоминание о моей тщетной попытке оправдать человечество. Встреча с Лорелем вселила в меня уверенность в том, что я вновь надежно оградил себя броней скепсиса, и я всячески бравировал щитом цинизма, неуязвимость которого оказалась мнимой. В первой же стычке мои доспехи рассыпались в прах. Я страстно желал смело провозгласить неколебимость моральных устоев и непогрешимую мудрость, неотъемлемо присущие человеческому роду. И что же? Потерялся, сник перед глумливыми недругами, сраженный собственной немотой.

Неволя, впрочем, какой бы тягостной она ни была, вернула меня к жизни. Вынужденный отдых пошел мне на пользу. Мазь, наложенная чалым на мои раны, предотвратила инфекцию и вскорости исцелила их совершенно. Разболтанные в молоке отруби хотя и не принадлежали к числу моих любимых блюд, оказались достаточно питательными и быстро восстанавливали мои силы. Жар прекратился, но я лишний день симулировал нездоровье, чтобы как следует окрепнуть. А ночью, под утро, положил непременно удариться в бега.

Дверь моего стойла также запиралась на один наружный крючок. Для так называемых йеху это простейшее препятствие являлось непреодолимым. Мне, как разумному существу, справиться с ним было раз плюнуть, о чем клячи, естественно, не подозревали. От рамы крошечного оконца я отломил нужной длины щепку, просунул ее в щель и одним махом скинул крючок.

Йеху, к счастью, не ведут ночной образ жизни: отовсюду слышался густой мерный храп. Ворота конюшни были заперты, но мне еще помнились мальчишеские ухватки, когда сараи служили моим излюбленным прибежищем. Я проворно взобрался на сеновал и сразу отыскал заложенное щитом отверстие. Высунувшись наружу, осторожно огляделся по сторонам. Все спокойно. Выбравшись ногами вперед, я повис на руках, потом мягко спрыгнул на изрядно унавоженный двор.

Дорогу я знал как нельзя лучше. В Романии для меня был открыт только один путь. Да и во всем мире тоже, если уж на то пошло. Надпись «К Темной Башне» сопровождалась стрелкой, указывающей налево. В предрассветной мгле, при свете меркнущих звезд заблудиться было невозможно. Выйдя на большак, я припустил изо всей мочи.

Не давая себе роздыху, я несся вперед как очумелый, хотя погони за мной никакой не предвиделось. И вовсе не потому, что мне не терпелось добраться до этой невообразимой башни. Инстинкт побуждал меня держаться от нее подальше. Но в то же время эта башня представлялась мне желанным приютом, могущим меня спасти от куда более чудовищных несчастий. В захлестнувшем меня хаосе только там виделась мне твердая точка опоры, причем единственная, другой я попросту не способен был вообразить.

25. Сомнительный провожатый

Не прошло и часа, как дорога круто взяла вверх.

Теперь, когда долина осталась позади, ветер пронизывал меня до костей. Я поплотнее закутался в вонючее одеяло, которым чалый укрывал меня на ночь. К рассвету я уже одолел первый перевал и оказался на изрезанной оврагами плоской возвышенности, заросшей чахлой травой и колючим кустарником.

Я подумал, что цивилизованные лошади, которые держали меня в плену, вряд ли поселились бы здесь из-за явной нехватки корма. Однако, завидев на горизонте дымок, приблизился к нему не без опаски.

Вскоре я увидел перед собой широкую лощину, по которой протекал довольно полноводный ручей. Истинное сокровище среди пустынной, засушливой местности: воды в нем хватило бы и для самого большого стада. Впрочем, коровы на бережке уже давным-давно забыли о жажде. Как рассевшиеся вокруг грифы — о голоде…

От процветавшего некогда здешнего ранчо тоже остался один скелет. Крыши не сохранилось почти ни одной. Глинобитный жилой дом дышал на ладан. Стены его обвалились — и только из неприглядной на вид боковой пристройки курился дымок. Не будь мой желудок так пуст — я бы довольствовался глотком воды из ручья. Однако ноги у меня подкашивались, и я свернул на заросшую сорняками тропинку, которая вела к покосившемуся крыльцу.

На мой стук отозвались не сразу. Переступив порог, я очутился в просторной, скудно обставленной комнате. У очага возился сгорбленный бородатый старик в набедренной повязке. За отсутствием камина дым уходил прямо через отверстие в потолке. Сумрачный свет просачивался внутрь только через окна, смотревшие во внутренний дворик.

Хозяин с явным усилием повернул голову в мою сторону. Как только глаза мои немного свыклись с темнотой жилища, я едва удержался от изумленного возгласа. Лицо старика сплошь покрывали кровавые чирьи. И не только лицо — но, насколько я мог разглядеть, и все тело…

— Доброе утро, — сказал я, так и не дождавшись приветствия.

— Для кого доброе, для кого нет, — угрюмо пробурчал хозяин.

Имело ли смысл втолковывать ему, что я к этим счастливчикам не отношусь?

— Я иду со стороны долины, — начал я. — Всю ночь без привала, и хоть бы одна живая душа навстречу, Вы не подскажете, где тут можно перекусить?

Раздумывая над моим вопросом, старик медленно, словно сомнамбула, раскачивался взад-вперед, потом горестно заговорил:

— Да, мы все еще не чураемся здесь пищи, хотя чего ради — вряд ли кто объяснит. Мне вот-вот принесут поесть, и тогда вам представится случай продлить свое существование, коли вы сочтете это нужным.

— Отлично, — я потер руки, хотя тон хозяина делал неуместным наличие аппетита.

Увидев в углу табуретку, я придвинул ее поближе к огню.

— Утречко-то выдалось прохладное. Хозяин, выдержав по своему обычаю паузу, в ответ заметил:

— А пальто у вас не ахти какое.

— Что поделаешь: лучшего не нашлось. Разговор, казалось, готов был на этом прерваться, однако минуту-другую спустя хозяин указал на плащ с капюшоном, свисавший с гвоздя в стене.

— Вот накидка одного из моих сыновей: хотите — забирайте себе.

— Спасибо большущее! Охотно возьму. Предложение, естественно, меня обрадовало, но из вежливости я добавил:

— Надеюсь, ваш сын не будет против?

— Вряд ли он что-нибудь возразит, — продолжал старик тем же бесцветным, монотонным голосом. — Он уже умер — да и все другие мои сыновья тоже умерли.

Мне не оставалось иного способа замять неловкость, как только снять с гвоздя и примерить подарок. Это была длинная, мне чуть не до пят, хламида из верблюжьей шерсти, легкая и теплая.

— Красотища! — воскликнул я с наигранной беспечностью, которой тут же устыдился. — Кстати, я еще не представился: Шендон.

Слова мои повисли в воздухе. Старику понадобилась целая вечность, чтобы повернуться ко мне лицом. Наконец он распрямился и впился в меня огненным взглядом. Гнев старика застал меня врасплох, однако инстинктивно я чувствовал, что вовсе не я тому причина.

— Иов, — отрекомендовался он.

Чирьи вылетели у меня из головы — и я протянул было руку, но он смотрел куда-то мимо меня. По-видимому, он не слишком нуждался в моем обществе, но не мог же я уйти, не дождавшись обещанного завтрака.

— Очень рад, — проговорил я. — Еще раз большое вам спасибо, мистер Иов.

— Просто Иов. Вез мистера. Имя — это единственное, что у меня еще есть. Все остальное отобрано.

Мою благодарность он, казалось, пропустил мимо ушей, но тут же выяснилось, что я ошибался.

— Перед уходом я дам вам еще сандалии, они вам пригодятся, — торжественно заявил он, подбрасывая в огонь полено.

Кочергой ему служил обломок обгоревшей наполовину доски. Приглядевшись, я различил на ней какие-то буквы. Разобрать их вверх ногами было не так-то просто, однако я умудрился прочесть уцелевший от огня один-единственный слог «Тем…».

Меня подбросило как от удара током.

— А что там дальше было написано? Случайно, не «Тёмная Башня»?

— Да-да, именно так.

— Где же этот указатель находился? — не отставал я.

— Когда я приобрел это поместье, он был прибит к старому тополю, который стоял вон там. — Старик ткнул в сторону дороги раздувшимся от волдырей пальцем. — Потом началась вся эта кутерьма, коровы все до единой передохли от чумы, и кочерга из дома тоже куда-то пропала. Пришлось заменить ее вот этой самой доской. Она хороша тем, что древесина в ней уж больно прочная — не сравнить со здешними тощими палками.

— Но куда именно эта надпись указывала? — упорствовал я.

Иов, пытаясь припомнить нужное направление, принялся озираться по сторонам.

— Вон туда, за дом: там начинается тропка, которая ведет в горы.

В эту минуту на пороге появилась убитая горем женщина с котелком похлебки в руках. По распоряжению Иова она принесла для меня тарелку, а чуть позже — и пару сандалий.

— А вы сами когда-нибудь туда заглядывали? — поинтересовался я, когда мы вновь остались вдвоем.

— Дальше границы моих владений не бывал — это в полумиле от края леса. — Иов облизал ложку и с горечью покачал головой. — Я обычно объезжал свои пастбища верхом, когда еще мог держаться в седле.

У меня у самого от забот голова шла крутом, тем не менее я почитал себя обязанным отплатить Иову за гостеприимство сочувствием к его невзгодам.

— Да, что и говорить, трудненько вам пришлось, — участливо сказал я. — Хлебнули лиха вдоволь, верно, старина?

Глаза его вновь сверкнули плохо скрываемым негодованием.

— Я несу на себе худшее бремя, какое суждено всем нам, — бремя существования.

У меня было точно такое же чувство, но что толку? Чаще всего нас подстрекает дурацкое стремление побудить собеседника легкомысленно относиться к своим тяготам, но зато собственные неприятности мы охотно изображаем как настоящие бедствия.

— Выходит, по-вашему, жить на свете — тошнее всего?

Мой вопрос окончательно вывел его из равновесия. Не спуская с меня неистово пылающих глаз, он с пеной у рта принялся декламировать яростной скороговоркой:

Мы родимся на свет, чтоб страдать до кончины,

А зачем жили мы — не узнаем причины.

Не узнаем вовек, кто себе на забаву

Сотворил нас и кто учиняет расправу.

Нас позвали за стол — так накрытый, что чудо,

Но повар, свихнувшись, перепортил все блюда.

Мы с расчетом свои замышляем поступки,

Но итоги ничтожней трухлявой скорлупки.

Наше тело и ум совершенны на диво,

Но они меж собою грызутся сварливо

И за первенство спорят весь век неустанно,

Досаждая друг другу в войне постоянной.

Оба пола в соитье не ведают счастья:

Плоть враждует с душой, раздирая на части

Наслаждения наши, — ведь радостям тела

До сердечных забот ни малейшего дела

Нет в союзе погибельном. Страстью томимы,

Себе же на горе потомство плодим мы.

Наши дети отцов ненавидят сыздетства,

Ибо наше ничтожество — вот их наследство.

Для несчастных сынов мы — козлы отпущенья:

Мы привязаны к ним, но не знать нам прощенья.

Как и нам, суждена им одна безнадега —

И мозгов в голове у них тоже немного.

Жизнь отнимет у них все, что юность сулила,

А в конце, как и нас, поджидает могила.

Но упорно — хоть тресни — бубним и талдычим,

И жестокую силу трусливо величим,

Продолжая обман из колена в колено

Жалкой басней: все сущее, мол, непременно

Вышней волей продумано в каждой детали.

Возносите хвалы — и забудьте печали!

Вот бессмысленный треп туполобой оравы —

Глас народа бредовый, нелепый, гугнявый.

Прочь бегите вы, прочь, дурни с писаной торбой,

От того, кто вкусил умудренности скорбной!

Вспышка длилась недолго. Иов замолчал, сник и вновь принялся за еду с таким видом, словно в доме лежал покойник.

Возразить мне было нечего. Кое-что из того, что он сказал, вполне отвечало сумятице у меня в голове — мыслям и чувствам, угнетавшим меня с тех пор, как я покинул Замок Ниграмус. Иов прояснил мне многое: его страстная обвинительная тирада открыла мне глаза на мое собственное положение. Я и так с горечью сознавал, что похож на перекати-поле, в изобилии попадавшиеся мне на каждом шагу близ дома Иова, — ни свежих побегов, ни прочных корней у меня нет. Со времен юности я не встретил еще ни единого человека, который дорожил бы моим обществом. Теперь действительность предстала мне в еще более ужасном свете. Дело было не только во мне самом — и не в том, что судьбе угодно было обделить меня счастьем. Мне вдруг сделалось понятно, что на достижение в нашем бренном мире хоть чего-либо мало-мальски стоящего незачем и надеяться.

Поначалу я собирался попросить у Иова разрешения немного передохнуть под его кровом, однако сон с меня как рукой сняло. Меня подгонял вперед неодолимый зуд, подобный тому, какой побуждает иного растравлять свои едва зажившие раны. Мне предстояло убедиться в истинных размерах зла, и я роковым образом был уверен, где именно смогу бросить лот в грозную пучину.

Хозяин дома, казалось, перестал меня замечать, однако едва я пошевелился, он поднял голову.

— Вы все еще намерены туда отправиться? — глухо спросил он, показывая на обгоревшую доску. — Добра не ждите. Вам оттуда не выбраться.

— Знаю, — ответил я твердо, стараясь сохранить спокойствие. — Иду навстречу тому, что меня ждет. Не хочу дожидаться, пока оно само нагрянет.

Я пересек расположенное на косогоре пастбище, миновал густой ельник и не без труда взобрался по каменистым уступам на крутой перевал, всходивший едва ли не под самые облака. Там я сбился с пути, но, одолев горный хребет, напал на новую тропку, по которой через жидкий кустарник и заросли болиголова выбрался на дорогу.

Местность выглядела безотрадно. Над головой нависали тяжелые тучи, через свинцовую толщу которых, казалось, сроду не пробивался луч солнца. Однако суровый этот край некогда был, по всем признакам, обитаем. Кое-где, среди куч можжевельника и обнажившихся горных пород, поросших грязно-серым лишайником, желтела нескошенная луговая трава. Растерявшие листву деревья были в незапамятные времена явно посажены рукой хозяина, заботившегося о густой тени у входа в дом. Теперь вместо домов чернели одни только ямы, над которыми свисали скрюченные от дряхлости ветви. Изредка попадались полуразрушенные заборы из грубо обтесанного камня. Что они ограждали теперь, кроме пустоты и заброшенности?

Шел я долго, силы мои были на исходе. Близился уже закат, однако окрестности становились все менее и менее привлекательными. Одолев еще один мощный кряж на подступах к Титанам, я увидел, что дальше дорога разветвляется. Сказать, что я обольщался иллюзиями, было бы пустой тратой слов, но все же, надо сознаться, думал найти на перепутье хоть какой-нибудь ориентир. Надежда меня обманула — и я застыл у развилки столбом, тупо глядя в пространство перед собой.

Не знаю, долго ли я так простоял, но через какое-то время почувствовал, что я не один. За спиной послышалось странное постукиванье, сопровождаемое ширканьем о дорогу. Собравшись с духом, я обернулся и увидел незнакомца, который как нельзя лучше вписывался в пейзаж. Настороживший меня стук производил проворно переставляемый им костыль: делая шаг вперед, незнакомец всякий раз волочил свою опору за собой по дорожной пыли.

Зная по прежнему опыту, что все оборванные калеки — обычно попрошайки, я по привычке обратился к нему довольно резко, как если бы он пристал ко мне на станции окружной железной дороги:

— Ну, чего надо?

Бродяга, ничуть не смутившись, усмехнулся с откровенной наглостью.

— А может, лучше тебя самого об этом спросить? — скрипучим голосом осведомился он. — Вид у тебя такой, будто ты заблудился.

Трудно передать, насколько он меня разозлил, однако другой помощи ждать было неоткуда, и я постарался сдержать раздражение.

— Что-то не вижу здесь дорожного указателя. Бродяга сплюнул и, тряхнув костылем, поинтересовался:

— А куда топать изволили?

Желание поскорее от него отделаться боролось во мне со стремлением разузнать поточнее, где мы находимся.

— Сразу и не скажешь. Я решил уклониться от прямого ответа. Бродяга подтащился ближе и вплотную придвинул ко мне свою грязную физиономию.

— Но куда тебе охота попасть, сказать-то можешь, верно?

Открывать свои карты мне, признаться, не очень улыбалось, и я промямлил:

— Да так, в разные места планировал заглянуть. — Но потом вдруг решился и выпалил: — Сгодится, к примеру, и Темная Башня.

Бродяга иронически фыркнул.

— Мозгляк мозгляком, а тоже повыше норовит метнуть… Ты хоть соображаешь, что там тебя ждет?

Я стиснул кулаки, но усилием воли подавил гнев, вспомнив об его увечье.

— Не твое собачье дело! Если знаешь, как туда добраться, — выкладывай!

— Еще бы не знать! Кому как не мне… Нимало не сконфуженный моим бешенством, он продолжал ухмыляться, явно забавляясь безвыходностью моего положения.

— Темная Башня? Не та ли, что на берегу карового озера Эшеров?

Сначала я решил было, что он задумал втереть мне очки, но при этих словах сомнения мои развеялись, и досада в душе улеглась.

— Та самая.

Минуту-другую он усердно скреб концом костыля по щебню, явно задавшись целью подольше меня помучить. Потом с дьявольски лукавым видом прищурив глаз, повернул голову в сторону, словно обращался к кому-то третьему:

— Я его спрашивал-спрашивал, чего ему там надо, а он уперся — и ни в какую. Ни слова из него не вытянешь.

— Ну хорошо. — Уверившись, что предо мной человек сведущий, я счел бессмысленным увиливать от прямого ответа.

— Что меня ждет в башне, понятия не имею. Догадываюсь, но смутно. Там еще есть какая-то Пещера Гнипахеллир — не слыхивал о такой?

Бродяга пристально всматривался в кончик своего костыля, которым больше уже не размахивал. Потом вдруг вскинул на меня засверкавший нехорошим блеском взгляд.

— Ты что, в самом деле собираешься проникнуть внутрь?

Головоломность предстоящей мне задачи поглощала меня целиком, и сил для того, чтобы возмущаться, уже не было.

— Как получится. Может быть, только сделаю там привал. Вообще-то, конечный пункт моего маршрута — Иппокрена.

— В таком случае пещеры тебе не миновать, — проговорил он с неожиданной жесткостью. — Но одному тебе туда не попасть… живым, по крайней мере.

Безапелляционный тон бродяги заставлял прислушиваться к его словам. Я только беспомощно развел руками.

— Так или иначе, выбора у меня нет. Надо — значит надо.

— Вот это другой разговор, — вскричал он. — Надо — значит будет. Гляди!

С этим восклицанием бродяга отшвырнул костыль и выпрямился во весь рост. Теперь он оказался выше и гораздо стройнее меня, грязь с замурзанного лица исчезла бесследно, и взгляд приобрел твердое, решительное выражение. Одним рывком он сдернул с себя изодранную накидку и очутился в кожаном жакете с пряжкой на поясе и туго облегающем черном трико.

— Фаустофель, — представился он, наслаждаясь моим изумлением. — Готов указать дорогу и сопроводить дальше. За определенную плату.

— Разумеется, не бесплатно, — поддакнул я, растерянно озираясь вокруг себя. Преобразившийся встречный в новом обличий нравился мне еще меньше, но без провожатого, я чувствовал, было не обойтись.

Уже сгущались сумерки, а ночью, я знал, при такой облачности опустится темнота — хоть глаз выколи.

Я обернулся к Фаустофелю, не сводившему с меня цепкого взгляда.

— Твои условия? Денег у меня кот наплакал.

— Деньги мне ни к чему. Заруби это на носу с самого начала. И помни: на всякие штучки-дрючки я с тобой времени терять не собираюсь. Дело прежде всего. А запрос у меня нешуточный. Боюсь; дрогнешь.

Мне в тот момент было не до страха, но профессиональный навык требовал держать ухо востро. Не хватало только, чтобы тебя околпачили… Я испытующе прищурился:

— Давай выкладывай, посмотрим.

— Ладно. Дай мне слово — а если дашь, уж я позабочусь о том, чтобы ты его сдержал, — дай мне слово, что последуешь за мной всюду, куда бы я тебя ни повел, — хоть в самое пекло.

Он дружески похлопал меня по плечу, и по всему моему телу прошла судорога.

— Уговор наш останется между нами, Предложение необходимо было обмозговать.

— А это по пути к месту моего назначения — или как? — припер я собеседника к стенке.

— По пути моего следования, — уточнил он. — Короче, если я уклонюсь в сторону, наш контракт немедленно аннулируется.

Склоняясь к соглашению, я все еще не мог вполне избавиться от сомнений и боязни. Пересилило ясное понимание того, что, отвергнув его помощь, я рискую остаться вообще на бобах.

— Так и быть, по рукам! — решился я и попытался разрядить напряжение шуткой: — Может, нужно расписаться?

— Кровью! — прогремел он. — А ну, давай сюда! Прежде чем я успел что-либо сообразить и отдернуть левую руку, Фаустофель выхватил из-за пояса кинжал и полоснул по моему запястью. Окунув палец в брызнувшую кровь, он что-то написал им по воздуху.

— А теперь пошли! — бросил он мне, сворачивая налево. Я заторопился вслед, стараясь не отставать ни на шаг.

Если местность и раньше не внушала особого веселья, то теперь нас окружало беспросветное отчаяние. Убитые горем деревья застыли в безвыходной муке, воздев к небу узловатые ветви; отверстия от выпавших сучьев казались пустыми, выплаканными глазницами. Картина, представшая впереди, на верхушке холма, удручала еще более. Сколько я ни убеждал себя, что это всего-навсего скрещенные стволы двух согнутых берез, взгляд упорно видел перед собой страдальчески распростертое тело, обнаженное для наказания кнутом.

Как раз у этих берез тропа резко уводила вбок. Не озаботившись предупредить меня об этом, Фаустофель нырнул в чащу.

— Полегче, Серебряный Вихор! Смотри не наступи на скелет.

Я не стал у него выпытывать, откуда он узнал о прозвище, которое мне дал Голиас. Однако последовать его совету было затруднительно. Вся эта страна, в которой я оказался, виделась мне полуразложившимся трупом — костяком с уцелевшими на нем клочьями кожи и пучком волос на оголившемся черепе.

Стояла редкая для осенних вечеров духота. Я обливался потом, однако (думаю, без Фаустофеля тут не обошлось) не испытывал ни голода, ни усталости. Он шагал широкими шагами, и я едва поспевал за ним. Споткнулся только однажды, замешкавшись у отвратительного на вид ручья, который мне очень не хотелось переходить вброд. Мой спутник меня подбодрил: я ступил в вязкую жижу — и с омерзением ощутил под ногами встревоженное шевеление кишащих в ней неведомых тварей.

— Ручей впадает в озеро Эшеров, — пояснил Фаустофель. — Еще немного, и мы у цели.

Вскоре мы в самом деле приблизились к озеру вплотную, но даже у самой кромки я ровным счетом ничего не видел.

Поверхность зловонного пруда совершенно не отражала света, и береговая линия угадывалась только по отсутствию деревьев. Мы остановились под раскидистым вязом, сплошь увитым лианами: в полутьме он нависал над нами диковинным грозным чудищем.

— Вон твоя башня, — отрывисто бросил Фаустофель. Выяснилось, что я давно уже смотрю на нее, но не вижу в упор.

Я ожидал увидеть нечто вроде монумента Вашингтону. Передо мной же смутно вырисовывалось приземистое сооружение с продавленной крышей, едва возвышавшееся над тесно обступившими его деревьями. Для чего предназначалась эта неказистая постройка — оставалось только гадать. Одно можно было сказать наверняка: находиться внутри нее могли только те, кто навсегда распрощался с радостями жизни.

На душе у меня было препаршиво, но, не желая ударить лицом в грязь перед Фаустофелем, я беспечно полюбопытствовал:

— Есть хоть одна живая душа в этой будке?

— Это нам еще предстоит выяснить, — послышалось в ответ.

Издалека донеслись раскаты неурочного в это время года грома. Пока мы огибали озеро, гроза разразилась над нашими головами. Все вокруг окончательно заволокло мраком.

— Мы не заплутаем? — прокричал я моему спутнику в самое ухо. — Не лучше ли переждать, пока прекратится ливень?

Фаустофель презрительно повел плечом:

— Какое заплутаем! Я здесь свой. — Его двусмысленный тон вполне соответствовал загадочности фразы. — Держи меня за полу, если не разбираешь дороги.

Как он сам исхитрялся не оступиться — ума не приложу. Не видно было ни зги. Непроницаемую тьму прорезали зубчатые молнии: их ослепительные вспышки выхватывали из мрака недвижное озеро и так называемую башню, к которой мы приближались медленно, но верно.

Башня, как выяснилось, стояла на островке у противоположного берега озера. Между островком и сушей был перекинут небольшой мост. Это меня несколько обнадежило, так как плюхнуться в тошнотворную пучину я не согласился бы ни за какие блага в мире. Даже ради того, чтобы найти укрытие от проливного дождя. Признаюсь, стремление к заветной башне отступило на второй план перед желанием поскорее спрятаться под крышей. Страха перед грозой я никогда раньше не испытывал, но на сей раз молнии ударяли прицельно, с невиданной меткостью. На моих глазах вековой дуб разлетелся в щепы; то и дело в лесу раздавался сокрушительный треск и грохот падающих стволов.

Мост был уже шагах в десяти от нас. Сверкнувшая молния парализовала нас на месте. Но вслед за рыбой-лоцманом не замедлила явиться и настоящая акула. Слепящий зигзаг распорол небо надвое и жахнул точно в самую макушку башни. От ужасающего грохота мои барабанные перепонки едва не лопнули, однако я с тревогой различил, как из темноты донесся отчаянный вопль. Едва ко мне вернулась способность воспринимать окружающую действительность, я сразу же впился глазами в черноту. На помощь мне пришла третья вспышка. Я отчетливо увидел, что башня рухнула. А через мост, спасаясь от града камней, бежит сломя голову охваченный паникой человек, с лицом, искаженным от безумного страха.

Второй раз мне уже не пришлось его увидеть. Нас он, по-видимому, не заметил. Окликать его было бесполезно: оглушительный раскат грома заставил землю под нашими ногами содрогнуться. При свете новой вспышки я напрасно искал его глазами: он бесследно исчез.

Я никак не мог решить, что лучше: претерпевать бедствие в одиночестве, как этот несчастный, или же делить компанию с моим проводником. Фаустофель либо без труда следил в кромешной тьме за выражением моего лица, либо свободно читал мои мысли. Небо сотряслось от очередного удара. Едва рокот затих, послышался саркастический голос Фаустофеля:

— Тебя как будто занимал вопрос, обитает ли кто в этой башне? Так вот, теперь я склоняюсь к тому мнению, что, скорее всего, нет, не обитает.

— Что же нам теперь делать? — потрясенно спросил я, пропустив его иронию мимо ушей.

— Перебраться через мост.

Прежние обстоятельства, побуждавшие меня стремиться к названной цели, утратили теперь значение. Но это мало меня трогало: мыслить логически я был не в силах. Исковерканное ужасом лицо бегущего человека — вот что стояло у меня перед глазами. Угроза гибели под обломками не могла быть единственной причиной обуревавшей его паники. Бывают разрушения пострашней падающей башни: судя по всему, беглецу пришлось столкнуться с более жутким зрелищем — обнаружить признаки неминуемой гибели в ком-то из близких или в себе самом… Мысль о том, чтобы приблизиться к месту адского испытания, заставила меня отшатнуться.

— Перебраться через мост? Лучше не надо.

— Думаешь, я позволю тебе увильнуть? Молния высветила лицо Фаустофеля, залитое дождем. Оно выражало не раздражение, а скорее озабоченность.

— Предположим, я освобожу тебя от данной клятвы. Но разве ты отыщешь дорогу назад один, без меня? Не без оснований скажу, что нет.

Раздавленный сознанием полной неотвратимости, я не мог ничего ему возразить.

— Хорошо, идем вперед. Указывай путь. Не найдется ли поблизости хоть какого-нибудь закутка — защититься от непогоды?

— Единственное, от чего ты будешь защищен — так это от непогоды, — сообщил мне Фаустофель не без ехидства. — Это уж точно.

Мы вступили на мост и успели пройти несколько шагов, прежде чем вновь сверкнула молния. Впереди виднелась груда обломков: это все, что еще оставалось от башни. Кирпичи валялись всюду, однако похоже было на то, что башня обрушилась в какую-то громадную яму.

— Стоило мне протянуть руку — и это отняли, — пробормотал я.

Фаустофель промолчал. Мы продолжали идти, но через минуту он остановил меня словами:

— Взгляни-ка вон туда! Чуточку левее. И посмотри внимательней, что у тебя под ногами.

Очередная вспышка озарила развороченный подвал башни. Каменная стена обвалилась, обнажив скальное основание, в котором зиял пролом высотой в человеческий рост. Над ним были высечены две надписи: прочитать их я не успел, однако начал постепенно догадываться.

— Что там такое написано?

— На самом верху, — пустился в объяснения Фаустофель, — читаем: «Пещера Гнипахеллир. Осторожно — злая собака!» Пониже, над самым входом: «Оставь надежду, всяк сюда входящий».

Колени у меня подогнулись, но я постарался возразить как можно более твердо:

— Мне оставлять нечего. Надежд у меня давным-давно нет.

То, что неопровержимо имеет место в действительности, отрицать трудно: ко всякому убеждению следует подходить с деликатностью. Фаустофель же в ответ разразился безжалостно-язвительным смехом:

— Лжец! — вскричал он. — Отъявленный лжец! Все смертные и все нечистые питают надежды, хотя бы только одну-единственную: перестать быть. Существование надежда красноречивей всего иллюстрирует изощренную жестокость небес, а жестокость — самое главное их отличительное свойство. Представь себе злонамеренную силу, которая при жизни подвергает нас утонченнейшим пыткам и в то же время потчует дурманным зельем, заставляющим верить, что полоса бедствий должна когда-нибудь кончиться. Бодрствуя, никто из наделенных разумом не в состоянии избавиться от этого безумства. Взять хотя бы тебя самого. Тебе прекрасно известно, что в жизни твоей нет ничего стоящего, однако в эту минуту ты больше всего надеешься на то, что тебе не придется лезть в эту дыру.

Вход в пещеру я мог видеть теперь и с закрытыми глазами. Мысль о нем буравила мне голову насквозь.

— По-твоему, придется? — Я промок до нитки, но во рту у меня было сухо. — Обхода нет?

— Придется, приятель, придется… И обхода нет.

— Но куда эта пещера ведет, что там внутри?

— Она ведет в прогнившую сердцевину мироздания, — провозгласил Фаустофель. — И что может оказаться внутри хода, проделанного червяком?

Потеряв голову от ужаса, я рванулся было в сторону, но Фаустофель стиснул мне локоть железной хваткой. В тот же миг меня подбросило вверх и понесло по воздуху. Когда я вновь оказался на ногах, от непогоды и в самом деле осталось одно воспоминание. Дождя не было и в помине. Я стоял внутри пещеры.

26. Вход в преисподнюю

Поверхность, по которой мы скользили вниз, была покатой, как нора сурка. Задержать падение я не мог, и потому артачиться не имело смысла. Фаустофель цепко держал меня за шиворот, и мы продолжали лететь в пропасть очертя голову. Потом неожиданно, где-то в самых недрах земли, склон выровнялся, и Фаустофель вознамерился сделать там привал.

Если я и пытался бежать от воображаемых опасностей, то теперь, оказавшись беспомощным перед реальной действительностью, всецело проникся духом фатализма и хладнокровно сбросил с плеча руку моего компаньона.

— Убери клешню! — презрительно процедил я, стараясь вызывающим тоном замаскировать выказанное малодушие. — Я и сам по себе справлюсь, без твоего участия. Хочешь показать интерьер — нечего суетиться, будто ты владелец недвижимости, которую собираешься всучить покупателю. Идем! Веди вперед — хоть к самому дьяволу, лишь бы развязаться поскорее!

— Именно туда мы и направляемся, — отозвался Фаустофель и что есть мочи гаркнул:

— Отпирайте двери и придержите Гарма! Только когда двери распахнулись, я догадался об их существовании. В проеме было разлито сумеречное свечение. Это было первое, что я увидел, однако ошеломило меня не это. Присмотревшись, я разглядел возвышавшуюся передо мной гигантскую гору, покрытую, как мне почудилось, жухлой травой. Однако бока этой горы ходили ходуном, то вздымаясь, то опускаясь, — как будто дышали. И точно: гора на самом деле оказалась чудовищно громадной собакой — вскоре мы приблизились к ее хвосту. Так вот какого песика, согласно надписи, следовало остерегаться: этот величиной был вдвое больше кита.

Я глянул искоса на Фаустофеля: он смотрел на меня с любопытством.

— Не бойся. Гарма спускают с цепи только на тех, кто собирается улизнуть. Его время еще не пришло.

Мы старались держаться от чудища подальше, но я был начеку, опасаясь внезапного прыжка.

— И что же, его натравят на здешних обитателей и выгонят их вон?

— Совсем нет! — жестко отрезал Фаустофель. — Он выскочит на свободу сам — ив неистовом бешенстве перегрызет всем глотки. Пощады не дождется никто.

— Господи! — вырвалось у меня.

— Незачем будет тогда взывать к вашему Богу, — презрительно бросил Фаустофель. — Кем бы Он ни был, спасения не будет и Ему. Гарм со своей сворой сожрет на небе звезды — все до единой, а Млечный Путь створожится от его бешеной слюны.

— Но неужели нельзя посадить пса на цепь покрепче? — О дружках Гарма я даже не рискнул заикнуться: одного вида этой псины было достаточно. — Кто его освободит и откуда вообще взялась такая собачечка?

— Кто? — язвительно фыркнул Фаустофель. Лицо его сделалось мрачнее его собственного пророчества. — А злобная порочность разве не способна порождать орудия собственного мщения, и всегда ли они пребудут в бездействии? Цепи для разнузданности выкованы надменностью, однако изо дня в день их разъедает ядовитый гной, сочащийся из разлагающегося мироздания, и когда-нибудь эти оковы порвутся, непременно порвутся!

Мы как раз проходили под одной из громадных цепей, удерживавших Гарма: она изрядно проржавела, однако запас прочности, к счастью, был еще велик.

Я все же ускорил шаг.

— А человечеству тоже будет каюк? — прошептал я.

— Ага, тебе это не очень-то по вкусу, хотя собственная жизнь тебе давно опротивела, так? — Фаустофель сардонически расхохотался. — Ты что же, воображаешь, что если небесные престолы рухнут и богов перемелют псиные челюсти, то уцелеют жалкие гомункулы, которых эти самые боги дрессируют словно блох и словно блох щелкают на ногте? Куда уж вам!

Вероятно, он говорил правду. Но мысль о полной гибели человечества показалась мне ужаснее самой черной дыры. Я только на секунду представил себе небытие всех моих собратьев — и тотчас же, дабы не сойти с ума, вышвырнул из головы эту жуткую картину и приложил руку к запылавшему лбу.

— Нет! Такого не может быть! — запротестовал я. — Кто-то да должен спастись.

— Наслушался басен? — Фаустофель посуровел и, перестав меня подначивать, озабоченно наморщил лоб. После напряженной паузы он резко проговорил: — Болтают, будто парочка, которую даже собаки не тронут, останется в живых и дождется нового промысла свыше, но я…

Речь его прервало оглушительное рычание, по сравнению с которым гром казался младенческим писком. Оглянувшись, я понял, что Гарм только что нас увидел. Оскалив зубы величиной с телеграфный столб, он с хрипом метался из стороны в сторону, грохоча цепями, и свирепо рвался вперед.

— Тихо, не дергайся! — успокоил меня Фаустофель. — Псине вздумалось размяться — и только. Пока ты в аду, бояться тебе нечего.

Утешение, мягко говоря, было слабым, но в этот момент Гарм гавкнул что есть мочи — и вырвавшееся у него из пасти горячее дыхание уложило меня на месте. Но ненадолго. Едва опомнившись, я сиганул в воздух резвее кролика, а потом со всех ног бросился к расселине ближайшей скалы, где и затаился, будто мышь в щелке.

— Стой, болван, стой! Гарм тебя не цапнет. Стой, говорю!

Несмотря на развитую мной спринтерскую скорость, Фаустофель настиг меня в два прыжка. Он вновь стряхнул с себя мрачность и ехидно ухмылялся при виде выказанной мной трусливости.

— Вырвись он на свободу, ты бы никуда от него не делся — как жучок, который от страха притворяется мертвым. Давни каблуком — и одно мокрое место останется. Хорошо хоть, что стрекача ты дал в нужную сторону. Наш путь лежит через этот проход, но должен предупредить серьезно: вздумаешь опять драпать как курица с отрубленной головой — пеняй на себя.

— А ты больно уж умный, как я погляжу! — огрызнулся я. — Впрочем, что с тобой пререкаться? Сам знаю не хуже твоего: мудрость — это готовность ко всему, но страх гибели лишает разума, так что придется тебе это учесть.

— Учтем, учтем — дело привычное, — пробормотал Фаустофель, ускоряя шаг.

Не совсем уяснив смысл сказанных им слов, я промолчал. Проход оканчивался спиралевидной лестницей. Вниз вели вырубленные в скале ступени, истертые множеством подошв за сотни, а быть может, и за тысячи лет. Фаустофель уверенно шагнул вниз, и я, понимая, что обратного пути нет, безропотно последовал за ним.

Ступени были широкими и пологими. Фаустофель спускался довольно проворно, а я не отставал ни на шаг, стараясь не думать, с чем придется столкнуться на очередном витке. Охваченный невеселыми предчувствиями, я мало обращал внимания на величину пройденного пути, но, должно быть, позади остались тысячи ступеней, прежде чем мы, по знаку Фаустофеля, задержались на небольшой площадке.

— Здесь имеется окошечко, через которое виден подлунный мир, — заметил Фаустофель таким небрежным тоном, словно демонстрировал туристу вид на озеро Мичиган. — Можешь полюбопытствовать.

С этими словами он уступил мне место у пробитой в толще скалы амбразуры диаметром в три-четыре фута. Я посмотрел в нее, но не увидел решительно ничего. Потом, вцепившись покрепче руками в подоконник, высунулся наружу.

Мы находились под землей, но ожидаемой тьмы вокруг не было: не было ни тумана, ни облаков — ничего, что могло бы препятствовать взору. Воздух, казалось, тоже отсутствовал — или же был прозрачнее дистиллированной воды. Я посмотрел вверх, прямо перед собой, по сторонам — направо и налево, посмотрел вниз. Нигде ничего — полная, совершенная пустота… Глаза тщетно искали опоры, на которой могли бы остановиться; я вдруг почувствовал, что они готовы вырваться из орбит — и само тело погружается в зыбучее, невидимое, бесплотное пространство. Задрожав, я испуганно отпрянул от амбразуры.

— Там же ничего нет! — вскричал я с упреком, словно Фаустофель был тому виной. Пустота вокруг не слишком меня удивила, но бездонный вакуум внизу потряс до глубины души. — Из окна самолета что-нибудь да увидишь — тучку или радугу, а тут — хоть шаром покати… Упасть некуда.

— Да, падение здесь будет вечным и бесконечным, — подтвердил Фаустофель. — Это и есть та самая, известная тебе Бездна.

Ни о чем подобном раньше я и не подозревал, но немного ободрился и с наигранной беспечностью переспросил:

— Бездна? Та самая?

— Та самая, — кивнул Фаустофель, явно довольный произведенным на меня впечатлением. — Ты ей сродни, поэтому советую познакомиться поближе. Бездна содержит все сущее: она порождает весь материальный мир.

— Ну, если ты хочешь сказать, что все содержится в воздухе, я, пожалуй, не прочь с тобой согласиться. В Чикаго, если ветер подует со стороны боен, то чего только не нанюхаешься…

Фаустофель шутки моей не поддержал.

— Бездна — это вовсе не воздух, хотя зачатки воздуха носятся и в ней. Так, по-твоему, там пусто, ничего нет?

Пустота, или Бездна, как Фаустофель ее называл, поражала ужасающей бесцветностью.

— Конечно, пусто — что же там может быть? — с вызовом бросил я. — Ни соринки, ни пылинки, ни малюсенькой блестки.

— Таких громадных предметов там, разумеется, не сыщешь, — задумчиво проговорил Фаустофель, облокотившись на подоконник в позе созерцающего живописный пейзаж. — Тем не менее в Бездне находятся во взвешенном состоянии микроскопически малые частицы всего, что существует на белом свете. Я употребил термин «взвешенное состояние», однако действительности он не соответствует. Первичные зачатки материи проносятся сквозь Бездну стремительнее, нежели способно нарисовать себе воображение.

Поколебавшись, я рискнул спросить о том, с чем был знаком хотя бы понаслышке.

— Так, значит, это атомы?

Он оборотился ко мне с саркастическим видом.

— Я, в отличие от ваших ученых, называю их проще — первичными зачатками, но коли ты с ними на короткой ноге — попробуй употреби свое влияние, сделай их видимыми.

— Но ведь это ты веришь, что они там есть, — не я!

— Протяни руку — увидишь сам.

Я больше не решался выглядывать из амбразуры, но Фаустофель силком ухватил мою руку и высунул ее в отверстие ладонью вверх.

— Следи внимательно! — приказал он мне. На первых порах я ничего не замечал. Потом ощутил, как на ладонь падают словно бы мельчайшие бусинки росы или дождя. Вскоре можно было уже различить две крошечные капли влаги — почти столь же бесцветные, как сама Бездна.

— Наталкиваясь в полете на преграду, первичные зачатки сцепляются вместе, будто мартышки, — пояснил Фаустофель. — И вследствие этого становятся видимыми. Пока еще неясно, что именно ты выудил, однако результат всецело зависит от самого первого, исходного элемента. Сливаться в единое целое могут только родственные частицы, принадлежащие одной разновидности.

Невольно заинтригованный, я оперся локтем на подоконник и неотрывно стал следить за тем, что происходит у меня на ладони. Количество частиц стремительно прибывало, однако в покое они не оставались ни на секунду — мелькали и мельтешили, будто рой комаров над стоячей водой. Капельки плясали, то взлетая, то опускаясь, а когда сталкивались между собой — либо сливались вместе, либо отпрыгивали друг от друга. Иные с силой взметывались ввысь, выбрасываемые из общей массы, и, оказавшись за пределами моей ладони, исчезали бесследно.

Между тем некоторые капельки постепенно увеличивались в размере. Вскоре одна из них выросла настолько, что движение ее замедлилось; она почти что застыла на моей ладони, и характер мелькания других мелких частиц изменился. Теперь это скорее походило не на воинственную пляску комаров, а на роение пчел. Процесс удаления чужеродных частиц продолжался, однако остающиеся капельки бурно вращались наподобие веретена вокруг центрального ядрышка, которое сделалось средоточием новообразованного объекта на моей руке.

— Поживешь, так чего только не насмотришься! — проговорил я нарочито небрежно, стараясь скрыть охватившее меня благоговейное волнение и пристально разглядывая крохотульку, которая теперь покоилась у меня на ладони совершенно недвижно. — Кто бы мог подумать, что из этих крупинок получится всего-навсего комочек глины?

— Не очень-то советую задирать нос, — остерег меня Фаустофель. — Семена, породившие твой собственный состав, когда-то тоже пребывали в этой безличностной утробе. Да-да, и зародыши твоего Бога, твоих богов и кого угодно.

— Возможно, спорить не стану, — согласился я. — Но ты забыл упомянуть одну малость.

— Какую же?

Вопрос его прозвучал вызывающе — и с тем большим удовлетворением я нанес ему, как мне казалось, решающий удар.

— Жизнь! — торжественно воскликнул я, отшвырнув катышек глины подальше от себя и с триумфом воздев руку. — Жизнь не может зародиться сама по себе. Формулы жизни не сыскать ни в одном учебнике химии.

— Ты штудировал совсем не тот учебник. Я тоже отдал дань псевдонаучным заблуждениям.

По лицу Фаустофеля пробежала тень от явно неприятного ему воспоминания, но он быстро взял себя в руки.

— Погоди секундочку, — отрывисто бросил он мне, усевшись на подоконник в немыслимой для меня раскованной позе. — Проверим, есть ли еще порох в пороховницах.

Невероятно длинными пальцами левой руки он зачерпнул горсть частиц из Бездны, рассмотрел их на ладони и объявил:

— Парочка-другая вполне сгодится. Особенно примечательного, правда, нет, но кое-что сойдет за милую душу.

На его ладони произошел точно такой же процесс творческого кипения. Результат оказался ошеломляющим. Предъявленная мне для обозрения микроскопическая крупица несомненно обладала всеми признаками жизни.

— Что эта вот личинка, что ты сам — разницы ни малейшей! — изрек Фаустофель. — Можешь считать Бездну своей матушкой.

— Но ведь речь идет о животном! — запротестовал я. — Нечего и сравнивать: одно дело — какая-то букашка, а человек — совсем другое.

— Да неужто? Я-то думал услышать, что человек, в отличие от всех прочих существ, способных к жизнедеятельности, наделен душой, и душа вложена в него божеством, словно клинок в ножны: захочет — вытащит обратно.

— По правде говоря, — смущенно пробормотал я, — мне самому в наличие души не очень верится.

— И все же ты склонен полагать, будто в тебе помещено нечто такое, без чего вселенной не обойтись. Плоть твоя бренна — на этот счет у тебя сомнений нет, однако внутренний голос тебе подсказывает, что твое «я», малая искорка твоей собственной жизни замаринуется навечно той самой заботливой силой, которая ее и создала. — Фаустофель ткнул локтем в сторону Бездны. — Вот твой творец. Ищи в этом вакууме любовь и покровительство: в конце концов именно туда ты и возвратишься.

Я взглянул через плечо на безрадостные ступени, по которым спустился сюда, распростившись с прошлым; потом посмотрел на еще более безотрадное будущее, меня ожидавшее. В натуре всякого человека, даже не утруждающего себя размышлениями и не испытывающего потребности в религии, заложена надежда на то, что его не постигнет забвение и он избежит полного небытия. Теперь надежда эта для меня рухнула окончательно, однако особого потрясения не вызвала. Чувства мои можно было сравнить только с чувствами голого и нищего страдальца, лишенного всякого достояния, когда он вдруг обнаруживает, что у него отнимают и последнюю кроху.

— И ничего другого нет? — тихо спросил я.

— Ничего! — Держа личинку на ладони, Фаустофель пошевелил ее указательным пальцем левой руки. — Если тебе вздумается притязать на отождествление собственной жизни с духовным началом — обменяйся рукопожатием с этим вот твоим духовным сородичем: ведь вы оба запущены в бессмысленное движение одним и тем же начальным импульсом.

Мне едва хватило сил только на то, чтобы спросить почти безучастно:

— Зачем мне все это нужно знать?

— Как зачем! Стоит только тебе уяснить, что человек вовсе не любимчик доброго, хлопотливого божества, и ты сразу поймешь смехотворную абсурдность любых моральных претензий. Вы носитесь с ними словно дурни с писаной торбой, под непосильным бременем земных тягот пытаетесь выступать эдаким кандибобером! И даже те из вас, кто настроен по отношению к небесам наиболее скептически, как будто пытаясь возместить отсутствие веры, гораздо более рьяно, чем прочие, настаивают на непреложных нравственных законах, которым человечество якобы должно повиноваться; они всерьез орудуют словечками наподобие «судьба», «предопределение», «предназначение» и так далее.

Одним щелчком он сбросил личинку с ладони в пустоту. Представив себе ее нескончаемое падение, я невольно зажмурился. Фаустофель с довольным видом ухмыльнулся.

— Вот какова ваша судьба; вот что вам предопределено и предназначено, а ответ за вас держит исключительно эта самая Бездна: она вас сотворила из бесчувственных частиц, вновь разложит на мельчайшие мертвые пылинки и перекомпонует их с полнейшим равнодушием так, как ей заблагорассудится.

Опровергнуть эту теорию я не мог, но сквозившее в его речах самодовольство, по контрасту с моим отчаянием, меня взбесило:

— И ты меня затащил сюда ради этого шоу?

— Нет, это мы развлеклись так, попутно. Тебе необходимо вбить в сознание ту истину, что при сотворении рода людского душа никоим боком не участвовала. Только теперь ты вполне сумеешь оценить всю иронию ситуации, в которой, на свою беду, оказались те, кто поплатился главным образом за убеждение в собственной одушевленности.

Внезапно напустив на себя суровость, как будто причиной нашей задержки был не он сам, а я, Фаустофель рывком дернул меня за руку.

— Вперед! Пора свести знакомство с населением Преисподней.

Бесчисленные ступени, по которым мы спускались все ниже и ниже, напоминали ход в подземный застенок. Твердыня казалась несокрушимо прочной, как и подобает настоящей тюрьме. Однако ведущая вниз лестница неожиданно обрывалась на самом краю пропасти. И пропасть эта больше всего смахивала на внутренность гигантского полого цилиндра.

Вообразите состояние того, кто должен пробираться в жерло действующего вулкана, вплотную прижимаясь к каменной стене и едва переставляя ноги по вырубленной в камне узенькой — двоим рядом не поместиться — дорожке. Впереди нас все тонуло в густом дыму. Снизу доносился невнятный шум, в котором изредка смутно различались не то стоны, не то вскрики.

На грани смертельной опасности я, однако, не утратил контроля над собой. Преисподняя внушала мне меньший ужас, нежели Бездна, хотя бы потому, что обладала пространственными границами. Осмотревшись, я смело встретился взглядом с Фаустофелем. Он взирал на меня с большим любопытством.

— И много людей тут проживает? — хладнокровно осведомился я, не желая давать пищи его злорадству.

— Порядочно.

— Не хочу плохо о них отзываться, однако здешние места им вроде бы не очень-то по вкусу.

Фаустофель озабоченно нахмурился, словно его неотступно глодала какая-то невеселая мысль.

— Да, Серебряный Вихор, ты прав: их обуревает недовольство, но вовсе не теперешними жилищными условиями. Причисли их к лику святых, окружи райским комфортом и целой толпой обезумевших от любви к ним небесных красавиц, если они мужчины; а если женщины, сделай их хоть гуриями, хоть валькириями, все равно они будут терзаться и останутся несчастными. — Он скривил губы в сардонической усмешке. — Как ты думаешь, почему?

Я хотел было отделаться незначащей репликой, но вместо того у меня вырвалось:

— Не знаю.

— Они даже понятия не имеют ни о том, где были раньше, ни о том, где находятся теперь. Спроси любого из обитателей переполненных камер — и он поклянется, что сидит в одиночке. Ну-ка, что ты на это скажешь?

Сказать мне было решительно нечего.

— Да потому, что они загнаны в самый тупик существования. В этом тупике оказываются те, кто способен думать только о себе — и ни о чем другом. Пошли вниз!

Почти что вжимаясь в стену, я кое-как продвигался вслед за Фаустофелем. В нос мне шибануло острым запахом горящей серы, но вскоре я к нему принюхался и каким-то чудом сумел не раскашляться. Глаза мои тоже на удивление не слезились, хотя плотность дыма не позволяла видеть что-либо дальше десяти шагов. Только очутившись на обширной площадке, вырубленной в скале, я, по знаку моего проводника, замер на месте и принялся озираться по сторонам.

Здесь дыма было поменьше, и я мог непосредственно увидеть то, что происходило, надо полагать, на всех этажах гигантской воронки. Зрелище ужаснуло меня настолько, что я бы ударился бежать сломя голову куда попало, если бы Фаустофель изо всех сил не вцепился мне в рукав. Пришлось плестись за ним.

Вокруг нас там и сям были разбросаны каменные блоки. На каждом сидел грешник — мужчина или женщина, обхватив голову руками, тупо уставившись в пол и бормоча себе под нос что-то невнятное. Время от времени грешников подвергали пытке. Экзекуцию осуществляла целая орда чертей — поросших рыжей шерстью, рогатых, с хвостами. Истязатель, приблизившись к страдальцу сзади, коловоротом просверливал ему макушку. Жертва, онемев, застывала на месте с воздетыми руками, без малейшего намека на сопротивление. Заплечных дел мастер вливал в проделанное отверстие какой-то раствор, производивший действие, аналогичное действию нитроглицерина на дверцу запертого сейфа. Верхушка черепа моментально распадалась на четыре части, обнажая раскаленный докрасна, пульсирующий мозг. Издав дикий вопль, несчастный взахлеб, будто в горячечном бреду, нес бессвязные признания и каялся как на исповеди. С последним его словом раскроенный череп захлопывался, и швы тотчас же срастались, а сам бедняга, понурившись, вновь начинал шептать что-то себе под нос.

Я не в силах был скрыть своего потрясения, а это, в свою очередь, доставляло, как обычно, Фаустофелю немалое удовольствие.

— Это вот насест для птичек, которые совершили проступок, бессмысленный с точки зрения их жизни в целом, но благодаря ему и остаток их дней тоже лишился всякого смысла. — Фаустофель хмыкнул. — Выхватим кого-нибудь наугад и послушаем, что он нам споет.

Столь безжалостное предложение вызвало у меня взрыв негодования.

— Нет! — выкрикнул я. — Нет, ни за что, черт бы тебя побрал!

Фаустофель, ничуть не оскорбившись, расхохотался мне в лицо.

— Послушай, ты, человечишка: меня уже побрали, причем по самому высшему разряду, так что советую тебе выбирать выражения.

Сделав мне этот выговор, он огляделся по сторонам и ткнул пальцем в изможденного юношу в двух шагах от нас.

— Пожалуй, вон тот сгодится как нельзя лучше. Я поневоле вынужден был подойти поближе, а Фаустофель схватил юношу за длинные прямые волосы.

— Кто ты таков и почему угодил сюда? Голова юноши беспомощно откинулась назад, и затуманенный взгляд мало-помалу прояснился.

— Ты знаешь обо мне все. Мы встречаемся уже не в первый раз.

— Я что, подрядился вас запоминать? — возмутился Фаустофель. — Штаны от юбки я еще отличу, а в остальном вы все для меня одинаковые, как вши. — Он крепко встряхнул юношу. — Отвечай: почему ты здесь?

Юноша запротестовал:

— Но вы обязательно должны меня помнить. Я известен каждому — а если нет, то стану известен. Нет злодея чудовищнее, чем я.

— Злодей не злодей, а вот хвастун ты первоклассный, — заявил Фаустофель. — На свете не так уж много тех, кто сознательно закоренел в злодействе. А у тебя глаза как у раненой лани: на ретивого душегубца ты, скажем прямо, похож не очень.

Он отпустил юношу, голова которого бессильно поникла на грудь.

— Секундочку терпения, — бросил мне Фаустофель. — Сейчас подзовем ассистентов.

Под ассистентами он явно имел в виду компанию нечистых, поглощенных беседой. Точно так же, сбившись в тесную кучку, увлеченно треплются между собой продавцы универмага, которым и дела нет до тщетно взывающих к ним посетителей.

— Кому поручена опека над этим молодым человеком? — обратился к ним Фаустофель.

Ни один из чертей даже не обернулся в нашу сторону.

— Кто дежурный, я спрашиваю! Я спрашиваю — я, Фаустофель! — рявкнул вдруг мой вожатый что было мочи. Эхо от его оглушительного возгласа «Тофель… Тофель» прокатилось по просторной камере, заглушив на минуту стоны и бормотание ее обитателей. Не успел я и глазом моргнуть, как бесы всей оравой ринулись к Фаустофелю и вытянулись перед ним в струнку, почернев от страха и дрожа мохнатыми телами от рогов до копыт.

— Вот так-то лучше, — примирительно сказал Фаустофель, для острастки продержав их минуты две-три в состоянии полного шока. — А ну-ка, обработайте этого малого, да поживее!

Бесы, отталкивая друг друга, бросились со всех ног исполнять поручение, и после небольшой потасовки самый дюжий из них приступил к описанной выше операции. Сверло со свистом вонзилось в черепную кость, зашипело политое из склянки зелье, череп с жутким треском разломился по швам… Юноша, болезненно вскрикнув, вскочил на ноги и торопливо заговорил:

— Меня зовут Родя Раскольников, я широко образован, изучал философию, я — прямой наследник мудрости, накопленной человечеством за века. Эта мудрость должна была быть поставлена на службу человечеству, однако меня она привела к убийству и ограблению старухи.

Фаустофель с трудом подавил зевок.

— Да-да, теперь мне что-то вспоминается в этом духе… Старушонка была прескверная, хуже некуда, настоящая грымза, сквалыга немилосердная. Так ведь, кажется, если не ошибаюсь?

— Ну вот, вы сами все знаете. — Голос у Раскольникова упал. — Я в этом не сомневался. Но вам тогда должно быть известно, что попутно я убил и ее сестру, ничуть на нее не похожую. Бедное, беззащитное существо — она даже и не пыталась обороняться… Я уложил ее на месте как свидетельницу моего преступления.

— Поступок как нельзя более благоразумный, — заметил Фаустофель, подмигнув мне с заговорщицким видом. — Желаете о чем-нибудь его спросить?

Я не мог противиться соблазну. Болезненный интерес к подробностям преступления питают все.

— Много ли денег вы присвоили?

— Не знаю, — услышал я в ответ. — Кошелек я сунул в карман, но так и не решился в него заглянуть.

— Вот это да! — вскричал Фаустофель. — Укокошил, чтобы обобрать, и даже не потрудился пересчитать добычу. Вранье!

Я тоже, признаться, был разочарован таким бессмысленным результатом предпринятой налетчиком затеи, однако Раскольникова наше недоумение нимало не озаботило.

— Мне были нужны не просто деньги, как вы не понимаете? Я хотел доказать сам себе, что способен переломить судьбу, изменить свою участь.

Насмешливость с Фаустофеля как рукой сняло.

— Этого ты как раз и добился, — жестко отрезал он.

— Совсем нет, — уныло проговорил Раскольников. — Переменить жизнь мне не удалось: в тот самый момент она остановилась — и с тех пор время течет мимо меня.

Со стоном он опустился на каменный куб. Кости черепа шумно захлопнулись и вмиг срослись. Раскольников вперил взгляд в пол и принялся вполголоса рассуждать о чем-то сам с собой.

Мы покинули помещение и отправились по гибельной тропке к нижним этажам Ада.

— Что ты скажешь об этом удальце? — рассмеялся Фаустофель. — Шпокнул старую ведьму, а потом — уже ex post facto [1]После свершившегося факта (лат. ). — измыслил скрупулы, не позволяющие ему, видите ли, воспользоваться ее деньжатами. Элементарное чувство долга перед остывшим трупом просто обязывало расстаться с наличностью, не правда ли? Комедия — и только.

Я тут комедии никакой не усматривал и потому возразил:

— Осознание многих поступков нередко приходит позже.

— Еще бы! — язвительно фыркнул Фаустофель. — Добавь, что раскаяние проказника вернуло старую хрычовку к жизни, а кроме того, излечило от остеохондроза и повысило в крови процент содержания гемоглобина.

— Убитую раскаянием не воскресишь, — согласился я. — Но ведь убийца жестоко наказан за преступление. Черт возьми, неужели ты этого не понимаешь?

— Я понимаю одно: Раскольников — маньяк и эгоцентрик, убежденный в том, что весь мир волнует только вопрос, виновен он или нет.

Фаустофель обернулся ко мне со свирепым видом, и я робко прислонился к стене, выжидая, когда мы двинемся дальше.

— Ты что, плохо его слушал? Он и сам еще не решил толком, каяться ему в порочности или ею бахвалиться.

Но мне открылся вдруг смысл раскольниковского монолога.

— Он и не думал бахвалиться. Просто он и по сей день пытается уяснить, что побудило его выбиться из колеи.

— И если с рыданиями бить себя в грудь и объявлять всякому встречному и поперечному, какой ты великий грешник, это поможет делу?

— Нет, ничто не поможет, — сознался я, чувствуя, как в груди у меня зашевелились воспоминания, о которых я охотно бы забыл навсегда.

— А между тем средство имеется, и действует оно безотказно. — Фаустофель двинулся вперед, на ходу кидая на меня через плечо огненные взгляды. — Беда всех этих плакучих ив, рев-коров и прочих нюнь в том, что они принимают себя всерьез, носятся с собой как с драгоценностью. Тогда как главный и единственный выход — забыть обо всем начисто. Выкинуть из головы прошлое — и дело с концом. Встряхнулся — и пошел свеженький, как огурчик. Чего уж проще?

— Но это невозможно! — Впервые за долгое время я ощутил прилив гордости за себя. — Поступки человека имеют слишком большое значение: просто так из памяти их не выбросишь. Это тебе не экскременты, которые организм исторгает за ненадобностью. Деяния каждого неразлучны с ним до конца: они формируют личность, входят в ее состав. Только так — не иначе.

— А почему так?

— Почему? Этого я не могу объяснить. — Вспыхнувшее внезапно воодушевление оставило меня столь же мгновенно. Учитывая мое собственное плачевное состояние и полное отсутствие стремлений и надежд на лучшее, какие еще доводы я мог привести? В самом деле, есть ли разница — помнить или забыть? — Так уж заведено, — устало проговорил я, — но следовать этому порядку, наверное, вовсе не обязательно.

— Вот-вот, именно это я стараюсь тебе втолковать, — подхватил Фаустофель. — Пришли! Сворачиваем налево, проинспектируем здешний ярус.

27. Все ниже и ниже

Мы вступили в громадную пещеру. Вокруг творилось нечто невообразимое, и я долго не мог понять, что, собственно, здесь происходит. Какие-то люди метались сломя голову из стороны в сторону. Я не сразу смекнул, что иные спасаются от погони, а другие их преследуют. Чаще всего за жертвой неслись двое-трое, а подчас ей приходилось улепетывать от целой ватаги. Самый вид преследователей повергал в остолбенение: все они истекали кровью от смертельных ран, нанесенных холодным или огнестрельным оружием. Кое-кто держал под мышкой собственную голову, отрубленную палачом или же вынутую из тугой висельной петли.

— Полюбуйся, как отплясывают те, кто совершил предательство из мести или ради выгоды, — пояснил Фаустофель, наслаждаясь моей растерянностью. — Забавно, однако мстят по преимуществу тем, кого обирают. Как бы то ни было, повеселимся на славу. Ату его, ату!

Мы присоединились к погоне, и вскоре я почувствовал, как меня охватил настоящий охотничий азарт. Чем отчаянней преследуемый нами пытался увильнуть от травли, тем большее удовольствие я испытывал. И гнались мы не за каким-нибудь заморышем — нет, это был крепко сложенный, закаленный в боях ратник, судя по всему, непривычный к трусливому отступлению. Он бежал во всю прыть, делая обманные движения и запутывая след, разгоряченный стремлением к свободе, а мы, деря глотки истошными выкриками, неумолимо настигали его в предвкушении безжалостной расправы.

Мы с Фаустофелем замешались в толпу преследователей скорее как сторонние зрители, а не как прямые соучастники готовящейся расправы. Возглавляли отряд израненные воины в разбитых доспехах, с пробитыми щитами и сломанными копьями.

Наконец беглеца удалось оттеснить в сторону и прижать в угол. Нам с Фаустофелем пришлось поработать локтями, чтобы пробиться в первый ряд. Пойманный, тяжело дыша, еле стоял на ногах, прислонившись вплотную к стене.

— За что вы меня травите? — с трудом выговорил он.

Статный предводитель в ответ рассмеялся. Из его лопнувших висков брызнула кровь.

— Ни я, ни мой брат Оливер обвинение тебе не предъявили. Иначе его припишут нашей личной вражде.

Концом рога, выточенного из слоновьего бивня, он указал на пожилого, коренастого толстячка.

— Это сделаешь ты, епископ. Ни единая душа не усомнится, что говорить ты будешь от имени Карла Великого и в интересах нашего королевства.

— И от имени Всевышнего, — напомнил епископ, выступив вперед и засовывая в распоротый живот свои внутренности. — Ганелон, ты обвиняешься в государственной измене.

К моему удивлению, обвиняемый на глазах преобразился. Он выпрямился во весь рост и надменно воскликнул:

— Ложь! Я так же предан Франции, как и любой из вас.

Одна из отрубленных голов в руках владельца яростно запротестовала, но епископ жестом велел ей умолкнуть.

— Никто не отрицает, что ты долгое время по праву мог утверждать это с гордостью, но нам, стоящим здесь, ты известен другим.

Поколебавшись, Ганелон переменил тактику.

— Неприязнь к вам не означает неприязни к государству — и ничего общего не имеет с изменой. Мои враги — вы.

Среди обвинителей поднялся ропот. Епископ, мгновенно установив тишину, вновь обратился к Ганелону.

— Пусть будет так, но почему ты нанес нам внезапный удар в тот момент, когда мы сражались на поле битвы с иноземными захватчиками, врагами нашего королевства?

— Они стали нашими врагами из-за вас: вы их сами на себя науськали. Вы — враги нашего королевства, а не я. Я стремился добиться мира и спасти страну от разрушительной войны. Я рискнул всем, не страшась вашего ответного удара. — Ганелон высокомерно сложил руки на груди. — Вы можете меня убить — смерти я не боюсь, но доказать, что я изменник, вам не удастся.

Обладатель рога из слоновой кости вторично рассмеялся; кровь из его висков потекла струйками.

— Где же, в каком месте ты рисковал и какого ответного удара с нашей стороны страшился? В то самое время, когда мы изнемогали под натиском орд, которые натравил на нас ты.

— Я находился там, где мне и положено быть — рядом с императором.

— Разумеется, уведомив его о своих действиях? — поинтересовался епископ.

— Разумеется, нет. Мне вовсе не хотелось, чтобы его глупая привязанность к вам воспрепятствовала благу государства и его собственному.

— Конечно же, ты предполагал поставить его в известность позже, если бы не случилось так, что он сам поспешил на поле боя отомстить за нашу гибель?

— После того, как мой благодетельный план сорвался, говорить ему о чем-то уже не имело смысла. — Теперь Ганелон говорил медленнее, тщательно взвешивая слова. — Да и к чему выставлять напоказ свои заслуги? Радея о преуспеянии страны, я и не помышлял о собственном благе.

Человек, державший в левой руке отсеченную правую, вскипел от бешенства:

— Не о благе ты помышлял, а о выгоде! — свирепо выкрикнул он, указывая отрубленной конечностью на обвиняемого. — Кто из приближенных императора стал бы вторым лицом в государстве после того, как нас расклевали бы коршуны?

Ганелон облизнул пересохшие губы.

— Это произошло бы из-за стечения обстоятельств, помимо моей воли. Я этого не желал.

— Как не желал и вознаграждения от врага! — Епископ до сих пор говорил спокойно, но тут сорвался в крик. — Как не желал брать груды сокровищ в качестве платы за наши жизни — жизни, которые мы отдали, защищая Францию и императора. Клянусь Богом-Спасителем и Богом — Высшим Судией, ты не просто предал нас, Ганелон, — ты нас продал!

С обвиняемого заметно слетела прежняя самоуверенность.

— Нет! — не слишком твердо возразил он. — Я… я признался во всем. Вы видите, что я говорю начистоту. Деньги мне действительно предлагали, я этого не опровергаю. Но я до них не дотронулся!

— У тебя еще есть шанс! — воскликнул епископ. Обернувшись к сотоварищам, он скомандовал: — Пусть полюбуется!

С этими словами епископ снял с пояса висевший у него за спиной увесистый мешок. Все остальные поступили точно так же и, размахнувшись, разом швырнули их к ногам Ганелона. Мешки разорвались, словно бумажные торпеды, и из них дождем посыпались золотые монеты, кишки, окровавленные куски мяса, глазные яблоки и что-то белое, похожее на человеческие мозги.

Судя по выражению лица Ганелона, вину его можно было счесть доказанной, однако он глухо простонал:

«Да, цена была именно такова!» — и, как подкошенный, рухнул на выросшую перед ним кучу.

— Я не думал, что вы узнаете цену, которую мне за вас назначили!

Предводитель с рогом из слоновой кости рассмеялся в третий раз.

— Раз уж он выказал такую жадность к деньгам — я за то, чтобы не препятствовать его страстишке. Согласны ли вы со мной, мои соратники?

— Пускай он ими подавится! — послышались со всех сторон возбужденные голоса. В общий хор влился и мой голос: я был солидарен с ними.

Зрелище того, как Ганелон тщетно отбивался от мстителей и корчился в их руках, не представляло собой ничего забавного. Фаустофель, однако, покатился со смеху, услышав вопль изменника — последний перед тем, как глотку ему забили скользкими от крови монетами.

— Ты слышал, о чем умолял этот паршивец, когда ему пошире раздирали пасть? — все еще давясь от хохота, спросил меня мой компаньон по дороге вниз.

Азарт преследования давно во мне остыл, да и к приговору военного трибунала я утратил всякий интерес сразу после того, как Ганелона туго набили золотом, словно сосиску фаршем.

— Слышал, — сухо отозвался я, — но слов не разобрал.

— Кто бы мог подумать, что даже в такую минуту дурацкие причуды заботят пуще всего остального? — Фаустофель оглянулся: в глазах его плясали издевательские огоньки. — Тем не менее Ганелон прокричал:

«Только никому не рассказывайте».

— Следи лучше, куда идешь; если оступишься, недолго и в пропасть слететь, — проворчал я.

— Когда-то, очень давно, именно это со мной и произошло, — откликнулся Фаустофель, однако больше ко мне не оборачивался. — Ты, по-моему, явно недооцениваешь потрясающий юмор ситуации. Перед нами человек, совершивший преднамеренное злодеяние и обдуманно извлекший из него выгоду. Кому же еще, как не ему, стоять выше всяческих моральных предрассудков? И что же мы видим? При последнем издыхании он печется только о своем добром имени. Впрочем, случай весьма типичный для того уголка, где мы побывали.

— Какого уголка?

— Камеры для предателей, дурень. Там, повыше, где обретается юноша Раскольников, главное беспокойство причиняет осознание собственного правонарушения. Изменники и предатели, однако, в целом чувствуют себя комфортно — но только до тех пор, пока вина их не разглашена. Любопытная вещь, не правда ли?

Обдумав его слова, я заметил:

— А мне сдается, что и тех, и тех гложет один и тот же червяк. Даже самым закоренелым злодеям вне службы хочется слыть добропорядочными членами общества.

— Знаю-знаю, и не перестаю этому потешаться. Какая разница, хорошего или плохого мнения придерживается одна жертва идиотского жребия о другой, точно такой же жертве?

— Я полагаю, каждый мнит себя мастерским, незаурядным произведением.

— Ты тоже?

Тон его вопроса заставил меня задуматься. Как бы ни уничижал я себя самого, я никогда не относился с огульным пренебрежением к другим. Теперь я вдруг остро осознал, каким богатейшим разнообразием свойств и способностей наделен при рождении. Распорядиться ими должным образом не всегда удавалось, однако сами задатки не могли не внушать пиетета к себе.

— Есть воображалы и почище меня, — буркнул я сердито.

— Все они собраны здесь. Сделаем привал, — предложил Фаустофель. — Вглядимся повнимательней в твоих незаурядных собратьев.

Мы вошли в очередную камеру. На первый взгляд, обстановка в ней была вполне благопристойной. Здешние обитатели по собственному усмотрению могли разгуливать туда-сюда, беседовать между собой стоя или сидя. Немного странным казалось только то, что при ходьбе кто-нибудь вдруг застывал на месте, не успев докончить шага, и нога его повисала в воздухе. Я всмотрелся пристальней.

Каждого из обитателей неотступно сопровождала смутно очерченная туманная фигура, почти что тень. Если он пробовал бежать — она бежала за ним. Садился — она стояла рядом, не мешая любым развлечениям: напевать что-нибудь себе под нос или строгать палочку из дерева. Прикосновений к своему спутнику тень всячески остерегалась и не произносила ни слова. Единственное, на что она осмеливалась, — это время от времени легонько похлопать жертву по плечу, словно бы напоминая: «Взгляни-ка, я все еще тут».

Взглядывать грешникам и не приходилось. Мгновенно прекратив все занятия, они коченели в самых разнообразных и нелепых позах а затем начинали биться в судорогах. Смысл напоминания был совершенно очевиден: «В мире для тебя больше нет и никогда не будет ничего другого».

— Кто эти бедолаги? — спросил я у Фаустофеля, уяснив суть наказания.

— Здесь находятся те, для кого чужая смерть стала важнее собственной жизни, — прозвучало в ответ. — Заметь применяемый метод пытки: похоже на рыбалку, верно? Пойманной форели дают вволю порезвиться в родной стихии, отпуская леску до упора, а стоит только ей почувствовать себя на свободе, ан крючок-то голубушку и не пускает.

Мне сделалось не по себе.

— Да, неплохо придумано, — мрачно поддакнул я. — Идем дальше, я уже насмотрелся.

— Ни-ни, сначала ты должен как следует познакомиться с парочкой здешних насельников, — Фаустофель схватил меня за руку и потащил вперед с видом гуляки, желающего приобщить приятеля к веселой компании. — Времени у тебя в запасе хоть отбавляй, а если сойдешься с этими двумя типами поближе — не пожалеешь.

Он действительно подвел меня к двоим, державшимся обособленно от других, хотя вместе пару они никак не составляли. Один из них, немолодой уже мужчина, задумчиво стоял, прислонившись плечом к стене. Лицо его, изборожденное следами жизненных невзгод, сохраняло твердое, целеустремленное выражение. Он, казалось, напряженно размышлял над труднейшей проблемой и уже нащупывал способ ее разрешения.

Другой — атлетически сложенный юноша, умный на вид и сразу располагающий к себе, — сидел невдалеке. В отличие от просторной белой хламиды пожилого, одежда на нем была траурно-черная и искусно подогнана портным. Нашего приближения он даже не заметил, с головой уйдя в раскрытую перед ним на коленях книгу.

Не обратил на нас внимания и пожилой. Фаустофель жестом велел мне остановиться, когда мы подошли к ним едва ли не вплотную, и молча указал на туманные тени, смутно различимые за их спинами.

Я не без удивления воззрился на Фаустофеля. Более благородных и достойных уважения людей трудно было себе представить.

— Что плохого они могли сделать? Фаустофель ответил вопросом на вопрос:

— А в чем, по-твоему, заключается природа греха?

— Вот те на, да откуда мне знать! — Фаустофель не сводил с меня глаз — и мне пришлось поднапрячь мозги. Не очень хотелось заимствовать мысль из школьного катехизиса, но усилия мои оказались тщетными. — Видишь ли… Ну, скажем так: в том, что человек сознательно совершает неправедный, по его мнению, поступок.

— Тепло. Молодец! Если бы я, — продолжал он, — когда-нибудь вздумал грешить, я бы именно это и предпринял. Но послушай, Серебряный Вихор, — Фаустофель сверкнул глазами, — эти люди ничего подобного не совершали. Напротив: ни за тем, ни за другим никакой вины не числится, о злодействе они и не помышляли, однако сокрушаются о своем поведении в прошлом куда больше многих. Если не веришь — проследи сам.

Он шагнул вперед и кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание пожилого.

— Что тревожит ныне славного потомка Кадма? Пожилой, стряхнув с себя оцепенение, улыбкой дал понять, что польщен комплиментом, хотя и не принимает его на веру всерьез.

— Тревога отпустила мне сердце только сию секунду: мне кажется, я нашел выход… Больше всего заботит меня вопрос наследования. Право на мой престол оспаривают оба моих огольца, но их желания — это дело десятое. Главное — благоденствие Фив. — Лицо его оживилось, и он с жаром пустился в рассуждения. — Если я в завещании назначу наследником одного — другой наверняка заявит протест и будет добиваться пересмотра решения; но вот сейчас у меня мелькнула идея. Что, если убедить сыновей согласиться править городом поочередно? Тем самым устранится угроза развязывания гражданской войны, будет предотвращен региональный конфликт. Считаете ли вы…

Тут Фаустофель щелкнул пальцами — и он вмиг осекся. Повинуясь знаку, призрак за спиной у обреченного осторожно тронул его за плечо.

Выражение острой, проницательной вдумчивости на лице страдальца сменилось беспредельным ужасом.

— Спроси, что его мучает, — толкнул меня в бок Фаустофель. Я с большой неохотой повиновался.

— Э-э… в чем причина того… того, что вас… как бы поточнее выразиться — ну, не оставляют в покое? — сбивчиво спросил я.

Мой вопрос вызволил его из мучительной безмолвной агонии.

— Эта тень — мой неумолимый рок, приведший меня к страшной развязке. «Если бы все было не так» — вот что подпирает мост вздохов, через который лежал мой путь к катастрофе. Однако все было именно так — и не иначе… И я, мнивший себя более достойным правителем города, чем любой из фиванских царей, своими делами швырнул себя ниже последнего негодяя из самого гнусного притона. Я, поставивший себя образцом нравственности, взявший на себя право судить и учить других, в один злосчастный день обнаружил вдруг, что убитый мной некогда человек был моим отцом, а женщина, родившая мне детей, — моя мать!

Произнося свой горячечный монолог, он непрерывно ломал руки, а при последнем восклицании нашел им новое применение — с ужасающим проворством вырвал оба глаза и швырнул их оземь.

Потрясенный услышанной исповедью, я едва устоял на ногах. А став свидетелем кары, подтверждавшей искренность покаяния, почувствовал, что мне сделалось дурно. Я отвернулся от горемыки, пытаемого бесплотной тенью, и посмотрел на Фаустофеля. Тот, однако, нимало не тронутый страданиями бедняги, злорадно ухмылялся.

Раздражение помогло мне справиться со слабостью, и я негодующе обратился к Фаустофелю:

— У этого человека есть все основания, чтобы терзаться своим несчастьем.

— Помилуйте, господин хороший! — Фаустофель, желая охладить мой запал, напустил на себя нарочито равнодушный вид. — Во-первых, убийство он совершил в целях самозащиты, а кем ему приходился убитый — отцом или нет — малосущественно. Во-вторых, сожительство с матерью, по всей вероятности, доставляло ему удовольствие, поскольку продолжалось довольно-таки долго. Да и отпрыски его, уверяю тебя, ничем не хуже и не лучше большинства. К тому же, заводя приплод, о кровосмешении он не подозревал, так что самым простым было бы выбросить всю эту чепуховину из головы.

Не находя возражений, я смотрел на него с ненавистью. Теперь до меня дошло, куда он клонит. Я лишился всего что только можно, кроме единственной черты, отличающей человека от животного. Во мне еще теплилась вера в непреложную ценность определенных условностей, принятых в человеческом обществе, в непререкаемость некоторых правил внешней и внутренней жизни, служивших прочным заслоном от озверения. Если бы я потерял эту веру — не этого ли домогался Фаустофель? — мне оставалось бы только прямиком припустить обратно, в свинарник Цирцеи.

И все же, несмотря на настоятельную потребность дать сквернослову отпор, нужных слов я не находил.

— Тебе известно не хуже моего, — вяло выдавил я из себя, — что человеку омерзительна сама мысль о подобном скотстве.

— С чего ты взял? — изумился Фаустофель. — Куда резонней выпустить кишки именно из папаши хотя бы за то, что он тебя породил на свет. А если овдовела пригожая маменька — считай, тебе повезло по-крупному: почему бы ее не уложить себе в постель? Не отдавать же семейное добро чужаку! Где же тут повод, чтобы рвать на себе волосы, нагнетать страсти-мордасти? Подумаешь тоже, трагедия…

Заметив мое смущение, он довольно закрякал.

— Quod erat demonstrandum [2]Что и требовалось доказать (лат. )., если вспомнить о предмете нашего ученого спора. Усек? Эдип для меня — главнейшее вещественное доказательство в пользу моей теории насчет того, что источник всех бед человечества, помимо самого факта существования под солнцем, заключается в пагубном обольщении высотами морали.

— Но мне… — Я собирался было запротестовать, но Фаустофель прервал мой жалкий лепет.

— Прежде чем продолжить нашу содержательную дискуссию, в которой ты блеснул лаконичными, но совершенно неотразимыми аргументами, позволь мне представить тебе второе по значимости вещественное доказательство.

Фаустофель подвел меня к юноше с книгой, так увлеченному чтением, что для него, казалось, все остальное на свете перестало существовать.

— Как поживаете, милорд? Среди ученых вы — настоящий принц.

— Нет, всего-навсего вечный студент среди принцев, — парировал юноша, оторвавшись от книги. Глаза его сверкнули. — К несчастью, понадобится вечность, чтобы принцы хоть чему-нибудь научились.

— Но жить на широкую ногу они умеют, да еще как, — напомнил Фаустофель. — Что вы читаете?

— О, сборник старинных преданий, весьма захватывающих, с пространными причудливыми заглавиями, в которых кратко излагается содержание едва ли не целиком, от начала и до конца. Я только что дочитал одно и собирался приступить к следующему. Если не возражаете, я прочту вам название, чтобы дать вам хоть какое-то представление.

Предвкушая удовольствие, юноша перелистнул страницу.

— Тут открывается сказ о Сигмунде, и как он обитал много лет в лесах подобно волку, и как зачал дитя от сестры своей Сигню, единственно с намерением умертвить супруга ее Сиггейра, бывшего губителем Вольсунга, а он приходился им обоим отцом.

На этот раз вмешательства Фаустофеля не потребовалось. Едва было произнесено последнее слово — фантом за спиной принца протянул руку и тронул его за плечо. Живое, одухотворенное лицо юноши тотчас исказилось гримасой безысходного отчаяния.

— Ну, спрашивай, что его так грызет, — затормошил меня Фаустофель.

Хоть я и был у него в подчинении, но тут решительно воспротивился.

— Ни за что! Он может выкинуть штуку еще почище, чем тот.

— Тебе-то какое дело? Если он и причинит вред, то только себе самому. Нечего слюнтяйничать!

Я упрямо замотал головой, и Фаустофель презрительно фыркнул:

— Рохля! Зелен еще для путешествия туда, куда нацелился. Обойдусь и без твоей помощи.

Фаустофель подобрал книгу, которую юноша уронил на пол, и обратился к нему со словами:

— Продолжайте, пожалуйста: вы нас очень заинтересовали. Как вы сказали, кто кому кем приходился — кажется, отцом?

— Отцом… — слабым голосом отозвался принц. — Нет, это слово мне нельзя произносить, я его недостоин. Здесь, — он указал на книгу дрожащим пальцем, — повествуется о человеке, который действовал как настоящий мужчина, сметая все преграды, мешавшие ему отомстить за умерщвленного родителя. Сэр, — он неожиданно обернулся ко мне, — я не ставлю под вопрос законность вашего рождения, но скажите мне — знали ли вы вашего отца?

Раньше над этим вопросом я как-то не задумывался: пришлось напрячь память.

— В общем-то, да. Мы неплохо ладили друг с другом, особенно после того, как долго не виделись.

— Вот как? Моего отца я знал как самого себя, и в моих глазах равных ему не было — не было мужа доблестнее или монарха величественнее. И вот его убили, сэр… А известно ли вам, где сейчас ваша матушка?

Бессвязные речи принца смахивали на бред, но я почел за благо терпеливо отвечать на его вопросы.

— Известно…

Мне вспомнилось дождливое утро, двор крематория.

— Мне тоже. — Принц скрипнул зубами.

— Отлично. — Ему явно хотелось рассказывать дальше, однако я поспешил переменить тему разговора. — Нашелся ли преступник, я имею в виду убийцу вашего отца?

Принц кивнул:

— Нашелся. Личность убийцы установлена со всей неопровержимостью.

— Были ли предприняты какие-то меры?

— Не были и не будут, — проговорил принц упавшим голосом. — Виновного не призовут к ответу: кроме уверенности, других улик у меня нет. А вершить справедливость самому… — Он жалко улыбнулся. — Вглядитесь в меня, сэр. Разнородные части моего состава ведут междоусобную распрю — им не собрать кворума, чтобы принять решение. Мне достанет ума разработать в деталях далеко идущий стратегический план против любого противника; в силе и ловкости я уступлю немногим; я слыву воином, готовым ринуться в самую гущу схватки. И вот, невзирая на все это, я не могу заставить себя пойти к убийце моего отца и поразить его мечом в постели, где он спит с моей матерью… Господи, Господи, будь оно все проклято!

Издав это горестное восклицание — не то молитву, не то хулу, — принц умолк с безнадежным видом. Казалось, он утратил способность говорить, как, по его словам, утратил способность действовать. С минуту он постоял недвижно, потом, шатаясь, двинулся на ощупь, словно тоже лишился зрения.

Мне подумалось, что он изнемогает под бременем тяжелейшей дилеммы, так и не разрешенной человечеством: как обуздать зло, не прибегая к орудию зла — насилию, но Фаустофель прервал мои размышления, пихнув меня под ребро.

— Им ничем не угодишь. Эдип сокрушался, что прикончил отца, не подозревая о своем родстве с ним, и совокуплялся с женщиной, которая вдруг оказалась его матерью. Так и быть, ладно: в интересах полемики допустим, что он прав. Но тогда чего ради городить огород Гамлету? Отца он не убивал, с матерью не спал, однако готов на стену лезть из-за того, что это сделал кто-то другой. Не имеем ли мы здесь случай полного идиотизма? Где логика, спрашивается? Можешь ли ты мне дать ответ?

— Могу. Конечно, могу! — запальчиво вскричал я, движимый не столько убежденностью, сколько отвращением к его гадко ухмыляющейся физиономии.

— Браво, браво. — Я весь внимание. Я помолчал, прежде чем высказать мнение, которое устояло бы перед огнем его насмешек.

— В обоих случаях, — начал я, — истинная подоплека несчастья заключается в том, что были подорваны самые основы миропорядка — и их нельзя было восстановить. Кто их подорвал — ты сам или кто-то другой — вопрос второстепенный. Это не суть важно. Главное — тебе не ступить ни шагу вперед: станет только хуже.

— Понятно. — Фаустофель язвительно скривил губы. — Чувство юмора у тебя, Серебряный Вихор, развито гораздо лучше, нежели я предполагал: особенно забавно выражение «основы миропорядка», которое ты употребил, — ничего более смешного я от тебя пока что не слышал.

Он плюнул на пол — и плевок растекся по гранитному полу. Плюнул еще раз — образовалась вторая лужица, непохожая на первую, но столь же бесформенная.

— Видал? Вот они, твои основы миропорядка: лада и склада в них не больше, чем в любом харчке.

— Человек смотрит на это иначе, — упорствовал я.

— Ничего подобного! Впрочем, у тебя, возможно, особая точка зрения. Тогда сообщи, умоляю: какими основы миропорядка видятся тебе лично?

Я потупился в замешательстве.

— Не знаю… Но это не значит, что для меня они не существуют. Люди — не болванки, которые случай обтачивает как на токарном станке. Они сами используют случай, подчиняют себе обстоятельства и устраивают их по собственному усмотрению. Если наша вселенная возникла ни с того ни с сего из Бездны, то человечество создало собственную вселенную — и в ней, как во всяком сооружении, есть крыша и фундамент, она обладает своими собственными пропорциями, собственной системой мер.

— Ах, что за прелесть! — Фаустофель поцокал языком в притворном восхищении. — А собственными глазами это сооружение кто-нибудь видел?

Бунтарский дух во мне разом сник. Пока я подыскивал ответ, меня охватило чувство полного неверия.

— Вряд ли. — Я повесил голову, признав тем самым свое очередное поражение. — Я тут плел всякий вздор, лишь бы тебя не слушать.

Фаустофель мерзко хихикнул.

— Всласть покачался на метафизических узлах — подустал малость? Хватит, слезай с каната! Продолжим наше изучение реальной действительности.

28. На самом дне

Как ни странно, но посещать застенок на следующем этаже Фаустофель, по-видимому, не собирался. Мне это было решительно безразлично, однако навстречу, преградив нам путь, из-за поворота выступил угольно-черный бес с огненно-желтыми глазищами.

— Веди посетителя сюда, Фаустофель! — произнес он нараспев, тоном ярмарочного зазывалы. — Вы всегда желанные для нас гости. Представление длится целую вечность без пере-рыва, вам не придется скучать ни минуты. Потраченное время вам с радостью возместят, если вы проведете без смеха хотя бы малую долю се-кунды!

— Прибереги время для тех, кому его не хватает, — буркнул мой проводник.

Сородич Фаустофеля и не думал сдаваться.

— Ну-ну, Вергилий, уж не знаю, по какой причине, но ты на наше зрелище давненько не заглядываешь, однако у твоего подопечного, судя по всему, другие планы. — Несмотря на свою назойливость, держался он с Фаустофелем довольно-таки подобострастно. Ко мне он обратился по-приятельски непринужденно, раскланиваясь чуть ли не до пояса: — Я надеюсь — нет, я совер-шенно уверен в том, что джентльмен, внешний облик которого красноречиво свидетельствует о присущем ему безошибочном внутреннем чутье, не проявит пагубного неблаго-разуми-я и не пренебрежет воз-мож-ностью по-сетить редкостное шоу, лучшее во всей Пре-ис-подней!

— Будь ему это необходимо, я бы провел его сам, — недовольно заметил Фаустофель. — Идем дальше, Серебряный Вихор.

— Он имеет право решать за себя сам, — возразил бес. — Ну как, дружище?

Я уже упоминал, что мне было безразлично, куда идти, однако перечить Фаустофелю считал первейшим своим долгом.

— Да, я не прочь отметиться.

— Перебьешься! — сердито вмешался Фаустофель. Настоять на своем я бы не сумел, однако надзиратель, приняв позу начальника военной полиции, передающего директиву в штаб, назидательным тоном отчеканил:

— Воспрещается чинить задержки посетителям или иным образом препятствовать им извлекать полезнейшие уроки из доступных всеобщему обозрению потрясающих и в высшей степени поучительных наглядных презентаций, имеющих место быть во вверенном вашему попечению отделе.

Было очевидно, что Фаустофель не намерен бросать вызов утвержденному регламенту. Не без некоторого злорадства я последовал за ним в обширный грот. Надзиратель, ухватив меня под руку, деловито приступил к лекции:

— На данном ярусе Преис-подней содержатся те, кто так или иначе обнаружил свою про-винность. К счастью, в нашем распо-ряжении находятся образцы всех суще-ствующих разно-видностей, но я бы рекомендовал вам насладиться знакомством с наиболее комической: особи из указанного разряда воспитывают себя в строгом следовании определенному нравственному кодексу, а в действительности прилагают все усилия к тому, чтобы своими по-ступками внушить себе самое низкое мнение о собственной мо-рали. Обхохочешься, верно? Слушай, парень…

— Делать нечего, — перебил его Фаустофель, — мы поприсутствуем, но только недолго. А без твоих разглагольствований и вовсе обойдемся. Где тут эта самая Анна — как там бишь дальше? — которую я давеча к тебе подкинул? Мы на нее взглянем — и с нас хватит.

— Какая именно? — обиженно осведомился сторож. Голос его утратил профессионально металлический тон. — И что за горе ее постигло: лично-воображаемое или общественно-иллюзорное?

— Пожалуй, общественное». Ну и осложненное, разумеется, обычным беспочвенным сопротивлением реальности. — Фаустофель наморщил лоб. — Она притязает на то, чтобы стать не то княгиней, не то графиней — что-то в этом роде…

— Ага, теперь вспомнил. Она здесь недалеко, но вам придется капельку обождать, если хотите увидеть представление целиком. Ее вот-вот подготовят.

— Посмотрим развязку — этого более чем достаточно, — решил мой спутник. Он велел мне не отставать и широкими шагами устремился вперед. Я едва поспевал за ним.

Пытка производилась здесь субъектами, которые видом и ухватками очень напоминали главного распорядителя. Каждый стоял на возвышении возле своего подопечного с указкой в руках, дожидаясь нужного момента, чтобы приступить к действию. Затем зычным голосом принимался вещать о судьбе жертвы, бьющейся в муках, тыча в нее указкой. Лекции с использованием наглядных пособий имели определенный успех: вокруг собиралась группка зрителей, жадно ловивших каждое слово.

Внешность Анны, отличавшейся большой привлекательностью, сразу выдавала в ней великосветскую даму. Держалась она, однако, приниженно: разглашение ее позора, по-видимому, было для нее непереносимо. Она стояла, понурившись, с ничего не выражающим, бесчувственным взглядом. Внутренние терзания подвели ее, судя по всему, к последней грани отчаяния.

Рогатый конферансье между тем жизнерадостно оповестил публику о близящемся финале жалостной истории ее злоключений.

— Итак, — прогнусавил он, коснувшись страдалицы указкой, — эта женщина добровольно уступила искушениям плоти. Нам с вами они, разумеется, тоже свойственны, однако мы обладаем достаточной моральной устойчивостью, чтобы им не поддаться. И вот — к ее изумлению — она в один прекрасный день обнаруживает, что ее сообщник по осквернению святости брачных уз вовсе не ставит своим идеалом нерушимость домашнего очага.

Он растянул рот до ушей в поганой ухмылке, а среди зрителей пронесся взволнованный шумок.

— Говоря попросту, леди и джентльмены, Анна любовнику осточертела. Теперь перед ней стоит суровый выбор: вернуться к оскорбленному супругу она не может, но равным образом не может она оставаться на приемлемых условиях и в вашем обществе: раньше вы были ее друзьями, однако прежние отношения с особами небезупречной нравственности, как вы прекрасно понимаете, совершенно немыслимы. Как же ей поступить?

С минуту Анна, застыв на месте, напряженно вглядывалась куда-то вдаль и словно обмозговывала какое-то решение. Что она видела перед собой — понятия не имею, но внезапно с отчаянным воплем ринулась вперед. Похоже, она намеревалась разбиться насмерть, бросившись вниз с возвышения, на котором происходил спектакль, однако при падении ее что-то ударило со страшной силой и отбросило далеко в воздух. Точно так же отлетел в сторону человек, на которого налетел мчащийся грузовик, — однажды мне уже довелось быть свидетелем подобного дорожно-транспортного происшествия. Рухнув наземь, Анна не подавала больше никаких признаков жизни.

Пока я с трудом приходил в себя, глашатай возвысил голос, стараясь перекричать возбужденный гул распаленных зрителей:

— Спешите сюда, ребята: полюбуйтесь на то, как Анна расплачивается за свою преступную неосмотрительность. Следующее представление — через десять минут!

Тем временем сплин с Фаустофеля как рукой сняло. Догнав меня, он развязно заговорил:

— На тот случай, если ты сам этого не углядел, позволь указать тебе на самое уморительное в показанном нам фарсе.

Мне уже так часто приходилось перед ним пасовать, что возражать я почти разучился, однако все же сделал слабую попытку его укоротить:

— Не вижу ничего уморительного, если человек оказывается в жизненном тунике.

Я, не оборачиваясь и не разбирая дороги, торопливо шагал вперед, не в силах вынести его иронической гримасы. Увлеченный своими рассуждениями, он на какое-то время забыл, кто чей проводник.

— Я очень боялся, что ты это упустишь. Слушай внимательно. Называть половое влечение неким страстным порывом двух душ к слиянию воедино — дурь весьма распространенная, однако Анна пошла дальше. Она вступила в связь, которая ровно ни к чему ее не обязывала, и все свое благополучие поставила в зависимость от нее. Не верх ли абсурда? Потеха — и только…

— Всякий поступок имеет две стороны, — пробормотал я и в растерянности умолк, но тут мне очень кстати вспомнилось, что когда-то я занимался математикой. — С одной стороны, сам факт совершенного действия. С ним, как ни крути, ничего не попишешь — это величина постоянная. Но, с другой стороны, — смысл поступка, и тут мы сталкиваемся с переменной величиной.

На этом я споткнулся, поскольку не обладал достаточной информацией обо всех обстоятельствах дела. Колеблясь, стоит ли расспрашивать о них Фаустофеля, я случайно бросил взгляд в сторону — и оцепенел, враз утратив всякий интерес к продолжению спора.

— Не может этого быть! — вырвалось у меня. Забыв обо всем, я опрометью ринулся туда.

— Стой, Серебряный Вихор, стой! — завопил Фаустофель. В иное время я вынужден был бы подчиниться беспрекословно, однако здесь, похоже, власть его надо мной была урезана.

— Туда нельзя! — кричал мне вслед Фаустофель. — Нам пора уходить! Тысяча чертей — и я вместе с ними!

Добежав до места, я остановился в растерянности. Вокруг еще одного, такого же помоста толпился народ, глашатай объявлял начало очередного шоу, но до этого мне не было никакого дела. Ошеломило меня лицо жертвы — юной девушки с младенцем на руках. Я смотрел на нее не отрываясь и не мог поверить собственным глазам.

На груди у девушки алым была вышита буква «П». Раньше она одевалась иначе, но сомневаться не приходилось — это была Розалетта! Я уверенно начал проталкиваться через толпу мужчин в замысловатых шляпах и женщин, разодетых в пух и прах. Зазывала между тем разводил свою бодягу:

— Примечательная особенность скандального поведения этой юной леди заключается в том, что сойти с пути истинного ее побудила отнюдь не тяжкая необходимость — несколько смягчающее вину обстоятельство, которое наиболее чувствительных из нас заставляет если не прощать виновную, то хотя бы ей сострадать, хотя ничто на свете и не может служить оправданием коммерческой практики, характерной для одной из древнейших в мире про-фессий.

Тут он сделал значительную паузу. Слушатели в полном безмолвии обменялись понимающими взглядами.

— Полагаю, что не навлеку на себя вашего неодобрения, если в смешанной аудитории обойду молчанием конкретное наименование и непосредственную суть упомянутой выше практики.

К этому моменту я уже пробился в первые ряды зевак. Здесь Фаустофель наконец-то меня настиг. Он пылал от бешенства, но я твердо стоял на своих правах.

— Я хочу посмотреть на эту девушку и буду на нее смотреть столько, сколько мне вздумается! — отрубил я, стряхнув с плеча его руку. Вглядевшись в нее с близкого расстояния, я окончательно убедился, что передо мной она — она самая, Розалетта! Новым для меня было только каменное выражение ее лица.

— Что ты собираешься делать? — оторопело взревел Фаустофель, но было уже поздно.

Сам не понимая своих намерений, я одним махом перескочил барьер и вспрыгнул на помост. Иначе я поступить не мог: меня толкало неудержимое стремление защитить собой любимое существо от позора. Как бы я ни относился к себе и к другим, но мне и в голову не пришло подумать плохо о той, которая была так дорога мне. Если она и попала в беду, то никак не по собственной вине; в любом случае, нельзя было допустить, чтобы она хоть минуту еще оставалась предметом всеобщего осмеяния.

Розалетта подняла на меня глаза. Они смотрели горько и отстраненно. В лице ее не дрогнул ни один мускул. Она явно меня не узнавала.

— Розалетта! — воскликнул я. — Это я, Шендон, Шендон Серебряный Вихор. Как ты здесь оказалась? Где Окандо? Что вообще произошло?

— Он еще спрашивает, что произошло! — Зазывала, подмигнув толпе, оттеснил меня от Розалетты. — В данной ситуации у меня нет времени обучать этого недоумка всему алфавиту софистики, но все же мне придется сообщить ему несколько предварительных сведений, прежде чем я продолжу разоблачение поразившей Эстер моральной проказы. — Он последовательно тронул указкой алую букву на платье, младенца и, наконец, саму девушку. — «П» обозначает «Прелюбодеяние», «Р» — «Распутство», «С» — «Сластолюбие», ну и так далее…

Схватив меня за шиворот, зазывала бесцеремонно столкнул меня с помоста и обратился к моему вожатому:

— Забери его отсюда, Фаустофель, ради всего треклятого! Таким простакам делать тут нечего.

Озадаченный тем, что глашатай назвал Розалетту другим именем, я не очень-то сопротивлялся. Но не прошли мы и десяти шагов, как мелькнувшая у меня в голове догадка заставила меня упереться как ослу.

— Мне все ясно. Она взяла на себя чужую вину. Она вовсе не Эстер, ее зовут иначе!

Фаустофель тоже не переставал то и дело оглядываться, занятый какими-то своими мыслями. Я не двигался вперед ни на шаг.

— Ну, разумеется, она вовсе не Эстер! — рассеянно пробормотал он в ответ.

Охваченный волнением, я даже не посчитал странным, что он со мной согласился.

— Но мы можем ее выручить! — вскричал я. — Они обязаны ее отпустить, если мы дадим согласные показания, что на самом деле ее зовут Розалеттой.

Фаустофель накинулся на меня с такой неистовой яростью, что я невольно отшатнулся.

— Олух царя подземного, кретин! — прошипел он. — Гретхен, скажи, это поможет?

Я недоуменно воззрился на него. В эту минуту глашатай, добравшись до развязки, истошно выкликнул:

— Как же поступит Эстер?

Содрогнувшись от жуткого воспоминания об участи Анны, я рванулся было к помосту, но замер, едва услышал спокойный ответ девушки:

— Я готова претерпеть все, что мне суждено.

Меня остановили не только ее слова, явно исключающие тягу к самоубийству. Голос девушки ничуть не походил на голос Розалетты. Зазывала не заблуждался… Смущенно поискав глазами Фаустофеля, я, к моему удивлению, обнаружил его рядом с собой. Оказывается, он тоже, не удержавшись, бросился к девушке на выручку, и его тоже заставил отступить незнакомый голос.

Фаустофель так быстро принял свой обычный вид, что я легко мог бы остаться в неведении относительно вспышки его чувств. У меня сразу отлегло от сердца, когда я понял свою ошибку, и испытанное мной облегчение вытеснило все другие мысли. Только призадумавшись всерьез, я сообразил, что я на самом деле видел. Крепостная стена презрения ко всему сущему, которой оградил себя Фаустофель, была дырявой; через щель в его обиталище легко вторгался ветер чувства… И такой же ветер чувства свободно проникал через окружавшие меня стены отчаяния.

Но я-то сознавал, что для меня этот ветер подул в последний раз. Теперь все былое кончено… Прошлое потеряло свое было значение: я испытывал скорее стыд и униженность. Разум ненадолго вышел из послушания, и воскресшие вдруг эмоции восторжествовали над безжалостной логикой реальной действительности. Окажись эта девушка Розалеттой, кто мог поручиться, что ее не соблазнил какой-нибудь вертопрах? Я повел себя более чем глупо — и впал бы в настоящую меланхолию, не будь у меня под боком собрата по разочарованию. Осклабившись, я справился у моего гида:

— Острый моментик пришлось пережить, верно?

— Впереди хуже.

Фаустофель теперь полностью овладел собой. Попытки раззадорить его были бы напрасной тратой времени. И все-таки случившееся не прошло даром: общее воспоминание возымело свое действие. Отныне его власть надо мной уже не могла быть столь безоговорочной: я узнал о его больном месте, где он был уязвим.

Особенного утешения это не принесло. Брезжила только смутная надежда на то, что удастся разгадать сокровенный смысл, таящийся за обнаруженной им слабостью. Тут я потерпел полное фиаско: не только не продвинулся вперед, но и сдал завоеванные уже позиции. Однако полезным итогом было то, что, даже если подчас правота Фаустофеля казалась мне непререкаемой, будто вердикт суда, где-то в уголке сознания продолжало крыться настойчивое сомнение…

По мере того как мы спускались все ниже и ниже, Фаустофель становился все более самоуверенным. Когда мы достигли самого последнего яруса, на котором размещались темницы, он с явным торжеством провозгласил:

— Ты вдоволь насмотрелся на комедии, движущей пружиной которых являлось разрушение иллюзий насчет ценности моральных установок. Здесь, на этом последнем этаже, расположенном над самым основанием Преисподней, ты сможешь созерцать комедию мученичества, претерпеваемого во имя благородной самоотверженности — на самом деле, как известно, несуществующей.

Я с недоумением огляделся по сторонам. Обычной толпы истязаемых нигде не было видно.

— Здесь находится один-единственный грешник, отчасти потому, что благородная самоотверженность (даже несуществующая) встречается не на каждом шагу. И отчасти ввиду громадных размеров самого имеющегося в наличии экземпляра. — Одну руку Фаустофель положил мне на плечо, а другой указал на гребень скалы. — Видишь вон то непонятное образование, торчащее из расселины? Это стиснутый кулак. Близко не подходи — пальцы иногда разжимаются.

Приглядевшись, я действительно различил чудовищной величины руку — до локтя она не уступала по габаритам стволу дугласовой пихты. Рука была судорожно напряжена в тщетной попытке освободиться из-под гнета утеса, пригвоздившего ее к земле у запястья. Глухой стон, от которого у меня чуть не лопнули барабанные перепонки, заставил меня подпрыгнуть на месте.

— Может ли он вдруг освободиться?

— Сомневаюсь, — небрежно бросил Фаустофель. — Громадный орел терзает ему внутренности не менее вольготно, чем курица, которая роется в песке, выискивая червей. И если он не в состоянии шевельнуться, чтобы его отогнать, вряд ли он захочет утруждать себя попыткой прихлопнуть комарика вроде тебя.

— Господи! — У меня перехватило дух от одной мысли о том, как можно при жизни стать добычей безжалостно жестокой и ненасытно прожорливой птицы. — Он умрет?

— Не тебе бы задавать такой вопрос! Как и всех остальных грешников, его исцелят с целью возобновления пытки… Остановись здесь!

Я молча повиновался. Мы обогнули выпуклое плечо, и мне стало видно в профиль измученное лицо, по которому лились струи пота. Вспомнив о бездушном взгляде птицы с острым клювом, я содрогнулся.

— За какую же провинность заслуживают такую муку?

— Суди сам, если вина его достаточна для того, чтобы ты считал его своим злейшим врагом.

— Моим врагом?

— Да, твоим — и врагом всех людей до единого. Я докажу тебе это.

Возвысив голос, Фаустофель крикнул:

— Отзовись, Прометей! Растолкуй, почему ты лежишь здесь, почему вся твоя мудрость оказалась бесполезной, а твои искусные руки — беспомощными перед Зевсовым орлом, которого ты откармливаешь собственной печенкой.

Голова колосса медленно повернулась к нам. Черты его лица напомнили мне изваяние на Каменной Горе.

— Тебе известна моя история, — прохрипел мученик, всмотревшись в нас.

— Мне известна, а вот этому человеку — нет. Он вправе выслушать ее из твоих уст. И нечего дурачить его россказнями о том, как ты принес людям огонь, спрятанный в стебле папоротника. Поведай лучше о главном своем злодеянии.

Лицо гиганта загорелось гневом.

— Злодеянии? Наоборот, я устранил зло!

— Чем чудовищнее преступление, тем усердней они его оправдывают, — съязвил Фаустофель. — Давай выкладывай начистоту все, от начала и до конца. Пускай тебя судит жертва!

Гигант стиснул зубы, смежил веки, — должно быть, когти хищника еще глубже вонзились ему в чрево. О, как я ему сочувствовал… Немного погодя веки раскрылись; живые глаза, блеск которых свидетельствовал о не замутненной чудовищной пыткой ясности ума, сосредоточились на мне.

— Я готов услышать его приговор, — произнес Прометей. Видя свое отражение в его огромных зрачках, я понял, что и сам стою перед судом. Не без усилия я постарался сосредоточиться на словах Прометея. — Когда человек стал составной частью творения, он напоминал кузницу без кузнеца. Все физические качества, потребные для великих свершений, были налицо, но отсутствовали дух, разум, воля, устремляющие человека к поставленной им себе цели. Люди блуждали по земле словно овцы — с пустым, бессмысленным взглядом, движимые теми же побуждениями, что черви или жабы. — До сих пор Прометей говорил спокойно, размеренно, но тут в его голосе зазвучала гордость. — Все переменил я. Не желая видеть дивные возможности человека пребывающими в запустении, я дал людям знания, вложил в них неуемное беспокойство и способность к действию.

— Ты слышал. Серебряный Вихор? — Фаустофель, ухватив меня за локоть, подтолкнул ближе к Прометею. — Он изобличил сам себя!

Признание Прометея застало меня врасплох: подобных речей я никак не ожидал.

— И это ты почитаешь величайшим злодеянием? — переспросил я Фаустофеля.

— А чем же еще? Впрочем, толковать с тобой бесполезно. Очевидно, когда Прометей раздавал человечеству мозги, твоих предков малость обделили. Но все же попытайся проследить за моей мыслью. Разве источник всех твоих, да и всеобщих, скорбей — не осознание полной безысходности наряду с желанием предпринять какие-то усилия и ясным пониманием их тщетности?

Да, Фаустофель перечислил главные мои беды. Поймав мой затравленный взгляд, он победно усмехнулся.

— Ведь если бы человек заботился только о том, чтобы регулярно принимать пищу и в должное время освобождаться от излишка спермы, он бы не знал горя и жил припеваючи. Не было бы этой дурацкой погони за бесплотными призраками. Не было бы искусственно придуманных моральных соображений, отягощающих и без того гнетущую, жалкую участь. Более того, не подозревая о своем ничтожестве, вы от рождения до смерти пребывали бы в безмятежно-умиротворенном настроении. — Выбросив руку вперед, Фаустофель указал на Прометея: — Таковы величайшие блага, которыми ты бы мог пользоваться, если бы этот парень не совал нос в чужие дела. Пусть бубнит в свою защиту что хочет. Именно он — первопричина твоих несчастий, и, того пуще, именно он наградил тебя беспредельной готовностью претерпевать любые тяготы, сохраняя в памяти прошлое и предвидя будущее. Пошли, полюбуемся птичкой — орудием кары, которую он заслужил стократ?

— Мы договаривались не так, — отозвался гигант. — Человек может взглянуть на инструмент пытки, которой я подвергнут, если того пожелает. В любом случае это никак не отразится на моих страданиях. Но мы условились, что он вынесет мне приговор. Я жду.

— Мне известно наперед, что он скажет, — заявил Фаустофель. — Ты бы сказал то же самое, если бы пользовался иной шкалой ценностей, помимо зацикленности на эгоистических экспериментах.

Я стоял молча, с опущенной головой, и Фаустофель принялся меня тормошить:

— Врежь ему, приятель, не стесняйся! Мол, так и так, знай наших… Это единственная твоя возможность плеснуть в лицо отравителю остатки яда, которым он тебя опоил.

Я медлил с ответом, несмотря на все поторапливания. Да, безнадежность переполняла мое существо: никто и ничто не вызволит меня теперь из пучины отчаяния. Ответ, казалось, был предрешен: двух мнений быть не могло. Однако дело вдруг представилось мне с неожиданной стороны — и я невольно встрепенулся. А что, если бы я с рождения был обречен на пустоту существования еще большую, чем та, в которую ввергнут ныне? Что, если бы, довольствуясь примитивными рефлексами, не искал ничего, кроме подножного корма и удобного логова? По спине у меня пробежал холодок: ощущение бесцельности жизни представилось мне самым страшным несчастьем из всех возможных. Вскинув голову, я вновь увидел себя в зрачках Прометея — на этот раз подтянутого, собранного.

Взгляд гиганта вопрошал меня немо, но настойчиво.

— Моя нынешняя судьба мне дороже, — твердо ответил я.

— Это и мой ответ! — откликнулся колосс. — Кому вкус поражения знаком больше, чем мне? Но лучше пасть, чем валандаться в безрадостной пустоте. Слышишь, Фаустофель?

Я обрадованно встретил улыбку на губах Прометея, однако в следующий же момент его лицо исказилось непередаваемой мукой. Он застонал, и по телу его прошла бессильная судорога. Фаустофель поспешил оттащить меня в сторону.

На ходу мы оба молчали. Мой проводник не скрывал своего бешенства, а я сожалел о том, что так мало успел сказать тому, кто терпит страдания за оказанное мне благодеяние.

Наконец я не выдержал и прервал молчание вопросом:

— И это единственная его вина?

— Полоумных надо держать в смирительной рубашке, — прорычал Фаустофель.

— Но ведь наказание слишком непомерно! И потом, он вовсе не сумасшедший!

— По-твоему, нет? А что ты запоешь, если я открою тебе правду до конца? Прометей действовал совершенно сознательно: он заранее знал о том, что его ждет!

— Такого не может быть! — вскричал я. Однако мне тут же вспомнилось, как у зеленой часовни Гавэйн швырнул оземь шлем — Впрочем, нет! Конечно же, может…

Сердце мое чуточку ободрилось, и эта внутренняя перемена, угаданная Фаустофелем по проблеску на моем лице, окончательно вывела его из себя.

— Хочешь — верь в добро, хочешь — не верь; конец один, — яростно зашипел он. — И святых, и праведников неизбежный итог сметает в корзину без разбора. Против рожна не попрешь: борьба напрасна, молитвы и покаяния не помогут, как не поможет ни богохульство, ни кощунство: они так же бессмысленны, как бессмысленны претензии на благонравие и потуги достичь морального совершенства. На кладбище Вечности лежит только один могильный камень, и надпись на нем гласит: «Все — вздор».

Я постарался спрятать глаза, чтобы он не заметил в них нахлынувшего на меня уныния.

— Кто его знает! — уклончиво бросил я с напускным равнодушием.

— Да я знаю, я! «Все — вздор». Скоро увидишь сам. Там, куда мы направляемся, нет ни дырочки, ни щелочки, сквозь которую могла бы просочиться любая ересь.

Дым все более сгущался, и вскоре под ногами у нас разверзлось широкое море огня Я отшатнулся в сторону.

— Нет, дальше я не пойду!

— На своих двоих и не стоит, — согласился Фаустофель.

Он сгреб меня в охапку, прежде чем я успел опомниться, и, хохоча над моими тщетными усилиями высвободиться, прыгнул с края утеса в пропасть.

Внутри у меня все словно оборвалось: мы камнем летели вниз с головокружительной высоты, однако через прорези камзола за спиной Фаустофеля вдруг с треском раскрылись, будто парашют, огромные перепончатые крылья.

Наш полет сразу замедлился. Теперь мы снижались плавно, и я, набравшись храбрости, открыл глаза. Под нами расстилалось пылающее озеро. Нестерпимая вонь от горящей серы, клубы черного дыма, потоки раскаленного воздуха вызвали у меня полуобморочное состояние.

Ослепленный и едва не задохшийся, я не заметил пирамидообразного островка, возвышавшегося над расплавленной поверхностью озера. Я приготовился к тому, что Фаустофель швырнет меня на острие пирамиды, однако от его возгласа в ближайшей к нам стороне пирамиды внезапно распахнулись двери. Мы влетели внутрь — и двери позади нас тотчас же захлопнулись.

Прочихавшись, прокашлявшись и вытерев слезящиеся глаза, я обнаружил, что, к моему изумлению, оказались мы в уютном помещении, обставленном с претензией на роскошь. Это был просторный вестибюль. Двойные двери вели, очевидно, в главные апартаменты. Я вытянул шею, чтобы рассмотреть их получше, и многозначительно присвистнул.

— Угадал, — кивнул Фаустофель. — Из чистого золота.

Наконец-то меня осенила догадка:

— Так, значит, мы прошли всю Преисподнюю — и это путь наверх?

— Совсем наоборот! — Фаустофель довольно крякнул. — Мы на самом дне Ада, откуда нет выхода. Иди вперед — и ни шагу в сторону!

29. Суд один, суд второй

В дверях я замешкался, но Фаустофель втолкнул меня внутрь. Влетев в необозримый зал с высоченными стенами, я поневоле зажмурился. Все вокруг сияло, как раскаленная добела электрическая спираль. Чтобы приучить глаза к ослепительному сверканию, я уставился в застланный дорогими коврами пол.

— Потерпи минутку, — успокоил меня Фаустофель. — Шагай дальше, никуда не сворачивай.

Я поплелся вперед, изредка взглядывая на богатое убранство зала. Интерьер, на мой вкус, грешил излишней помпезностью, однако отделка поражала мастерством, а использованные материалы отличались необыкновенной редкостью. Роскошь била в глаза, а в нос било нечто другое, от чего сразу я сразу насторожился. Тревогу внушал доносившийся все явственней запах. Еще через пару-другую шагов я сообразил, не веря сам себе, почему меня вдруг охватило чувство грозной опасности. Таким духом разит от гнезда, скажем, гремучих змей. Откуда здесь могут быть гремучие змеи? Однако с каждой секундой сомнений оставалось все меньше.

Фаустофель был прав: очень скоро резь у меня в глазах прекратилась и я стал лучше видеть. Мы вплотную приблизились к длинному столу для совещаний, изготовленному из полированного нефрита. У дальнего конца стола возвышался трон, обивка которого была усеяна бриллиантами. Кресла слева и справа от трона были вырезаны из цельных кусков мрамора и украшены полосками платины.

Все три сиденья так ярко переливались в свете ламп, что вначале показались мне пустыми. Постепенно различив сидящих, я замер на месте от ужаса.

Волнообразно раскачивая гибкие длинные тела, на меня недвижно смотрели три здоровенные кобры.

Любая встреча со змеями не сулит ничего приятного, а в столь изысканном окружении способна просто свести с ума. С диким воплем я бросился назад, однако Фаустофель преградил мне путь.

— Мы явились не в самый удачный момент, только и всего, — дружелюбно заверил он меня. — Чуточку переждем — и все будет в полном порядке.

— Нет, нет! Не хочу! — стараясь вырваться, кричал я. Фаустофель держал меня мертвой хваткой. Его невозмутимость делала меня смешным, и я оставил сопротивление.

— Взгляни! — показал он в сторону сидений. Чувствовать близость змей у себя за спиной было еще хуже, поэтому я рискнул обернуться. Головы кобр стали человеческими! Превращение завершилось у меня на глазах: туловища обрели руки — ив итоге передо мной во главе стола восседали три царственные особы. Мне, однако, было все так же не по себе. Несмотря на державный вид и величественную осанку, трое по-прежнему не сводили с меня гипнотического, немигающего взгляда, очень похожего на змеиный.

Я мялся в растерянности, и Фаустофель заговорил первым.

— Великий Князь и Император! — начал он, отвесив низкий поклон суровому правителю, восседавшему на троне. — Перед тобой — новый подданный, по имени Серебряный Вихор, готовый насладиться благими щедротами твоего царствования и всем прочим, что ему полагается.

— Он наш? — вопросил император низким, звучным голосом.

— Наш, теперь наш! Но мне пришлось чертовски с ним попотеть. — Фаустофель поклонился с горделивым видом. — Насельники Преисподней еще сохраняют пережитки различных верований — родимые пятна проклятого прошлого, но с этим кадром я потрудился на славу, не жалея сил, и теперь в нем не осталось ничего, кроме смутного духа противоречия, отчасти даже бунтарства. Но последнее можно счесть даже приличествующим тому месту, где мы находимся.

— Согласен. Каковы же его таланты, к какому употреблению он годится?

— Особыми талантами, надо признать, он не блещет: человек как человек. Однако нашим целям служит всякий, кто попадает к нам в когти или подпадает под статью аморального кодекса. — Тройка обменялась одобрительными кивками. Фаустофель продолжал: — Я намеревался предложить содержать пленника здесь в течение определенного срока под наблюдением, дабы затем решить, каким образом с максимальной отдачей его использовать.

Я не вмешивался в разговор, потому что язык у меня прилип к гортани, но при этих словах я вновь обрел дар связной речи. Все что угодно, но только бы не застрять здесь! Худшего нельзя было себе и вообразить.

— Я не собираюсь здесь задерживаться! — выпалил я.

Губы раздвинулись в улыбке, однако змеиные глаза не выказали ни малейших эмоций.

— Мой путь лежит к Иппокрене! — возмущенно бросил я Фаустофелю. — Ты знал об этом с самого начала.

На ехидной физиономии моего проводника играло то самое плутовское выражение, каким он встретил меня на дороге, переодетый хромым бродягой. Я понял, что попал в ловушку.

— Мы же заключили с тобой договор!

— Мы условились только о том, что я провожу тебя сколько смогу, — разве не так? — парировал Фаустофель. — Что обещано, то исполнено: дальше идти просто некуда. Но, разумеется, ты волен вернуться обратно.

Все четверо весело гоготнули. От одного воспоминания об огненном озере меня передернуло.

— Обратно? Но ведь наверняка есть дорога, которая ведет вперед, к Иппокрене. — Голос мой слегка дрогнул. — Иначе просто быть не может! Ты сам меня уверял, что не отклонишься ни на шаг в сторону.

— Нельзя же быть таким легковерным! — укорил он меня. — С незнакомцами следует держать ухо востро. А лучше всего вообще никому не верить: непременно попадешь впросак.

Он явно надо мной издевался, но я даже рассердиться был не в силах.

— Послушай, Фаустофель! — умоляюще обратился я к нему. — Тебе больше незачем беспокоиться и утруждать себя. Только покажи мне дорогу — и я отправлюсь один.

— Куда ты отправишься? Разве что прикажешь мне раздвинуть конечные пределы? — Он покрутил головой. — Обратно захотелось? А вспомни-ка, о чем я тебя предупреждал у входа — дороги назад нет!

— Точно! — поддакнул император. — В наших краях даже закон земного притяжения недействителен. Ты — на самом дне и останешься здесь навечно, как всякий, кто примыкает к нам.

Я давно считал себя конченым человеком, но, оказывается, это было не так. Сам процесс кочевания с места на место уже служил утешением; в нем таилась пусть слабая, но все-таки хоть какая-то надежда на перемену к лучшему. Только теперь, лишившись последней опоры, я осознал в полной мере никчемность моего существования.

Дрожа всем телом, я озирался по сторонам как безумный. Еще немного — и я сорвусь в крик, не владея собой, забьюсь в истерике… Тогда окончательная победа будет за Фаустофелем… Но что-то меня еще удерживало на последней грани.

Бесстрастные взгляды холодно следили за мной, пока я лихорадочно перебирал в уме возможности побега. Увы! Надежды не было ни малейшей. Я снова вгляделся в своих мучителей. Смешно было бы искать на их непроницаемых лицах сочувствия: нет, я пытался удостовериться, известна ли мне вся правда, до конца.

Гадать было бесполезно, но вдруг в голове у меня мелькнула одна мысль. Внушительность представшего мне ареопага подсказала моему инстинкту то, что я не сумел уловить в единственном представителе их шатии-братии — моем вожатом. Если все они долдонят одно и то же, какого черта я обязан идти у них на поводу? Открытие вдохнуло в меня отвагу, и я предпринял ответный выпад.

— Не верю! — крикнул я во все горло. — Не верю ни единому вашему слову!

Грянувший глумливый хохот больно меня уязвил, но я стойко выдержал и это испытание. Зубоскальству внезапно был положен конец. Физиономии всех четверых ошарашенно вытянулись — откуда-то издалека донеслось пение:

Мед с отравой пополам

Мне знакомы вроде:

Пьется вольно и легко

При любой погоде.

Свет ли, мрак ли — чередой

Сменятся в природе:

Нет сомнения — Таммуз

Будет на свободе!

Не всякий голос мог пробиться сквозь эти несокрушимые стены. Пожалуй, только один… Я напряг слух, желая убедиться, что не ошибся.

Вспоминаю яркий день —

Кажется, в апреле:

Гильгамеш, Таммуэ и я

Чокались и пели.

Шмыг Инанна мимо нас —

Грудь прикрыта еле…

Припустил за ней Таммуз —

Ох, недоглядели!

Третьим нам Энкиду стал:

Он, дикарь бездомный,

Наделен с рожденья был

Жаждой неуемной.

Вместо чаши осушал

Он сосуд огромный:

Этот чан не мог никак

Сдвинуть кран подъемный.

Голиас — конечно же, это он! Голос проникал через стену за спиной императора и с каждой минутой становился все громче. Приближение Голиаса уже начало оказывать свое действие. Беззаботная песенка отвалила камень с моей могилы. С плеч свалилась тяжесть, и я снова вздохнул полной грудью. Мои караульщики, оправившись от потрясения, почернели от злобы. Чем большее я испытывал облегчение, тем мрачнее они становились.

Стена казалась сплошной, однако Голиас явно двигался нам навстречу.

И под кедром вековым

Уложили спьяну

Самого Хумбабу мы;

А когда бог Ану

Напустил на нас быка —

Хвастаться не стану…

Тут разборкам и конец:

Мы — скорее к чану!

Должен был Таммуз тогда

Влиться в нашу сплотку,

Но Инанна на куски,

Взяв топор и плетку,

Изрубила жениха —

Черт бы взял красотку!

Безголовый уж никак

Не промочит глотку.

Тут скрытая в панели дверь от удара ноги распахнулась настежь — и в проеме показался Голиас. Не обращая внимания на свирепый вид хозяев, он хладнокровно закончил песню.

На поминках грог и эль

Мы напропалую

Пили осенью, зимой,

А в апреле — чую:

Всюду разбросал Таммуз

Зелень молодую… —

Увлажните мне скорей

Внутренность сухую!

Голиас не изменил свойственной ему учтивости и при последних строках песни отвесил императору поклон. Тот, однако, нимало не смягчившись, проскрежетал:

— У нас не поют!

— Еще запоют, — пообещал Голиас. — Сейчас как раз самое время, ваше величество.

— Что ты хочешь этим сказать? — вмешался Фаустофель.

Голиас, словно не слыша, с улыбкой повернулся ко мне:

— У тебя неприятности, Шендон?

— Привет, Голиас. — Воспоминание о том, как грубо я обошелся с ним при расставании, точило меня изнутри. — Да вот, как видишь, вцепились в меня и не желают выпустить.

— Что ж, ты сам до этого допустил. Голиас приблизился ко мне, и я почувствовал, что он, несмотря на показную беспечность, крайне озабочен.

— Орфей! — окликнул его император. — Прежде чем двинуться с места, объяви о цели своего визита.

Голиас помедлил, облизнул языком пересохшие губы, но заговорил твердым и уверенным голосом:

— Великий Князь и Император, я пришел вызволить отсюда вот этого человека, моего друга.

Только теперь меня осенило, что явился он исключительно ради меня. Кокон отчаяния, внутри которого я томился, перестал существовать, испепеленный этим молниеносным открытием.

Ошеломленный, я даже забыл сказать Голиасу о переполнявшей меня благодарности и метнул тревожный взгляд на Фаустофеля.

Почуяв опасность, грозившую его власти, Фаустофель огрызнулся:

— Многого захотел! Его ты не получишь. Скажи спасибо, если сам сумеешь унести ноги.

Из моей груди вырвался стон: слова его были слишком похожи на правду. Без могучих союзников — а Голиас явился один — мы ничего не могли поделать.

— Он дал добровольное согласие, — вставил Фаустофель. — Подписался кровью.

— Это так, Шендон? — с тревогой спросил Голиас. Видимо, вопрос был существенный. Я тщательно перебрал факты в памяти.

— Что-то там писалось моей кровью, верно. Однако я поставил условие — с дороги, ведущей к Иппокрене, не сворачивать! Фаустофель обманом затащил меня сюда.

— Ты ошибаешься, — заметил Голиас. — Фаустофель не лгал. Вы шли напрямик. На пути к Иппокрене империю его величества не миновать. Это одна из главных промежуточных станций.

— Для Шендона она конечная! — провозгласил Фаустофель. Он бросил в мою сторону взгляд, который заставил меня окоченеть. — Да, он всячески упирался, юлил и пищал, как мышь у кота в лапах, но я упорно тащил его все ниже и ниже — и теперь он убедился наконец, что на свете не существует ничего, кроме глупости, подлости и безразличия.

Слова Фаустофеля пригибали меня к земле: я уже не видел смысла в продолжении спора. Как не видел смысла в продолжении пути, даже если бы нашелся выход.

— Пожалуй, лучше будет, если ты, Голиас, выберешься отсюда один, — упавшим голосом проговорил я.

— Еще не время. — Он вдруг громко спросил: — Найдется ли здесь болван, который скажет, что, поскольку существует добро, то не существует зла?

— Не найдется, — послышались торжествующие голоса.

— А возьмется ли кто-нибудь из присутствующих утверждать, — подхватил Голиас, — что существует только одно зло, само по себе? Как же его тогда определить?

Вопрос повис в воздухе. Оппоненты тяжело засопели. Потом через силу, вразнобой, выдавили из себя:

— Существует и добро.

Наступило молчание. Потом я услышал, как император прошептал:

— Я еще не забыл о нем…

Это признание потрясло меня даже меньше, чем утвердительный кивок Фаустофеля в ответ на вопрос Голиаса. Я враз почувствовал себя на свободе.

Мне тотчас вспомнилось, что Голиас явился мне на выручку. Колебаний больше быть не могло. Встретив его вопросительный взгляд, я категорическим тоном заявил:

— Голиас, я хочу выбраться отсюда во что бы то ни стало! Можешь рассчитывать на меня. Есть ли хоть какая-то возможность?

— Ни малейшей! — загремел Фаустофель, подскочив к Голиасу. — Ты что, воображаешь, будто его намерения для нас что-то значат? А он, поди, думает, мы сами, по собственной воле, оказались здесь? — Он мрачно усмехнулся, переглянувшись с собратьями. — Но теперь это наши владения. Мы обречены находиться внутри этих стен, если не переродимся. Это единственное наше предназначение, но оно уготовано и для Шендона — нет, вам обоим! Орфей, дверь, через которую ты вошел, захлопнулась для тебя навсегда.

Черта, казалось, была подведена. Леденея от ужаса, я представил себе, как мы с Голиасом неотрывно смотрим в змеиные глаза, пока наши не становятся точно такими же. Лицо Голиаса тоже посуровело.

— С каких это пор ты начал здесь распоряжаться, Фаустофель? Остаться у вас я могу только по указанию твоего хозяина. — Он снова поклонился величественной фигуре на троне. — Великий Князь и Император, я требую уважения к моим правам!

Фаустофель прыснул. Император воззрился на Голиаса в недоумении.

— К твоим правам? Еще чего выдумал! Мы признаем все права только за сильнейшим.

— Согласно закону Делосского Оракула, у нас есть одно неотторжимое право. — Голиас держался почтительно, но непреклонно. — Как, вероятно, известно вашему всеведущему величеству, мы вправе — при определенных условиях — потребовать судебного разбирательства, которое и должно решить нашу судьбу. Охотно поясню, почему в данном случае такое разбирательство обязательно.

— А у меня нет ни малейшей охоты выслушивать какие бы то ни было пояснения. Подумаешь, закон Делосского Оракула, — недовольно пробурчал император с видом небожителя, раздраженного напоминанием о необходимой формальности. Минуту-другую он размышлял, барабаня пальцами по подлокотнику трона, потом лицо его прояснилось. — Твое прошение удовлетворено.

— Нет-нет! Умоляю ваше всемогущество, — возопил Фаустофель. — У Орфея рука в Делосском трибунале. Его непременно отпустят на свободу.

— Не исключено. — Император улыбнулся одними краями губ. — Впрочем, я достаточно наслышан о повадках Орфея и о его несговорчивости и предпочел бы удалить его подальше от моего двора. Я даже склоняюсь к мысли пожаловать ему свободу, однако будет приличней, если таковое решение вынесет суд. Авторитет суда подкрепит и наши неоспоримые притязания на его спутника. Прецедент любопытный, и мы будем настаивать на… на… черт, забыл.» словечко еще такое забавное, на языке вертится, — а! вспомнил — на этой самой — на справедливости.

Император ткнул пальцем в Фаустофеля:

— Поручаю тебе провентилировать этот вопрос от моего имени.

Голиас двинулся вслед за Фаустофелем, и я заметил, что через плечо у него перекинута небольшого размера арфа. Страх остаться в змеятнике одному побудил меня в два прыжка настичь Голиаса уже у самого выхода. В узких дверях нас прижало друг к другу, и он поспешно меня одернул:

— Осторожнее, не порви струны! Эта штука на обратном пути нам еще пригодится.

Мы вступили в сумрачную, пустынную местность. Голиас, очевидно, пробрался этой тропой, однако вторично ею воспользоваться ему не удалось. Фаустофель подхватил нас на закорки, расправил крылья — и мы птицей взмыли в воздух…

И только в коридоре, уже на подступах к помещению суда, Голиас успел шепотом меня проинформировать:

— Присяжных заседателей не будет, только трое судей. Фаустофель сболтнул: их нельзя ни подкупить, ни переманить на свою сторону. Не говори ничего наобум. Все трое, мягко выражаясь, в годах, но до маразма им еще далеко; дело свое старики знают туго. Сначала отвечать буду только я, а когда подойдет твой черед — держись уверенно, лишнего не болтай.

— Хорошо-хорошо, — торопливо закивал я, жалея, что времени у нас в обрез. Хотелось обсудить все поподробней, но Фаустофель уже знаками приглашал нас войти.

Пока завершалось рассмотрение предыдущего дела, я оглядел зал суда. В нем имелось несколько дверей, посередине находился стол для судей. Приговоренного увели через проход, над которым было обозначено «Лимб», а нас безликий служащий подманил поближе.

Несмотря на солидный возраст, судьи ничуть не казались дряхлыми; глаза их сохраняли живость и проницательность.

— Досточтимые судьи, — выдержав паузу, обратился к ним Голиас. — Перед вами — двое смертных, посланных Владыкой Преисподней к вам. Вы должны решить нашу участь.

Судья, сидевший в центре, нервно заерзал на месте.

— Лица, состоящие на попечении Владыки Преисподней, не слишком подходящая для нас клиентура, — укоризненно прошамкал он.

— Я того же мнения, достопочтеннейший Радамант, — встрял Фаустофель. Он из кожи вон лез, стараясь продемонстрировать хорошие манеры. — Однако же его императорское величество счел уместным предоставить вынесение приговора вам и вашим столь же высокомудрым коллегам.

— Ну, тогда понятно. — Я так и не разобрал, проняла ли старика столь грубая лесть. — А каким же образом бедняги угодили в когти к его императорскому величеству?

— Этого до места конвоировал я. — Фаустофель указал на меня. — А второй задержан при попытке организовать побег.

Судьи переглянулись. Этого оказалось достаточно, чтобы председатель заговорил тоном, не допускающим возражений:

— Подлежащий нашей юрисдикции организатор несостоявшегося побега исключается из числа ответчиков на данном процессе. Опираясь на существующий прецедент, мы снимаем с него все и всяческие обвинения и объявляем свободным как от наложения штрафа, так и от какого-либо иного судебного взыскания. Объект рвения вышеозначенного организатора несостоявшегося побега, доставленный в Преисподнюю неким Фаустофелем, в полном соответствии с возложенными на него законодательством обязанностями, должен изложить мотивы, могущие послужить достаточным основанием для предпринятой им апелляции к нашему трибуналу.

Я в растерянности обернулся к Голиасу, но он уже давал объяснения вместо меня:

— Как освобожденный от судебной ответственности, я прошу предоставить мне привилегию выступить в качестве адвоката задержанного, именуемого Шендон Серебряный Вихор. Названное юридическое лицо обладает полным правом держать ответ перед высокими судьями — как странник, всеми силами души жаждущий продолжить свое паломничество к Иппокрене, скрупулезно следуя непосредственному предписанию Делосского Оракула.

Судьи вновь посовещались между собой посредством обмена многозначительными взглядами. Сидевший справа от Радаманта произнес:

— Случай всецело принадлежит нашей юрисдикции, однако я вынужден задаться вопросом, является ли он вообще предметом судебного рассмотрения. Если волей Делосского Оракула этому человеку предписано совершить паломничество к Иппокрене, кто и на каком основании берет на себя дерзость мешать, препятствовать, чинить препоны или каким-либо иным образом противодействовать достижению им указанной цели?

— Великий и непогрешимый Минос! — вновь вмешался Фаустофель. — Тебе, всезнающему и всеведущему мудрецу, должно быть прекрасно известно, что Делосский Оракул никогда не принимает достижение послушником успеха за нечто само собой разумеющееся. Единственное четко оговариваемое им условие — обязательность попытки. Успех достигается далеко не всегда, но добиться его можно только собственными усилиями.

По лицу Голиаса я понял, что Фаустофель потерпел полное фиаско. Радамант, погладив бороду, закивал головой:

— Хорошо. Мы заслушаем дело. Вперед выступил Фаустофель.

— В моем распоряжении множество оснований, позволяющих мне заручиться правами на особу по прозванию Серебряный Вихор, однако из уважения к интересам высокого суда я ограничусь простым изложением причин, делающих невозможным дальнейшее путешествие названного субъекта в сторону Иппокрены. Я прошу высокий суд вынести решение единственно по этому пункту, точнее, наложить на свободу перемещения названного субъекта судебный запрет. Моя неопровержимая аргументация опирается исключительно на принцип соответствия, лежащий в основе и делосского законодательства. Слишком многие, к сожалению, склонны совершенно упускать из вида этот жизненно важный принцип. — Метнув на Голиаса мстительный взгляд, Фаустофель продолжал: — Право сделать глоток из Иппокрены нельзя приобрести ни за какие богатства, не может оно и быть передано в дар. Никто не должен рассчитывать и на то, чтобы завладеть им по воле слепого случая, в результате счастливого стечения обстоятельств. Прошу особо отметить последний момент. Приняты все меры предосторожности против дерзких посягательств на святыню со стороны недоумков, ухитряющихся тем или иным способом, потеючи, преодолеть или обойти выставленные препятствия. В намерения Делосца не входило допускать в святилище профанов, иначе бы он приложил все усилия, дабы аннулировать судебное решение, вынесенное в аналогичном случае, пользующемся громкой известностью среди паломников к Пиерийскому источнику. Я привлекаю внимание высокого суда к названному случаю как уже имеющемуся прецеденту.

Фундаментальное решение, вынесенное прославленным судьей: «Пей вдосталь — или губ не омочи», недвусмысленным образом указывает на необходимость введения строжайшего пропускного режима в запретную зону. К пользованию благами означенного источника могут быть допущены только лица, способные по достоинству оценить качества его владельца. Такая способность видеть исходный критерий всех ценностей вырабатывается исключительно посредством опыта, и потому стержневой осью судебного рассмотрения должно стать придирчивое изучение стараний ответчика обрести вышеназванный исходный критерий. На данный момент я обладаю исчерпывающе доскональным знанием мыслей и настроений ответчика; среди прочего мне до малейших подробностей известно все, что происходило с ним в Романии с первой же минуты его пребывания. Со всей ответственностью заявляю, что по сравнению с предъявляемыми требованиями объем накопленного ответчиком опыта удручающе ничтожен. К примеру, он не участвовал в боях на берегах Ксанфа — одного этого достаточно, чтобы отвергнуть все его жалкие претензии. Ответчик не присутствовал на дворцовых увеселениях старого дядюшки Коля, не стоял у свежей могилы Евгения Базарова, не водил знакомства с отцом Горио, не заглядывал в дом ни к Монтекки, ни к Капулетти..

— По моему мнению, — прервал Фаустофеля третий судья, — суду предпочтительней давать оценку опыту, уже приобретенному узником совести, нежели выслушивать перечень не нанесенных им визитов. Я полагаю также, что из его собственных уст рассказ прозвучит наиболее убедительно.

— Разумеется, достопочтеннейший Эак, — согласился с судьей Фаустофель. — Я с готовностью уступлю трибуну ответчику, дабы послушать, как он сам огласит собственное обвинительное заключение.

— Дай полный, но сжатый отчет, — бросил мне совет Голиас.

Я начал свою оправдательную речь. Перед такими судьями мне незачем было взывать к особому снисхождению и пытаться раздуть свое участие в пережитых приключениях или же расцветить их фантазией. Повествуя о своих странствиях, начиная с момента крушения «Нагльфара», я чувствовал в себе все большую уверенность. Завороженный собственным красноречием, я не сомневался в том, что мой рассказ произведет на слушателей самое благоприятное впечатление.

Наступившее бесстрастное молчание показалось мне поэтому вдвойне тягостным.

Прокашлявшись, Минос загудел:

— В самом деле, обширные лакуны в багаже впечатлений ответчика свидетельствуют о его недостаточной компетенции и ставят под сомнение его пригодность к продолжению маршрута. Вряд ли мне нужно напоминать о том, что дозволение вернуться в подлунный мир превратит и без того приятный для послушника недолгий заключительный этап паломничества в сплошное удовольствие; таким образом, благоприятное решение суда будет равносильно дарованию ответчику доступа в вышеупомянутый храм. Кроме того, в высшей степени уместное напоминание о существующем прецеденте, сделанное Фаустофелем, налагает на нас обязательство применять суровую меру пресечения в тех случаях, когда мы сталкиваемся с недостойным или же только отчасти подтвердившим свои возможности соискателем.

В замешательстве я лихорадочно подыскивал хоть какие-то доводы в свою пользу, однако Голиас взял эту задачу на себя.

— С позволения суда, смею заметить, что мнение, высказанное чуть ранее высокоученейшим Эаком, чрезвычайно существенно для прояснения наиболее важных спорных пунктов. Высокоученейший Эак заметил, в сущности, что человека следует судить по имеющимся у него достоинствам, а не по отсутствию у него чужих совершенств, и я совершенно с этим согласен. Действительно, представший перед вашим судом не побывал во многих местах, где ему следовало бы побывать, — а среди них есть и наиболее примечательные во всей Романии. К списку, открытому Фаустофелем, надо прибавить и дом Ясона, и Шенди-Холл: ответчик миновал их стороной. Да, он не скрывался в прериях вместе с Мартином Фьерро, не охотился за Сампо, не встречался ни с Налем, ни с Дамаянти — и так далее, и так далее… Я мог бы перечислять имена до самого вечера и до полной хрипоты и все равно не вспомнил бы даже десятой доли. Дело в том, — взмахнул рукой Голиас, — что, кроме вас троих и, разумеется, самого Делосца, ни единой душе не удавалось еще заглянуть во все утолки Романии. Пек утверждает, что побывал всюду, однако я усматриваю в этом простое бахвальство. Хотя, конечно же, любому из нас до него далеко…

— А, Пек! — пробормотал Радамант. Бесстрастное лицо его оживилось изнутри, мне почудилось даже, что по его высохшим губам скользнула улыбка.

— Хм-м, ну-ну… Прошу вас, продолжайте.

— С вашего разрешения, я продолжу, сэр. Поскольку полный обзор достопримечательностей неосуществим в принципе, давайте попытаемся определить разумные его пределы. Ответчик совершил три основных перехода: на первом им управлял случай, на втором — выбор, на третьем — Оракул. Укорять его за непосещение ряда местностей — все равно что указать на пройденные им иные направления. Если он потратил излишнее время на окольные тропки, в стороне от больших дорог, то и главного навидался тоже предостаточно.

И последнее. Я неколебимо верю: в план Делоспа отнюдь не входило зелеными заграждениями надежно уберечь драгоценную влагу от жаждущих. В храм могут войти только посвященные, это верно, но также верно и то, что пустующий храм перестает быть храмом.

Воцарилась полная тишина. Нервы мои были на пределе, Голиас сохранял вид человека, уверенного в успехе. Но и Фаустофель, отнюдь не утратив самоуверенности, держался победителем. Лица судей оставались непроницаемыми. Минос, сложив руки на груди, уставился в пол. Радамант сцепил перед собой пальцы и сосредоточенно барабанил ими друг о дружку. Эак правой рукой подпер подбородок. После продолжительной паузы они переглянулись, не скрывая своего неодобрения. Сердце у меня екнуло. Если они не сделают мне поблажек — все, дело можно считать проигранным.

Наконец Радамант расцепил скрюченные пальцы и положил руки на край стола.

— По мнению моего брата Миноса, — жуя губами, провозгласил он, — ответчик не сумел неопровержимым образом доказать свое право на продолжение паломничества и подлежит возврату под опеку Владыки Тьмы. Я склонен поддержать эту точку зрения.

Фаустофель издал ликующий вопль и ринулся ко мне, но я плохо его слышал. Подхватить меня он не успел: колени мои подкосились — и я замертво рухнул на пол.

Остатками потрясенного сознания я даже не в силах был уловить смысл слов Радаманта, которыми он, помолчав, закончил оглашаемый им приговор:

— Однако же мой уважаемый коллега Эак рекомендует прислушаться к доводам опытного адвоката Орфея, выступившего защитником обвиняемого. Я, со своей стороны, также усматриваю определенную долю справедливости в системе аргументации, развернутой Орфеем, и, следовательно, по общему мнению суда, не представляется возможным, не подрывая авторитета нашего высокого трибунала, воспрепятствовать дальнейшим перегринациям ответчика. Суд постановил: освободить обвиняемого из-под стражи и разрешить, по мере его сил, возобновление прерванного движения навстречу своей судьбе, какой бы она ни оказалась. Введите следующего, пожалуйста.

30. Приятное общество. Иппокрена

Фаустофель катался в истерике, но никому уже не было до него никакого дела. Я с трудом приходил в себя. Голиас помог мне подняться, я оперся на его руку — и мы двинулись к выходу.

Горе охватывает человека мгновенно, однако радость далеко не сразу способна заполнить пустоту, оставленную в душе продолжительным несчастьем. Чувства мои притупились: в голове было пусто, слов тоже не находилось. Смутно вспоминается переправа через подземную реку, старик-паромщик с длинным веслом… Как в тумане вспоминается и трехголовый пес, которого Голиас усыпил бренчаньем на арфе.

Облегчение наступило, как только мы выбрались из пещеры в тенистую рощу. Осознание свободы пришло ко мне толчками. Погода стояла отличная, но и там, внизу, жара не особенно меня донимала. Да и вокруг, казалось, было ничуть не светлее, чем в подземном царстве. Нигде не виднелось ни листочка, но я давно привык к пейзажам без единой былинки. Для того, чтобы раскрутить маховик моей жизнедеятельности и вновь запустить шестерни в движение, требовалось иное.

Какое-то время я бессмысленно вслушивался в доносившиеся до меня нестройные звуки — пронзительно сладостные, мучительно неотвязные звуки.» Потом вдруг понял:

— Да это же лягушки!

— Угадал, — подтвердил Голиас, усаживаясь на гладкий валун. — Уф! Устал как черт.

Я продолжал, словно проснувшись, напряженно вслушиваться, вглядываться, внюхиваться… Воздух полнился запахом свежести, рощу окутывал предзакатный сумрак, а на безлистых ветвях набухали почки. Не веря глазам, я спросил у Голиаса:

— Куда же подевалась зима?

— Ушла в подполье. — Он широко улыбнулся. — Ты уже успел проголодаться?

— Пока нет. — Мне вдруг вспомнилось, что с момента встречи с Фаустофелем у меня и маковой росинки во рту не было. — Скоро, чувствую, быка съем.

— Отлично. Растянись-ка пока на травке: прикосновение к земле придает силы. А я пойду разыщу наш НЗ, который я припрятал где-то поблизости перед тем, как ломиться в ворота Орка.

Пока Голиас разводил на выступе скалы костер, я, опершись на локоть, предавался блаженному созерцанию. Напротив входа в пещеру, к западу от нас, в расстилавшейся внизу долине, в сумерках уже зажигались первые огоньки в городке, который раскинулся по берегам извилистой реки. Потом я перевернулся навзничь и долго следил, как в бездонном темнеющем небе проступают контуры созвездий. Ветерок овевал мое разгоряченное лицо. Отовсюду доносились пьянящие, диковинные запахи. Квакши неумолчно разливались о чудесном начале новой жизни и о волшебных надеждах, которые обещало будущее…

— Ну и красотища! — невольно вырвалось у меня.

— Еще бы! Сейчас ведь пора Дионы, — отозвался Голиас. — Будем надеяться, что на сытый желудок жизнь покажется тебе еще прекрасней.

Принимая толстый ломоть хлеба, я спросил:

— А как тебе удалось меня разыскать?

— Пришлось раскинуть мозгами, вот и вся недолга. Главное, я узнал, что приговор тебе еще не вынесен. К Владыке Зла я еще мог найти подступы, но если бы тебя упекли куда-нибудь в тартарары — пиши пропало: плавать по геенне огненной я пока еще не выучился. Помнишь, я взял на буксир Тиля? Так вот, после этой передряги мы с ним долго прятались по разным углам, а потом, когда опасность миновала, я навестил Тиресия. Он-то мне все про тебя и выложил: дескать, угодил в ад, а обратно ни-ни. К счастью, — Голиас впился зубами в кукурузную лепешку и докончил уже с набитым ртом, — Глазгерион и Амфион не одни навострились управляться с арфой.

— Это уж точно, — поддакнул я, примеряясь к зажатому в кулаке изрядному куску бекона. Усиленно работая челюстями, я промычал: — А теперь мы — куда?

Голиас махнул ножом в сторону городка.

— Завтра отправимся в Гендерклев, а оттуда — к Гробнице Всадников. Хороших полтора дня пути.

Следующий день и вправду выдался не просто хорошим — скорее даже замечательным. По небу плыли легкие пушистые облака. Дорогу, по которой мы шли, с обеих сторон обрамляла зеленая изгородь из зацветающего кустарника. Гендерклев оказался уютным крошечным городком; главную достопримечательность его составляла таверна «Алый Лев». После долгой пешей прогулки аппетит у меня разыгрался по-настоящему.

Хозяин гостиницы, некто Эмброуз, оказался старым другом Голиаса.

— Мистер Шендон, — обратился он ко мне сразу после того, как нас познакомили. — В нашем доме великолепный стол; он будет накрыт для вас когда только пожелаете, но это не означает, что мы отказываемся от надежды попользоваться вашим кошельком и на другой манер. По виду вы настоящий мужчина, но я должен откровенно поделиться с вами горестным итогом моих многолетних наблюдений: увы, далеко не каждый представитель сильного пола способен оправдать возлагаемые на него ожидания и выказать силу таланта и богатство души, необходимым образом сопутствующие расположению к доброй выпивке.

Я заколебался. Обретенная цельность существования была еще мне в новинку, и мысль о том, чтобы это дело отметить, как-то не приходила мне в голову.

— Видите ли, я уже так давно ни капли не брал в рот…

— Бедняга! — посочувствовал мне Эмброуз. — Но спасти себя от верной гибели, думаю, вам еще не поздно. В трезвенники, судя по всему, записываться вы не собираетесь.

Если он и рекламировал свой товар, то со знанием дела. Хозяин не скрывал искренней заинтересованности во мне, и его дружелюбие меня покорило. Мог ли я обидеть его отказом?

— Глоточек чего-нибудь крепкого, пожалуй, не повредит. А виски у вас есть?

Вопрос этот я задал не без тайного душевного трепета, поскольку почти всюду в Романии предпочтение отдавалось другим напиткам.

— Неужели вы думаете, что я укрепил телесное здоровье, обрел душевное равновесие, развил гибкость ума, приобщился к философии, ближе узнал людей, заручился любовью окружающих и в совершенстве овладел девятью искусствами, восьмое из которых — умелое ведение домашнего хозяйства, а девятое — умение не довести дело до банкротства, — неужели вы думаете, что все эти способности дались мне через посредство горячего шоколада или, упаси Господи, одной только неразбавленной содовой воды?

Эмброуз доверительно положил руку мне на плечо.

— Сэр, — тут он почтительно понизил голос. — У меня в запасе есть не просто виски. У меня есть «Гленливет».

«Гленливет» оказался выше всяких похвал. Это было именно то, что мне требовалось. От первого же глотка бесследно исчезла скованность — единственный след моей недавней беды. Вновь наполнив себе стакан, я с облегчением откинулся на спинку кресла и стал прислушиваться к беседе Голиаса с хозяином гостиницы.

Эмброуз, как обнаружилось, рекомендовал клиентам только хорошо испытанные им на себе средства.

— Вы, конечно, направляетесь к Гробнице Всадников? — осведомился он, в два счета осушив свою вместительную посудину.

Голиас кивнул:

— Я не упускаю случая туда наведаться, если посчастливится оказаться по соседству. А вот Шендон — он намерен попасть к Иппокрене.

— Неужто? — Хозяин взглянул на меня с удвоенным любопытством. — Что ж, тогда большую часть пути мы проделаем вместе. Славная получится поездка. В этом году у нас очень большой наплыв паломников.

— Я уже заметил. — Голиас отхлебнул из бокала, разглядывая сидящих вокруг нас приезжих. — Вон старина Фальстаф, рядом Динадан, а вон там сидит Альцест — тебе, Шендон, неплохо было бы обменяться с ним впечатлениями, — дальше Гелиас, Бирон, Мель-мот… Кто еще прибыл из тех, кого я знаю?

— Конечно же, несравненная Фьяметта, еще Тартарен в сопровождении Жуана; кроме того, капитан Саггз, Фигаро, Гисли, миссис Брех — и так далее. Сразу всех и не перечислишь: гостиница забита до отказа.

Эмброуз вдруг вскочил на ноги.

— Ричард, — крикнул он слуге, — проводи, пожалуйста, мисс Уотсон к нашему столику.

Мисс Уотсон только что вошла. Мы приветствовали ее стоя. Девушка была красива неброской обезоруживающей красотой, но стоило только заглянуть ей в глаза, как вопрос о ее красоте снимался сам собой. Взгляд ее свидетельствовал не столько об умудренности опытом, сколько о способности оценивать окружающее с проницательной чуткостью.

— Нет, с мисс Эммой раньше мы никогда не встречались. — Голиас поспешил придвинуть ей кресло. — Однако утром, едва только я открыл глаза, я почувствовал, что сегодня меня ожидает нечто необыкновенное.

— Помимо виски? — улыбнулась Эмма. — Нет-нет, благодарю вас, лучше как-нибудь потом. — Хозяин гостиницы собирался предложить ей выпить с нами стаканчик. — Я с удовольствием выпью потом, когда мне будет недоставать лести.

— Вот так вы и подрываете мой бизнес, — упрекнул Эмброуз Голиаса. — А в моем распоряжении только один вечер, чтобы растрясти постояльцев как следует.

— Вы же отправитесь с нами, — утешила его Эмма. Потом, повернувшись ко мне, спросила: — Вы тоже — вместе с вашим другом?

— Я готов следовать за вами куда угодно, — заверил ее Голиас. — Но вот Шендон — он ужасно ветреный малый, остерегайтесь ему доверять! — бросит вас ради Иппокрены.

Нетрудно было догадаться, что Голиас намеренно пытается выставить меня в самом благоприятном свете. Кажется, своего он добился: Эмма пристально в меня всмотрелась, и меня захлестнула теплая волна радости. Я не говорил ни слова, счастливый от одного ее присутствия. Мне вдруг вообразилось, что мы с ней поладим, если сойдемся поближе. Должно быть, она подумала то же самое — и вспыхнула до корней волос.

— Это просто восхитительно! — тихо сказала она. — Паломников к Иппокрене я еще в жизни своей ни разу не видела.

— Вы ошибаетесь, — поправил я ее. — Негодник, который подал вам стул и наврал с три короба о моем характере, мог бы плескаться в этом источнике как рыба в воде. Верьте каждому его слову, — добавил я, подумав.

— А смогу ли я доверять вашим после вашего возвращения?

— Не знаю, — ответил я, любуясь ясными чертами ее лица. — Предположим, по возвращении я скажу, что на свете нет никого прекраснее?

— Я буду восхищаться вами за вашу прямоту. Мистер Эмброуз, теперь я не прочь выпить. Стаканчик шерри, пожалуйста. Более крепкие напитки ударяют мне в голову.

Губы мои шевельнула улыбка. И ее слова, и мои, и моя уверенность в том, что она знает: я говорю правду — наполняли меня ликованием, А представив себе, как взъярился бы Фаустофель, если бы мог меня сейчас видеть, я расхохотался во все горло. Мне стало весело впервые после моего сезона в аду. Мой смех оказался заразительным: вскоре держалась за бока вся честная компания. Вечером мы пировали по-холостяцки с двумя славными джентльменами — Динаданом и Гисли. Заботы меня больше не тяготили, и даже о судьбе нашего знакомства с Эммой я задумывался мало. Я только ждал с нетерпением следующего утра, чтобы вновь с ней увидеться. Обещание будущих чудес, данное мне весенними квакшами, похоже, начало сбываться.

Чудеса продолжались весь день, с самого утра. На рассвете наш дружный отряд в составе тридцати всадников отправился в путь. Я с подозрением отнесся к кобыле, которую для меня оседлали, но страхи мои оказались напрасными. Спешить было некуда, и в седле я чувствовал себя покойно и уютно, словно в передвижном кресле-качалке.

Окрыленный успехом, я даже рискнул пришпорить свою лошаденку и, догнав едущего впереди Жуана, оттеснил его от Эммы. Голиас ехал слева от нее; так мы продолжали ее эскортировать и дальше. Эмма улыбалась; глаза ее сияли, не уступая блеском солнцу в голубом небе. Эмма смеялась, и хор бесчисленных птиц вторил ее мелодичному голосу. Волосы Эммы ласкал ветерок, и точно так же ласкал он ветви фруктовых деревьев, усыпанных только что распустившимися бутонами. Каждая минута путешествия приносила новую радость.

— Будучи комендантом пробега, — объявил Эмброуз, едва мы выехали на большак, — требую внимания! Разговоры понемногу стихли.

— Какова будет воля коменданта? — учтиво осведомился стройный мускулистый юноша по имени Гелиас. Мне показалось, что ответ он уже знает.

— Мы желали бы, чтобы каждый из вас поведал историю, которая наилучшим образом обнаружила бы остроту ума и силу красноречия рассказчика, — заявил наш патрон. — Тот, кто уклонится от повеления, рискует впасть в нашу немилость.

— Означает ли это, что вы собираетесь приостановить кредит? — обеспокоенно спросил Фальстаф. Я распознал в нем опытного питуха с первого же взгляда. — Если так, то у меня возражений нет.

— А у кого они будут? — вмешался капитан Саггз. — Распишем в лучшем виде, будь спок. Деваться-то все равно некуда. — Он ожесточенно сплюнул табачной жижей. — Пускай девчонки и зачнут.

— Первой назовем прекрасную Фьяметту, — Эмброуз галантно поклонился своей соседке, — коли ей угодно будет нас облагодетельствовать.

Голос дамы вполне соответствовал ее несколько необычной, но тем не менее прекрасной внешности. От нее можно было ожидать только любовной истории, и разочарования не последовало.

В Чанъане дальнем Мин Хуань, влюбленный

В красотку Янь любовью обреченной —

— начала она свое трогательное и причудливое повествование, которому мы внимали с большим сочувствием — так же, как и другим рассказам, хотя иные истории вряд ли имели шанс прозвучать в нашем целомудренном радиоэфире. Утро пролетело незаметно, и после неторопливого обеда мы возобновили слушания.

Я был так поглощен занимательными рассказами и обменом мнениями с Эммой и Голиасом, что цель моего собственного путешествия едва не вылетела у меня из головы. Но вот Голиас, придержав коня, подманил меня к себе.

— В чем дело? — нетерпеливо обернулся я к нему, опасаясь, что мое место рядом с Эммой займет очередной ловкач.

— Поворот в сторону Иппокрены совсем недалеко, Шендон.

— Ага. — Чему я выучился, так это не брыкаться. — А как я о нем узнаю?

— Я тебе покажу. Собственно, я собирался немного тебя проводить, но подходит моя очередь рассказывать.

Зная, что язык у него уже давно чешется, я усмехнулся.

— Поторопись выпустить пар, а то еще взорвешься. Подскажи только, что мне делать.

— Скоро слева от нас покажется ольховая роща. Заходят в нее не часто, и тропинка вряд ли там отыщется, поэтому при напролом, пока не упрешься в скалу.

Я нахмурился.

— Мне не придется, надеюсь, влезать еще в одну пещеру? Хватит, сыт ими по горло.

— Пещера тебе не понадобится: ищи расселину, через которую попадешь в небольшую долину. Шагай прямо — к узкой горловине, и отпей из второго источника. Запомни хорошенько — второго! Не забудь также, что должен сделать три глотка, если сдюжишь.

— После «Гленливета» это сущая ерунда. А куда девать эту клячу?

— Добираться придется пешочком. За конягу не волнуйся, как-нибудь доковыляет до своих сородичей.

— Я тоже не задержусь, дай только управиться, — пообещал я. — Так или иначе, увидимся вечерком в гостинице.

— Будем надеяться, Шендон, будем надеяться…

— Ты что, хочешь сказать, что…

Но тут до нас донесся голос Эмброуза.

— Где же Голиас?

— Здесь, здесь! — поспешно отозвался мой спутник. — Я тебе подам знак большим пальцем, — бросил он мне на ходу и устремился вперед. — Какова будет ваша воля, милостивейший комендант?

— Я требую от вас истории.

— Ждать вам не придется, сир, — заверил его Голиас.

Бездельник в графстве Калеварас жил

И препирался, не жалея сил.

Любой для спора повод мог сгодиться:

Пожар случится, пролетит ли птица —

Последний цент, бери иль не бери,

Он ставил, лишь бы заключить пари.

Где кость зарыла у соседей шавка,

Таится ли под валуном козявка,

Чей муху привлечет к себе фриштык

И чью корову осчастливит бык.

Дружили случай (или гений) с ним:

Однажды Смайли (звали его Джим)…

При этих словах Голиас ткнул большим пальцем в сторону густых кустов на обочине. Натянув поводья, я спешился. Эмма, желая меня подбодрить, помахала ручкой в ответ. Проезжавший мимо Динадан оглянулся и дружески подмигнул. Моя кляча постояла с минуту в недоумении и полегоньку потрусила вперед.

В твердой решимости поскорее нагнать кавалькаду, я не желал тратить время попусту. Заросли оказались непролазными, и я решил, что лучше всего продираться сквозь них ползком. Опускаясь на четвереньки, я слышал затихающий вдали вдохновенный голос Голиаса:

Утратив пса, ученого не слабо,

Он в утешенье обзавелся жабой —

И ежедневно обучал ее

Прыжкам и прочим…

Продолжения я уже не мог разобрать, упорно одолевая последний этап дистанции.

Ветви царапали мне лицо, обдирали руки, однако вскоре я сумел пробиться сквозь чашу к скале. Расселина была такой узкой, что я еле-еле в нее протиснулся, но дальше стало легче. Пройдя лощину, я отыскал место, где склоны ее смыкались, и начал карабкаться вверх.

Деревья передо мной вдруг расступились — и чуть поодаль я увидел гребень холма. Цель, очевидно, была совсем близка. Я остановился передохнуть и оглядеться вокруг.

На прогалине росла только дикая вишня, вся в цвету, и несколько берез, среди которых бойко бежал ручей. Других источников не было видно, и я двинулся дальше, к выстроившимся в ряд голубым елям у самой вершины.

За ними открывалась совсем небольшая поляна, осененная могучим дубом, у которого пасся белоснежный жеребец. Он щипал цветы, скрывавшие впадину среди узловатых корней. Завидев меня, жеребец встревоженно ударил копытом и кинулся в сторону, однако тут же успокоился и вновь принялся за свое прежнее мирное занятие.

Очевидно, копытом он пробил лунку, через которую хлынула потоком пригрунтовая вода, быстро наполнившая углубление в почве. Я недоверчиво шагнул к забившему ключу. Несмотря на оригинальность происхождения, это, несомненно, был второй по счету из мною найденных: инструкции Голиаса оказались безошибочными.

Все сомнения развеялись, как только я приблизился к источнику вплотную. За все время путешествия, в которое сначала я был втянут насильно, а потом втянулся с головой сам, цель его рисовалась мне смутно. Теперь я недоумевал: как это я не догадался раньше? Кристально чистая вода сохраняла малейший нежный оттенок отражавшихся в ней лепестков земляничного дерева. Я вглядывался вглубь с тем же трепетом, с каким вдыхал напоенный ароматами апрельский воздух. Преодолев последнюю робость, я припал к роднику.

Вода оказалась такого свойства, что мне сразу же перехватило горло. Больше одного глотка я сделать не смог. Как описать ее вкус? Наверное, стоило бы сказать, что он напомнил мне и о дымке от лесного костра, и о жгучем прикосновении первого снега, и о долгом-долгом поцелуе, и о бокале доброго виски, и о шуме крови в ушах, и о земле, пахнущей свежестью после дождя, — перечислять можно было бы до бесконечности…. Мгновенно меня захватило новое чувство — захватило целиком, без остатка. Оно навеяло мне дремоту, однако жажда моя не была утолена. Я залпом отпил второй глоток — и, пошатываясь от легкого головокружения, поднялся на ноги.

Мне припомнилось, что необходим и третий глоток. Но оставаться на месте я был не в силах. Мой ум кипел от множества необыкновенных, удивительных мыслей; перед внутренним взором носилась целая уйма образов — они были смутными, неотчетливыми, но я знал, что минута — и слова мои потекут свободно, вольно. Я должен был во что бы то ни стало увидеть Эмму и Голиаса: иначе готовое вот-вот брызнуть из меня фонтаном красноречие будет растрачено попусту на ошарашенных воробьев. Моего вдохновения с избытком хватит и на остальных. Теперь-то я больше не стану увиливать от задания Эмброуза! Я уже различал контуры захватывающей повести, которой смогу угостить слушателей. Мной владело упоительное ощущение, что мне нужно только чуть-чуть сосредоточиться — и лица, и происшествия предстанут в моем рассказе живыми, настоящими… Ни в коем случае нельзя было таить это от других.

Но от едущих верхом паломников я отстал слишком далеко. Удастся мне их догнать или не удастся — вот в чем вопрос. Опрометью ринувшись с места, я наткнулся на белого коня, по-прежнему щипавшего цветки багряника. Спасен!

В спешке я склонен увлекаться и забывать о действительности. Вот и сейчас: мне и в голову не пришло задуматься, что наездник из меня никакой, что лошадь не оседлана и что через расселину нам вдвоем уж никак не протиснуться. Могли ли меня всерьез заботить такие мелочи?

Неожиданное открытие еще больше меня подхлестнуло: у коня, когда я разглядел его вблизи, обнаружились покрытые перьями придатки, свисавшие по бокам. Спинная кость, из которой они произрастали, послужила мне удобной ручкой. Я покрепче за нее ухватился — раз! — и оказался верхом.

Конь не мог от меня ускользнуть: путь ему заграждали три иудиных дерева. Однако не успел я перекинуть через него ногу, как он стремглав сорвался с места. И не куда попало, как можно было ожидать, — нет, он одним прыжком перемахнул через забор из голубых елей, потом рванул все выше и выше, описал над холмом круг (по-видимому, желая лучше сориентироваться на местности) — и устремил свой полет в поднебесье, навстречу предзакатному солнцу.

Я был так взбудоражен, что не испытывал ни малейшего страха. В конце концов, именно это мне и нужно: секунда-две, и мы настигнем моих попутчиков. Однако мой скакун и не думал снижаться. Сколько я его ни тормошил, сколько ни умолял — он и ухом не повел в мою сторону. Никакие угрозы, заклинания и даже акробатические трюки не помогали… Видно, взобравшись на этого коня, я здорово хватил через край.

Голова у меня мигом прояснилась. Да, я должен был исполнить повеление Делосского Оракула и отпить из Иппокрены три раза подряд. Но мне стало ясно и то, что навряд ли и в этом случае я сумел бы присоединиться к Голиасу, Эмме и прочим. Два глотка ключевой воды не могли не перевернуть мою судьбу. Посещение Иппокрены — слишком важное событие, оно не может быть простой остановкой в пути, даже если путешествуешь в приятном обществе к Гробнице Всадников. Я добился пропуска в Романию — и теперь, независимый ни от чьего водительства, должен управляться сам, на свой страх и риск.

Утраченного, я понимал, уже не вернуть, но я видел и приобретения. Говорят, в самый последний миг в сознании утопающего проносится вся его жизнь — от начала и до конца. Когда мы взмыли ввысь, все увиденное, услышанное и пережитое в Романии представилось мне как на ладони. А теперь обретенный опыт уложился в памяти стройно и соразмерно, став неистощимым драгоценным запасом на все времена, на все обстоятельства жизни. Тому, кто владеет таким запасом, незнакомые края не покажутся чужими, а давно исхоженные тропы всегда будут внове.

Оглядываясь сверху на процессию, я различил крошечную фигурку, энергично размахивающую руками; скорее всего, это был мой друг, который все еще повествовал о подвигах дрессировщика лягушек. Я помахал ему на прощание, помня и о Эмме.

Куда увлекал меня конь — оставалось только гадать. Мы вознеслись выше облаков, а заходящее солнце нырнуло вниз, чтобы бросить на землю свои последние косые лучи.

Размеренный полет нагнал на меня дремоту, и я уже начинал клевать носом, как вдруг почувствовал, что мы стремительно ухнули вниз. Я вцепился в густую гриву, но внутри у меня тошно засосало под ложечкой. Конь, как выяснилось, сложил крылья, как нацелившийся на жертву коршун, и сила земного притяжения открыла нам зеленый свет.

Пошли на посадку? Я с облегчением перевел дух. Но не надолго. Проскочили толщу облаков — и я замер от ужаса. Нигде вокруг не было видно ни клочка суши. Под нами колыхалось необозримое пространство океана. Мы камнем падали вниз.

Единственной надеждой на спасение был рассекавший волны громадный пассажирский лайнер. Я успел заметить, что все палубы его пусты: пассажиры наверняка разошлись коротать вечерние часы в баре, ресторане, дансинге… Куда ты мчишься, конь? Дай ответ. Ответ я получил незамедлительно: на всем лету мой норовистый скакун вдруг наклонил голову и, взбрыкнув, сбросил меня со своей спины вверх тормашками.

Плюхнувшись с высоты, я надолго ушел в воду, а когда вынырнул, конь уже снова взвился в небо. Выяснение наших отношений пришлось отложить до следующего раза. Все мои мысли сосредоточились на корабле, в кильватере которого я барахтался. При свете сумерек я все же сумел различить его название: «Звезда Запада» из Сан-Франциско. Мы играли с ним в догонялки. Я оглушительно взревел:

— На помощь! Человек за бортом! К моему удивлению, два матроса, опиравшиеся на поручень кормовой палубы, как-то умудрились расслышать мой надсадный возглас. Один побежал на капитанский мостик, а другой остался на месте — следить за мной. Немного отдышавшись, но все еще фыркая и отплевываясь, я в знак привета сделал ему ручкой.

Корабль с подобным водоизмещением проходит милю или больше, прежде чем удается его остановить или развернуть. Спасательным шлюпкам тоже понадобится немало времени, чтобы в полутьме разыскать меня среди валов. Но я не сомневался, что меня выручат, — только бы суметь продержаться на воде, пока придет помощь. Волна накрыла меня с головой, но я храбро вынырнул и, откинув со лба серебряный клок волос, энергично заработал руками. Пока повинуется тело и пока служит мозг, человек, ставший самим собой после испытаний, которыми делосский бог закалил его душу, жадно стремится к жизни.


Читать далее

ПЕРЕХОД ТРЕТИЙ. Вниз и наружу навстречу развязке

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть