Глава восьмая. СОВЕЩАНИЕ «БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ»

Онлайн чтение книги Севастопольская страда. Том 3
Глава восьмая. СОВЕЩАНИЕ «БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ»

I

Перед концом июля странное облако появилось вдруг среди дня в чистом и знойном небе над Инкерманом, где расположены были русские войска. Оно двигалось с севера, но вдоль берега моря, и как бы извивалось змееобразно при своем движении, отчего местами казалось светлее, местами бурее.

Оно двигалось так около часу, и солдаты, уроженцы степных губерний, кричали:

— Сарана летит, братцы, сарана!

И саранча долетела. Напрасно в бурую гущу ее швыряли солдаты, крича, свои бескозырки: совершенно неисчислимая, она била с налета, как град, от нее приходилось закрывать лицо и прятаться в палатки и землянки, — всякая борьба с нею была бесполезна: она заняла в полете пространство не менее пятнадцати верст в длину и летела плотною массой, а хвост ее еще тянулся где-то там, над морем.

Широкая полоса большого рейда, за которою белел стенами город, остановила эти мириады обжор, и они пали около лагерей, на кусты, среди которых паслись лошади ординарцев, казаков, штабных, фурштатов, артиллерии, и лошади хотя и не без боя, но уступили им все-таки свое скудное пастбище: сколько они ни топтали ее, сколько ни грызли, ожесточаясь зубами, саранча была совершенно неистребима и неодолима.

Это нашествие саранчи явилось для штаба Горчакова осложнением совершенно непредвиденным: кто мог ожидать внезапного нападения этих крылатых врагов?

Иные доки из штабных постарались даже впасть в уныние, уверяя, что вполне установлено наукой, будто на красивых с виду крыльях каждой из этих ненасытных обжор имеется надпись на халдейском языке, значащая в переводе «гнев божий» или «кара неба».

Халдейского языка, конечно, никто не знал, и в такие выводы науки не всякий верил, но иные мнительные люди, к которым принадлежал прежде всего сам главнокомандующий русской армией в Крыму, признали появление саранчи в расположении вспомогательного корпуса знамением весьма для себя понятным и бесспорно плохим.

Под тяжким впечатлением от этой большой неприятности Горчаков отправился верхом со своим неизменным начальником штаба — коротеньким, но очень речистым генерал-адъютантом Коцебу, с другим генерал-адъютантом, бароном Вревским, с генералом Сержпутовским, начальником артиллерии всей армии, посмотреть, как идут работы по устройству моста через Большой рейд.

Этот мост и был тем самым «четвертым выходом из положения», который держал в секрете Горчаков, когда писал свое письмо военному министру князю Долгорукову перед штурмом шестого июня.

Сам по себе этот плавучий мост в версту длиною был для того времени предприятием технически очень смелым, а стратегически — блестящим.

Он должен был прочно связать Северную сторону Севастополя с Южной и Корабельной, чтобы подкрепления, большими частями идущие из вспомогательного корпуса на бастионы, не теряли слишком много времени на погрузку на баркасы, шаланды, пароходы и выгрузку из них, а шли бесперебойно через бухту в незыблемом походном порядке и приходили бы на выручку своим в случае штурма в кратчайший срок.

Однако назначение этого моста было совсем другое, и это еще в конце июня верно понял Нахимов.

Никто даже и из штабных главного штаба армии не мог бы с уверенностью сказать, где кончается Коцебу и начинается Горчаков и обратно, поэтому трудно решить, кому собственно из этих двух генералов принадлежала мысль о постройке моста, но что начальнику военных инженеров армии Бухмейеру никогда не приходилось строить подобного сооружения, это не подлежит сомнению, так что он, разработавши эту мысль технически, был новатором: такой мост в военное время предлагался к постройке первый раз в истории человечества. Отразив доводы противников своего проекта, Бухмейер с большой энергией, которая его отличала, принялся прежде всего отыскивать материалы для этого моста.

Командировки, конечно, всегда бывали приятны военным чинам того времени по причинам чисто материальным, однако нужно было в этом очень важном и жизненном для всей армии деле, чтобы командировка была не затяжной и не праздной, а дала бы сразу видные результаты. И Бухмейер нашел подходящий для строительства лес в Херсоне, Каховке, Бериславе и других местах.

Это был отборный чудесный лес, которому впоследствии дивились интервенты. На покупку его было отпущено шестьдесят тысяч рублей серебром, и на эти деньги приобрел Бухмейер тысячу двести бревен по шести сажен в длину, по пол-аршина в диаметре в вершняке. Бревна эти перепиливались пополам, чтобы ширина моста была ровно в три сажени.

По мере того как подвозился лес, из него на берегу вязались плоты.

Когда лесу стало уж много, для постоянной работы над ним отрядили сто человек, из них половину саперов, а для оковки плотов железо ковалось сразу во всех кузницах — и полковых, и артиллерийских, и инженерных.

С установкой моста Горчаков спешил вообще, а появление саранчи навело его на очень мрачные мысли. Эта крылатая и бесчисленная, неотбойная и неусыпная «кара неба» как-то объединялась в нем с другой «карой неба», еще в июне поселившейся в палатке с ним рядом и ежедневно обедавшей за одним с ним столом, — с уполномоченным самого царя бароном Вревским.

С виду этот молодой еще генерал-адъютант был и представителен, и красив, и прекрасно дрессирован, как истый придворный довольно красноречив, в меру остроумен, наконец еще и большой любитель игры в шахматы, до которой немалым охотником был и Горчаков, признавая в ней нечто стратегическое. Но при всех этих своих привлекательных качествах Вревский едва был терпим Горчаковым.

В русской армии Вревский, по заданию Александра, должен был занять почти то же место, какое занимал во французской генерал Ниэль; разница была только в том, что Ниэль все-таки являлся весьма опытным военным инженером и был поэтому лишен верхоглядства, основной черты Вревского. Но для Горчакова достаточно было и Вревского, раз только он был командирован к нему самим императором. Горчаков был далеко не Пелисье по своему темпераменту и никогда не решился бы сказать публично Вревскому, что «вышвырнет его вон из вверенной ему армии»: он очень заботился о чистоте своего послужного списка, хотя и сгибался уже под тяжестью непосильной для него задачи отстоять Севастополь.

Вся военная опытность склоняла Горчакова к твердой, несмотря на присущую ему нерешительность, мысли о пассивной обороне Севастополя и к выводу из него гарнизона в подходящий для этого момент; все доводы пускал в дело Вревский, чтобы склонить его к наступательным действиям.

Если предшественник Горчакова, Меншиков, стремился воплощать собою судьбу Севастополя, то Горчаков с первых же дней своих в Крыму отказался перед самим собою от этой роли, но необходимость в «судьбе» была настоятельная, — как же без «судьбы?» — и вот теперь исподволь, но неуклонно стремился занять вакантное место «судьбы» барон Вревский, чувствуя за собой всесильную поддержку Зимнего дворца.

Он не сидел в ставке Горчакова без дела; совсем напротив, он ретиво собирал сведения о числе войск в Крыму, о запасах фуража и провианта, о состояний перевозочных средств и дорог — обо всем вообще, что по его мнению, мнению директора одного из департаментов военного министерства, необходимо было для нажима на правый фланг союзников, задуманного им еще в Петербурге.

И к военному министру Долгорукову шли из главной квартиры на Инкерманских высотах должностные письма совершенно противоположного содержания, смотря кем они писались — Вревским или Горчаковым.

Вревский писал, например:

"С 30 тысячами человек, находящихся на позиции от Инкермана до Таш-Басти, с 20 тысячами человек 4-й и 5-й дивизий и 15 тысячами курского ополчения мы будем иметь армию в 65 тысяч штыков, атака которых со стороны Черной речки может быть поддержана вылазкой из Севастополя по крайней мере в 30 тысяч человек. Обладая преимуществом в кавалерии и артиллерии и, наконец, пользуясь моральным превосходством после отбития штурма, мы можем отважиться на многое…

Начальники гарнизона подают собой пример самоотвержения, бдительности и трудов, но постоянное напряжение изнуряет силы уцелевших от огня. В течение нескольких дней ранены Тотлебен и — смертельно Нахимов, а Васильчиков, всегда храбрый, но изнуренный работою, принужден оставить строй. Что же будет, если Хрулев, Семякин, Урусов и Панфилов нас покинут?

Смерть угрожает им ежеминутно, да, наконец, и физическим силам есть предел. Для замены их найдутся другие, такие же бдительные и храбрые начальники, но они не будут так близки войскам и не будут знать всех обстоятельств дела. Не пора ли положить конец этому ненормальному порядку вещей?"

Две дивизии пехоты, четвертая и пятая, и курское ополчение только еще шли, но претендующий на роль «судьбы Севастополя» Вревский уже заранее распоряжался их силами, находя самым лучшим бросить их тут же, с прихода, под огонь сильных укреплений интервентов.

"Я благоговею, — добавлял он, — перед огромной ответственностью, которая лежит на князе Горчакове; часто мне кажется, что он готов склониться к наступательному образу действий, пламенно желаемому армией и в особенности гарнизоном, и, может быть, пошел бы с меньшим колебанием по этому пути славы и спасения, если бы он был уверен, что будет одобрен императором.

Мои убеждения должны преклониться перед великою опытностью главнокомандующего, оживляемого горячею преданностью к императору и России, но смею думать, что они были бы разделены некоторыми лучшими людьми нашей армии, если бы этот вопрос был подвергнут обсуждению в военном совете, подобном тому, какой был перед штурмом Варшавы".

Горчаков же писал тому же военному министру:

«Было бы просто сумасшествием начать наступление против превосходного в числе неприятеля, главные силы которого занимают, сверх того, недоступные позиции. Первый день я бы двинулся вперед; второй бы отбросил неприятельский авангард и написал бы великолепную реляцию; третий день — был бы разбит, с потерею от 10 до 15 тысяч человек, а в четвертый день Севастополь и значительная часть армии были бы потеряны. Если бы я действовал иначе, Севастополь уже более месяца принадлежал бы неприятелю и ваш покорнейший слуга был бы между Днепром и Перекопом!»

Что касалось энергичности выражений в этих и подобных письмах из главной квартиры, то пальма первенства принадлежала, конечно, Горчакову, но не зря же говорится о капле, что она и камень долбит.

Методично, размеренно, часто повторяя одни и те же доводы за отсутствием новых и более убедительных, Вревский достигал своих целей там, в Петербурге, откуда смотрели больше на запад — на Париж, Лондон, чем на юг — на Севастополь и его окружение.

Однако с запада шли известия о том, что сорок тысяч отборного войска идет на подкрепление союзникам и что французы намерены сделать вылазку у Перекопа и проникнуть в Сиваш, чтобы непременно отрезать Крым от остальной России.

Эти известия укрепляли Горчакова в его упорстве отнюдь не переходить в наступление даже и в том случае, когда придут к нему дивизии второго корпуса — четвертая и пятая, а также и курское ополчение: одно только представление о том, что его отрежут от Перекопа, приводило его в величайшее беспокойство, и он просил царя послать в Крым еще и корпус гренадеров, главным образом затем, чтобы охранять Перекоп.

«Конечно, крайне жаль вводить в дело это отборное войско, — писал он царю, — но союзники устремляют в Крым все свои силы, даже и гвардию».

Для того же, чтобы защищать Перекоп, пока подойдут гренадерские дивизии, Горчаков в спешном порядке составил отряд под начальством генерал-адъютанта графа Анрепа, и отряд немалый: в нем было десять батальонов пехоты, два полка кавалерии и свыше пятидесяти орудий. Кроме того, отряд в несколько тысяч человек собран был им для защиты Чонгарского моста и Сиваша от большого десанта интервентов, который стал мерещиться ему после нападения союзной эскадры на Геническ.

Горчакову все казалось, что союзники волоком перетащат через Арабатскую стрелку в Сиваш большое количество плоскодонных шаланд с войсками, сделав это, конечно, одновременно с высадкой у Перекопа; поэтому-то командовать Чонгарским отрядом был назначен старый боевой кавалерийский генерал Рыжов, участник Балаклавского сражения, и отряду его из пехотных и конных частей придано было двадцать орудий.

Опыт наступательной войны, которую Горчакову пришлось вести на Дунае, показал ему самому, что для такой войны он не создан, и когда Вревский получал поддержку Долгорукова и, ссылаясь на нее, мягко, однако настойчиво, за шахматами или за вечерним чаем, снова и снова начинал доказывать выгоды наступления, Горчаков или отмалчивался, жуя губами от волнения, или горячо противоречил.

Когда же в одной из венских газет появилась статья, в которой, неизвестно из каких соображений, расхваливался медлительный образ действий Горчакова, его предусмотрительность и осторожность, единственно возможные в его положении, русский главнокомандующий ухватился за эту статью из вражеского стана, как за «всемилостивейший рескрипт», и, ссылаясь на нее, писал Долгорукову, что вот-де Вена признает за ним военные таланты и одобряет все его действия.

Горчаков знал, конечно, что им недовольны в Петербурге, где считали отражение штурма 6/18 июня поворотным пунктом войны, знал он также и то, что барон Вревский восстанавливает против него в своих письмах военного министра, а следовательно, и самого царя, потому-то и дорого было для него мнение венской газеты.

Окрыленный этой статьей, он писал Долгорукову:

"Я бы желал, любезный князь, чтобы вы убедились в одной истине, которую я считаю непреложной, а именно, что усвоенная мною система осторожности есть, конечно, наилучшая, которой можно было следовать, и что полученные от того результаты доставили неисчислимую выгоду России.

С тех пор как я нахожусь во главе Крымской армии, неприятель постоянно имел надо мною численное превосходство. Если бы я пытался атаковать его, я бы потерпел неизбежное поражение и первым следствием неудачи была бы потеря Севастополя. Напротив, одним сохранением города Россия вызвала настоящее разоружение Австрии и тем устранила от себя опасность, по крайней мере до будущей весны, иметь дело с двумястами, а может быть, и с пятьюстами тысяч лишних неприятельских войск".

Однако, всячески оправдывая свой образ действий совершенно пассивной защиты, Горчаков видел и то, что Вревский далеко не одинок, что им, главнокомандующим, недовольны не только там, в Петербурге, но и здесь, в Севастополе и на Инкермане, многие генералы, не говоря о более мелких чинах: молодым людям, конечно, свойственна горячность; что какие-то решительные действия должен он предпринять против правого фланга, а если удастся, то и против тыла противника, чтобы облегчить хотя бы участь большого по необходимости гарнизона Севастополя, который ежедневно от огня противника несет большие потери: «ступка» толкла батальон за батальоном с очевидной выгодой для интервентов, которые несли от артиллерийского огня и даже от еженощных почти вылазок все-таки вдвое, даже втрое меньше потерь.

Чем дальше тянулась осада, тем все очевиднее становилось большое превосходство артиллерии интервентов над артиллерией русских, а корабли парусные, так же как и пароходы французов и англичан, очень деятельно подвозили новые и новые мортиры крупных калибров и огромное количество снарядов к ним; сила же этих снарядов была такова, что иногда один такой снаряд выхватывал из русских рядов человек сорок.

Когда Горчаков пытался доказать, что самый лучший способ ведения войны это его способ, Вревский брал ведомость потерь, по которым выходило, что, например, за девять дней — с 1 по 9 июля, — когда артиллерийская стрельба не выходила за пределы обыкновенной, гарнизон Севастополя потерял две тысячи двести шестьдесят человек, а при таких потерях, сколько бы ни приходило пополнений, они все будут поглощаться без всякой пользы для дела и без всякой славы для русского имени.

Горчаков, споря с ним, находил пользу уже в том, что продолжительная осада изнуряет и будет изнурять войска союзников, на что Вревский, не без основания, конечно, возражал, что гораздо больше изнуряется гарнизон Севастополя и что если город продержится до конца ноября даже при тех только потерях, какие несет он теперь, в июле, то потеряет за это время ни мало ни много, как целых тридцать тысяч человек, а это стоит огромнейшего и кровопролитнейшего сражения, результаты которого могли бы быть уничтожающими для интервентов.

II

Каждый командир отдельной части прежде всего должен быть и является хозяином, так как он ведет хозяйство этой части; во время же боя он, кроме того, еще и хозяин боевых возможностей своего отдельно действующего батальона или полка, своей бригады или дивизии, или вообще своего отряда, какой бы численности он ни был.

От него зависит, — если он не получает прямого приказания, — увеличить расход людей, раз это требуется моментом и может принести большую пользу общему делу борьбы, или уменьшить этот расход, выводя свою часть из боя.

Хозяйственные способности главнокомандующего огромной армией должны быть особенно велики, так как ошибка в расчетах приводит дело тем к большим потерям и убыткам, чем это дело крупнее.

Как хозяин армии в смысле ее продовольствия и устройства Горчаков стоял гораздо выше Меншикова: тут ему помогла долголетняя штабная его служба у Паскевича, — он имел опытность, которой лишен был его предшественник в Крыму — светлейший, больше надеявшийся на легендарную выносливость русского солдата.

Чрезвычайно невыгодное положение, в которое поставлены были оба эти главнокомандующие русскими войсками, заключалось в том, что задачи их двоились у них в глазах: они должны были отстоять Севастополь и защитить Крым, в то время как интервенты имели только одну определенную цель — взять Севастополь.

Поэтому как Меншикову, так и Горчакову приходилось поневоле разбрасывать свои силы по всему Крыму, тогда как интервенты держали свои в кулаке на подступах к Севастополю. Естественно, что они во все время осады оказывались гораздо сильнее численно, не говоря уже о том, что чисто боевые средства их значительно превосходили средства русских; это гораздо осязательнее, чем Вревский, представлял Горчаков.

Но именно теперь, к концу июля, особенно настойчиво развивал свои планы наступления Вревский, и, сопровождая Горчакова в его поездке к месту постройки будущего моста через рейд, он говорил даже уже надоевшими Горчакову словами:

— У сардинцев сейчас холера, они вот-вот все разбегутся со своих позиций… Турки? Турок мы всегда били и теперь побьем. Англичане? У них только что навербованных солдат гораздо больше, чем старых, — какое же это войско? Остаются французы, но ведь и французы лишились уже лучших своих войск, потому что бросали их в первую голову во всех с нами стычках, особенно же при штурме… Зуавы, венсенские стрелки, иностранный легион, даже и гвардия — все эти части очень потерпели, и стойкими они не будут.

— Вы как будто умышленно хотите забыть, что на правом их фланге стоят совершенно свежие части, — досадливо морщась, отзывался на это Горчаков, но Вревский, безупречно сидевший на лошади, отличался тем, что выражение лица его не менялось, как бы ни относился к его словам главнокомандующий: на нем плотно лежала застывшая маска почтительности.

— Так или иначе, Михаил Дмитриевич, но мы должны покончить с этой затянувшейся осадой до осени, — говорил он. — Наконец, ведь все равно каждую ночь мы ждем штурма. Ждем, конечно, совершенно напрасно, однако же не ждать не имеем права.

— Без новой и очень сильной и продолжительной бомбардировки общего штурма не может быть — это закон! — надоевшей ему самому фразой ответил на это Горчаков.

— Тем более! — подхватил Вревский. — И во время этой бомбардировки мы можем понести такие огромные и совершенно бесполезные потери, что никаких подкреплений не хватит, чтобы их покрыть. Гораздо лучше во всех отношениях нам атаковать их.

— И чем же может кончиться эта атака? — поморщился Горчаков, поправляя съезжавшие с носа очки. — Только нашим поражением — больше ничем… Прямое безрассудство — атаковать очень мощные позиции, прикрытые к тому же гораздо большими силами, чем у нас. Это только ускорит падение Севастополя и ничего больше не даст.

У Горчакова была неформенная фуражка. Она держалась на его длинной голове так, что сзади получался какой-то вздутый мешок, и далеко и широко вперед выдвигался козырек наподобие зонтика, предохранявший его подслеповатые глаза от слишком яркого солнца, и он очень часто и энергично двигал этим мешком и зонтиком, покачиваясь в седле.

При этом он считал своей обязанностью внимательно вглядываться во все по сторонам, хотя совершенно ничего не видел дальше, как в десяти шагах: просто осталась такая неодолимая привычка от более молодых и зорких лет. В седле он старался держаться так, как это было принято во французской кавалерии: несколько выдавая свой корпус и выставляя ноги.

Такая блестящая кавалькада, как сам главнокомандующий со своей свитой, не могла, конечно, не нарушить обычного делового движения на дороге, вдоль рейда: сворачивали в стороны фурштаты, командам зычно кричали: «Смирр-на-а!» — отдельно идущие становились во фронт, неестественно выпячивали груди и ели своего подслеповатого отца-командира выкаченными глазами.

Генерал Бухмейер встретил Горчакова обычным рапортом о благополучии, и князь, стоявший среди щедрого изобилия свежего, пахучего, полностью уже заготовленного для моста леса, воочию представлял этот смелый по своей новизне твердый путь через бухту, путь планомерного отступления, вывода армии из обреченного на гибель города, в то время как его сосед Вревский только что перестал развивать свои обычные планы победоносного наступления, «безрассудного», по выражению князя, броска вперед на тщательно укрепленные горы.

Приготовленные к спуску на воду, связанные железными скобами плоты очень интересовали Горчакова. Большей частью они были уже подтащены к берегу так, чтобы, только захватив их канатами, заставить их вплавь добираться до предназначенного каждому из них места.

— Итого всех плотов понадобится сколько же именно? — спросил Бухмейера Горчаков.

— Всего, считая с двумя пристанями, восемьдесят шесть плотов, ваше сиятельство, а разбиваются они на шесть участков — по четырнадцати плотов в каждом, — ответил Бухмейер.

— Гм… Да, вот… По четырнадцати плотов в каждом из шести участков — это будет в общем итоге восемьдесят четыре, — вдумчиво проговорил Горчаков.

— Честь имею доложить, ваше сиятельство, что два плота еще распределяются по одному на каждую пристань, — объяснил Бухмейер.

— Ну да, ну да, это понять не трудно, по плоту на пристань, а как быть во время очень сильного волнения? — спросил князь.

— Придется разводить при помощи катеров, ваше сиятельство… Один катер может взять на буксир сразу целый участок моста и подтащить к берегу.

— Так, так, да… катера могут растащить мост заблаговременно, да… что же касается перил, а? Как это будет?

— Вместо перил будет просто протянут канат с той и с другой стороны, ваше сиятельство, полотно же моста будет надежное: двухдюймовые доски.

— Однако, Павел Евстафьевич, — обратился Горчаков к Коцебу, — надо будет не забыть, — потом, потом конечно, когда мост будет готов и мы откроем по нем движение, — не забыть отдать в приказе распоряжение, чтобы ни даже малыми командами, не говоря о больших, не шли по этому мосту в ногу, а только вольно… Что же касается орудий большого калибра, то, как вы полагаете, — повернулся в сторону Сержпутовского князь, — не очутятся ли они в воде?

— Я думаю, что окончательно может это установить только опыт, ваше сиятельство, — политично отозвался на вопрос Горчакова начальник артиллерии, но Бухмейер был задет таким явным недоверием к прочности затеянного им сооружения и возразил Сержпутовскому, обращаясь к Горчакову:

— Позвольте доложить, ваше сиятельство, — любое орудие в упряжке может быть провезено по мосту с одного берега на другой беспрепятственно.

— Ну вот, это ручательство! — довольно улыбнулся Горчаков. — Сказано вполне определенно, что и требовалось знать!

— Мост будет ожесточенно обстреливаться, — заметил Вревский.

— Ядра не принесут ему особенного вреда, — отозвался на это Бухмейер.

— Небольшие отверстия, — пусть даже сквозь них будет выступать вода, — очень легко заделать так же точно, как и на судне.

— А какова глубина по линии моста, не измеряли? — полюбопытствовал Коцебу.

— В самом глубоком месте, в середине, оказалось почти четырнадцать сажен, — ответил Бухмейер, а Коцебу, маленький, меньше чем двух аршин, и вертлявый, шутливо развел руками и не менее шутливо отозвался на это:

— Брр… Печальное известие для таких, как я, совсем не умеющих плавать!

Коцебу был сыном известного немецкого драматурга, автора бесчисленной «коцебятины» на сцене, состоявшего на русской службе при Александре I и убитого в Мангейме студентом Зандом. От отца унаследовал он живость воображения и пристрастие к театральным жестам, минам и выражениям.

Впрочем, недостатка в личной храбрости у него не было, несмотря на его карикатурно малый рост, и служебную карьеру свою он сделал не в штабах.

— Конечно, если попадет в мост навесный разрывной снаряд большого диаметра, то это грозит прервать сообщение, — пожевав губами, сказал Горчаков, глядя в ту сторону, где, он знал, были батареи союзников.

На это замечание счел нужным отозваться Сержпутовский, у которого прямо и жестко, как наконечники копий, торчали усы и был преувеличенно важен нахмур тяжелых бровей.

— Большой мортирный снаряд был бы для этого моста очень большим несчастьем, ваше сиятельство… особенно во время передвижения по нем войск.

— Несчастье, да, как и очень многое на войне, — на то и война, — однако не такое уж большое, а вполне поправимое, — счел нужным вступиться за свое детище Бухмейер. — Вместо разбитого плота вставим запасной, и движение будет продолжаться, как и прежде.

В то время как группа генералов вместе с главнокомандующим рассуждала о достоинствах будущего моста, единственного в своем роде по длине и притом имевшего своею целью связать два берега не реки, а морского залива, в отдалении от них на повороте дороги остановилась почтовая тройка, и из нее вышел, как был, запыленный густой дорожной пылью и с кожаной сумкой через плечо высокий светлоглазый молодой ротмистр гвардии, с флигель-адъютантскими аксельбантами и царским вензелем на погонах.

Это был граф Строганов, выехавший восемь дней назад из Петербурга. Он направлялся в главную квартиру к Горчакову, но, узнав Горчакова по его единственной в армии фуражке, несколько тяжеловатой, свойственной конногвардейцу походкой направился к нему, так как первейшая обязанность фельдъегеря была доставлять порученные ему пакеты без каких бы то ни было промедлений.

Подойдя к Горчакову, он отрапортовал по-заведенному:

— Ваше сиятельство, фельдъегерем из Петербурга прибыл гвардии ротмистр граф Строганов!

И после того, как поздоровался с ним Горчаков, он с самым деловым видом щелкнул замком своей сумки, вынул два засургученных пакета и подал главнокомандующему. Пакеты были по внешнему виду очень знакомы уже Горчакову, и при первом взгляде на них он определил, что один от князя Долгорукова, другой от самого царя.

Откладывать чтение таких писем было нельзя, — это были приказы из Петербурга, и Горчаков вскрыл первым царский пакет и принялся пробегать плохо видящими глазами строку за строкой.

Письмо было длинное, но оно и не могло быть коротким, так как царь старался обосновать то важное решение, какое он принял.

«Ежедневные потери неодолимого севастопольского гарнизона, все более ослабляющие численность войск ваших, которые едва заменяются вновь прибывающими подкреплениями, приводят меня еще более к убеждению, выраженному в последнем моем письме, в необходимости предпринять что-либо решительное, дабы положить конец сей ужасной войне, могущей иметь, наконец, пагубное влияние на дух гарнизона…»

Слова «предпринять что-либо решительное» были подчеркнуты, и Горчаков перечитал весь этот абзац вторично и стал читать дальше, уже угадывая дальнейшее содержание письма.

«В столь важных обстоятельствах дабы облегчить некоторым образом лежащую на вас ответственность, предлагаю вам собрать из достойных и опытных сотрудников ваших военный совет (эти два слова тоже были подчеркнуты). Пускай жизненный вопрос этот будет в нем со всех сторон обсужден, и тогда, призвав на помощь бога, приступать к исполнению того, что признается наивыгоднейшим…»

Последним словам царь придавал, видимо, особенно важное значение, потому что подчеркнул их двумя чертами; Горчаков видел, что они действительно важны: «Приступить к исполнению» — это уж был категорический приказ, от которого отвертеться под теми или иными предлогами не представлялось возможным.

Дальше царь говорил о подкреплениях, которые настойчиво испрашивались у него главнокомандующим.

"Опасения ваши насчет высадки союзников у Перекопа полагаю преувеличенными; в худшем случае, то есть если бы им и удалось временно занять этот пункт и прервать мгновенно ваше сообщение с Россией, я считаю войска, находящиеся в Крыму, по доставленным вами сведениям, обеспеченными как по продовольственной, так и по артиллерийской части на четыре месяца.

Между тем гренадерский корпус, по желанию вашему, будет продвинут к Перекопу, дабы в случае нужды восстановить прерванное с вами сообщение и служить во всяком случае обеспечением ваших задач, но при этом повторяю, что я вам уже писал в последнем моем письме, что я никак не согласен на введение его дальше в Крым, ибо он составляет последний надежный резерв наш в южном крае и притом мог бы поспеть на театр главных действий весьма поздно.

Что же касается усиления войск, в Крыму находящихся, то, кроме семнадцати дружин курского ополчения, туда уже следующих, вы можете к себе притянуть еще шестьдесят одну дружину остальных губерний, к вам назначенных, и коих предполагалось временно расположить в Херсонской и северной части Таврической губерний. Но и они не могут прибыть к Перекопу прежде половины сентября. Кроме того, из войск генерал-адъютанта Лидерса к вам будут отправлены маршевые батальоны в числе восьми тысяч человек".

Прочитав до конца это письмо, Горчаков прежде всего посмотрел на Вревского и посмотрел строго, как только мог. Из слов царя он вывел одно заключение: «Хотя подкреплений не ждите, однако наступайте во что бы то ни стало!» — это и были всегдашние мысли Вревского, его «опекуна».

Он глубоко втянул в легкие воздух плоским своим носом и принялся за письмо военного министра, не ожидая, конечно, найти в нем что-нибудь такое, что облегчало бы его положение.

Так оно, разумеется, и было: Долгоруков излагал своими словами требование императора, чтобы он, Горчаков, «немедленно собрал военный совет» для обсуждения и окончательного решения предложенного вопроса.

III

Слово «немедленно», подчеркнутое в письме военного министра, не могло быть понято Горчаковым как-нибудь иначе, кроме как в прямом и буквальном смысле, и, уезжая к себе на Инкерман, генералу Бухмейеру передал он об этом сам, а Сакену, Хрулеву, Семякину послал своих ординарцев: военный совет был назначен им на другой же день.

Уединившись у себя в спальне, в том домике бывшей почтовой станции, который занял он под свою квартиру, Горчаков усердно молился перед образом. Он понимал, что решительный момент для него наступил, что отдалить его он теперь уже не вправе, а между тем совершенно не чувствовал ни в себе самом, ни около себя сил и способностей для наступательных действий.

«Большие эполеты» собрались неукоснительно на другой день и в назначенный час. Цель совета была уже известна генералам, потому что не с одним из них и не раз говорил о наступлении Вревский, однако точных, вполне определенных мнений на этот счет ни у кого не было. Впрочем, это был действительно трудный вопрос.

Совещание не было обставлено так, чтобы его можно было назвать секретным. Даже больше того: ни малейшей таинственности не было; охрана главной квартиры нисколько не была увеличена, даже окна не все были затворены, — совещание казалось открытым.

Нельзя было, конечно, утверждать, что Горчаков не понимал во всей полноте, что такое военная тайна, но сам по себе он совершенно неспособен был держать в тайне то, что его волновало; и если волновали его часто совсем мелкие дела и обстоятельства, то тем более не мог быть он необходимо спокоен теперь, когда вся его служебная карьера ставилась на карту.

За длинным канцелярским столом, ставшим на этот день столом совета, сидели граф Остен-Сакен, Коцебу и Вревский — три генерал-адъютанта — головка собрания; затем несколько генерал-лейтенантов: Липранди, Сержпутовский, Бухмейер, Хрулев, Семякин и двое из штаба Горчакова, дежурный генерал Ушаков 2-й и генерал-квартирмейстер Бутурлин.

По своей обязанности начальников штаба тут были еще и два генерал-майора: князь Васильчиков и Крыжановский; наконец, на совете присутствовал еще и главный интендант Крымской армии — тоже генерал-майор — Затлер.

Горчаков должен был сказать вступительное слово, и, хотя положение дел было достаточно известно генералам, речь его тянулась около получаса, так как ему казалось необходимым детально выяснить цели совещания.

— Несмотря на все противодействие работам неприятеля с нашей стороны, — говорил он, — как непосредственным обстрелом, так точно и путем частых вылазок, эти работы все-таки продолжались. Пусть противник приближался к нам на полторы-две сажени в день, но, преодолевая упорство каменного грунта и невзирая на потери, он все-таки сближался с нами, и теперь линия его апрошей проходит от линии наших против Малахова на пятьдесят, против второго бастиона на шестьдесят сажен — расстояние вполне ничтожное, и оно как нельзя лучше будет способствовать штурму. Если же штурм этот окончится удачей союзников, то Севастополю… угрожает гибель, господа! Противник числительно превосходит нас и значительно превосходит. Из полученного мною высочайшего письма я имею возможность поделиться с вами радостным известием, что независимо от курских дружин в Крым будут отправлены также и остальные шестьдесят дружин, но вопрос, когда же именно могут они собраться к Перекопу? Не ранее, как только к концу октября. Между тем до конца октября даже для конского состава ныне имеющихся налицо в Крыму войск не хватит сена. По приблизительному соображению генерал-интенданта, сенного довольствия в Крыму хватит только до половины октября. Если же уменьшить вдвое число лошадей, то сена хватит до половины января, а если оставить только четверть имеющихся в войсках лошадей, то… до 15 апреля, то есть до появления подножного корма. Таковы обстоятельства с фуражным довольствием, а с приходом четвертой и пятой дивизий и курского ополчения они станут гораздо хуже… Не может быть спора о том, что до прихода всех дружин нам было бы выгоднее оставаться в оборонительном положении, предоставляя неприятелю самому нас атаковать. Но ведь весьма может быть, что подступы неприятеля так сблизятся со всех сторон к нашим веркам, что Севастополь уже будет не в состоянии выдержать приступа, и потому придется из того и другого худого положения выбирать менее вредное и более соответствующее с достоинством русского оружия. Итак, ныне настало время решить неотлагательно вопрос о предстоящем образе действий в Крыму: продолжать ли пассивную защиту Севастополя, стараясь только выигрывать время и не видя впереди никакого определенного исхода, или же немедленно по прибытии войск второго корпуса и курского ополчения перейти в решительное наступление. Вот именно этот вопрос, господа, я и предлагаю на ваше обсуждение, и в дополнение оного, если мы не должны оставаться в пассивном положении, то какое именно действие предпринять и в какое время!

Придя в своей речи к ясному определению цели совещания, Горчаков обвел всех сидящих за столом генералов встревоженными глазами и повторил:

— Какое именно действие предпринять и в какое время — два очень большой важности вопроса!.. А так как от вашего решения, господа, будет зависеть весь дальнейший план действий, то попрошу вас обсудить эти два вопроса каждому про себя и свое заключение изложить письменно, в виде докладной записки.

Генералы многозначительно переглянулись. У каждого из них было уже про запас свое мнение по первому из предложенных им вопросов, но каждому именно в этот момент свое мнение показалось опрометчивым, и не было уверенности ни в одних из генеральских глаз.

— Что касается меня, ваше сиятельство, то я думаю… — заговорил было, поднявшись с места, Хрулев, но Горчаков перебил его с недовольной миной:

— Думать мы будем завтра, господа, когда зачитаны будут все докладные записки!

На слове «все» он сделал особое ударение.

Генералы покинули главный штаб, чтобы собраться снова на другой день, каждый со своим листом крупным начальническим почерком написанной бумаги.

На этот раз Горчаков пригласил их не к себе, а на Николаевскую батарею, в квартиру начальника гарнизона — Сакена.

Записки о том, как было бы желательно поступить, чтобы выйти из тяжелого положения, создавшегося в Севастополе к концу июля, подавались Горчакову и раньше Хрулевым и Сакеном; может быть, они и навели главнокомандующего на мысль отобрать не устные, а письменные мнения виднейших генералов.

Кроме того, он, смолоду штабной, отлично знал, конечно, цену письменному документу в сравнении с устным докладом. От мнения, высказанного устно, всякий мог бы отпереться в случае крупной неудачи дела; мнения же, изложенные на бумаге, заранее давали ему в руки оправдательный вердикт.

Было утро, — не более десяти часов, — когда в обширном кабинете Сакена, на втором этаже, началось чтение докладных записок. Чтобы солнце не било в окна, из которых был вид на Большой рейд, а также и на неприятельскую эскадру, стоявшую на якоре полукругом, Горчаков тоном просьбы приказал завесить окна. Этим занялись два адъютанта Сакена, и на окнах повисли белые гардины, отчего убавилось в кабинете строгости, прибавилось прохлады.

Горчаков несколько времени сидел молча, оглядывая всех, казалось бы пристально, но какими-то пустыми глазами; наконец, он сказал крикливым, искусственно прозвучавшим голосом:

— Предлагаю начать чтение записок!

Генералы вопросительно посмотрели на него и друг на друга, и Семякин, сидевший близко к Горчакову и потому расслышавший его, спросил за всех:

— Кому прикажете начать чтение, ваше сиятельство?

— А вот вы… вы, кажется, младший здесь по производству из генерал-лейтенантов, вы и начните, — тем же резким голосом, видимо волнуясь, ответил Горчаков. — А дальше в этом самом порядке пусть и пойдет чтение: от младших к старшим.

Семякин поклонился, развернул свой лист, и чтение первого мнения по поводу вопросов: какое действие предпринять и в какое время — началось.

Когда Семякин представлялся 10-й дивизии, командиром которой он был назначен, он кричал солдатам:

— Хоро-шенько вглядись, ребята, в мою рожу: я новый начальник вашей дивизии, и даже в темную ночь должны вы меня отличить от всякого другого!

Нельзя было сказать, чтобы выразил он тогда преувеличенное мнение о своем лице: оно было действительно из весьма некрасивых. У сатиров на древних греческих статуэтках были такие угловатые, узкоглазые лица, курносые и забубенные, однако неглупые.

Серьезными подобные лица почему-то трудно представить даже при большой серьезности момента, и теперь, громко, как все тугоухие, читая свою записку, Семякин как будто таил про себя ироническое отношение и к ней и к главнокомандующему, к которому он в ней обращался, и ко всем остальным членам совета.

— «На вопросы, предложенные вашим сиятельством, имею честь, по долгу верноподданного и крайнему моему разумению, изложить мое мнение, — начал Семякин. — Оставаться в Севастополе в пассивном состоянии на продолжительное время, по многоразличным причинам как в военном, так и административном отношении мы не можем… Неприятель приблизился уже на многих пунктах на весьма близкое расстояние к нашим веркам, и… результатом его успешной атаки будет потеря Севастополя и большей части гарнизона. Для перехода в наступательное состояние представляется два способа: а) атаковать неприятеля из крепости и б) атаковать его со стороны Черной речки, но оба эти способа трудно исполнить, и они не принесут существенной пользы…»

Взглянув после этих решительных слов на Горчакова, Семякин продолжал так же громко и отчетливо:

— "Для приведения в исполнение первого способа необходимо будет в той части города, откуда будет назначена атака, сосредоточить значительные массы войск, не менее пятидесяти тысяч, а скрыть от взоров неприятеля такую массу войск мы не имеем возможности, следовательно он будет уже подготовлен… Допустим, что, несмотря на все затруднения и неминуемо значительные потери, успех будет на нашей стороне… неприятель, высмотрев наше положение, через сутки или менее сосредоточит свои силы в большой численности, употребит все усилия, чтобы сбить нас и вместе с нами ворваться в наши укрепления.

А потому смею думать, что этим способом мы нисколько не выиграем и не выйдем из пассивного положения, а только понесем весьма значительную потерю в войсках, и без того ослабленных в числительности, но зато еще не упавших духом. Второе предложение атаки со стороны Черной речки может принести временную пользу: озаботит неприятеля на несколько дней, заставит его сосредоточить все его растянутые силы снова к балаклавскому лагерю и на Сапун-гору; Севастополь же останется в одинаково невыгодном положении и даже, быть может, еще в худшем.

Кроме того, считаю долгом присовокупить, что несколькодневное отсутствие войск от Севастополя подвергает город величайшей опасности: союзники одновременно с делом на Черной речке могут атаковать и даже взять его, ибо значительные силы так близко расположены, что в несколько часов могут быть сосредоточены, тогда как наши, будучи заняты делом в отдаленности, не будут и знать о происходящем под Севастополем, а тем более не будут в состоянии подать городу какую-либо помощь.

А потому для облегчения, — только временного, — Севастополя я предполагал бы произвести большую демонстрацию на Чоргун, но отнюдь не всеми войсками, а примерно пятью дивизиями, имея большие резервы в Севастополе и на Северной стороне.

Второй вопрос: в какое время?

Так как по всем сведениям, имеющимся от перебежчиков, можно заключить, что 3/15 августа неприятель намерен атаковать Севастополь, то смею думать, что демонстрация на Чоргун до этого времени может удержать его от штурма на некоторое время, и то лишь до разъяснения наших намерений, а затем союзники еще с большей настойчивостью будут действовать против Севастополя".

Семякин, дочитав это последнее без передышки, замолчал вдруг, точно оборвал, и посмотрел на Горчакова вопросительно, как он к этому отнесется.

— Вы кончили? — спросил его Горчаков.

— Кончил, ваше сиятельство, — поспешно ответил Семякин, подавая ему свою записку.

— Мм-с… да, вот видите, какие выводы! — сказал Горчаков, слегка повернув голову в сторону Вревского, но как будто не ему лично, а так, в пространство. Он взял записку Семякина, разгладил ее ладонью и положил около себя, как оправдательный для себя документ, и добавил:

— Обсуждать мнение генерал-лейтенанта Семякина мы не будем, а перейдем к заслушиванию других мнений, по старшинству чинов, считая от младших к старшим.

IV

Семякин пытался по выражению лица главнокомандующего угадать, доволен ли он его докладной запиской, согласен ли он с ним, что если делать демонстрацию, то исключительно только со стороны деревни Чоргун, и то потому лишь, что каких-то наступательных действий требуют из Петербурга, а лучше, конечно, обойтись без всяких демонстраций, так как достаточно уж, кажется, ясно и решительно всем севастопольцам, что демонстрации не принесут никакой пользы, а прямое наступление даст только огромный вред.

Окончивший академию генерального штаба Семякин не был, конечно, неучем в стратегии, но он понимал, что, кроме стратегии, есть еще и политика и что именно она, политика, требует непременно каких-то наступательных действий, которые стратегически невозможны.

Он перевел из Одессы в Севастополь двух своих сыновей, только что произведенных в первый офицерский чин, и они уже были участниками нескольких вылазок, счастливо избегнув пока увечья, но вылазки малыми отрядами были одно, а наступление большими силами на позиции противника, представлявшие гораздо более сильную крепость, чем Севастополь, — совсем другое. Оно грозило повторить 6 июня, только с совершенно обратными результатами.

Но вот остальные генерал-лейтенанты установили порядок старшинства своего производства, и Бухмейер, оказавшийся младшим из них, начал свою записку.

Голос его был глуховат, не особенно внятен для Семякина, но мысль записки его оказалась вполне определенной: «Какое действие предпринять? — Атаковать противника со стороны реки Черной. — В какое время? — Немедленно».

Семякин раскрыл, насколько мог, свои узкие глаза, веки которых в это утро были как-то особенно тяжелы, и смотрел на этого строителя мостов изумленно. Он перевел их потом на Горчакова, но тот как будто задался в этот день мыслью изображать бесстрастие, спокойствие, полнейшую нелицеприятность и только пожевывал иногда губами, но просто по очевидной привычке к этому занятию.

Записку Бухмейера он взял, протянул ей навстречу длинную, длиннопалую и сухопарую руку, без малейшей тени неудовольствия за стеклами своих очков и, разгладив ее ладонью, положил рядом с первой.

Вице-адмирал Новосильский, незадолго перед тем вернувшийся из Николаева, где он лечился и отдыхал, поднялся вслед за Бухмейером. «Вот кто скажет по-настоящему! — подумал о нем Семякин. — На четвертом бастионе был с самого начала осады…»

Он приставил руку к тому уху, которое слышало, и раскрыл ему в помощь рот, чтобы не пропустить ни одного слова, однако дальше рот его невольно раскрывался все шире и шире от удивления: Новосильский, этот крепкий русский человек, повторил в своих выводах немца Бухмейера! Он тоже предлагал наступление в больших силах со стороны Черной, притом безотлагательно, как будто под ним уже горела земля.

Семякин перевел с него непонимающие удивленные глаза теперь уже не на главнокомандующего, а на того, который прислан был в опекуны ему из Петербурга, и увидел, что барон Вревский благожелательно поглядывал на вице-адмирала и на Сержпутовского, которому нужно было в порядке старшинства выступать вслед за ним.

«Неужели барон и Сержпутовского обработал? — встревоженно подумал Семякин. — Начальник артиллерии всей Крымской армии, не моряк ведь, — участник Дунайской кампании, серьезный человек, — как же так? Не может этого быть!»

Однако Сержпутовский, попытавшийся было поднять тяжкие брови, но так их и не поднявший, проверив состояние своих копьевидных усов заботливым прикосновением пальцев левой руки, начал читать густым рокочущим голосом нечто такое, что явно клонилось к немедленному наступлению, притом от Черной речки; и когда Семякин действительно такой именно вывод расслышал, он, бывший начальник штаба Меншикова, испуганно схватил лист из лежавшей на столе кипы белой бумаги и очиненное гусиное перо из раскрытого пенала, придвинул к себе чернильницу — бронзовую, в виде пчелиного улья с медвежьей головой на крышке, — и начал писать дополнение к своему мнению, иногда взглядывая на Горчакова.

«В записке, поданной сего числа на вопросы вашего сиятельства, я ограничился только рассмотрением возможности выйти из пассивного положения нашего, не оставляя Севастополя, и пришел к тому убеждению, что переходом в наступательное положение мы не достигнем положительно полезных результатов: Севастополь останется по-прежнему в пассивном положении, а только лишь на несколько времени отсрочится катастрофа…»

На этом Семякин прервал деятельность своего разбежавшегося было в ожесточении по плотному листу бумаги хорошо очиненного каким-то умелым писарем Сакена пера, потому что поднялся читать свою записку Хрулев.

Это была, впрочем, не записка, что он держал в руках, а целый пучок мелко исписанных листов бумаги. "Трудолюбец! — иронически подумал Семякин.

— Когда же это он успел написать столько?.."

Своего соратника по майскому делу у Кладбищенской высоты он принялся было слушать весьма внимательно, но минут через десять увидел, что горячая голова Хрулева подсовывала ему, когда он составлял записку, множество всяких мелочей возможного наступления, мелочей, необходимых, конечно, в том случае, если наступление решено окончательно, но досадных, способных даже озлобить слушателей, так как не видно было, в каком именно направлении рекомендует наступать Хрулев и рекомендует ли даже. Он сначала выдвинул было одно направление, но когда Семякин совсем было убедился, что это именно направление для наступления он и будет отстаивать, Хрулев вдруг перешел к подробному изложению его недостатков, затем заговорил о другом направлении и, наконец, о третьем.

Сам, очевидно, понимая, что выслушать все, что написал он, будет для Горчакова трудно, он спешил читать и, по мнению Семякина, многое комкал, произносил неясно, неотчетливо, кое-как… Но вот вдруг он сделал ударение на словах «необходимо очистить Южную сторону», и Семякин, не вслушиваясь в дальнейшее, снова схватил отложенное было перо и, точно боясь забыть то, о чем думал, принялся писать снова:

«Итак, если продолжение обороны Севастополя на прежнем основании признается невозможным, а наступательные положения из города и с Черной речки не обещают действительных, полезных результатов, то, по моему убеждению, и рассматривая вопрос, не вдаваясь в политические соображения, которые мне неизвестны, то — совершенное оставление Севастополя, перевод войск и необходимого количества орудий и снарядов на Северную сторону; уничтожив укрепления взрывами, — занятие и укрепление высот против бухты и Черной речки и занятие Чоргунских высот достаточно сильным отрядом…»

Тут Семякин остановился, так как, с одной стороны, потерял сказуемое, которое все вертелось в голове, пока он писал это, и вдруг куда-то исчезло, а с другой — поймал одним ухом выводы Хрулева, до которых тот наконец-то добрался.

Хрулев, как оказалось, предлагал как раз то же самое, о чем только что написал Семякин; укрепить как можно сильнее Северную, вывести весь до одного человека гарнизон Севастополя, укрепления, конечно, взорвать и не позже двух дней перейти в наступление всею массой войск сразу.

— Не позже двух дней после чего же именно? — спросил его Горчаков с недоумением на вытянутом плоском лице.

— Не позже двух дней после того, как будет выведен гарнизон, ваше сиятельство, — вполне уверенно ответил Хрулев.

— Гм… Гм… А почему же именно «не позже двух дней»?

— Потому что за три дня противник успеет уже разобраться в оставленных ему развалинах и укрепиться, ваше сиятельство, а два дня у него уйдет на то, что он будет ожидать все новых и новых взрывов.

— Но в таком случае противник, стало быть, поопасается вводить в город свои войска в течение этих двух дней, чтобы не понести потерь от взрывов, — так я вас понимаю? — снова спросил Горчаков.

— Безусловно, он должен опасаться этого, ваше сиятельство.

— Тогда, позвольте-с, тогда каким же образом за один день он может и разобраться, да еще и укрепиться в развалинах, какие мы ему оставим?

Сказав это, Горчаков победоносно посмотрел на Хрулева, потом на Коцебу. Но Хрулев ответил энергично:

— Как артиллерист, ваше сиятельство, я имею честь утверждать, что одного дня будет довольно для того, чтобы разобраться в развалинах, какие бы они ни были, и, особенно, чтобы укрепиться в них!

— Предположим… Допустим это, да, но я так и не понял, прошу меня извинить, в каком же направлении, думаете вы, лучше всего было бы произвести наступательные действия? — спросил Горчаков на этот раз уже как будто несколько раздраженно.

— Я полагаю, ваше сиятельство, что при способности нашего противника очень быстро сосредоточивать в любом месте своих позиций войска, направление то или иное большого значения не имеет, — взволнованно ответил Хрулев.

— Та-ак! — наклонил голову Горчаков уже нескрываемо-насмешливо, хотя сам не улыбался при этом, а Хрулев, приняв это «та-ак» за оскорбление, отозвался запальчиво:

— Если вести наступление, то вести его надо сразу всеми нашими силами и не в одном каком-нибудь направлении, а везде, где это возможно сделать, — только при этом условии мы сможем припереть неприятеля к морю и тем закончить войну!

V

Семякин заметил, что вспышка Хрулева, хотя как будто и беспредметная, значительно подогрела холодноватое совещание «больших эполет».

Дежурный генерал главного штаба Ушаков, зачитавший свою записку после Хрулева, остановил было на себе внимание Семякина тем взглядом, какой он высказал, а именно: непременно протянуть оборону Севастополя, чего бы это ни стоило гарнизону, до ноября, когда окончательно соберутся все подкрепления, назначенные в Крым, включая сюда и шестьдесят пять тысяч ополчения, и гренадерский корпус, и маршевые батальоны…

Это мнение, выраженное генералом штаба самого Горчакова, очень удивило Семякина. Ушаков говорил это так, как будто только что приехал из Петербурга и очень мало понимал, в каком положении уже сейчас, в июле, находится Севастополь. Поэтому Семякин снова взялся за отложенное перо, прочитал последнюю фразу, нашел запропастившееся было сказуемое и принялся дописывать:

"…представляет большие выгоды в смысле стратегическом, а именно:

1. Армия будет сосредоточена на недоступной позиции, не подвержена неприятельскому огню, а по своей числительности неодолима.

2. Неприятель, приобретая развалины Севастополя, будет сам поставлен в пассивное положение, ибо от определенной местности не в состоянии будет двинуться…"

Ушаков между тем, оставив область несбыточного, спустился с заоблачных высот на твердую почву действительности и в конце своей записки присоединился к высказанному уже тремя членами совета мнению, что если крайность вынуждает непременно перейти к наступательным действиям, то начинать их необходимо со стороны Черной речки.

"Попугай бессмысленный! — обругал его про себя Семякин. — Говорит с чужого голоса, а что он такое наболтал, и сам, конечно, не понимает!

Однако стал уже четвертым в ряду дураков!"

Но тут же припомнил он, что и сам читал в своей записке, что надо произвести демонстрацию со стороны Чоргуна, — припомнил и оправдал себя:

«Со стороны Чоргуна — это так, но зачем же лезть на рожон на Федюхины высоты? Овладеть же Чоргуном было бы неплохо, — Чоргунские высоты замкнули бы нам левый фланг и угрожали бы ихнему правому…»

Вслушиваясь между тем в то, что зачитывал генерал-квартирмейстер Бутурлин, и убедившись, что он чуть не дословно повторяет Ушакова, точно писали они свои записки, сидя рядом за одним столом и косясь, как школьники, в тетрадки друг к другу, Семякин начал неторопливо уже заканчивать свое «дополнение».

"Если же он (неприятель) пожелает перенести театр войны перевозом войск на судах на другой пункт Крыма, то ему всегда может быть противопоставлена вся наша армия, оставя, сколько надобность укажет у Севастополя.

И, наконец, 3. Занимая позицию на высотах Северной стороны и владея высотами Чоргуна, никогда не будет поздно, воспользовавшись обстоятельствами, которые могут представиться, нанести неприятелю решительный удар наступлением на правый его фланг".

Написав это, Семякин почувствовал вдруг большое облегчение. Даже тяжелые верхние веки его будто потеряли это неприятное свойство — следствие плохо, почти без сна проведенной ночи.

И когда подал Горчакову свою записку Бутурлин, Семякин поднялся, прося у князя разрешения дополнить написанное им раньше.

Горчаков недовольно поморщился: это нарушило введенный им порядок подачи мнений, но все-таки буркнул:

— Зачитайте.

— Чего изволите? — нагнулся к нему недослышавший Семякин.

— Зачитайте! — громко повторил Горчаков.

— Слушаю-с.

И с полным сознанием важности того, что было им написано тут, среди речей, за столом заседания, Семякин приподнятым голосом прочитал свою бумажку. Но Горчаков сказал, когда он окончил:

— Рано! Преждевременно вздумали оставлять Севастополь!

Семякин расслышал.

— Предвижу скорую необходимость в этом, ваше сиятельство, — торжественно сказал он.

— Нет-с, время для этого еще не настало, — блеснув очками, отозвался на это Горчаков и, взяв у него «дополнение», положил его слева от себя, где одиноко прежде лежавшее первоначальное мнение Семякина было потом покрыто беспорядочными листками мнения Хрулева; а справа складывались главнокомандующим записки тех, которые стояли за наступление со стороны Черной речки.

VI

Эта стопка записок справа выросла после того, как прочитали свои мнения Липранди и Коцебу.

Липранди держался важно. Семякин видел, что его бывший начальник по 12-й дивизии, ныне командующий шестым корпусом, ничего не предвидя, тем не менее придает очень большое значение каждому своему слову. При этом Балаклавское сражение и победа, одержанная в нем 12-й дивизией, отразились на записке Липранди тем, что он, одновременно с наступательным движением от Черной речки в лоб на Федюхины высоты, проводил мысль о захвате еще и Чоргунской долины — Балаклавской то ж — от деревни Чоргун и до Сапун-горы, а затем уж предлагал решить на месте вопрос, можно ли будет атаковать после того Сапун-гору.

Семякин понимал его. То, что хотел он сделать перед Балаклавским сражением, испрашивая себе для этого у Меншикова армию в шестьдесят пять тысяч человек, то, чего он не сделал во время Инкерманского побоища, стоя во главе двадцати двух тысяч, — это хотел попытаться он сделать теперь.

«Одна была у волка песня, и ту ты перенял!» — подумал про него Семякин.

Поднялся ли с места для чтения своей записки Коцебу, или нет, Семякин не разобрал: гном этот не мог бы показаться выше, если бы встал. Голос у него был — резкий высокий фальцет, небольшое личико гладко выбрито.

Конечно, и Коцебу, как все там, в главном штабе на Инкерманских высотах, стоял за наступление со стороны Черной речки, и Семякин теперь, уже даже не взглядывая на торжествующее лицо Вревского, определенно думал:

«Политика! Танцуют по указке из Петербурга!.. А во что это наступление обойдется нашим солдатам, да и офицерам тоже, об этом они молчок!..»

Очередь объявить свое мнение дошла, наконец, до самого начальника гарнизона, графа Остен-Сакена.

Если Хрулеву была ведома одна линия обороны — Корабельная сторона, а Семякину другая — Городская, то Сакен, стоявший над ними, должен был оказаться гораздо более сведущим.

Так же, как и Горчаков, очень внимательно вслушивался он, — это заметил Семякин, — во все, что зачитывалось генералами, но беспристрастия, точнее бесстрастия горчаковского — напускного, конечно, не обнаруживал Сакен. Напротив, он, видимо, волновался, и это в нем было приятно Семякину.

Когда пришлось выступить ему, он дольше, чем надо бы было, глядел в свою записку, затем оглядел поочередно всех за столом, начиная с главнокомандующего, и произнес замогильно-масонским каким-то голосом:

— Тайное! — и поднял палец.

Записка его составлена была весьма обстоятельно, с подробным исчислением русских потерь и в Севастополе и под ним, начиная с октябрьской бомбардировки и кончая предыдущим числом июля. Он насчитал, что «для защиты Севастополя выбыло уже из строя шестьдесят пять тысяч человек».

— "По случаю приближения неприятельских работ, — читал он, — потери увеличиваются прогрессивно; и если бы и возможно было оставаться в этом страдательном положении, подвергая гарнизон ежедневной огромной потере, то ни пороха, ни снарядов, ни еще менее продовольствия для лошадей не станет, а при неимении для больных и раненых зимних помещений и при испорченных временем года дорогах для их перевозки они подвергнутся гибели.

Поэтому, — повысил он голос, — всякое предприятие, не ведущее к снятию осады, есть мера бесполезного кровопролития! Между тем исключительно оборонительное положение рано или поздно поведет к падению Севастополя и вместе с тем к потере большой и лучшей, испытанной части нашей армии.

Все эти причины указывают единственную и необходимую меру: собрать в одно целое Крымскую армию, чтобы, действуя совокупно, можно было с большим правдоподобием ожидать успеха. Но мера сия должна быть приведена в исполнение до прибытия подкреплений к неприятелю…"

Тут Сакен прервал чтение, оглядел всех за столом и произнес, понизив голос:

— Весьма тайное!

Палец при этом он не поднял: слова эти говорили сами за себя и без пальца.

— «Итак, с стесненным сердцем и глубокою скорбью в душе, и по долгу совести, присяги и убеждению моему избирая из двух зол меньшее, должен я произнести единственное средство — оставление Южной стороны Севастополя!..»

Он сделал паузу и выразительно поглядел на одного только Горчакова, потом продолжал с пафосом:

— "Невыразимо больно для сердца русского решиться на эту крайнюю ужасную меру; она глубоко огорчит гарнизон, триста девятнадцать дней борющийся с сильным неприятелем, имея ежеминутно перед собой смерть и увечье. В продолжение многих месяцев отталкивал я эту невыносимую мысль.

Но любовь к отечеству и преданность к престолу превозмогли чувство оскорбленного народного самолюбия, и я скрепя сердце произнес роковую меру.

Но что приобретает неприятель, положивший перед Севастополем далеко более ста двадцати тысяч воинов — цвет Франции и Англии? — Груду камней и чугуна!

Грозная Северная сторона не допустит его овладеть Северной бухтой".

Дальше Сакен пытался стать на место интервентов и отгадать их дальнейшие действия, старался в то же время доказать, что до 15 августа, когда будет готов мост через рейд, по которому будет выведен гарнизон, союзники едва ли отважатся на крупные шаги.

Кончил же он тем, что поднял палец, как и в начале своего чтения, и сказал:

— Если роковая мера не сохранится в глубочайшей тайне, то последствия могут быть ужасны!..

«Ну вот, нашего полку прибыло», — подумал, признательно глядя на Сакена, Семякин, а сам Сакен в это время смотрел на Горчакова, чтобы узнать, какое впечатление на него произвела записка.

Горчаков с миной неудовольствия отрицательно махнул в его сторону кистью руки.

— Ваше сиятельство, вы сердитесь на меня? — прикладывая руку к сердцу, обратился к нему Сакен. — Но вы требовали искреннего мнения, а мнение должно быть основано на убеждении.

— Нисколько не сержусь, — возразил Горчаков, — и даже… даже благодарю вас… за откровенность.

Постучав пальцами по столу, как бы собираясь с мыслями, Горчаков начал подводить итоги тому, что было высказано генералами:

— По большинству голосов, господа, вопросы, мною поставленные, решаются, стало быть, так: произвести наступательные действия со стороны речки Черной — это ответ на первый мой вопрос; а на второй вопрос, то есть в какое время, общий ответ: немедленно… значит, когда наступление будет подготовлено.

Несколько помолчав, он добавил:

— Мнения членов совета, в общих, разумеется, чертах, я должен буду представить на высочайшее благоусмотрение, от себя же лично должен я сказать, что меру оставления Севастополя считаю рановременной… Чего можем достичь мы этой крайней мерой? Только торжества нашего противника…

Ведь вся цель кампании сводится к чему именно? Для нас — сохранить Севастополь как можно долее, а для нашего противника — занять его, хотя бы только временно, вот вся задача войны… Обстоятельства могут, конечно, повлечь за собою — может быть, даже и в скором времени — необходимость очистить Южную часть Севастополя, как об этом говорили некоторые из членов совета, но я остаюсь в убеждении, что время для этого еще не настало…

Нам надобно испытать, не помогут ли Севастополю наши свободные войска действиями в открытом поле. Если бог дарует нам успех, то… Это может значительно все-таки облегчить участь Севастополя, очень тяжелую, конечно… очень тяжелую, да…

Горчаков замолчал вдруг и опустил голову, и для того, чтобы повернуть в сторону бодрости, крылатых надежд временно как бы уставшего главнокомандующего, барон Вревский, поднявшись с места, обратился к нему пылко:

— Поверьте, ваше сиятельство, всего только несколько дней отделяет вас от торжества русского оружия! Вас ожидает слава, ваше сиятельство!

Горчаков сначала подбросил голову, потом медленно встал, заставив этим подняться и всех остальных генералов.

— Слава, вы сказали? — повернул Горчаков к Вревскому внезапно как-то побледневшее и искаженное даже лицо. — Я-я… знаю, что меня ожидает! — с большой силой выражения и резким голосом проговорил он.

Семякин смотрел на него изумленно. Он, несмотря на очки и безбородость, несмотря на свои золотые аксельбанты и эполеты, надетые для торжественного заседания, показался ему вдруг вдохновенным, как ветхозаветные пророки.


Читать далее

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ДВА ПРАЗДНИКА 07.04.13
Глава вторая. В СТАНЕ ИНТЕРВЕНТОВ 07.04.13
Глава третья. НОЧЬ НА КЛАДБИЩЕ 07.04.13
Глава четвертая. РАЗГРОМ КЕРЧИ 07.04.13
Глава пятая. ВИТЯ И ВАРЯ 07.04.13
Глава шестая. «ТРИ ОТРОКА» 07.04.13
Глава седьмая. ПИРОГОВ УЕЗЖАЕТ 07.04.13
Глава восьмая. ШТУРМ СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ВЕРНОПОДДАННЫЕ БЕЗ ВЛАДЫКИ 07.04.13
Глава вторая. ГОЛУБЫЕ МУНДИРЫ 07.04.13
Глава третья. ПОСЛЕ ШТУРМА 07.04.13
Глава четвертая. СВАДЬБА 07.04.13
Глава пятая. НАХИМОВ 07.04.13
Глава шестая. У ИНТЕРВЕНТОВ И У НАС 07.04.13
Глава седьмая. БАСТИОНЫ В ИЮЛЕ 07.04.13
Глава восьмая. СОВЕЩАНИЕ «БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ» 07.04.13
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ДНИ ПЕРЕД БОЕМ 07.04.13
Глава вторая. БОЙ НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ 07.04.13
Глава третья. ПЯТАЯ БОМБАРДИРОВКА 07.04.13
Глава четвертая. ТРЕТЬЯ СТОРОНА СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
Глава пятая. ПЕРЕД ШТУРМОМ 07.04.13
Глава шестая. ШТУРМ 07.04.13
Глава седьмая. ПЕРЕПРАВА НА СЕВЕРНУЮ 07.04.13
ЭПИЛОГ
Глава первая 07.04.13
Глава вторая 07.04.13
Глава третья 07.04.13
Глава восьмая. СОВЕЩАНИЕ «БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть