Часть шестая

Онлайн чтение книги Шишкин лес
Часть шестая

1

Сейчас мой самолет разобьется, а мне еще надо успеть додумать какую-то мысль. О чем я думал? Вспомнил. Я думал, кто я? Вообще, что такое я? Я не понимаю самой простой вещи, где кончаюсь я и начинается все остальное. Когда меня не будет, весь мир станет немножко другим, или он останется точно таким же без меня? Или он будет таким же, но потому, что каким-то образом я в нем останусь?

Мне сейчас кажется, что эта мысль вообще самая главная и все должны об этом думать. А думают все совершенно о другом.

Вот Павел Левко и мой сын Котя пьют не чокаясь.

— Не заплатите — следующим будет кто-то из вас, — говорит Павел Коте. — Я понимаю, девяти миллионов у вас нет, но надо найти.

Вот старенькая, одетая в школьную форму Зина стоит перед Максом и теребит застенчиво свой черный передник:

— Я же Зинка! Твоя первая любовь.

— Зиночка, у нас с тобой никогда ничего не было. Тебе все это только кажется, — улыбается ей Макс своей вечно приветливой иностранной улыбкой.

— Теперь можно всем сказать правду, — шепотом говорит Зина. — Но про ребенка говорить все равно не надо.

— Про какого ребенка?

— Про нашу дочь.

Вот мой папа втолковывает Максу:

— Левко хочет п-п-п-получить эту лицензию и стать одним из самых богатых людей в мире. И Леша ему каким-то образом мешал. За это у нас убивают. И его уб-б-били.

Вот наш дом в Шишкином Лесу, из которого почти все вывезено в Машину галерею. Вечер. Темнеет. Стучит вдали электричка. Моросит дождик. Пахнет мокрой листвой, дымом и грибами, неповторимый, единственный в мире дух Подмосковья. Степина машина стоит у калитки, Макс, с сумкой в руке, поднимается на крыльцо. Степа остается у калитки.

— Ключ справа в щели под п-п-перилами, — напоминает он.

— Я знаю. — Макс достает из мокрого тайника ключ.

— Зачем ты это д-д-д-делаешь? — сокрушается Степа. — Тут даже электричество отключено.

— Папа, это последняя ночь, когда я могу побыть в этом доме. Завтра он будет продан на аукционе.

— Ты так говоришь, б-б-будто я в этом виноват.

— Ты не виноват, но я как-никак твой старший сын, а ты даже не посоветовался со мной, продавать дом или не продавать.

— Я думал, что ты согласен.

— Нет, я вовсе не согласен. Я считаю, что это дикая глупость. Когда с нас стали требовать эти девять миллионов, надо было сразу заявить в милицию, в прокуратуру и сказать этим твоим приятелям в Кремле. Но ты заранее убежден, что все в заговоре против тебя и никто не поможет. Ты никому не веришь. Вы тут в России все сошли с ума.

При Сталине и Брежневе вы друг другу верили, а теперь дожили до демократии и не верите никому и ничему.

— Ты просто не п-п-понимаешь.

— Я понимаю гораздо больше, чем ты, — волнуется Макс. — Потому что я живу не в этой безумной стране, а в нормальном мире, где все основано на законах и взаимном доверии. Но, когда я пытаюсь тебе что-то объяснить, ты на меня смотришь как на болвана. И все время гонишь в Лондон.

— Я не гоню. Но тебе же надо там спектакль сдавать.

— Чихать ты хотел на Лондон и мой спектакль. Тебя просто раздражает мое присутствие. И так было всегда.

— Это неправда.

— Это правда. Я же урод в семье. Все нормальные Николкины, перебесившись, становятся столпами русского общества. А я так и не перебесился. Не оправдал твоих надежд.

Это мне очень знакомо. Я тоже вечно об этом думаю, даже не думаю — подсознательно озабочен, оправдываю ли я папины надежды или не оправдываю. Ужас, но факт. Мы с Максом пожилые люди, но до сих пор, как в детстве, нам кажется, что мы его надежд не оправдываем, и что он, наш папа, во всех отношениях умнее, талантливее, счастливее нас и вообще живет правильнее, чем мы, и что до папы нам никогда, никогда, никогда не дорасти.

— Ну хорошо. Ночуй здесь один, — горестно кривится Степа.

— Да, папа, человек иногда хочет просто побыть один! — театрально восклицает Макс.

Входит в дом и громко захлопывает за собой дверь. В театре это называется «уход». Макс не только выдающийся режиссер. Он сам по себе — театр. Вся его жизнь — непрерывный спектакль. Посмотрев вслед Максу и задумчиво пожевав ртом, Степа садится в машину, неуклюже разворачивается и уезжает, задев и опрокинув при этом мусорный бак.


В темноте кухни вспыхивает спичка. Макс зажигает свечу. Потом еще одну. Свечи он принес с собой в сумке. Там же у него припасены две тарелки, два бокала, две вилки и два ножа, бутылка вина, бутылка виски и слегка помятый букет роз.

Когда Макс говорит, что хочет побыть один, это очень подозрительно. Обычно это означает, что опять появилась женщина, на которой Макс хочет жениться. Я женился один раз, а Макс — трижды. И всякий раз по страстной любви.

В доме нет мебели, но Макс перетаскивает из кухни в столовую три табуретки, одну из которых, накрыв извлеченной из сумки салфеткой, он превращает в стол.

Потом он достает из сумки магнитофон и включает его. Итальянец Челентано поет нечто трогательное конца семидесятых годов.

Бутылку вина Макс ставит на табуретку.

Бутылку виски он уносит в кухню, кладет ее в раковину и открывает кран. Кран тихо свистит, но воды нет.

Макс при свете свечи лезет под раковину и откручивает вентиль. Кран хрюкает, вода хлещет из него с неожиданной силой.

Вернувшись в столовую, Макс, используя в качестве вазы молочную бутылку, заталкивает в нее стебли роз.

Макс не только выглядит на тридцать лет моложе, он и ведет себя как молодой. Ему шестьдесят один год, а он еще надеется найти свое счастье.

Стук в дверь. Макс кладет в рот мятную конфетку и с розами в руках спешит открывать. А за дверью не та, кого он ждет, а Степа. Немая сцена.

— Извини, деточка, что я вернулся, — поглядев на розы и пожевав губами, врет Степа. — Я забыл спросить, когда за тобой завтра заехать.

— Не надо заезжать. Я доберусь сам. Вытянув шею, Степа смотрит через плечо Макса на горящие свечи, тарелки и вино.

— Да, папа, я жду одного человека! — с вызовом провозглашает Макс.

— П-п-понятно.

— Вот поэтому я никогда не могу быть с тобой откровенным! Вот из-за этого твоего презрительного взгляда.

— Почему презрительного? — искренне не понимает Степа. — Мне п-п-просто интересно. Я ее знаю?

— Да, сейчас сюда придет Женя.

— Какая Женя?

— Папа, в моей жизни была только одна Женя! Женя Левко. Дочь Зины.

— Ах, эта Женя?.. — удивляется Степа. — Но ведь это же было так д-д-давно.

— Да, это было восемнадцать лет назад, — нервничает Макс. — Но я все время думаю о ней. Я все эти годы думал о ней каждый день. То, что мы не вместе, — чудовищная ошибка. Поэтому я узнал ее телефон, и мы договорились встретиться.

— Здесь?

— Да, папа, здесь, потому что тогда это началось здесь. Вы с мамой были в городе, Лешка снимал кино, я сидел здесь один, и она пришла. И это был самый счастливый день в моей жизни.

В таких случаях Макс сам себе верит.

— Я п-п-помню, — говорит Степа. — Она лазала к тебе через дырку в заборе. Такая б-б-бледнень-кая, тощенькая была девчоночка.

— Для меня это была самая красивая женщина в мире.

— Но ты же с тех пор ее не видел.

— Да, не видел. Но она все время стоит у меня перед глазами.

— Но она за это время могла измениться, — деликатно напоминает Степа. — Она, кажется, работает в прокуратуре. И вообще изменилась.

— Даже если она замужем, даже если у нее шесть человек детей, для меня ничего не изменилось, — сам себе веря, провозглашает Макс. — Мы должны быть вместе.

— Значит, завтра за тобой не приезжать?

— Нет.

Дверь за Степой закрывается. Погримасничав лицом от некоторого смущения, Макс убегает обратно в столовую продолжать приготовления.

Степа возвращается к машине, но любопытство мучает его. Подойдя к забору Левко, он смотрит в щель.

Дом Левко огромен, добротен и уродлив. Из него доносится складное пение. Там опять гости. Во дворе стоят три «мерседеса». К запахам осени примешивается запах американских сигарет. В беседке курят шоферы и охранники гостей Павла.

Когда Женя выходит из боковой двери дома в сад, охранники не видят ее, а Степа видит. Женя — чрезвычайно толстая, патологически толстая женщина в строгом деловом костюме. Стараясь не производить лишнего шума, пригнувшись, она проходит под ветвями яблонь к забору, отделяющему владения Левко от наших, отгибает висящую на одном гвозде доску, протискивается в лаз и застревает.

Степа внимательно наблюдает ее попытки освободиться. Гвоздь, торчащий из доски, держит ее за рукав пиджака. Ни назад — ни вперед.

Восемнадцать лет назад, когда Макс закрутил с юной Женькой роман, он был женат на матери Антона, артистке Ларисе Касымовой. Антону было двенадцать лет, и Женин дедушка, маршал Василий Левко, об этом романе своей внучки с женатым Максом узнал. Вся жизнь Макса изменилась из-за этой дырки в заборе. Именно из-за этой дырки. Вот об этом я и думаю. Все на свете связано. Где кончается одно и начинается другое, понять совершенно невозможно.

Застрявшая в заборе Женя пытается расшатать соседние доски, и в это время дверь дома Левко открывается и Павел выпускает погулять добермана.

За дверью яркий свет и стройное пение:

Представьте себе, представьте себе.

Совсем как огуречик.

Представьте себе, представьте себе,

Зелененький он был.

Павел опять закрывает дверь. Доберман, подняв ногу, писает на лимузин Ивана Филипповича, а потом, почуяв застрявшую в заборе Женю, стремглав мчится к ней через сад и, радостно повизгивая, лижет ей лицо.

Женя, боясь, что услышат охранники, пытается его успокоить. Одновременно она протискивается в дыру. Огромное тело ее дергается в заборе. Наконец еще две доски отлетают, и, разодрав пиджак, ей удается пролезть на нашу территорию.

Доберман оглушительно лает. Отзываются другие собаки Шишкина Леса. Охранники светят фонариками под яблонями Левко, но Жени там уже нет. Она быстро идет через темный сад к нашему крыльцу.

Когда Макс открывает дверь, ее тело загораживает весь дверной проем, и реакцию Макса папа не видит. Очевидно, Макс не сразу Женю узнает, потому что стояние в дверях длится довольно долго. Моросит дождик. Лают собаки. Наконец Женя входит, и дверь закрывается.

Степа, сокрушено покачав головой, садится в машину и уезжает.


Другой бы сразу нашел способ увильнуть, но Макс не таков. Это как режиссер Макс с женщинами тиран и деспот, но в жизни он робкий и деликатный человек. Оттого он и влипает всегда в разные дурацкие ситуации.

В свете свечей Макс и Женя сидят друг против друга на табуретках. Огромная тень Жени загибается на потолок. В дырку разорванного гвоздем пиджака виден ее колоссальный лифчик.

— Я сегодня плохо выгляжу. Это от волнения, — говорит Женя.

— Я тоже очень волнуюсь, — улыбается Макс иностранной улыбкой.

Он подавлен ужасной переменой во внешности Жени, но виду не подает.

— Какая удача, что ты позвонил, — говорит огромная Женя. — Я все время о тебе думала. Но сама бы не решилась сделать первый шаг. Что ты так смотришь? Я сильно изменилась?

— Нет.

— Я тоже так считаю, — соглашается Женя. — Внешность — это ерунда. Главное — то, что тут, в душе.

И кладет руку на свою необъятную грудь.

— Да, безусловно, — говорит Макс.

Женя неотрывно смотрит ему в глаза. Во взгляде ее чувствуется энергия и воля.

— Даже не верится, — говорит она. — Мне тебя так не хватало. Ты даже не представляешь себе, что ты для меня значишь. Ты же для меня бог. — И нежно гладит его по руке.

— Ну зачем так, — теряясь, бормочет Макс. — Я не бог.

— Нет, ты бог. И ты мне позвонил.

Макс осторожно отнимает у нее свою руку, якобы чтобы налить в бокалы вино.

— Вот вино, — говорит Макс. — У меня еще виски есть. Я не знал, что ты пьешь.

— Я все пью, — смотрит ему в глаза Женя. — Давай сперва вино, а потом виски. Ну, за нас?

— За нас.

— За бога и простую смертную, — говорит Женя.

Чокается с Максом. Пьют. Макс отпивает чуть-чуть, а Женя одним глотком опустошает бокал и пододвигает Максу, чтоб он его опять наполнил.

— Теперь я расскажу тебе про себя, — говорит она. — Ведь ты про меня ничего не знаешь. Когда ты уехал в Англию, я поступила на юрфак и вышла замуж за Васюкова. Ты помнишь Васюкова?

— Нет.

— Ну как же, ты его видел сто раз, он же у нас бывал. Полковник Васюков. Подчиненный деда из Комитета. Но Васюков пять лет назад умер от инфаркта, а о покойниках плохо не говорят. Теперь я совершенно свободный человек с трехкомнатной квартирой на Фрунзенской набережной и коттеджем в Малаховке, который я сдаю. То есть я материально обеспечена. Ты имей это в виду. Это важно, чтоб ты меня правильно понял.

— Да. Конечно, — Макс изображает живейший интерес к ее рассказу.

— И у меня есть профессия, которую я люблю, — продолжает Женя. — Я следователь по особо важным делам.

— Да что ты?!

— И я приватизировала наше ведомственное ателье индпошива. Я в нем шью теперь сувенирные мундиры и знамена для туристов. У меня киоск на Арбате, — с гордостью продолжает Женя. — Ты понимаешь, что это значит?

— Нет.

— То, что у меня все схвачено. Но ты же меня знаешь, Макс. Я неуемная. Мне всегда мало. Поэтому я мечтала встретиться с тобой. У меня все есть, но мне нужен был ты. И тут ты позвонил.

— Извини, я виски принесу, — вскакивает с табуретки Макс.

— Подожди. Не уходи. Я сперва доскажу. Но ты не будешь смеяться?

— Нет.

— Учти — ведь ты у меня первый.

— Я это понимаю. — Макс перестает улыбаться.

В доме совсем тихо. Слышно, как в кухне журчит вода.

— В смысле, ты первый узнаешь, — говорит Женя. — Я еще никому не говорила. Макс, я начала писать.

— А?..

— Пьесы. Макс, я пишу пьесы для театра, — говорит Женя. — Я сама не знаю, что со мной происходит. Я же никогда не мыслила себя человеком искусства. Они всегда для меня были, как ты, — боги. А тут еле дожидаюсь конца работы, бегу домой, кидаюсь к столу и пишу, блин, пишу, пишу. И это длится уже два месяца, и это такой острый кайф. Как секс. Лучше. Секс богов. Одна пьеса у меня уже готова. Теперь ты понимаешь, зачем ты мне нужен?

— Нет, — тихо говорит мой несчастный брат.

— Я никому еще не давала ее читать. Может быть, я просто сошла с ума. Может быть, это полная чушь. Мне важно проверить на ком-то, кто понимает в пьесах. А ты известный режиссер. Вот я и хотела проверить на тебе.

— То есть ты хотела меня видеть, чтобы я прочитал твою пьесу? — доходит наконец до Макса.

— Нуда. Прочтешь?

— Ну конечно! — с огромным облегчением восклицает Макс. — Конечно!

— Я знаю, что ты сейчас думаешь, — отводит глаза Женя.

— Что?!

— Что я графоманка.

— Нет! Нет! — вопит Макс. — Я совсем не это думаю!

— Может быть, так и есть. Может быть, я графоманка. Но я писала от души. И я писала, предупреждаю тебя, Макс, чистую правду. Многое в моей пьесе тебя, наверное, будет шокировать. Тем более надо, чтоб ты первым прочитал.

— Женька, ну о чем ты говоришь. Конечно прочту!

— Наверное, я стала писать, потому что мне от тебя что-то передалось. Николкины и Левко — это как свет и тьма. И я всегда хотела быть светом, как ты.

— Ну, это какая-то ерунда! — смеется Макс. — Какой, к черту, Николкины — свет! И почему Левко — тьма?

— Потому что Левко — это народ, толпа. А Николкины — люди искусства, — объясняет Женя.

Вы избранные, вы совесть народа. У вас здесь, — она опять кладет пухлую ладонь на свою грудь, — ...у вас здесь устроено не так, как у всех. Честнее. Глубже. Мудрее. И у меня, может быть, тоже. От тебя передалось. Вот пьеса.

Достает из-за пазухи тетрадку. У нее всего так много за пазухой, что тетрадка даже не была видна.

— Так я тебе сейчас прочту? — спрашивает Женя.

— Прямо сейчас?

— Да.

— Прекрасно. Только я сперва принесу виски.

Макс выходит в коридор. Там еще громче слышно, как в кухне журчит вода. Она вытекает из-под кухонной двери. И чтение пьесы не состоялось, потому что случилось ЧП.

Макс открывает дверь кухни, и вырвавшийся из нее поток воды выплескивается ему на ноги, устремляется по коридору в столовую, мгновенно заливает паркет и разбегается по комнатам первого этажа.

Вода льется через край раковины, в которой он оставил бутылку виски. Бутылочная этикетка отклеилась, закупорила сток, и получился потоп.

— Боже мой! Что я наделал! — пугается Макс.

— Спокойно, Макс. Сперва закрой кран. — Женя прячет тетрадку за пазуху и снимает туфли. — Потом нужны тряпки. Нужно воду собирать тряпками и выжимать в тазы.

Жаль, что пьеса не была в тот вечер прочитана. Может быть, все русское искусство получило бы совершенно другое, более правильное направление, если бы она была прочитана. Я не шучу. Я верю, что из маленьких, незначительных вещей неожиданно может вырасти что-то огромное. Даже из таких ничтожных, как бутылочная этикетка. Или половая тряпка.

— Нужны срочно тряпки, — идет к Максу по воде Женя. — А то паркет вспучит. Где у вас тряпки?

— Я не знаю. — Стоя на коленях в воде, Макс закручивает кран. — Тут, наверное, нет тряпок. Все же вывезли.

— Нужно взять тряпки у наших, — говорит Женя.

— Ну так возьми!

— Я не могу. Я не сказала маме, что иду к тебе. Она подумает, что мы с тобой опять сошлись. А ведь я теперь все знаю, Макс. Она мне все рассказала.

— Что она тебе рассказала?!

— Что у вас с ней было.

— У нас с ней ничего не было! — в ужасе кричит Макс. — Женя, у нас с твоей мамой никогда ничего не было!

— Было, — убежденно говорит Женя. — Ты просто не помнишь. Потому что ты человек искусства. Ты же не от мира сего.

— Я от мира сего! Вот те крест! — кричит Макс. — Ничего у меня с ней не было!

— Было. И в результате родилась я, — тихо говорит Женя. — Я знаю, Макс, что ты мой отец.

— Что??!!

— Я тебя ни в чем не виню. Конечно, когда она мне об этом сказала, у меня сперва чуть крыша не поехала. Но потом я вспомнила, что Мольер тоже жил с собственной дочерью.

— Женя, ты не моя дочь! Это все только в ее несчастной больной башке! — стонет несчастный Макс. — Ты и не можешь быть моей дочерью, потому что ты родилась в июле шестьдесят второго. А в августе шестьдесят первого я уехал в Ашхабад ставить «Как закалялась сталь» и прожил там три года безвылазно! Тут же простая арифметика! Не моя ты дочь!

— Я не твоя дочь? — переспрашивает Женя.

— Да нет же!!!

— В моей пьесе на этом все держится... — задумывается Женя.

— Что?!

— Ничего, ничего. Я не буду сейчас рассказывать. А то тебе будет неинтересно читать. Ты же все равно прочтешь?

— Да, конечно. А сейчас возьми у нее тряпки!

— Подожди, а если я не твоя дочь, почему ты на мне тогда не женился?

— Женя, милая, это было давно. И мы потом об этом поговорим. А сейчас нужны тряпки!

— И почему же ты тогда уехал в Англию? — спрашивает Женя. — Ладно. Потом. Пойдем за тряпками.

Выходит из дома. Макс в промокших насквозь ботинках шлепает за ней.


Женя останавливается перед дыркой в заборе, отодвигает доски и оборачивается:

— Ты лучше первый лезь. Это будет быстрее. Макс пролезает в дырку. За ним начинает протискиваться Женя и опять застревает.

— Ты иди. Я сейчас, — говорит она. Опять зацепилась за гвоздь.

Макс идет по саду Левко. Останавливается. Впереди за кустами смородины в темноте двое охранников делают что-то странное: молча подпрыгивают, размахивая руками, словно пляшут без музыки. Третий охранник, стоящий у лимузинов, смотрит на них, потом тихо свистит. Двое прекращают свой танец, возвращаются к машинам. Садятся в одну из них. Зажигаются фары. Машина начинает разворачиваться.

Макс проходит дальше сквозь заросли смородины и видит, что там, где плясали охранники, едва различимое в темноте, шевелится на земле нечто большое и бесформенное. Макс подходит ближе и вглядывается, не сразу осознавая, что перед ним на садовой дорожке стоит на четвереньках человек.

— Я сейчас, сейчас, — говорит за спиной Макса застрявшая Женя.

Фары уезжающего лимузина мазнули светом по саду, и на мгновение прямо перед собой Макс увидел залитое кровью лицо стоящего на четвереньках человека. Это его старый знакомый, бывший комсомольский работник, ныне помощник камчатского губернатора Иван Филиппович. Лицо его похоже на сырое мясо. Бессмысленно глядя на Макса, Иван Филиппович пытается встать, мычит и непослушным языком выталкивает изо рта кровь.

От ужаса и избытка впечатлений Макс цепенеет, а потом начинает кричать. Но кричать он не может. Он только еле слышно стонет.

— Женя... Женя, иди сюда...


А пение в доме Левко к этому времени давно смолкло, и Павел Левко глядит на экран телевизора, глядит и поглаживает своего добермана. И гости Павла, банкир и молодой кавказец с их притихшими пятнадцатилетними женами, тоже смотрят на экран.

На экране телевизора мраморные стены и тропические растения в кадках. Это сауна, в которой Котя установил свои камеры. Изображение неподвижно и размыто, но слова находящихся в сауне людей слышны отчетливо. Бледно-розовый голый

Иван Филиппович стоит на коленях у бассейна и разговаривает с лежащим в нем человеком. Человека не видно. Фигура Ивана Филипповича загораживает его. Голова Ивана Филипповича тоже не видна, она запечатана черным прямоугольником, но время от времени прямоугольник не поспевает за движениями Ивана Филипповича, и тогда Ивана Филипповича можно увидеть и узнать.

— Мне с детства казалось, ну ты знаешь, как это бывает, — говорит Иван Филиппович человеку в бассейне. — Мне казалось, что все вокруг ненастоящее, нереальное. Мои родители, вообще все люди, наша квартира, школа, потом институт — все это нереально, и сквозь это просвечивает нечто другое, настоящее, очень красивое, разноцветное и доброе... У меня было острое чувство красоты, которая от меня почему-то пряталась. За какой-то волшебной дверью, которую я не знал, как открыть... Ну, ты понимаешь... И вот в театре, когда я увидел этого мальчика на сцене, вдруг эта дверь открылась...

— И тут он тебе засадил, — говорит человек в бассейне.

Звук записался хорошо, со звонким от мрамора эхом.

— Нет, он так и не узнал о моем существовании, — говорит Иван Филиппович. — Я видел его только на сцене. Я любил его на расстоянии. Откуда он взялся, в Ашхабаде, среди всего этого азиатского советского маразма, не знаю. Это было чудо. Он был невысок, с неправильными чертами лица, но от него шел какой-то свет. И я на первом же спектакле, глядя на него в идиотской советской роли Павки Корчагина, вдруг понял, что этот свет существует независимо от реального мира. Я понял, что этот свет живет не только в нем, а в каждом человеке, в красивом и уродливом, в хорошем и в последнем мерзавце. Я вдруг понял, что и во мне тоже есть этот свет, потому что я...

— Потому что ты пидер, — говорит человек в бассейне.

— Если б все было так просто, — тихо говорит Иван Филиппович.

— А чего тут сложного, Ваня? — говорит человек в бассейне. — Пидер ты и есть.

Над краем бассейна поднимается голая волосатая нога и хлопает по воде, окатив Ивана Филипповича брызгами.

— Дурачок ты мой. — Иван Филиппович ловит ногу и целует ее.

— Но потом ты его поимел? — интересуется человек в бассейне.

— Нет. Ты слушай. Я ходил на все его спектакли, поджидал у служебного входа, но подойти к нему так и не решился. А потом какие-то бездари из театра из зависти заложили его. Застукали с мальчиком и арестовали. Я пытался его вытащить, но не успел. Он повесился в камере.

Изображение на экране телевизора меняется. Появляется лицо телевизионного ведущего.

— Кто этот человек с его нетрадиционной сексуальной ориентацией и израненной душой поэта? — говорит ведущий. — Может быть, он ваш знакомый, друг, родственник? Он не виноват, что родился таким. Но по уголовному кодексу Российской Федерации виноват. По нашему, до сих пор не измененному кодексу он преступник. За генетическое нарушение в организме его можно судить и посадить в тюрьму. Напоминаем, что участники нашей передачи не знают, что их снимают, и мы гарантируем их полное инкогнито. Вы смотрите программу «Ночной патруль». А сейчас рекламная пауза.

И запели про бульонные кубики. Павел Левко и его гости продолжают неподвижно смотреть на экран телевизора.

— Ну, это полная его дискредитация, — говорит банкир. — Теперь решение о твоей концессии он не пропихнет. Кто мог тебе так подсуропить?

Звонит телефон. Павел берет трубку. Таня говорит по телефону, сидя перед телевизором на полу:

— Это для тебя очень плохо? Я подумала, что тебе сейчас плохо, и позвонила.

Левко показывает гостям на дверь. Они понимают и выходят.

— Ты мне звонишь не потому, что мне плохо, а потому, что знаешь, кто снял это кино, — говорит Левко. — Это сделал твой муж, и теперь ты боишься.

На экране телевизора голый Иван Филиппович в сауне ныряет в бассейн. Теперь его не видно. Смех и плеск воды. Над краем бассейна появляются и исчезают руки и ноги.

— Да, Павлик, я боюсь. Но не за Котю, — говорит по телефону Таня. — Нет, и не из-за Петьки. Я боюсь за тебя. Алексея Николкина убили из-за этой Камчатки. А ты продолжаешь этим заниматься. Зачем тебе столько денег? Ты хочешь кому-то что-то доказать. Кому, Павлик, ты доказываешь? Мне?


Дождик шуршит в листве темного сада. Женя сидит на корточках перед лежащим на земле Иваном Филипповичем.

— Ты иди к себе и жди там, — поворачивается она к Максу. — Я все сделаю.

— Надо вызвать «скорую», — шепчет насмерть перепуганный Макс.

— Не нужно никакой «скорой». У него все цело, просто побои. Иди. Ни о чем не думай. Это из-за бизнеса. У нас тут такой в России бизнес. Ты не поймешь. И не надо тебе этого понимать. Ты выше этого. Ну, иди же. Иди.

— А тряпки?

— Я тряпки организую. Иди. Макс уходит.


— Нет, Павлик, нет. Я Николкиных не защищаю, — говорит по телефону Таня. — Но Степа же понимает, что ты каким-то образом в это замешан. Твои же люди там, на аукционе, все время сидят и все скупают. Не твои? Но они же там сидят, твои друзья, я же сама их видела. Да, да, я знаю, что ты не виноват. Да, люблю... Да, я ему скажу, что ухожу от него. Но я не могу сейчас сказать. У него только что отец умер.


Избитый Иван Филиппович уже сидит на стуле в кухне, и Женя уже лечит его, смывает кровь с его лица, наклеивает пластыри. Взволнованная Зина с тряпкой и тазом в руках выбегает через другую дверь кухни в сад. За ней пятнадцатилетние жены. Побежали соседям помогать.


А на экране телевизора все тот же неподвижный кадр сауны. Иван Филиппович стоит наготове с полотенцем. Из бассейна вылезает молодой блондин, сидевший рядом с ним на аукционе.

— Вопреки обычным заблуждениям, физическая близость играет в жизни наших героев второстепенную роль, — говорит ведущий на экране телевизора. — На первом плане всегда выступают проблемы духовные и моральные.

Иван Филиппович целует родинку на спине блондина.

— Э, не щекотись, — говорит тот.

В общем, Степа добился своего. Показали это по телевизору. Таня права. Степа все точно рассчитал. Для махинаций Левко с Камчаткой это может иметь катастрофические последствия. Сто лет мечтали, три поколения обитателей нашего дома мечтали хоть как-то Левко наказать. И вот — наказали. И способ наказания самый по нашим временам обычный, не в суд же подавать. А все равно противно. Наказываешь подлеца, а чувство при этом — будто сам подлец. Стыдно. Интересно, кому-нибудь из Левко было когда-нибудь стыдно?

— Таня, я тебе не верю, — говорит по телефону Павел. — Годы идут, а ты все с ним. Я ни одному твоему слову больше не верю.


Степина машина стоит на темной дороге. По крыше ее барабанит дождь. Степа говорит по мобильнику.

— Котя, почему ты опять не ночуешь дома? Что у вас происходит с Татьяной? Что? Не говори глупости! У нас в семье разводиться не принято. Маша разведена? Но у Маши нет детей, а у вас Петька. Это же мой единственный п-п-правнук. Сейчас самое главное — он, Петька, а не вся эта ваша чепуха. Да, именно чепуха, это все пройдет, угомонится. Ну хорошо, потом поговорим. Послушай, я не успел к телевизору. Передача уже идет? Ты смотришь?

Котя в Степиной квартире лежит на кровати перед телевизором.

— Смотрю, — говорит он, тоскливо глядя на экран. — Да, я записываю для тебя на кассету.

На экране телевизора черный прямоугольник сваливается на мгновение с лица Ивана Филипповича, да еще в тот момент, когда Иван Филиппович глядит прямо в камеру.

— Да, да, — говорит Котя. — Его можно узнать. Да. Она здесь. Передам.

Он кладет трубку и оборачивается:

— Тебе от него привет.

Журналистка с коленками смотрит телевизор, сидя в другом углу кровати с бутылкой пива в руках.

— Мерси, — говорит она. — А чего ты опять такой мрачный? Сделал классный материал, а сидишь как на похоронах.

— Мне кажется, это какая-то ошибка, — смотрит на экран телевизора Котя. — Он к смерти папы не имеет никакого отношения. Мне кажется, он бы не мог.

— Тебе все время что-то кажется, — прерывает его журналистка. — Левко-то имеет отношение, или это тебе тоже кажется?

— Левко — это Левко.

— Тогда не мучайся. Эта передача вызовет роскошный скандал. А у нас скандал — это всегда путь к успеху. Тебя заметят. Тебе легче будет раскрутить новый фильм. Только не снимай больше свою супругу. И не страдай, Константин. Живи проще.

— Проще — это как?

— А вот так.

Она ставит пиво на тумбочку, прыгает на Котю и, крепко вцепившись рукой ему между ног, валит на спину.

А что? Она права. Надо жить проще. Будущее все равно не угадать. Я надеялся, что мой Котя будет талантливее и счастливее меня. А он под каблуком у этой дряни Татьяны, пьет и думает о самоубийстве. Папа тоже надеялся, что мы с Максом будем счастливее его. Папа жил в плохое время и надеялся, что наше время будет лучше. Но надежды на будущее никогда не оправдываются.

Случается какая-то ерунда, и все идет враскосяк. Что будет через мгновение — неизвестно. Надо жить моментом. Вот сейчас: дождик моросит, пискнула птица, пахнет мокрой листвой и грибами. И слава Богу. И достаточно. Мы все еще живы. И слава Богу, и хорошо.


Пахнет мокрой листвой и грибами. Мучимый любопытством Степа так и не уехал. Он опять возвращается к нашему дому. Дверь открыта. За ней горит яркий свет и слышится дружное пение женских голосов:

Не думал, не гадал он,

Не думал, не гадал он,

Никак не ожидал он

Такого вот конца.

Босая пятнадцатилетняя жена кавказца выбегает с тазом и выплескивает воду. Степа поднимается на крыльцо, стоит рядом с Максом. В открытую дверь видно, как безумная Зина и толстая Женя собирают тряпками в тазы остатки потопа и поют:

Представьте себе, представьте себе.

Никак не ожидал он.

Представьте себе, представьте себе,

Такого вот конца.

Теперь Женя Левко выходит на крыльцо выплескивать из таза воду. Она улыбается Степе и возвращается в дом.

— Так она следователь по особо важным д-д-де-лам? — глядит ей вслед Степа. — Удивительно добрый человечек эта Женя. Ты знаешь, я всегда чувствовал к ней какую-то душевную б-б-близость.

— Папа, если хочешь, я завтра уеду, — предлагает Макс.

Но папа пропускает это мимо ушей, он думает о своем.

— Знаешь что я вдруг сейчас вспомнил? — говорит он. — Как тебя привезли из родильного дома. П-п-представляешь, тридцать седьмой год. Самый страшный год. Вокруг всех знакомых сажают. А у нас праздник. Сын родился. Мальчик. Четыре с половиной кило. А накануне мне Сталинскую премию д-д-дали. За «Нашу историю». Сразу столько хорошего случилось. Даже перед людьми н-н-неудобно.

2

Январь тридцать седьмого года. Солнечный день. Где-то играет духовой оркестр. Двадцатишестилетний Степа стоит на заснеженном перроне Казанского вокзала с младенцем Максом в ватном одеяле на руках. Степина бобровая шуба расстегнута, так что виден значок на лацкане дорогого английского пиджака. Из кармашка свисает великолепная золотая цепочка часов, когда-то похищенных Левко у Чернова. Из вагона поезда Ташкент—Москва выходит вернувшаяся из гастрольной поездки Даша. Она несет скрипку, чемодан и авоську с дыней. Пятилетняя Анечка повисает у нее на шее. Даша целует ее.

— Ну дайте же мне его скорей. — Она берет на руки Макса, отгибает одеяло, смотрит на него и сияет.

Потом она целует Степу. Целуются они долго. Русские и узбеки, идущие мимо них к зданию вокзала, оборачиваются. Степу многие узнают. Он уже знаменит.

— Ну, как вы все жили без меня? — спрашивает Даша.

— Скучали. — говорит задумчиво Степа.

— Что ты так на меня смотришь?

— Просто ты к-к-красивая, и я тебя люблю.

— Но я же вижу, что-то случилось. Ну, говори!

— У нас опять живет Зискинд.

— Как Зискинд?!

— Его опять выпустили и сняли все обвинения, и ему опять негде было жить.

В тридцать седьмом всех сажали, а Зискинда, наоборот, выпустили. Правда, ненадолго.

— В общем, я его опять к нам пустил пожить, — говорит Степа. — А вчера меня вызвали на Лубянку.

— Что?!!

— Нет. Не из-за Зискинда, — говорит Степа, — а потому, что, представляешь, к нам в гости приедет Фейхтвангер!

— Кто приедет?

— Лион Фейхтвангер. Знаменитый немецкий п-п-п-писатель Фейхтвангер! — объясняет Степа. — Он сейчас в Москве. И товарищи на Лубянке попросили, чтобы я как бы случайно с ним познакомился. И пригласил в гости.

— Зачем?

— Просто в гости. Должен же он к кому-то в Москве сходить в гости.

— Почему именно к тебе? — настороженно спрашивает Даша.

— Я не знаю. Может быть, из-за немецкого языка.

— Но ты же не пишешь в анкетах про свой немецкий.

— Я не пишу, но они всё знают.

Мой папа не все писал в анкетах. В графе «социальное происхождение» он писал «из рабочих». Сергей Николкин, отец моего папы, действительно был как бы рабочим, но работал он мастером-ювелиром у Фаберже, и до революции они в Петербурге жили очень неплохо, в пятикомнатной квартире на Гороховой. До того как Степа связался с литературными хулиганами обэриутами, он был вполне обеспеченным молодым человеком и закончил знаменитую Петершуле. Он хорошо знал немецкий.

— В общем, я с Фейхтвангером уже п-п-позна-комился, — говорит Степа. — И завтра его к нам привезут. Зискинд обещал тихо сидеть на втором этаже. Но ты же его знаешь. Я очень беспокоюсь.


Дом готовится к приему иностранца. Нанятая в ближней деревне молодая колхозница моет в гостиной пол. В окне видно, как другая колхозница выколачивает на снегу ковер.

Степа, укачивая Максима, читает газеты. Даша приносит с кухни и дает Степе попробовать ложку какого-то варева.

— Ich habe eine Vermutung, das es ein boses Ende haben wird[11]У меня предчувствие, что все это плохо кончится (нем.).. — на хорошем немецком изрекает Полонский.

— Das ist Fleisch mit Pflaumen. Ich habe beschlossen ein russisch-judisches Essen vorbereiten[12]Это мясо с черносливом. Я готовлю русско-еврейский обед (нем.)., — объясняет Даша, когда Степа облизывает ложку.

Моя мама знала не только немецкий, но еще французский и английский. Варя и Полонский тоже знали немецкий. Все обитатели Шишкина Леса знали языки. И они заранее перешли на немецкий, чтобы потренироваться. Шел тридцать седьмой год. Любая ошибка могла дорого стоить.

— Warum русско-еврейский обед? — осведомляется Степа.

— Потому что мы русские, а Фейхтвангер еврей. На первое будут русские щи, а на второе — их мясо с черносливом.

— Он будет здесь через два часа, — говорит Степа. — Ты не успеешь все это приготовить.

— Я все успею. Щи уже на плите. Мясо в духовке. Со второго этажа спускается по лестнице Зискинд, постаревший, худой как скелет, одетый в слишком просторную для него Степину пижаму. Он тоже умеет по-немецки.

— Entschuldigen Sie, bitte[13]Извините, пожалуйста (нем.), — говорит Зискинд. — Я понимаю, что недостоин сидеть за столом с Фейхтвангером, но я тоже хочу есть.

— Мы же договорились, — нервничает при виде его Степа. — Ты будешь у себя наверху. Я тебе все туда буду приносить, — и предлагает, глядя в газету: — Товарищи, а д-д-давайте-ка еще разок повторим. Дашенька, на сколько увеличилось потребление п-п-пищевых продуктов?

— На двадцать восемь и восемь десятых процента на душу населения, — говорит Даша.

— Правильно, — сверившись с газетой, говорит Степа и обращается к Полонскому: — Папа, теперь вы. Мясо и жиры?

Полонский стоит у мольберта рядом с перемазанной красками Анечкой. Он дает Анечке уроки живописи. На Степин вопрос он презрительно не отвечает.

— Папа! Мясо и жиры? — повторяет Степа.

— Если взять статистику довоенного времени, то с девятьсот тринадцатого по тридцать седьмой потребление мяса и жиров выросло на девяносто восемь процентов, — нехотя отбарабанивает газетный текст Полонский.

— Неправильно. На девяносто пять. Просили все точно по газете. Сахар?

— Сахар на двести пятьдесят процентов, — вспоминает Полонский, — хлеб на сто пятьдесят.

— Правильно, — кивает Степа и поворачивается к Варе. — Теперь вы, мама. Картофель?

— Зачем это Фейхтвангеру? — пожимает плечами Варя. — Он же не идиот.

— Он совсем не идиот, — говорит Степа. — И мы готовимся, чтобы самим не выглядеть перед ним идиотами. Меня предупредили, что у него необычайно острый ум и он любит точные цифры. И тут выяснится, что вы, мама, никогда не читаете газет. Картофель?

— Я не помню, — говорит Варя.

— Шестьдесят пять процентов, — подсказывает Анечка.

— Ну вот же, — укоризненно усмехается Степа. — Так легко. Даже ребенок запомнил.

За окном слышен звук игрушечной трубы.

— Ich will spazieren[14]Я хочу погулять (нем.)., — говорит Анечка.

— Нет, ты еще не закончила урок, — возражает Полонский.

За окном опять трубит труба и раздается веселое ржание.


На заснеженном дворе соседей комиссар Левко играет на жестяной трубе. Яркое солнечное утро. На плечах Левко, вооруженная деревянной саблей, сидит испуганная Зиночка. На них, громко подражая ржанию коня, мчится гость Левко, чекист Нахамкин. На плечах Нахамкина, с деревянной саблей в руке, сидит его восьмилетний сын Эрик.

— Кгасная кавалегия, впегёд! Уга! — кричит Нахамкин.

На крыльцо выходит красивая и сонная жена Нахамкина Белла Львовна. Она улыбается и хлопает в ладоши.

Эрик тычет саблей в Зиночку. Она сваливается в снег и вопит. Вслед за ней в сугроб летит Эрик. Эрик хохочет. Зиночка плачет.

Нахамкин — розовощекий, крепкий, картавый мужик. Он подхватывает на руки Беллу Львовну и кружит ее.

— Могоз и солнце! День чудесный! Еще ты дгемлешь, дгуг пгелестный!

— Прекрати истерику, — тихо просит Левко Зиночку. — Прекрати сразу, или сильно накажу.

От страха она плачет еще горше.

А в это время Анечка Николкина пролезает сквозь дырку в заборе и бредет к ним по сверкающей солнечными искрами снежной целине.

— Смотрите, смотрите, кто к нам пришел! — видит ее Белла Львовна. — Чья это такая красивая девочка?

— Я Аня Николкина.

— Эрик, это же дочка твоего самого-самого любимого писателя Степана Николкина! А ну иди знакомиться!

Эрик подходит и важно протягивает Ане руку.

— Эрик Нахамкин.

Эту встречу Эрик и Аня забыли. Но через двадцать лет они опять познакомились и поженились. К тому времени Эрик уже был писателем и сменил фамилию Нахамкин на Иванов.

— А ну-ка, Эрик, прочти нам стишок Анечкиного папы Степана Николкина, — просит Белла Львовна.

Эрик — послушный мальчик и стишок читает сразу:

— Пришла курица в аптеку,

Ку-ка-ку-ка-ку-кареку,

Дайте пудры и духов

Для приманки петухов.

— Это не папины стихи, — говорит Анечка. — Это Барто стихи. Мой пала написал «Тетю Полю».

— Тем более! — восклицает Белла Львовна. — «Тетя Поля» — это же шедевр! — и обращается к Василию Левко: — Ах, Вася, как я вам завидую. Такие соседи! Скульптор Чернова! Художник Полонский! Скрипачка Дарья Николкина! Вы с ними, конечно, дружите?

Василий Левко мычит что-то неразборчивое, берет за руку рыдающую Зиночку и тащит в дом.

— Вы куда? — спрашивает Белла Львовна.

— Я сейчас, — говорит Левко.

Зиночка, рыдая, убегает на второй этаж, и Левко настигает ее в мраморной ванной, построенной им для не оправдавшей его надежд Зиночкиной матери Тамары Вольской.

— Зинаида, я предупреждал тебя, не позорь при людях.

Он вытягивает из брюк ремень.

— Папочка, не надо! Я больше не буду! — Зиночка цепляется за его держащую ремень руку.

— Штаны, — коротко приказывает Левко.

— Папочка, не бей!

— Тебя не бьют. Из тебя лепят человека, — яростно объясняет Левко. — Штаны.

Зиночка, икая от ужаса, поднимает подол, приспускает трусики и поворачивается к нему голой попкой.

Удар.

В те годы это считалось вполне нормальным. Но Левко, огорченный тем, что Зиночка не родилась мальчиком, лепил из нее человека слишком часто.

— Не позорь. Не позорь, — стегает ее ремнем Левко. — Не позорь.

Он хлещет ее ремнем сосредоточенно и не очень больно. Зиночка плачет не от боли, а от унижения. Поэтому скоро она плакать перестает, и лицо ее делается привычно бессмысленным.

Снег насыпался Анечке в валенок. Нахамкин держит Анечку на руках, а Белла Львовна вытряхивает снег.

— А твои знают, что ты здесь? — спрашивает Белла Львовна.

— Нет, я убежала.

— Но они же будут волноваться. Давай-ка мы тебя отведем домой. Леня! Эрик! За мной!

Она шагает по снегу к дырке в заборе. Эрик и Нахамкин с Анечкой на руках идут за ней. Это был случай познакомиться. Белла Львовна была очень светская дама и обожала людей искусства.

Нахамкин тоже был очень общительным человеком и прекрасно готовил. Он был крупной фигурой в НКВД. Его расстреляли в том же тридцать седьмом году, а Беллу Львовну сослали в Казахстан. Там она умерла от голода.

В хрущевские времена стало известно, что Нахамкин лично пытал подследственных В частности, поэта Зискинда. И сейчас Зискинд из окна второго этажа нашего дома видит процессию, пролезающую сквозь дырку в заборе, тонким голосом вскрикивает и бросается к лестнице:

— Товарищи, там Нахамкин!! Мой следователь Нахамкин! Он вел мое дело!

— Я говорил, что все это плохо кончится, — говорит Полонский.

— Я сейчас при всех дам ему по морде! — объявляет Зискинд.

— Зискинд, я тебя ум-м-моляю, — говорит Степа.

— Но он же не при исполнении! — Зискинд настроен решительно. — А когда он не при исполнении, он просто гражданин. И я гражданин. И с меня сняты все обвинения. Я сейчас дам ему по морде как гражданин гражданину. — И направляется к двери встречать Нахамкина.

— Ты никому не будешь давать по морде, — встает на его пути Степа. — Через два часа привезут Фейхтвангера. Ты обещал сидеть на втором этаже!

И вскрикивает, принюхиваясь:

— У нас что-то горит!

— Мясо! — Даша бежит на кухню.

Из духовки вырывается облако густого дыма. Одновременно на плите выкипают через край кастрюли щи. От дыма Даша кашляет и вытирает глаза. Степа застыл, схватившись за голову.

— Это все твоя статистика, — оправдывается Даша. — Ну и что? И ничего страшного. Фейхтвангер не из голодного края. Это только в России принято по любому поводу обязательно жрать. Во всем мире в гостях просто разговаривают. Пьют кофе и разговаривают.

— Надо открыть окна, — говорит Варя.

— Наверх! — командует Степа Зискинду. — Я умоляю тебя, иди наверх.

Зискинд возвращается наверх. Дым заволакивает кухню, ползет в гостиную. В своей кроватке морщится и чихает от дыма крошечный Макс.

— У меня было предчувствие, что это плохо кончится, — говорит, входя в кухню, Полонский.

Белла Львовна уже стучит в дверь. Степа торопится открывать.

— Здравствуйте! — сияет улыбкой Белла Львовна. — А мы гости ваших соседей. Мы вашу гулёну привели. Меня зовут Белла Львовна Нахамкина.

Это мой муж Леонид Яковлевич. А это наш Эрик. — Она замечает плывущий из двери дым. — Да у вас пожар!

— Хуже! — Степа в панике. — Сейчас к нам приедет в гости Лион Ф-ф-ф-фейхтвангер, а у нас сгорело второе.

— Леня! Ты слышишь? — поворачивается к мужу Белла Львовна. — Сейчас сюда приедет Фейхтвангер, а у них сгорела еда!

— Можно посмотгеть? — приветливо спрашивает Нахамкин.

— Степан Сергеевич, не волнуйтесь, — успокаивает Степу Белла Львовна, — Леонид вам поможет. Он что-нибудь приготовит. Он — лучший повар в СССР.

— Беллочка пгеувеличивает, — скромно говорит Нахамкин. — Но, судя по дыму, это было мясо с чегносливом. Это мой конек.

— Так помоги же людям! И все входят в дом.

Картины на стенах, рояль, скульптуры Вари — все в дыму. В основном дым тянется кверху, и со второго этажа доносится надрывный кашель Зискинда.

— Степан Сергеевич, да тут у вас настоящий музей! — Белла Львовна млеет от обилия произведений искусства и присутствия знаменитостей. — А кто там наверху кашляет? Михаил Полонский?

— Нет, это так, — мямлит Степа. — Это не Полонский. Полонский здесь, на кухне. На кухню сюда, пожалуйста.

Все идут в кухню.

Белла Львовна знакомится с Дашей, Варей и Полонским. Нахамкин засучивает рукава. На столе перед ним мясо и овощи.

— Но это все, что осталось, — предупреждает Даша.

— И пгекгасно, — окидывает профессиональным взглядом стол Нахамкин. — Попгобуем что-нибудь сообгазить.

Он начинает нарезать лук. Нож стучит по доске с непостижимой скоростью и вдруг останавливается. Это Нахамкин увидел опять спустившегося со второго этажа Зискинда.

— Я там задыхаюсь, — говорит Степе Зискинд. — Я там больше не могу.

— Боже мой, кто это? — узнает Зискинда Белла Львовна. — Это же мой любимый поэт! Степан Сергеевич, у вас и Зискинд в гостях? Леня, смотри — это же Зискинд!

— Я вижу, — кивает Нахамкин.

И, с ножом в руке, направляется к Зискинду.

Степа замирает в предчувствии катастрофических последствий этой встречи. Но происходит нечто совсем неожиданное. Нахамкин перекладывает нож из правой руки в левую, а правой хватает руку Зискинда и, долго не отпуская ее в крепчайшем рукопожатии, трясет.

— Я гад. Я очень гад, что ваши беды позади, — тихо и проникновенно говорит Нахамкин. — Я гад и сегдечно поздгавляю, что все так хогошо кончилось.

— Спасибо, — говорит Зискинд.

И, отвечая на рукопожатие, вдруг улыбается доброй, благодарной улыбкой. А потом он жмет красивую руку Беллы Львовны.

— Поэт-обэриут! — восхищается Белла Львовна. — Боже мой! Хармс и Зискинд.

Фадеев, Калдеев и Пепермандеев

Однажды гуляли в дремучем лесу.

Фадеев в цилиндре, Калдеев в перчатках,

А Пепермалдеев с ключом на носу.

Это так гениально!

— Ты мне одолжишь костюм? — спрашивает Зискинд у Степы.

— Да.

Папа был ошеломлен. Он впервые наблюдал рукопожатие жертвы и палача и решил, что такое может быть только в России. Но я думаю, что тут вмешались высшие силы. Ведь Зискинд был отцом Анечки, а Нахамкин — отцом ее будущего мужа Эрика. Вполне вероятно, что для избежания мордобоя проследить за их встречей был послан с неба какой-нибудь специальный ангел. Остался ли ангел на обед с Фейхтвангером, неизвестно, но все остальные остались.

— Он уже здесь! Фейхтвангер приехал! — кричит, глядя в окно, Полонский.


У калитки Николкиных такси. Из него выходит Фейхтвангер, темно-русый пятидесятилетний мужчина в скучных очках и с крепкими большими зубами. Степа встречает его.

— Здравствуйте. Я приехал на такси, потому что убежал от своего переводчика, — говорит великий писатель.

Степа ведет его в дом.

Дым уже почти рассеялся. Знакомства и рукопожатия.

— Это моя жена Дарья, скрипач-виртуоз, — представляет Степа. — Моя теща Варвара Чернова — известный скульптор. Мой тесть Михаил Полонский — знаменитый советский художник. Они все говорят по-немецки.

— Это очень хорошо. Потому что я убежал от своего переводчика, — говорит Фейхтвангер.

— А это наши друзья Леонид Нахамкин и его жена Белла. Они не говорят по-немецки, но мы будем им переводить.

— Это очень хорошо, — говорит Фейхтвангер. — Я убежал от переводчика, потому что я предпочитаю встречаться с советскими людьми без посредников. На Западе уверены, что у вас тут все переводчики — агенты НКВД и что, кроме как с агентами, иностранец тут у вас ни с кем не может встретиться.

— Какая егунда, — удивляется Нахамкин.

— Да, я уверен, что это преувеличение, — говорит Фейхтвангер. — Никто не подсовывает мне людей, с которыми я общаюсь в Москве. Я сам их выбираю. Господина Николкина никто мне не представлял. Он сам ко мне подошел и совершенно спонтанно пригласил меня в гости.

— Захожу в буфет Союза п-п-писателей, а там живой Фейхтвангер, — поясняет Нахамкиным Степа. — Такое же раз в жизни бывает. Дай, думаю, п-п-подойду.

Полонский тихонько переводит его слова Белле Львовне, а Варя — Нахамкину.

— Я бы тоже подошла, — говорит Белла Львовна.

— Да, все мои контакты не подготовлены заранее, я за такими вещами внимательно слежу, — развивает свою мысль Фейхтвангер. — Я хочу получать информацию от неподготовленных людей, из первых рук. Поэтому я убежал от переводчика и приехал не с приставленным ко мне шофером, а на такси. Более того, я не сел в первое подъехавшее такси. Я сел только во второе. Шофер этой машины — уж точно не агент НКВД.

И показывает в окно, где ждет его такси.

— Безусловно, не агент, — подтверждает Нахамкин.

Папа слушал Фейхтвангера и тосковал. Такой наивный человек — и всемирная знаменитость.

А он, умный Степа, хоть и знаменитость, но не всемирная и всемирной не станет никогда.

— И этот таксист, первый попавшийся таксист, меня поразил, — продолжает Фейхтвангер. — Выяснилось, что он неплохо говорит по-немецки. Он читал мои романы. Нет, такого уровня образования я не встречал ни в одной европейской столице. Счастлив живущий здесь писатель. Если он привлек к себе внимание советских граждан, то он пользуется у них такой же популярностью, какой в других странах пользуются только кинозвезды или боксеры, и люди открываются ему, как верующие католики своему духовному отцу.

С Фейхтвангером было легко. Его не надо было занимать разговором. Он все время говорил сам.

— Я пойду готовить мясо, — тихо говорит Степе Нахамкин и уходит на кухню.

— Меня знают как писателя скептического, недоверчивого, и моя книга о Москве тридцать седьмого года станет полной неожиданностью, сенсацией, — без умолку говорит Фейхтвангер. — Потому что это будет книга о городе счастливых людей.


Все уже заканчивают есть щи, и Нахамкин в дверях кухни жестами показывает, что мясо с черносливом готово, а Фейхтвангер все продолжает говорить.

— Нет, я не слеп, и мне нравится в Москве не все. Но я могу сказать свое мнение вслух на любом уровне. Мне не нравится преувеличенный культ личности Сталина. И я сказал об этом вслух самому Сталину.

За столом воцаряется мертвая тишина. Нахамкин в дверях кухни замирает.

— И вождь внимательно меня выслушал. И он объяснил мне, — говорит Фейхтвангер, — что тут действуют враги, пытающиеся таким образом дискредитировать его. Или дураки. «Дурак, — сказал мне Сталин, — приносит больше вреда, чем сотня врагов». Сталин — великий государственный деятель. Я поражен быстротой, с которой он насаждает в стране правовое сознание. Совсем недавно врагов у вас расстреливали без суда и следствия, а сегодня троцкистов судят принародно, на открытых процессах, где каждый обвиняемый может открыто выступить со своей точкой зрения. Меня поразило, что все троцкисты раскаялись в содеянном. Я не понял всех мотивировок их поведения на процессе, но это убедительная победа политической линии Сталина. Он великий руководитель. Но главное, что мне в нем нравится, — это его юмор, спокойный, порой беспощадный крестьянский юмор. Я обожаю людей с чувством юмора.

На короткое время Фейхтвангер умолкает, чтобы доесть щи. Нахамкин в дверях кухни нетерпеливо переминается с ноги на ногу.

— Я думаю, можно подавать мясо, — говорит Даша.

— Мясо — это замечательно. Я очень люблю мясо, — говорит Фейхтвангер. — Я недавно в шутку подсчитал, что в своей жизни съел девять тысяч сто сорок восемь порций говядины, тысячу семьсот двенадцать порций дичи, две тысячи сто тринадцать порций домашней птицы, девять тысяч четырнадцать порций рыбы, не считая бесчисленных устриц, улиток и мидий.

Как многие крупные писатели, Фейхтвангер в частной жизни иногда говорил странные вещи.

— Иногда цифры бывают очень смешные. Не правда ли? — вопрошает он.

— Да, очень, — говорит Полонский и неестественно смеется.

Белла Львовна улыбается сидящему с ней рядом Зискинду и вздрагивает, потому что Зискинд под столом вдруг положил руку ей на колено.

Даша начинает убирать суповые тарелки.

— Сидите, Дашенька, сидите, — говорит ей Белла Львовна, выскакивая из-за стола. — Я уберу. Я все равно не понимаю, что он говорит.

Зискинд тоже вскакивает на ноги и тоже начинает собирать тарелки. И они с Беллой Львовной уносят тарелки в кухню. А навстречу Нахамкин уже торжественно несет мясо с черносливом.

В столовой продолжается бесконечный монолог Фейхтвангера, а в кухне Белла Львовна моет тарелки. Зискинд берет тарелки из ее рук, вытирает и смотрит на Беллу Львовну пронизывающим взглядом. Она смущается и тает.

— Зискинд, вы сумасшедший, — говорит Белла Львовна.

Зискинд швыряет на стол тарелку и берет Беллу Львовну за руку.

— Что вы делаете? Сюда войдут.

А Зискинду уже все равно — войдут или не войдут:

— Это рок. Я понял, Белла,

Что наверняка сгорело

Это мясо в этот час.

Чтобы я мог встретить вас.

— Это вы мне сочинили экспромт, — совершенно растаяв, понимает Белла Львовна.

— Я вас увековечу, — сиплым от нахлынувшей страсти голосом обещает обэриут. И прижимается губами к ее губам.

Продолжительный поцелуй.

— Зискинд, — ловя воздух, говорит Белла Львовна, — у вас там во рту очень острый зуб. Вы его сломали?

— Да, это я упал, — говорит неправду Зискинд. На самом деле зуб ему выбил на допросе муж

Беллы Львовны, следователь Нахамкин, но вспоминать сейчас об этом совершенно ни к чему. Второй поцелуй.

— Годы голода остались позади, — говорит в столовой Фейхтвангер. — В многочисленных магазинах можно в любое время и в большом выборе получить продукты питания по ценам, вполне доступным среднему гражданину Союза. И меня приводит в восторг готовность москвичей поделиться с гостем своей простой, но сытной пищей.

Что говорит Фейхтвангер дальше, целующиеся уже не слышат, потому что Зискинд увлекает Беллу Львовну вон из кухни в Барину мастерскую.

В мастерской хаос скульптур и картин. Третий поцелуй, и Зискинд подталкивает Беллу Львовну к стеллажу, уставленному гипсовыми моделями.

Впоследствии сын Нахамкиных Эрик Иванов любил вспоминать, что Зискинд увековечил его мать в своих стихах. Но Эрик преувеличивал протяженность их романа. Зискинд увековечил Беллу Львовну только один раз — во время легендарного обеда с Фейхтвангером.

Это происходит на стеллаже, и видны только ноги Беллы Львовны. Остальное скрыто за толпой гипсовых шахтеров, ученых и спортсменов.


Все едят мясо с черносливом, и Нахамкин ждет комплиментов, но Фейхтвангер, не замечая, что он ест, продолжает говорить. Нахамкин уже начинает немца ненавидеть. И все это понимают.

— Правда, эта обильная и доброкачественная пища приготовляется часто без любви к делу и без искусства, — продолжает Фейхтвангер, — но москвичу нравится его еда — ведь его стол так хорошо обставлен только с недавних пор.

— Я не понимаю. Ему что, мясо с чегносливом не понгавилось? — тихо обращается Нахамкин к Полонскому.

— В течение двух лет потребление пищевых продуктов в Москве увеличилось на двадцать восемь и восемь десятых процента на душу населения, — разглагольствует Фейхтвангер, — а картофеля — на целых сорок пять процентов.

— На шестьдесят пять процентов, — поправляет его Варя.

— На сорок пять, — возражает Фейхтвангер, — у меня абсолютная память на цифры.

— Но п-п-правда на шестьдесят пять, — говорит Степа.

— На сорок пять, мой друг, — настаивает

Фейхтвангер.

И тут Нахамкин встает и обиженно выходит из комнаты.

Полонский в ужасе сморит ему вслед.

— Я вам могу п-п-п-оказать в газете, — говорит Степа Фейхтвангеру. — На шестьдесят пять! Картофель — шестьдесят пять п-п-п-процентов!

— Сорок пять, — говорит Фейхтвангер, — и это замечательная цифра. Ваши достижения огромны. Но это не значит, что мне все у вас нравится. И в частных беседах с руководителями вашей страны я был совершенно откровенен. И они отвечали мне откровенностью на откровенность.

И тут Степа не выдерживает и переходит на русский язык:

— Я б-б-больше не могу. Пошел он в жопу.

И остальные тоже заговорили по-русски, заговорили все разом, одновременно.

— Нахамкин обиделся! — говорит Полонский.

— А почему вы сами ему не сказали, что мясо замечательное? — говорит Степа. — Оно д-дейст-вительно замечательное.

— Но я же не мог слова вставить, — говорит Полонский. — Этот же рта не закрывает. Он же все время говорит.

— Тебе не надо было его приглашать, — говорит Даша. — Это была ошибка.

— Меня никто не спрашивал, — говорит Степа, — хочу ли я его приглашать или нет. Мне п-п-про-сто предложили пригласить, и я пригласил.

— Дурак ты, — говорит Анечка Эрику. — Процент — это не фамилия. Это просто слово.

— Сама дура, — говорит Эрик.

Фейхтвангер давно умолк и растерянно улыбается. Все заговорили на непонятном ему русском языке, очевидно обсуждая неотложные семейные дела. Поэтому он встает и деликатно выходит из комнаты.

За столом сразу становится тихо.

— Теперь и он обиделся, — шепчет Полонский. — Это уже полная катастрофа.


Фейхтвангер, выйдя из столовой, направляется в гостиную и теперь, в некотором удивлении, расхаживает по ней, рассматривая висящие на стенах картины. Нахамкин тоже стоит здесь, в гостиной, уставившись на кубистический портрет Вари. Разговор по-русски в соседней столовой продолжается. Фейхтвангер останавливается рядом с Нахамкиным и тоже смотрит на Варин портрет.

— Sehr gut[15]Очень хорошо (нем.)., — говорит Фейхтвангер.

— Яволь, — отвечает Нахамкин и отворачивается, но Фейхтвангер успевает заметить катящиеся по красным щекам Нахамкина слезы. Еще более удивленный, великий писатель уходит в следующую комнату, в мастерскую.

Доносящиеся из-за скульптур странные звуки привлекают его внимание, и вдруг Фейхтвангер видит свисающие со стеллажа ноги Беллы Львовны и Зискинда. Зискинд оборачивается и тоже видит его.

— Entschuldigen Sie, bitte![16]Извините, пожалуйста (нем.). — хрипло говорит Зискинд.

Вконец растерявшийся немецкий писатель пятится назад и наталкивается спиной на гипсовую модель знаменитого Вариного «Машиниста». Сидящие в столовой слышат страшный грохот.

— Что там происходит? — вздрагивает Полонский.

— Он уходит! — говорит Варя, увидевшая в окно быстро идущего к калитке Фейхтвангера.

Степа устремляется за ним вслед.

— Это катастрофа, — опять говорит Полонский.

Фейхтвангер, на ходу надевая шубу, идет к калитке. Онемевший от ужаса Степа стоит на крыльце. Остановить гостя не удалось. Выходит Даша, берет Степу под руку и прижимается к нему.


Такси с Фейхтвангером едет по красивой зимней дороге. Солнце уже низко. От деревьев по снегу длинные синие тени. За деревьями видны заводы и деревни. Над трубами поднимаются дымы.

Даже это недоразумение не изменило ощущения Фейхтвангера от Москвы 1937 года. Москва ему показалась самым счастливым городом в мире, и он написал об этом книгу. Книгу в Советском Союзе скоро запретили, и Степа боялся, что его арестуют и расстреляют. Но его не арестовали и не расстреляли. И он до сих пор жив.

3

Сейчас уже девяносто восьмой год, и Степа, слава Богу, жив и чувствует себя прекрасно. Разве что живет он в последние дни не в Шишкином Лесу, а на своей городской квартире.

На столе коньяк, кофе и сладости. Степа смотрит телевизор. На диване рядом со Степой сидит Женя Левко- Она ест торт.

На экране телевизора видеозапись юбилея Степы в Доме кино. На сцене под огромной цифрой «85» Степа, окруженный толпой нарядных детей, сидит в похожем на трон кресле. Писатель Михаил Мишин и артист Ширвиндт читают ему шуточные поздравления.

В рядах партера видны лица знаменитостей: Михалков, Хакамада, Березовский, Гарри Каспаров и многие другие.

Все аплодируют. Степа встает и раскланивается.

— Вся Москва, — восхищенно смотрит на экран Женя, — ну просто вся Москва.

— Да, деточка, — вздыхает Степа, — но это потому, что юбилей. А так я всегда сижу один. Мое время прошло, и людям т-т-теперь со мной уже скучно.

— Ну что вы, Степан Сергеевич! — возражает Женя. — Вы очень интересный человек. Я так рада, что вы меня в гости пригласили. С вами всегда так интересно.

— Это тебе спасибо, деточка, что заехала. Одному-то иногда так грустно бывает, так тоскливо.

И думаешь про себя, что все кончилось. Я никому не н-н-н-нужный старик.

— Ну что вы! Вы еще молодой и красивый. И вас знает вся страна, — утешает Степу Женя.

— А от того, что имя известно, мне не легче, — объясняет Степа. — Моя беда в том, что я очень трудно схожусь с людьми. Это с тобой я вдруг ощутил какую-то душевную б-б-близость. Мне как-то удивительно с тобой легко. Поэтому и рискнул попросить тебя об этом одолжении.

— Ну какое же это одолжение, Степан Сергеевич! Нет проблем. Я все сделаю.

— Но мне сказали, что д-д-дело закрыто.

— Это правда, дело закрыли. И я вчера, после вашего звонка, его взяла и просмотрела. Там четко доказана техническая неисправность. Но Панюшкина, который это дело вел, я знаю. Он сидит в соседнем кабинете. И я могу ему сказать, что вы хотите с ним тет-а-тет поговорить.

— Скажи, деточка, непременно скажи.


Читать далее

Часть первая 13.04.13
Часть вторая 13.04.13
Часть третья
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
Часть четвертая 13.04.13
Часть пятая 13.04.13
Часть шестая 13.04.13
Часть седьмая
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
Часть восьмая 13.04.13
Часть девятая 13.04.13
Часть десятая 13.04.13
Часть шестая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть