Глава седьмая. ПИРОГОВ УЕЗЖАЕТ

Онлайн чтение книги Севастопольская страда. Том 3
Глава седьмая. ПИРОГОВ УЕЗЖАЕТ

I

Сто восемьдесят шесть раненых перевязала в ночь с 26 на 27 мая в своем блиндаже на Корниловском бастионе боевая сестра милосердия Прасковья Ивановна Графова.

Даже помогавшие ей при этом двое матросов — и те к утру чуть не валились с ног от усталости; правда, оба они были тоже ранены в самом начале боя, хотя и легко, и перевязка им была сделана еще засветло тою же Прасковьей Ивановной; сама же она ворочала своими толстыми, привычными к делу ручищами неутомимо, накладывая на раны корпии и бинтуя.

Ящики с корпией и бинтами, два ведра воды; оплывшая свеча в хомутике штыка, воткнутого в пол блиндажа, и другая такая же в горлышке квасной бутылки; наконец, красная от крови, липкая табуретка, на которой сидели раненые во время перевязки, если могли сидеть, — это и был весь инвентарь маленького перевязочного пункта, самого близкого к амбразурам, мерлонам, пороховым погребам и пороховому дыму.

— Ну, дорогой, будь весел! — не забывала сказать Прасковья Ивановна каждому, кого отправляла из своего блиндажа после перевязки снова ли в строй, или к профессору Гюббенету на Корабельную, или к Пирогову — в город.

Это «будь весел» казалось с первого раза странностью здоровенной пожилой женщины, простонародного склада мысли и слова, всем от солдата до главнокомандующего говорившей «ты». Но в этих двух коротких словечках таился какой-то отдаленно глубокий, нутряной смысл, точно вся огромная родина защитников Севастополя — Россия — говорила устами сестры с передовой позиции — ключа Севастополя:

— Держи голову гордо! Не теряй бодрости! Любую смертельную опасность встречай шуткой! За тобой — непобедимая Родина!

Тем же, как и у Прасковьи Ивановны, неискоренимо народным складом ума и характера отличался и академик Пирогов, несмотря на то, что учился он медицине в Дерпте и несколько ученых трудов своих написал по-немецки.

Веселость как признак нескудеющей бодрости не покидала его ни при каких обстоятельствах. Если даже он и сердился на кого-либо из своих помощников за его неловкость или на начальство, старавшееся откладывать его требования в долгий ящик, а иногда и просто не выполнять их, то даже и тогда он умел говорить образно, саркастически, пускать в дело насмешку, которая била в цель не хуже меткого выстрела.

И если Прасковья Ивановна обрела себе блиндаж на бастионе, то и Пирогов в конце концов поселился на городском перевязочном пункте, в доме бывшего Дворянского собрания, и перетащил туда же приехавших с ним врачей.

Отчасти произошло это потому, что на первой его квартире в городе чувствительно похозяйничала неприятельская бомба, пробив крышу и потолок; на второй, в домике напротив Артиллерийской бухты, другая бомба, к счастью в его отсутствие, отбила как раз тот угол, где стояла его койка…

Впрочем, и одну боковую комнату перевязочного пункта в Дворянском собрании тоже сумела разрушить третья назойливая бомба, пущенная ночью с английской канонерки, близко подобравшейся в темноте ко входу на Большой рейд.

И если Прасковья Ивановна способна была сделать за одну ночь больше ста восьмидесяти перевязок раненым, то и Пирогов за несколько месяцев своей работы в Севастополе одних только ампутаций сделал около пяти тысяч… Бывало, что, поднявшись рано утром, когда другие врачи еще спали, он уже орудовал в операционной, пользуясь помощью дежурного фельдшера и сестры. Только около четырехсот ампутаций пришлось на долю остальных хирургов этого перевязочного пункта, хотя их было немало.

Но Пирогов приехал в Севастополь не для одной только этой работы непосредственно у стола в операционной. По Кавказу он знал, как скверно поставлено вообще в России дело помощи раненым. Он ехал как реформатор этого дела.

Помня, как военный министр, светлейший князь Чернышев, принял его, когда он вернулся с Кавказа с докладом о госпитальных ворах, он заручился теперь покровительством влиятельной великой княгини Елены Павловны и помощью не только преданных ему врачей, но и нескольких десятков сестер милосердия. Он ехал сюда во всеоружии своих огромных знаний и опыта кавказской войны для того, чтобы вести не подпольную, а открытую войну с теми, кто наживается на войне, обкрадывая раненых и тем содействуя их гибели, а также и с теми, кто, считая дело содержания и лечения раненых второстепенным делом, имеет власть и все возможности, но уверен, что хаос в этом деле неустраним.

В Крымской армии был главный врач Шрейбер, носивший длинное звание генерал-штаб-доктора; об этом Шрейбере Пирогов говорил, что он, «хотя седой и рябоватый, все видит в розовом свете».

Хотя кое-какие полномочия Пирогов и получил там, в Петербурге, здесь, в Севастополе, его сделали только заведующим городским перевязочным пунктом; Шрейбер же в розовых очках продолжал по-прежнему, по-военному, а не по-штатски обращаться с ранеными и больными солдатами.

Во время десятидневной «пасхальной» бомбардировки Пирогов, со всем своим штатом врачей переселившийся в Дворянское собрание, не раздевался для сна, — некогда было; до пяти тысяч раненых прошло за эти дни через его руки, причем пришлось ему сделать свыше пятисот сложных операций и ампутаций.

Каждый больной, оперированный хирургом, становится ему особенно дорог. С разрешения Нахимова Пирогов устроил этих пятьсот в обширных казематах Николаевской батареи, совершенно пока безопасной от неприятельских бомб. Но высшее начальство решило их участь иначе: получился приказ перевести всех их на Северную, где под непосредственным руководством генерал-штаб-доктора было будто бы приготовлено все к их приему, выздоровление же их благодаря свежему воздуху должно было там протекать успешней и быстрее, чем в казематах.

Пирогов поверил в заботливость высшего начальства. Сам он был завален в это время работой на своем перевязочном пункте и не имел времени съездить на Северную посмотреть, что именно было приготовлено там для приема тяжело больных солдат.

И вот с военной быстротою были перевезены все эти пятьсот безруких, безногих и прочих, только что с операционного стола — куда же? В простые, к тому же дырявые солдатские палатки, в которых соломенные тюфяки валялись просто на земле. Но зато палатки эти были разбиты по шнуру правильными рядами, и свежего воздуха вокруг них было вполне довольно. Он сделался несколько излишне свеж на другой же день, когда вдруг разразился над Севастополем сильнейший ливень при лютом холодном ветре.

Палатки срывало с кольев; потоки ливня, врываясь к несчастным больным, промочили их до костей; тюфяки их подплыли; от леденящего ветра не было защиты… Стремившиеся оказать какую-нибудь помощь жертвам особой заботливости высшего начальства сестры милосердия и врачи становились около них на колени в лужи, в грязь, а жертвы эти — посинелые, полуживые — безостановочно стучали зубами, безудержно трясясь…

Уже через несколько часов умерло из них до двадцати человек, а на другой день число смертных случаев среди них удвоилось; и когда приехал к ним извещенный об этом Пирогов, он нашел безнадежными их всех.

Рапорты начальству в те времена полагалось писать казенно-вежливым языком: «Честь имею довестидо сведениявашего высокопревосходительства…», «Честь имею покорнейше просить ваше сиятельство…». Никаких отступлений от этой предписанной свыше формы не допускалось.

Но разве мог Пирогов вместить в эти холодные казенные фразы рапорта все возмущение, какое его охватило там, на Северной, среди этих рваных солдатских палаток, в которых валялись на мокрых тюфяках в грязи так недавно еще его умелой рукой направленные к жизни и ныне поголовно умирающие и обреченные смерти раненые?

Он отбросил казенный язык. Он заговорил языком человека, оскорбленного в лучших своих чувствах, но, конечно, этот его язык оказался совершенно непереварим для начальства.

Пирогов кричал вне себя в среде врачей:

— Что же это такое? Халатность ли только? Нет-с, — это чудовищное преступление, — вот что это! Зачем же тогда мы, хирурги, и все вообще врачи, если свежеампутированных раненых бросают, как хлам на свалку, на усмотрение всех стихий? Вот стихии и сделали из них горы трупов в кратчайший срок, — значит, для этого в конечном-то счете трудились мы дни и ночи, рискуя собственной жизнью? Ради этого столько врачей и сестер умерло уже здесь от тифа?.. Может быть, скоро мы, врачи, будем получать прямые указания дорезывать тяжело раненных, не кладя даже их на операционные столы, или травить их мышьяком, как крыс?..

Чего мог добиться Пирогов, возмущаясь так во всеуслышанье? Он нажил себе только врагов, непримиримых и сильных. И хотя Горчаков приказал сделать расследование по докладной записке Пирогова но, как обычно, оно не обнаружило виновных, а койки для ампутированных с двойными матрацами к ним привезены были в палатки только тогда, когда от пятисот с лишком человек осталось в живых всего семнадцать.

Зато о Пирогове стали говорить в штабе Горчакова:

— Ну, этот Пирогов, кажется, добивается того, чтобы получить назначение главнокомандующего Крымской армией!..Между тем генерал-штаб-доктор вывел заключение, что ампутированные им помирают не потому, что попали под дождь, но оттого единственно, что он небрежно делает операции, хотя и прославленный хирург!

В Симферополе, где скопилось больше десяти тысяч раненых и больных солдат, были спешно поставлены для них дощатые бараки без полов, такие же бараки устроены для врачей и сестер. Однако в холодное время они не отоплялись, и, требуя для них дров, Пирогов написал начальнику госпиталей, генералу Остроградскому: «Имею честь представить на вид…»

Фраза эта была хотя и казенной, но «ставить на вид» имел право только старший в чине младшему, когда распекал его за провинность. Генерал, привыкший видеть полную безропотность военных врачей, и без того косо глядел на Пирогова, теперь же он поднял против него целую бурю, придравшись к его «неприличному» выражению, тем более что это было гораздо дешевле, чем приобресть дрова для бараков.

Он выступил с жалобой на дерзкого и не только перед главнокомандующим, но обратился и к самому царю, так что Пирогову пришлось выслушать выговор не только от Горчакова, но впоследствии и от царя тоже: все пружины были пущены в ход симферопольским администратором, чтобы стало жарко заступнику за больных и раненых солдат, а в бараках мог бы по-прежнему царить холод.

Смертность среди ампутированных и вообще оперированных на перевязочных пунктах и в госпиталях Севастополя действительно была очень велика, и не только из-за безобразной постановки ухода за ранеными и перевозки их в степную часть Крыма в холодное время, как это велось в Севастопольскую войну до Пирогова; самым страшным врагом раненых была госпитальная гангрена, настоящая причина которой тогда не была еще известна, так как бактериология едва зарождалась, антисептика же была введена только после Крымской кампании английским хирургом Листером.

Борьбу с госпитальной гангреной Пирогов повел со всею присущей ему энергией, лишь только появился в Севастополе. Он отделил всех гангренозных, переведя их из дома Дворянского собрания в дома купцов Гущина и Орловского, где за ними ухаживали две самоотверженные сестры милосердия и наблюдал лекарский помощник Калашников. Перевязочный же пункт он временно перенес в другое место, а роскошное, но зараженное помещение Дворянского собрания проветривалось по его приказу уже несколько недель.

Этими мерами страшная эпидемия была значительно ослаблена, но не уничтожена, конечно. Пирогов понимал, что перегруженность перевязочных пунктов и госпиталей способствовала развитию гангрены; он стремился к тому, чтобы раненые не задерживались здесь, а отправлялись дальше, однако ежедневные бомбардировки, частые вылазки и стычки, особенно с тех пор как были устроены передовые редуты, наконец, целые сражения из-за этих редутов и траншей неизбежно переполняли огромным количеством раненых общие палаты перевязочных пунктов: гангрена не переводилась.

Иногда же, по совершенно необъяснимым для Пирогова причинам, результаты безукоризненно проведенной им или под его личным наблюдением операции были совсем не те, какие им ожидались. Он старался проникнуть в тайну этих капризов человеческой природы, но проникнуть все-таки не мог, и это его угнетало.

Об этом он писал в Дерпт профессору медицины Зейдлицу:

«Кровь, грязь и сукровица, в которых я ежедневно вращаюсь, давно уже перестали действовать на меня; но вот что печалит меня, что я, несмотря на все мои старания и самоотвержение, не вижу утешительных результатов, хотя я моим младшим товарищам по науке, которые еще более меня упали духом, беспрестанно твержу, чтобы они бодрились и надеялись на лучшие времена и результаты. Один из них — дельный, честный и откровенный юноша — уже хотел закрыть свой ампутационный ящик и бросить его в бухту. „Потерпите, любезный друг, — сказал я ему, — будет лучше…“ Я, может быть, если останусь жив да отслужу свои тридцать лет, — не забудьте, что нам считается месяц за год службы, — соберу результаты своих наблюдений об ампутациях и обнародую их. Ампутация, как одна из грубейших больших операций, доказывающая несовершенство искусства, именно ясно доказывает, что потеря каждого члена нашего тела имеет свой постоянный фатальный процент смертности…»

II

Но то, что пока для Пирогова не поддавалось объяснению — плохие последствия безукоризненно сделанных операций, — было одно, а военно-медицинская администрация и военное начальство, не принимавшие спешных мер к отправке из Севастополя раненых, — совсем другое.

Пирогов понимал, что первое, хотя и не ясное еще для него во всей полноте, все-таки всецело зависит от второго, что эпидемии рожи и гангрены приходят вслед за скученностью больных, что необходимо как можно быстрее сортировать раненых, подавать им первую помощь на перевязочных пунктах, но потом тут же отправлять их из Севастополя в места более спокойные, просторные и удобные для их лечения, однако отправлять, как тяжело больных, а не как фронтовых солдат на новое поле битвы, — таких, с которыми разговаривать принято только криком команд, таких, которые должны по уставу «терпеть голод, холод и все солдатские нужды», а кто не вытерпел, тот сам в этом и виноват.

Тупая и косная, въевшаяся им в плоть и кровь недобросовестность военных чиновников, с которой сталкивался он здесь на каждом шагу, выводила его из себя, и когда в марте прошел слух, что в Херсоне сестры Крестовоздвиженской общины так взялись за аптекаря военного госпиталя, что довели дело до судебного следствия над ним и тот из боязни суда застрелился, — Пирогов ликовал непритворно.

— Ай да молодцы, сестрички! — говорил он, сияя, одному из своих врачей, Тарасову. — Слыхали? Аптекаря в Херсоне застрелили! Вот это настоящие сестры милосердия! И сразу видно, что там были за порядки, в этом госпитале, если уж аптекарь счел за лучшее застрелиться!.. Ох, не мешало бы и нашему севастопольскому отправиться вослед своему коллеге!

Подлец ведь, подлец первой гильдии!.. Нет, как хотите, голубчик мой, а в том, что у нас среди чиновников всех ведомств и среди военных тоже так много казнокрадов и вообще воров и мерзавцев, в этом виновато воспитание в наших школах, да-с!.. Кого готовят в них? Специалистов, и только! Но не граждан своей родины — вот в чем корень всех зол! Поэтому каждый и думает только о своем корыте, о своем кармане, а до общественных интересов никому в сущности и дела нет… Вам не нужно доказывать, — вы видите и сами, что если бы не мы, частные врачи, штатские люди в военном стане, да не сестрички наши, дай им бог здоровья, то больные и раненые хлебали бы вместо супа помои и лежали бы не на матрацах, а просто в грязи, как свиньи!.. Разве, когда мы с вами везли сюда сестер, предполагал кто из нас, что им придется здесь и кухарками быть? А вот пришлось же, пришлось самим кушанья готовить, иначе кормили бы раненых черт знает чем, потому что не украсть по своему ведомству того, что само в руки лезет, русский чиновник не в состоянии!.. Аптекаря же — херсонские они или севастопольские — охулки на руку не кладут нигде-с! Я с ними тоже имел дело, когда взялся лет десять назад чистить авгиевы конюшни[12]Авгиевы конюшни — конюшни легендарного царя Авгия, которые Геркулес очистил, проведя через них реку. В переносном смысле — очень загрязненное место. — второй военный госпиталь в Петербурге… Целое море пришлось мне тогда взбаламутить! Госпиталь огромный; десятки семейств лекарей и администрации больными там кормились, и рука руку мыла… Аптекарь же там отпускал больным вместо хины — бычью желчь, а вместо рыбьего жиру, — черт его знает, какое-то китовое или моржовое сало, отчего больных выворачивало наизнанку, как от мертвой зыби… Скученность же больных допущена была непостижимая: по сто человек на палату, рассчитанную на двадцать!.. Бинтов не мыли, — лишний расход! — а грязные и зловонные, в гною и в сукровице, переносили с одного больного, который уже благополучно преставился, на другого, только что прибывшего!.. Вот как там было! И смертность невероятная для мирного времени, — однако кого-нибудь беспокоило это?

Никого и нисколько-с! А ведь посещали все-таки госпиталь этот важные генералы и даже высочайшие особы, и сам покойный Николай Павлович в нем бывал, и все находили госпиталь в превосходном состоянии… Судите же, каково было мне против общего мнения пойти!.. И когда я принялся за этих чинодралов не хуже, чем наши херсонские сестрички за аптекаря, вот было крику с их стороны! Нашли даже во мне «помрачение ума» и, кажется, еще немного — запрятали бы в желтый дом до конца дней моих!.. Фаддей Булгарин[13]Булгарин Ф. В. (1789 — 1859) — литератор, издатель реакционной полуофициозной газеты «Северная пчела». в своей «Пчеле» почтил меня вниманием: «Кто же такой этот профессор Пирогов? Не больше, как проворный резака, а в смысле учености всего-навсего беззастенчивый плагиатор…» Несмотря на все это, я там все-таки победил, конюшни царя Авгия очистил, второй госпиталь сделался приличным учреждением, приносить начал явную пользу больным, а не своей администрации только… Там я осилил, а здесь я бессилен, и чем дальше, тем лучше это вижу. Да и вам, конечно, это ясно… Везде воровство, везде беспорядок, везде больных и раненых как сельдей в бочонке, — и что же мы с вами, частные и штатские люди, можем сделать, когда сам генерал-штаб-доктор от всей этой бестолочи в восторге? Для генералов же не докторов это только досадная история — всякие вообще раненые портят им только списки людей… Я не знаю, хорошо ли они воюют, наши генералы, в этом я им не судья, и где кончается Горчаков, а начинается Коцебу, этого я не знаю тоже, но зато я вижу, как наши генералы интригуют друг против друга, как они, бедные, трудятся в поте лица, чтобы один другому подставить ножку!.. Но кому же от этого радость, как не тем же союзникам?.. Нет, плохо у нас воспитывают людей, которым потом бразды вверяют. Оттого-то мы и терпим теперь такое бедствие, как эта травматическая эпидемия — Крымская война!

— Травматическая эпидемия? — переспросил Тарасов улыбнувшись. — Пожалуй, действительно с нашей медицинской точки зрения именно так и можно назвать эту страшную войну.

— Когда-нибудь, когда никаких вообще эпидемий больше не будет, — сказал Пирогов, — исчезнут и травматические: это и будет время, «когда народы, распри позабыв, в одну великую семью соединятся…» И я не был бы врачом, если бы в это не верил. Но пока что, Василий Иванович, должен вам сказать, что начал я серьезно думать об отъезде отсюда. Будет уж!

Поработал, надо дать место другим… Пускай другие попробуют, — может, им будет больше удачи, чем мне… А я уж скажу «пас».

— Это вы серьезно говорите, Николай Иванович? — несколько оторопело поднял брови Тарасов, человек сыроватый на вид, полный, белоглазый и с белыми ресницами.

— Вполне серьезно… Вы видите сами, колит мой все не проходит, — куриный бульон пробовал есть — очень противен он мне показался… А вдруг еще привяжется тиф?.. И дома у меня не все в порядке: жена не ладит с моими ребятками, — те ее плохо слушают, — дескать, мачеха… Да, наконец, все говорят, что как только сойдут полые воды на севере, начнется война и там, под Петербургом. Могу, значит, пригодиться и там в крайнем-то случае… Думаю, что там гораздо лучше я могу пригодиться.

От длительной гастрической болезни Пирогов был худ, слаб, желт и желчен, — это видел Тарасов. Болезни приписал он и такое решение — уехать из Севастополя; поэтому он сказал:

— Скоро поправитесь, Николай Иванович, и бросите тогда все мрачные мысли…

— Нет уж, нет, не брошу! — сделал угловатый жест обеими исхудалыми руками сразу Пирогов. — Я ведь не для того поехал в Севастополь, чтобы только резать ноги, руки! Этого добра я переделал на своем веку достаточно, и с меня хватит!.. Я, между прочим, отлично знал и то, что здесь встречу, однако же я все-таки думал, что мне дадут сделать для наших раненых все, что можно бы было для них сделать… Не дают, — вы это сами видите! Везде только и натыкаешься, что на свои же шпаги, а воевать вышел с целой Европой!.. Так нельзя, Василий Иванович! И я устал, говорю вам откровенно. Независимо от болезни устал и требую отдыха. Баста!

— Николай Иванович, но ведь в таком случае и мы все, врачи, не останемся здесь без вас, — очень решительным тоном, который к нему как-то и не шел, заявил Тарасов. — Если вы действительно собираетесь уехать, тогда уехать придется и нам всем. Вы наша защита тут, вами и держимся все… А без вас что же мы будем представлять из себя такое? Мы ваш отряд врачей, вы же наше начальство… Если и в самом деле уедете вы, то нам неминуемо приходится ехать с вами… Не знаю, конечно, как другие, а я без вас тут оставаться не намерен.

И Тарасов даже покраснел, говоря это, и задышал усиленно, что было слышно Пирогову.

Потерев плешь свою ладонями, что было у него признаком волнения, Пирогов отозвался Тарасову:

— Что ж, разумеется, мы ведь единый отряд частных штатских врачей, и все вы поработали тоже довольно, и половина переболела тифом, и были смертные случаи. Вот и Каде еле выкарабкался из когтей смерти, — просто чудом спасся, — а Сохраничев погиб… Отдых необходим, конечно, и вам тоже… кроме того… кроме того, должен я сказать, это может произвести на начальство и власть гораздо большее впечатление и заставит подумать поприлежней над вопросом: отчего уехал из Севастополя академик Пирогов, а с ним вместе и все врачи его отряда?

III

К концу марта Пирогов совершенно оправился от своей болезни. В апреле же Сакен объявил в приказе по гарнизону благодарность Пирогову и всем приехавшим с ним врачам за их ревностную и успешную службу, так же, впрочем, как и профессору Гюббенету и врачам его перевязочного пункта на Корабельной.

Но это признание заслуг со стороны начальства не поколебало все-таки решения Пирогова покинуть Севастополь, тем более что как раз перед этим погибло на Северной пятьсот ампутированных им солдат, и это заставило его к благодарности Сакена отнестись весьма подозрительно, как к тонкому виду взятки.

Если что и задерживало его отъезд, то только кровопролитные бои, дававшие много работы городскому перевязочному пункту.

Он уже выправил все необходимые для отъезда бумаги, думая выехать в начале мая, но ночные схватки из-за траншеи на кладбище и Карантинной высоте задержали его очень большим наплывом раненых. Однако едва только он справился с этим делом, как началась жестокая третья бомбардировка, давшая несколько сот раненых в первый же день и предвещавшая большое сражение из-за передовых редутов, если только не окончательный общий штурм города.

Это заставило Пирогова, совершенно уже готового к отъезду, остаться снова, что оказалось и необходимым: раненых было тысячи. Даже и половины их в ночь с 26 на 27 мая не мог принять Гюббенег, тем более что его пункт находился под сильным обстрелом и тут же после потери редутов получил приказ перейти на Северную.

Раненых безостановочно несли с Корабельной в дом Дворянского собрания, причем были и такие случаи, что солдаты вместе с ранеными на носилках же приносили и оторванные осколками и ядрами руки и ноги их, говоря в объяснение такой странности:

— Кабы на тот перевязочный, не взяли бы, а как сказано было на этот, к Пирогову, несть, захватили на всякий случай: они же ведь еще свежие, авось Пирогов-доктор пришьет, вот бы и сгодился еще куда наш брат солдат!

О Пирогове, впрочем, сочиняли ходовые легенды не только солдаты; так, одно время было кем-то пущено по Севастополю, будто парламентер с письмом от французского главнокомандующего обратился к Сакену с просьбой, чтобы тот разрешил Пирогову отправиться в их лагерь на консультацию.

На баркасе переправившись через бухту, четверо солдат Камчатского полка принесли от Графской пристани тяжелые носилки с раненым перед третьим бастионом Иоанникием, часов в десять вечера. К этому времени раненых было в огромной зале уже много, и много было, точно в церкви, свечей, стеариновых, правда, не восковых, и в простых железных или медных подсвечниках. Эти свечи стояли на тумбочках, здесь и там, иногда же сестры милосердия, которых было здесь человек двенадцать, с подсвечниками в руках наклонялись над только что принесенными ранеными, чтобы осмотреть их — не умирают ли, не нужен ли им священник вместо врача.

Так одна из сестер наклонилась над носилками с иеромонахом; в одной руке ее был подсвечник, в другой — стакан и бутылка — четырехгранный полуштоф с остатками водки, которую носила она в операционную.

Увидя огромную бороду и резко блеснувший на черной рясе крест, к тому же на георгиевской ленте, сестра прониклась глубоким почтением. Но только успела она спросить:

— Вы куда ранены, батюшка? — как Иоанникий, схватившись за полуштоф, очень сильно потянул его к себе и удивленно радостно пробасил вместо ответа:

— Что, водка, а?.. Ну-ка, налейте-ка стаканчик!

Сестра налила. Он выпил полный стакан в два-три затяжных глотка, приподнявшись для этого на локте, и, протянув ей стакан и выразительно щелкнув пальцем по бутылке, сказал уже спокойным командным тоном:

— Еще!

Обрадованная уже тем, что этому духовному лицу не понадобится, видимо, услуги другого такого же, дежурившего при перевязочном, сестра вылила в стакан все, что еще оставалось в полуштофе. Иоанникий неодобрительно крякнул, так как стакан получился неполный, однако выпил, прокашлялся, как лев, и повеселевшими глазами огляделся кругом, так и не удостоив сестру ответом, куда он ранен.

Но вот к нему подошел сам Пирогов. Как только осветили лежащего на матраце Иоанникия с двух сторон свечами, Пирогов сразу узнал того богатыря Пересвета, который стоял около окна в симферопольской гостинице «Европа», а перед тем потрясал своды этой «Европы» своими песнями из числа не дозволенных начальством.

— А-а! — протянул он, невольно улыбаясь, точно встретил хорошего старого знакомого. — И вы, батюшка, тоже попали в наш дом скорби! Чем же мы можем вам служить?

Но Иоанникий, прежде чем ответить, нашел нужным справиться:

— С кем же это я имею честь говорить?

— Я лекарь Пирогов.

— О-чень приятно познакомиться! — пророкотал монах, протягивая ему руку.

— Эх, приятности в этом, к сожалению, мало… Куда, в ноги ранены? — серьезно уже спросил Пирогов.

— Пока не в ноги, а только в ногу… Вот сюда, полюбуйтесь!

Иоанникий сам подтянул полы рясы, под которой все было в обильной загустевшей крови.

— Ох, он что-то очень спокойно относится к своей ране! — по-немецки обратился к стоявшему рядом с ним врачу Обермиллеру Пирогов, когда осмотрел рану. — Плохой признак… А рана серьезная: ногу придется отнять по коленный сустав.

Иоанникий смотрел на него выжидающе, но терпеливо.

— Придется нам сделать вам маленькую операцию, — сказал ему Пирогов.

— Как это ни жаль, однако ничего другого придумать нельзя: ногу вашу сохранить невозможно.

— Отпилить значит? Ну что же делать: воля божья, — спокойно отозвался монах. — Разрешите только мне выпить перед этим солдатскую чарку водки, а?

— Дадим, дадим, как только на стол положим…

— А это, может быть, долго ждать придется?

— Нет-нет, на первый же свободный стол ляжете вы, и перед хлороформированием мы угостим вас водкой, чтобы поднять деятельность сердца.

Иоанникий недовольно крякнул, но Пирогов с Обермиллером и сестрой Травиной уже отошли от него к другому.

Засыпая под хлороформенной повязкой на операционном столе, раненые вели себя разно: иные пели молитвы, иные бормотали что-то малопонятное, как в бреду, иные выкрикивали команды… Иоанникий же начал ругаться неожиданно весьма вычурно и до того громогласно, что решительно утопил все звуки кругом и даже пушечные выстрелы с бастионов Городской стороны.

— Ну, такого шумного пациента еще не видали стены этого дома, — сказал Пирогов, когда он, наконец, утих.

Сам же Пирогов делал ему и ампутацию, но когда все было кончено, сказал окружавшим:

— Случай этот, господа, как будто бы даже и довольно легкий, однако мне почему-то кажется, что богатырь все-таки не выживет… Очень бы хотел я ошибиться в прогнозе, но…

И он развел руками, вглядываясь еще и еще в черты лица и в линии огромного тела монаха, потом добавил:

— Если же выживет, я первый буду этому рад.

IV

Четверо принесли раненого офицера. Офицер этот с окровавленным лицом и с поврежденными ногами, освободив носилки и улегшись на тюфяке на полу, начал усиленно возиться в кармане брюк, доставая деньги на чай своим носильщикам. Однако один из них, сам раненный в голову и наскоро обвязавший себя разодранным надвое платком, сурово сказал:

— Ваше благородие, не извольте хлопотать об эфтом. Ни к чему это совсем, не извольте!

Солдат этот был такой же рядовой, как и другие трое, но на вид гораздо старше их, суше, утомленней лицом. Он как-то начальственно кивнул на двери своим товарищам — на огромные, парадные, красного дерева с бронзой двери, — и те, помявшись немного, пошли с носилками к выходу; сам же он остался на перевязку.

Случайно, когда перевязывал его фельдшер, к нему подошел Пирогов.

Рана в голову небольшим осколком принадлежала к легким, но очень усталое, худое лицо солдата заставило Пирогова сказать фельдшеру:

— Надо бы его оставить у нас денька на три: пусть бы отдохнул хоть немного.

— Никак нет, ваша честь, нельзя эфтого! — как будто даже обиженно отозвался на это солдат, не догадываясь, кто это говорит с ним: Пирогов был в белом халате.

— Почему нельзя? — спросил Пирогов не понимая.

— Да ведь нас-то, старых солдат, уже немного теперь осталось, ваша честь… Ежели теперь будем мы уходить с фронту по всяким пустякам таким, так ведь молодые-то солдаты без нас оторопеть могут!

— Оторопеть?

— Так точно-с. Оторопеют и, глядишь, побегут еще перед ним, а он тому и рад будет, ваша честь.

Пирогов знал, что «он» означает «неприятель».

Кое-как напялив на растолстевшую от бинтов голову свою фуражку без козырька, солдат ушел держать фронт, а Пирогов, не спросивший даже за многолюдством на пункте, как его фамилия и какого он полка, нет-нет да и вспоминал потом среди работы худое, усталое, закопченное дымом лицо, сурово глядевшее на него из-под ярко-белой чалмы повязки.

Раненых было много; три дня проходили они через руки Пирогова чуть что не по тысяче в день. Наконец, с обращенных французами в сторону бухты «Трех отроков» снаряды часто стали попадать и в небольшой садик около дома Дворянского собрания и даже в самый дом, поэтому Сакен приказал перевезти всех лежавших там больных на Северную, в Михайловский форт, здесь же оставить пока только нечто вроде полевого перевязочного пункта с небольшим штатом врачей и фельдшеров.

Так как бомбы и ядра теперь уже очень густо летели в бухту, то можно было наблюдать с террасы дома, как перемещались суда.

Самый большой из кораблей — «Императрица Мария» — был передвинут пароходом «Владимир» к Михайловскому форту, а против него, вблизи Николаевского форта, или батареи, как его называли чаще, стал на якорь другой корабль — «Храбрый». Они как бы призваны были сторожить вход на Большой рейд. За ними в две колонны вытянулись корабли: «Великий князь Константин», «Чесма», «Париж» и транспорт «Березань». Корабль «Ягудиил» появился было в Южной бухте, но в него тут попала бомба, и его передвинули снова на Большой рейд и поставили около Павловской батареи; пароход «Владимир» подтащил на буксире к нему бриг «Эней», потом и сам стал рядом.

Другие девять пароходов: «Одесса», «Крым», «Херсонес», «Эльбрус», «Громоносец», «Бессарабия» и прочие, деятельно сновали по бухте, перевозя с одного берега на другой войска и грузы.

Под теплым, даже горячим уже солнцем это была красочная картина, неустанной работы на продолжение борьбы с врагом, которому временно, случайно, — так казалось, — посчастливилось занять три редута, но который, между прочим, так и не решался пока придвинуться к разоруженной и брошенной бывшей Забалканской батарее. Плавучий мост через Килен-балку тоже развели и отбуксировали на шлюпках без всяких препятствий со стороны французов.

Никаких признаков упадка духа в гарнизоне Севастополя после потери «Трех отроков» Пирогов не замечал. Никто не говорил: «Ну, теперь конец Севастополю!» — или что-нибудь в этом роде. Только ругали куда-то исчезнувшего генерала Жабокрицкого, да не совсем лестно отзывались о Горчакове, который не позволил Хрулеву отбить редуты, но в том, что они будут рано или поздно все-таки отбиты, не сомневались — особенно солдаты.

Узнав, что Пирогов уезжает, пришли проститься с ним две сестры из дома Гущина, Григорьева и Голубцова, которые бессменно проводили дни и ночи в этом мрачнейшем из всех севастопольских домов скорби, над дверями которого, как над дверями Дантова ада, можно бы было написать: «Оставь надежду всяк, сюда входящий». Это был дом умирающих, дом гангренозных, отравляющих воздух вокруг себя нестерпимым зловоньем, с которым не могли справиться целые ведра так называемой ждановской жидкости. Но и эти умирающие видели около себя заботливые, участливые лица двух простых и по-родному близких женщин, которые помогали выносить их койки на дворик, под деревья, в тихую теплую погоду, которые хранили их деньги с наказом, куда и кому переслать эти деньги после их смерти, которые принимали последний их вздох.

Когда Голубцова ехала со своим отделением сестер в Севастополь, то на одном из перегонов между Перекопом и Симферополем выпала из саней, ударилась о каменный верстовой столб и переломила два ребра; но, поправившись, сама просилась у Пирогова на тяжелую работу в дом Гущина, на героическую работу.

А на вид ничего героического в ней не было: обыкновенное русское круглое добродушное лицо, с несколько коротковатым носом, серыми застенчивыми глазами и веснушками кое-где; и Пирогову чувствовалась в ней, когда случалось ему к ней обращаться, какая-то неловкость и за то, что вот ей приходится отвечать на вопросы такого важного лица, как он, и за то, должно быть, еще, что на ней такой же золотой крест на голубой ленте, и коричневое платье, и белая косынка, как и на сестрах из барынь. Ведь старшей сестрой в их отделении была Бакунина, дочь петербургского губернатора, для которой сам граф Остен-Сакен был только хороший старый знакомый, часто бывавший раньше в гостях в их доме.

Григорьева была тоже очень скромная, даже робкая на вид, немолодая уже женщина небольшого роста, и, наверное, ни она, ни Голубцова не решились бы прощаться с самим Пироговым, если бы их не захватил с собой его давний сотрудник, лекарский помощник из фельдшеров, Калашников, имевший первый гражданский чин коллежского регистратора и ведавший гущинским домом, который был недалеко от дома Дворянского собрания.

Калашников и говорил с Пироговым, встретив его на мраморной лестнице, нижняя ступенька которой была уже сильно попорчена ядром:

— Вот до чего хотелось и мне тоже с вами в Петербург отсюда, ваше превосходительство, да вот лиха беда: на кого же мне своих умирающих оставить?.. Решительно ведь никакой из врачей не выдержит воздуху нашего — убежит… Приходится, стало быть, Николай Иванович, мне до самого конца с ними отдежурить.

— До конца? — неопределенно спросил Пирогов, с любопытством, точно нового человека, разглядывая давно уж ему приглядевшегося, мешкотного, чрезмерно волосатого, с крупными следами оспы на лице Калашникова и этих обеих простых и робких перед ним сестер.

— До конца, а как же еще, ваше превосходительство? Тут, конечно, тройной может случиться конец, как плетка о трех концах бывает: или Гущину дому придет конец, или всему Севастополю, чего боже избави, конец, или мне самому, скорее всего, конец… Так что, с какой стороны ни погляди на это, а конца тут не миновать, — приходится так, значит, дотягивать, Николай Иваныч. А ваше дело, разумеется, совсем другое.

— Ну, какое же там другое? — недовольно возразил Пирогов, отвернувшись в сторону бухты, где на гладкой поверхности почти одновременно выскочили три белых фонтана от бомб.

Шутливо называя иногда Калашникова по-французски officier de sante (офицер здравия), Пирогов привык ценить его большую работоспособность и вообще привык к нему еще с поездки своей на Кавказ в 47-м году, куда Калашников сопровождал его тоже, и на службе в Медико-хирургической академии, где тот работал по вольному найму в анатомическом институте, консервируя трупы.

Трупный запах, тяжкий запах заживо разлагающихся человеческих тел, шел от него и сейчас. Этим запахом были пропитаны и платья обеих сестер, несмотря ни на ждановскую жидкость там, у них, ни на свежий воздух здесь, на лестнице… Пирогов вспомнил, что доктор Тарасов тоже остался в Севастополе, — перешел в отряд врачей Гюббенета, ставшего с самого появления своего здесь в недружелюбные отношения к нему, Пирогову, и вообще из врачей с ним в Петербург уезжали только Обермиллер да еще двое с немецкими тоже фамилиями…

— Ничего другого нет, а есть то же самое: совсем от Севастополя уйти нельзя, — добавил Пирогов, переводя глаза с Калашникова на Григорьеву и Голубцову. — Можно только на время выпасть из строя, но потом, конечно, опять вернуться в строй… Если на Петербург не будет этим летом нападения союзников, то, разумеется, что же мне там?.. Повидаюсь с семьей, поговорю о здешних порядках с великой княгиней и опять сюда же… А Севастополь, несмотря ни на что, кажется, долго еще может стоять. Не зря же его зовут в иностранных газетах русской Троей.

— Приедете? — повеселел Калашников. — Ну, значит, будем ждать… А пока час добрый! Счастливого пути, ваше превосходительство!

Пирогов расцеловался с ним и крепко жал на прощание не умеющие сгибаться руки обеих сестер, как будто извиняясь перед ними за свою слабость…

Он уехал в тот же день — 1 июня, твердо решив вернуться в Севастополь снова.

Заместителем его по главному наблюдению за общиной сестер сделался Сакен, так как об этом просила его собственноручным письмом сама великая княгиня Елена Павловна.


Читать далее

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ДВА ПРАЗДНИКА 07.04.13
Глава вторая. В СТАНЕ ИНТЕРВЕНТОВ 07.04.13
Глава третья. НОЧЬ НА КЛАДБИЩЕ 07.04.13
Глава четвертая. РАЗГРОМ КЕРЧИ 07.04.13
Глава пятая. ВИТЯ И ВАРЯ 07.04.13
Глава шестая. «ТРИ ОТРОКА» 07.04.13
Глава седьмая. ПИРОГОВ УЕЗЖАЕТ 07.04.13
Глава восьмая. ШТУРМ СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ВЕРНОПОДДАННЫЕ БЕЗ ВЛАДЫКИ 07.04.13
Глава вторая. ГОЛУБЫЕ МУНДИРЫ 07.04.13
Глава третья. ПОСЛЕ ШТУРМА 07.04.13
Глава четвертая. СВАДЬБА 07.04.13
Глава пятая. НАХИМОВ 07.04.13
Глава шестая. У ИНТЕРВЕНТОВ И У НАС 07.04.13
Глава седьмая. БАСТИОНЫ В ИЮЛЕ 07.04.13
Глава восьмая. СОВЕЩАНИЕ «БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ» 07.04.13
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ДНИ ПЕРЕД БОЕМ 07.04.13
Глава вторая. БОЙ НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ 07.04.13
Глава третья. ПЯТАЯ БОМБАРДИРОВКА 07.04.13
Глава четвертая. ТРЕТЬЯ СТОРОНА СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
Глава пятая. ПЕРЕД ШТУРМОМ 07.04.13
Глава шестая. ШТУРМ 07.04.13
Глава седьмая. ПЕРЕПРАВА НА СЕВЕРНУЮ 07.04.13
ЭПИЛОГ
Глава первая 07.04.13
Глава вторая 07.04.13
Глава третья 07.04.13
Глава седьмая. ПИРОГОВ УЕЗЖАЕТ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть