Глава восьмая. Вынукан защищает своих детей

Онлайн чтение книги След голубого песца
Глава восьмая. Вынукан защищает своих детей

1

Каранчеев хребет не высок, но страшен. На голой каменной его вершине день и ночь, зиму и лето свистят, не утихая ветры. В его ущельях зияют глубокие пещеры, окутанные мраком, покрытые вечной плесенью. На склонах хребта не растет ни одной травинки, только ползучий лишайник, как сырая короста, грязно-серыми пятнами покрывает мертвую землю. Даже звери обходят стороной это гиблое место. Проклятый камень — так зовут ненцы Каранчеев хребет. Косматая старуха Хад, говорят шаманы, живет в его гнилых ущельях. По ночам она поет и пляшет на гладкой вершине Проклятого камня. И сотня злых духов подвывает ей. Ни один оленевод не решится поставить чум у подножия Каранчеева хребта.

В слякотный осенний день близ отрогов Проклятого камня остановились три упряжки. Поставив оленей на вязки, три человека скрылись в сырой пещере. Впереди шел Сядей-Иг, за ним шаман Холиманко и сзади их Халтуй. Ледяным холодом дохнуло на них из глубины пещеры. Ноги скользили по камням, подернутым вонючей слизью. Холиманко ощупью разыскал выступ треснувшей скалы и взобрался на него. Спутники последовали за шаманом. Сядей-Иг кряхтел и отдувался, громоздясь на выступ. Халтуй согнулся в три погибели под сводами пещеры. Когда все уселись на площадке выступа, шаман сказал:

— Только мы трое будем знать то, зачем мы пришли сюда. Язык разболтавшего нашу тайну съедят водяные крысы. Так ли я говорю?

— Ты сказал моё слово, тадибей, — прохрипел Сядей-Иг.

— Я не хочу отдавать свой язык водяным крысам, — пролепетал Халтуй, ежась от леденящей стужи.

— Тарем! — подтвердил шаман. — Слушайте, что говорит Нум. Для нас наступила тяжелая пора. Гибель ждет всех нас, если мы не остановим ветер, который дует от чума Ясовея. Ненцы глупы, и они слушают опасные слова этого человека, замыслившего похитить наши стада, отнять наше богатство, лишить нас почета и силы. На берегу Няровей-реки Ясовей построил большой дом. Никогда не бывало, чтобы в тундре строили дома. Зачем ненцам дома, когда они живут в чумах? Ясовей отберет у ненцев детей, поселит их в этом доме, и они погибнут. Нум говорит, что Ясовей — это не человек, а злой дух. У него три глаза — два спереди и один на затылке. Вот какую страшную тайну открыл мне Нум. Её знаем теперь только мы трое...

Халтуя пробирала дрожь. Зубы его стучали. Он проклинал себя за то, что пошел в эту окаянную дыру и услышал такие страшные слова. Халтуй пришел в себя только тогда, когда разыскал свою упряжку, сел на сани и взмахнул хореем.

— Вот беда-беда, — бормотал он, погоняя оленей, — лучше бы и не знать того, что сообщил шаман. А теперь вот худо: знаешь, да и сказать никому нельзя. Ой, худо-худо...

Окончательно успокоился Халтуй, когда вершина Проклятого камня скрылась за пеленой моросящего дождя. Он теперь подумал, что, пожалуй, это совсем неплохо, когда знаешь, чего не знают другие. И чем дальше он отъезжал, тем сильнее становилось желание поделиться с кем-нибудь тайной. Когда же вдали показался чум, Халтуй от нетерпения ерзал на нартах, так ему хотелось рассказать о слышанном в пещере. На это, собственно, и рассчитывали шаман с Сядей-Игом. Как только Халтуй ушел из пещеры, шаман, схватившись за живот, начал хохотать.

— Клянусь самим Нумом, сегодня же слух о нашей «тайне» поползет по кочевьям... А? Как ты думаешь, Сядей-Иг?

Сядей-Иг, ворча, отмахивался.

— Перестань ты, Холиманко, дурачиться, будто маленький. Нам не до смеху. Ещё не известно, как твоя выдумка подействует, поверят или нет.

Поскользнувшись, толстяк ударился о скалу и еле устоял на ногах. Руки его были в липкой слизи, и он шел к выходу из пещеры, растопырив пальцы, как слепой.

Шаман хихикал в полное удовольствие.

— Подействует, Сядей-Иг. Верь слову старого шамана... Готовь оленей, да получше выбери, пожирней. Чуешь?

2

Идет Вынукан по лисьему следу и радуется: след туда бежит, где расставлены настороженные капканы. Не миновать лисице ловушки, будет Вынукан с добычей, сдаст шкуру приемщику пушнины, получит чай и сахар, принесет ребятишкам конфет в блестящих обертках. Хорошо на душе у Вынукана, будто он уже держит в руках пушистый мех чернобурки. Сама собой складывается песня.

Оэй, мои быстрые лыжи,

Братья легкого ветра,

Неситесь вперед, моих ног не жалейте.

Скоро дам я вам отдых.

Смажу нерпичьим жиром.

Быстрее, быстрее! Слышите запах дыма...

И кажется охотнику, что это не он поет, а поют дальние сопки, укутанные снегами, поют сполохи над головой, вся тундра поет, радуясь его удаче. Лыжи, подбитые нерпичьей шкурой, скользят легко, будто они хотят помочь Вынукану быстрее дойти до цели.

Не обмануло предчувствие бывалого охотника. Обошел он свои капканы и чуть не в каждом из них обнаружил зверя. Вот так да! Давно не бывало такого удачливого промысла. Посидел Вынукан на снежном сувое, покурил, в обратный путь к своему чуму отправился. Оттягивает добыча плечи, а идти всё равно легко и хорошо. Вот бы встретить сейчас знакомого человека, поговорить, успешным промыслом похвастать. Правду говорят, когда человек счастлив, все его желания сбываются. Не успел Вынукан подумать, как знакомый человек вынырнул из-за сувоя.

— Ань здорово, Вынукан!

— Здорово, здорово! Куда твои лыжи идут, Пырерко?

— По капканам ходил, ничего не добыл. А твой промысел хорош, как вижу...

Вынукан сбрасывает с плеч добычу.

— Есть сколько-то, немного, однако, — скромничает он.

Пырерко разглядывает лисиц, гладит рукой пушистый теплый мех, прищелкивает языком. Завидует.

— Добрые меха. Богат промысел. Уж не колдуешь ли, Вынукан?

— Колдую маленько. Скоро, пожалуй, шаманом буду, — смеется Вынукан.

Посидели. Покурили. Поболтали.

— Новостей каких не слышно ли? — спрашивает Вынукан. — Мой чум далеко в стороне стоит от больших кочевий. Не знаю, как люди живут.

— Есть новости, да плохие. Беспокойно на лабте, — отвечает Пырерко.

— А что такое? Какая беда приключилась?

— Приехал в тундру, слышно, плохой человек. Деревянный чум у Янзарей-реки поставил. Зачем в тундре деревянный чум?

— Вот беда-беда! Верно, зачем деревянный чум в тундре?

— Ныне тот человек по становищам своих людей посылает. Детей у ненцев отбирают, в деревянный чум свозят...

— Вот беда-беда! Зачем же их свозят?

— Говорят люди, бумагу детям дадут, в бумагу глядеть их заставят...

— И моих возьмут?

— Возьмут, надо быть.

— Вот беда-беда! Страшное дело бумага.

— Страшное...

Извечно ненец боялся казенной бумаги. Она для него всегда неприятность, а то и горе, несчастье. Купец обсчитает, обманет, а бумагу напишет — опять ненец должен выходит. Из волости придет бумага с орлиной печатью — так и жди подвох какой-нибудь получится. Куда ни кинь, всякая бумага ненцу хуже свирепого волка — белая, гладкая, тихая, а как куснет, скоро рану не залечишь. И страх перед бумагой надолго запал в душу ненца.

— Дадут детям бумагу, считать, писать заставят, — бубнит Пырерко.

— Для чего считать? — недоумевает Вынукан. — Оленей в стадах без бумаги сосчитаем. Звезды на небе какая нужда считать.

— Это ещё не всё. Ребятишек в жаркую баню запрут, в кипятке будут варить, рогожной мочалкой кожу сдирать будут...

— Совсем глупое дело...

Качает головой Вынукан, раздумывает, соображает.

— Не может быть, чтобы ребятам бумагу давали. Они маленькие и клейма-то не смыслят поставить. Для чего варить детей в кипятке и кожу с них сдирать? Пустяки какие-то...

— Хо! Мне верный человек говорил. Ламбей говорил. Он знает.

— Ламбей-то, надо быть, знает...

— И Халтуй на Мырной лабте сказывал.

— Халтуй-то болтун...

— Он от тадибея слышал.

— Разве что от тадибея... — Вынукану явно не хочется верить. Он будто про себя бормочет: — Какая польза отбирать у ненцев ребят! Жалко, однако, отдавать. Вчера старшего тынзеем отстегал. Озорной парень вовсе. Не слушается. А отдавать всё-таки жалко... Кто же их будет отбирать?

— Халтуй сказывал, что у того человека три глаза — два спереди и один на затылке.

Вынукан захохотал.

— Вот так да! Это сказка. Не бывает таких людей. Ты видел?

— Я не видел. Другие видели. Зря не скажут, — обиделся Пырерко. — По-твоему, я выдумал?

— Вот, — решительно говорит Вынукан, — пойду завтра к трехглазому человеку, лисиц отдам, скажу: «Не бери детей». Как думаешь?

Пырерко молчит — у него-то ведь лисиц нет.

Разошлись два человека в разные стороны. Затерялись в голубом мерцании полярных сумерек. Широка тундра, необъятна земля, укутанная снегами. Безмерные пространства отделяют стойбища одно от другого. Но удивительно быстро разносятся слухи по далеким кочевьям. На одном конце тундры слово сказано, на другом конце оно услышано. Пошел по тундре слух о трехглазом человеке.

3

На берегу Янзарей-реки стоит большой дом, блестит высокими окнами. Далеко он виден со всех сторон. Проезжают мимо ненцы, остановятся, посмотрят, помотают головой в раздумье, едут дальше. Пусто в доме, нет детей в школе. Появляются один за другим товарищи Ясовея, разводят руками.

— Худо, Ясовей, не отдают ненцы детей. Многие далеко откочевали, бросили старые кочевья. Другие, наверно, прячут ребят в зарослях тальника да буераках — в чумах не слышно детского голоса.

— В пяти чумах побывал, — рассказывает Хатанзей, — одни женщины сидят, говорят, ничего не знаем. Только старика Вынукана застал в чуме. Говорит: «Не нужна моим ребятам бумага. Берите меня самого, варите в кипятке, сдирайте кожу. Не отдам ребят». Вот какой упрямый...

— Что делать, Ясовей? Ничего у нас не выйдет. Зря школу строили...

Кабы знал Ясовей, что делать, сказал бы. Но он и сам этого не знает. Сжимает пучок карандашей в кулаке, пристукивает в задумчивости по столу. Вот ехал в тундру из Архангельска, думал: «Выучился, теперь всё знаю. Произнесу слово, всё поймут. Скажут: ученым нынче стал Ясовей, пусть и нас учит. А выходит, не так. Чему-то, наверно, не доучился».

Дверь тихонько открывается, и на пороге останавливается Вынукан. За спиной у него связка лисьих шкур. Сначала он жмурится от непривычно яркого света лампы-молнии, переминаясь с ноги на ногу. Потом решительно подходит к столу и кладет лисьи шкуры.

— Тебе принес. Бери...

— Ты, вероятно, не туда попал. Здесь школа, а не пушной лабаз, — говорит Ясовей. — А пушнина у тебя хорошая. Много наловил.

— Ещё наловлю. Бери. Тебе привез, — упрямо повторяет Вынукан, — ты ведь главный в этом деревянном чуме.

— Главный-то, верно, я. Только пушнины мы не берем. Здесь школа. Детей учить будем. Понятно?

— Понятно. Бери лисиц, не учи детей. Пусть они в моем чуме живут. За детей привез пушнину. Бери...

— Садись, охотник, — мягко приглашает Ясовей, — поговорим.

Вынукан нерешительно присаживается на краешек пододвинутого стула. Ему неудобно сидеть с непривычки, но он терпит. Ясовей заводит исподволь разговор об охоте, о погоде, об оленьих стадах. Вынукан отвечает односложно, вяло, а сам осматривает комнату. Большие счеты стоят. Он догадывается, что это счеты, потому что сам видал не раз такие же, только маленькие, у купцов. Купцы на маленьких счетах считали, обманывали крепко. На больших-то ещё сильнее обманешь, — думает Вынукан. Карта на стене его приводит в смятение. Такая огромная бумага!

Слова Ясовея проходят мимо уха Вынукана.

— Настала пора ненцам грамотными стать. В тундру свет приходит. Советская власть свет в тундру несет. Ты понимаешь?

— Понимаю, — машинально отвечает Вынукан, неотрывно глядя на карту.

— Будут у ненцев свои доктора, лечить людей станут. Болезни уйдут из чумов...

— Уйдут, — повторяет Вынукан.

— Много нового ненцы узнают. Как лучше жить научатся. Всё будут знать, никто их тогда не сможет обмануть...

— Как обманешь, не обмануть...

— Вот для этого и построена школа. В ней ненецких детей учить надо.

— Не учи, пожалуйста, моих детей. Оставь их в чуме. Возьми лисиц. Не показывай ребятам бумагу. Убери её со стены. Брось в огонь...

— Это не простая бумага, дорогой друг, — берет Ясовей под локоть Вынукана и пытается подвести к карте. — Это вся наша земля.

Старик упирается, не хочет подходить к страшной бумаге.

— Да ты не бойся, посмотри. Вот видишь: это все земля, тут горы, реки вьются. Тут леса, а это море...

Вынукану и страшно и любопытство его берет. Ловко как получается, на бумаге реки и горы. С опаской он подходит к карте.

— Тут Большая земля, тут Малая. Понятно?

Вынукан изумляется.

— Вот так да! И Малая земля видна.

— А здесь, гляди, Янзарей-река к морю бежит...

— Ишь как ловко! И Янзарей-река показалась. А моего чума, кабыть, не вижу.

— Твой чум слишком мал, его на карте не увидишь.

— Где же увидишь мой чум. Ты его не рисуй. Ламбеев рисуй, если хочешь, Пыреркин тоже, рисуй. Можно. А мой не надо...

— Хорошо, не буду твой чум рисовать, — улыбается Ясовей... — Пусть его твои дети нарисуют сами, когда выучатся в школе. Согласен?

— Ну, если сами нарисуют, так что поделаешь...

Ясовей повел гостя по классам, показал парты, изобразил мелом на доске чум, оленя с нартами. Вынукану очень понравилось.

— Ловко у тебя получается, как на самом деле.

В спальне для школьников рядами стояли железные койки с мягкими тюфяками, с простынями под одеялами. Тумбочки, столы, покрытые клеенкой, стулья — всё похвалил Вынукан.

— Богато живешь. Не хуже купца. Всего много.

— Это не мое. Ваши дети тут будут жить.

— А ты их совсем отберешь? В чум отпускать будешь ли?

Ясовей в душе ликовал. Всё-таки одного, кажется, убедил. Вынукан, как видно, постепенно сдавался. Возвращаясь после осмотра школы вместе с Ясовеем в учительскую, он уже разговаривал не с такой настороженностью, как вначале, держался свободнее. Сел не на стул, а прямо на пол, как привык сидеть в чуме.

Вдруг он вскочил, подбежал к Ясовею и схватил его за голову обеими руками, стал шарить в волосах, хмыкая и бурча что-то себе под нос. Ясовей осторожно высвободил голову.

— Ты что? Что такое случилось?

— Удивленье да и только, — всплескивал руками Вынукан, — как люди врать могут. Халтуй наболтал, он болтун и есть. Пырерко поверил, меня в сомненье ввел. Я дурак уж тоже верить начал. А ведь нет его, нет третьего-то глаза...

Сообразив, в чём дело, Ясовей мягко отстранил старика, усадил его за стол. Сказал Нюде, чтобы принесла чаю, конфет, печенья, стал угощать Вынукана. Тот, довольный, говорил:

— Ты, я вижу, хороший человек. Худому-то моих ребят не учи. Старший парень баловник, с ним построже. Однако в баню не води. Не надо. Зачем ребят в кипятке варить? Не будешь? Скажи...

Ясовей, чтобы не расхохотаться, отвернулся, укладывает тетрадки в ровную стопку, отвечает:

— Нет, нет, не буду я твоих ребят в кипятке варить.

— Вот и ладно. А бумагу, если хочешь, им показывай. Только не худую бумагу с царским клеймом, а вон ту, на которой вся земля показана...

Собираясь уходить, Вынукан долго мялся у двери, потом вернулся и положил на стол лисьи меха.

— Пускай твои будут, — сказал потупясь. — Не обижай, возьми. В подарок. Другу в подарок, понимаешь?..

Ясовей снял со стены ружье и подал Вынукану.

— Хорошо, ты мне даришь лисиц, я тебе в знак дружбы дарю тоже. И пусть наша дружба будет так же сильна, как сильно бьет это ружье...

С крыльца Ясовей долго смотрел вслед уходящему Вынукану.

4

Тудако протер глаза, всмотрелся, снова протер... Что за наважденье? На мысу появилось чудо. Невдалеке от чума тундрового Совета, на пригорке стояло странное сооружение, каких Тудако и не видывал, — серая брезентовая палатка, рядом на длинном шесте флаг и фонарь с веселым помигивающим светом. Вот так-так! Поудивлявшись, Тудако решил доложить супруге — ей виднее, как отнестись к чуму.

— Тирсяда, ты в бумагу смотришь, а видишь ли, что вокруг твоего Совета делается? — спросил Тудако, прищурив левый глаз.

— А что вокруг делается, Тудако? Пурга опять началась?

— Вот, пурга! Про такие пустяки я бы и говорить не стал. Холщовый чум из земли вырос и лампа на верхушке шеста зажглась...

Тудако приоткрыл левый глаз и снова закрыл в ожидании эффекта от своего сообщения. Но Тирсяда была спокойна. Она шелестела своими бумагами и, дохнув на печать, прикладывала её не торопясь. «Вот она всегда такая, ничем её не проймешь, — сказал про себя Тудако и стал считать, сколько печатей поставит жена. — Раз печать, два печать, три печать...» После пятой печати Тирсяда оторвалась от бумаг и строго посмотрела на супруга.

— Ты долго ли сегодня спал, Тудако? — неожиданно спросила она.

Тот растерялся.

— Ну, долго ли... Не так уж долго...

— От свету до свету?

— Так ведь зима, чего делать-то?..

— Делать-то тебе, верно, нечего. Вот ты и проспал, когда новый холщовый чум появился рядом с Советом. Это наша типография. Понял?

— Ти-по-гра-фия... Чего-то мудреное. Сроду такого в тундре не бывало...

— Не бывало, а нынче стало. То ли ещё будет...

Тудако хмыкнул и вышел из чума. Любопытство тянуло его сходить и посмотреть своим глазом, какая там типография объявилась. И было страшновато — кто её знает, что там такое... Всё-таки любопытство пересилило. Тудако вперевалочку зашагал к палатке. Осторожно обошел её. Увидел — перед входом человек в малице дрова колет. По тому, как неуклюже на нем сидела малица, Тудако понял: не тундровой житель, русский, надо быть. Человек, заслышав шаги, поднял голову. Курносый, белобрысый. Понятно, русский — окончательно решил Тудако.

— Здравствуешь, товарищ — сказал он, стараясь четко выговаривать слова.

— Привет, привет, друг, — весело откликнулся дровокол. — В гости пришел? Пожалуйста, милости просим в наш «дворец»...

Он торжественно откинул полог, прикрывавший вход в палатку. Тудако не очень смело, но зашел. На ходу он заметил: стенка у «дворца» двойная — снаружи плотный брезент, изнутри сукно. Он даже потрогал то и другое. В палатке было жарко. Железная печка гудела, бока её накалились докрасна.

— Садись, гость...

Хозяин придвинул какой-то ящик. Тудако покосился на него и сел прямо на пол. Хозяин хлопотал около печки. Гость, освоившись с полутьмой, стал разглядывать убранство палатки. В переднем её конце, там, где два окошечка пропускали тускловатый свет, стояли стопки ящиков — один на другом. Верхний ящик, заметил Тудако, разделен на маленькие клеточки. В клеточках что-то насыпано. Тудако пощупал — твердое. Он взял щепотку — гвозди, наверно. Почему тупые? Посмотрел на пальцы — все замазались. Тудако бросил грязные гвоздики обратно. Его привлекла машина, стоявшая посреди палатки Огромное колесо, больше, чем у деревенской телеги, маленькие колесики с зубцами, плоский лоснящийся круг, будто большая тарелка... Тудако незаметно коснулся круга пальцем. Ощутил что-то вязкое. Посмотрел на палец — весь черный. Удивительно, всё здесь мажется...

— Давай, гость, чай пить, — сказал хозяин, расставляя посуду на фанерном листе поверх ящика. — Да ещё познакомиться нам следует, по-порядочному-то. Меня зовут Семечкиным. Семечкин Лев. А если по отчеству хотите, пожалуйста — Степанович. Теперь разрешите узнать ваше имя.

Гость торжественно произнес:

— Тудако, а по-русски Тит Иванович, вот как...

— Ну вот и прекрасно. Кушайте, товарищ Тудако, Тит Иванович, чай, закусывайте печеньем, берите сахару, а мне надо поработать.

Тудако понравилось такое обращение. Он с удовольствием стал пить чай, наблюдая за работой Семечкина. Зачем он эти грязные гвоздики складывает в одно место? Но спросить не решился. Семечкин закончил набор, доверстал страницу, заключил её в раму и вставил в машину. Приправил, проверил красочный аппарат, начал печатать.

Тудако забыл чай: поднялся на ноги и в наклон, опершись ладонями о колени, смотрел, как работает невиданная машина. Тяжело поворачивается чугунный маховик, крутятся, побрякивая, валики, скользят по тому лоснящемуся кругу, о который Тудако запачкал палец, открывается и смыкается огромная железная пасть, куда Семечкин кладет чистый лист бумаги, а вынимает с ровным отпечатком.

«Ишь ты, лучше, чем моя Тирсяда, ставит печати», — подумал Тудако. Он, как завороженный, смотрел, не мигая, не дыша, не меняя позы, все время, пока работал Семечкин. И только когда машина остановилась, он хлопнул ладонями по бокам

— Вот тебе-тебе! Железо, а печатает...

Больше он не произнес ни слова. С тем ушёл.

5

В сильные полярные метели ветер бьет и треплет обледеневший брезент. Пламя свечи на низком столике качается из стороны в сторону. В такт хлопанью брезента качаются, не расходясь, облака табачного дыма.

Лёва Семечкин, наскоро умывшись, лезет через узкий проход возле печатной машины в свое «наборное отделение». В этом «наборном отделении» стоять нельзя, а можно лишь сидеть, поджав под скамейку ноги. Окружив себя стеариновыми свечами, Лёва щелкает букашками о верстатку, возится с вёрсткой газетных страниц, ковыряет шилом в наборе, отыскивая ошибки. А редактор Голубков мучается в это время над новой заметкой. Ох, неважно он знает ненецкий язык, совсем неважно. И словарь-то у него тощий, умещается на десяти страничках карманной записной книжки, и грамматика-то самодельная. Пиши, как сердце подскажет. А вот поймут ли ненцы, читая, — это вопрос. Но писать надо, раз затеяли дело. Газета не ждет. В трудных случаях Голубков обращается за помощью к Тирсяде. Но она редко бывает в своем чуме, всё в разъездах. Забот у неё нынче полно: в тундре началась коллективизация, стали возникать товарищества по совместному выпасу оленей. Везде нужен совет, помощь, контроль. Голубков пытается использовать Тудако. Он приглашает его в палатку, угощает чаем, папиросой. Исподволь заводит нужный разговор.

— Я плохо, совсем плохо знаю ненецкий язык, Тудако. Ты его знаешь очень хорошо. Не поможешь ли ты мне русские слова на ненецкие переводить? Я тебе по-русски скажу, ты мне это же скажешь по-ненецки. Хорошо?

Тудако скромничает.

— О, ум мой туго ходит. Ты не поймешь моих слов.

— Как-нибудь пойму. Это очень нужное дело, Тудако. Твои слова в газету пойдут, все ненцы читать будут...

Тудако прищуривает глаз, думает. Он явно польщен, но хочет покуражиться. Голубкову это ясно, и он говорит:

— Ну что ж, Тудако, давай попробуем.

Из вороха заметок он выбирает самую маленькую и простенькую. Читает первое предложение. Тудако, подумав, начинает переводить.

— Теда сававна манзарангу...

Голубков записывает, читает новую фразу. Тудако переводит увереннее.

— Тыпертя Пырерко тарем мась...

Третья фраза выходит совсем хорошо:

— Тын савамбовна летмангу.

Заметку эту редактор получил в «Яля илебце».

Пастух Пырерко подошел к Голубкову и сказал:

— В твоей газете писали, что у меня в стаде утраты оленей велики. Волка я проморгал, верно. Больше такого не будет. Напиши об этом в газете, чтоб все знали...

И вот с помощью Тудако заметка готова.

— Нынче по-хорошему работать буду, — пастух Пырерко так говорит. — Оленей по-хорошему выпасать стану...

Когда перевод заметки был закончен, Тудако ткнул пальцем в бумагу.

— Теперь пиши: Тудако луца вада ненеца вадавна хетанбида нядангу.

Редактор притворился, что не понял фразы.

— Не раскумекаю, Тудако, что это.

— Пиши. Ненцам понятно будет...

Редактор записал. Тудако был доволен. Фраза эта гласила: с русского языка на ненецкий язык переложил Тудако.

С той поры Голубкову не приходилось искать переводчика. Однако он всё-таки не доверял ни своим лингвистическим познаниям, ни переводческому искусству Тудако и с каждым номером ездил к Ясовею. Тот принимал измазанный краской, шероховатый оттиск, как драгоценность, читал внимательно, восхищался удачными местами, смеялся неудержимо, когда обнаруживал неуклюжий оборот или грамматическую несуразицу, которыми, увы, в изобилии грешили и редактор и его переводчик.

Голубков радовался, видя, как работает молодой ненец. Но за последнее время он стал замечать какие-то перемены в его настроении. Скрытое беспокойство чувствовалось во взгляде, в жестах стала проявляться нервозность. И даже смех, раньше такой заливистый, чистый, стал звучать по-иному, будто на звонком колокольчике появилась трещинка.

— Что у тебя на душе, Ясовей? Какая-то поземка, чувствую, начинает крутить. Расскажи-ка, не таи, лучше будет.

Ясовей насупился. Наклонил голову так, будто олень, приготовившийся бодаться.

— Не бычись, друже. Тут волков нет, убери рога.

Шутка не вызвала желаемого действия. Ясовей взял газетный оттиск, отвернулся к лампе и стал чертить карандашом, пыхтя и отдуваясь. Голубков покачал головой. Что с ним такое?

6

Две женщины — мать и дочь — сидят, тесно прижавшись друг к другу. Костер в чуме уже давно погас, и на остывшее пепелище падают из дымохода, медленно кружась и поблескивая в лунном свете, легкие снежинки. Белым пухом покрываются головы и плечи. А женщины не замечают этого. Они хотят наговориться вдосталь, излить всё, что накопилось на сердце.

Молодая говорит быстро, горячо, будто скачет резвая важенка. Старая произносит слова натужно, словно камни ворочает, часто вздыхает.

— Вся душа моя высохла, мама, в тоске о вас. Могла ли я тогда знать, какое это горе — разлука с родными, разлука, когда понимаешь, что возврата в отцовский чум нет, когда страшно не только встретиться с отцом, но и подумать о нём. Не знала, не могла знать я этого, мама, когда повернула свою упряжку за упряжкой Ясовея. Только ради него, любимого, я решилась пожертвовать покоем и родительской любовью. И он говорил мне: «Одно солнце светило над землей, теперь стало два. Второе солнце — это ты, маленькая моя. И даже если после зимней ночи солнце не поднимется из-за сопок, всё равно мне будет светло, потому что ты рядом со мной». Так он говорил. И эти слова заставляли мою кровь кипеть, как в чайнике кипит вода от жаркого пламени костра. Гнев отца, горе матери, негодование родичей — все наглухо закрыла я в своем сердце и отдала сердце ему: на, делай из него, что хочешь...

— И он что же? Бросил сердце собакам?

— Нет, мама. Он не такой. Сколь сильный и горячий, он столь же прямой и честный. Я вижу и знаю — он любит меня. Он радуется, когда радостна я, он печалится, когда я запечалюсь. Нет такой моей просьбы, которую бы он с готовностью не бросился выполнять. Но чую я, вот так же, может, как Нултанко чует лисицу, что Ясовей не весь принадлежит мне. Как построили школу и перешли мы в неё жить из чума, я будто потеряла что-то. Он весь день с ребятишками хлопочет, возится, а я одна. И пусто вокруг меня, и слова некому сказать, и нечем заняться. Придет он, обогреет, обласкает, а я смотрю ему в глаза и вижу, что ум его далеко от меня, а где — почем я знаю...

— Это оттого, дочь моя, что ты пошла против законов предков, — назидательно говорит мать, поджимая губы.

— Да нет, мама, законы тут ни при чем. А что причем, я и сама не пойму.

— Так вот, слушай меня, свою мать. Я тебе скажу. Жизнь я прожила, чего-то видела. Не будет у тебя настоящего счастья, пока ты не искупишь свою вину перед отцом и матерью, перед родичами, перед законом тундры...

— Как я могу искупить свою вину? Как? Разве прикажешь капкану раскрыться, если пружины его щелкнули и пасть сомкнулась? Разве тундра покроется цветами, если дыханье осени оледенило её просторы? Что мне делать теперь, скажи мне, мать моя.

— Повинись перед отцом.

— Не могу...

— Почему не можешь?

— Отец...

— Отец не враг своей дочери. Он будет рад.

— Я боюсь его взгляда, боюсь его слова...

— Глупая, глупая! Большое горе принесла ты отцу, но он забудет всё, лишь бы только ты повинилась перед ним.

Месяц много раз заглядывал в дымоход и, видя, что мать и дочь не думают ложиться спать, сам ушел на покой, завернувшись толстым облаком. Предутренний ветерок захлопотал около чума, выискивая, нет ли где щели пробраться внутрь, побеспокоить хозяев, но не нашел продушин, кроме дымохода, куда и начал кидать охапками жесткий снег.

— Утро, никак, — встрепенулась дочь. — Уходить надо.

— Останься, дождись отца, — шептала мать.

— Нет, у меня не хватит духу увидеть его. Пойду...

Мать со вздохом проводила дочь из чума, помогла ей надеть лыжи и долго смотрела вслед. Так и застал её приехавший Сядей-Иг.

— Ты чего такую рань из чума выползла? — спросил он, не без подозрения осматривая маленькими зоркими глазами всё вокруг. И заметил свежую лыжницу на снегу.

— Кто приходил?

— Была твоя дочь Нюдя.

— Зачем? — щеки Сядея начали буреть.

— Зачем дочь приходит в чум отца и матери?

Сядей кольнул жену взглядом.

— Теперь трудно понять, зачем приходит дочь в отцовский чум. Особенно такая, как наша. Ну, говори прямо, чего ей надо.

— Трудно ей, Сядей, тяжело и горько. Она хочет, чтобы мы её простили. Но она боится тебя, не смеет показаться тебе на глаза.

— Ха! Боится. — Сядей скривился, словно от боли. — Кабы боялась, не устроила бы посмешища на всю тундру. А ты что ей сказала? — спросил он вдруг, так взглянув на жену, что та сжалась в комочек.

— А я сказала ей, что ты отец. А никакой отец не враг своей дочери.

— Те! Разжигай костер, ставь котлы, отогреться надо...

Всё утро думал Сядей-Иг, и пока ел, и пока чай пил, и пока над табакеркой блаженствовал, — не выходила из ума дочь. Всё, кто знал и видел Сядей-Ига, были уверены, что в этой дородной туше, кроме жиру, нет, наверно, ничего, что под этой шапкой лохматых волос если и появляются мысли, то разве только мысли о наживе, что эти колючие глазки рыщут лишь за тем, чтобы подсмотреть, нельзя ли чего присвоить. Наверно, это была правда. Но и у Сядей-Ига всё-таки было сердце. И глупо думать, что сердце отца безразлично к горю дочери.

«Так, Нюдя просит прощенья, — думал Сядей-Иг, — я прощу её. Отец может простить свою дочь. Скажу Холиманке, чтобы он нашел ей оправдание в глазах родичей. Он найдет, шаман хитрый, продувной. Уж на этот раз можно и не пожалеть оленей. — Сядей-Иг усмехнулся в усы, потом опять сморщил лоб, задумавшись. — Хорошо бы Нюдя совсем ушла от Ясовея. Может, со временем и жених сыщется. Как не сыскаться, ведь Сядеева дочь не бесприданница! Да. А этот Ясовей пусть грызет себе локти. Немного почета в тундре ненцу, от которого ушла жена... А может, ничего этого и не надо? По-другому всё устроить можно. Отец простит и дочь и её мужа. Кто скажет, что он этого сделать не волен? Такой зять тоже не у каждого найдется. Пожалуй, оленщику Сядею иметь такого зятя вовсе недурно... Особенно по нынешним-то временам...»

Мунзяда так и не узнала, что решил муж. Тот завалился спать прямо в малице и в тобоках, даже пояс не снял.

7

Занятия в школе кое-как налаживались. Ясовею с помощью друзей удалось получить десяток ребятишек. Первым привез двоих сыновей Вынукан. Он смотрел неотрывно, как Ясовей стриг будущих школьников, и только прищелкивал языком.

— Ишь ты, как ловко? Без волос совсем оставил ребят. Как теперь им на улицу выйти: весь ум замерзнет, поди...

После стрижки Ясовей повел детей в баню. Вынукан тут как тут. Прямо в малице ввалился в парную и сразу выскочил:

— Жарко всё-таки. Зажаришь ребят. Ты ведь мне сказал — не поведешь их в баню...

— А вот и повел. И зажарю. И сам с ними зажарюсь, — озорно смеялся Ясовей. Он раздел детишек, разделся сам и, закрывая дверь из предбанника, помахал Вынукану рукой.

— Карауль. Сейчас выйдем к тебе чистенькими.

Вынукан настороженно прислушался к тому, что происходило в бане. Ребята смеются — это хорошо, значит, им не жарко. Слышатся шлепки. Что это? Он их бьет, что ли? Нет, хохочут-заливаются. Это они друг дружку шлепают голые-то... Вдруг что-то зашипело, потом ещё раз, ещё... Ребята в один голос завыли. Что такое? Вот он когда их начал жарить! Вынукан рывком открыл дверь, кинулся внутрь бани и, хватив горячего банного духу, остолбенел. Пар клубами валил в открытую дверь. Вынукан ничего не видел. И он закричал таким неистовым фальцетом, что, казалось, действительно с человека кожу сдирают. Ясовей спрыгнул с полка, усадил Вынукана на пол, стал успокаивать. Это удалось не сразу. Пришел Вынукан в себя лишь тогда, когда разглядел ребят, здоровых и невредимых. Они, правда, тоже перепугались, но не столько пара и горячей воды, сколько Вынуканова крику. А пар им понравился. И плескаться теплой водой было тоже приятно. Вот мыло глаза ест — это плохо, но можно пополоскать водой и проходит. От мочалки сперва ребятишки завизжали, но потом и она пришлась по вкусу. В общем, Ясовей ликовал: первая проба удалась. Одев ребят, он подошел к Вынукану.

— Ну, теперь нам с тобой пора мыться...

— Ты мойся. Я-то посижу без мытья...

— Э, нет, друг, раз в баню попал, надо попариться.

Ребята из предбанника заглядывали в щели, кричали:

— Хорошо, отец! Горячим ветром обдает...

— Огненным облаком окутывает...

— Шипучей пеной кожу чистит...

— Слышишь, твои ребята говорят, не врут ведь, — тормошит Ясовей старика. Тот, наконец, сдается. Раздевается. И голый, смешной, неуклюжий топчется на мокром полу.

— Давай на лесенку забирайся, на полок, — командует Ясовей.

Кряхтя, осторожно придерживаясь руками за ступеньки, Вынукан покорно лезет на полок.

— Вот, лежи, парься, — говорит Ясовей и с размаху выливает ведро воды на каменку.

— Ну, как?

Вынукан от неожиданности не может выговорить слова. Он лежит неподвижный, потерявший способность двигаться. Тогда Ясовей начинает хлестать его веником. Старик только охает, даже не пытается защититься. Ему кажется, что настал последний час. Ясовей сует ему в руки веник, берет другой и начинает хлестаться сам. Изумленный Вынукан смотрит на него во все глаза.

— Что же ты не паришься, старик? — кричит Ясовей, скаля зубы. — Ты вот так, вот так, все кости распаришь и душу распаришь, легко будет...

Вынукан с трудом приобретает дар слова.

— Мне уже легко. Совсем чего-то облегчало. Отпусти на низ, будь другом. Кости прокипятил, не кипяти душу...

— Теперь всё, Вынукан, попал в лапы, не выпущу. Ещё сейчас намылю... кожу буду сдирать...

8

После бани, посвежевший, в чистом белье, Вынукан сидел за чаем у Ясовея и, разомлев от чарки водки, блаженно улыбался, с удивлением рассматривая свои руки, ставшие розовыми, как у новорожденного.

— Ха! Удивленье да и только. Уж я думал, смерть наступает. Веник жесткий, как железо, ветер горячий, как огонь. Всё тело исхлестал. Казалось, мяса на костях не осталось. А шипучей пеной помазал — всё на месте. И легко, будто помолодел, хоть жениться поезжай...

Ясовей хитровато хмурился.

— Раз-то помылся, больше, наверно, не захочешь. Страшно там, в бане: пар шипит, мыло глаза выедает...

Этот нарочитый тон Вынукану нравится. Он его понимает и отвечает тем же.

— Страшная твоя баня, верно. Ни в жизнь больше не пойду. Тынзеем затащишь разве. Да и то упираться буду. Всем оленеводам расскажу про эти страхи...

— Вот-вот, это главное. Всем расскажи да подробно, ничего не забудь. Про чарку только, пожалуй, не рассказывай, на всех водки не хватит.

— Ишь какой скупой, не зря Сядей-Игу зятем приходишься, — заливается Вынукан. — Пару не жалко, веника не жалко, мыльной пены опять же не жалко, а чарки пожалел. Ой, какой скупой!

— А что, Вынукан, — серьезно заговорил Ясовей, — на следующий раз в баню приедешь ли? Небось, вправду не захочешь. Скажешь, и так хорошо, весь век жил, не мылся...

— То верно, — ответил старик, — весь век жил не мылся. А вот и вымылся! И не жалею, видишь, какое дело. Правильнее сказать, жалею. Жалею, что раньше не знал. Вот оно... Приеду, Ясовей, жди. Только слово пошли. Как услышу — приеду. И чарки можешь не покупать, всё равно...


Читать далее

Глава восьмая. Вынукан защищает своих детей

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть