Онлайн чтение книги Сизифов труд
XI

Вернувшись с каникул, Борович застал в гимназии большие перемены. Исчез с клериковского горизонта, перейдя на пенсию, старый директор гимназии; был переведен в другое учебное заведение инспектор, совсем ушел старый Лейм, один из классных наставников и два учителя истории. На их месте появилась новая власть: директор Крестообрядников, инспектор Забельский, новый учитель латыни Петров, классный наставник Мешочкин и учитель истории Кострюлев.

И общее настроение в гимназии и внешний облик ее подверглись коренным изменениям. Старшие ученики сразу почувствовали, что только сейчас за них взялисо как следует; пан Пазур замолк и лишь гримасами да таращеньем глаз показывал своим старым любимцам, что ни за какие сокровища не обмолвится ни словечком; и наконец учителя поляки вне стен гимназии вовсе не разговаривали с учениками, чтобы не говорить по-русски, в случае же крайней необходимости обращались не иначе, как на официально принятом языке.

Новые власти ввели новые школьные порядки. На торжественном открытии учебного года в актовом зале директор произнес неслыханно патриотическую речь и сам растрогался до слез, но слушатели не поняли его, так как и вправду не могли взволноваться тем, что, вероятно, живо и искренне чувствовал директор.

Инспектор, тот сразу развил такую деятельность, о которой клериковские гимназисты и представления ке имели.

Прежде всего он взялся за ученические пансионы. Нововведения сыпались одно за другим. В каждой квартире был назначен «старшой», в обязанности которого входило наблюдать за братией из младших классов, введены были журналы, куда записывались отлучки с квартиры, заносился каждый шаг, каждая минута отсутствия, а также жалобы на дурное поведение сожителей.

Классные наставники и все учителя были вовлечены в нечто вроде полицейско-следственной службы. На всех была возложена обязанность через известные промежутки времени поочередно посещать ученические квартиры и днем и ночью.

Инспектор и его сателлиты ходили по этим квартирам беспрестанно. Они производили обыски, заглядывали не только в сундучки, но даже собственноручно рылись в сенниках, подслушивали под окнами, подстерегали у дверей, неожиданно являлись в ученические квартиры рано утром и т. д.

Какое влияние оказало все это на повышение нравственности клериковских гимназических масс, судить трудно, во всяком случае, если «старшие», «дежурные», репетиторы – словом, все семи– и восьмиклассники – по-прежнему ускользали по ночам в город с им одним известными целями, то иметь на квартире книжку, напечатанную польскими буквами, действительно стало невозможно.

Это изгнание польских книжек из некоторых помещений в городе, в то время как другие книжки спокойно лежали в тех же помещениях, хотя бы и без пользы, было явлением поистине комическим.

Обреченная на изгнание в соседние комнаты, обездоленная «привислинская» печать, как гоголевский сумасшедший, могла до бесконечности задавать себе вопрос: «Почему я не камер-юнкер? Мне бы хотелось знать, отчего я титулярный советник? Почему именно титулярный советник?»[26]Неточная цитата из повести Гоголя «Записки сумасшедшего». Однако в Клерикове эти вопросы, как глас вопиющего в пустыне, ниоткуда не могли дождаться ответа.

Частые обыски и особенно внезапные посещения, беспокойство ожидания, опасения, что кто-то подслушивает, во всех отношениях очень плохо влияли на молодежь, которую так усердно воспитывали гимназические власти. Для всех живущих на ученических квартирах годы, проведенные в гимназии, были годами тюремного заключения. Маленький гражданин, едва проснувшись, мог встретить испытующий взгляд Мешочкина; глаза и уши Мешочкиных, Маевских, Забельских и других подстерегали его всю первую половину дня. В послеобеденные часы он непрестанно ожидал их появления и даже ночью его могли разбудить, прервав грезы о полях, цветах, птицах, любящих родителях и знакомых, которые, будто назло Мешочкину, все говорили на запрещенном польском языке, – и он снова видел над собой проклятые глаза, которые, казалось, подсматривали сладкие сны, намереваясь подробно описать их в надлежащей рубрике, под соответствующим номером.

Целый арсенал средств и способов и введенная система слежки привели к окончательному разрыву между учителями и учениками. Правду говоря, в Клерикове и никогда-то не было излишней гармонии между «педагогическим корпусом» и ученической массой, и эти два общества представляли собой два враждующих лагеря, которые боролись между собой, явно и тайно пуская в ход хитрости, коварство и даже подлое предательство. Ареной этих схваток, до момента прибытия директора Крестообрядникова и его помощников, была гимназия с ее классами, коридорами и двором. Пришельцы так расширили театр военных действий, что детские глаза буквально не видели места, где бы этой борьбы не было. Проводимая система надзора исходила из положения, что ученики являются, так сказать, по самой природе вещей существами порочными, за которыми надлежит следить, подсматривать, которых надлежит преследовать, ловить и допрашивать. Однако поскольку патриотическое рвение следящих требовало внимания в первую очередь к преступлениям не столько морального, сколько политического характера, то борьба между учениками и учителями постепенно приобретала черты глухого политического столкновения.

Учителя поляки в докрестообрядниковский период, кто подчиняясь врожденной потребности в действии, кто руководствуясь чувством, притаившимся в девяносто девятой клеточке его оппортунистического сердца, предпринимали иной раз некоторые попытки смягчить роковую борьбу этих двух лагерей. И надо сознаться, что эти мельчайшие поступки и опасливые полуслова производили впечатление. Почти каждое из них уподоблялось библейскому зерну, падающему на плодородную почву. С наступлением новой эры все мосты были сожжены и знакомства прерваны. Лица учителей-оппортунистов внятно говорили: рассчитывайте, юноши, только на себя, делайте, что хотите, ибо мы вынуждены, как зеницу ока, беречь наши должности.

Так оно и получилось.

Директор Крестообрядников с инспектором Забельским были парой недюжинных политиков. Ни один, ни другой не поднимали грубых скандалов с родителями н не преследовали учеников. Если последних застигали на месте преступления, к ним отнюдь не применяли тиранических мер. Вину всегда прощали, если же приходилось карать, то это делалось крайне осторожно, и снисходительно, дабы юнец чувствовал на себе не бич тирана, а любящую руку отца. В случаях конфликта между учеником и учителем поляком директор и инспектор всегда и безоговорочно становились на сторону ученика, преуменьшали его вину, а когда это было невозможно, добивались от учителя поляка отпущения вины.

Такого рода тактика оказала на молодежь некоторое воздействие.

Ученики трепетали перед новой властью, но в то же время чувствовали, что у них есть сильная рука в борьбе с Ногацкими, Be лькевичами и т. д. Впрочем, руководители гимназии не удовлетворились реформами в гимназических стенах. Это были, как мы уже сказали, патриоты более крупного масштаба, поэтому их зоркие глаза были устремлены на город, на его округу, на губернию – на весь польский край. Работа их шла как бы по двум руслам. Во-первых, их целью было ускорить пульс жизни «истинно русских людей» в городе Клерикове; во-вторых, – деполонизация так называемых поляков. Согласно принципу «деполонизации» директор и классные наставники никогда почти не давали ученику разрешения посетить театр, когда ставилась польская пьеса. Зато с осени, главным образом по инициативе гимназических деятелей, стали затеваться русские любительские спектакли. Непрестанный, хотя и незаметный, прирост русского элемента в Клерикове облегчил группировку сил, необходимых для создания этого рода зрелищ. Приезжая публика, состоящая из чиновников, педагогов, их жен и дочерей, с увлечением поддержала инициативу директора.

Поневоле, а вернее ради карьеры, пришлось поддерживать ее и «привислинцам», занимавшим сколько-нибудь высокие должности. Местный элемент, как всегда, относился ко всему этому пассивно: здешние обыватели настолько привыкли ко всякого рода чудесам, что если бы в один прекрасный день польский язык был вовсе отменен, а вместо этого им было бы предложено говорить, писать и думать по-китайски, это бы никого не удивило. Между собой, разумеется, повинуясь привычке, продолжали бы говорить на родном языке, но публично писали бы и говорили по-китайски.

Город Клериков в то время переживал эпоху медленной русской иммиграции. Заново перекрещивали старые улицы, ликвидировали различные устаревшие учреждения и обычаи и вводили другие, не менее устаревшие, но русские. Впрочем, мостовые, беспорядок, грязь, духота и лачуги остались прежними. Когда афиши возвестили «городу и миру», что состоится любительский спектакль, в гимназии возникло некоторое брожение умов. Власть не предлагала ученикам покупать билеты, но делала некоторые знаки, которые были как бы эманацией, слабым ароматом желания. В пятом классе один из гимназистов буркнул на перемене, что, пожалуй, стоило бы сходить в этот театр. Из глубины залы кто-то буркнул в ответ, только гораздо громче, что лишь законченный шимпанзе может ходить в этакий балаган. Это было сказано неизвестно почему, просто так, потому что язык без костей. И также неизвестно почему получило всяческую видимость молчаливо одобренной резолюции. Просто сделал свое дело слепой, глухой и ничего не желающий знать vox populi.[27]Глас народа (лат.). В повестке дня – какой-то балаган; говорят, что только шимпанзе может пойти туда – стало быть, не пойдем, и баста.

Борович был личным другом школьника, который выразил желание пойти на спектакль, поэтому как столь категорическое суждение, так и вообще одобрение, вынесенное противной стороне, очень его задели. Во время урока он обдумывал этот вопрос и упрямо решил, наперекор всем, идти на спектакль. На следующем уроке они вдвоем с неудачливым автором проекта, в отместку за оскорбительный вердикт, вступили в заговор против голоса из глубины зала. Случилось так, что, вернувшись домой и зайдя в комнату к «старой Перепелице», Марцинек застал разговор о вышеупомянутом спектакле. Советник Сомонович шагал по комнате, выкрикивая:

– Да какое мне дело до каких-то там спектаклей, хотя бы и самых любительских? Я вас спрашиваю! Я и всегда этого терпеть не мог, а теперь, на старости лет, я вдруг…

– Да кто вас заставляет идти, кто вас просит таскаться в русский театр! – унимала его старушка.

– Зато я пойду, господин советник, – вмешался в разговор Борович.

– Ты пойдешь? А тебе там что надо? По-отцовски тебе советую, зубри лучше Альвара…

– Какого Альвара?

– О, разумеется, без него там эти москали не обойдутся. Он там нужен, как собаке пятая нога. Пусть идет! – отозвалась из-за портьеры панна Констанция, которая имела обыкновение обращаться к пятиклассникам только в третьем лице.

– С вашего разрешения… – прервал советник, останавливаясь на полдороге. – Если вы подходите с этой стороны, то я с вами не согласен. Московский ли театр, как вам угодно выражаться, или польский, – все равно пустая трата денег. Однако, если спектакль устраивает власть, если власть желает, чтобы ты там был, и будет смотреть на этот твой шаг благосклонно, и если, с другой стороны, закоренелый шовинизм подстрекает тебя к строптивому сопротивлению, предлагает упорствовать в какой-то поганой ненависти, то я тебе советую и даже приказываю – ступай на этот балаган, то бишь, смотри спектакль, хотел я сказать!

Старушка Пшепюрковская, быстро перебирая вязальными спицами, несколько раз шевельнула большими губами, кисло улыбнулась и наконец сказала:

– Я уж не знаю… наверно, ваша правда… Но зачем тебе, Марцинек, тратить деньги? На что тебе этот театр?

– Он должен идти, должен! Это его священный долг не только по отношению к его собственному будущему, но, кроме того, и по отношению ко всем нам.

– «По отношению ко всем нам…» – демонически глумилась панна Констанция, прячась где-то в таинственной глубине комнаты, за перегородкой.

– Да, так я говорю и буду говорить! Надо, наконец, выкорчевать из себя корни вековой…

Марцинек не стал слушать дальнейшие тирады старого чиновника, у него была спешная работа. Сомонович убедил его и укрепил в его намерении. Теперь у пятиклассника была в запасе целая уйма выражений, которые можно будет пустить в ход в случае нового спора с товарищами. В день спектакля он отправился в театральный зал, старый, как сам город Клериков, и такой обшарпанный, словно над ним трудились не руки человеческие, а катастрофические шквалы и вихри. Там уже собрались «истинно русские люди». В грязных ложах сидели разряженные дамы; русскими многие из них были постольку, поскольку мужья их принадлежали к приверженцам «русского дела» в Клерикове. В партере сверкали эполеты, звенели шпоры, бренчали сабли. В главных ложах сидели сановники и семьи сановников, в том числе директор, инспектор и другие гимназические чины. Пока не подняли занавеса, в зале было довольно шумно.

Марцинек, очутившись в немногочисленном обществе своих соучеников из разных классов, которые занимали «стоячие» места партера, испытывал странное чувство. Это было беспокойство чужестранца, который, внезапно проснувшись, вышел из вагона, идет по улицам чужого города и не может ясно отличить явь от сна. Впечатление это усилилось, когда подняли занавес. Небольшая сцена клериковского театра была для юного гимназиста словно отверстием, сквозь которое видна была далекая чужая страна, народ, его обычаи, повседневная жизнь и разные забавные житейские случаи. Интрига бойко разыгрываемого фарса совсем не интересовала и не веселила его, наоборот – погружала в какую-то странную грусть. Он хорошо знал русский язык: он писал сочинения по-русски, отвечал уроки, даже думал о них вызубренными русскими предложениями, но бессознательно рассматривал это как «предмет», как язык гимназии, мертвый язык вроде латыни. Теперь, со сцены, та же речь представала перед ним в своем естественном виде, в свободном движении, бурном и кипящем. Он был так ошеломлен впечатлениями, что все время подумывал, не удрать ли домой. Так размышляя, он скользнул глазами вдоль парадных лож и заметил, что на его особу направлены целых четыре бинокля. На него смотрел директор, один из учителей, какая-то толстая круглая, как тыква, дама… Под взглядом начальства в Боровиче тотчас екнуло сердце: он испугался, иначе говоря – сдрейфил. Однако уже мгновение спустя опомнился, поняв, что это внимание отнюдь не является предвестником гнева. Сановные персоны в соседних с директорской ложах, оживленно переговариваясь и жестикулируя, также взирали сквозь бинокли на кучку гимназистов. Большую часть этой кучки представляли русские. Из поляков, кроме Марцинека, были еще сыновья нескольких чиновников. Вскоре компания польских школьников убедилась, что является объектом восхищения и вызывает чувство довольства. Борович тоже оценил это и, едва сознавая что делает, незаметно выдвинулся вперед, чтобы быть на виду у директора. Во время первого антракта в партере появился господин Маевский, поздоровался с гимназистами чрезвычайно учтивым поклоном, старшим подал даже руку, а нескольких поляков, в том числе и Боровича, вежливо попросил следовать за ним. Беспрекословно отправившись за своим проводником, Борович очутился на узкой лестнице, затем в дугообразном коридоре и остановился перед какой-то дверью. Маевский бесшумно приоткрыл эту дверь и слегка подтолкнул Боровича в директорскую ложу. Крестообрядников поднялся со стула, поздоровался с вошедшими, ввел нескольких в соседнюю ложу и представил губернатору и его дамам:

– Вот Борович из пятого класса, Михавский из седьмого, Бене из шестого.

Губернатор, человек уже в летах, с приятным лицом, приветствовал всех рукопожатием. Дамы приложили к глазам пенсне и приятно улыбнулись. Одна из них спросила Боровича по-русски:

– Как вам понравилась первая пьеса?

Марцинек не знал, что означает слово «пьеса», но понял, что бы это ни было, здесь, в этом месте, оно ему должно нравиться, и сказал:

– Очень понравилась.

Дама улыбнулась и почтила тем же вопросом недурного собой брюнета из седьмого класса, на что тот ответил с глубоким поклоном:

– Чрезвычайно понравилась.

Остальные дамы ограничились созерцанием подростков. Та же сцена с незначительными вариантами повторилась и в другой ложе, где сидел председатель казенной палаты. Когда раздался второй звонок, Маевский осторожно дал понять гостям, что следует удалиться и занять свои места. Второй водевиль тоже играли с большим подъемом. Когда он кончился, в партер пришел господин Мешочкин, неся две громадные коробки дорогих конфет. Обе коробки он с грацией вручил старшему из гимназистов с просьбой угостить этим подарком от дам и господ из лож всех присутствующих в театре товарищей. Угощаясь прекрасными конфетами, Борович наконец освободился от первого, неприятного впечатления, почувствовал блаженство общения со столь сановными людьми, первую радость от соприкосновения с миром неведомой ему роскоши. Назавтра первейший и язвительнейший остряк в классе Нерадзкий во время перемены, перед самым приходом инспектора, обращаясь в пространство, насмешливо произнес:

– Говорят, мартышка была вчера в театре? Сидела в ложе? Вкусные были конфетки?

Марцин поднялся из-за парты и, повернувшись к Нерадзкому, гордо и хмуро глянул ему в глаза. Несколько мгновений спустя появился инспектор, преподававший русский язык. Он приветствовал Боровича такой дружелюбной улыбкой, что все в классе почувствовали в глубине сердца зависть и искреннее раскаяние, что без всяких, собственно, причин не пошли в русский театр. В тот же день, после уроков, Забельский попросил Марцинека отнести к нему на квартиру тетради с сочинениями пятого класса. Дома инспектор принял Боровича весьма гостеприимно. Он усадил его в своем уютном кабинете на мягкий диван, показал ему альбомы с прекрасными снимками, коллекцию превосходных гравюр, иллюстрированные издания, свои книги и даже беспорядочную коллекцию различных монет. Его симпатии к Марцинеку дошли до того, что он даже стал угощать юношу папиросами. Когда же тот, опасаясь ловушки, бесстыдно принялся уверять, что не курит, инспектор приказал принести пирожные, которыми и угостил своего нового любимца. При этом он много говорил о недоверии, которое оказывают ему ученики пятого класса, жаловался, что ни один из них его не навещает, никто не зайдет, чтобы открыто, по-братски побеседовать о том, чего желает молодежь, что ее удручает, каковы ее чаяния и цели. К концу визита Борович уже любил инспектора со всем жаром, который горит в юношеской душе, жаждущей духовного руководителя.

Доброта начальника пробудила в нем самую горячую благодарность. Он решил приложить все усилия, чтобы весь пятый класс проникся его чувствами. Мысленно он уже строил всякие планы, представлял себе, как они всем классом будут ходить к инспектору, какие будут вести разговоры.

Вид изящно обставленного кабинета вызывал в нем умиление, его самолюбие было польщено, в душе царило блаженное смятение. Уходя, он уже мечтал о следующем визите. С гордостью поглядывал на прохожих, словно взглядом стремился оповестить их, что он на короткой ноге со столь всемогущей в стенах гимназии личностью.

С этих пор Марцинек Борович стал частым, почти постоянным гостем инспектора Забельского.


Читать далее

Стефан Жеромский. Сизифов труд
I 10.04.13
II 10.04.13
III 10.04.13
IV 10.04.13
V 10.04.13
VI 10.04.13
VII 10.04.13
VIII 10.04.13
IX 10.04.13
X 10.04.13
XI 10.04.13
XII 10.04.13
ХIII 10.04.13
XIV 10.04.13
XV 10.04.13
XVI 10.04.13
XVII 10.04.13
XVIII 10.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть