Глава первая. ВЕРНОПОДДАННЫЕ БЕЗ ВЛАДЫКИ

Онлайн чтение книги Севастопольская страда. Том 3
Глава первая. ВЕРНОПОДДАННЫЕ БЕЗ ВЛАДЫКИ

I

О том, что где-то задержался барин Василий Матвеевич, который пошел на свою обычную предвечернюю прогулку по усадьбе, спохватилась ключница Степанида уже после того, как зажгла в доме лампы и приготовила все, что полагалось к вечернему чаю.

Тяжелая телом и потому неторопливая в движениях, она раза два, мягко ступая валенками, подплывала к двери, отворяла ее и с минуту стояла на крыльце, вглядываясь в дорожки между сугробами снега вправо и влево от дома и вслушиваясь в совершенно уже темную и несколько жуткую даже аллею сада напротив крыльца, не заскрипят ли на снегу шаги. Но было тихо, никого не заметно, — и снег падал тоже медленно и тихо.

— Вот запозднился как! — в спокойном пока еще недоумении бормотала Степанида, пожимала жирными плечами, начинавшими зябнуть под косынкой из козьего пуха, и уходила в дом.

Самовар пошипел-пошипел и заглох. Сухие сладкие коржики, поставленные на стол к чаю, и вазочка клубничного варенья как будто тоже глядели недоумевающе на Степаниду: почему же нет до сих пор того, для кого они приготовлены?

Своего сынишку, казачка Федьку, спрашивала Степанида:

— Да в какую же сторону хоть пошел-то барин?

— В сторону в какую? — Федька крутил рыжей головой, задумываясь над таким простым вопросом: он просто не обратил на это внимания, хотя и сам отворял двери, когда выходил Василий Матвеевич.

И никто в доме этого не заметил: каждый день обычно гулял по своей усадьбе помещик Хлапонин в предсумеречное время, и гулять он мог, конечно, где ему вздумается, лишь бы были в сугробах протоптаны тропинки, чтобы не набрать снегу в высокие валяные ботики, так как это совсем уж не барское дело.

— А может, барин кататься поехали? — высказал кто-то на авось свою догадку.

Но кучер Фрол оказался дома; однако от него узнали, что барин заходил в конюшню, потом ушел.

— Куда же все-таки пошли они? — допытывалась Степанида. — По направлению по какому?

— Направлению? — Фрол был человек угрюмый, но обстоятельный; подумав, он ответил:

— От конюшни какая может быть еще направления? Не иначе на пруд подались, пиявков глядеть.

Так была найдена первая нить: на конюшне был, кататься не поехал; но если даже пошел оттуда в пиявочник, то что же делает он там так поздно?

Вспомнили, что на место Тимофея с килой отряжен был в пиявочник Гараська. Кто-то сказал, что Гараська сидит у своих, доедает обеденные блины.

Вислогубый, вихрастый парень, не очень удавшийся своим родителям, — коровнице Матрене и караульщику Трифону, ходившему по ночам с колотушкой, — совсем не успел еще проникнуться важностью своей новой должности. Он даже дерзил Степаниде, когда она его спросила, топил ли он там печку и почему ушел оттуда рано.

— А что же я, по-твоему, ночевать там обязан с пьявками с эстими?

Пьявки они пьявки и есть, и черт их не возьмет! Печку в обед затопил да пошел домой, — что мне там еще прикажешь делать?

Толстая верхняя губа безнадежно закрывала ему рот, поэтому он бубнил иногда совсем неразборчиво, а вихры падали ему на глаза, придавая диковатый вид.

— Посгоди, посгоди, вот придет барин! — пригрозила Степанида, но Гараське почему-то вздумалось ответить ей загадочными словами:

— Хорошо как придет, а может, и приедет!

Буркнул что-то такое первое, что пришло в голову, чтобы только половчее ответить этой толстухе, которой тоже понадобилось болеть о барских пиявках, но Степаниде почудился в этих вздорных словах какой-то озорной намек, и она всполошилась вдруг, послала за конторщиком, за бурмистром…

Было уже часов восемь вечера, когда, взяв фонарь, отправились искать Василия Матвеевича: бурмистр Аким Маркелыч, старик за шестьдесят, однако крепкий еще, хозяйственный; конторщик Петя, лет двадцати, балалаечник и обладатель печатного письмовника и «соломона» для отгадывания каких угодно снов; караульщик Трифон, заросший дремучим волоком, и Гараська.

— По сторонам поглядывай, братцы, — командовал Петя, — может случиться — лежит вдруг где в снегу от парализации.

— От чегой-то, говоришь, лежит? — испуганно тянулся к нему ухом из-под заячьего капелюха бурмистр.

— Парализма такая бывает у старых людей: идет-идет, все ничего, а вдруг ка-ак хватит поперек шеи — он и лег!

— Ну-у, болтаешь зря!..

— Вот тебе и «болтаешь»! Спроси-ка у кого хочешь, тебе скажут, — из образованных только.

— Бывает, конечное дело, пропадет человек враз, ну да ведь это с тушными случается, а наш барин он из себя не особо жирен!

Говорить-то говорил, а все-таки поглядывал впереди себя на сугробы, то желтые, то синие от свечки в фонаре с запыленными стеклами, и боязливее становился с каждым шагом бурмистр.

Пришли, наконец, к пиявочнику. Когда же открыли дверь и осветили фонарем внутренность избы, то отшатнулись в испуге.

— Свят, свят, свят! — забормотал Аким Маркелыч, снимая шапку, крестясь и пятясь.

Фонарь был в руках у конторщика, однако и щеголявший своей образованностью конторщик, к тому же требовавший от других, чтобы шарили глазами по сугробам, не осилил того ужаса, который охватил его при виде торчавших из воды ног Василия Матвеевича в завороченных брюках и белесых высоких валяных ботиках; он поставил фонарь на пол, а сам юркнул в дверь.

Когда ослабел несколько первый испуг, все четверо впились неотрывно глазами в то странное и страшное, что всего только два-три часа назад было их барином и могло их продать или приказать высечь, а теперь так непостижимо застряло головою вниз в черной и ледяной на вид, да уже и покрывшейся тонким ледком воде.

— Что же теперь делать-то, господи! — истошным голосом завопил вдруг Трифон.

— Что делать! Вытащить яво, и все! — отозвался ему Гараська.

— Правов не имеем! «Вытащить»! — прикрикнул на него бурмистр.

— Каки-таки тут права?

— Такие, обнаковенные… Может, барин сам поскользнулся, упал торчмя, а может, тут умысел злой, — объяснил конторщик.

— Про-пал ты теперь, Гараська! — непосредственно выкрикнул сквозь свой дремучий голос Трифон; но Гараська не понял отца:

— Как ето так пропал? С чего ето пропал?

— Э-эх, дура! — только махнул на него рукой отец.

— Вынимать сами не смеем: может, на нем там следы насильствия, — глядя на бурмистра, деловито сказал Петя.

— А я-то что говорю? То же само и я: правов не имеем!

В это время подошли с другим фонарем Степанида и кучер Фрол.

— Что-о? Никак, и вправду здесь! Ах, батюшки!

— Народ стоит чегой-то…

— Утопши! — шепнул Степаниде, обернувшись, Трифон.

— У-топ-ши? — так же тихо повторил Фрол.

Страшное слово это, да еще сказанное шепотом, едва не свалило с ног Степаниду: она сложила руки на животе и заголосила сразу, глухо и жутко, не посмотрев даже туда, в этот черный четырехугольник воды посредине дощатого помоста.

Но кучер Фрол, этот деревенский секач, который привык хлестать одинаково бесстрастно и лошадей и людей, но к людям относился вообще пренебрежительней и недоверчивей, чем к лошадям на своей конюшне, не захотел поверить тому, что его барин будто бы сам «утопши». Он отстранил впереди стоявших Трифона, конторщика и бурмистра, поднял принесенный им фонарь над головой, оглядел потолок и стены избы, потом провел фонарем над самым полом, стараясь рассмотреть следы на досках, и, наконец, вытянул руку с фонарем, насколько мог, над водою, пытливо вглядываясь в самую глубь.

Все это делал он молча, но с такой внушительной необходимостью, что все остальные, также молча и затаив дыхание, выжидающе смотрели в его густую бурую бороду, над которой свисал основательных размеров сизый нос; глаз же его под лохматой бараньей шапкой не было видно.

— Ну что? Как ты об этом полагаешь, Фрол? — негромко спросил бурмистр, когда он как будто окончил уже весь свой осмотр и стал неподвижно, сумрачно глядя в завороченные барские брюки и белесые ботики с застывшим на их подошвах снегом.

— Тут полагать только чего можно? — не отрывая взгляда от брюк и ботиков, расстановисто проговорил Фрол. — Тут полагать можно только-ча одно-единственно: утопили барина, вот что!

— Утопили?

— Я тоже так огадывал: насильствие! — торжествующе поглядел на бурмистра Петя.

— Слышь, утопили барина! — свирепо обернулся к Гараське Трифон.

Гараська только чмыхнул на это носом: не один ли, дескать, черт, — утопили его или он сам утоп? Но Степаниду слово «утопили» испугало еще больше, чем «утопши», и она завопила еще утробнее.

II

К телу владельца Хлапонинки, непостижимо очутившемуся в воде своего пиявочника валяными ботиками кверху, приставлен был караульным Трифон, а Фрол на паре в дышле повез к становому конторщика Петю, как наиболее способного говорить с начальством.

Становая квартира была недалеко от Хлапонинки, — в пятнадцати всего верстах, однако никто из дворни не ждал приезда пристава раньше утра, а пока усадьба переживала небывалые в своей жизни часы.

Часто случалось и раньше, что Василий Матвеевич покидал имение, уезжая в уездный ли город, или в губернский, в Харьков или даже в столицу, когда затевавшееся им судебное дело докатывалось до высшей инстанции.

Заведенный им порядок тогда не нарушался, так как строгость барина была известна его людям.

Но вот он покинул имение навсегда, и не было в барском гнезде барского выводка, который сидел бы в нем крепко, хотя и плакал бы горько, и сама ключница Степанида вместе со своим рыженьким Федькой, подозрительно похожим на покойного Хлапонина, могла сесть за вечерний самовар, съесть все до одного сладкие коржики и всю вазочку клубничного варенья, а потом, в одиночестве уже, посмотреть, заперты ли столы и шкафы в барском кабинете, и если заперты даже, то нет ли где-нибудь здесь же ключей от них, — ведь она была ключница, и хотя прикопила уж кое-что на старость, но такой исключительный случай добавить к накопленному щедрой рукой мог ли еще представиться Степаниде?

Но, однако, и жутко было: а вдруг те же самые, которые барина утопили, заберутся теперь и в дом? Кто они такие? Может, шайка разбойников на хороших лошадях?.. А зимняя ночь велика: шайка в такую ночь все может сделать и ускакать!

Федька слушал-слушал всякие страшные разговоры в доме, пока сон его не сморил и не заснул он на своем месте, на сундуке; а мать его боялась сомкнуть глаза, и чуть только начинала лаять, поддерживая отдаленных псов, цепная собака Рябчик, Степанида бросала пить чай, проворно тушила свечку и замирала в ожидании последних своих минут; когда же лай затихал, подбиралась осторожно к окну, приотворяла ставень и сквозь щелочку осторожно вглядывалась в ночь.

Взошла луна, и было очень светло, но от этого только еще страшнее: черные тени на снегу от деревьев явственно, казалось, шевелились, надвигаясь к дому целой оравой.

Всхлипывала, приседая от страха, а молитвы ни одной не могла вспомнить; когда же, успокоившись, опять зажигала свечу, принималась снова за чай, хотя уже и холодный; достала и орехов и щелкала их щипчиками, чтобы хоть за ними как-нибудь провести время до утра, когда ожидался пристав.

И пристав действительно явился утром.

С одной стороны, он оказался и дома и свободен от всяких срочных дел, с другой — покойный Хлапонин, нуждаясь постоянно в его помощи, был с ним на короткой ноге и, наконец, с третьей — обстановка смерти требовала именно полицейской, притом скорейшей разгадки.

Очень часто бывавший здесь в доме пристав вошел на крыльцо по-хозяйски уверенно, тем более что ему загодя отворили дверь и в пояс кланялись встречая.

В длинной шинели, называвшейся обычно «николаевкой», то есть такого же покроя, какой допускал царь Николай вне строя, например во время зимних поездок, — на вате, с пелериной и с бобровым стоячим воротником, — высокий и в меру роста плотный, при усах, так как поступил на службу в полицию из поручиков, с огненным лицом и лающим голосом, пристав Зарницын любил показать, что он — власть, и всегда старался скорее превысить, чем недовысить, находя, что в деревне иначе и быть не может.

Зная его привычки насчет напитков и закусок, Степанида приготовила заранее в столовой полный стол и к этой фаланге бутылок и тарелок повела его, чуть только скинул он в передней свою николаевку.

Чтобы сделать приличное вступление к этим поминкам, пристав вытащил платок, которым погрел ресницы, обледеневшие несколько на утреннем холоде, и сделал это так искусно, как будто прослезился даже в опустевшем доме покойного друга, потом отодрал с усов, что на них намерзло, наконец уселся за стол, не мешкая, так как ожидало его важное дело.

Степанида не считала себя, конечно, достойной не только присесть хоть на секунду за стол, но даже и стоять около стола, за которым плотно подкреплялся на розыск становой, но тот, выпив первую же рюмку травнику, крякнув и нашаривая вилкой скользкий маринованный белый грибок, спросил ключницу отрывисто и негромко, однако внушительно:

— На кого думаешь, Степанида?

Она сочла за лучшее сделать вид, что совсем не поняла вопроса и прошелестела испуганно:

— Чего изволите?

— Кто, по-твоему, руку свою подлую поднять на барина мог? — прожевывая грибок, повторил другими словами становой, не отводя от нее проницательных глаз, которых, он знал это, Степанида всегда боялась.

— Разбойники? — тихо отозвалась Степанида, в которой проснулись все ее ночные страхи.

— Эти разбойники тут где-то возле твоей юбки живут, а ты не видишь! — поднял несколько голос становой.

— Неужли, батюшки-светы! — и ухватилась с обеих сторон за шерстяную свою, подстеганную снизу юбку Степанида, а глаза выпучила от пущего страха.

Проницательный пристав увидел, что спрашивать ее о чем-нибудь по этому делу пока бесполезно; он только сказал с достоинством:

— Вот видишь, ты не знала, я же всех ваших вижу насквозь, и скоро это дело приведу в полную ясность!

После пятой рюмки он тщательно вытер усы салфеткой, встал, прошелся по комнатам, собственноручно запер кабинет, гостиную, столовую и спрятал ключи в свой кожаный портфель, наконец начал одеваться.

Застегивая на крючки бобровый воротник николаевки, он счел нужным покивать скорбно головой и сказать Степаниде ли, самому ли себе:

— Не одобрял я этой затеи Василья Матвеича насчет пиявок, — нет!..

Слыханное ли дело, чтобы русский помещик и вдруг… пиявок, точно немец какой… Пре-ду-преждал: кончиться это может очень плохо! Вот так оно в конце-то концов и вышло.

Казачок Федька, глядя на пристава с почтением, доходящим до ужаса, кинулся отворять ему дверь.

Около крыльца уже стояли и Аким Маркелыч, и Петя, и кучер Фрол, и Гараська с матерью Матреной, и много прочих из дворни. Все ожидали распоряжений и действий. Но поодаль толпились также и деревенские, до которых дошел уже слух о том, что случилось в усадьбе. Они подходили по дороге, но заполнили и аллею сада, к которой от деревни была тоже протоптана тропка; больше же всего виднелось их там, по направлению к пиявочнику: туда они тянулись даже и без тропок, гуськом, по цельному снегу.

— Это что такое, а-а-а? — только что разглядев их с крыльца, заорал пристав. — Вы та-ам!.. Наза-а-ад!

Приставское «а-а-а» в морозном воздухе вылетало особенно раскатистым и круглым; его сразу расслышали и те, кто подходил уже к таинственной всегда, а теперь тем более, избе с не дымившейся уже трубой, и остановились.

— На-за-а-ад! — повторил пристав, точно командуя ушедшей далеко вперед на лагерном плацу ротой.

Повернули и пошли назад: такой зычной начальничьей команды побоялись не исполнить. Даже и эти, в аллее сада и около ворот усадьбы, попятились, хотя язык обращен был и не к ним: научившийся предупреждать желания начальства, бурмистр махал в их сторону руками.

Когда значительно осадила прихлынувшая деревня, пристав скомандовал бурмистру:

— Старосту и сотского ко мне!

Аким Маркелыч трусцой побежал к отхлынувшей толпе, в которой заметил он старосту…

Собрав около себя все деревенское начальство и еще раз крикнув толпе, чтобы осадила подальше, чтобы совсем очистила усадьбу, пристав с портфелем в руке двинулся, наконец, к пиявочнику.

— Ваше благородие, а ваше благородие! — кинулась вдруг догонять его, крича, стоявшая до того на крыльце Степанида. — Полотенцев пару дать, может, нести-то барина?

— Полотенце? — недовольно переспросил пристав, остановясь. — Чего же ты стояла с ними, не понимаю? Давай духом!

— Да я их еще с вечера приготовила, да все как-то боязно было сказать…

Ушла поспешно в дом Степаннда и тут же вернулась с двумя полотенцами, длинными, серыми, небеленого сельского холста.

У бурмистра была суковатая толстая палка крепкого дерева — дикой груши, чтобы разбить ею лед около тела, конторщик нес полотенца, так что теперь уже было предусмотрено все.

Раза два сменявшийся в ночь, Трифон стоял теперь снова на своем посту и потопывал зазябшими ногами, но, завидев высокого пристава в его щегольской николаевке, приосанился, и, когда он был шагах в двадцати, стащил заклякшими руками с лысоватой головы шапчонку, стал навытяжку, подняв косяком левое плечо, и оглупил глаза.

Увидев торчавшие из застывшей воды очень знакомые белые валяные ботики и завороченные синие шерстяные брюки, причем сквозь чистый незапорошенный снегом ледок ясно было видно и все тело Хлапонина, казавшееся переломленным у самой поверхности воды и затылком упершееся в неглубокое иловатое дно, пристав скорбно покачал головой сперва справа налево, потом сзади наперед, потом снова справа налево, провел пальцами по глазам и сказал философски:

— Вот она, жизнь наша!.. Эх, Василий Матвеич, Василий Матвеич, где смерть застигла!

Потом оглядел пол, стены, заглянул в печку, — ничего не найдя, медленно раскрыл портфель, достал карандаш и бумагу, отмерил шагами расстояние от двери до упершихся в пол ботиков и принялся писать протокол.

— Злоумышленников было не меньше, как двое! — сказал он, окончив писать, обращаясь к Акиму и глядя на него строго.

— Слушаю-с, — почтительно отозвался на это Аким.

— Теперь можно вынимать тело! Только осторожно, смотри!

Ледок отбили палкой, взялись за ноги, — тело показалось очень легким, когда его вытаскивали… Много пиявок набралось за воротник; их обобрали и бросили снова в воду.

— Эх, Василий Матвеич, друг, говорил я тебе, что пиявки эти тебя погубят! — не удержался, чтобы не посетовать на покойника, пристав, вглядываясь бесстрастно в его искаженное несколько, хотя не очень изменившееся, посиневшее лицо.

Пока лежало тело на помосте, пристав добавил несколько строк к своему протоколу, остальные же в это время только усердно глядели на труп своего барина.

Когда на припасенных Степанидой полотенцах, как гроб, несли четверо тело помещика к дому, толпа деревенских прихлынула снова, и от нее отделился другой сотский, с медяшкой поверх зипуна.

Хотя, направляясь прямо к приставу, нес он свою шапку в руках, но вид у него был явно должностной.

Пристав крикнул было на него:

— Тебе чего? — но он не остановился, он подошел ближе и, наперед зная, что скажет нечто идущее к делу, за что не обругает его начальство дураком, сказал, не сбиваясь в словах:

— Господин пристав! Не оказывается в наличии дома ополченец у нас один!

— Ополченец сбежал? Что? — крикнул пристав.

— Не оказывается в наличии, — своими словами повторил сотский, похожий видом на дьячка в праздник перед обедней.

— Ага! Не оказывается? Хорошо-с!.. А домашние его все дома?

— Домашние дома-с.

— Поди приведи мне его жену!.. Староста! Ты отчего мне не доложил об этом?

— Не знал-с, ваше…

— Смот-ри! — погрозил ему пальцем пристав.

Тело между тем подносили к дому, и на крыльце, спустив на глаза теплую клетчатую шаль, голосила, прикачивая головой, Степанида.

III

Никогда у людей не бывает так много хлопот и забот о каком-нибудь человеке, как после его смерти, особенно если смерть эта совершенно неожиданна или необычна.

Смерть помещика Хлапонина была и неожиданной и необычайной в то же время, поэтому деревня почти совершенно опустела, — люди столпились здесь, в усадьбе, и сотскому не нужно было далеко ходить за женой Терентия Лукерьей, — она была тоже здесь, с сынишкой Фанаской.

Ночь она провела в поисках мужа и в думах о нем: не зашел ли к кому на деревне, не свалился ли где пьяный в сугроб, не занесло ли его снегом… Только к утру, когда поднялась суматоха на деревне, стала смутно догадываться она, не бежал ли ее Терентий от ополченства.

Деревня рано ложилась спать, рано и вставала; в это же утро она поднялась задолго до рассвета, чтобы валом повалить в усадьбу, на зрелище, которое одного только Тимофея с килой расшевелить не могло бы: он валялся в избе мертвецки пьяный.

О нем спрашивал Лукерью пристав, — не уходил ли он из деревни с гулянки в усадьбу вечером, но Лукерья ответила деловито и даже, пожалуй, с презрением:

— Как к вечеру насосался винища, что уж мочи не было на него и глядеть, да уполз под лавку дрыхнуть, так и сейчас там дрыхнет.

— А твой муж куда девался? — грозно спрашивал пристав.

— Кто ж его знает, — разводила руками Лукерья. — Думка такая у меня, не подался ли в Сажное, в село, должишко с человека там одного получить.

— В Сажное? Какой должишко?

— Да стригуна онадысь он продал там одному — Чуванову Прокофью, а денег тот только задатку дал, а стригун — от барского жеребца приплод, он, люди так огадывают, вполне стоющий.

— Ну, какие он там за стригуна деньги получить может! Что ты мне со стригуном!

— Да ведь какие бы ни нашлись деньги, они все нужные, — кротко сказала Лукерья, а пристав закричал вдруг:

— Говорил он тебе, что барина убить хочет?

— И-и, что это ты, батюшка! — закрестилась испуганно и попятилась Лукерья. — Как это можно, чтобы он барина порешить хотел!

— Куда делся муж, отвечай толком, не балабонь языком!

— Да не иначе, как опять же в Сажном он теперя, господин пристав…

Сажное было большое село верстах в десяти от Хлапонинки. В то, что Терентий пошел не куда-нибудь, а именно туда, за должишком к Прокофию Чуванову, Лукерья поверила вдруг только тогда, когда сотский повел ее к приставу, поверила только от страха перед грозным начальством, но зато поверила крепко.

— Хотите если, туда спосылайте за ним, а то так и сам он кабы вот сейчас не возвертался, потому что ж ему там делать окромя? Дела его все здеся, а ничуть же не в Сажном его дела…

Лукерья смотрела на пристава заплаканными красными от бессонной ночи и слез глазами, стараясь высмотреть хоть какое-нибудь подтверждение своей догадке, но пристав кричал угрожающе:

— Дело его здесь, баба, здесь! За эти дела его и ты, мерзавка, ответишь, погоди, дай срок! Же-сто-ко ответишь, подлюга!

Совершенно перепуганная этими криками, Лукерья дальше не только скорыми бабьими слезами, но и божбой и всякими клятвами подкрепляла свои ответы на вопросы пристава. По ее словам, муж ее не имел привычки говорить ей, куда и зачем он ухолит, так что она отвыкла даже его об этом и спрашивать. Целый день он гулял, как полагается сдаточным, и орал песни; что он уйти куда-нибудь может, ей и невдомек было: хвостом за ним она не ходила, — много дела у всякой бабы но домашности, а когда хватилась его, темно уж тогда было, — «люди светло начали вздувать», — никто ей и сказать не мог, куда он «счез с глаз долой…»

Лукерью пристав не отпустил, — он приказал старосте посадить ее пока «в холодную», и, как она ни надрывалась плача, ее все-таки повели в деревенскую «кутузку». Фанаска шел за нею и тоже хныкал.

Тем временем Степанида припомнила то, что сказал ей Гараська вечером в ответ на ее фразу: «Посгоди, вот придет барин!» Он вызывающе подбросил вихрастую голову тогда: «Хорошо как придет, а может, и приедет!..»

Приехать не приехал, но ведь, однако же, и не пришел барин: притащили утопшего на полотенцах…

Гараська этот был всегда грубиян и непочетчик и не один раз был сечен по жалобам Степаниды за то, что показывал свою силу на ее Федюшке. Теперь Степанида улучила время передать приставу загадочные слова Гараськи, добавив, что именно он приставлен был к пиявочнику на место Тимофея с килой и очень был недоволен этим.

Пристав сейчас же взялся за Гараську.

— Хо-ро-ош гусь! — сказал он, оглядев Гараську с головы до ног.

Гараська же, вытянув губу, как хобот, смотрел в свою очередь на него исподлобья и довольно критически.

Это не понравилось приставу.

— Морду поднять! — скомандовал он.

Гараська глянул, также исподлобья, влево, вправо, потом обернулся назад.

— Ты-ы что это фо-ку-сы показываешь, а-а-а? — закричал пристав.

И в ответ на это, неожиданно для всех, Гараська боком, точно его сдунуло, кинулся в толпу с крыльца, на котором уселся перед вынесенным из комнаты столом пристав со своим портфелем.

— Держи, держи-и его, э-эй!

Конечно, Гараську сейчас же схватили за руку, хотя он и не отбивался.

— Ты куда это, а-а-а?.. Бе-жа-ать, а-а-а?

И привычный к размашистым действиям кулак пристава сшиб Гараську с ног.

Другой на его месте, пожалуй, поспешил бы подняться, чтобы не доводить начальство до высшего градуса свирепости, Гараська же растянулся на животе и принялся выть басом.

— Что же это, господи сусе, малого убивают, а ты стоишь! — накинулась Матрена на Трифона.

— А что же я могу с ним поделать? — отозвался Трифон.

— Скажи поди! Ты, мол, отец, скажи!

Матрена была настойчива. Трифон выдвинулся вперед, снял шапку; за ним Матрена — чтобы не дать ему остыть.

— Ваше благородие, а ваше благородие!

— А-а? Тебе чего, а? — воззрился на Трифона пристав.

— Не следует так, ваше благородие.

— Что-о? — очень удивился пристав. — Ты кто таков?

— Парнишку бьете зачем? — храбро выпалила, выдвигаясь из-за мужа, Матрена.

Гараська, слыша поддержку своих, заревел еще гуще и громче, а толпа, в которой один кивал другому, начала придвигаться к дому.

— Это родители, — объяснил приставу бурмистр, показав на Трифона с Матреной.

— Гони их в шею! — приказал ему пристав, а конторщику и старосте, которые были тут же, крикнул:

— Поднять этого подлеца!

Гараську подняли, поставили на ноги, но он рвался туда, к толпе, куда оттискивали бурмистр и сотские его отца и мать; он не имел ни малейшего желания разговаривать с приставом, у которого такой львиный рык и такой жесткий кулак.

Однако это-то именно нежелание Гараськи разговаривать и убедило пристава в том, что одного из двух преступников он уже держит в своих руках; при убеждении же в том, что преступников было непременно двое, он так и остался.

— Это тот самый дурак, который за пиявочником досматривать был обязан, что? — обратился он к бурмистру.

— Так точно, он самый, — с натугой удерживая Гараську, ответил Аким.

— Та-а-ак!.. Хо-ро-ош!.. Ничего, ничего, недоделок, я из тебя показание выжму! — потряс кулаком перед носом Гараськи пристав и приказал:

— Тащите его в дом, а то здесь что-то прохладно сидеть.

Гараську втащили в прихожую. Здесь он кричал глуше в неведении того, что с ним могли сделать в барском доме.

— Давай его сюда, негодяя! — скомандовал пристав, сам входя в ту комнату для гостей, где жили Дмитрий Дмитриевич с Елизаветой Михайловной, а теперь лежало на столе тело бывшего владельца Хлапонинки, с которого на пол натекло довольно воды.

Тело лежало так, как было принесено, только вынуты полотенца, да под голову в мокрой шапке Степанида суетно подсунула маленькую подушку думку, а лицо обтерла.

Гараська глянул было по-своему, исподлобья, в желтое это лицо, но ему стало страшно, и он отшатнулся, а пристав, протягивая руку свою к лицу покойника, проговорил не крикливо уже, однако и не тихо, раздельно и очень отчетливо:

— Вот здесь, перед лицом жертвы твоей, подлец, отвечай, как на духу у священника, с кем вдвоем утопил ты барина?

— Не топил я барина! — выкрикнул Гараська. — Не топил, чего говоришь зря?

Но в то же время окостеневший желтый барин, распластанный на столе, и краснорожий дюжий пристав, с набрякшими и готовыми к действию кулаками, представляли вместе картину ослепляющую, пугающую воображение, непереносимую, так что Гараська, который был посильнее, чем полагается быть подросткам в семнадцать лет, и знал за собой это, отчаянно работая лопатками и локтями, рванулся к выходной двери, ведущей на крыльцо.

Он даже успел открыть ее, но тут его схватили сзади за шиворот, и от боли и от досады он закричал снова самым истошным голосом, на какой был способен.

— Убивают, батюшки мои! — подхватила его крик стоявшая около крыльца Матрена.

— Убивают! — обернувшись к толпе, повторил Трифон. — Малого убивают!

Но толпа уже подступала к дому, шумя:

— Правов не имеют убивать!

— Да, никак же, пьяный он вдрызг, этот пристав!

— А Терентьеву бабу куды ж это повели?

— У нее же детей малых орава, у Лукерьи-то!

— Да еще и сама тяжела ходит…

— Кидается, как пес, ни на кого не глядя!

— Вот уж, право слово, правда истинная!..

Шумели и окружали дом — бородатые мужики-хлапонинцы в полушубках и армяках, бабы в зипунах и теплых платках, иные с ребятами на руках, — не на кого было оставить дома.

Теснились на ступеньках крыльца, заглядывали в окна…

Хотя и орудовал в доме шумоватый и легкий на руку становой, но барин-то Хлапонинки все-таки лежал на столе… Становой покричит и уедет, они останутся провожать барина на кладбище, забрасывать его гроб мерзлой землей, гадать на могите о новом барине, какой-то будет да когда-то еще будет…

А пока что — день тихий, не очень морозный; вьется ласковый легкий снежок, румянятся щеки, пар от дыхания подымается прямо кверху… Воли нет еще, положим, однако и барина над ними тоже нет, а что касается станового…

— Правов не имеет малого убивать!

— Правда истинная, не имеет!

В разрисованные морозом стекла окон, — не очень больших окон, чтобы не уходило из дома печное тепло, — глядела, хоть и мало что видела, деревня, и стало от нее сумеречно в доме… Конторщик, выглядывавший в дверь на крыльцо и слышавший крики: «Малого убивают!», вполголоса сказал становому:

— Отпустить, может, прикажете Гараську пока, ваше благородие? Все одно не уйдет ведь.

— Почему это «отпустить»? — грозно уставился было на него становой.

— Шумят что-то очень, лезут…

— Гна-ать их в шею! — заорал становой.

— А не пойдут если? — осторожно осведомился Петя.

— Как это так не пойдут?.. Как они посмеют не пойти?

Однако в одном окне неотступно торчали лица и шапки и платки бабьи, в другом, в третьем…

— Отвести в холодную! — приказал было пристав, но на вопрос бурмистра — «Кому прикажете с ним идти?» — буркнул:

— Впрочем, черт с ним, пусть идет пока, — мы его всегда арестовать можем.

Двое пошли с женой Терентия и еще не вернулись, двоих надо было приставить к Гараське, — кто же останется тогда около него самого, станового?

Перед Гараськой, стоявшим в прихожей, отворили дверь:

— Иди, черт!

Стиснув зубы, Гараська стал шарить глазами около крыльца что-нибудь твердое, нашарил обломок кирпича, кинулся к нему, закатал его в снег, примял, закруглил снежок дрожащими пальцами и хотел уже, забежав, швырнуть в то самое окно, за которым стоял пристав и лежал на столе утопленник-барин, но помешал испугавшийся Трифон, снежок звонко шлепнулся в стену рядом с окном.

Вернулся староста с докладом приставу, что мужики не дали ему посадить Терехину жену в холодную.

— Детишки, бают, малые, — кто же за ними присмотрит? Да Лукерья-то сама, почитай что, на сносях: неужли ж, бают, убежать куда могет?

— А ты кого же слушать должен?.. — прибавив длинное ругательство, накинулся было на старосту становой, но староста вразумительно ответил:

— Слухать я, известно, вас обязан, а только же ведь мужиков была сила, а кроме того, бабы которые, а я один спроти их, — ружья же у меня альбо пушки какой у руках нетути, чтобы палить я по ним стал…

— Раз-го-ворчистый какой, сукин сын, пушку ему непременно давай!..

Чтобы ты у меня всех их мне назвал, какие за бабу вступались!

Становой кричал на старосту и кричал на народ, чтобы отошел дальше, что здесь не представление и смотреть нечего, однако народ не отходил от дома, только переминался, а староста мямлил явно сознательно:

— Нешто я их всех запомнил, ваше благородие?.. И больше даже, так сказать надоть, — бабы там усердствовали за свою сестру, и тяжела-то, и детишек содом…

Колокольчик соловой тройки, вкатившей в усадьбу, поднял упавшее было настроение станового: прискакал его письмоводитель и привез врача, за которым ездил; можно было, наконец, заняться составлением протокола по всей форме, затем наружным осмотром тела покойного, а потом и вскрытием как тела, так и письменного стола в кабинете.

IV

В протокол внесли, что ни кровоподтеков, ни ран на теле не оказалось, легкие же были переполнены водой, как обычно у всех утопленников, но в столе нашлась довольно толстая и переплетенная записная тетрадь, давшая много ценных сведений любознательному становому.

Тут было и описание «четырехконной русско-американской молотилки», взятое, как о том говорила ссылка, из третьего тома «Трудов императорского Вольно-экономического общества» за 1854 год; и чертежи «практической зимней и летней маслобойки тверского помещика, статского советника Коха»; и разные выписки из «Энциклопедического лечебника домашних животных и дворовых птиц».

Особенно обстоятельная была выписка о кровопускании, так что заботящийся о своем просвещении становой пристав узнал, что кровопускание нужно делать: «у лошадей — из шпорных вен, подкожных локтевых, путовых или средней хвостовой вены; у рогатого скота — из подкожных брюшных или молочных вен; у овец — из шейных, личных, локтевых и бедренных вен…»

Вслед за «пользой кровопускания» много страниц записной тетради было отведено пиявкам и способам искусственного разведения их.

Иные слабохарактерные натуры если и ведут записки свои, то делают это урывками, неразборчивым почерком, не дописывая слов, — вообще небрежно.

Совсем не то видел пристав Зарницын в записной тетради своего бывшего друга. Там царили обстоятельность, аккуратность, предусмотрительность, как будто записки эти делались не для себя лично, в помощь памяти, которая не всегда бывает свежа и услужлива, а в назидание потомству или по крайней мере как руководство для деятельных сельских хозяев; поэтому почерк был отчетливый, все слова дописаны; если прилагались чертежи, то и они делались не без изящества, — по линеечке и даже с растушевкой.

Большое место в записках отводилось практике судебных процессов, что было вполне объяснимо для пристава: ему известно было, что не одну собачку съел его друг в этих головоломных делах и делишках, так что уж никакой тверской помещик Кох с его маслобойками ему и в подметки не годился бы!..

Без утайки проставлены были в этом отделе записок также и денежные суммы, истраченные на ведение процессов с соседями, так что пристав мог достаточно обогатить свой житейский опыт в этом именно направлении: деньги — вещь щекотливая, и не всегда, говоря о них, бывают откровенны с друзьями даже и наилучшие друзья.

Но все-таки среди разнообразного материала, внесенного помещиком Хлапониным в свою записную тетрадь, с наибольшим усердием, с наивысшей затратой мысли заполнялись страницы, отведенные такому бесспорно важному вопросу, как любовь и брак. Василий Матвеевич признавался неоднократно в своих записках, что всю свою жизнь был в плену той или иной любви, но к браку относился, как к священному таинству, потому что был верным и преданным сыном церкви; перед самым даже словом «брак» он, по его словам, трепетал, таким исключительно многозначительным представлялось ему всегда, с самых молодых лет, это слово, и ради будущего брака своего он собственно и жил. Только в более молодые и в средние годы невеста рисовалась ему, кроме всех своих личных совершенств, еще и с подходящим приданым, необходимым и для положения в обществе и для наилучшего воспитания детей; а подходя к старости, он готов уже был помириться на невесте с одними только личными совершенствами, что же касалось приданого, то за большим состоянием ее он уже не гнался: личные совершенства он стал решительно предпочитать. И вот именно тут-то, в конце этого отдела записок Василия Матвеевича, начало мелькать перед Зарницыным здесь и там имя жены племянника покойного владельца Хлапонинки Елизаветы Михайловны.

Так, полностью, она, впрочем, называлась в записках до своего приезда в имение, а после уже совсем интимно и коротко: Лиза. К племяннику не обнаруживалось никаких особенно заметных родственных чувств, а об его жене говорилось в восторженных выражениях: и красавица, и умна, и воспитанна, и спокойный характер, и «как-то даже вчуже становится жалко ее: досталась кому же?.. — Мите!.. Разве он ее стоит?.. Если даже не принимать в резон его контузии теперешней, от которой он едва ли когда-нибудь совершенно поправится, прежде-то, раньше, до Крымской войны, когда был он здоров, как бык, разве он ее стоил? Вот уж истинно дуракам счастье!..»

Приводились вкратце разговоры, какие он вел с нею, когда случалось, оставаться им наедине; этим разговорам он, видимо, придавал большое значение.

Потом вдруг появилась в тетради запись о Терентии Чернобровкине: приходил без него, когда он уезжал в Курск по делам, сначала один, потом с женой и говорил с племянником об имении, хочет ли он, племянник Митя, хлопотать о том, чтобы все имение перешло к нему, или желает полюбовного раздела со своим дядей, который (будто бы!) «обобрал» его, оставшись его опекуном. Приводилось даже и то, что все крестьяне уверены, что он, Митя, затем и приехал, чтобы отобрать имение, а в случае если дело окончится полюбовным разделом, все заранее заявляют, что хотят перейти к Мите, потому что помнят его отца, который-де их не притеснял так, как он, Василий Матвеевич…

Прочитав это, становой ударил себя по лбу ладонью: вот оно!..

Истинный виновник преступления, так сказать, идейный вдохновитель его сделался для него ясен. Он представил его таким, каким видел его здесь же, в Хлапонинке, представил и его жену, — предположение сразу облеклось в живые образы, — живые образы заходили и заговорили в его мозгу, и когда прочитал он затем в тетради о ссоре за обедом из-за этого самого Терентия Чернобровкина, «который есть и будет первостатейный мерзавец», а потом прочитал об уходе гостей из его дома тайком, рано утром, прямо на деревню, к тому же Терентию, который приготовил им простые розвальни и мужицких лошаденок для отправки на почтовую станцию, он уже не мог и читать дальше, — даже и незачем уж было читать дальше: все было совершенно ясным.

Главный преступник «заказал» преступление, по всей видимости разработав и план его, потом уехал, чтобы остаться в тени, а тот, кому было заказано, Терентий Чернобровкин, сговорившись с этим «недоделком»

Гараськой, подстерег владельца Хлапонинки в таком на отшибе стоящем строеньице, как пиявочник, и там они вдвоем его прикончили… Главный из двух, совершивших убийство, этот самый Терентий, бежал, так как он поумнее, а недоделок, дурак Гараська, остался, рассчитывая отвертеться. Но не отвертится, конечно!

Степанида немедленно предстала перед приставом по его зычному зову, и письмоводитель, юркий человечек с острыми непоседливыми глазками и смешливыми тонкими бритыми губами, принялся излагать на бумаге то, что она раньше рассказывала Василию Матвеевичу о свидании в этом доме друзей — раненого офицера и мужика Терентия, и об их задушевной беседе насчет имения.

Становой, разумеется, предупредил ее, что имения этого не видать офицеру Хлапонину, как своих ушей, и язык Степаниды развязался. Все досужие догадочки свои она теперь выкладывала начистоту, как будто они просто возникли в ее памяти под вопросами станового.

Становой же время от времени восклицал поощрительно:

— Ну, вот видишь, Степанида! Вот это самое оно и есть, а ты мне поначалу бухаешь вдруг: «Не иначе как разбойники!»

— Да ведь кто же их знал-то: кабыть, глядится, хорошие господа, — оправдывалась Степанида.

— А я тебе что сказал, а? Я тебе сказал: «Разбойники эти здесь!» Так оно и выходит! Продолжай, рассказывай, все говори!

Степаниде льстило, что ее слушают, переспрашивают, записывают, что она говорит. Степанида старалась не пропустить ничего, чтобы выставить себя усердной и разумной слугой, а это только и можно было сделать, всячески выхваляя покойного барина и опорочивая главным образом молодую приезжую барыньку, с которой больше ей приходилось иметь дело, чем с ее мужем, раненым офицером. Цепь улик против уехавшей в Москву четы Хлапониных вырастала под вопросами пристава, адрес же брата Елизаветы Михайловны нашелся в тетради; он был изображен крупными буквами, волнообразно подчеркнут и обведен каймой, как будто Василий Матвеевич заранее указывал следствию, в какую сторону должно было оно обратить свои пытливые взоры.

При более тщательном осмотре содержимого письменного стола нашлась и духовная, правда домашняя, но написанная по установленной форме: «Находясь в здравом уме и твердой памяти, я, нижеподписавшийся…» и прочее.

Чернила, какими было написано это завещание, оказались вполне свежие, а число совпадало с числом отъезда из Хлапонинки Елизаветы Михайловны и ее мужа, так что очень важная бумага эта писалась под горячую руку человеком, считавшим себя несправедливо оскорбленным в своих лучших родственных и еще более нежных чувствах, как бы покинутым, как бы ввергнутым насильно в постылую пучину одиночества, из которого ему уже мерещился некий сияющий выход, человеком, для которого одиночество и смерть были почти одно и то же. Конверт, в котором лежало завещание, не был даже и запечатан.

Естественно было человеку в таком состоянии подумать о судьбе своих детей, которых он наплодил хотя и «незаконно», но ведь в конечном-то счете совершенно таким же точно образом, как если бы был с их матерями в законном браке; в то же самое время хотелось ему, конечно, под свежим впечатлением обиды отрезать путь к Хлапонинке своему племяннику, который хотя и контужен, так сказать, окалечен самим богом, однако осмелился проявить заносчивость, дерзость, гордость и другие пороки.

Хлапонинка по бумаге, написанной в этот взволнованный день, отходила после смерти завещателя к старшему и наиболее любимому им из детей его первой семьи — Константину Петровичу Реусову, наличный же капитал его, хранившийся в государственном банке, был поделен между второй семьей и третьей неравномерно: более многодетной второй семье — больше, третьей — меньше…

Когда пришло время обеда, становой пристав Зарницын имел вид человека, вполне заработавшею не один, а сорок обедов.


Читать далее

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ДВА ПРАЗДНИКА 07.04.13
Глава вторая. В СТАНЕ ИНТЕРВЕНТОВ 07.04.13
Глава третья. НОЧЬ НА КЛАДБИЩЕ 07.04.13
Глава четвертая. РАЗГРОМ КЕРЧИ 07.04.13
Глава пятая. ВИТЯ И ВАРЯ 07.04.13
Глава шестая. «ТРИ ОТРОКА» 07.04.13
Глава седьмая. ПИРОГОВ УЕЗЖАЕТ 07.04.13
Глава восьмая. ШТУРМ СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ВЕРНОПОДДАННЫЕ БЕЗ ВЛАДЫКИ 07.04.13
Глава вторая. ГОЛУБЫЕ МУНДИРЫ 07.04.13
Глава третья. ПОСЛЕ ШТУРМА 07.04.13
Глава четвертая. СВАДЬБА 07.04.13
Глава пятая. НАХИМОВ 07.04.13
Глава шестая. У ИНТЕРВЕНТОВ И У НАС 07.04.13
Глава седьмая. БАСТИОНЫ В ИЮЛЕ 07.04.13
Глава восьмая. СОВЕЩАНИЕ «БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ» 07.04.13
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ДНИ ПЕРЕД БОЕМ 07.04.13
Глава вторая. БОЙ НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ 07.04.13
Глава третья. ПЯТАЯ БОМБАРДИРОВКА 07.04.13
Глава четвертая. ТРЕТЬЯ СТОРОНА СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
Глава пятая. ПЕРЕД ШТУРМОМ 07.04.13
Глава шестая. ШТУРМ 07.04.13
Глава седьмая. ПЕРЕПРАВА НА СЕВЕРНУЮ 07.04.13
ЭПИЛОГ
Глава первая 07.04.13
Глава вторая 07.04.13
Глава третья 07.04.13
Глава первая. ВЕРНОПОДДАННЫЕ БЕЗ ВЛАДЫКИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть