9. "Зверинец"

Онлайн чтение книги Симона
9. "Зверинец"

Ее задержали уже на следующий день вечером, когда она на автобусе прибыла в Невер. В полицейской машине доставили в Франшевиль.

Там ее передали в руки жандарма Гранлуи. Он был неразговорчив. Когда она спросила, кто заявил о ней в полицию и в чем ее обвиняют, он уклонился от ответа. Но был очень вежлив и старался, как мог, облегчить ей долгий, утомительный путь.

В Сен-Мартене жандарм Гранлуи привел ее в супрефектуру. Консьерж, старый друг Симоны, встретил ее ласково, видно было, что он очень огорчен. Все они, консьерж, жандарм и Симона, направились в архив. Жандарм смущенно топтался, не уходя, консьерж спросил Симону, не принести ли ей чего-нибудь поесть или выпить. Жандарм сказал, что в Шатильоне они пообедали, и неплохо, он подробно рассказал, что было на обед, радуясь поводу отвлечься от неловкости ситуации. Консьерж полагал, что поесть все-таки не мешает. Симона вежливо поблагодарила, сказала, что не голодна, попросила оставить ее одну. Жандарм неуверенно посмотрел на консьержа. Потом решился.

— Хорошо, мадемуазель, — сказал он.

Оба удалились. Дверь не заперли.

Симона сидела в архиве. Здесь ей все было знакомо. В комнате стоял большой стол, несколько удобных, обитых кожей, просиженных стульев. Кругом, на высоких полках, лежали груды папок, за стеклянными дверцами книжного шкафа стояли красиво переплетенные папашей Бастидом в коричневую кожу комплекты официального вестника, с красными наклейками на толстых кожаных корешках.

Воздух в комнате был прохладный, чуть-чуть затхлый. Тяжелая дверь не пропускала ни единого звука. Симона отдыхала здесь, она откинулась на спинку стула, закрыла глаза.

Она была спокойна. В глубине души она с самого начала не верила, что бегство ей удастся. Она не debruillard, не молодчина, как Морис, она не предприняла разумных мер предосторожности, надо было сообразить, что мадам с помощью телефона и телеграфа настигнет ее. Но попытаться бежать было ее долгом.

Она сделала все, что от нее зависело, и поступила правильно. По-видимому, так думали все, потому что относились к ней с уважением. Без волнения, готовая к борьбе, ждала она, что будет дальше. Мадам благодаря этой неудачной попытке к бегству получила лишний козырь в руки, — она, конечно, будет мстить Симоне. Симону ждут черные дни. Но она твердо решила не сдаваться. Она все вынесет, она непременно выживет, она дождется дня, когда те, кто умнее, когда Морис и его товарищи победят.

Некоторое время сидела она так. Потом пришел мосье Ксавье. Он старался держать себя как всегда, но Симона видела, как вздулось родимое пятно на его правой щеке, видела, каких усилий стоит ему скрыть волнение.

— Я сделала глупость, мосье Ксавье? — спросила Симона, с радостью глядя в лицо друга. Живые карие глаза мосье Ксавье смотрели мрачно, он долго мялся, прежде чем ответить.

— Ты отважно выполнила свое дело, Симона, — сказал он. — Мы, друзья Пьера Планшара, гордимся тобой. И если дело твое не удалось, то виноваты в этом мы. Мы должны были действовать энергичнее, мы должны были совершить это раньше.

Симона тихо спросила:

— Меня ждет что-нибудь очень тяжелое?

Мосье Ксавье нервно глотнул.

— Пожалуй, — ответил он и вдруг, открыто взглянув ей в лицо, сказал решительно: — Да, Симона, нечто очень тяжелое.

Она слегка приподняла плечи.

— Что же вы посоветуете мне, мосье Ксавье? — спросила она.

Мосье Ксавье ответил:

— Не пускаться на хитрости и дипломатию. Говори прямо, говори все, что у тебя на душе. Что бы ты ни сказала, это не улучшит и не ухудшит твоего положения. Быть может, если ты это усвоишь, тебе будет легче. Помочь тебе — это уже наша обязанность. Сейчас мы бессильны что-либо сделать. Но наступит день, когда мы выручим тебя из беды. Не сомневайся.

В эту минуту он напоминал немножко своего отца. Симона с трудом удержала улыбку, но слова друга радовали ее. Он переменил тон.

— Тебе надо поесть, Симона, — сказал он настойчиво, с наигранной бодростью. — Я слышал, что ты отказалась. Будь умницей. Тебе предстоят несколько трудных часов. — Не дожидаясь ее ответа, он вышел, и очень скоро ей принесли еду.

Пока он ходил взад и вперед, говоря о безразличных вещах, она ела, покорно, без аппетита.

Вошел мосье Корделье.

— Не беспокойтесь, дорогое дитя, — сказал он, видя, что она поднимается ему навстречу. — Продолжайте есть. Да, тяжелая история, — сказал он и опустился в одно из кресел. — Для всех нас наступили тяжелые времена. Во всяком случае, все наши симпатии на вашей стороне. Ешьте, ешьте, приглашал он ее. Он немножко повздыхал. — Вы стойкая, храбрая девочка, сказал он, помолчав, — истинная дочь нашего Пьера Планшара. Хоть это-то утешение есть у нас. — Он вдруг запнулся. — Но, быть может, это не совсем корректно, — обратился он к мосье Ксавье, — что мы сегодня сидим тут вместе с мадемуазель Планшар? — И он встал.

— Пожалуй, господин супрефект, это не совсем корректно, — ответил мосье Ксавье, но не тронулся с места, супрефект же удалился.

Через несколько минут вошел старый пристав Жанно и жандарм Гранлуи.

— Вас просят, мосье Ксавье, — доложил пристав, а жандарм, неловко переминаясь с ноги на ногу, сказал:

— И вас тоже, мадемуазель.

Симона быстро и послушно встала. Но мосье Ксавье сказал:

— Выпей еще чашечку, Симона, и не торопись. Без тебя все равно не начнут. Мы пойдем вместе.

Они шли по знакомым коридорам, направляясь в кабинет супрефекта. Симона и мосье Ксавье впереди, за ними смущенные пристав и жандарм. В приемной, при появлении маленькой процессии, все чиновники умолкли, а начальник отдела, мосье Делабер, встал, склонил голову и сказал:

— Добрый день, мадемуазель Планшар.

В кабинете супрефекта Корделье шторы были спущены, в просторной комнате царили полумрак и приятная прохлада. Вокруг стола, покрытого зеленым сукном, тесно стояли красивые старинные стулья, на столе, словно для заседания, лежали бумага, карандаши, стоял графин с водой и стаканы.

Собрались: мадам, дядя Проспер, маркиз Шатлен и мэтр Левотур. Все молчали, когда Симона в сопровождении своей маленькой свиты вошла в кабинет. Пристав Жанно тотчас же удалился, жандарм остался. Мосье Корделье сказал:

— Я полагаю, что вы нам больше не нужны, Гранлуи.

— Простите, господин супрефект, — возразил жандарм, — но мне требуется расписка, что я сдал преступ… что я сдал мадемуазель с рук на руки.

— Вы получите расписку в моей канцелярии, — сказал мосье Ксавье, и жандарм вышел.

Симона стояла спокойно, с высоко поднятой головой. Глубокими темными глазами она медленно обводила лица присутствующих.

Мадам сидела в тяжелом выцветшем темно-красном кресле и, не прибегая даже к помощи лорнета, разглядывала Симону таким же спокойным взглядом, как та ее. Мосье Ксавье подошел к стулу, но не сел, а стал за ним, крепко обхватив руками спинку. Мэтр Левотур, с обычным своим профессионально безучастным выражением лица, уселся, поудобнее закинув ногу за ногу; портфель лежал перед ним на зеленом столе. Маркиз, тонкий и прямой, сидел в слишком большом для него кресле и с холодным, насмешливым любопытством оглядывал Симону. Симоне очень хотелось заглянуть в лицо дяди Проспера, но тот стоял у окна, спиной к присутствующим.

Супрефект, занявший свое привычное место у огромного стола, поигрывал карандашом и часто моргал. Наконец он произнес:

— Садитесь, дружок. Садитесь же, прошу вас, господа.

Он явно нервничал. Все долго обстоятельно рассаживались, кто-то услужливо пододвинул к столу тяжелое кресло мадам.

И вот, несколько раз откашлявшись, мосье Корделье сказал:

— Проспер, может быть, ты в качестве опекуна хочешь… — Он не кончил фразы и снова принялся вертеть в руках карандаш.

— Мне не легко, — начал было дядя Проспер, — да, мне чертовски тяжело. — Он встретил спокойный, испытующий взгляд Симоны, громко засопел и ничего больше не прибавил.

Но тут молчание нарушил скрипучий голос маркиза:

— Милостивые государи и государыни, — сказал он властно, — вам известно, что я прибыл сюда по просьбе мосье Корделье и по соглашению с немецкими властями, которым я обязан доложить обо всем, что я здесь услышу. Я понимаю, кое-кому из вас, а может быть, и всем вам тяжело произвести необходимое дознание. Однако, если оно не будет произведено, это приведет к крайне неприятным последствиям. Поэтому я был бы вам чрезвычайно признателен, если бы вы, в наших общих интересах, высказались без ложной деликатности.

Наступило неловкое молчание. Все смотрели на мосье Планшара.

Тогда, тихо и твердо, как обычно, заговорила мадам.

— Ввиду того, — сказала она, — что моему сыну тяжело касаться этого вопроса, позволю себе взять слово я. Всем нам ясно, что в тяжелых репрессиях, которым немцы подвергают наш департамент, виновато злополучное деяние, совершенное дочерью моего пасынка. Наши сограждане в Сен-Мартене, и вместе с ними боши, истолковали поджог гаража как акт незрелого, но благонамеренного патриотизма. Должна признаться, с первой же минуты я заподозрила, что поступок девочки продиктован не только желанием постоять за Францию. Тем не менее я склонна была усматривать главные мотивы, толкнувшие ее на это, в романтически преувеличенной любви к родине, и мы, мой сын и я, всячески гнали от себя иные предположения относительно мотивов поджога. Однако тайные подозрения не оставляли меня. Я знаю дочь моего пасынка. Десять лет я старалась укротить ее тяжелый бунтарский нрав. К сожалению, безуспешно. К сожалению, я не обманулась и на сей раз. Некоторые признания Симоны и все ее поведение с полной несомненностью показывают, что то, что принимается за патриотический подвиг, на деле не что иное, как низкий акт мести испорченного ребенка.

Мадам умолкла. Она говорила тихо, как всегда, чувствовалось, что ей трудно говорить, она шумно дышала. В просторной сумеречной комнате стояла тишина, слышно было только дыхание мадам да жужжание мухи, вившейся вокруг нотариуса. Все смотрели, как мэтр Левотур белой, пухлой рукой отгонял муху.

— Когда затем выяснилось, — продолжала мадам, — что за злополучную выходку Симоны враг заставляет расплачиваться весь наш департамент, мосье Планшар и я оказались перед тяжелой дилеммой. Мы знали, что мероприятия немцев основаны на заблуждении. Не обязаны ли мы рассеять это заблуждение? Однако стать на этот путь — значило скомпрометировать внучку моего мужа. Мы обвинили бы ее в преступлении.

Мадам опять умолкла. Она потянулась к графину. Мосье Корделье предупредительно поспешил налить ей стакан воды. Все смотрели, как она сделала два маленьких глотка.

— И тут, — снова заговорила она, — сыну моему пришла в голову счастливая мысль. Он поехал в Франшевиль, он открыто изложил префекту обстоятельства дела и через его посредничество вошел в соприкосновение с немецкими военными властями. Ему удалось договориться с ними. Немецкие власти не настаивают на том, чтобы предать широкой огласке позор семьи Планшаров. Они не требуют передачи дела в руки правосудия. Они готовы удовлетвориться административными мерами, если мы предпримем их против виновницы пожара. Немецкие власти обещали, что, как только мы это выполним, они тотчас же отменят особые репрессии, применяемые к населению. Мой сын, — продолжала мадам еще тише, но отчеканивая каждое слово, — мой сын все же не решался разоблачить дочь своего сводного брата. Я спорила с ним ночи напролет. Его доброе сердце не позволяло ему сделать наше печальное открытие общим достоянием.

В наступившей тишине по-прежнему было слышно лишь дыхание мадам и жужжание мухи, отставшей теперь от мэтра Левотура и бившейся об оконное стекло.

— Нужно было, — продолжала мадам, — чтобы появилось еще новое обстоятельство, и только тогда мосье Планшар решился наконец отбросить свои колебания. Сын мой все эти годы обращался с Симоной как с родной дочерью. Баловал ее, брал с собой в Париж, исполнял все ее прихоти; ей захотелось иметь темно-зеленые брюки, и она получила их. В благодарность за все Симона украла у него из спальни ключ от его кабинета. А сейчас она вторично совершила нечто подобное. Она вторично совершила кражу. Она присвоила деньги, предназначенные на расходы по хозяйству, и сбежала с ними. Только теперь, когда окончательно доказано, что Симона закоренелая домашняя воровка, сын мой решился разоблачить ее. Нельзя допускать, чтобы целый департамент страдал по вине безнадежно испорченной девочки. Наш печальный долг — отрубить больной палец. Вам, Филипп, известны ваши обязанности. Мы передаем Симону в ваши руки. Если понадобятся еще какие-либо показания или подписи, мы к вашим услугам.

Мадам кончила. Она так невозмутимо и смело преподнесла свои чудовищные измышления, что все, хотя и знали, какая велась игра, слушали ее так, словно она сообщала нечто совершенно новое. Она произнесла свою обвинительную речь, и теперь восседала, черная и неподвижная, в выцветшем темно-красном кресле; она сидела, вдавив голову в плечи, выпятив огромный двойной подбородок, ее живот и бедра образовали сплошную массивную глыбу, руки тяжело покоились на подлокотниках кресла, кресло и человек слились воедино. Так восседала она, расплывшейся тушей, тяжело дыша, но неподвижно, как истукан, и только вокруг губ ее змеилась еле заметная усмешка.

Симона встала. В измятой блузе, вся в пыли, с выражением сосредоточенности на худом лице и в больших, глубоко сидящих глазах, она казалась побежденной, осужденной раньше, чем она вымолвит слово. Борьба мадам с этим ребенком с самого начала была неравной, у Симоны не было ни малейшего шанса на успех. Что бы она ни сказала, судьба ее была предрешена, она это знала, все это знали. И тем не менее все с жгучим интересом следили за этой борьбой и напряженно ждали, что скажет Симона.

Она сказала:

— Я сделала это, чтобы бошам ничего не досталось. Вы все это знаете, весь Сен-Мартен это знает.

То были простые слова, они не внесли ничего нового, они не опровергли обвинений мадам. Но обвинения мадам опровергались лицом Симоны. Это юное, серьезное, полное горечи лицо было живым обвинением, и никому из мужчин, собравшимся в этот час в кабинете супрефекта, не забыть его до конца дней своих.

Мадам в ответ на слова Симоны даже бровью не повела, разве только усмешка ее стала чуть-чуть явственней.

— Ты хочешь сказать, что я лгу? — спросила она. Она не повысила голоса, она говорила без вражды, со спокойным превосходством нормального человека, который обращается к сумасшедшей. — Ты хочешь сказать, что я лгу? — спросила она тоном, не допускающим слова "да".

— Да, — сказала Симона.

Оно было сказано тихо, это «да», без вызова, пожалуй даже вежливо. Но оно было так насыщено правдой, что все великолепное обвинение мадам рассыпалось перед ним в прах.

Так убедительно, так уничтожающе прозвучало это спокойное «да», что мадам, которая до этой минуты вела себя дьявольски умно, сорвалась и совершила ошибку.

— Я полагаю, милостивые государи, — сказала она, обращаясь ко всем сразу, — что бегство этой девчонки совершенно достаточное признание. Вот она стоит тут перед вами и корчит из себя патриотку. А что она сделала? Она подожгла гараж для того, чтобы нанести жестокий удар мне и моему сыну. Она сбежала, захватив с собой не только чужие деньги, но и чужие вещи. — И так как мужчины посмотрели на нее с любопытством, а Симона с удивлением, она пояснила:

— Она увезла с собой чужую книгу, взятую на прочтение.

Но тут Симона улыбнулась, ее даже позабавили эти слова мадам. Она обратилась к мосье Ксавье:

— Мадам имеет в виду одну из тех книг, которые дал мне папаша Бастид, пояснила она.

Мосье Ксавье не усидел на своем стуле. Казалось, этот маленький человечек сейчас бросится на мадам, но уже в следующее мгновение он овладел собой. И голос его только чуть-чуть дрожал, когда он заговорил.

— Мой отец, — сказал он, обращаясь к мадам, — очень любит Симону. Симона несомненно имела право рассматривать эти книги как свою собственность.

— Однако, — возразила мадам, — мосье Бастид явился на виллу Монрепо и потребовал вернуть ему книги.

— Смею вас уверить, мадам, отец мой рад будет услышать, что Симона взяла с собой эту книгу. Он считал своим долгом участвовать в воспитании дочери близкого друга. Господа, речь идет не о пустой книжке для легкого чтения, мадам имеет в виду книгу о Жанне д'Арк. Верно, мадам?

Тут впервые ярость мадам прорвалась открыто. Ненависть, которая в тот памятный вечер на мгновенье вспыхнула в ее глазах и которую видела только Симона, теперь увидели все.

— Известно, — сказала она, и голос ее прозвучал несколько громче обычного, — что старший мосье Бастид своими опасными речами и вздорными советами способствовал неправильному развитию девочки и тому, что она стала на плохой путь. Но я говорю это не в укор мосье Бастиду. Он очень стар.

Лучше бы мадам оставила в покое историю с книгой. Ибо даже супрефект не выдержал.

— Я не вижу, — сказал он, — ничего плохого в том, что мадемуазель Планшар взяла с собой в дорогу патриотическую книгу.

И тут в первый раз заговорил дядя Проспер.

— Оставим эту тему, — попросил он глухо.

Мэтр Левотур слегка наклонился в своем кресле.

— Простите, если я вмешаюсь, господа, — сказал он. — Я полагаю, что всякие разговоры в данном случае излишни. Перед нами письменное заявление мадемуазель Планшар. — И он вытащил из большого кожаного портфеля бумагу, которую Симона подписала.

Звук ясного, учтивого голоса этого человека раздражающе подействовал на Симону. Вид его гладкого лица, его перстень, поблескивающий на белом пухлом указательном пальце, запах его портфеля — вывели ее из равновесия. Спокойствия ее как не бывало, с неудержимой горячностью она набросилась на него:

— Но ведь условились, что я подписываю это только для вида. Мне сказали, что эта подпись только для бошей. Все эти господа знают…

Нотариус вежливо, но безапелляционно прервал ее:

— Разрешите, мадемуазель, я сначала зачту эту бумагу. — И он стал читать: — "В присутствии мадам Катрины Планшар… Добровольно и без принуждения признаю, что я подожгла… Я сделала это по злобе на мадам, упрекавшей меня в том, что я… Я не нашла другого способа отомстить за обиду и рассчитывала, что так я сильнее всего огорчу мадам Планшар и нанесу ей материальный ущерб. Прочитала и подписала: Симона Планшар".

Мэтр Левотур читал без всякого выражения, ничего не выделяя и ничего не оставляя в тени. Именно поэтому каждое слово приобретало дьявольский вес, каждое слово вырастало во что-то большое, самостоятельное, наделенное жизнью.

Но едва он кончил, как заговорила Симона, и звук ее грудного проникновенного голоса сразу же развеял в прах ясные слова нотариуса.

— Но дядя Проспер меня твердо заверил… — воскликнула она живо.

Мадам прервала ее.

— Скажите, мэтр Левотур, — спросила она, — Симона добровольно сделала признание?

— Вопрос излишен, мадам, — чуть не обиженно ответил нотариус. — Я засвидетельствовал за подписью и печатью, что мадемуазель сделала признание добровольно и без принуждения.

Поняв, в какую безвыходную западню она попала, Симона повернулась к дяде Просперу.

— Дядя. Проспер, — заклинала она его, — ты ведь уверял меня, что мне ничего не будет, что это чистейшая формальность, ты дал мне слово…

Дядя Проспер сидел согнувшись, всегда такой подтянутый человек казался сонным, больным: он машинально поднимал и опускал правую руку, лежавшую на столе, вверх и вниз, вверх и вниз и старательно отводил глаза, избегая взгляда Симоны. Симона умолкла.

Мосье Ксавье, сдерживаясь, внезапно охрипшим голосом пояснил:

— Симона, по-видимому, хочет сказать, что ее заставили подписать заявление обманом и посулами.

Супрефект Корделье, разбуженный и подхлестнутый словами своего подчиненного, стал разыгрывать следователя.

— Мадемуазель Планшар, — обратился он к Симоне, — вас хитростью заставили подписать это заявление?

Симона не успела ответить, ее предупредил дядя Проспер. В первый раз он открыто посмотрел на нее, его крупное лицо было истерзано страхом, мукой, душевной борьбой.

— Симона, — сказал он настойчиво, — Симона, говорил я тебе, что я никогда не подам на тебя в суд? Я и не подал. И maman не подала. То, что здесь происходит, это не суд. Это чисто административное разбирательство. — Ему удалось взять себя в руки, обрести свой привычный, убедительный, сердечный тон, свою прежнюю победоносную уверенность. Но тотчас же, крайне растерянный, он обратился к супрефекту: — Объясни же ей, Филипп, о чем идет речь, — умолял он. — Помогите же мне, господа, — призывал он остальных, чуть не плача. — Скажите ей, что речь идет о судьбе всего департамента. Скажите ей, что каждый из нас обязан принести какую-то жертву.

Но мосье Корделье, чувствуя поддержку Ксавье, уже вошел в роль строгого чиновника.

— Я спрашиваю вас, мадемуазель Планшар, — повторил он тоном сурового судьи, — вас хитростью заставили подписать это заявление? От вашего ответа очень многое зависит. Хорошенько подумайте.

— Не понимаю, чего вы добиваетесь, господин супрефект, — неожиданно проскрипел маркиз. — Вы так ведете дело, что, пожалуй, я поступил бы правильнее, если бы удалился, дабы не присутствовать при подобных разговорах. Будет вполне естественно, если наши немецкие гости осудят первого чиновника округа за то, что он подвергает сомнению прямое, письменно изложенное, в присутствии нотариуса сделанное признание и внушает признавшейся, чтобы она отреклась от своих слов. Иначе это и нельзя истолковать. Преступное действие, совершенное из личных побуждений, вы явно стараетесь причесать под патриотический акт.

Супрефект чуть-чуть побледнел.

— Господин маркиз, — начал было он, призывая маркиза к порядку.

Тем временем мосье Ксавье близко подошел к Симоне. Положив руку ей на плечо, он стал ее дружески уговаривать.

— Симона, — сказал он, — верно ли, что они ложью и всяческими махинациями довели тебя до того, что ты подписала эту бумагу? Прошу тебя, ответь. Говорю тебе прямо: в твоей судьбе ничего не изменится от того, скажешь ли ты «да» или «нет». Но все-таки скажи нам.

Симона сидела в своих темно-зеленых брюках и измятой, перепачканной блузе, загорелое лицо ее с своевольным лбом было сосредоточенно. Они призывали ее сказать правду, и они заклинали ее солгать. Что же было правдой?

И вдруг она увидела, что было правдой. Туман, которым чувства, желания, вожделения обволакивают вещи, рассеялся, яркий свет прозрения пролился вдруг на события, и они до ужаса отчетливо и обнаженно предстали перед ней во всех своих контурах и взаимосвязях. Как ни юна была Симона и как ни наивно было все ее поведение, в эту минуту она была мудрейшей из всех, кто был в этой комнате.

Ясно, до боли, увидела и почувствовала она лживость, разлитую вокруг, лживость того, что разыгрывалось здесь, в комнате супрефекта, и ложь и предательство повсюду, в стране и на фронте, которые не сумела разглядеть не только она, но и французский народ.

Симона проникла в глубь вещей, где лежала их вневременная правда. Исчезли день и час. Слились воедино ее время и время Жанны д'Арк. Хитросплетения лжи, которыми опутали ее, а пятьсот лет тому назад Жанну д'Арк, были все те же, извечные.

И Симона не роптала на свою судьбу, она знала, что так нужно, что ее страданья не напрасны. И она решила быть стойкой и все перенести. Но с горечью приняла она свою, пусть необходимую судьбу. В лице девочки было столько горького познания, что оно исказилось и не по летам повзрослело. Заглянув в это лицо, мосье Ксавье не в силах был подавить короткого, глухого стона.

Стон этот вернул Симону к действительности. Только что мудрейшая из людей, она снова стала пятнадцатилетней Симоной Планшар. Она посмотрела на дядю Проспера. Его глаза, глаза побитой собаки, умоляли ее, были прикованы к ней, он не помнил себя.

Ничего не изменится в ее судьбе от того, скажет ли она «да» или «нет», объяснил ей мосье Ксавье, солжет она или скажет правду. Но в судьбе дяди Проспера многое изменится, это она понимала. Минутой раньше, до мига дарованного ей познания, она, быть может, пощадила бы его. Но теперь у нее не было жалости к этому ничтожному человеку.

"Тебя хитростью заставили подписать этот документ?" — спросили ее.

— Да, — ответила она решительно. — Дядя Проспер сказал мне, что это чистейшая формальность. Он дал мне слово, что если я подпишу, мне ничего не будет.

Припертый к стене, дядя Проспер сделал вид, что он очень рассержен.

— Ведь я тебе уже объяснил, — сказал он раздраженно, — что это не суд. С тобой здесь говорят не как с обвиняемой. Речь идет об административных мерах.

— Но о каких же мерах может вообще идти речь? — воскликнула Симона. Ведь все, что сказано в этой бумаге, неправда, и всем вам это известно. Вы, мосье супрефект, распорядились, чтобы дядя Проспер разрушил гараж, и дядя Проспер обещал вам, что, когда будет нужно, он это сделает. Но когда было нужно и он этого не сделал, сделала это в самую последнюю минуту я, потому что иначе все бы осталось в целости. Вы все знаете, что это было так. Весь Сен-Мартен это знает.

Мэтр Левотур указал на злополучную бумагу.

— Ваше письменное признание, мадемуазель, — произнес он любезно, не повышая голоса, — говорит о другом.

Тогда маркиз, с ледяной иронией, сказал супрефекту:

— Я восхищаюсь вашим долготерпением, господин супрефект.

Супрефект, получивший в такой форме предупреждение, напыжился, словно собирался сказать что-то решительное, но, так и не собравшись, опять раскис и только машинально все продолжал постукивать большим карандашом по мягкому зеленому сукну, обводя присутствующих рассеянным взглядом. Вид этой растерянности подсказал Симоне, что ей уготовано нечто страшное.

— Кончайте же, наконец, — потребовала она мрачно. — Скажите мне наконец, что вы хотите со мной сделать? Что они хотят со мной сделать, дядя Проспер? — обратилась она к мосье Планшару.

Наступило короткое молчание. Потом мосье Ксавье сказал:

— Они хотят отправить тебя в «Зверинец», Симона.

Черно-серый и мрачный предстал перед присутствующими этот страшный дом, исправительное заведение в Франшевиле. Когда-то, уже давно, а затем еще раз, два года назад, вокруг него был поднят громкий скандал. Слухи о чудовищных избиениях и мучительствах, каким подвергали там воспитанников, проникли в газеты и вызвали горячие дебаты в палате депутатов. Были опубликованы фотографии дома, фотографии слоняющихся по дортуарам, коридорам и пустынному двору забитых подростков, со злыми, отупелыми, запуганными лицами. И вот теперь, когда прозвучало бытовавшее в народе название этого дома, перед всеми возникли образы истерзанных, униженных юношей и девушек.

Но от этих мрачных картин все тотчас же возвратились к действительности. Вернул их крик. Кричала Симона. Кричала истошным, пронзительным детским криком.

Когда мосье Ксавье открыл ей страшную правду, она в первую секунду восприняла только звук его слов. Она видела, что все лица обращены к ней иные смущенные, иные каменные, злые. Она хотела заглянуть в лицо дяди Проспера, но он опустил голову, и она видела только обрамленный волосами лоб. Но уже в следующую секунду слова мосье Ксавье дошли до ее сознания, и, так как она обладала даром живого воображения, она мысленно перенеслась во все то, что означал для нее франшевильский исправительный дом, о котором она столько слышала. Увидела себя среди его обитателей, слоняющуюся по двору и по коридорам. Увидела свое собственное лицо, такое же злое, отупелое, запуганное, мертвое, как лица всех в этом доме. Страх захлестнул ее, страх перед черными годинами, когда ее замуруют в этом склепе; волна страха начисто смыла всю ее рассудительность, и тогда она закричала этим пронзительным, детским, страшным криком.

— Ай, ай, ай, — кричала она. — Ни за что, ни за что на свете. Неправда, что люди в Сен-Мартене хотят этого. Только не «Зверинец». Это предательство. Только не "Зверинец".

И вот случилось так, что крик ее проник сквозь запертые двери в приемную и в коридоры, и кто-то, перепуганный, открыл дверь, и в приемную и коридоры старинного здания на крик сбежалось множество людей.

Симона смотрела на этих людей, знакомых и незнакомых.

— Они хотят бросить меня в тюрьму, — закричала она им. — Они хотят запереть меня в франшевильский дом. За то, что я сожгла бензин и гараж, за то, что я не хотела, чтобы все это попало в руки бошей, меня бросают в тюрьму. Этот гадкий человек, — и она указала на дядю Проспера, — обещал мне, что если я подпишу какую-то бумагу, это будет хорошо для вас и мне ничего не сделают. А теперь они все переврали по-своему и хотят запереть меня в «Зверинец». Не допустите этого, не молчите. — Она дышала прерывисто, она всхлипывала.

Мадам своим обычным, холодным, тихим голосом сказала мосье Корделье:

— Надо кончать, Филипп.

Супрефект, страшно нервничая, теребя розетку, крикнул:

— Закройте там по крайней мере дверь.

И один из чиновников, бывших в приемной, закрыл дверь.

Симона, обессиленная, упала на стул. Она всхлипывала. Но это продолжалось недолго. Она вспомнила о своем решении. Она не позволит украсть у нее смысл того, что она сделала. Она выдержит испытание. Она переживет лихолетье. Это решение сразу же влило в нее силы. Она чувствовала, как силы эти растут. Однажды она видела в кино, как на протяжении минуты из зерна выросло могучее развесистое дерево. Так вместе с решением крепли и силы Симоны.

Она вытерла лицо своим несвежим платком. Потом, гораздо спокойнее, уже владея голосом, сказала:

— Я подожгла гараж для того, чтобы он не достался бошам. Вы бросаете меня в тюрьму только за то, что я против бошей. Вы хотите, чтобы никто не знал, что это было сделано против бошей. Но все это знают. И я молчать не буду. И вам не дадут убить меня. Люди в Сен-Мартене не допустят, чтобы вы меня убили. Франция этого не допустит. Я буду повторять снова и снова, что вы лжете. Я имела в виду не мадам, я имела в виду бошей.

Пока она говорила, рассудительный мосье Ксавье совершил самый безрассудный поступок в своей жизни. С трудом сдерживаемым, ровным шагом, крепко сжав очень красные губы, со вздутым родимым пятном на правой щеке, с потемневшими от гнева живыми глазами, маленький человек подошел к двери, которую только что закрыли, и распахнул ее. Люди в приемной не разошлись. Наоборот, их стало еще больше; приемная была полна народу, стояли голова к голове. Симона без помехи подошла к порогу. Люди хранили молчание. Она сказала им:

— Передайте всем: я сделала это, чтобы бошам ничего не досталось.

Поведение мосье Ксавье, видимо, забавляло маркиза.

— Никогда не думал, мосье, — сказал он, усмехнувшись и слегка покачав головой, — что взрослый человек может ради ребяческого жеста поставить на карту свое служебное положение.

Мосье Ксавье ничего не ответил и даже не взглянул на него.

Зато супрефект вздрогнул. Неопределенно скосив глаза в ту сторону, где в толпе промелькнул жандарм Гранлуи, он сказал:

— Полагаю, что следует положить этому конец. — И, обратившись к Симоне, он, словно в оправдание себе, сказал: — Я здесь в некотором роде только исполнительная инстанция.

Жандарм медленно, нерешительно прокладывал себе дорогу в толпе и наконец подошел к Симоне. Она сказала ему:

— Сейчас, мосье.

Она оглядела собравшихся, одного за другим, красноречивым взглядом простилась с мосье Ксавье, пристально, словно стараясь запечатлеть в памяти, вгляделась в надменное, холодное лицо маркиза, гладкое, злое мэтра Левотура, широкое, расплывшееся лицо мадам, в упор посмотрела в белесые прячущиеся глаза супрефекта. Мосье Корделье поежился под ее взглядом, мэтр Левотур сохранил безучастное выражение лица, мадам же ответила открытым взглядом, и на ее лице снова мелькнула прежняя едва заметная усмешка. Осталось только заглянуть в глаза дяде Просперу. Но, как она ни пыталась, ода не увидела его глаз, он не поднимал головы. Тогда она сказала ему:

— Вы нехороший человек, дядя Проспер. — Затем спокойно последовала за жандармом Гранлуи.

Опять, в последний раз, шла она по знакомым коридорам дворца Нуаре.

— Полагаю, мадемуазель, — сказал жандарм, — нам лучше выйти черным ходом. У главного большое скопление публики.

Но консьерж сердито огрызнулся:

— У черного хода тоже большое скопление публики. Вы с таким же успехом можете выйти через парадный ход. Машина ждет здесь.

Он проводил их к главному подъезду. Большие красивые ворота обычно бывали закрыты, в них была узкая калитка, ею и пользовались посетители, бесчисленное множество раз Симона проскальзывала в нее. Сегодня же консьерж обстоятельно и мрачно распахнул ворота настежь.

Симона заморгала, когда свет залитой солнцем площади хлынул в сумрачный вестибюль. Площадь была густо усеяна народом, море светлых и смуглых лиц надвинулось на Симону. Шепот пронесся по толпе, когда Симона в сопровождении жандарма появилась в воротах. Потом наступила глубокая тишина.

Чтобы подойти к стоянке машин, Симоне и жандарму надо было пересечь площадь; на противоположной стороне стояла машина, очевидно предназначенная для Симоны, высокая, черная и закрытая. Толпа, пропуская Симону, расступилась, и образовался свободный проход. Когда она приближалась, люди умолкали. Те, кто был в шляпах или фуражках, обнажали головы.

Так шла она к ждавшей ее машине, и жандарм нес маленький узелок с ее вещами.

Вдруг какой-то старик протиснулся вперед и остановил Симону. То был папаша Бастид. Румяное лицо его, обрамленное белоснежными волосами, подергивалось. Он подошел к ней почти вплотную. Угловатым движением протянул ей что-то, — по-видимому, книгу, тщательно завернутую и перевязанную шпагатом:

— Вот, вот, — проговорил он; старик, всегда такой речистый, не находил слов. — Прощай, малютка, — сказал он.

— Прощайте, папаша Бастид, — ответила она.

Она была уже у машины. Внутри, в полумраке, она увидела силуэт безобразной женской фигуры.

Симона повернулась. Долгим взглядом, в последний раз, окинула солнечную площадь, благородный фасад дворца Нуаре, людей, которые все, как один, обратили к ней лица. Так стояла она перед открытой дверцей машины, жандарм положил вещи внутрь, чернота кареты ждала ее.

Но тут толпа, все время стоявшая безмолвно и неподвижно, пришла в движение. Взметнулись руки для прощального приветствия, женщины и девушки плакали, жандарм стал во фронт, раздались возгласы:

— Прощай, Симона! Прощай, Симона Планшар! Не падай духом, Симона! До свидания, Симона! Мы не забудем тебя, Симона Планшар! Мы вырвем тебя оттуда, Симона!

— Прощайте, — сказала Симона своим красивым, звучным голосом, она казалась совершенно спокойной. — Прощайте, родные. До свидания. — Она увидела, как много у нее друзей. Она думала: "Я должна оправдать их любовь, я должна быть достойной дочерью Пьера Планшара". Она не испытывала никакого страха. Решимость, рожденная познанием, закалила ее.

Под бурю возгласов она вошла в старую колымагу, в которой ее ждала безобразная женщина. Треща и кряхтя, машина тронулась. Симона удалялась навстречу черным годинам ожидания, унося в памяти прощальные возгласы своих сограждан, а в сердце — уверенность, что она выдержит испытание.


Читать далее

9. "Зверинец"

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть