РАССКАЗЫ О ПОЛЯРНИКАХ

Онлайн чтение книги Северные рассказы
РАССКАЗЫ О ПОЛЯРНИКАХ



ЧЕЛОВЕК С ПЕСНЕЙ



I


— Убей меня бывший бог, ребятки, но если эта фактория существует в природе, то должна быть где-нибудь здесь. Верно, дети?

Человек говорил отрывисто, с силой выбрасывая слова изо рта. Ветер был стремителен и плотен: едва говоривший открывал рот, как ветер доотказа наполнял легкие. Чтобы выдохнуть воздух, приходилось отвертываться.

— Ненцы с Пай-Хоя[81]Пай-Хой — последние отроги Уральского хребта, обрывающегося в Байдарацкую губу Карского моря. говорили нам, что Грешная река будет сразу же, как перевалишь через Байдарак на Северный Ямал. Они говорили: дорогу надо гонять 20 снов[82]20 снов — 20 дней (ненецкий говор).. Мы гоняем ее вот уже месяц, но разве в этой темнотище...

Говоривший захлебнулся и замолчал. В шалмане ветров бесновался снег.

— Этот старикан, ребятки... — начал было снова человек, но неистовый порыв подхватил его и бросил в снег. Человек ударился головой о нарту, но не унимался: — Этот чортов старикан, ребятки, очевидно, справляет нынче какой-то праздник, оттого так и беснуется. Мало ему того, что рука у меня отморожена, так он еще дерется. Старый смутьян. Может, он запретит мне и мою любимую песню?

И, сидя в сугробе, он начал петь:


Малютка Нелли,

О-ой, ду-ду!..


Но вскоре смолк: ныла отмороженная рука.

— Надо здорово торопиться, надо искать факторию, — добавил человек.

Ребятки — девять упряжных псов — молчали. Каюр[83]Каюр — проводник. подполз к ним и здоровой рукой стал сдирать с морд собак настывший от дыхания лед. Это была ласка. Собаки, зябко взвизгивая, жались к хозяину. Разговор возобновился:

— Белый, — обратился каюр к передовому. — Послушай, собака. Я ведь знаю — ты обижаешься на меня и негодуешь за этот кусок льда, который мы волочим вот уже почти тысячу километров на какую-то «Грешную реку». Поймите, собаки, это — почта зимовщикам. Почта! Им там каждое, — самое смешное, глуповатое, — письмо ценнее моей отмороженной руки. Одно слово «милый» дороже всех семи наших жизней. Помнишь, Белый, как ходили мы с тобой на остров Покинутый? Помнишь, тогда мы на Большом Ямале двести семьдесят дней спали в снегу, только я да ты — вожак упряжки, и больше никого не видели вокруг. Тогда весной как хотел ты встретить свору своих собратьев, услышать лай... Да, но где же эта «Грешница»?


II


Громоздкий, истрепанный граммофон стоял на столе и издевательски выхрипывал что-то нудное, тягучее. Жалкая, облезлая, некогда зеленая с лазурными отводьями, труба граммофона пыталась добросовестно передать «Осенний сон». Передача получалась весьма отдаленная от вальса: пластинка была заиграна до конца, а за неимением иголки в мембрану вставлена была простая булавка.

Пластинка осталась только одна. Остальные стали жертвами любознательности кочевников-ненцев, приезжавших на факторию. Услышав музыку и человеческую речь пластинок, ненцы долгим упорным расследованием обязательно хотели установить, кто сидит в черном кругу и шаманит. Они брали пластинки, гнули их, пробовали на зуб, резали ножами, плевали, стараясь «стереть говорку». Уцелела только одна пластинка. Она давно надоела, но что поделаешь, если под руками не было больше ничего, что бы напоминало о другой жизни — с музыкой, театрами, улыбками...

Вальс носился в воздухе, успокаивал и раздражал. К горлу подкатывался комок какой-то глубокой необъяснимой обиды, истошной тоски по людям и одиночества.

Борис встал, взял за лапы огромного пса, лежавшего у порога, и закружился по комнате...

— Перестань, слюнтяй! — истерично закричал с койки другой зимовщик. — Ты же сам идешь к сумасшествию, дурак! Сколько раз ты пророчил эту участь мне — больному, а теперь я вижу, что...

Вдруг входная дверь звонко хрустнула и широко открылась. Вместе с клубами холодного воздуха в комнату вошел высокий, с голубыми глазами незнакомец с большим куском льда в руках. Весь вид человека, в истерзанной, задымленной одежде, с грязным лицом от пота и гари чадных костров в снегу, обросший взъерошенной щетиной волос, говорил о трудном пути и страшной усталости.

В первую минуту внезапного вторжения незнакомца в маленькую комнату фактории обитатели ее оцепенели. Борис отпустил собаку, она подошла к вошедшему, обнюхала его оленью малицу и, обнаружив запах своры, глухо, но дружелюбно зарычала. Незнакомец протянул к ней руку, но, опустив ее на головку собаки, внезапно застонал. Тут только оба зимовщика заметили, как странно — одной рукой — держал человек громоздкий, неудобный лед.

— Рука! Что с вашей рукой, товарищ? — громко закричал с койки больной.

Услышав вопрос товарища, Борис подскочил к граммофону и резко схватился за вертящийся круг. Хрип прекратился, и в то же мгновенье в комнате раздался звонкий хруст. Лопнула последняя пластинка. Но Борис вздохнул по этому поводу, пожалуй, даже с облегчением. Ему казалось, что в эту минуту музыка оскорбляет гостя.

Вошедший не удивился, только чуточку кверху поднялась одна бровь да глаза его стали блестящими, жесткими, когда он вздохнул в себя затхлый, тяжелый запах комнаты. Он быстро оглядел грязную, неубранную комнату и ее хозяев, едва заметно улыбнулся, прихрамывая прошел к столу и, сбросив лед на стол (лед зазвенел), проговорил:

— Почта для фактории «Грешная река». Сюда ли я попал?

Получив утвердительный ответ, гость внезапно смяк, упал на стул и сказал:

— Ледяной воды для руки, зубную щетку, спирту и... там голодные ребятки, — поднял здоровую руку, чтобы махнуть на дверь, но рука на полдороге бессильно упала вниз.

Незнакомец спал.

У фактории лежала выбитая из сил свора собак и тоже видела сны...


III


— В морской пучине

Кто слезы льет, —

Тот не мужчина,

А кашалот...


Запеть захотелось сразу же, как только он проснулся: не ныла рука, тело отдыхало и было удивительно тепло после постоянного пребывания в снегу. Он проснулся, но глаз еще не открывал. Сладостная истома хозяйничала во всем организме, соскучившемся о покое. Теперь он спал раздетым на мягкой постели, забинтованная рука успокаивающе зудилась, а за спиной жарко-жарко гудела «буржуйка».

Прислушался...

— Я этому тюленю набью физиономию, когда он встанет. Слышишь, Борис, честное слово, набью. Нет, каково! — целый угол у «Известий» оторвал и потерял, а?

— Сколько раз писал своим: никогда не пишите мне письма на Север чернилами или химическим карандашом. Этот морж где-то искупался сдуру, а теперь изволь разбери, что написано. Сплошная фиолетовая размазня. Тоже мне купальщик: в феврале в Карском море. Побить его, конечно, стоит, Андрюша. Эту миссию я возьму на себя, а тебя — больную цынготную калошу — он быстро разорвет.

— Ну, чего ты орешь, как ишак, во всю мочь — он спит ведь.

— Однако встречают меня относительно любезно. Может, не просыпаться, пока цел? — улыбнулся незнакомец, потом быстро сел на кровати и спросил:

— Руку в воде держали? Терли зубной щеткой и спиртом? Как ребятки?

Он видит: хозяева сидят возле печки и занимаются необычайным делом. На раскаленной «буржуйке» лежит тот самый кусок льда, что привез он на «Грешную реку». Обильные ручьи воды с шипеньем стекают с печи на пол и подбираются под сидящих на полу людей. Пар клубами бродит по зимовке, как в бане. Вся комната окутана веревками, и на них развешаны — так прачки вывешивают белье — листы газет — жизнь страны, новости, радости...

Зимовщики не замечают ничего вокруг: ни воды, на которой сидели, ни пара, в котором начали теряться очертания предметов, ни жаркой печки, ни пота, обильно струившегося по их лицам. Они с трепетом и любовью оттаивали свою почту.

— Мы терли вас, товарищ...

— Меня зовут Игнат.

— Мы терли тебя, Игнат, щеткой, как полотеры, но ты, видимо, дошел до точки, даже не проснулся, — рассказывает высокий зимовщик с открытым лицом и круглым подбородком.

— Тебя можно было свежевать, Игнат, и ты не услышал бы, пожалуй. И только когда рука стала отходить, ты запел о какой-то Нелли.

— Это песня, — отозвался Игнат, — морская песня. Ты — Борис?

— Да.

— А это, значит, Андрей? — обернулся Игнат ко второму бледному, тщедушному зимовщику. — Это тот самый, извините за выражение, человек, который опустился до цынги, и теперь с ним нужно разговаривать в противогазе, ибо изо рта у него пахнет и десны разваливаются? Ну, хорошо, будем знакомы. Но предупреждаю, Андрей: девушки не будут любить вас без десен. Теперь о почте — я шел к вам через Байдарак и три раза проваливался в полыньи: ветры пригнали воду в губу под лед, и его сломало. Словом, я не большой охотник до зимних купаний, друзья.


IV


Игнат перевернул зимовье на «Грешной реке» вверх дном. Тяжелую обстановку на ней он угадал сразу же, как только вошел в первый раз в факторию. Обычно в подобных условиях люди редко кончают зимовку добром. На больших зимовках, в больших коллективах, человек сильнее ощущает свое место в жизни, он находит радость и успокоение в общении с десятками разнохарактерных, новых и интересных людей. Здесь же в одной комнате живут только два человека. Целый год они видят только друг друга, говорят, делятся воспоминаниями, перекапывают прошлое, узнают друг друга до конца, до самых интимных, сокровенных тонкостей. Дополнительного нет ничего, ни радио, ни самолетов, почта от случая к случаю, оказии здесь редки. Когда проходит первый период увлечения друг другом, спадает последняя пелена таинственности и они остаются обнаженными во всем, в жизнь их вторгается раздражение и скука. Нередко подчас прекрасные, но слабые люди болезненно переживают зимовку.

Игнат взвесил все. Он угадал на Реке ту грань, которую слабые люди называют отчаянием. Один из зимовщиков— Андрей — уже перешагнул эту черту и слепо шел к концу, безразлично к какому, лишь бы это был конец. Тогда в голове Игната явилась мысль о выходе из положения. Нужно было встряхнуть людей, заставить их со стороны посмотреть на себя, оголить их души, высмеять ничтожество, изгнать навсегда отчаяние и, если надо, сурово приказать им, подчинить властному руководству сильнейшего.

Борис, под влиянием Игната быстро сбросил с себя хандру. Игнат научил его, когда это нужно, быть суровее и по отношению к себе, и ко всему окружающему. По утрам они вместе вскакивали с постели и на целый день шли на мороз, на бодрящий ветер. Они отгребали снег от домика, ремонтировали собачьи котухи, заготовляли по берегам реки запас тальника для печки, охотились и, если не было никакой работы, возились с собаками.

— Воздух, ребята, и здравый рассудок — бич цынги, — говорил Игнат, — лень, безволие, неподвижность порождает застой в крови. А этого только и ждет цынга. Витамины — вещь хорошая, но ведь ненцы и тунгусы никогда не едят салата, огурцов, лимонов и яблок и не болеют цынгой.

Хуже было с Андреем. После, кратковременного подъема, принесенного на факторию свежим человеком и новостями с «Большой Земли», он было немного оживился, но вскоре снова вернулся к прежним своим губительным привычкам: неподвижно лежал и спал. Никакими (силами нельзя было его вытащить на воздух. Болезнь въедалась в организм все глубже и глубже. Кровоточили десны, ночами судороги сводили опухшие, покрытые синими пятнами ноги. Андрей стонал.

Игнат сначала пытался уговорить больного. Он просил не спать, звал на охоту, пробовал увлечь интересными рассказами. Андрей соглашался с логическими доводами товарищей, осуждал себя, но всегда беседы кончались неизменной фразой:

— Да, это верно. Эх, пойти поспать, что ли!.. — и валился на постель.

Однажды ночью, разбуженный стонами больного, Игнат долго раздумывал, затем оделся и растолкал Бориса. Они вышли за дверь. Там Игнат убедил Бориса присоединиться к плану спасения друга.

— Выхода нет, Борис. Сам видишь, во что он превратился. Это последняя мера. Убеждения не помогают, будем действовать иначе. Итак, бросим топить печь, пусть спит одетым.


V


К концу второго дня комната зимовки стала походить на заброшенную охотничью избушку. В пазы и трещины надуло снежную пыль, углы промерзли. Потолок покрылся кристаллами льда, на всех предметах лег иней. Чем холоднее становилось, тем все больше и больше трое зимовщиков надевали на себя мехов. Андрей, наконец, не выдержал:

— Что это за холодина такая? Дров принес бы, что ли.

— А ты заготовлял топливо? — спросил Игнат. — Холодно, так поди притащи охапку и растопи печь.

— Ну и чорт с вами! — озлился цынготник. — Пропадайте, как клопы. Я-то не замерзну, мне наплевать на холод.

Он надел на себя теплую оленью малицу и, как всегда, лег на постель.

Через час с кровати послышался спокойный храп. Игнат разбудил Бориса, и они занялись необычайными приготовлениями: за дверь вынесли дробовик, патронташ и около ружья поставили ненецкие широкие охотничьи лыжи, подбитые шкурой.

Ночь была морозна и прозрачно чиста...

У постели Игнат еще раз шопотом спросил:

— Ну, Борис, готов?

Борис дрожал.

— Не дрейфь, Боря, — горячо шептал Игнат. — Ну, давай разом. Пошел!

С последним выкриком он ринулся к спящему и поднял его своими сильными руками. У нар, тяжело дыша, возился Борис, Андрея они вынесли на мороз, бросили в снег, а сами быстро скрылись в дом.

Андрей долго пролежал в снегу. Он ничего не понимал и только прерывисто дышал. Отдышавшись, он сел в снегу и вдруг увидел лыжи и ружье. Молниеносная догадка пронзила его: «Дураки, скоты! Вместо помощи они выгнали меня с зимовки». Он с ужасом вздрогнул. Ярость обуяла его. Не чувствуя боли, Андрей вскочил на ноги и бросился к двери; она была крепко заперта. Андрей забарабанил в дверь кулаками:

— Пустите, скоты. Пустите! Вы не имеете права так издеваться. Я буду жаловаться...

— Кому и как, дорогой? — послышался из-за двери спокойный голос Игната. — Кому вы собираетесь на нас жаловаться? О чем вы будете бить челом?

— Звери! Пустите же... — со слезами молил Андрей, — пустите... Честное слово, я буду собирать дрова... Ну, разве так можно? — Он обессилел и медленно опустился у двери.

— Послушай, — снова раздался голос, — принеси мне куропатку — одну только куропатку — живую или мертвую! Мы пустим тебя, уложим в постель и укроем одеялом. Пока же хозяин этой чудной постели отсутствует, я буду занимать ее. А теперь не мешай спать.

— Открой сейчас же!.. — снова было забуянил Андрей, но тот же спокойный голос прервал его:

— А-а! Опять бузить? Слышишь, Андрей, двое на зимовке Грешной отходят ко сну, а третий грешник добровольно (подчеркиваю, доб-ро-воль-но!) отправляется на охоту. Вот и все. Спокойной ночи и удачной охоты, коллега.

Андрей был подавлен, слезы душили его.

— Боря! — закричал он, — Боря, неужели и ты?

— Андрюша, так пойми бу...

Голос прервался, что-то зашумело, шлепнулось, и снова заговорил Игнат:

— Борис не слышит, он давно спит. А перед сном велел передать, чтоб вы убирались. Андрей, я говорю серьезно: сейчас двенадцать часов ночи, ровно в пять утра; дверь будет открыта, а до этого времени побродите на лыжах, возитесь с собаками.

У дверей изгнанник простоял час. Понемногу стали замерзать ноги, озноб охватил тело. Андрей надел лыжи и стал ходить вокруг фактории. Согревшись, он устало садился и отдыхал, а когда мороз снова пробирался к телу, опять тяжело ползал на лыжах. Следом за ним ходили хмурые собаки упряжки Игната и, видимо, не могли постичь поступков этого странного человека. Андрей горько думал о своем положении, негодовал, злился, но дверь попрежнему оставалась закрытой. «Вот и я, как собака», — думалось ему. Он и не видел, как все это время — долгие пять часов — сквозь единственное, заснеженное окно зимовки за ним наблюдали две пары глаз: одна — тревожных и переполненных жалостью, другая — спокойных, чуть насмешливых.


VI


Дней через десять Андрей заметно окреп. Но изо дня в день, как и раньше, с необыкновенной методичностью Игнат и Борис продолжали выбрасывать своего товарища из дома. Сначала это озлобляло больного. Он перестал вовсе разговаривать с «теми двумя», старался вообще не замечать их. Однажды, в приступе отчаяния и злобы, после долгих жалоб и просьб впустить его хотя бы погреться, Андрей схватил двустволку и выпустил оба заряда в единственное окно фактории. Стекла со звоном рассыпались, оголяя черную пасть окна, в которой сейчас же появилось хладнокровное лицо Игната. Ясным взглядом смерил он Андрея и со вздохом сказал в глубь комнаты:

— Нет, ты напрасно обманываешь меня, Борис. Это вовсе не Андрей. Это Рудин на баррикадах восставшего Парило. Стыдно жить в наше время Рудину. Давай подушку, Боря. Нет, нет, не свою, а его, пусть спит без нее.

Окно заткнули подушкой. Через три часа Андрея впустили. Ложась спать, он был уверен, что демонстрация его никого не устрашила и он все-таки снова будет выброшен в снег. После этого случая в домике исчезли вилки и оружие оказалось разряженным.

«Боятся, убью», — догадался Андрей и еще больше замыкался.

Кризис наступил неожиданно. Ранним утром Андрей проснулся и ощутил удивительную легкость во всем организме: мозг не был утомлен кошмарами и в ногах не было ноющих судорог. Во всем теле ясно звучала жажда жизни, движений. Безумно захотелось почему-то быстро-быстро побегать на лыжах и здорово покушать. За период болезни это было впервые. Андрея вдруг потянуло ворочать камни и вгрызаться в землю. Жизнь звала! Он с благодарностью взглянул на спящего возле холодной печи Игната. «Наверное, злится на меня, да и Борька свирепеет. Как же это я так по-глупому скис?» Он быстро стал одеваться.

В это время проснулся Борис и потянулся рукой за часами. Но вместо часов рука Бориса натолкнулась на чью-то теплую физиономию. Борис сел на кровати — перед ним стоял смеющийся Андрей и прикладывал палец к губам:

— Тише, кочет задрипанный! Ну вас к чорту, сам пойду! Ложись, ложись, сегодня выходной у вас. Не буди Игната, тише, дьявол...

Но Игнат не спал. Чуть-чуть приоткрыв глаза, он наблюдал Андрея. «Кризис кончился, — думал он. — Можно ехать, ребятки. Рука отошла, а вы бездельничаете, как в Ессентуках, обжираетесь, толстеете и ленитесь. В путь, в путь, ребятки! Игра кончилась, вражеская королева залезла под сундук, остальное докончит весна и солнце».

Уходя из дома, Андрей оставил на столе записку.


VII


Девять огромных псов вихрем несли на юг легкие нарты. Скупое весеннее солнце на небе, пышно разодетом в песцовые груды облаков, впервые улыбалось полярной земле, глубоко спрятанной под сугробами. Воздух был чист и пьянящ: ветра с юга добрели сюда с запахами весны и трав.

Упряжка лихо взяла подъем с реки на крутой берег. Наверху нарты остановились. Каюр слез с санок и повернулся по следу. Голубые глаза его смотрели на черный силуэт домика, видневшегося в равнине. Там, поодаль от зимовки, стояли две человеческие фигуры. Каюр взял из саней винчестер и троекратно выстрелил; даль донесла в ответ глухие удары разрозненных залпов. Улыбаясь, каюр вынул из-за пазухи малицы записку и пробежал ее: «Я был трусом. Спасибо. Дверь можно не закрывать: вернусь через сутки; В окна стрелять не буду. Положите на стол хотя бы один нож: консервы вскрыть нечем. Игнат, ты молодец, товарищ Игнат».

Упряжка дружно рванула. Путь лежал к югу, через синий Байдарак с его гомоном птичьих базаров, сквозь хаотические горы голубых и зеленых торосов льда, через многие сотни бездорожных километров, где счастье и успех стремлений не размерены станциями и километровыми столбами.

Каюр разговаривал с собаками:

— Быстро, ребятки, мы запаздываем, редактор ждет от нас очерков и статей. Белый, выше хвост, старик! Кыш-кха! Усть-усть!

И он запел:


В морской пучине

Кто слезы льет, —

Тот не мужчина,

А кашалот...


О. Диксон, сентябрь 1937 г.



АНТ-9



Машину выводят на старт. Пара огромных лыж бороздит снег, оставляет широкий след. Лыжи упруго покачивают на себе корпус самолета. Мощный размах крыльев, полная полосатая грудь, стремительно выпирающая вперед, создает впечатление невиданной напряженной силы.

Кажется, вот сейчас легко сорвется машина вперед, шумно будут рваться в груди моторы, рассекая морозный воздух.

АНТ-9.

Самолет мощно гудит. Люди, одетые в мягкие, меховые комбинезоны, спешат в кабину. Три пропеллера будоражат воздух, содрогают каждую частицу машины.

Стартер взмахнул флажком. Машина рванулась по глади аэродрома, незаметно, легко взмыла в воздух. Поворот. Прямо на окна машины стремительно ложится земля. И снова выпрямился самолет, снова под ногами убегающие вдаль снега.

Завоевать пространство!

В Стране Советов нет далеких, недоступных окраин, их не может быть!

Мужество, отвагу, геройство показали советские летчики в освоении Крайнего Севера. Сколько славных имен записано в историю гражданской авиации. Их знает вся страна. И сколько неизвестных отважных людей просто, по-будничному одевали комбинезон, садились в кабину, парили над таежными и тундровыми просторами, проносились над ледяным океаном, прокладывали новые воздушные пути, несли с собой избавление при несчастии.

Они показывали чудеса пилотажа, чудеса летной техники, по первому приказу шли в самые рискованные предприятия. Опасность подкарауливала на каждом шагу, но они побеждали потому, что сильны волей партии, волей миллионов людей, связанных одной общей целью.

Нет дорог в тайге: есть бездорожье, белесые просторы тундры и неизведанные над ними воздушные пути. Большевики прокладывали дороги на земле, по воде и в воздухе, несли в недоступный край культуру, счастливую жизнь.

В 1931 году со Свердловского аэродрома взвился первый самолет на Заполярный Уральский Север. Летчики получили задание основательно прощупать воздух, найти короткую удобную воздушную трассу Свердловск — Обдорск.

Не было оборудованных машин, нехватало приборов. Люди проявили максимум изобретательности, энергии, на летной карте легла обвешанная знаками пилота красная линия трехтысячекилометровой воздушной трассы.

На диких обрывистых берегах Иртыша и Оби строились аэропорты, готовились посадочные площадки. Полуостров Ямал связался с центром Урала регулярным авиасообщением.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Ваня Чубриков прибыл на северную линию из авиамеханической школы. В комсомольской ячейке, где вставал на учет, он чуть не плакал от досады.

— Опоздал! Открыли линию... А мне так хотелось лететь первым рейсом по неизведанному еще воздуху...

— Не горячись, доведется и тебе поломать кости, — шутили ребята.

— Вы понимаете, — искренне волновался Чубриков, — вот летят люди и не знают, что под ногами! Только глазами щупают посадочную площадку. Чуть сплошал сам, чуть осекся мотор — опасность. В такие минуты словно каждая жилка в тебе наливается силой, уверенностью. Чувствуешь эту силу и совсем не страшно. Хорошо!..

У Вани Чубрикова очень своеобразная, непокорная натура. Он как будто стремится к опасности, а когда встречает ее, загорается неудержимой, драчливой радостью, очертя голову, бросается вперед. Не было страха — была только жажда борьбы.

Ему, пожалуй, нехватало иногда расчетливости, спокойствия. Детство Чубрикова прошло в беспризорничестве. Может, и это осталось от неорганизованной беспризорной жизни, еще не успела выветриться старая, беспутная драчливость.

Жизнь в воздухе воспитывает не только смелость, она вооружает человека умением спокойно, расчетливо встречать всякое препятствие, преодолевать его, бережно расходуя силы. Эти необходимые качества всякого хорошего летчика настойчиво воспринимал Иван Чубриков.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Их машина уже возвратилась из пятого заполярного рейса. Не было ни одной аварии — мотор всегда работал превосходно. И снова, в шестой раз, большой пассажирский самолет «Л-105» стартует на Свердловском аэродроме. Снова закутанный в мягкий комбинезон садится Чубриков в кабину, по правую сторону от пилота, на место «бортача». Он настороженно вслушивается в четкий, безукоризненный перестук моторов. Машина, легко покачиваясь, бежит вперед и врывается в голубую даль...

Индустриальные пейзажи предместий Свердловска сменяет нетронутая тайга. Слева, далеко в мутных облаках, плавают кряжистые горы Уральского хребта.

Самолет набирает высоту.

Измерительные приборы показывают скорость — 160—180 километров в час, между тем движения почти не чувствуется. Кажется, что самолет не летит, а ползет. Правая лыжня так медленно сползает с лесных косяков, с озер, с пашен. Трасса прямая, как стрела. Тобол и Иртыш, извилистые, точно бич погонщика, то стелются под самолетом, то далеко уходят в обход и снова встречаются на пути.

Высокие берега круто обрываются в Иртыше, они поросли сплошным ковром густого хвойного леса. Самолет спускается к берегу. На горе, окруженной со всех сторон таежной глухоманью, раскинулся вновь выстроенный город Остяко-Вогульск. Крутой вираж на левое крыло — и самолет скачет по скованному льдом Иртышу, к аэродрому, где ждет тепло и отдых.

Здесь ночевка, а утром чуть свет снова в воздух. Иртыш остается позади, на смену ему — внизу извилистая Обь. Чем дальше, тем больше редеет лес и наконец совсем пропадает. Земля белеет однообразными просторами тундры.

Скоро Обдорск — конечный пункт маршрута.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Приказ застиг экипаж самолета в Обдорске. Нужно немедленно вылететь в Карское море, к острову Вайгачу, для связи с зимующим во льдах ледоколом «Ленин». На борту самолета будут находиться трое: пилот-краснознаменец Антонов, старший бортмеханик Тиминский и младшим бортмехаником назначен Ваня Чубриков.

Терять время нельзя!

Корпус машины покрылся сверкающим инеем. Стоял крепкий мороз. Металлические части накалились морозом, больно обжигали руки.

Пилот в кабинке, два бортмеханика на крыльях около моторов. В мерцающем свете факелов причудливо ломаются тени на выступах самолета. Работали всю ночь, чтобы к утру приготовить машину.

Вместе с тусклым солнцем из-за гор сплошной полосой надвигалась туманная муть. Она уже опутала густой пеленой горы и двигалась ближе к реке.

Пилот в десятый раз мучительно всматривался в горизонт.

— Опасно, — с досадой произнес он.

— Неужели нельзя?! — испугался Чубриков.

— Я говорю опасно, но это не значит нельзя. Есть приказ, надо лететь, — твердо решил Антонов.

Самолет держал последний экзамен на четкость работы моторов. Спокойный Тиминский и юркий, неутомимый Чубриков, как врачи, ослушивали машину.

Обдорское население узнало о полете. Оттуда пешком, на собаках спешили люди, но самолет уже оторвался в воздух. Земля уходила, проваливалась куда-то вниз, мельчали предметы, опускался горизонт. Ближе наваливалось небо.

Самолет взял курс на север и исчез в сероватой дали. Шли на Вайгач. Самолет, то и дело нырял в воздушные ямы, на секунду захлебывались моторы в немеющей тишине.

Впереди виднелись полыньи капризного океана. Спустились ниже. Было видно, как громоздились гигантские ледяные торосы, гуляли в разводьях волны.

Море дышало густой испариной, она заполняла воздух беспросветной мутью, ширилась и росла. Совсем неожиданно ворвался самолет в густую пелену тумана, заметался, потеряв направление.

Каждый вдруг почувствовал неизбежную истину: лететь до тех пор, пока не откажут моторы, а затем... неизвестность.

Так прошел еще час напряженной борьбы с туманом.

Чуткое ухо заслышало перебои в моторах. Пропеллер слева нервно разбивал воздух, мелькал все реже и реже, взмахнул еще раз и замер...

Оставалось одно — итти на посадку...

Антонов выключил все моторы. Стало тихо. Люди боялись вспугнуть криком непривычную тишину. Самолет стремительно летел вниз, на растущие торосистые громады. Затем помнится, как застреляли на приземлении два мотора, самолет запрыгал по льду, равномерное журчание моторов сменил оглушающий треск ломающейся снасти.

...И все затихло.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Первым очнулся Тиминский. Его отбросило при ударе в угол, к приборам, и придавило кресло. Рядом поднимался Антонов. Громко звал Чубрикова. Он и тут не удержался, чтобы не пошутить.

— Эй, кто живой?! Слазьте, приехали, станция!

Они прежде всего бросились осматривать машину.

Минут через пять Тиминский докладывал пилоту:

— Поломы небольшие, можно исправить. Труднее будет подняться.

— Да, подняться нелегко, — согласился Антонов, — но если сели, как-нибудь оторвемся.

Площадка вокруг самолета заполнена ледяными горами. Какая-то гигантская сила нагромоздила их друг на друга и оставила в самых причудливых напряженных фигурах. Казалось, только на минуту затихло море, сейчас снова взбунтуется спокойный лед и пойдет гулять по арктической воде.

Их забросило в южную часть Байдарацкой губы. Далеко впереди горизонт окаймлен горной цепью, сползающей в море. Дика Байдарацкая губа, пустынны ее побережья. На сотни километров нет даже рыбацкой промысловой избушки, редко, только летом, подходят к Байдараку кочевники-ненцы.

Туман рассеялся незаметно. Воздух стал чистым, прозрачным. Люди торопились, кое-как исправляли сломанное при посадке. С моря неслась солоноватая свежесть, а за ней пришла буря. Ветер отчаянно налетал на звонкий корпус самолета, несся дальше, пока не встречал грозное препятствие — горы, тогда в бессильной злобе крутил на губе бешеный вихрь так, что трудно было устоять на ногах.

Не могло быть и речи о полете. Люди спрятались от ветра в кабину, молча лежали на мерзлых оленьих шкурах, вслушиваясь в разговор вьюги.

Пилот достал продовольственный ящик, там лежало несколько плиток шоколада и килограмма полтора сушки. Каждый получил свою долю.

Прошла ночь, кажется, никто не проронил слова, каждый думал о своем. Утром закончили все, что было из продовольствия.

А если не стихнет буран еще несколько суток?

Нужно было что-то предпринимать. Антонов молча взял винчестер.

— Пойдем, может, убьем тюленя, — предложил он Тиминскому.

— А я? — спросил Чубриков.

— Будешь ждать нас здесь... Давай знать о себе выстрелами. Только не усердствуй, патронов мало.

Они пошли, спотыкаясь о напористый ветер, и скрылись за ледяными торосами. Чубриков занялся починкой радиоприемника. Изредка он выходил из самолета и стрелял в воздух. Ветер глухо доносил ответный треск двух винчестеров.

Прошло несколько часов мучительного ожидания. Становилось темно. Чубриков еще раз дал сигнальный выстрел. Совсем близко последовал одиночный сухой треск.

«Берегут патроны», — подумал он.

Следом за выстрелом пришел Тиминский.

— Антонов где? — еще издалека кричал он.

— Не знаю, не приходил!

Они ожесточенно палили в воздух, пока не израсходовали последний патрон. Ответа не последовало.

— Мы разошлись совсем недалеко отсюда, я все время слышал его сигналы, затем все смолкло. Пытался искать — ничего не вышло.

— Я пойду, — горячился Чубриков.

— Куда?

— Искать пилота.

— Бесполезно, потеряешься сам. В двух шагах ничего не видно. — Тиминский почти силой втолкнул Чубрикова в кабинку. — Надо ждать утра!

Ночь была беспокойнее прошедшей. Тревога за товарища не давала сомкнуть глаз. Тиминский сидел уткнувшись подбородком в колени. Чубриков потянулся к приемнику, надел наушники, бесцельно крутил регуляторы. Сквозь визг в наушники слышалась музыка, где-то далеко пел женский голос...

«...Вот, там, в Омске, в клубе, где вечерами часто собиралась молодежь, кто-нибудь садился за пианино, и... тра-ля-ля-тра-ля-ля... весело звучала мелодия, а иногда пела Нина. Так хорошо пела, кажется, всегда бы слушал...

...Но почему холодно? Ветер забирается за ворот, леденит тело. Закройте дверь, сквозит...»

— Ты чего?

Чубриков встрепенулся. Совсем близко заботливое лицо Тиминского.

— Понимаешь, вспомнился Омск. Придет же такая блажь в голову!

Чтобы согреться, они теснее прижались друг к другу. Тиминский рассказывал:

— Тебе впервой, а мы с Антоновым не раз в таких переделках бывали. Всегда сходило благополучно. Вот в гражданскую войну били в Средней Азии беляков. Порой совсем, думаешь, крышка — погиб. Нет, ведь вывернешься!.. С Антоновым лет пятнадцать летаем, хороший пилот, любит воздух... — он остановился не в силах продолжать рассказ. Тревога о боевом товарище снова захлестнула пуще прежнего. Где Антонов?

В окна пробивался сквозь крутящийся снег мутноватый рассвет. Оба выпрыгнули из самолета, нетерпеливо всматривались вдаль, куда ушел Антонов. Разошлись в разные стороны на поиски и ни с чем возвратились... Ветер несколько стих, но суровее становился мороз. Чтобы немножко согреться, разожгли примус.

Когда снова собрались на поиски, из-за громадной ледяной глыбы по правую сторону самолета показалась фигура. Человек еле передвигал от усталости ноги.

— Антонов! — пронзительно закричал Чубриков.

Оба бросились навстречу пилоту.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Прошел еще день. Наступила ночь. Ветер с новой силой рвет самолет. Он гудит сильнее, чем все три пропеллера. Пьют по порции спирта и вконец утомленные долгим бодрствованием крепко засыпают...

Опять утро и опять буран. Но уже утихающий, ровный. Ветер теперь дул, низко прижимаясь к земле, начисто подметал белесые просторы.

На стоянке оживление, пробуют моторы. Опять радостно загудели три пропеллера, в их ровном перестуке таилась надежда на избавление из ледяного плена.

Моторы в порядке. Тиминский и Чубриков, вымазанные до неузнаваемости, разогревают масло.

Небо очистилось от туч. Сквозь расступившиеся облака бурно блеснуло яркое солнце, оно искрилось на льду, слепило глаза. Скоро можно лететь. Но куда?

Запасы горючего подходили к концу. Кое-как отремонтированные после неудачной посадки части самолета грозили новыми авариями. Лететь к Вайгачу опасно, почти невозможно.

Среди поющего, холодного зюйда люди намечали путевку машине.

— Итак, выход один, — говорил Антонов, — реально ли лететь к Вайгачу, если даже забыть о скромных запасах горючего? По-моему нужно попытаться взять старт и итти на Обдорск.

Да, выход оставался один. «Л-105» должен пойти не во льды, а в тундру, к людям в поселки. Каждому из экипажа было не по себе. Не привыкли они бросать начатое дело.

Угрюмые разошлись по своим местам, как-то особенно нудно, с плачем рванулись в невидимые круги пропеллера. Самолет задрожал, минуту задержался, словно приготовляясь к взлету, затем с усилием рванулся и... беспомощно остался на месте не в силах оторваться.

Круто обернулся пилот. Плотно сжатые губы Антонова разжались, пропуская ругательства. Тиминский и Чубриков прыгнули в ветер.

Машина была на приколе у льда. Плохо отбили лыжи. Лед цепкой хваткой держал самолет. Тиминский бросился в обход машины, с левой глухой стороны самолета. Его обогнал Чубриков.

— Оставайся здесь, я быстрее тебя...

Опять поспешно долбили лед. Лыжа справа уже оторвалась ото льда. Чубриков еще возился у левой лыжни. Наконец освобожденный самолет радостно заскользил вперед.

Вход в кабину справа. Чубриков бежит в обход, мимо хвостового управления, к двери. Машина уходит быстрее запутавшегося в глубоком снегу человека.

— Скорей, Чубриков!

В распахнутую дверь самолета смотрит испуганный Тиминский, он что-то кричит, пересиливая рев мотора, машет руками и поспешно исчезает.

Машина идет к подъему... Жизнь уходит... Бывают такие минуты у человека, когда сразу вдруг вспомнит он всю свою жизнь.

Воспоминания заполняют Чубрикова. Перед глазами встает такая же жуткая, как сейчас, картина.

...1921 год. Голод. Семья Чубрикова спасается от голода: уезжает на юг. В Самаре девятилетний Ванюшка убежал с поезда за кипятком. После с горячим чайником он догонял уходящий поезд. В окно вагона кричала мать, кипяток обжигал руки, а последний вагон уходил все дальше и дальше... Так он стал беспризорным...

Вот, как вагон тогда, сейчас уходила кабинка... В 1921 году он остался беспомощным, но среди живых людей. Теперь Иван был сильным, но мог остаться один. Нет, этого не может быть.

Снова из кабинки показался Тиминский, торопясь бросил на лед ружье, а затем к ногам Чубрикова, извиваясь, упала веревка.

Иван понял. Ему давали возможность спастись, а в случае неудачи оставался винчестер... Как выстрел, свалился он на снег, замерзшие пальцы судорожно вцепились в веревку.

После он ничего не помнил. Не помнил, как тащился по острым комочкам льда, оставляя на них платье и кровь, как его уже на взлете втащили вовнутрь самолета и долго пытались вырвать веревку.

Очнулся, когда самолет прошел суровый Байдарак. Внизу расстилалась ровная тундра.

...Когда вновь забушует весна, винчестер унесет на льдине далеко, в суровый океан.

3 апреля их самолет приземлился в Обдорске, а через пару дней они уже были готовы к следующему рейсу.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Для Чубрикова этот полет был боевым крещением. Ледяной плен и опасности были для него суровым испытанием на смелость, на выдержку.

Он неплохо выдержал испытание...

Чубриков уже летал самостоятельно старшим бортмехаником. Неспокойной норовистой энергией он всегда выходил победителем из самых опасных переделок.

Зимой 1933 года подготовлялись разведывательные полеты в Казымской тайге. Чубриков первым доложил начальству.

— Желаю принять участие в полетах.

Вскоре вылетели по направлению к озеру Нум-то[84]Нум-то — южная граница Ямало-Ненецкого округа.. Над тундрой легче летать, чем над тайгой. В тундре значительно больше возможностей для вынужденной посадки. Кроме этого летели наугад, вслепую.

Экипаж благополучно справился уже с несколькими полетами. Предстоял самый трудный маршрут.

Они снова летели над дикими непроходимыми урманами Казыма. Внизу однообразно тянулся вечно зеленый лесной ковер. Машина достаточно поистрепалась за последние полеты, но моторы попрежнему гудели ровно, без перебоев.

Еще далеко видно, как расступилась непокорная тайга перед громадным Нум-то. Удачно приземлилась на твердый снежный наст озера. Ночью попеременно с пилотом дежурили у машины, а чуть поднялась заря уже готовились в обратный путь.

Когда солнце взметнулось над тайгой, Чубриков раскручивал упругий пропеллер, пока не вырвался тот, захлебываясь в стремительном разбеге, и вдруг... гордая грудь самолета, ее мотор вспыхнули удушливым, дымным пламенем. Огонь все разрастался. Дико закричал Чубриков. Сорвал с себя комбинезон и стремительно ожесточенно кинулся на огонь, закрывая комбинезоном языки пламени. Огонь на минуту стих, потом с новой силой вырвался из меховой преграды. Тогда бортмеханик кинулся на огонь собственным телом. Рубашка вспыхивала режущими огоньками, но он не замечал боли. Была одна тревога за машину. На помощь подоспел пилот. Вместе едва потушили пожар.

Чубриков едва оправился от ожогов, а снова уже сел в кабину, по правую сторону от пилота. Он рвался к новым большим полетам. Его непокорная натура снова искала опасности, чтобы побеждать их непреклонной волей молодого большевика.



САМОЛЕТ В КОСМОСЕ

(Из записной книжки участника арктических полетов)



Май на полуострове Таймыр в 1935 году выдался особенно буйный. Снега душили, и ветры гнали по земле колючую поземку. Ночью и днем над просторами тундр проносились метелицы. Вместе с ветрами шли из сердца Арктики на берега северных морей лютые морозы. До железа и алюминия самолета рукой нельзя было дотронуться — обожжет.

Этой весной знаменитый полярный летчик А. Д. Алексеев получил задание — проложить летную зимнюю трассу от Игарки до Нордвика. До весны 1935 года над этими землями не пролетал еще ни один самолет. Но теперь для Нордвика наличие воздушного сообщения с большой землей стало необходимостью. У соляных куполообразных сопок Нордвика, на острове Никифора Бегичева, в устье реки Анаборы работали люди. На берегу залива строили город с электричеством и телефоном. Люди завоевали земли полуострова Юрунг-Тумус. Оставалось завоевать его еще с воздуха, и тогда судьба далекого, угрюмого Нордвика будет окончательно решена.

Эту задачу дали разрешить полярному летчику А. Д. Алексееву.


* * *


Пилот довел машину от Игарки до маленького тундрового станка[85]Так называют на Севере стационарные селения. на реке Хатанге, что впадает в море Лаптевых возле желанного мыса. На пути через весь Таймыр погода благоприятствовала. А тут, как назло, северная зима из последних сил начала воевать с наступающей весной.

Солнце круглые сутки не заходило за горизонт, а с земли его не было видно. Снег валил плотной стеной, и за этой защитой 500 километров, отделяющие Хатангу от Нордвика, были непреодолимы.

— Пустяк остался совсем, а тут сиди. Вот уж действительно — у моря да ждать погоды, — негодовал бортмеханик Николай Сугробов.

Он спокоен и хладнокровен. Он знает капризы снегов и умеет побеждать их. Не летчику ли Алексееву за долгие годы полетов на Севере приходилось стоять один на один с неожиданностью, суровостью и коварством Арктики? Не он ли месяцами готовился к отправке на новые неизведанные острова и реки? Так было и во время полетов с Чухновским за пропавшими людьми незадачливой экспедиции Нобиле к Северному полюсу. Так было при полетах на остров пилота Каменева, на Северную землю. Так было в периоды долгих рискованных ледовых разведок. Анатолий Дмитриевич спокоен.

— Выдержка, хладнокровие — все здесь. Погода подурит и образумится.

Как-то под вечер, после семидневной молчаливой схватки с погодой, Сугробов, возвратясь от самолета, серьезно сказал:

— Ну, кажется, завтра летим.

Заметны на лицах слушателей недоверчивые гримасы. Он опять повторил:

— Завтра летим!

— Нюх у тебя, Коля, хороший, — подтвердил Алексеев. — С утра видно было, что завтра пурга уляжется.

Наутро машину приготовили на старт. Яркое солнце светило безудержно. За ночь снег прибило к земле морозом, и теперь лучи солнца искрились на ровной простыне снегов тысячами разноцветных дорогих каменьев.

Разбежавшись, самолет ринулся в воздух, в последний этап завоевания полуострова Юрунг-Тумус с воздуха.

Сделав круг над станком, Алексеев положил машину на курс норд. Полет начался.

Впереди был желанный мыс. А под самолетом распласталась белая, однообразная тундра — царство снега.

Машина тихо шла над снегом. Внизу не было никаких ориентиров, и теперь казалось, что самолет вовсе не мчится с крейсерской скоростью, а еле-еле карабкается по глубокому сугробу. Но стрелка прибора под напором ветра указывала на цифру 220.

Алексеев сидел на удобном откидном стуле, слившись с рукоятями, педалями и рычагами управления. Руки и ноги его постоянно чувствовали нетвердую поступь самолета. Дул лобовой ветер. Машину качало.

Справа уголком глаза командир видел лицо своего механика, борющегося со сном...

Пилот взглянул вниз и вдруг почувствовал какую-то внезапную режущую боль в глазах. Под самолетом искрился далекий блестящий снег. Бескрайная снеговая пустыня лежала ровно, без возвышенностей, увалов и взгорий. Яркие солнечные лучи, падая на землю, сейчас же отражались на снеговых кристаллах и с той же силой и яркостью отпрыгивали обратно вверх...

Из глаз побежали слезы. А еще через полчаса водитель самолета ощутил легкое головокружение. Боль в глазах усиливалась.

Ощущение чего-то легкого, невесомого и невидимого надвинулось на пилота. Он оглянулся кругом. Впереди машины, по сторонам, сзади, за фюзеляжем было пусто, светло и бесконечно...

Прячась за козырек кабины, командир глянул вниз. И там не было ничего.

Пустота. Свет. Бездонность...

«Где я? — спрашивал себя Алексеев. — Где земля?»

Ему вдруг показалось, что самолет летит вовсе не над землей. Земли не было! Она провалилась вниз, а машина врезалась в какой-то другой мир.

Самолет летел в космосе. Летчику показалось, что кругом машины носились миры вселенной и они пылали ярким, все пожирающим блеском.

Алексеев еще раз взглянул за борт и снова не увидел ничего. Прежняя пустота, бездонная пропасть ликующего бесцветия!

Машина преодолела силу притяжения земли и оторвалась от нее за миллионы верст...

Пилот вглядывался в приборы. На румбе компаса был норд. Высота — полторы тысячи метров. Приборы чуть виднелись, хотя Алексеев и глядел на них своими широко открытыми слезящимися глазами.

— Нордвик! Соляные сопки, видишь, Дмитрич.

Это кричал ему в правое ухо, закрытое кожей и обезьяньим мехом, бортмеханик. Голос Сугробова доносился до него глухо, как будто издалека.

«Где я?» — повторял про себя пилот.

Он толкнул локтем Сугробова и помаячил ему о замене в управлении самолетом...

Алексеев закрыл глаза меховыми крагами и опустил голову на колени. Глаза нестерпимо резало, и теперь казалось, что в мозг вонзились тысячи острых игл.

— Посадку! Аэродром показывают... бери! Что с тобой, командир?! — кричал далекий голос.

«Надо садиться», — пронеслось в воспаленном мозгу, и, подняв голову, летчик крикнул:

— Хорошо! Приготовься!

Опять впились руки в механизм управления, ноги давили педали...

Вдруг в глазах преломилось изображение гор, нагромождение льда, черные точки на снегу, огромная буква «Т» на аэродроме... Через мгновение опять пришла боль, все исчезло...

Стиснув зубы, чтобы не закричать, летчик выключил моторы и стал опускать машину на посадку под резким углом.

— Торосы!— кричит Николай Сугробов и трясет командира за плечо.

Алексеев быстро включил моторы и рванул аэроплан кверху. Прошел еще минуты две и опять выключил.

— Лед, Дмитрич! Лед! — снова кричит механик. — Куда ты?

Летчик опять взмывает на минуту машину кверху...

Самолет прыгает надо льдом, как блоха.

Боль в глазах мутила рассудок. «Скорей бы земля или еще там что».

— Дядя Митяй!..

«Поздно, Коля, поздно».

У-ух! Удар. Толчок. Треск. Стремление по инерции вперед, боль в лице от удара о приборы. Все замолкло...


* * *


От толчка пассажир самолета — парторг правительственной зимовки на мысе Нордвик — проснулся. Он неуклюже полез к выходу, ежась от холода. Вывалившись в снег, он как можно веселей крикнул:

— Ну вот и чайку выпьем теперь!

Вдруг из кабины пилота спиной к парторгу медленно поднялся Алексеев и на ощупь («как слепой, что это он», — подумал парторг) полез из самолета. В это же время выпрыгнул на снег и Сугробов.

Парторг взглянул на механика и замер: лицо у него было залито кровью.

— Слепой что ли ты сегодня, Дмитрич? Смотри, что наделал...

Сугробов поперхнулся, закашлялся и выплюнул на снег вместе с кровавой слюной два зуба.

— Кричал: лед...

На звук его голоса Алексеев обернулся. Слова застряли в горле у механика, когда он взглянул на лицо пилота. На него глядели мертвые, дикие, холодные глаза.

— Коля, я не вижу. Я ослеп, товарищ. От снега ослеп, — прохрипел Алексеев, лег в снег вниз лицом и, захватив полные пригоршни холодного снега, прижал его к разбитому пылающему лицу. Белый снег окрасился в средине, и кровь расходилась темным пятном все шире и шире...


* * *


Алексеев не ослеп. Воспалительный процесс глаз скоро прошел.

Через три года, когда советские летчики вели звено самолетов на Северный полюс, командиром одной из машин «СССР-Н-172» был полярный летчик Анатолий Дмитриевич Алексеев — Герой Советского Союза.



БУХТА ТЮЛЕНЬЯ



1


Выходя из гавани, «Седов» простуженным голосом рявкнул. И туман и сентябрьская промозглая изморось шарахнулись в стороны от этого рева. Белый пар от сирены ледокола, прижатый плотным воздухом, вместе с дымом из труб корабля, низко стлался по воде.

Ветра не было. Последние штормы-буяны ушли далеко на запад от Карского моря к теплым водам Гольфстрема — воевать из последних сил с опускающейся на землю зимой.

«Седов» прокричал в последний раз. И хотя с корабля давно уже ничего не было видно, зимовщики продолжали молча махать шапками. И это было прощание: трогательное своей сдержанной теплотой, может быть, даже скупое и суровое.

Тихая, смиренная бухта ласково плескалась о берег...

— Ну, вот мы и осиротели, товарищи, — просто сказал начальник острова. Никто из остальных четырех не ответил ему. Радист Даров строго смотрел вслед ледоколу; доктор Трегуб, пряча взволнованные глаза, нагнулся к земле, словно увидел на берегу редчайший камень; метеоролог Афанасьев резко повернулся и быстро зашагал к зимовке, а повар Матвеич пнул с сердцем подвернувшегося пса и со злобой накинулся на него:

— Чего под ноги лезешь? Ласкуша чортова, — хотя собака и не думала искать у старика ласки.

Разговор явно не получался. Каждый хотел в одиночестве осмыслить новое, необычайное свое положение, перечувствовать прощание с людьми на год...


2


Они отлично прожили долгих семь месяцев. В темные сплошные ночи-дни пять человек несли свои вахты. Когда страшные, многобальные ветры-норды валили людей с ног, тысячи- невидимых игл вонзались в лицо, стыли глаза, собаки скулили и глубоко зарывались в снег в поисках тепла, — метеоролог бродил возле домов по веревке, на ощупь отыскивая приборы, и потом составлял синоптические характеристики поведения капризной арктической зимы. Рация регулярно отправляла сводки в Москву, Ленинград, Архангельск, Свердловск, и там донесения из бухты Тюленьей вместе с другими сводками полярных станций «делали погоду» для всей страны.

Семь месяцев они работали с увлечением, с азартом, словно одержимые. Собираясь вместе за едой и на отдыхе в кают-компании, они несли с собой задор и бодрость счастливых людей. Сколько раз маленький, доверху запорошенный хрустким снегом, домик зимовки слышал необычайные рассказы, громкий смех и дружные песни. Зимовщики были счастливы. Для полноты жизни нехватало только общения с людьми Большой Земли и свежих новостей и впечатлений, таких ярких в нашей стране.

То, что выискивали зимовщики в сумасшедшей пляске эфира, среди лекций и оперных арий, пожалуй, еще острее давало чувствовать свою оторванность.

На зимовку незаметно пробрался самый злейший враг — скука.

Первым сдался Трегуб. Он стал часто уходить от товарищей, и они не раз находили его сидящим на берегу моря. Пьянея от буйных апрельских ветров с юга, пахнущих теплом и зеленью, доктор пел какие-то тягучие песни. Он бросил брить бороду и заметно опустился. В разговорах с друзьями Николай Михайлович все чаще и чаще срывался на грубости, дерзил, словно хотел обидеть человека и сделать его похожим на себя. Как-то в кают-компании доктор заявил:

— Забрались куда-то в царство моржей да тюленей. И вы думаете, мы нужны кому-нибудь?

Только о дочке своей, оставленной в Москве, вспоминал нежно: отец тосковал...

Ему все прощали, понимали его нервное взвинченное состояние, окружали заботой, вниманием и старались не оставлять одного. И все же в жизни островитян появилась маленькая трещина. Но однажды, перед самым Первомаем, в кают-компанию вошел бледный, с дрожащими руками радист.

— Самолет, — глухо сказал он и протянул начальнику журнал со свежей записью телеграмм.

Все настороженно ждали, пока начальник читал, а когда увидели, как этот большой, спокойный человек растерянно вытер пот со лба, поняли, что случилось нечто огромное.

— Самолет, — повторил начальник, — к нам летит самолет. Будет через три-четыре дня, очевидно, сядет. Нужен аэродром, товарищи...

Самолет ждали долго. Последние дни, как назло, лютовала из последних сил полярная зима. Ветры северные принесли из ледяных полей каскады плотного снега и бросали его на землю. Снег ложился на лед моря и бухты пушистым покровом, хороня коварные изломы торосов.

С утра до ночи все пятеро воевали со снегом. Борьба была неравной. По пятнадцати часов зимовщики расчищали площадку, а возвращаясь снова после отдыха, не могли найти место последней своей работы. Конечно, можно было отступить, но тогда терялась последняя надежда на прилет аэроплана.

Усталые, потные, приходили они домой, и начальник диктовал Дарову очередную, похожую на лаконический приговор самим себе, телеграмму на материк: «Снег тчк. Видимости никакой тчк Площадки нет Никитин».

Летчик сидел в двухстах километрах от Тюленьей и выжидал...


3


В светлые часы бесконечного весеннего дня, когда темнота ушла надолго, трудно было уловить, где кончался апрель и начинался май. Ранним неожиданно ясным утром, когда молодому маю не минуло еще и пяти часов от роду, над Тюленьей замурлыкал мотор машины. Самолет прошел первый раз высоко, и никто не встретил его: люди спали; только красный флаг, вывешенный заботливым Матвеичем над входом в дом, приветствовал оранжевую птицу. Сделав круг, машина во второй раз пошла над зимовкой ниже. Внезапно дверь жилого дома станции откинулась настежь, и из нее стали поочередно выбрасываться необычайные люди: начальник без шапки, в одной сорочке и в меховых собачьих чулках; радист в резиновом плаще (что попало под руку), в ночной пижаме и комнатных туфлях на босую ногу; доктор в моржовой рыжей шапке, в дохе, в трусах и сапогах; метеоролог, застегнутый кое-как, и Матвеич в полной экипировке и почему-то с двустволкой.

— Эй, гусак, — кричал Матвеич, словно с самолета его услышат. — Эй! Давай, давай хлюпай сюда, милый! — и вдруг неожиданно громыхнул дуплетом.

— Перестаньте, Матвеич, что вы делаете? — очнулся начальник, хотя у самого в груди так и подсасывало выкинуть что-нибудь такое радостное, мальчишеское. — За мной, на аэродром... надо выложить крест... катастрофа. Ну, живо!

И они побежали по сугробам, как были одеты, кто в чем. Полкилометра до площади, по пояс увязая в снегу, они бежали, выбиваясь из последних сил. На полдороге побледневший Матвеич опустился в снег и с отчаянием прошептал:

— Не могу больше... Загорелся я, братцы... Эх ты, старость подлая... да что же это, право, в самом деле, — и заплакал.

А самолет продолжал кружиться.

Наконец начальник дошел до лопат и медленно лег на снег во весь рост. Около его головы оказалось лице Трегуба. Доктор дышал жарко и, видимо, многого не понимал, как и не чувствовал, что лежит в снегу в трусиках. Вскоре Даров и метеоролог дополнили крест. Все четверо перевернулись на спины и жадно следили за машиной. На этот раз самолет шел бреющим полетом, совсем низко. Отчетливо были видны оранжевые бока и грудь аэроплана, огромные буквы на крыльях и номер на фюзеляже. Из кабины летнаба махали руками... Кто там сидел, счастливец, который еще десять дней тому назад был в Москве, пил лимонад, а может быть, был оштрафован милиционером в белых перчатках за нарушение правил уличного движения?

— Машина Севморпути из отряда «Авиаарктика», — резюмировал Трегуб.

На самолете, видимо, поняли знак, да и вряд ли пилот надеялся на аэродром, потому что, делая последний круг над полярной станцией, из машины вдруг выбросили вымпел с внушительным свертком почты. Затем летчик прибавил газ, мотор залился, исчез в невидимом разбеге пропеллер, и машина взяла курс на юг, на Большую Землю...

Так наступило Первое мая.


4


На торжественный митинг и товарищеский праздничный банкет доктор Трегуб виновато юркнул в кают-компанию из своей комнаты в белоснежной сорочке с крахмальным воротничком и начисто выбритый. В ответ на удивленный взгляд друзей он молча протянул номер «Правды», только что доставленный крылатым почтальоном. Николай Михайлович указал на заметку на 4-й странице:

— Стыдно стало, товарищи, честное слово, стыдно...

В лаконичной тассовской заметке говорилось, что в ряде колхозов Азово-Черноморья с начала посевной открылись парикмахерские.

Начальник был выбрит, он взглянул на остальных — они смущенно и виновато ерошили густые свои бороды. Банкет отложили на полчаса, несмотря на протесты Матвеича, для «культурности вида», как сострил доктор...

Через полчаса они торжественно пропели «Интернационал», и слово взял начальник:

— Я предлагаю тост за нашу великую Родину. Какая у нас страна: могучая, славная и чистая, товарищи! Вдумайтесь только в смысл работы для такой страны, и, честное слово, хочется улыбаться от счастья. Я говорю, кажется, бессвязно, может быть, это и есть волнение. Пусть — я не стыжусь... Я пью за цветы, за то, что где-то там, на Большой Земле, люди сейчас бросают в землю зерно, за сирень, которая уже расцвела, за персики, за ребят-бутузов, играющих в теплом песке, за молодежь, идущую с улыбками на парадах. Я поднимаю бокал за нашу партию, которая дала нам такую изумительную жизнь, которая так чутко заботится о нас — полярниках, разбросанных на далеких островах, мысах и заливах... Наша работа — работа инженеров погоды — еще не закончена. Я думаю, что не ошибусь, если выражу общее мнение наше: будем и дальше работать во всю! Ибо мы знаем, что неистовая зелень на полях Кубани, в виноградниках и садах Кавказа и Крыма — все благодати земли рождаются не без нашего участия... Арктика — это кузница погоды. А мы — инженеры, делающие погоду для нашей страны...

— Алло! Алло! — перебивает путаную речь начальника громкоговоритель, настроенный на радиостанцию имени Коминтерна. — Говорит Москва! Передаем разговор семей полярников со своими родными, зимующими в Арктике. Вызываем остров Диксон. Диксон, слушайте, Диксон!..

Банкет прервался. Невозможно было сидеть равнодушно за столом, когда люди близкие, но сейчас далекие — по нескольку мгновений слушали голоса жен, отцов, матерей, ребят из чудесной столицы. Вслед за Диксоном вызвали зимовки мыса Сердце-Камень, острова Уединения, еще кого-то, и когда, наконец, далекий равнодушный голос диктора произнес с хрипом: «Вызываем бухту Тюленью!» — все рванулись к круглому картону. «Бухта Тюленья! Вызываем врача полярной станции Николая Михайловича Трегуба. Товарищ Трегуб, у микрофона ваша дочь Ага...»

— Я здесь, дочка, я слушаю, маленькая моя! — истерично закричал доктор, судорожно сжимая в руках репродуктор. — Ну, ну, дочка! Отстаньте, черствый вы человек. Не мешайте! — негодовал он, когда коварный картон донес сюда предостерегающий шопот диктора: «Только ты не плачь, Агочка, папу не надо расстраивать».

— Я и не буду плакать, — заговорил картон звонким детским голосом, — зачем плакать? Здравствуй, папа...

— Здравствуй, здравствуй, дочка, — шептал доктор.

— ...Живем хорошо. Ты знаешь, папа, у нас Мурка трех котят нашла, маленькие. Рядом с нами большой, большой дом вырос. Когда поедешь к нам, привези мне белого медведку. Хорошо? Ладно ведь, папа? Почему нельзя? — спрашивала она кого-то. — Пустите я еще хочу к папе...

— Пустите, ребенка! Что вы делаете, товарищ? — неистовствовал Трегуб. Матвеич ласково взял его за руки, оторвал от репродуктора и, плача сам, стал уговаривать, как маленького.

Вызвали начальника. Говорила жена бодро, с подъемом, видимо, не в первый раз; взволнованный Даров слушал тихий, ровный голос матери («Санюшка, береги себя»); метеоролог услышал от сестры-комсомолки, что у них в горкоме сейчас очень-очень много работы. Последним вызвали Матвеича. Он сначала не поверил:

— Да ну вас, право, кто станет говорить-то? Жены нет давно, а сын летает где-то на линии. Не балуйтесь...

Но Москва настаивала:

— Вызываем товарища Ростова, Кузьма Матвеич, слушайте, с вами будет разговаривать представитель Политуправления Северного морского пути. Слушайте...

— Товарищ Ростов! На днях получено сообщение, что ваш сын — летчик Федор Кузьмич Ростов — успешно закончил большой арктический перелет по маршруту Москва — Иркутск — мыс Нордвик — мыс Челюскин. Он совсем рядом с вами, в двухстах километрах. Он спрашивал разрешения доставить в бухту Тюленью почту и повидаться с вами, ему разрешили этот полет. Если он сейчас у вас на зимовке — обнимите его и поздравьте с большим успехом. Ваш сын — храбрый человек, товарищ Ростов. Привет.,.

— Федя, Федька... — растерянно бормотал старик. — Это его «гусак» был здесь. А я-то, дурной, звал сесть на лед, а?

Начальник подошел к нему, обнял и, улыбаясь, сказал:

— За отсутствующего сына обнимаю отца. Банкет продолжается, друзья. За смелых людей, в груди у которых сердце большевиков! За летчиков, за счастливый путь Федора Ростова и за отца, имеющего такого сына!

Безмолвный ветер пронесся над домиком, подхватил и унес с собой дружную песню.


Игарка; 1937 г.


Читать далее

РАССКАЗЫ О ПОЛЯРНИКАХ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть