1934 год

Онлайн чтение книги Смерть — мое ремесло
1934 год

В июне я получил приказ отправиться со своим эскадроном в С. для участия в смотре эсэсовской кавалерии. Парад наших частей на улицах, разукрашенных флагами и плакатами с изображением свастики, проходил — в результате принятых мер — в безукоризненном порядке, под образцовые восторги населения. После инспекторского смотра Гиммлер произнес речь, которая произвела на меня глубокое впечатление. По правде сказать, в том, что он говорил, для меня, да и для всех эсэсовцев не было ничего нового. Но сам факт, что я услышал эти мысли на столь торжественном празднике из уст самого рейхсфюрера показался мне как бы блистательным подтверждением их справедливости.

Прежде всего рейхсфюрер напомнил нам о тяжелом для эсэсовцев и партии времени, предшествовавшем захвату власти. «В те дни, — говорил он, — люди отвернулись от нас, многие приверженцы нашего движения находились в тюрьме. Но благодаря богу национал-социалистское движение и эсэсовцы выдержали испытания. А теперь воля Германии дала нам победу».

«Победа наша, — торжественно продолжал рейхсфюрер, — ни в чем не изменит и не должна ни в чем изменить дух корпуса черных мундиров. В светлые дни эсэсовцы останутся тем же, чем они были в грозу, — солдатами, которыми руководит только чувство чести. Во все времена, еще со времен тевтонского рыцарства, честь всегда была высшим идеалом солдата. Но тогда еще не было определено само понятие чести, и солдаты часто затруднялись решить, какой из представлявшихся им путей является путем чести. Такое затруднение — рейхсфюрер был счастлив подчеркнуть это — не существует для эсэсовцев. Наш фюрер Адольф Гитлер раз и навсегда определил, в чем состоит честь эсэсовца. Он сделал это определение девизом своих отборных частей. «Твоя честь —  это верность», — сказал он. Отныне все стало ясно и просто. Никаких душевных конфликтов, никаких поисков. От эсэсовца требуется лишь верность, то есть повиновение. Наш долг, наш единственный долг — повиноваться. Именно благодаря этому железному повиновению в подлинном духе корпуса черных мундиров, мы уверены, что никогда не ошибемся, что всегда будем на правильном пути и как в хорошие, так и в плохие дни будем непоколебимо служить нашему незыблемому принципу: «Германия, Германия превыше всего».

После речи Гиммлер пригласил к себе руководителей партии и командиров СС. Принимая во внимание мое скромное звание, я был очень удивлен, что он пожелал видеть и меня.

Он принял нас в одном из залов ратуши, стоя позади огромного пустого стола.

— Обершарфюрер, вы участвовали в казни Кадова, не так ли?

— Так точно, господин рейхсфюрер.

— Вы отбыли пять лет в Дахауской тюрьме?

— Так точно, господин рейхсфюрер.

— До этого вы были в Турции?

— Так точно, господин рейхсфюрер.

— В качестве унтер-офицера?

— Так точно, господин рейхсфюрер.

— Вы сирота?

— Так точно, господин рейхсфюрер.

Я был немного разочарован и удивлен. Гиммлер прекрасно помнил все данные обо мне, но забыл, что уже однажды спрашивал меня об этом.

Помолчав, он внимательно посмотрел на меня и продолжал:

— Два года назад я уже встречался с вами у полковника фон Иезерица?

— Так точно, господин рейхсфюрер.

— Полковник барон фон Иезериц использует вас в качестве фермера?

— Так точно, господин рейхсфюрер.

Внезапно пенсне его блеснуло, и он жестким голосом произнес:

— И я уже задавал вам все эти вопросы?

— Так точно, господин рейхсфюрер, — пробормотал я.

Он буквально просверлил меня своим взглядом.

— И вы полагали, что я уже забыл об этом?

Я выговорил с трудом:

— Так точно, господин рейхсфюрер.

— Ошибаетесь.

Сердце у меня застучало, я вытянулся до боли в мускулах, и громко отчеканил:

— Я совершил ошибку, господин рейхсфюрер.

Он мягко проговорил:

— Солдат не должен сомневаться в своем начальнике.

Наступила длительная пауза. Меня снедал стыд. Неважно, что сомнение мое носило самый пустячный характер. Все равно — я сомневался. Еврейский дух критики и отрицания заразил меня. Я посмел судить своего начальника.

Рейхсфюрер внимательно посмотрел на меня и сказал:

— Это больше не повторится.

— Нет, господин рейхсфюрер.

Он мягко и просто сказал:

— Не будем больше об этом говорить.

Я с трепетом понял, что рейхсфюрер вернул мне свое доверие. Я смотрел на него. Я смотрел на его строгое, суровое лицо и чувствовал уверенность в будущем.

Рейхсфюрер уставился в какую-то точку в пространстве над моей головой и продолжал, как бы читая:

— Обершарфюрер, я имел случай составить свое мнение о вас в связи с вашей деятельностью в эсэсовских частях. Я счастлив сказать вам, что мнение это благоприятное. Вы человек сдержанный, скромный, положительный. Вы не лезете вперед, а предоставляете самим делам говорить за вас. Вы точны в выполнении приказаний, но там, где вам предоставляется свобода действий, способны проявить инициативу и организаторский талант. В этом отношении я в особенности оценил тщательность, с которой вы подготовили дела на каждого из ваших подчиненных. Это показатель вашей подлинно немецкой аккуратности.

Он произнес с ударением:

—  Наиболее сильная сторона ваша — практика.

Опустив на меня взгляд, он добавил:

— Я с удовлетворением могу сказать: ваш опыт тюремной жизни может оказаться полезным для СС.

Он снова уставился в точку над моей головой и стремительно, не переводя дыхания, без запинки проговорил:

— Партия подготавливает сейчас в различных частях Германии концентрационные лагеря в целях перевоспитания преступников трудом. В эти лагеря мы будем вынуждены заключить также врагов национал-социалистского государства, дабы спасти их от народного гнева. Здесь мы тоже прежде всего преследуем воспитательную цель. Речь идет о том, чтобы живительная сила простой, трудовой, дисциплинированной жизни перевоспитала людей. Я намерен для начала доверить вам какой-нибудь пост в управлении Дахауского концлагеря. Вам положат жалованье в соответствии с вашим званием и предоставят некоторые другие льготы: квартиру, питание. Семья будет с вами.

Он сделал паузу.

— Я считаю, что подлинно немецкая жизнь в семье, — продолжал он, — одна из наиболее ценных основ моральной устойчивости эсэсовца, занимающего административный пост в концлагере.

Он посмотрел на меня.

— И все же вы не должны рассматривать это как приказ, а только как предложение. Вы можете принять его или отказаться. Но я полагаю, что именно на такого рода посту ваш опыт узника и свойственные вам личные качества окажутся наиболее полезными партии. Тем не менее, из уважения к вашим заслугам, я оставляю за вами право просить о другом назначении.

Я поколебался и сказал:

— Господин рейхсфюрер, я хотел бы довести до вашего сведения, что еще на десять лет я связан обязательством по отношению к полковнику барону фон Иезерицу.

— Обязательство это имеет обоюдный характер?

— Нет, господин рейхсфюрер.

— Значит, у вас нет никакой гарантии сохранить свое место?

— Нет, господин рейхсфюрер.

— В таком случае, мне кажется, вы ничего не потеряете, если уйдете?

— Я — нет, господин рейхсфюрер, но согласится ли господин полковник фон Иезериц?

Он слегка скривил в улыбке губы.

— Не беспокойтесь, согласится. Подумайте хорошенько и сообщите мне письменно ваше решение в течение недели.

Он легонько постучал кончиками пальцев по столу и произнес:

— Все.

Я выбросил вперед правую руку, он ответил на мое приветствие, и я вышел.

Я вернулся на свое болото лишь на следующий день вечером. Дети уже спали. Поужинав с Эльзи, я набил трубку, закурил и присел на скамейку во дворе. Стояла хорошая погода — ночь была удивительно светлая.

Немного погодя Эльзи присоединилась ко мне, и я сообщил ей о предложении Гиммлера. Кончив, я посмотрел на нее. Она сидела неподвижно, положив обе руки на колени. Сделав паузу, я заговорил снова:

— Вначале материальные условия будут не намного лучше, чем здесь. Правда, у тебя будет меньше работы.

— Речь не обо мне, — ответила она, не шелохнувшись.

Я продолжал:

— Положение улучшится, когда меня произведут в офицеры.

— А разве тебя могут произвести в офицеры?

— Да, я теперь уже старый член партии, а кроме того, имеют значение и мои военные заслуги.

Эльзи повернула ко мне голову, и я увидел, что она смотрит на меня с удивлением.

— Произведут в офицеры... Но ведь это то, к чему ты всегда стремился, не так ли?

— Да.

— Почему же ты колеблешься?

Я снова раскурил трубку и ответил:

— Не нравится мне это.

— Что не нравится?

— Тюрьма — всегда тюрьма. Даже для тюремщика.

Она стиснула руки.

— В таком случае все ясно: надо отказаться.

Я не отвечал, и после короткой паузы Эльзи продолжала:

— Ты думаешь, рейхсфюрер рассердится на тебя, если ты откажешься?

— Конечно, нет. Когда начальник предоставляет солдату право выбора, он не может сердиться на него за решение, которое тот примет.

Я чувствовал на себе взгляд Эльзи и спросил:

— А тебе это нравится?

Она ответила, не колеблясь:

— Нет. Мне это не нравится. Даже совсем не нравится.

И тотчас же добавила:

— Но ты не должен считаться с моим мнением.

Я затянулся несколько раз, затем наклонился, набрал в горсть камешков и начал подбрасывать их на руке.

— Рейхсфюрер полагает, что полезнее всего для партии я буду в КЛ.

— В КЛ?

— В концлагере.

— Почему он так думает?

— Потому что я отсидел пять лет в тюрьме.

Эльзи откинулась на спинку скамьи и посмотрела прямо перед собой.

— Здесь ты тоже полезен.

Я медленно проговорил:

— Безусловно, здесь я тоже полезен.

— И эта работа тебе по душе.

Я задумался немного над ее словами и ответил:

— Это не идет в счет. Если я более полезен партии в КЛ, значит, там я и должен быть.

— Но, может, ты полезнее здесь?

Я поднялся.

— Рейхсфюрер думает иначе.

Выбросив по одному все камешки, я постучал трубкой о сапог, чтобы вытряхнуть из нее пепел, вернулся в дом и стал раздеваться. Спустя несколько минут пришла Эльзи. Было уже поздно, я очень устал, но никак не мог заснуть.

На другой день после обеда, Эльзи уложила детей спать и начала мыть посуду. Я устроился на стуле у полураскрытого окна и закурил трубку. Эльзи стояла ко мне спиной. Я слышал, как постукивают друг о друга тарелки в тазу. Передо мной по обе стороны изгороди высились два тополя, освещенные солнцем.

— Ну, что же ты решил? — послышался голос Эльзи.

Я повернул к ней голову. Мне видна была только ее спина — Эльзи склонилась над кухонной раковиной.

— Не знаю.

Я заметил, как спина ее начинает горбиться. Тарелки слегка постукивали, и я подумал: «Она слишком много работает. Устает». Я отвернулся и снова посмотрел на тополя.

— Почему ты не поступишь в армию? — спросила Эльзи.

— Эсэсовец не поступает в армию.

— А тебе могут предоставить какой-нибудь пост в эсэсовских частях?

— Не знаю. Рейхсфюрер ничего об этом не говорил.

Мы оба помолчали, потом я сказал:

— В армии при присвоении звания придают большое значение образованию.

— А в эсэсовских частях?

— В эсэсовских частях принимается во внимание лишь верность делу и практические знания.

Я полуобернулся к ней и добавил:

—  Моя наиболее сильная сторона —  это практика.

Эльзи взяла полотенце и принялась вытирать посуду. Она начинала всегда с тарелок и, вытерев их, ставила в буфет.

— Почему же тебе не хочется идти в КЛ?

Я слышал, как она ходит взад и вперед за моей спиной. Она сняла свои деревянные башмаки и мягко ступала по полу. Я проговорил не оборачиваясь:

— Это ремесло держиморды. — И добавил после короткой паузы. — И потом, там не будет лошадей.

— А! — воскликнула Эльзи. — Уж эти твои лошади!

Звякнула тарелка, Эльзи поставила ее в буфет. Ноги Эльзи прошуршали по полу. Она остановилась.

— А квартирой обеспечивают?

— Да, и с отоплением. И питанием. По крайней мере меня. Кроме того, дают премии. И ты сможешь не работать.

— Да ну! — проговорила Эльзи.

Я обернулся. Она стояла у буфета спиной ко мне.

— Я нахожу, что у тебя усталый вид, Эльзи.

Она повернулась ко мне лицом и выпрямилась.

— Я чувствую себя очень хорошо.

Я снова стал смотреть в окно. Оконная рама немного закрывала от меня правый тополь. Я заметил, что изгородь нуждается в ремонте.

— А заключенных в КЛ истязают? — спросила Эльзи.

Я резко ответил:

— Конечно же, нет. В национал-социалистском государстве это невозможно. — И добавил: — Цель КЛ — воспитательная.

Сорока тяжело опустилась на макушку правого тополя. Я распахнул окно, чтобы лучше ее видеть. Рука моя оставила след на стекле, и это раздосадовало меня. Я произнес сухо:

— Отец тоже хотел быть офицером, но его не брали в армию. У него было что-то с легкими.

Внезапно мне показалось, будто мне снова двенадцать лет. Я мыл окна в гостиной и время от времени украдкой поглядывал на портреты офицеров. Они были развешены в строго иерархическом порядке. Слева направо. Дяди Франца среди них не было. Дядя Франц тоже хотел быть офицером, но ему недоставало образования.

— Рудольф, — раздался голос Эльзи.

Я услышал, как хлопнули одна за другой дверцы стенного шкафа.

— Ведь стать офицером — это твоя мечта, не так ли?

Я с раздражением произнес:

— Но не в концлагере.

— Ну так откажись!

Эльзи повесила полотенце на спинку моего стула. Я немного повернулся в ее сторону. Она смотрела на меня. Я ничего не ответил, и она повторила:

— Откажись!

Я поднялся.

— Рейхсфюрер считает, что полезнее всего я буду в КЛ.

Эльзи выдвинула ящик стола и начала укладывать вилки. Она клала их ребром, чтобы одна входила в другую. Некоторое время я молча наблюдал за нею. Затем я снял со спинки стула полотенце и вытер на оконном стекле след от своей руки.

Прошло еще три дня, и после обеда я написал рейхсфюреру, что принимаю его предложение. Прежде чем запечатать письмо, я показал его Эльзи. Она внимательно прочла его, вложила в конверт и, не сказав ни слова, положила на стол.

Немного погодя она напомнила мне, что я должен поехать в Мариенталь подковать лошадь.


Время в Дахау текло быстро и безмятежно. Лагерь был образцовый — заключенные содержались в строгой дисциплине. Я снова обрел глубокое чувство удовлетворения и покоя, которые во мне вызывала размеренная казарменная жизнь. 13 сентября 1936 года, спустя неполных два года после моего прибытия в КЛ, произошло радостное событие — меня произвели в унтерштурмфюреры. Начиная с этого времени повышения быстро следовали одно за другим. В октябре 1938 года я уже был оберштурмфюрером, а в январе 1939 года — гауптштурмфюрером.

Отныне я мог быть спокоен за будущее свое и своих близких. В 1937 году Эльзи подарила мне сына, которого в память дяди я назвал Францем. Теперь у меня было уже четверо детей. Старшему, Карлу — семь лет, Катерине — пять, Герте — четыре. Когда меня произвели в офицеры, вместо половины домика, где мы теснились до этого, нам предоставили целый дом, значительно более благоустроенный и лучше расположенный. Офицерское жалованье позволяло мне жить гораздо свободнее. Впервые после многих лет лишений я мог не считать каждый пфенниг.

Через несколько месяцев после присвоения мне звания гауптштурмфюрера наши войска вторглись в Польшу. В тот же день я попросился на фронт.

Ответ пришел через неделю в виде циркуляра рейхсфюрера. Он выражал благодарность многочисленным эсэсовским офицерам КЛ, которые в соответствии с подлинным духом корпуса черных мундиров ушли добровольцами на польский фронт. Между тем, говорилось в циркуляре, офицеры должны понять, что рейхсфюрер не может, не дезорганизуя работы концлагерей, удовлетворить просьбы всех, и предлагает впредь воздерживаться от подобных заявлений. Рейхсфюрер сам отберет для эсэсовских войсковых частей офицеров, без которых в крайнем случае лагеря могут обойтись.

Мне это оставляло очень мало надежд на будущее. Я находился уже пять лет в управлении лагерями, значительно поднялся по ступеням иерархической лестницы, хорошо был знаком со всем механизмом лагерной машины, и поэтому мне трудно было ожидать, чтобы выбор рейхсфюрера пал на меня. Между тем я все с большим трудом мирился с чиновничьей жизнью, которой жил, в особенности когда думал о тех своих сослуживцах, которые ушли на фронт.

С Польшей, как и следовало ожидать, покончили очень быстро. Затем война как бы застыла. Наступила весна 1940 года. Все настойчивее поговаривали о молниеносном наступлении. В начале мая фюрер выступил в рейхстаге с речью, имевшей огромное значение. Он заявил, что теперь, когда Польша перестала существовать и Данциг возвращен родине-матери, демократическим странам нет никакого смысла отказываться от мирного урегулирования с рейхом всех европейских проблем. Если они этого не делают, значит, им мешают их еврейские хозяева. Вывод ясен: мировое еврейство считает момент подходящим, чтобы создать против рейха коалицию и окончательно свести счеты с национал-социализмом. В этой борьбе Германия вынуждена еще раз поставить на карту все свое будущее. Но демократические силы и мировое еврейство глубоко ошибаются, если думают, что позор 1918 года когда-либо повторится. Третий рейх вступает в эту борьбу с непоколебимой волей к победе. Фюрер торжественно заявляет, что враги национал-социалистского государства понесут быструю и тяжелую кару. Что касается евреев, то везде, где только будет возможно, везде, где мы их встретим на своем пути, они будут уничтожены.

Спустя три дня после выступления фюрера я получил от рейхсфюрера приказ отправиться в Польшу и преобразовать старые артиллерийские казармы в концентрационный лагерь. Этот новый концлагерь получил по близлежащему городку название Освенцим.


Я решил, что Эльзи и дети пока останутся в Дахау, а сам выехал с оберштурмфюрером Зецлером, гауптшарфюрером Бенцем и шофером. В Освенцим я прибыл ночью, переспал в реквизированном доме и на следующий день осмотрел казармы. Они были расположены приблизительно в трех километрах от городка, но КЛ должен был занять гораздо большую площадь, чем казармы. В него, согласно плану, вливался еще другой лагерь, расположенный близ местечка Биркенау. Вокруг обоих лагерей мы забрали пустующие земли общей площадью более восьми тысяч гектаров, чтобы обработать их или построить там промышленные объекты.

Я из конца в конец обследовал отведенную под лагерь территорию. Местность совершенно ровная, болотистая и лесистая. Дороги, очень скверные, переходили в едва заметные тропы. Видневшиеся кое-где дома казались маленькими, затерявшимися в этой бесконечной равнине. За все время, что я осматривал территорию лагеря, я не встретил ни одной живой души. Я велел остановить машину, и сам пешком прошел несколько сот метров, чтобы размять ноги. Воздух был насыщен гнилыми болотными испарениями. Стояла полная тишина. Солнце уже скатилось к горизонту, черная линия которого кое-где прерывалась купами деревьев. Хотя уже наступила весна, небо низко нависло над землей и было затянуто серыми дождливыми облаками. Насколько хватал глаз, вся эта равнина горбилась лишь в одном месте. Все плоско, пустынно, необъятно. Я вернулся к машине и с радостью забрался в нее.

Польские казармы кишели насекомыми, и первой моей заботой было привести их в порядок. Гамбургская фабрика дезинсекционных средств «Веерле и Фришлер» прислала мне значительное количество яда в кристаллах. Нужно было уметь обращаться с этими кристаллами, поэтому фабрика командировала к нам двух специалистов, которые, приняв все меры предосторожности, сами производили дезинсекцию. В мое распоряжение предоставили команду польских военнопленных, чтобы обнести территорию лагерей (которые, как я уже сказал, должны были оставаться обособленными: Освенцим — для евреев, Биркенау — для военнопленных) колючей проволокой и установить там сторожевые вышки. Через несколько дней прибыли эсэсовские части, заняли казармы, и началось строительство вилл для офицеров. В тот самый день, когда закончилась славная французская кампания, в лагерь прибыл первый транспорт заключенных евреев. Они сразу же получили задание построить для себя бараки.

В августе я уже смог вызвать к себе Эльзи с детьми. Виллы офицеров выстроились фасадом к городку Освенцим, где возвышалась церковь с двумя изящными колокольнями. На этой голой равнине колокольни радовали глаз, поэтому я и велел так поставить виллы. Это были комфортабельные деревянные домики на каменном фундаменте, с примыкающими к ним террасами, выходящими на юг, и садиками. Эльзи была счастлива своим новым жильем, и в особенности системой отопления и горячей водой. Все я приказал сделать по последнему слову техники. Эльзи без труда нашла в Освенциме служанку, а для тяжелых работ я предоставил ей двух заключенных. Согласно распоряжению рейхсфюрера, я должен был обеспечить, помимо строительства лагеря, еще и осушение болот и пойменных земель по обе стороны реки Вислы, чтобы использовать их под посевы. Я очень быстро понял, что здесь надо произвести, правда, в значительно более широких масштабах, все те работы, которые я проделал уже на землях барона фон Иезерица. Никакой дренаж не принесет пользы, если воды Вислы не будет сдерживать плотина. Дав указание разработать соответствующие проекты, я подсчитал, что при максимальном использовании находящейся в моем распоряжении рабочей силы на все эти работы потребуется три года, и доложил об этом рейхсфюреру. Через четыре дня я получил ответ: рейхсфюрер давал мне один год.

Я не создавал себе никаких иллюзий относительно того, что ожидает меня, если плотина не будет закончена к указанному сроку. Рейхсфюрер наказывал и даже казнил эсэсовцев за самые незначительные провинности. Сознание этого дало мне сверхчеловеческие силы. Я не вылезал со строительной площадки, не давал ни минуты отдыха своим помощникам и заставлял работать заключенных днем и ночью. Смертность среди заключенных возросла до угрожающих размеров, но это, к счастью, не создавало нам никаких трудностей, потому что новые транспорты автоматически покрывали убыль. Моим эсэсовцам тоже было нелегко. Многих из них пришлось разжаловать за проступки, которые при других обстоятельствах я счел бы пустяковыми. А двух шарфюреров за более серьезные дела пришлось расстрелять.

В конце концов плотину закончили на двадцать четыре часа раньше указанного срока. Рейхсфюрер лично прибыл на ее открытие и произнес перед техническими работниками и офицерами КЛ речь. Он сказал, что мы можем считать себя пионерами в освоении восточных просторов, поздравил нас с примерной оперативностью в этом «прекрасном начинании» и закончил словами о том, что национал-социалистское государство непременно выиграет войну, потому что как в военных операциях, так и при проведении экономических мероприятий оно учитывает первостепенное значение фактора времени.

Спустя десять дней после приезда к нам рейхсфюрера я получил сообщение, что мне присвоено звание штурмбанфюрера.

К несчастью, поспешность, с какой мы строили плотину, не прошла нам даром. Спустя две недели после приезда Гиммлера над нашими местами разразились дожди, Висла вышла из берегов, и часть нашего замечательного сооружения начисто снесло. Пришлось просить новые кредиты и предпринимать новые работы, как мы утверждали, для «укрепления плотины», а в действительности для того, чтобы сооружать ее чуть ли не заново. И все же мы добились лишь ничтожного результата; чтобы сделать плотину по-настоящему надежной, следовало бы все начать с начала.

В результате моей деятельности КЛ Биркенау-Освенцим превратился в огромный город. Но как ни быстро разрастался лагерь, он еще был слишком мал, чтобы принять всех заключенных. А их прибывало все больше и больше. Я направлял руководству СС письмо за письмом с просьбой задержать этот поток. Я указывал, что у меня не хватает бараков и продуктов, чтобы разместить и кормить такое количество людей. Но мои письма оставались без ответа, а новые транспорты все прибывали. Положение в лагере стало угрожающим. Вспыхнули эпидемии, бороться с ними мы не имели никакой возможности, и процент смертности резко возрос. При создавшемся положении — транспорты приходили почти ежедневно — я все больше сознавал свое бессилие. Все, что я мог сделать, — это лишь поддерживать порядок среди заключенных, прибывавших отовсюду и заполнявших лагерь. Но это тоже было нелегко. Война затянулась — и молодых, чудесных ребят, добровольцев из частей «Мертвая голова», отправили на фронт, а взамен прислали уже пожилых охранников из общих эсэсовских частей. Среди них, к сожалению, оказалось немало сомнительных людей, и всякого рода злоупотребления, к которым они быстро пристрастились, значительно усложнили мою задачу.

Так продолжалось несколько месяцев.

22 июня 1941 года фюрер бросил вермахт на Россию. 24-го я получил циркуляр рейхсфюрера, в котором говорилось, что теперь офицеры КЛ могут обращаться к командованию с просьбой о зачислении в действующую армию. В тот же вечер я подал рапорт о своем желании отправиться добровольцем на фронт. Шесть дней спустя Гиммлер вызвал меня в Берлин. В соответствии с недавно полученной инструкцией, предлагавшей вести строгую экономию бензина, я поехал поездом. В столице царило лихорадочное оживление. Улицы были полны военными, вокзалы забиты воинскими составами. В город поступали сообщения о первых победах немецких войск над большевиками.

Рейхсфюрер принял меня вечером. В сопровождении адъютанта я прошел в его кабинет. Адъютант удалился, тщательно затворив за собой двойную дверь. Я приветствовал рейхсфюрера с порога и, когда он ответил на мое приветствие, приблизился к нему.

Кабинет был освещен только настольной лампой на бронзовой ножке. Рейхсфюрер встретил меня стоя. Он словно застыл в этой позе. Лицо его было в тени. Потом он сделал едва заметное движение правой рукой и приветливо сказал:

— Садитесь, прошу вас.

Я сел, свет лампы упал на меня.

В ту же минуту зазвонил телефон, Гиммлер снял трубку, а другой рукой сделал мне знак оставаться на своем месте. Я услышал, как он упомянул какого-то Вульфсланга и КЛ Освенцим. Я почувствовал себя неловко оттого, что присутствую при этом разговоре, и сразу же заставил себя не слушать. Опустив глаза, я стал внимательно разглядывать знаменитый резной письменный прибор из зеленого мрамора. Это был подарок КЛ Бухенвальд по случаю праздника. «Да, — подумал я, — в Бухенвальде есть замечательные художники». И отметил про себя: надо выяснить, нет ли хороших художников и среди моих евреев.

Я услышал, что трубку положили на рычаг, и поднял глаза.

— Штурмбанфюрер, — тотчас же сказал Гиммлер, — я рад сказать вам, что инспектор лагерей группенфюрер Гёрц превосходно отзывается в своем рапорте о деятельности коменданта КЛ Освенцим. С другой стороны, — продолжал он, — я узнал что вы подали заявление о зачислении вас в действующую армию.

— Так точно, господин рейхсфюрер.

— Должен ли я понять, что вами движут патриотические побуждения? Или вам не нравится ваша работа в КЛ Освенцим?

— Я сделал это исключительно из патриотических побуждений, господин рейхсфюрер.

— Я счастлив, что это так. О другом назначении для вас не может быть и речи. Исходя из некоторых наших планов, я считаю ваше присутствие в Освенциме необходимым.

Помолчав немного, он заговорил снова:

— То, что я вам теперь скажу, совершенно секретно. Поклянитесь честью, что вы сохраните это в полной тайне.

Я взглянул на него. В СС было столько секретного, умение сохранять тайну имело такое значение в нашей организации, что, казалось, нет в необходимости каждый раз требовать клятвы.

— Вы должны понять, — продолжал Гиммлер, — что речь идет не об обычной служебной тайне, а, — он отчеканил каждое слово, — о подлинно государственной тайне.

Он отступил еще глубже в тень и строго произнес:

— Штурмбанфюрер, поклянитесь честью офицера СС, что вы никому не откроете эту тайну.

Я, не колеблясь, произнес:

— Клянусь честью офицера СС.

— Примите во внимание, — продолжал он после короткой паузы, — что вы должны держать это в секрете от всех, даже от вашего непосредственного начальника — группенфюрера Гёрца.

Я почувствовал себя неловко. Лагерями занимался лично рейхсфюрер, и, естественно, не было ничего необычного в том, что он сам давал мне указания. Но то, что он делал это через голову и без ведома Гёрца, было очень странно.

— Вас не должно это удивлять, — проговорил Гиммлер, словно читая мои мысли. — Эти меры ни в коем случае не свидетельствуют о недоверии по отношению к инспектору лагерей группенфюреру Гёрцу. Он будет поставлен в известность обо всем немного позже, когда я сочту это нужным.

Рейхсфюрер сделал движение головой, и свет упал на нижнюю часть его лица. Его тонкие губы на чисто выбритом лице были крепко сжаты.

— Фюрер, — произнес он, отчеканивая слова, — приказал полностью разрешить еврейский вопрос в Европе. — И закончил после небольшой паузы: — И на вас пал выбор для выполнения этого задания.

Я посмотрел на рейхсфюрера. Он сухо заметил:

— У вас довольно ошеломленный вид. Между тем мысль покончить с евреями не нова.

— Нет, господин рейхсфюрер, я просто удивлен тем, что выбор пал на меня...

Он ответил:

— Вам сейчас станет ясно, почему именно на вас. Это делает вам честь.

Он помолчал.

— Фюрер считает, что, если мы не уничтожим евреев теперь же, позже они уничтожат немецкий народ. Вопрос стоит так: мы или они.

Он произнес раздельно:

— Штурмбанфюрер, в момент, когда немецкая молодежь сражается с большевиками, вправе ли мы подвергать немецкий народ такому риску?

Я ответил, не задумываясь:

— Нет, господин рейхсфюрер.

Он положил обе руки на пояс и сказал с глубоким удовлетворением.

— Ни один немец не мог бы ответить иначе.

Наступило молчание. Его холодные глаза выбрали какую-то точку над моей головой, и, уставившись в нее, он продолжал, словно читая по бумажке:

— Я выбрал КЛ Освенцим местом уничтожения евреев, а вас — исполнителем. Освенцим я выбрал потому, что он расположен на скрещении четырех железнодорожных путей и к нему легко наладить подвоз. Кроме того, Освенцим лежит в стороне от больших дорог, мало населен и имеет, следовательно, все необходимые условия для проведения этой тайной операции.

Он опустил на меня взгляд.

— Вас я выбрал из-за вашего организаторского таланта... — он слегка шевельнулся в тени и четко произнес: — и из-за ваших исключительных моральных качеств.

Помолчав, он продолжал:

— Вы должны знать, что в Польше уже существуют три лагеря уничтожения: Бульцек, Волцек и Треблинка. Но эти лагеря нас не удовлетворяют. Во-первых, они слишком малы и расположены так, что их нельзя расширить. Во-вторых, к ним нет подъездных путей. В-третьих, методы, которые в них применяют, по-видимому, неудовлетворительны. Как сообщил в своем рапорте комендант лагеря Треблинка, он за шесть месяцев смог ликвидировать только около восьмидесяти тысяч единиц.

Рейхсфюрер сделал паузу и жестко произнес:

— Это смехотворный результат. Через два дня, — продолжал он, — оберштурмбанфюрер Вульфсланг приедет к вам в Освенцим и сообщит график поступлений и размеры транспортов, которые будут отправлены к вам в ближайшие месяцы. После его посещения вы отправитесь в лагерь Треблинка и, принимая во внимание ничтожные результаты, которых они там добились, критически и конструктивно разберетесь в методах их работы. Через четыре недели, день в день через четыре недели, вы представите мне детальный план, соответствующий по масштабу той исторической задаче, которая на вас возложена.

Он сделал знак правой рукой, я встал.

— У вас есть какие-нибудь возражения?

— Никак нет, господин рейхсфюрер.

— Имеете какие-нибудь замечания?

— Никак нет, господин рейхсфюрер.

— Хорошо, — сказал он и продолжал, делая ударение на каждом слове, но не повышая голоса: — это приказ фюрера! И перед вами теперь стоит трудная задача — выполнить этот приказ.

Я стал навытяжку и произнес:

— Так точно, господин рейхсфюрер.

Мой голос в тиши комнаты показался мне слабым и хриплым. Я вытянул перед собой правую руку, рейхсфюрер ответил на мое приветствие, я повернулся и направился к двери. Как только я вышел из света лампы, сумрак комнаты поглотил меня и у меня возникло какое-то странное ощущение холода...

Я сел на ночной поезд. Он был переполнен военными, направлявшимися на русский фронт. Я отыскал купе первого класса, там все места тоже были заняты, но какой-то оберштурмфюрер тотчас же уступил мне место. В вагоне был полумрак, шторы плотно затянуты на случай налета авиации. Я сел. Поезд резко дернулся и раздражающе медленно тронулся в путь. Я чувствовал усталость, но заснуть никак не мог.

Под утро я немного задремал. Поезд едва полз, то и дело останавливаясь. Иногда он стоял по два, по три часа, затем снова начинал медленно ползти, потом опять останавливался и опять трогался. В полдень раздали сухой паек и принесли горячий кофе.

Я вышел покурить в коридор и заметил оберштурмфюрера, который накануне уступил мне место. Он спал, сидя на своем вещевом мешке. Я разбудил его и предложил ему посидеть в купе. Он поднялся, мы познакомились и поболтали несколько минут. Это был комендант КЛ Бухенвальд. По его просьбе ему дали назначение в действующую армию, и он ехал в Россию в свой полк. Я спросил, доволен ли он.

— Да, очень, — ответил он с улыбкой.

Оберштурмфюрер был высокий блондин лет двадцати двух, хорошо сложенный, с очень тонкой талией. Он участвовал в польской кампании, был ранен и по выходе из госпиталя получил назначение в КЛ Бухенвальд, где, по его словам, он «очень скучал». Но теперь все снова хорошо, он сможет снова «двигаться и драться». Я предложил ему сигарету и настоял на том, чтобы он зашел в купе немного отдохнуть.

Поезд наконец ускорил ход. Мы пересекли границу Силезии. При виде этих мест у меня сжалось сердце. В памяти встали бои добровольческого корпуса под командованием Россбаха с поляками. Как мы тогда дрались! И какая у нас была замечательная воинская часть. Мне тоже хотелось тогда лишь «двигаться и драться», мне тоже было двадцать лет. Странно подумать, что все это уже в прошлом и никогда не повторится.

С освенцимского вокзала я позвонил в лагерь и вызвал машину. Было десять часов вечера, я ничего не ел с полудня и проголодался.

Пять минут спустя прибыла машина и отвезла меня домой. В комнате мальчиков горел ночник. Я, не звоня, открыл дверь своим ключом и вошел. Положив фуражку на столик в передней, я прошел в столовую и вызвал звонком служанку. Она явилась, я велел ей принести мне чего-нибудь поесть.

Я спохватился, что не снял перчатки, и вернулся в переднюю. Подойдя к столику, я услышал шаги, поднял голову и увидел Эльзи. Она спускалась но лестнице. Заметив меня, она остановилась как вкопанная, побледнела и, покачнувшись, оперлась о стенку.

— Ты едешь? — беззвучным голосом спросила она.

Я удивленно взглянул на нее.

— Еду?

— Да, на фронт?

Я отвел глаза.

— Нет.

— Это правда? Правда? — пробормотала она. — Ты не едешь?

— Нет.

Радость озарила ее лицо. Она сбежала по лестнице и бросилась мне на шею.

— Ну, ну! — сказал я.

Она покрывала мое лицо поцелуями, улыбаясь сквозь слезы.

— Значит, ты не едешь? — повторяла она.

— Нет.

Эльзи подняла голову и, успокоившись, радостно проговорила:

— Слава богу!

Меня обуяло бешенство, и я крикнул:

— Замолчи!

Круто повернувшись на каблуках, я вошел в столовую.

Служанка кончала накрывать на стол. Я сел.

Немного погодя вошла Эльзи, опустилась на стул рядом со мной и стала смотреть, как я ем. Когда служанка вышла, она мягко проговорила:

— Конечно, я понимаю, для офицера не быть сейчас на фронте...

Я взглянул на нее.

— Ничего, Эльзи, я сожалею, что не сдержался. Я немного устал.

Я молча ел, не подымая головы, и видел, как Эльзи разгладила ладонью складку на скатерти.

Потом она произнесла дрожащим голосом:

— Ах! Эти два дня, Рудольф...

Я не отвечал, и она продолжала:

— Так рейхсфюрер вызывал тебя в Берлин только для того, чтобы сказать, что он тебя никуда не отпустит, что ты никуда не поедешь?

— Нет, не для этого.

— А для чего?

— Служебные дела.

— Очень важные?

— Ну, хватит об этом.

Она снова потянула скатерть и проговорила уже более твердым голосом:

— В общем главное — ты остаешься.

Я промолчал, и, выждав немного, она спросила:

— А ты бы предпочел отправиться на фронт, да?

— Я считал это своим долгом. Но рейхсфюрер полагает, что я буду полезнее здесь.

— Почему?

— Он полагает, что у меня организаторский талант и исключительные моральные качества.

— Он так и сказал? — со счастливым видом воскликнула Эльзи. — Он сказал: «исключительные моральные качества»?

Я кивнул, поднялся, аккуратно сложил салфетку и вложил ее в чехол.


Спустя два дня, как меня и предупреждал рейхсфюрер, приехал оберштурмбанфюрер Вульфсланг. Это был рыжий толстяк, почти круглый, с веселым, приветливым лицом. Он отдал должное завтраку, которым его угостила Эльзи.

После завтрака я предложил ему сигару, увел в комендатуру и заперся с ним в своем кабинете. Он положил фуражку на письменный стол, сел, вытянул ноги, и его круглое смеющееся лицо вдруг стало замкнутым.

— Штурмбанфюрер, — произнес он официальным тоном, — вам должно быть известно, что моя роль сводится единственно к тому, чтобы установить между вами и рейхсфюрером непосредственную связь.

Он сделал паузу.

— Сейчас дело находится в такой стадии, что мне почти нечего вам сказать. Рейхсфюрер настаивает главным образом на двух пунктах. Первое: вам дается шесть месяцев для подготовки к приему транспортов с заключенными общей численностью около пятисот тысяч единиц.

Я открыл было рот, но он помахал перед собой сигарой и с живостью произнес:

— Прошу вас, одну минуту... В каждом транспорте вы отберете лиц, пригодных к работе, и передадите их в распоряжение промышленных и сельскохозяйственных предприятий комплекса Биркенау-Освенцим.

Я сделал знак, что хочу что-то сказать, но он снова решительно помахал сигарой и продолжал:

— Второе: вы будете докладывать мне по прибытии каждого транспорта о численности непригодных к труду, которые подлежат особой обработке. Однако вы не должны оставлять себе копии этих рапортов. Другими словами, общее число людей, подвергнутых особой обработке за все время, что вы будете комендантом лагеря, должно остаться вам неизвестным.

— Но как же так? Вы же сами сказали, что в первые шесть месяцев прибудут пятьсот тысяч единиц, — наконец вставил слово я.

Он с раздражением помахал сигарой.

— Пожалуйста! В упомянутое мной количество — пятьсот тысяч единиц — входят как пригодные к работе, так и непригодные. Вам надлежит разделить их в каждой партии. Вы же видите, вы не будете заранее знать общее число непригодных, которые подвергнутся особой обработке. А их-то мы и имеем в виду.

Я подумал и сказал:

— Если я правильно понял, я должен сообщить вам по прибытии каждого транспорта количество непригодных, которые подвергнутся особой обработке. Однако я не должен сохранять эти цифры, и, следовательно, общее количество непригодных, прошедших через мои руки и подвергшихся обработке, должно оставаться мне неизвестным?

Он в знак согласия махнул сигарой.

— Вы превосходно все поняли. Согласно приказу рейхсфюрера, общее количество должно быть известно только мне. Другими словами, мне и только мне надлежит подвести общий итог тем данным, которые вы мне сообщите, и составить для рейхсфюрера полную статистику. Вот все, что я имею пока вам сказать.

Мы помолчали, потом я спросил:

— Могу я высказать свои соображения по первому пункту?

Он зажал сигару в зубах и коротко ответил:

— Пожалуйста.

— Исходя из общей цифры пятьсот тысяч единиц в первые шесть месяцев, я прихожу к средней цифре в месяц — восемьдесят четыре тысячи единиц. Итого за двадцать четыре часа надлежит подвергнуть особой обработке две тысячи восемьсот единиц — это огромная цифра.

Он вынул сигару изо рта и опять взмахнул ею в воздухе.

— Ошибаетесь. Вы забываете, что на эти пятьсот тысяч единиц, вероятно, найдется некоторое количество пригодных к работе. Они не подлежат обработке.

— По-моему, это не решает, а лишь отодвигает вопрос. По своему опыту, как комендант лагеря, я знаю, что средний срок использования заключенного на работе равен трем месяцам. После этого заключенный становится непригодным. А следовательно, если предположить, что на транспорт в пять тысяч единиц две тысячи окажутся пригодными к работе, то совершенно ясно, что эти две тысячи через три месяца свалятся мне на голову уже как непригодные и их придется подвергнуть обработке.

— Да, конечно. Но вы по крайней мере выиграете время. А покуда вы еще не закончили оборудование лагеря, такой выигрыш во времени, надо полагать, для вас весьма ценен.

Он взял в рот сигару и положил правую ногу на левую.

— Вы должны знать, что через шесть месяцев после первого срока поступление транспортов значительно возрастет.

Я недоверчиво взглянул на него. Он улыбнулся, и лицо его снова округлилось и подобрело.

— Но это просто невозможно! — воскликнул я.

Он улыбнулся еще шире, поднялся и стал натягивать перчатки.

— Дорогой мой, — произнес он радостно и значительно, — Наполеон сказал: « Невозможно — не французское слово». С тридцать четвертого года мы стараемся доказать всему миру, что слово это — и не немецкое.

Он взглянул на свои часы.

— Мне кажется, уже время проводить меня на вокзал.

Он взял со стола фуражку. Я поднялся.

— Господин оберштурмбанфюрер, пожалуйста...

Он взглянул на меня.

— Да?

— Я хотел сказать, что по чисто техническим причинам все это невыполнимо.

Выражение его лица сразу изменилось.

— Позвольте, — произнес он ледяным тоном, — на вас и только на вас возложена задача разрешить техническую сторону вопроса. Меня это не касается.

Он откинул назад голову, прищурил глаза и сверху вниз окинул меня надменным взглядом.

— Вы должны уяснить себе, что я не имею никакого отношения к практической стороне дела. Попрошу вас впредь не говорить со мной об этом даже намеками. В моей компетенции — цифры и только цифры.

Он повернулся на каблуках, взялся за ручку двери, но на секунду задержался и, полуобернувшись, высокомерно добавил: — Я занимаюсь только статистикой.


На другой день я поехал с оберштурмфюрером Зецлером в Треблинку. Лагерь этот находился к северо-востоку от Варшавы, неподалеку от Буга. Начальником лагеря был гауптштурмфюрер Шмольде. Он ничего не должен был знать о том, что намечается в Освенциме. Вульфсланг представил ему мой приезд как визит в целях инспекции и информации. Шмольде приехал за мной на вокзал на машине. Это был худощавый человек неопределенного возраста, с землистого цвета лицом. Глаза у него были какие-то стеклянные.

Он пригласил нас закусить в офицерской столовой, правда, в отдельной комнате, извинившись, что не может принять у себя, так как жена его больна. Завтрак оказался превосходным, но Шмольде больше молчал. Лишь изредка он бросал несколько слов, да и то, я думаю, только из уважения ко мне. Голос у него был усталый, без интонаций, и казалось, каждое слово стоит ему усилий. Говоря, он то и дело облизывал языком губы.

После завтрака подали кофе. Немного погодя Шмольде взглянул на часы, перевел на меня свои пустые глаза и сказал:

— Потребовались бы длительные объяснения, чтобы описать вам особую обработку. Поэтому я предпочитаю просто показать, как мы действуем. Думаю, так будет понятнее.

Зецлер застыл, затем быстро отвернулся от меня. Я сказал:

— Конечно, это очень хорошая мысль.

Шмольде облизнул губы и проговорил:

— Мы начинаем в два часа.

Мы поговорили еще несколько минут, Шмольде опять взглянул на часы, я тоже посмотрел на свои — было без пяти два. Я встал. За мной медленно и как бы нехотя встал Шмольде. Зецлер приподнялся:

— Простите, я еще не выпил свой кофе.

Я посмотрел на его чашку. Он даже и не притронулся к ней. Я сухо произнес:

— Вы нагоните нас, когда выпьете.

Зецлер кивнул головой и сел. Его голый череп медленно залился краской. Он явно избегал моего взгляда.

Шмольде пропустил меня вперед.

— Вы не против, если мы пойдем пешком? Это недалеко.

— Конечно, нет.

Погода стояла солнечная. Посредине аллеи, по которой мы шли, тянулась бетонированная дорожка, по ней могли идти рядом двое.

Лагерь казался совершенно безлюдным, но, проходя мимо бараков, я услышал доносившиеся оттуда голоса. Через окна я заметил несколько голов и понял, что заключенные заперты.

Я заметил, что, хотя лагерь этот гораздо меньше Освенцима, сторожевых вышек здесь вдвое больше, а по проволочным заграждениям пропущен ток. Проволока была протянута между солидными бетонными столбами, изогнутыми наверху в сторону лагеря. Даже акробат не смог бы преодолеть это препятствие, не дотронувшись до проволоки.

Я обернулся к Шмольде.

— Проволока всегда под напряжением?

— Ночью. Но иногда мы пускаем ток и днем, когда заключенные возбуждены.

— У вас бывают с ними хлопоты?

— Да, частенько.

Шмольде провел языком по губам и вяло проговорил:

— Понимаете ли, они ведь знают, что их ждет.

Я задумался над его словами:

— Но откуда они могут знать?

Шмольде поморщился.

— В принципе все это совершенно секретно, но в лагере заключенные все-таки знают. А иногда даже и новички.

— Откуда их доставляют?

— Из Варшавского гетто.

— Всех?

Шмольде кивнул.

— Всех. По-моему, даже в гетто некоторые уже знают. Лагерь расположен слишком близко от Варшавы.

За последним бараком раскинулся большой пустырь. Охранники открыли нам деревянный шлагбаум, и мы вступили на покрытую щебнем аллею, по обеим сторонам огражденную двойным рядом колючей проволоки. Аллею замыкала загородка, охраняемая десятком эсэсовцев. За загородкой виднелась небольшая роща. Мы прошли через калитку и пересекли всю рощу. Она спускалась по склону холма. Здесь нашим глазам предстал очень длинный барак. Ставни его были герметически закрыты. Барак окружали около тридцати эсэсовцев с собаками, вооруженных автоматами.

Кто-то крикнул: «Смирно!» Эсэсовцы стали навытяжку, и к нам с рапортом подошел унтерштурмфюрер. Это был блондин с квадратным лицом и глазами алкоголика.

Я огляделся. Двойной ряд колючей проволоки, по которой был пропущен ток, окружал барак и образовывал огражденное пространство уже на территории лагеря. Густые заросли лиственных деревьев и елей, раскинувшиеся по другую сторону проволочных заграждений, полностью скрывали строение от посторонних глаз.

— Хотите взглянуть? — спросил Шмольде.

Эсэсовцы расступились, и мы пошли к бараку. В него вела массивная дубовая дверь, обитая железом и запертая железным засовом. В верхней части двери находилось небольшое окошечко из очень толстого стекла. Шмольде повернул выключатель, вделанный в стену, и попытался отодвинуть засов, но безуспешно. На помощь к нему подбежал унтерштурмфюрер.

Дверь открылась. Когда я вошел в барак, мне показалось, будто потолок давит мне на голову. Я мог бы дотронуться до него рукой. Три мощные лампы под металлическими сетками освещали совершенно пустое помещение. Пол в нем был бетонирован. На другом конце барака находилась еще одна дверь. Но в ней смотрового окошечка уже не было.

— Окна, — сказал Шмольде, — конечно, без стекол. Как вы сами видите, они абсолютно... — он облизнул губы, — абсолютно герметические и закрываются снаружи.

Рядом с одной из ламп виднелось небольшое отверстие — диаметром около пяти сантиметров.

Послышался топот шагов, пронзительные крики и хриплые голоса охранников. Залаяли собаки.

— Ведут, — сказал Шмольде.

Он пропустил меня вперед и, хотя фуражка его на несколько сантиметров не доходила до потолка, пересекая зал, наклонил голову.

Когда я выходил, колонна заключенных бегом выскочила из-за деревьев. Эсэсовцы и собаки гнали их перед собой. Воздух наполнился воплями и собачьим лаем. Пыль стояла столбом.

Когда восстановился порядок и пыль немного улеглась, я смог лучше рассмотреть заключенных. Среди них было несколько здоровых мужчин, но большинство колонны состояло из женщин и детей. Несколько евреек несли своих младенцев на руках. Все заключенные были в гражданском, волосы у них не были сбриты.

— Вообще-то, — сказал тихим голосом Шмольде, — с этими не должно быть больших хлопот. Они только что прибыли.

Эсэсовцы выстроили заключенных по пятеро в ряд. Шмольде показал рукой на рощу и сказал:

— Прошу вас, господин штурмбанфюрер.

Мы зашли в рощу. Там мы были в стороне от заключенных, но то, что мы находились на небольшом холме, позволяло нам видеть всю колонну.

Два гауптшарфюрера и один шарфюрер принялись считать заключенных. Блондин-унтерштурмфюрер неподвижно застыл прямо перед нами. Справа от него, немного позади, стоял обритый наголо заключенный-еврей в полосатой форме с нарукавной повязкой.

Один из считавших подбежал, вытянулся перед унтерштурмфюрером и выкрикнул:

— Двести четыре!

Унтерштурмфюрер распорядился:

— Пусть последние четверо заключенных отойдут в сторону. Вы отведете их назад в бараки.

Я обернулся к Шмольде.

— Зачем он это делает?

Шмольде провел языком по губам.

— Чтобы внушить доверие другим.

— Переводчик! — крикнул унтерштурмфюрер.

Заключенный с нарукавной повязкой сделал шаг вперед, стал навытяжку лицом к колонне и крикнул что-то по-польски.

Трое стоявших в конце заключенных (две женщины и мужчина в черной помятой шляпе) безропотно отделились от колонны. Четвертой оказалась девочка лет десяти. Один из шарфюреров схватил ее за руку. Тут же к нему бросилась какая-то женщина, вырвала у него из рук девочку, прижала к себе и заголосила. Два эсэсовца приблизились к ней — вся колонна загудела. Штурмбанфюрер заколебался.

— Оставьте ребенка с ней, — крикнул Шмольде.

Оба эсэсовца вернулись на свое место. Еврейка проводила их растерянным взглядом. Она все еще прижимала к себе дочь.

— Переводчик! — приказал Шмольде. — Скажите ей, что комендант позволяет ее дочери остаться.

Заключенный с нарукавной повязкой сказал по-польски какую-то длинную фразу. Еврейка опустила девочку на землю, взглянула на меня, потом на Шмольде. Улыбка озарила ее измученное лицо, и она что-то прокричала нам.

— Что она там кричит? — с раздражением спросил Шмольде.

Переводчик на каблуках повернулся лицом к нам и произнес на безукоризненном немецком языке:

— Она говорит, что вы добрый. Она благодарит вас.

Шмольде пожал плечами. Трое заключенных, которых отослали обратно в бараки, прошли мимо нас в сопровождении шарфюрера. Обе женщины даже не взглянули на нас, мужчина же поднял глаза и после некоторого колебания широким, вычурным жестом снял свою помятую шляпу. Среди заключенных раздалось два или три смешка, эсэсовцы дружно загоготали.

Шмольде наклонился ко мне.

— Думаю, все пройдет хорошо.

Унтерштурмфюрер обернулся к переводчику и устало проговорил:

— Как обычно.

Переводчик долго что-то говорил по-польски. Шмольде объяснил мне:

— Он говорит им, чтобы они разделись и аккуратно сложили свои вещи. Вещи пошлют на дезинфекцию, а заключенные пока побудут в бараке. Как только переводчик замолчал, по всей колонне прокатился гул.

Я обернулся к Шмольде и посмотрел на него. Он покачал головой.

— Нормальная реакция. Вот когда они ничего не говорят, тогда надо остерегаться.

Унтерштурмфюрер сделал рукой знак переводчику, и тот снова заговорил. Спустя некоторое время несколько женщин начали раздеваться. Понемногу и другие последовали их примеру. Через минуту или две медленно, стыдливо стали снимать с себя одежду и мужчины. Подошли три эсэсовца и помогли раздеть детей. Я взглянул на свои часы — было два часа тридцать минут. Я обернулся к Шмольде.

— Не пошлете ли вы за оберштурмфюрером Зецлером? Он, видимо, не нашел дорогу.

Шмольде подозвал шарфюрера и описал ему Зецлера. Тот бегом бросился выполнять приказание.

По двору распространился тяжелый, неприятный запах грязного человеческого тела. Заключенные неуклюже и смущенно, не двигаясь стояли на самом солнцепеке. Некоторые девушки были довольно хороши собой.

Унтерштурмфюрер отдал заключенным приказ войти в барак и обещал открыть окна, как только все войдут. Они медленно, соблюдая полный порядок, выполнили его приказание. Когда последний из заключенных перешагнул порог барака, унтерштурмфюрер сам закрыл дубовую дверь и задвинул засов. Сразу же, одно за другим, в смотровом окошечке показалось несколько лиц.

Явился Зецлер. Он был красен как рак и весь в поту. Став по стойке «смирно», он отрапортовал:

— Прибыл по вашему приказанию, господин штурмбанфюрер.

Я сухо спросил:

— Почему вы так задержались? — и добавил, уже для Шмольде. — Вы что, заблудились?

— Да, заблудился, господин штурмбанфюрер.

Я сделал знак, и Зецлер стал слева от меня.

Унтерштурмфюрер вынул из кармана свисток и дважды свистнул. Стало тихо, затем где-то загудел автомобильный мотор. Эсэсовцы, продев руку в ремень, небрежно повесили автоматы на плечо.

— Прошу вас, господин штурмбанфюрер, — сказал Шмольде.

Он шагнул вперед, эсэсовцы расступились, и мы обошли барак. Зецлер следовал за мной.

Позади барака, совсем близко от него, стоял большой грузовик. От его выхлопной трубы поднимался шланг и, изогнувшись наверху, на уровне потолка, входил в барак. Мотор грузовика работал безостановочно.

— Отработанный газ. — сказал Шмольде, — поступает в барак через отверстие рядом с центральной лампой.

Он прислушался к гудению мотора, нахмурился и подошел к кабине водителя. Я последовал за ним. У руля с сигаретой в зубах сидел эсэсовец. Увидев Шмольде, он вынул изо рта сигарету и высунулся из кабины,

— Не нажимайте так на газ! — сказал Шмольде.

Мотор заработал медленнее. Шмольде обернулся ко мне.

— Они дают полный газ, чтобы побыстрее кончить. В результате вместо того чтобы уснуть, наши пациенты задыхаются.

В воздухе стоял терпкий, неприятный запах. Я огляделся. Кругом было пусто, и лишь человек двадцать заключенных в полосатой форме выстроились в два ряда в нескольких метрах от грузовика. Это были молодые люди, чисто выбритые, и они производили впечатление здоровых ребят.

— Особая команда, — сказал Шмольде. — Их обязанность — хоронить мертвецов.

Некоторые из этой команды были блондины, прекрасно сложенные, с безукоризненной выправкой.

— Это евреи?

— Конечно.

Зецлер наклонился вперед.

— И они вам помогают? Просто с трудом верится.

Шмольде устало пожал плечами.

— Здесь все возможно.

Он обернулся ко мне и сказал:

— Прошу вас, господин штурмбанфюрер.

Я последовал за ним. По мере того как мы шли, неприятный запах все усиливался. Внезапно у наших ног оказалась огромная глубокая яма. В ней штабелями в три ряда лежали сотни мертвецов. Зецлер резко отступил и повернулся спиной к яме.

— Основная проблема для нас, — проговорил своим вялым голосом Шмольде, — это проблема трупов. Скоро не будет уже места для ям. Поэтому мы вынуждены делать их очень глубокими и не засыпать, пока не заполним до краев. Но даже так у меня вскоре не останется места.

Он окинул все своим пустым взглядом, поморщился и упавшим голосом проговорил:

— Мертвецы занимают слишком много места. — И, помолчав, сказал: — Прошу вас, господин штурмбанфюрер.

Я повернулся, дал Шмольде немного опередить себя и подошел к Зецлеру. Лицо его было серым. Я проговорил сухо, тихим голосом:

— Возьмите себя в руки, прошу вас.

Потом я догнал Шмольде — он был уже около барака. Мотор грузовика все еще тихо урчал. Шмольде подошел к машине и эсэсовец снова высунулся из кабины.

— Вот теперь нажмите на газ, — сказал Шмольде.

Мотор сразу загудел так, что задрожал капот. Мы обогнули барак. Во дворе теперь находилось не более десятка эсэсовцев. Шмольде спросил:

— Хотите взглянуть?

— Конечно.

Мы подошли к двери, и я заглянул в смотровое оконце. Заключенные кучками лежали на бетонном полу. Лица у них были спокойные, и если бы не широко открытые глаза, можно было подумать, что они спят. Я взглянул на свои часы — было три часа десять минут. Я обернулся к Шмольде.

— А как скоро вы открываете двери?

— По-разному. Все зависит от температуры воздуха: когда стоит сухая погода, как сегодня, приходится ждать долго.

Теперь в оконце заглянул Шмольде.

— Кончено.

— Как вы узнали?

— Цвет кожи землистый, скулы розоватые.

— И вы никогда не ошибались?

— Вначале — конечно. Люди приходили в себя, когда открывали окна. Что ж, начинали все сначала.

— Зачем же вы открываете окна?

— Надо проветрить, чтобы могла войти особая команда.

Я закурил сигарету и спросил:

— А что дальше?

— Особая команда вытаскивает трупы через заднюю дверь барака, и одни грузят их на машину, вывозят к яме и там вываливают, а другие укладывают трупы в яму. Их приходится укладывать очень аккуратно, чтобы они занимали как можно меньше места. — Помолчав, он устало добавил: — Скоро мне уже негде будет хоронить их.

Он обернулся к Зецлеру.

— Хотите посмотреть?

Зецлер растерялся, украдкой взглянул на меня и тихо ответил:

— Конечно.

Заглянув в смотровое оконце, он воскликнул:

— Да ведь они голые!

Шмольде вяло произнес:

— Нам дан приказ собирать одежду. Если убивать их одетыми, пришлось бы затрачивать много времени на раздевание.

Зецлер смотрел через оконце. Он прикрыл глаза ладонью, чтобы лучше видеть.

— Кроме того, — сказал Шмольде, — когда шоферы чересчур интенсивно дают газ, заключенные задыхаются. При этом они выделяют экскременты. Одежда была бы вся загажена.

— У них такие спокойные лица, — сказал Зецлер, прижимаясь лбом к оконцу.

Шмольде обернулся ко мне.

— Хотите посмотреть, что будет дальше?

— Не стоит. Ведь вы мне все рассказали.

Я резко повернулся на каблуках и пошел от барака.

Шмольде последовал за мной. Пройдя несколько метров, я обернулся и крикнул:

— Вы идете, Зецлер?

Зецлер оторвался от оконца и догнал нас. Шмольде взглянул на часы.

— Ваш поезд уходит через час.

Я кивнул. Остальной путь мы прошли молча. В маленькой комнате нас ждали бутылка рейнского вина и бисквиты. Есть мне не хотелось, но вину я обрадовался. Немного погодя я спросил:

— А почему бы их не расстреливать?

— Это обходится дороговато, — сказал Шмольде. — И требует много времени и много людей. Но все же иногда мы прибегаем к этому, когда грузовики не в порядке.

— А такое случается?

— Да, часто. Это старые грузовики, взятые у русских. Они слишком потрепаны, а запасных частей у нас нет. Да иногда и бензина не хватает. Или бензин плохой, и тогда газ недостаточно ядовит.

Я повертел стакан в руке и спросил:

— Как вы считаете, этот способ верный?

— Нет, — ответил Шмольде, — на него все-таки нельзя положиться.

Мы помолчали, потом Зецлер проговорил:

— Но, во всяком случае, это гуманный способ. Люди засыпают — и все. Смерть наступает совсем незаметно. Вы обратили внимание, какие у них умиротворенные лица.

Шмольде пожал плечами и добавил:

— Если я при этом присутствую.

Зецлер непонимающе посмотрел на него, и Шмольде пояснил:

— При мне шофер дает газ постепенно.

— А нельзя было бы поставить два грузовика вместо одного? — спросил я. — Дело пошло бы быстрее?

— Нет, — сказал Шмольде, — я располагаю десятью газовыми камерами на двести человек каждая. Однако у меня никогда не бывает больше четырех машин в приличном состоянии. С одним грузовиком на камеру я за полчаса подвергаю обработке восемьсот человек. Если же я поставлю два грузовика на камеру, быть может, я и обработаю — может быть! — четыреста человек за четверть часа, но в действительности я не выиграю время. Ведь после этого останется обработать еще четыреста человек. Разумеется, мне никогда не дадут хороших машин, — добавил он.

Я сказал:

— Нужен более верный и более простой способ. Например, ядовитые газы, как в семнадцатом году.

— Не знаю, производят ли их еще, — ответил Шмольде, — в эту войну их не применяли.

Он одним духом опорожнил стакан и подошел к столу, чтобы снова наполнить его.

— По существу основная проблема — это не обработка, а захоронение. Не могу же я обрабатывать быстрее, чем хоронить. А это отнимает много времени.

Он сделал несколько глотков и продолжал:

— Мне никогда не удавалось за сутки хоронить более пятисот единиц. Производительность слишком маленькая.

Он потряс головой.

— Конечно, у рейхсфюрера есть основание считать такой результат ничтожным. Но, с другой стороны, ведь мне ни разу не удалось получить новые грузовики.

Он обвел своими пустыми глазами комнату и вяло продолжал:

— У нас бывают и мятежи. Понимаете, они знают, что их ждет, и иногда попросту отказываются входить в камеру. Бывает, что они даже набрасываются на наших людей. Разумеется, нам удается с ними справиться, но на это тоже уходит время.

Я сказал:

— По-моему, если они бунтуют, значит, что-то неладно с психологической подготовкой. Вы говорите им: «Ваша одежда подвергнется дезинфекции, а вы пока побудете в бараке». Но им хорошо известно, что так не делают. Обычно в то время, пока одежду дезинфицируют, людей ведут в душ. Надо посмотреть на все их глазами. Ведь они прекрасно понимают, что им никогда не возвратят чистую одежду, если сами они завшивели. Это было бы бессмыслицей. Даже десятилетний ребенок поймет, что здесь какой-то подвох.

— Да, да, господин штурмбанфюрер, — сказал Шмольде, — это очень интересная мысль. Однако, основная проблема... — Он снова залпом выпил вино и поставил стакан на стол. — Основная проблема — это трупы. — И многозначительно посмотрев на меня, добавил: — Вот увидите.

Я сухо ответил:

— Мне неясен ваш намек. Я приехал сюда с инспекторской целью.

Шмольде отвернулся и произнес безразличным тоном:

— Конечно, господин штурмбанфюрер, я так это и понимаю. Я просто неудачно выразился.

Наступило длительное молчание. Неожиданно Зецлер сказал:

— А нельзя было бы пощадить хотя бы женщин?

Шмольде отрицательно покачал головой.

— Как вы не понимаете, их-то в первую очередь надо истреблять. Как можно уничтожить какую-нибудь разновидность, если сохранять самок?

— Верно, верно, — сказал Зецлер и тихо, еле внятно добавил: — А все же это ужасно.

Я посмотрел на Зецлера. Он сидел сгорбившись. Недокуренная сигарета догорала в его правой руке.

Шмольде быстро подошел к столу и налил себе еще стакан вина.

Следующую неделю я провел в большой тревоге. Производительность Треблинки достигала пятисот единиц в сутки, а производительность Освенцима, согласно приказу, должна будет достичь трех тысяч единиц. Меньше чем через месяц я обязан представить рейхсфюреру разработанный мною план. А в голову не приходило ни одной практической мысли.

Я прикидывал и так и эдак, но не находил никакого выхода из положения. Двадцать раз на день у меня болезненно сжималось горло от предчувствия полной неудачи, и я с ужасом повторял себе, что жалким образом провалюсь, еще не приступив к делу. Для меня было ясно одно: я должен добиться в шесть раз большей производительности, чем в Треблинке. Однако я абсолютно не представлял себе, как этого достичь. Можно построить в шесть раз больше камер, но это ни к чему не приведет. Ведь для них потребуется в шесть раз больше грузовиков, а на этот счет я не питал никаких иллюзий. Если Шмольде, несмотря на все его просьбы, не отпустили добавочно ни одного грузовика, то, разумеется, мне их тоже не дадут.

Запершись в своем кабинете я проводил там целые дни, пытаясь сосредоточиться, найти какой-то выход. Но все было тщетно. На меня находило неудержимое желание подняться и броситься вон из кабинета, стены которого, казалось, давили на меня. Но я заставлял себя сидеть. В голове у меня не было ни единой мысли. От сознания, что я не в состоянии выполнить порученную мне рейхсфюрером задачу, меня охватывало чувство стыда и бессилия.

В конце концов я понял, что никогда ни к чему не приду, если буду только без конца размышлять и не начну действовать практически. Я решил для начала сделать в своем лагере то, что сделано в Треблинке, и создать там экспериментальную базу. Это поможет мне собраться с мыслями и найти новые методы. Как только слова «экспериментальная база» блеснули у меня в мозгу, я почувствовал, будто там разорвалась какая-то завеса. Страх перед неудачей рассеялся — во мне вспыхнула энергия, возникло чувство своей полноценности и полезности.

Я вскочил, схватил фуражку, выбежал из своего кабинета, вихрем ворвался в кабинет Зецлера и крикнул:

— Пойдемте, Зецлер, вы мне нужны!

Не дожидаясь ответа, я сбежал по ступенькам крыльца и вскочил в поджидавшую меня машину. Шофер схватился за руль. «Подождите!» — остановил его я. В это время появился Зецлер, сел рядом со мной, и я скомандовал:

— Биркенау, на фермы.

— Господин штурмбанфюрер, — заметил шофер, — но там настоящее болото.

Я сухо отрезал:

— Делайте, что вам говорят.

Он тронулся, я наклонился к нему и крикнул:

— Быстрее!

Машина рванулась.

Я считал, что действую в высшей степени оперативно, как хороший механизм.

Машина завязла в грязи в лесу, в двухстах метрах от фермы. Я написал записку дежурному лагерфюреру и приказал шоферу отнести ее в лагерь. Он бегом бросился выполнять приказ. Я попытался было добраться до ферм, крыши которых выглядывали из-за деревьев, пешком, но, пройдя несколько метров, вынужден был вернуться. Ноги утопали в грязи почти по колено.

Двадцать минут спустя прибыли два грузовика с заключенными и эсэсовцами. Раздалась команда, заключенные спрыгнули на землю, начали рубить сучья и гатить дорогу до самых ферм. Мою машину вытащили, и шофер вернулся в лагерь еще за двумя грузовиками. Я отдал приказ Зецлеру ускорить работу. Эсэсовцы приступили к делу — раздались глухие удары, заключенные заметались, забегали как сумасшедшие.

Уже стемнело, когда гать довели до фермы. Зецлер занялся установкой прожектора. Для этого пришлось сделать отвод от ближайшего электрического столба. Я тщательно осмотрел обе фермы. Закончив обход, я приказал позвать Зецлера. Один из шарфюреров быстро сбегал за ним, и через две минуты Зецлер уже стоял передо мной. Я указал ему на фермы и объяснил, что надо делать. Закончив объяснения, я посмотрел на него и сказал:

— Три дня.

Он уставился на меня, разинув рот, и я повторил с ударением.

— Три дня!

Я покидал строительную площадку только для того, чтобы поесть и поспать. Зецлер сменял меня. Работы велись с невероятной спешкой. На третий день, к вечеру, две маленькие камеры, на двести человек каждая, были готовы.

По правде говоря, это не решало дела. Однако начало было положено. Теперь я имел в своем распоряжении экспериментальную базу, где мог на практике ежедневно проверять приходившие мне в голову новые мысли.

Я сразу же ввел значительные улучшения по сравнению с Треблинкой. На обоих зданиях я приказал вывести надпись: «Дезинфекционные залы», внутри, для отвода глаз, велел установить души, чтобы у заключенных создалось впечатление, будто их ведут сюда мыться. Из тех же соображений я приказал унтерштурмфюреру, который находился при камерах, чтобы он объявлял заключенным, что после душа все получат горячий кофе. Кроме того, он должен был заходить с заключенными в «дезинфекционный зал» и, прогуливаясь между ними, добродушно шутить (например, извиняться, что не сможет выдать мыла) до тех пор, пока все не войдут в камеру.

Я тотчас же опробовал установку и на опыте проверил действенность всех этих мер. Заключенные без всякой неприязни входили в зал. Таким образом, я мог считать, что мне не грозят мятежи и связанные с ними хлопоты и потеря времени.

Оставалось разрешить проблему отравления газом. С самого начала я рассматривал употребление грузовиков как крайнюю меру. В течение двух недель, последовавших за перестройкой ферм, я лихорадочно искал более быстрый и действенный способ. Вспомнив о возникшей у меня при разговоре с Шмольде идее, я обратился через Вульфсланга к рейхсфюреру и запросил его, нельзя ли предоставить мне некоторое количество отравляющих газов. Мне ответили, что у вермахта хранится кое-какой запас (для соответствующих репрессалий в том случае, если противник первый применит газ), но что СС не может вытребовать для себя даже хотя бы часть этих запасов, не вызвав любопытства вермахта, всегда относящегося до некоторой степени недоброжелательно к деятельности СС.

Я уже почти отчаялся разрешить этот самый трудный вопрос, как вдруг само провидение указало мне выход. За неделю до установленной рейхсфюрером даты представления плана особой обработки меня официально известили, что инспектор лагерей группенфюрер Гёрц посетит Освенцим. Я велел произвести основательную чистку всех помещений КЛ и накануне инспекции сам тщательно обследовал их. И тут в одной комнатушке я обнаружил груду небольших цилиндрических коробок с надписью: «Ядовитый газ», а сверху: «Циклон Б» — остаток препарата, доставленного в прошлом году фирмой «Веерле и Фришлер» из Гамбурга для дезинсектации польских артиллерийских казарм. Это были килограммовые герметически закрытые коробки. В них, как я помнил, находились зеленые кристаллы, которые при соприкосновении с воздухом сразу же превращались в газ. Я вспомнил также, что «Веерле и Фришлер» присылали к нам двух специалистов и те работали в противогазах и распечатывали коробки со всяческими предосторожностями. Из этого я сделал заключение, что газ этот столь же опасен для людей, как и для насекомых.

У меня тотчас же родилась мысль испытать эти кристаллы. Я приказал проделать в стенах обеих временных камер в Биркенау довольно большие отверстия и снабдил их внешними клапанами. Заперев двести непригодных в зале, я приказал высыпать содержимое коробки «Циклон Б» через отверстие. Сразу же в камере поднялись вопли, дверь и стены сотряслись от ударов. Затем крики начали стихать, удары становились все слабее, и через пять минут наступила полная тишина. Я отдал приказ эсэсовцам надеть противогазы и открыть все окна и двери. Подождав еще несколько минут, я первым вошел в зал. Смерть сделала свое дело.

Успех опыта превзошел все мои ожидания. Достаточно оказалось килограммовой коробки, чтобы за десять минут уничтожить двести единиц. Такой способ давал значительный выигрыш во времени. Ведь в Треблинке на это ушло бы полчаса, не меньше. Кроме того, производительность при отравлении новым методом не ограничивалась количеством грузовиков, находящихся в нашем распоряжении, и не зависела от каких-либо механических неполадок или недостатка бензина. И, наконец, способ этот был экономичным, поскольку килограмм кристаллов «Циклон Б», как я это немедленно выяснил, стоил лишь три марки пятьдесят пфеннингов.

Я понял, что наконец решил проблему. Но я также прекрасно понимал, что это еще не все, — новый метод потребует и других новшеств. Теперь можно отказаться от использования небольших камер на двести человек, как это делали в Треблинке. Столь ничтожные по вместимости камеры оправдывались незначительным количеством выхлопного газа, который мог подать мотор одного грузовика. Ведь необходимость разбивать партию в две тысячи единиц на небольшие партии по двести единиц и загонять их в несколько камер, естественно, создавала бы лишь неудобства. Это требовало бы много времени, значительного числа охранников, а в случае, если волнения начались бы одновременно в различных группах, нам пришлось бы очень трудно.

Использование «Циклона Б» устраняло все эти недостатки. Это было совершенно очевидно. Теперь, не завися от грузовиков, а просто используя необходимое количество коробок «Циклона Б», можно будет сразу же подвергать обработке в одном большом помещении всех непригодных эшелона.

Предусматривая сооружение такого огромного помещения, я впервые по-настоящему поднялся до уровня той исторической задачи, которая выпала на мою долю.

И здесь нужно было не только быстро действовать, но и обладать широким кругозором и большим размахом. Всесторонне продумав задачу, я пришел к убеждению, что помещение должно быть подземным, из железобетона. Это необходимо, с одной стороны, для того, чтобы выдержать отчаянные попытки заключенных вырваться оттуда, с другой — чтобы заглушить их вопли. Но поскольку в помещении не будет окон, необходимо предусмотреть систему вентиляции. Потом я подумал, что неплохо было бы также перед входом в зал сделать хорошую раздевалку, со скамейками, вешалками и прочим. Это еще дополнит маскировку и будет успокаивающе действовать на пациентов.

Затем я продумал вопрос об обслуживающем персонале и понял, что тут Шмольде совершил большую ошибку. Он лишен дара предвидения. Надо разместить особые команды эсэсовцев и заключенных в непосредственной близости от зала, где будет происходить отравление, и тщательно изолировать их от остальных помещений лагеря. Ведь ясно — это даст выигрыш во времени и обеспечит полную тайну, то есть именно то, что требуется.

Газовая камера должна быть связана с железнодорожной станцией. Надо подвести к ней железнодорожную ветку. Это опять-таки сэкономит время и поможет скрыть от гражданского населения Освенцима сведения о прибывающих эшелонах.

Так мало-помалу у меня в голове возникала и постепенно принимала какие-то конкретные формы, обрастая все новыми и новыми деталями, мысль об огромном промышленном комбинате, обслуживаемом собственной железнодорожной линией. Над подземными залами вставали корпуса зданий с жилыми помещениями и столовыми для обслуживающего персонала, складом для трофейных вещей, анатомическими исследовательскими лабораториями национал-социалистских ученых. И я пьянел от этих мыслей, принимавших все более и более четкие формы.


За сорок восемь часов до срока, установленного Гиммлером, я позвонил оберштурмбанфюреру Вульфслангу и сообщил ему, что разработанный мною план будет представлен рейхсфюреру в указанный день. Я сам отпечатал его на машинке от начала до конца. Это отняло у меня много времени. В восемь часов вечера я позвонил Эльзи сказать, чтобы она не ждала меня. Затем я позвонил в столовую и приказал принести мне холодный обед. Наскоро проглотив его, я продолжал свою работу. В одиннадцать часов я тщательно перечел все, что написал, поставил подпись и вложил листки в конверт, запечатав его пятью сургучными печатями. Спрятав конверт во внутренний карман кителя, я вызвал машину.

Я сел на заднее сиденье. Машина тронулась, я откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза.

Водитель резко затормозил — и я проснулся. Луч электрического фонаря осветил мое лицо — машину окружали эсэсовцы. Мы находились под сводом входной вышки лагеря.

— Простите, господин штурмбанфюрер, — произнес один из эсэсовцев, — но обычно вы зажигаете в машине свет...

— Ничего.

— ...А тут вдруг темно, и я решил проверить, кто в ней. Еще раз простите, господин штурмбанфюрер.

— Правильно... Осторожность никогда не мешает.

Я сделал знак, гауптшарфюрер щелкнул каблуками, двойные ворота, обвитые колючей проволокой, со скрипом открылись, и машина тронулась. Зная, что по дороге мы встретим еще один эсэсовский патруль, я зажег в машине свет.

Опасаясь, как бы шум мотора не разбудил детей, я приказал шоферу остановить машину метрах в пятистах от своей виллы и отослал его в лагерь. На пути к дому я заметил на дороге выбоины и подумал, что завтра же надо послать команду заключенных починить дорогу. Я был очень утомлен, но пройденные несколько десятков шагов доставили мне большое удовольствие. Стояла прекрасная августовская ночь, теплая и ясная.

Я открыл дверь своим ключом, осторожно закрыл ее, положил фуражку и перчатки на столик в передней и прошел в кабинет — так называл я маленькую комнату, расположенную напротив столовой. Обстановка ее состояла из стола, соломенного стула и походной койки. Кроме того, в ней находился небольшой умывальник, а над столом висела полочка светлого дерева, на которой стояло несколько книг в кожаных переплетах. Я ночевал в этой комнатке, когда поздно возвращался из лагеря. Эльзи говорила, что это настоящая монашеская келья. Но мне эта комнатка нравилась именно такой.

Я сел, машинально ощупал китель с левой стороны, чтобы удостовериться, что рапорт на месте, стянул сапоги и принялся бесшумно шагать по комнате в носках. Я очень устал, но спать мне не хотелось.

В дверь легко постучали, я сказал «войдите», и на пороге появилась Эльзи. На ней был самый красивый из ее халатов. Я с удивлением заметил, что она даже надушилась.

— Я не мешаю тебе?

— Да нет же, заходи.

Она закрыла за собой дверь, и я поцеловал ее в щеку. Я чувствовал неловкость, так как был без сапог, а это делало меня ниже ее ростом.

Я сухо произнес:

— Садись, Эльзи.

Она присела на койку и смущенно проговорила:

— Я услышала, как ты вошел.

— Я старался не шуметь.

— Да, да, — сказала она, — ты всегда делаешь это очень тихо.

Помолчав, она продолжала:

— Я хотела бы поговорить с тобой.

— Сейчас?

Она неуверенно проговорила:

— Если ты не возражаешь, — и добавила: — Понимаешь, ведь я так мало вижу тебя в последнее время.

— Это не от меня зависит.

Она подняла на меня глаза.

— У тебя очень утомленный вид, Рудольф. Ты слишком много работаешь.

— Да. Но ведь ты хотела со мной о чем-то поговорить, Эльзи, — заметил я.

Она слегка покраснела и торопливо пробормотала:

— О детях.

— Да?

— Это относительно их занятий. Ты знаешь, ведь когда мы возвратимся в Германию, окажется, что они намного отстали от своих сверстников.

Я кивнул, и она продолжала:

— Я говорила об этом с фрау Бетман и с фрау Пик. Их дети в таком же положении. Они тоже очень озабочены...

— Да?

— И вот я подумала...

— Да?

— ...Быть может, мы могли бы выписать учительницу-немку для детей офицеров.

Я взглянул на нее.

— Что ж, это прекрасная мысль, Эльзи. Немедленно займись этим. Мне надо было раньше об этом подумать.

— Но, — неуверенно проговорила Эльзи, — дело в том, что я не знаю, где ее поместить...

— У нас, конечно же.

Я снова ощупал левую сторону своего кителя и сказал:

— Ну вот, все в порядке. Вопрос решен.

Эльзи не уходила. Она сидела, опустив глаза, сложив руки на коленях. После долгой паузы она подняла наконец голову и через силу сказала:

— Посиди со мной рядом, Рудольф.

Я посмотрел на нее.

— Отчего же, конечно.

Я сел рядом с ней и снова почувствовал запах духов. Душиться — это так мало походило на Эльзи.

— Ты хочешь еще что-нибудь мне сказать, Эльзи?

— Нет, — пробормотала она смущенно, — мне просто хотелось немного поговорить с тобой.

Она взяла меня за руку. Я слегка отстранился.

— Я так мало вижу тебя в последнее время, Рудольф.

— У меня много работы.

— Да, — грустно сказала она, — но на болоте ты тоже много работал. И я не бездельничала. А все же было не так.

Наступило молчание. Потом она снова заговорила:

— На болоте у меня не было денег, не было комфорта, прислуги, не было машины, и все же...

— Зачем возвращаться к этому, Эльзи! — и поднявшись, я резко добавил: — Или ты полагаешь, что мне не...

Я оборвал себя на полуслове, прошел несколько шагов по комнате и продолжал немного спокойнее:

— Я здесь потому, что здесь я приношу наибольшую пользу.

Помолчав, Эльзи снова робко попросила меня:

— Может, ты все же посидишь со мной?

Я сел на койку, она слегка придвинулась ко мне и снова взяла за руку.

— Рудольф, — проговорила она, не глядя на меня, — неужели так уж необходимо, чтобы ты спал здесь каждую ночь?

Я отвел взгляд.

— Ты же знаешь, я возвращаюсь в самое неопределенное время. Не хочется будить детей.

— Но ведь ты делаешь все так тихо, и я могла бы выставлять тебе ночные туфли в переднюю, — мягко возразила она.

Я ответил, не поднимая на нее глаз:

— Дело не только в этом. Я очень плохо сплю теперь, всю ночь ворочаюсь в постели. Иногда даже встаю выкурить сигарету или выпить стакан воды. Мне не хотелось бы тебя беспокоить.

Я почувствовал запах ее духов и понял, что она наклонилась ко мне.

— Меня бы это не потревожило.

Она положила руку мне на плечо.

— Рудольф, — тихо сказала она, — ты никогда так долго не оставлял меня...

Я быстро перебил ее:

— Не надо говорить об этом, Эльзи.

Наступило длительное молчание. Я смотрел куда-то в пустоту. Потом я сказал:

— Ты же знаешь, я не отличаюсь чувственностью.

Рука ее сжала мою руку.

— Не в этом дело. Я только хотела сказать, что ты очень изменился. С тех пор как ты вернулся из Берлина, ты стал совсем другой.

— Ты с ума сошла, Эльзи!

Я поднялся, подошел к столу и закурил сигарету.

За моей спиной раздался ее встревоженный голос:

— Ты слишком много куришь.

— Да, да.

Я вложил сигарету в рот и провел рукой по переплетам книг.

— Что с тобой, Рудольф?

— Да ничего! Ничего!

Я обернулся к ней.

— Не хватает, чтобы еще ты мучила меня, Эльзи...

Она поднялась с глазами полными слез и бросилась мне на шею.

— Я меньше всего хочу мучить тебя, Рудольф. Но мне кажется, что ты меня больше не любишь.

Я погладил ее по волосам и с усилием проговорил:

— Конечно же, я люблю тебя.

После короткой паузы она сказала:

— На болоте, в особенности в последнее время, мы были по-настоящему счастливы. Помнишь, как мы откладывали деньги, чтобы приобрести ферму. Да, хорошее это было время...

Она сильнее прижалась ко мне, я отстранился и поцеловал ее в щеку.

— Иди теперь спать, Эльзи.

— Может, ты подымешься сегодня ко мне?

Я с раздражением ответил:

— Не сегодня, Эльзи. Не сейчас.

Она посмотрела на меня долгим взглядом, покраснела, губы ее шевельнулись, но не произнесли ни слова. Поцеловав меня в щеку, она вышла.

Я закрыл за ней дверь, услышал, как скрипят ступеньки под ее шагами, и, когда все смолкло, тихонько запер дверь на задвижку.

Сняв китель и повесив его на спинку стула, я ощупал внутренний карман и убедился, что конверт на месте. Затем я взял сапоги и тщательно осмотрел их. Заметив, что подковка правого сапога сносилась, я подумал, что завтра же нужно отдать, чтобы поставили новую. Я провел рукой по голенищу. Кожа была мягкая, нежная — никогда, никому я не доверял чистить свои сапоги.

Я достал все необходимое из ящика стола, наложил на сапоги немножко ваксы, хорошенько размазал ее и принялся тереть. Долго и тщательно я натирал сапоги, пока они не заблестели. Рука моя медленно, механически скользила взад и вперед. Прошло несколько минут. Теплая волна умиротворения охватила меня.


На следующий день, в четверг, оберштурмбанфюрер Вульфсланг приехал на машине, и я вручил ему свой рапорт. Он весьма резко отклонил мое приглашение позавтракать и сразу же отбыл.

В начале второй половины дня Зецлер попросил принять его. Я приказал вестовому пригласить Зецлера. Он вошел, щелкнул каблуками и приветствовал меня. Я безукоризненно ответил на приветствие и попросил Зецлера сесть. Сняв фуражку, он положил ее на стул рядом с собой и провел узкой, тонкой ладонью по голому черепу.

Вид у него был озабоченный и усталый.

— Господин штурмбанфюрер, я пришел по поводу экспериментальной базы. Кое-что, меня там беспокоит... В особенности один пункт.

— Да?

— Разрешите всесторонне доложить о положении дела?

— Пожалуйста.

Он снова провел рукой по своему голому черепу.

— Что касается психологической подготовки, здесь мало что можно добавить. И все же, поскольку заключенным обещают после душа горячий кофе, я позволил себе отдать распоряжение, чтобы к месту обработки доставили походную кухню...

По губам его скользнула улыбка.

— ...чтобы, так сказать, все выглядело еще убедительнее.

Я кивнул, и он продолжал:

— А вот на саму процедуру отравления, позволю себе заметить, иногда уходит больше десяти минут. По двум причинам: влажность атмосферы и сырость в зале.

— Сырость в зале?

— Да, я дал приказ особой команде обливать трупы — ведь они покрыты экскрементами. Конечно, воду потом удаляют, но немного все же остается.

Я разложил перед собой лист бумаги, взял ручку и проговорил:

— А что вы предлагаете?

— Придать бетонированному полу уклон и снабдить его сточными желобами.

Я задумался на минуту, потом, сказал:

— Да, но этого недостаточно. Следует предусмотреть обогревание и, кроме того, мощный вентилятор. Вентилятор одновременно послужит для удаления газа. Сколько времени уходит на вентиляцию зала после отравления?

— Вот именно, господин штурмбанфюрер, об этом я и хотел поговорить с вами. Вы даете десять минут на проветривание, но этого маловато. Люди из особой команды, которые выносят из зала трупы, жалуются на головные боли и тошноту. Производительность от этого падает.

— Пока что дайте необходимое время. Потом вентиляторы позволят нам сократить его.

Зецлер кашлянул.

— И еще одно, господин штурмбанфюрер. Кристаллы набрасываются прямо на пол зала, и когда пациенты падают, они накрывают их, а так как заключенных очень много, это мешает части кристаллов превратиться в газ.

Я поднялся, стряхнул пепел от сигареты в пепельницу и посмотрел в окно.

— Так что же вы предлагаете?

— Пока ничего, господин штурмбанфюрер.

Я, не садясь, сделал пометку на листе бумаги, затем дал знак Зецлеру продолжать.

— Людям из особой команды очень трудно вытаскивать трупы. Они после поливки водой скользкие.

Я снова сделал на листе пометку и взглянул на Зецлера. Я чувствовал, что он хочет сообщить мне что-то гораздо более важное, но все оттягивает момент. Я нетерпеливо бросил:

— Продолжайте.

Зецлер кашлянул и отвел глаза в сторону.

— И еще... одна маленькая деталь... По доносу я велел обыскать одного из особой команды. У него нашли около двадцати обручальных колец, снятых с трупов.

— Для чего они ему понадобились?

— Он говорит, что не в состоянии выполнять такую работу без спирта. Он собирался выменять кольца на водку.

— У кого?

— У эсэсовцев. Я велел их тоже обыскать, но ничего не нашел. Ну а еврея, конечно, расстреляли.

— Впредь прикажите собирать с мертвецов все обручальные кольца. Имущество наших пациентов — собственность рейха.

Наступило молчание. Я посмотрел на Зецлера. Его голый череп медленно залила краска, и он снова отвел глаза. Я принялся расхаживать по кабинету.

— И это все? — наконец спросил я.

— Нет, господин штурмбанфюрер, — ответил Зецлер.

Он откашлялся. Я продолжал ходить, не глядя на него. Прошло несколько секунд, я слышал, как заскрипел его стул, как он снова кашлянул.

— Ну, что же еще?

И вдруг меня охватило чувство тревоги. Я никогда не был резок с Зецлером и, следовательно, не меня он боялся.

Я украдкой взглянул на него. Он вытянул вперед шею и одним духом выпалил:

— Я должен с сожалением доложить, господин штурмбанфюрер, что производительность у нас не выше, чем в Треблинке.

Я остановился и посмотрел на него в упор. Он провел своей тонкой ладонью с длинными пальцами по лысине и продолжал:

— Конечно, у нас имеется большой прогресс по сравнению с Треблинкой. В общем мы изжили бунты, отравление производится быстрее, и с нашими двумя небольшими залами мы в состоянии уже сейчас подвергать обработке пять тысяч единиц в сутки.

Я сухо спросил:

— Ну и что же?

— Но мы не в состоянии хоронить более пятисот. В общем, — продолжал он, — убивать — это чепуха. Больше всего времени отнимает захоронение.

Я заметил, что руки у меня дрожат, и спрятал их за спину.

— Удвойте количество людей в особой команде.

— Простите меня, господин штурмбанфюрер, но это ничего не даст. Нельзя одновременно вытаскивать через дверь больше двух-трех трупов. Что касается людей, укладывающих трупы в ямы, то и тут нельзя превышать известного количества. Иначе они будут мешать друг другу.

— А зачем нужно, чтобы люди спускались в ямы?

— Чтобы выиграть место, надо укладывать трупы очень тщательно. Как говорит унтерштурмфюрер Пик, «как сардинки в банке».

— Ройте ямы поглубже.

— Уже пробовали, господин штурмбанфюрер. Но тогда слишком много времени уходит на рытье — и выигрыш места не оправдывает затрату времени. На мой взгляд, нецелесообразно рыть ямы глубже, чем в три метра. И еще одно: ямы занимают очень много места.

Я сухо отрезал:

— Мы не в Треблинке. В земле у нас недостатка нет.

— Это, конечно, так, господин штурмбанфюрер, но нужно иметь в виду, что по мере того, как мы будем рыть новые ямы, мы, естественно, отдалимся от газовых камер, и в конце концов перед нами встанет новая проблема — перевозка трупов, и производительность уменьшится.

Он замолчал. Я, с подчеркнутой холодностью отчеканивая каждое слово, произнес:

— У вас есть какие-нибудь предложения?

— К сожалению, никаких, господин штурмбанфюрер.

Не глядя на него, я быстро проговорил:

— Благодарю вас, Зецлер, вы свободны.

Как ни старался я держать себя в руках, голос мой все же дрогнул. Зецлер взял фуражку, поднялся и неуверенно сказал:

— Конечно, господин штурмбанфюрер, я еще подумаю. По правде говоря, эти проклятые ямы мучают меня уже третий день. Потому я и доложил вам об этом, что сам не вижу никакого выхода.

— Найдем выход, Зецлер. Вы тут ни при чем.

Я сделал над собой усилие и добавил:

— Я счастлив сказать вам, что в общем я высоко ценю ваше рвение.

Он вскинул правую руку, я ответил на его приветствие, и он вышел. Я сел, взглянул на лежащий передо мной лист бумаги, сжал руками голову и попытался внимательно продумать свои заметки. Но через некоторое время я почувствовал, как к горлу у меня подступает комок, и, поднявшись, подошел к окну. Грандиозный план, который я отправил рейхсфюреру, оказался пустой бумажкой. Проблема как была, так и осталась нерешенной. Полный провал.

Последующие два дня были для меня жуткими. В воскресенье гауптштурмфюрер Хагеман пригласил меня к себе на музыкальный чай. Из вежливости пришлось пойти. Большинство офицеров лагеря явились с женами. К счастью, мне не пришлось много говорить. Фрау Хагеман сразу же села к роялю, и, за исключением короткого перерыва, во время которого подали холодные напитки, музыканты все время исполняли одну вещь за другой. Неожиданно я заметил, что и в самом деле внимательно слушаю музыку. Она даже доставляла мне удовольствие. Зецлер исполнял соло на скрипке. Его длинная сутулая фигура согнулась над смычком, седые волосы, обрамляющие лысину, блестели в свете лампы. Я заранее знал, когда будет место, которое его особенно взволнует, — за несколько секунд до этого лысина его начинала краснеть.

Когда Зецлер кончил, Хагеман принес большую карту русского фронта к разложил ее на столе. Мы все столпились вокруг нее и включили радио. Сообщения с фронтов были прекрасными — наши танки повсюду продвигались вперед. Хагеман то и дело переставлял на карте флажки со свастикой, и когда диктор кончил, воцарилось радостное молчание.

Я отослал свою машину и пешком вернулся с Эльзи домой.

В городке не виднелось ни одного огонька. Темные очертания обеих колоколен освенцимской церкви вырисовывались в ночном небе. На меня снова нахлынуло гнетущее чувство тревоги.

На следующий день мне позвонили из Берлина и предупредили, что Освенцим посетит оберштурмбанфюрер Вульфсланг. Он прибыл около двенадцати, как и в прошлый раз, отказался от моего приглашения позавтракать и пробыл у нас всего несколько минут. Было совершенно очевидно, что он хотел ограничить свою миссию рамками курьера.

Когда Вульфсланг уехал, я заперся двойным поворотом ключа в кабинете, сел и дрожащей рукой распечатал письмо рейхсфюрера.

Письмо было составлено в таких осторожных выражениях, что, кроме меня или Зецлера, никто бы не понял, о чем идет речь. Рейхсфюрер горячо одобрял мой план создания огромного комплекса, в котором «окажутся сосредоточены все службы, необходимые для проведения особой обработки», и хвалил за изобретательность, проявленную при разработке «некоторых практических деталей». В то же время он обращал мое внимание на то, что пока еще я подошел к разрешению вопроса с недостаточным размахом. Следовало предусмотреть по крайней мере четыре комплекса подобного рода, ибо «наивысшая производительность должна достичь в 1942 году десяти тысяч единиц в день». Что же касается раздела «В» моего рапорта, то рейхсфюрер полностью отвергал предлагаемое мною решение и приказывал мне немедленно отправиться в экспериментальный центр в Кульмхофе, где штандартенфюрер Кельнер даст мне необходимые указания.

Последнюю фразу я прочел с радостным содроганием: в разделе «В» моего рапорта говорилось о захоронении трупов. Разумеется, рейхсфюрер с его гениальным умом сразу же заметил основную мучившую меня трудность и посылал меня в Кульмхоф, чтобы там я мог перенять опыт другого исследователя этого вопроса.

Согласно полученным указаниям, я сжег письмо рейхсфюрера, затем позвонил в Кульмхоф и договорился о том, что на следующий день я приеду.

Я поехал с Зецлером. Мне не хотелось брать с собой водителя, и Зецлер сам вел машину. Стояло чудное утро. Проехав несколько минут, мы остановились, чтобы откинуть верх машины. Какое наслаждение мчаться, ощущая на своем лице ветерок, когда сверху тебя озаряет великолепное июльское солнце! После стольких недель, проведенных в тревоге и непосильной работе, я был счастлив вырваться на некоторое время из лагеря и подышать свежим воздухом. Я был почти уверен, что близится конец моим мучениям. Я ознакомил Зецлера с содержанием письма рейхсфюрера и объяснил ему цель нашей поездки. Лицо его прояснилось, и он помчался с такой скоростью, что, когда мы проезжали через населенные пункты, мне приходилось его сдерживать.

Мы остановились перекусить в довольно большом селе. И здесь с нами произошел весьма забавный случай. Как только мы вышли из машины и польские крестьяне увидели нашу форму, они сразу же бросились врассыпную и начали закрывать в домах ставни. Нас было всего двое, но, очевидно, крестьянам уже приходилось иметь дело с эсэсовцами.

По прибытии в экспериментальный центр я был неприятно поражен царившим там зловонием. Мы почувствовали его еще до того, как приблизились к входной вышке, и чем ближе мы подходили к лагерю, тем оно становилось сильнее. Даже в помещении оно продолжало преследовать нас. Можно было подумать, что им пропитаны все стены, мебель, наша одежда. Это был какой-то сальный, терпкий запах, которого я еще никогда нигде не встречал. Он не был похож на запах разлагающейся дохлой лошади, или человеческого трупа.

Через несколько минут какой-то гауптшарфюрер ввел нас в кабинет коменданта лагеря. Окно в кабинете было открыто настежь. Как только я вошел, это сальное зловоние одурманило меня до тошноты. Войдя, я вытянулся и приветствовал начальника лагеря.

Штандартенфюрер сидел за письменным столом. Он небрежно ответил на мое приветствие и указал мне на кресло. Я представился, представил Зецлера и сел. Зецлер сел на стул справа от меня, немножко позади.

— Штурмбанфюрер, — приветливо сказал Кельнер, — я счастлив видеть вас у себя.

Он повернул голову к окну и на минуту застыл в этой позе. Кельнер был блондин, с тонким как на медали профилем, с моноклем в глазу. Для штандартенфюрера он выглядел очень молодо.

— Прежде всего, — заговорил он, продолжая смотреть в окно, — я должен сказать вам несколько слов о порученном мне деле.

Он обернулся, взял со стола золотой портсигар, открыл его и протянул мне. Я взял сигарету, он щелкнул зажигалкой и поднес мне огня. Я наклонился к нему — у него были белые, холеные руки.

— Рейхсфюрер, — сказал Кельнер своим бархатным голосом, — велел мне разыскать все скопления трупов на всем протяжении наших восточных владений. Речь идет, конечно, о трупах гражданского населения... Прошу прощения, — вдруг спохватился он, обращаясь к Зецлеру, — я не предложил вам сигарету.

Он снова открыл свой портсигар и, наклонившись над столом, протянул его Зецлеру. Зецлер поблагодарил, и Кельнер вновь щелкнул зажигалкой.

— Итак, — продолжал Кельнер, снова поворачиваясь к окну, — я должен разыскать все общие могилы на востоке, то есть не только те, что появились в результате польской кампании... — он сделал легкий жест рукой, — ну и последствий ее... но и те, что появились в результате продвижения наших войск в России... Вы, конечно, понимаете: евреи, гражданское население, партизаны, особые операции... — он снова сделал небрежный жест рукой, — ну и прочее.

Помолчав, не меняя позы, он продолжал:

— Итак, я должен разыскивать могилы, вскрывать их... и уничтожать трупы... — Он повернулся ко мне лицом и слегка поднял правую руку. — И уничтожать их, по выражению рейхсфюрера, так основательно, чтобы никто впоследствии не мог узнать количества ликвидированных нами людей... — Он мило улыбнулся. — Это был приказ... как бы сказать... довольно трудно исполнимый. К счастью, я добился от рейхсфюрера некоторой отсрочки... чтобы изучить вопрос. Ну и в результате... вот... экспериментальный центр.

Он посмотрел в окно, и снова мы могли лицезреть его безукоризненный профиль.

— Вы должны понять... Ничего общего с Треблинкой... и с подобными ей лагеришками... Конечно, я иногда тоже применяю газ, но только для того, чтобы иметь под рукой достаточное количество трупов.

Он сделал паузу.

— Я проделал различные опыты. Так, например, я попробовал взрывчатку.

Он снова взглянул в окно и слегка нахмурился.

— О господи! — вполголоса произнес он. — Ну и вонь!

Поднявшись, он быстро подошел к окну и закрыл его.

— Извините, пожалуйста, — вежливо проговорил он, возвращаясь на свое место.

Запах не исчезал. Он продолжал стоять в комнате — густой, сальный, тошнотворный.

— Взрывчатка, штурмбанфюрер, — какое разочарование! Тела разрывало на клочья, вот и все. А как избавиться от этих кусков? Ведь это не основательное уничтожение, как того требует рейхсфюрер.

Он приподнял правую руку.

— Короче говоря, осталось одно — сжигать трупы...

«Печи! Как это я не подумал о печах?» — подумал я и вслух произнес:

— Печи, господин штандартенфюрер?

— Разумеется. Но заметьте, штурмбанфюрер, этот способ не всегда подходит. Так, например, если я обнаруживаю трупы в пятидесяти километрах отсюда, в каком-нибудь лесу, само собой разумеется, не могу же я переносить туда свои печи. Пришлось поискать что-то другое...

Он поднялся и приветливо улыбнулся мне.

— И я нашел.

Он сунул портсигар в карман, взял свою фуражку и сказал:

— Прошу вас.

Я встал, Зецлер последовал моему примеру. Кельнер открыл дверь и, пропустив нас вперед, закрыл ее за собой. Затем он снова произнес: «Прошу вас», прошел вперед и сделал знак гауптшарфюреру следовать за нами.

Выйдя во двор, Кельнер сморщил нос, слегка потянул воздух и украдкой взглянул на меня.

— Конечно, — сказал он с усмешкой, — воздух здесь не курортный.

Он пожал плечами и добавил по-французски:

— Que voulez-vous4Что поделаешь! (франц.) !

Я шел справа от Кельнера. Солнце освещало его лицо — оно было все изрезано морщинами. Кельнеру было по крайней мере лет пятьдесят.

Он остановился перед гаражом и приказал гауптшарфюреру открыть его.

— Грузовик — газовая камера, — сказал он, кладя руку в перчатке на заднее крыло машины. — Вот видите, выхлопной газ через шланг подается внутрь. Предположим теперь, гестапо арестовало тридцать партизан и любезно предоставило их в мое распоряжение. Грузовик едет за ними, и, когда привозит их, они уже трупы. — Он улыбнулся. — Понимаете, мы, так сказать, одним ударом убиваем двух зайцев. Бензин используется одновременно для транспортировки и для отравления. Отсюда... экономия.

Он сделал знак, гауптшарфюрер закрыл гараж, и мы пошли дальше.

— Заметьте, — продолжал он, — я не рекомендую никому этот способ. Он не дает гарантии. Бывало на первых порах — откроешь двери грузовика, думаешь, что имеешь дело с трупами, а оказывается — люди находятся лишь в обмороке. Бросаешь их в огонь, а они начинают кричать.

Зецлера передернуло. Я сказал:

— Но, господин штандартенфюрер, ведь можно узнать по цвету кожи, когда все кончено. У мертвецов цвет лица землистый с розоватостью на скулах.

— Отравление газом меня не интересует, — пренебрежительно бросил Кельнер. — Как я уже сказал, я применяю этот способ только для того, чтобы иметь под рукой трупы. Меня интересуют только трупы.

Показалось длинное здание из цементных блоков, над которым возвышалась красная кирпичная заводская труба.

— Это здесь, — сказал Кельнер.

У двери он вежливо пропустил нас вперед. В помещении никого не было.

— Печи сдвоены, — объяснил Кельнер.

Он сам открыл тяжелую металлическую дверцу печи и показал нам ее внутренность.

— Вместимость — три трупа. Топка производится коксом. Благодаря мощным вентиляторам жар в печи очень быстро доводится до необходимой температуры.

Он закрыл дверцу, и я спросил:

— Простите, господин штандартенфюрер, а сколько потребовалось бы печей, чтобы за сутки сжечь две тысячи единиц?

Он рассмеялся.

— Две тысячи! Ну, дорогой мой, и размах же у вас!

Он вынул из кармана блокнот, золотой карандашик и начал быстро набрасывать на бумагу цифры.

— Восемь сдвоенных печей.

Я переглянулся с Зецлером. Кельнер продолжал:

— У меня лишь две сдвоенные печи.

Он вскинул правую бровь, монокль выскочил, и он подхватил его с ловкостью фокусника.

— Но я рассматриваю их лишь как подсобное оборудование, — добавил он. — Прошу вас!

Он вставил монокль в глаз и первым вышел из помещения. Я пропустил вперед Зецлера и тихонько похлопал его по плечу.

Машина штандартенфюрера поджидала нас у дверей. Зецлер сел рядом с шофером, я — слева от Кельнера на заднем сиденье.

Сальное, терпкое зловоние все усиливалось. Мы приближались к купе деревьев, из-за которой поднималось облако черного дыма.

Кельнер велел остановить машину. Перед нами открылась живописная лужайка. В глубине ее на протяжении примерно пятидесяти метров из земли подымался густой дым. В дыму смутно проглядывались суетящиеся фигуры эсэсовцев и заключенных. Иногда из земли вырывались языки пламени, и силуэты людей окрашивались в багровый цвет. Зловоние стало нестерпимым.

Мы приблизились. Дым и пламя подымались из широкого рва, в котором виднелись голые трупы обоего пола. Под действием пламени тела то скрючивались, то распрямлялись, то внезапно подскакивали, точно живые. В воздухе стояло жуткое потрескивание, словно жарилось мясо. Высокие черные языки пламени отбрасывали иногда багровый свет — яркий и какой-то нереальный, как бенгальский огонь. По краям рва, на равных расстояниях, были навалены груды нагих тел, вокруг которых суетились заключенные из особой команды. Из-за дыма трудно было рассмотреть, чем они заняты, но то и дело с обеих сторон вдоль всего рва, внезапно озаряясь светом пламени, в воздух взлетали подбрасываемые в костер трупы и падали в огонь.

В десяти метрах от себя я заметил капо5Капо — надсмотрщик из заключенных.. Он стоял, повернув голову, с широко раскрытым ртом — должно быть, выкрикивал какое-то приказание, но я ничего не слышал. Шипение и треск горящего мяса заглушали все.

На лице Кельнера отражалось багровое зарево. К носу он прижимал платок.

— Идемте! — крикнул он, почти касаясь губами моего уха.

Я последовал за ним. Он привел меня на другой конец рва. Метрах в трех от нас, внизу, в устроенном во рву резервуаре кипела какая-то густая жидкость. Поверхность ее все время пузырилась, и от нее поднимался зловонный чад. Один из заключенных спустил туда на веревке ведро и зачерпнул жидкости.

— Жир! — прокричал у меня над ухом Кельнер.

С того места, где я стоял, я мог одним взглядом охватить весь ров. Заключенные вокруг нас метались, как безумные. Подвязанные под глазами платки закрывали им нос и рот, и казалось, что у них нет лиц. Чуть дальше фигуры уже исчезали в густых облаках дыма. Голые тела, которые они швыряли в ров, казалось, выпрыгивали из бездны небытия. Трупы безостановочно летели справа, слева, переворачивались в воздухе, как клоуны, и, внезапно озаренные снизу пламенем, падали, словно проглоченные огнем.

Подошел с ведром еще один заключенный, веревка развернулась, и ведро зачерпнуло жидкость.

— Пошли! — прокричал у меня над ухом Кельнер.

Мы возвратились к машине. Зецлер уже поджидал нас, прислонившись к дверце. Увидев меня, он подтянулся.

— Простите, пожалуйста, — сказал он, — я потерял вас в дыму.

Мы сели в машину. Никто не произнес ни слова. Кельнер неподвижно застыл на своем месте. Он сидел выпрямившись, и его профиль вырисовывался на оконном стекле.

— Вот видите, — сказал он, снова садясь за свой письменный стол в кабинете, — способ простой... но пришлось долго действовать вслепую, пока мы довели его до совершенства... Прежде всего, ров должен... как бы сказать... иметь оптимальные размеры.

Он вздернул правую бровь, монокль снова выскочил, он подхватил его на лету и принялся вертеть между большим и указательным пальцами.

— Я пришел к выводу, что ров должен иметь пятьдесят метров в длину, шесть в ширину и три — в глубину.

Он поднял руку с моноклем.

— И второе, над чем я немало помучился: как располагать во рву трупы и хворост. Понимаете, это нельзя делать как попало. Вот как я поступаю: сначала я кладу первый слой хвороста. На этот настил накладываю сотню трупов и — тут-то и самая главная деталь, штурмбанфюрер, — между трупами я прокладываю еще хворост. Затем я поджигаю все тряпками, смоченными в керосине, и когда костер хорошо разгорится, тогда только добавляю хворост и бросаю в огонь новые трупы...

Он взмахнул рукой.

— Ну и так далее...

Он вставил монокль.

— И третье: жир.

Он многозначительно взглянул на меня.

— Вам следует знать, — продолжал он, — что на первых порах горению мешало огромное количество жира, выделяемого телами. Я искал решение... — Он мило засмеялся. — ...и я нашел его. Я придаю рву небольшой наклон и снабжаю его сточными канавками. Жир собирается в резервуар.

— Господин штандартенфюрер! — воскликнул я. — Значит, заключенные черпали ведрами жир?

На губах его появилась торжествующая усмешка.

— Вот именно.

Он положил обе руки на стол и лукаво прищурил глаз.

— Они поливают им трупы. В этом вся хитрость. Я поливаю трупы частью жира, который сами же они выделяют... Спрашивается, зачем?

Он поднял правую руку.

— Слишком много жира мешает горению. Но небольшое количество — способствует. В дождливые дни такая поливка даже очень полезна.

Он открыл свой золотой портсигар, протянул его мне, потом Зецлеру и поднес нам огня. Затем взял сигарету сам, потушил зажигалку, снова зажег ее и закурил.

— Господин штандартенфюрер, — спросил я, — какова производительность такого рва в сутки?

Он усмехнулся.

— В сутки? Да у вас и в самом деле большой размах!

Он исподлобья взглянул на меня, лицо его снова стало серьезным, и он сказал:

— Вопрос о производительности за сутки не стоит передо мной. В моем распоряжении никогда не бывает такого количества трупов для обработки. Зато я могу вам сообщить производительность в час. Она составляет триста — триста сорок единиц. В сухую погоду больше, в дождливую — меньше.

Я подсчитал в уме и сказал:

— Восемь тысяч трупов за двадцать четыре часа.

— Около этого.

— Конечно, — сказал я, немного помолчав, — ведь один и тот же ров может служить бесконечно?

— Разумеется.

Мы с Зецлером молча обменялись взглядами.


Времени исканий вслепую и постоянных тревог пришел конец. Отныне я мог быть спокоен за будущее. У меня была уверенность, что я достигну и даже превзойду производительность, предусмотренную планом.

В моем лагере, пожалуй, можно было почти обойтись одними только печами. Если построить тридцать две печи для всех четырех комплексов, которые я должен создать, можно достичь общей производительности в восемь тысяч трупов за сутки. Цифра эта лишь на две тысячи ниже той, которую рейхсфюрер считал наивысшей производительностью. Таким образом, одного вспомогательного рва окажется достаточно, чтобы в случае необходимости сжечь остающиеся две тысячи единиц.

По правде говоря, система рвов меня не очень-то привлекала. Этот способ казался мне грубым, примитивным, недостойным великой индустриальной державы. Я предпочел бы печи — это более современно. Помимо того, печи имели еще одно преимущество — они лучше обеспечивали сохранение тайны. Кремация производилась не на открытом воздухе, как в этих рвах, а в помещении, подальше от лишних глаз. Ведь именно из-за этого я с самого начала считал нужным объединить все необходимые для особой обработки службы в одном здании.

Для меня такое решение проблемы было очень важным, и, как явствовало из ответа рейхсфюрера, ему оно тоже пришлось по душе. И действительно, было что-то успокаивающее в самой мысли, что с того момента, как двери раздевалки захлопнутся за партией в две тысячи евреев, и до момента, когда эти евреи превратятся в пепел, вся операция будет проходить бесперебойно, в одном и том же помещении.

Углубляя эту мысль, я понял, что необходимо, как на заводе, оборудовать непрерывный конвейер, чтобы люди, подвергающиеся обработке, из раздевалки переходили в газовую камеру, а из газовой камеры сразу же подавались прямо в печи. Поскольку газовая камера будет находиться глубоко под землей, а печи — этажом выше, я пришел к выводу, что переброска трупов из одного помещения в другое должна производиться механически. И вправду, трудно было представить себе, что люди из особой команды смогут перетащить сотни трупов по лестнице или даже по пандусу. На это ушло бы слишком много времени. Поразмыслив, я решил внести изменения в мой первоначальный план и предусмотреть установку четырех мощных подъемников, трупов на двадцать пять каждый. Я рассчитал, что, таким образом, понадобится всего двадцать рейсов, чтобы эвакуировать из газовой камеры две. тысячи трупов. Кроме того, наверху должны находиться тележки, на которые выгрузят трупы из подъемников и отвезут в печи.

Внеся соответствующие изменения в план, я составил для рейхсфюрера новый доклад. Оберштурмбанфюрер Вульфсланг опять сыграл роль посредника и через двое суток доставил мне ответ Гиммлера. Рейхсфюрер полностью принимал мой план, открывал мне значительный кредит и обеспечивал первоочередность в получении строительных материалов. В конце письма он добавлял, что два из четырех объектов должны вступить в строй не позже 15 июля 1942 года, остальные — 31 декабря того же года. В моем распоряжении на выполнение этой задачи оставалось, следовательно, менее года.

Я немедленно приступил к строительству новых камер и печей. Обе временные газовые камеры Биркенау пока продолжали действовать под руководством Зецлера. Я поручил ему также вскрыть старые могилы и сжечь трупы.

Тошнотворный запах, который преследовал нас в Кульмхофе, сразу же распространился по всему нашему лагерю. Я заметил, что он не исчезает, если даже ветер дует с запада. Когда же ветер дул с востока, он доходил до городка Освенцим и даже дальше, до деревни Бабице. Я распустил слух, будто неподалеку построили дубильную фабрику, которая и является источником этого зловония. Но вряд ли можно было рассчитывать на успех этой басни. Вонь от разлагающихся кож, естественно, не имела ничего общего с запахом горящих жира, мяса и волос, который подымался из рва. Я с беспокойством думал о том времени, когда трубы моих четырех гигантских крематориев круглые сутки будут выплевывать на всю окрестность зловонные дым и копоть.

Впрочем, у меня было слишком мало времени на размышления. Я все дни проводил на строительной площадке, и Эльзи снова начала жаловаться, что никогда не видит меня дома. В самом деле, я уходил в семь часов утра, возвращался домой лишь к десяти-одиннадцати вечера, сразу валился на койку в своем кабинете и засыпал мертвым сном.

Труды мои не пропали даром. К рождеству 1941 года основные работы по сооружению первых двух комплексов настолько продвинулись вперед, что можно было надеяться на своевременное завершение работ. Однако я не ослаблял своих усилий.

Обремененный постоянными заботами, связанными с управлением двумя лагерями, ежедневным поступлением все новых транспортов и поддержанием дисциплины среди эсэсовцев (которые все больше заставляли меня сожалеть о моих людях из частей «Мертвая голова»), я все же ежедневно находил время несколько раз побывать на строительной площадке.

В начале декабря один из лагерфюреров Биркенау, гауптштурмфюрер Хагеман, попросил меня принять его. Я приказал пригласить его. Войдя, он приветствовал меня. Я предложил ему сесть. Его красное лунообразное лицо выражало смущение.

— Господин штурмбанфюрер, — проговорил он, отдуваясь, — я должен вам... кое-что доложить... в отношении Зецлера...

Я удивленно переспросил:

— Зецлера?

Вид у Хагемана стал еще более растерянный.

— Вот именно, господин штурмбанфюрер... Принимая во внимание... что оберштурмфюрер Зецлер подчинен не мне, а непосредственно вам... Хотя, быть может, действительно... было бы корректнее...

Он сделал вид, что собирается встать.

— Это имеет отношение к службе?

— Разумеется, господин штурмбанфюрер.

— В таком случае вас ничто не должно останавливать.

— Да, да, конечно, господин штурмбанфюрер. Я так себе в общем-то и сказал... Но, с другой стороны, положение довольно щекотливое... Зецлер, — он с силой выдохнул воздух, — мой личный друг... Я очень ценю его музыкальное дарование...

Я сухо отрезал:

— Это не имеет отношения к делу. Если Зецлер совершил проступок, ваш долг доложить мне об этом.

— Я так себе и сказал, господин штурмбанфюрер, — пролепетал Хагеман.

Он облегченно вздохнул:

— Конечно, — заговорил он снова, — лично я не упрекаю Зецлера... Уж очень у него тяжелая работа. И я понимаю, ему необходимо как-то развлечься... Но все же это проступок... По отношению к людям это, конечно... как бы это сказать... весьма недостойно... Ну, поступи так простой шарфюрер, это не имело бы такого значения... но офицер...

Он поднял обе руки, его лунообразное лицо приняло выражение оскорбленного достоинства, и он как бы выдавил из себя:

— Поэтому я и подумал, что должен в конце концов...

— Так в чем же дело? — нетерпеливо перебил я.

Хагеман просунул толстый, мясистый палец за воротничок рубашки и посмотрел в сторону окна.

— До меня дошло... конечно, господин штурмбанфюрер, я не позволил себе без вашего разрешения произвести какое бы то ни было расследование... Зецлер не у меня в подчинении... И все же, я должен сказать, что лично у меня... у меня нет никаких сомнений. Короче говоря, — выпалил вдруг он, — вот факт. Когда партия заключенных раздевается... Зецлер... конечно, присутствует там по долгу службы... Против этого ничего не скажешь... И вот он отводит в сторону... еврейскую девушку... обычно самую красивую... и когда все заключенные покидают раздевалку... уводит ее... Обратите внимание, девушка — нагая... что уже совсем нехорошо... Он затаскивает ее в отдельную комнату... и там... — он снова просунул палец под воротничок рубашки, — и там он привязывает ее... за кисти рук к веревкам, которые велел прикрепить к потолку... Я сам видел эти веревки, господин штурмбанфюрер... И вот девушка — голая, с привязанными веревками руками и... Зецлер стреляет в нее из револьвера... Конечно, все эсэсовцы знают об этом... — Он вздохнул с оскорбленным и несчастным видом. — Они слышат крики девушки и выстрелы. А Зецлер, так сказать, не торопится... — Хагеман снова вздохнул. — Если бы такое делал простой эсэсовец, это куда ни шло...

Я нажал на кнопку коммутатора, снял трубку и сказал:

— Это вы, Зецлер? Мне надо с вами поговорить.

Хагеман подскочил, лицо его выразило глубокое удивление.

— Господин штурмбанфюрер, неужели я должен... перед ним...

Я мягко произнес:

— Вы свободны, Хагеман.

Он поспешно вскинул правую руку и вышел. Через минуту раздался стук в дверь. Я крикнул: «Войдите!» Зецлер вошел, закрыл за собой дверь и приветствовал меня. Я пристально посмотрел на него, его лысый череп залился краской.

— Послушайте, Зецлер, — сказал я сухо, — я не стану вас упрекать и не требую никаких объяснений, но прошу вас при исполнении служебных обязанностей, за исключением случаев мятежа, не применять оружие.

Зецлер побледнел.

— Господин штурмбанфюрер...

— Повторяю, я не требую от вас объяснений, Зецлер. Я лишь считаю ваши действия недостойными звания офицера и приказываю вам прекратить Это, вот и все.

Зецлер провел своей тонкой рукой по голому черепу и глухо проговорил:

— Я это делаю, чтобы не слышать вопли других.

Он потупил голову и стыдливо добавил:

— Я больше не могу.

Я встал. Я не знал, что и думать.

— А главное, этот ужасный запах горелого мяса, — продолжал Зецлер, — он постоянно преследует меня. Даже ночью, когда я просыпаюсь, мне кажется, что моя подушка вся пропитана им... Конечно, это только так кажется...

Он поднял голову, и голос его внезапно зазвенел:

— А эти крики... когда забрасывают кристаллы... а удары в стены!.. Я не мог выдержать это... Я должен был что-то делать...

Я посмотрел на Зецлера. Я не понимал его. На мой взгляд, его поведение было весьма противоречиво.

Я терпеливо попытался ему растолковать:

— Послушайте, Зецлер, будь вы простым эсэсовцем, тогда другое дело. Но поймите, вы же офицер. Это недопустимо. Люди, наверное, говорят...

Я отвернулся и смущенно добавил:

— ...Если бы еще девушка была одета...

Его голос внезапно возвысился до крика:

— Но вы не понимаете, господин штурмбанфюрер, я просто не могу стоять без дела и слушать их вопли...

Я сухо отрезал:

— Понимать тут нечего. Вы просто не должны этого делать.

Зецлер подтянулся и уже более спокойно спросил:

— Это приказ, господин штурмбанфюрер?

— Да, конечно.

Наступило молчание. Зецлер стоял, вытянувшись в струнку, плотно сжав губы.

— Господин штурмбанфюрер, — произнес он официальным тоном, — соблаговолите передать рейхсфюреру мой рапорт об отчислении меня на фронт.

Я был поражен. Не глядя на него, я сел, взял перо и вывел несколько крестиков в своем блокноте. После небольшой паузы я поднял голову и пристально посмотрел на Зецлера.

— Имеется какая-либо связь между моим приказом и рапортом об отчислении на фронт, который вы собираетесь мне представить?

Взгляд его скользнул по мне и остановился на лампе, стоящей на моем письменном столе.

— Да, — тихо сказал он.

Я отложил ручку.

— Нечего и говорить, мой приказ остается в силе. — Я взглянул на Зецлера. — Что касается вашего рапорта, то мой долг передать его по назначению. Но не скрою от вас, я перешлю его со своей отрицательной резолюцией.

Зецлер сделал движение, но я поднял руку.

— Зецлер, вы со мной с самого начала. После меня только вы обладаете необходимым опытом, чтобы руководить работой временной установки. Если вы уйдете, мне придется лично вводить в курс дела другого офицера, учить его... — Помолчав, я с силой произнес: — Мне некогда. До июля я должен полностью отдаться стройке. — Я поднялся. — До этих пор вы мне необходимы. В июле, если война еще не кончится, что, впрочем, мне кажется невероятным, вы можете представить мне свой рапорт. Я поддержу вас.

Я замолчал. Зецлер не шелохнулся, он стоял передо мной с каменным выражением лица. Выждав немного, я закончил:

— Вот и все.

Он холодно попрощался, повернулся но уставу и вышел.

Через несколько минут, тяжело дыша, весь красный, появился Хагеман. Он протянул мне бумаги на подпись. Это не были срочные дела. Я взял ручку и сказал:

— Он не отрицал.

Хагеман посмотрел на меня, и лицо его расплылось в улыбку.

— Ну, конечно... это такой честный человек... такой порядочный...

— Но он принял это очень близко к сердцу.

— Неужели? — удивленно проговорил он. — Неужели? Да, да, ведь он музыкант... Возможно, в этом все дело... — Он посмотрел на меня, отдуваясь. — Если мне будет разрешено высказать предположение... господин штурмбанфюрер... Конечно, он музыкант — этим все и объясняется... — Он сделал умильное, огорченное лицо. — Кто бы мог подумать! Ведь он офицер, господин штурмбанфюрер! И придет же в голову прихоть! Конечно, все дело в том, что он музыкант... И обратите внимание, господин штурмбанфюрер, — продолжал он, с торжеством вскидывая свои жирные руки. — Он близко принял это к сердцу... как вы очень метко изволили выразиться...

Я отложил ручку.

— Это должно остаться между нами. Я рассчитываю на вас, Хагеман.

— Да, да, конечно.

Я встал, взял фуражку и поехал на стройку.

Навстречу мне вышел оберштурмфюрер Пик. Это был невысокого роста брюнет, сдержанный и спокойный.

Я ответил на его приветствие.

— Ну как, выяснили вы, что думают заключенные?

— Так точно, господин штурмбанфюрер. Все именно так, как вы и предполагали. Им и в голову не приходит, для чего предназначаются сооружения.

— А эсэсовцы?

— Они думают, что это бомбоубежища, и окрестили их «бункерами». А еще, поскольку сооружения одинаковые, их называют «бункерами-близнецами».

— Очень хорошая мысль! Так и будем впредь называть их.

Помолчав немного, Пик сказал:

— Маленькая неприятность, господин штурмбанфюрер. По плану четыре лифта, подымающие людей из «душевой», будут доставлять их в большой зал — будущий зал печей... И зал этот, конечно, не имеет выхода. Один из архитекторов удивился. Ясно, он же не знает, что в этом помещении будут установлены печи и что через них-то... — Пик криво усмехнулся, — люди и будут выходить.

— А что вы ответили ему? — спросил я.

— Что я тоже не понимаю, в чем дело, но таковы указания, полученные нами.

Я кивнул, бросил на Пика многозначительный взгляд и сказал:

— Если этот архитектор снова начнет задавать вопросы, не забудьте мне доложить.

Пик понимающе взглянул на меня. Я направился на строительную площадку. Там в это время как раз формовали из бетона трубы, предназначенные для соединения подземных газовых камер с поверхностью земли.

Эти трубы должны были выходить на внутренний двор и закрываться герметической крышкой. Вот как, по моей мысли, все будет происходить: как только заключенные войдут в газовую камеру, их там закроют, несколько эсэсовцев с коробками кристаллов зайдут во двор, наденут противогазы, откроют трубы, засыплют в них кристаллы и снова завинтят на трубах герметические крышки. После этого эсэсовцам останется лишь снять маски и закурить, если они того пожелают.

— Плохо то, — сказал Пик, — что кристаллы рассыплются прямо по полу камеры. Вы ведь помните, конечно, что Зецлер как раз указывал на это неудобство во временной установке.

— Да, да, помню.

— Дело в том, что люди, падая, накрывают собой кристаллы, и газ тогда выделяется значительно хуже.

— Верно.

После паузы Пик немного подтянулся и сказал:

— Господин штурмбанфюрер, разрешите внести предложение?

— Разумеется.

— Можно было бы продолжить трубы до самого пола камеры полыми колоннами из листового железа и в них просверлить отверстия. Тогда кристаллы, заброшенные в трубы, останутся внутри колонн и газ будет поступать в камеры через эти отверстия. И, следовательно, трупы не будут мешать выделению газа. Я вижу при таком способе два преимущества: во-первых, экономия времени, во-вторых, экономия кристаллов.

Я задумался.

— Мне кажется, это прекрасная мысль, — наконец сказал я. — Скажите Зецлеру, чтобы он попробовал сделать так в одной из камер временной установки. В другой пока ничего не меняйте. Это даст нам возможность сравнить и определить экономию кристаллов и времени.

— Слушаюсь, господин штурмбанфюрер.

— Если результат окажется значительным, мы применим этот способ и в бункерах.

Я посмотрел на Пика. Он был немного ниже меня ростом, говорил только тогда, когда к нему обращались, был сдержанным, корректным, рассудительным. Пожалуй, я недостаточно ценил его до сих пор. Помолчав немного, я сказал:

— Что вы делаете на рождество, Пик?

— Ничего особенного.

— Мы с женой устраиваем небольшой вечер и были бы рады видеть у себя вас и фрау Пик.

Я впервые приглашал его к себе. Его бледное лицо слегка порозовело.

— Конечно, господин штурмбанфюрер, — сказал он, — мы будем очень...

Я видел, что он не знает, как закончить свою фразу, и добродушно перебил его:

— Значит, мы ждем вас.

В канун рождества, сразу после полудня, Зецлер попросил меня принять его. После нашего последнего разговора наши отношения внешне не изменились, но видел я его очень мало и только по служебным делам.

Он приветствовал меня поднятием руки, я ответил на его приветствие и предложил ему сесть. Он покачал головой.

— Если позволите, господин штурмбанфюрер, я постою. Я буду краток.

— Как хотите, Зецлер.

Я посмотрел на него. Он сильно изменился: стал еще больше сутулиться, щеки у него ввалились. Меня поразило выражение его глаз. Я мягко спросил:

— В чем дело, Зецлер?

Он глубоко вздохнул, открыл рот, как будто ему не хватало воздуха, но ничего не ответил. Он был бледен как мел.

— Может, вы все же сядете? — сказал я.

Он снова мотнул головой и тихо проговорил:

— Благодарю вас, господин штурмбанфюрер.

Прошло несколько секунд. Высокий, сутулый, он неподвижно застыл, уставившись на меня лихорадочными глазами. У него был вид призрака.

— Так в чем же дело? — повторил я свой вопрос.

Он снова глубоко вздохнул, сжал челюсти и еле слышно сказал:

— Господин штурмбанфюрер, имею честь просить вас переслать рейхсфюреру СС мой рапорт об отчислении меня на фронт.

Он вынул из кармана рапорт, развернул, словно автомат, сделал два шага вперед, положил его на стол, отступил на два шага и стал навытяжку. Я не притронулся к бумаге.

— Я перешлю ваш рапорт, но с отрицательной резолюцией, — проговорил я.

Он несколько раз моргнул, кадык на его тонкой шее поднялся и опустился — и это все.

Щелкнув каблуками, он повернулся по уставу и направился к двери.

— Зецлер!

Он обернулся.

— До вечера, Зецлер.

Он посмотрел на меня блуждающим взглядом.

— До вечера?

— Вы забыли, что моя жена пригласила вас и фрау Зецлер на елку?

Он переспросил:

— На елку? — И вдруг усмехнулся. — О нет, господин штурмбанфюрер, я не забыл.

— Мы рассчитываем видеть вас сразу после вашего дежурства.

Он кивнул, попрощался и вышел.

Я направился на стройку. Ветер дул с востока, и дым, подымавшийся от рвов в Биркенау, заволок лагерь. Я отозвал Пика в сторонку:

— Что говорят люди об этой вони?

Пик поморщился.

— Жалуются.

— Я вас не об этом спрашиваю.

— Как вам сказать, — смущенно проговорил Пик, — эсэсовцы говорят всем, что это от дубильни, но не знаю, верит ли им кто.

— А заключенные?

— Я даже боюсь расспрашивать переводчиков. Это может навести их на нежелательные мысли.

— Но вы могли бы поболтать с ними как бы между прочим..

— В том-то все и дело, господин штурмбанфюрер, как только я заговариваю с ними об этой вони, они становятся немы как рыбы.

— Плохая примета.

— Я тоже позволил себе так подумать, господин штурмбанфюрер, — заметил Пик.

Уходя, я чувствовал беспокойство и недовольство собой. Было ясно, что специальная операция не пройдет незамеченной, по крайней мере в самом лагере.

Я направился на плац, где обычно производилась перекличка. По моему приказанию там должны были установить рождественскую елку для заключенных.

Навстречу мне вышел Хагеман — толстый, высокий, важный. Жирные складки под подбородком спускались на его воротник.

— Я взял самую большую елку, какая только была... Ведь плац огромный... — он запыхтел, — и маленькая елка выглядела бы смешно, не правда ли?

Я кивнул головой и подошел к плацу. Елка лежала на земле. Двое заключенных под руководством одного из капо рыли яму. Дежурный и два шарфюрера добродушно наблюдали за их работой. Завидев меня, дежурный крикнул: «Смирно!» Оба шарфюрера вытянулись, а капо и заключенные поспешно сдернули шапки и застыли.

— Продолжайте.

Дежурный крикнул: «Живее! Живее!» — и заключенные заработали изо всех сил. Оба они, как мне показалось, не были ярко выраженными евреями. А может быть, такое впечатление создавалось из-за их худобы.

Я посмотрел на елку, прикинул в уме ее длину и вес и обернулся к Хагеману.

— Какой глубины вы роете яму?

— Один метр, господин штурмбанфюрер.

— Ройте один метр тридцать. Лучше будет держаться. Сегодня вечером может подняться ветер.

— Слушаюсь, господин штурмбанфюрер.

Минуты две я наблюдал за работой заключенных, потом повернулся и отошел. Хагеман повторил мое распоряжение дежурному и догнал меня. Отдуваясь, он старался идти со мной в ногу.

— Мне кажется... будет снег...

— Да?

— Я чувствую это... по суставам... — проговорил он с подобострастным смешком.

Некоторое время мы шли молча, потом он кашлянул и сказал:

— Если вы разрешите... высказать одно предположение, господин штурмбанфюрер...

— Да?

— Заключенные, мне кажется, предпочли бы... сегодня вечером двойную порцию...

Я сухо переспросил:

— Предпочли бы чему?

Хагеман покраснел и запыхтел.

— Где мы возьмем двойную порцию? Может быть, вы скажете мне? — спросил я.

— Господин штурмбанфюрер, — поспешно забормотал Хагеман, — это не предложение. По существу я ничего не предлагаю... я лишь высказал предположение... предположение психологического порядка, так сказать... Елка — это, безусловно, очень красивый жест... Даже если заключенные не оценят его...

Я сказал с раздражением:

— Их мнение меня не интересует. Приличие соблюдено — и ладно.

— Да, да, конечно, господин штурмбанфюрер, — поддакнул Хагеман, — приличие соблюдено.

В моем кабинете стоял затхлый воздух. Я снял шинель, повесил ее вместе с фуражкой на вешалку и настежь распахнул окно. Небо было пасмурное, с нависшими облаками. Я закурил сигарету и сел. Рапорт Зецлера лежал на том же месте, где он его оставил. Я придвинул рапорт к себе, прочел, взял ручку и написал внизу справа: «Возражаю».

На улице начал падать снег. Несколько снежинок залетело в комнату. Они легко опускались на пол и сразу же таяли. Мне стало холодно. Я перечел рапорт Зецлера, провел жирную черту под словом «возражаю», добавил снизу «незаменимый специалист, временная установка» и поставил свою подпись.

Порыв ветра кинул хлопья снега на мой стол. Подняв голову, я заметил, что у окна образовалась небольшая лужица. Я вложил рапорт Зецлера в конверт, спрятал его в карман и придвинул к себе стопку бумаг. Руки у меня посинели от холода. Я придавил сигарету в пепельнице и принялся за работу.

Немного погодя я поднял глаза. Снег — словно он только и ждал моего сигнала — перестал идти. Я поднялся, подошел к окну и немного прикрыл его, сдвинув обе створки рамы. В тот же миг передо мной возник отец — весь в черном, суровый, с лихорадочным блеском в глазах. Снег прекратился, и можно было закрыть окно.

Я почувствовал боль в правой руке и спохватился, что изо всех сил верчу задвижку окна не в ту сторону. Я слегка повернул ее обратно, и она с лязгом закрылась. Обогнув письменный стол, я с бешенством включил электрическую печку и начал шагать вдоль и поперек по комнате. Находившись, я снова сел за стол, взял лист бумаги и написал: «Дорогой Зецлер, не откажите в любезности одолжить мне ваш револьвер». Вызвав вестового, я вручил ему записку, и через несколько минут он вернулся с револьвером и ответной Запиской от Зецлера: «С искренним почтением. Зецлер». Его револьвер стрелял очень точно. Офицеры лагеря часто брали его у Зецлера, чтобы поупражняться.

Я велел подать машину и поехал в тир. Постреляв с четверть часа с различных дистанций по неподвижным и движущимся мишеням, я вложил револьвер в кобуру, приказал принести мне коробку, в которой хранились мои мишени, и сравнил старые результаты с новыми. Я стал стрелять еще хуже.

Я вышел и остановился на пороге тира. Снова пошел снег, и я подумал, не вернуться ли мне в свой кабинет. Я взглянул на часы, они показывали половину восьмого. Сев в машину, я велел Дитсу отвезти меня домой.

Дом был ярко освещен. Я вошел в кабинет, положил пояс на стол и повесил шинель и фуражку на вешалку. Затем вымыл руки и направился в столовую.

Эльзи, фрау Мюллер и дети сидели за столом, но ели только дети. Фрау Мюллер, учительница, которую мы выписали из Германии, была женщина среднего возраста, седая, подтянутая.

Я остановился у порога и сказал:

— Я принес вам снег.

Маленький Франц посмотрел на мои руки и спросил своим звонким ласковым голоском:

— А где же он?

Карл и обе девочки засмеялись.

— Папа оставил его за дверью, — сказала Эльзи, — снег слишком холодный, ему нельзя входить сюда.

Карл снова засмеялся. Я сел рядом с Францем и стал смотреть, как он ест.

— Ах! — сказала фрау Мюллер. — Рождество без снега... — Но тут же спохватилась и смущенно посмотрела вокруг, как человек, забывший свое место.

— А разве бывает рождество без снега? — спросила Герта.

— Конечно, — сказал Карл. — В Африке совсем нет снега.

Фрау Мюллер кашлянула.

— Только в горах есть.

— Разумеется, — авторитетно поддакнул Карл.

— Я не люблю снег, — сказала Катерина.

Франц поднял ложку, повернулся ко мне и удивленно спросил:

— Катерина не любит снега?

Кончив есть, Франц потащил меня за руку показать красивую елку в гостиной. Эльзи погасила люстру, вставила вилку в штепсельную розетку, и на елке зажглись звездочки. Дети смотрели на елку, не спуская глаз.

Затем Франц вспомнил о снеге и захотел его увидеть. Я переглянулся с Эльзи, и она растроганно сказала:

— Его первый снег, Рудольф.

Я зажег на веранде свет и открыл застекленную дверь. Белые искрящиеся хлопья закружились вокруг лампы.

Затем Францу захотелось посмотреть, что приготовлено к приему гостей, и я на минутку разрешил детям войти в кухню. Большой кухонный стол был весь заставлен тарелками с бутербродами, разнообразными пирожными, печеньем и кремами.

Детям дали по пирожному, и они пошли спать. Мы обещали разбудить их в полночь, чтобы каждый получил свою долю крема и пропел с взрослыми «Елку».

Я тоже поднялся наверх и надел парадную форму. Сойдя вниз, я заперся в своем кабинете и взял книгу о коневодстве, которую мне одолжил Хагеман. Я вспомнил нашу жизнь на болоте — и мне стало грустно. Закрыв книгу, я стал расхаживать по комнате.

Немного погодя Эльзи зашла за мной, и мы немного перекусили на краешке стола в столовой. Эльзи была в вечернем платье, с обнаженными плечами. Потом мы прошли в гостиную, Эльзи почти повсюду зажгла свечи, погасила люстру и села за рояль. Я слушал, как она играет. Эльзи начала брать уроки музыки в Дахау, когда меня произвели в офицеры.

Без десяти десять я послал машину за Хагеманом, и ровно в десять Хагеманы и Пики прибыли к нам. Машина снова умчалась — за Бетманами, Шмидтами и фрау Зецлер. Когда все собрались, я велел служанке позвать Дитса погреться на кухне.

Эльзи провела дам в свою комнату, мужчины оставили шинели в моем кабинете. В ожидании дам я повел мужчин в гостиную выпить чего-нибудь. Мы поговорили о положении в России, и Хагеман сказал:

— Разве не удивительно?.. В России уже давно зима... А здесь нет.

Поговорили о русской зиме и о военных операциях. Все сошлись на том, что к весне война кончится.

— Если позволите, — сказал Хагеман, — я себе так представляю... На польскую кампанию — одна весна... На Францию — одна весна... А на Россию, поскольку она больше, — две весны...

Все заговорили разом.

— Правильно, — сказал своим скрипучим голосом Шмидт. — Главное — пространство! Подлинный враг — это пространство!

— Русский человек весьма примитивен, — сказал Пик.

Бетман поправил на худощавом носу пенсне и изрек:

— Поэтому исход войны не вызывает никаких сомнений. В расовом отношении один немец стоит десяти русских. Я уже не говорю о культуре.

— Несомненно. Между тем... — выдохнул Хагеман, — да позволено мне будет заметить... — он улыбнулся, поднял свои жирные руки и подождал, пока служанка выйдет, — я слышал, что на оккупированной территории наши солдаты... сталкиваются с величайшими трудностями... когда хотят вступить в половые сношения с русскими женщинами. Те и слышать не хотят... Нет, что вы на это скажете?.. Ну, если еще за ними долго ухаживать... но... — он помахал рукой и, понизив голос, продолжал: — но чтобы так, запросто... понимаете? Ни в какую!

— Поразительно, — с гортанным смешком проговорил Бетман. — Они должны бы почитать для себя за честь...

В это время вошли дамы. Мы поднялись, и все сели за стол. Хагеман выбрал место рядом с фрау Зецлер.

— Если позволите... я воспользуюсь тем, что вы сегодня... так сказать, соломенная вдова... и... поухаживаю за вами...

— Если я сегодня вдова, то это вина начальника лагеря, — сказала фрау Зецлер и мило погрозила мне пальчиком.

— Да нет же, дорогая фрау, я тут ни при чем, — проговорил я. — Просто так совпало, что сегодня вечером дежурство вашего мужа.

— Он явится еще до полуночи, — сказал Хагеман.

Эльзи и фрау Мюллер обнесли гостей бутербродами и прохладительными напитками. Разговор не клеился, и фрау Хагеман села за рояль. Мужчины сходили за своими инструментами, которые они оставили в передней. В гостиной зазвучала музыка.

Через полчаса сделали перерыв. Подали пирожные, печенье. Заговорили о музыке — и Хагеман рассказал несколько анекдотов из жизни великих музыкантов. В половине двенадцатого я послал фрау Мюллер разбудить детей. Через несколько минут мы увидели их за большой стеклянной дверью, отделявшей гостиную от столовой. Они сидели вокруг стола, торжественные и заспанные. Мы полюбовались ими немного сквозь занавески на двери, и фрау Зецлер, у которой не было детей, с волнением произнесла: «Ах! Какие они милые!»

Без десяти двенадцать я пошел за ними в столовую. Они обошли гостиную, вежливо здороваясь с гостями. Затем появились прислуга и фрау Мюллер, неся большой поднос с бокалами и двумя бутылками шампанского. «Шампанским мы обязаны Хагеману», — сказал я. Веселый гомон раздался в ответ, и лицо Хагемана расплылось в улыбке.

Когда роздали бокалы, все встали. Эльзи погасила люстру, зажгла елку, и мы окружили ее в ожидании торжественной минуты. Наступила тишина. Не отрывая глаз, все смотрели на звездочки на елке. Я почувствовал вдруг маленькую ручку в своей левой руке — это был Франц. Я наклонился и сказал ему: «Сейчас будет очень шумно — все хором запоют».

Кто-то осторожно потянул меня за рукав. Обернувшись, я увидел фрау Мюллер. Она шепнула мне:

— Вас вызывают к телефону, господин комендант.

Я велел Францу пойти к матери и незаметно отошел от елки.

Фрау Мюллер открыла мне дверь гостиной и исчезла на кухне. Я заперся в кабинете, поставил свой бокал на письменный стол и взял трубку.

— Господин штурмбанфюрер, — произнес голос в трубке, — у телефона унтерштурмфюрер Луек.

Голос доносился издалека, но слышно было хорошо.

— Ну?..

— Господин штурмбанфюрер, я позволил себе побеспокоить вас, так как дело очень серьезное...

Я повторил с раздражением:

— Ну?

Наступила пауза, затем далекий голос произнес:

— Оберштурмфюрер Зецлер умер.

— Что?

Голос повторил:

— Оберштурмфюрер Зецлер умер.

— Говорите толком. Он мертв?

— Да, господин штурмбанфюрер.

— Вы дали знать лагерному врачу?

— В том-то и дело, господин штурмбанфюрер... Это такой странный случай... Я не знал, должен ли...

— Я выезжаю, Луек. Ждите меня у входа в лагерь.

Я повесил трубку, вышел в переднюю и открыл дверь на кухню. Дитс вскочил, прислуга и фрау Мюллер бросили на меня удивленный взгляд.

— Едем, Дитс.

Дитс стал натягивать шинель.

— Фрау Мюллер! — позвал я и сделал ей знак следовать за мной.

Она догнала меня в кабинете.

— Фрау Мюллер, я вынужден поехать в лагерь. Когда я уеду, предупредите мою жену.

— Хорошо, господин комендант.

Услышав в передней шаги Дитса, я взял ремень, накинул шинель и схватил фуражку. Фрау Мюллер не сводила с меня глаз.

— Плохие известия, господин комендант?

— Да.

На пороге кабинета я обернулся.

— Предупредите жену незаметно.

— Хорошо, господин комендант.

Я прислушался: в гостиной царила полная тишина.

— Почему же они не поют?

— Наверное, ждут вас, господин комендант.

— Скажите жене, чтобы меня не ждали.

Я быстро прошел в переднюю, сбежал по ступенькам крыльца и вскочил в машину. Снег уже не шел — ночь была морозной.

— Биркенау!

Машина тронулась. Немного не доезжая до сторожевой вышки, я зажег в машине свет. Часовой растворил ворота, опоясанные колючей проволокой, беспокойно оглядываясь на караульное помещение. До меня донеслись взрывы смеха, пение.

Громадный силуэт Луека выступил навстречу мне из темноты. Я приказал Луеку сесть в машину.

— Он в комендатуре, господин штурмбанфюрер. Я...

Я положил руку ему на плечо, и он замолчал.

— В комендатуру, Дитс!

— Что касается караулки, — сказал Луек, — то прошу прощения... По случаю праздника... я не счел нужным... Конечно, непорядок...

— Ничего...

У комендатуры я вышел и велел Дитсу ждать меня около сторожевой вышки. Машина отъехала, и я обратился к Луеку:

— Где он?

— Я перенес его в кабинет.

Я взбежал по ступенькам, поспешно прошел коридор — дверь кабинета Зецлера была заперта.

— Разрешите, господин штурмбанфюрер, — сказал Луек, — я счел необходимым запереть дверь.

Он открыл кабинет, и я зажег свет. Зецлер лежал на полу. Глаза у него были чуть приоткрыты, лицо — умиротворенное. Казалось, он спит. С первого взгляда я понял, что вызвало его смерть. Закрыв дверь, я опустил штору на окне и сказал Луеку:

— Слушаю вас.

Луек встал навытяжку.

— Минутку, Луек.

Я сел за письменный стол Зецлера и вставил лист бумаги в пишущую машинку.

— В одиннадцать часов, выходя из комендатуры, я услышал, что в гараже номер два на медленном ходу работает автомобильный мотор...

— Не спешите...

Он выждал несколько секунд и продолжал:

— ...Железная штора была спущена и закрыта... Я сначала как-то не обратил на это внимания... и зашел в столовую выпить стакан вина...

Я сделал знак Луеку остановиться, стер резинкой слово «вина» и написал «лимонада».

— Продолжайте.

— ...и послушать пластинки... Когда я вернулся в комендатуру, мотор все продолжал работать... Я взглянул на часы... было половина двенадцатого. Мне это показалось странным...

Я допечатал слова «половина двенадцатого» и спросил:

— Отчего?

— Мне показалось странным, что шофер так долго не выключает мотор.

Отстукав: «Мне показалось странным, что шофер так долго не выключает мотор», я приказал Луеку продолжать.

— ...Я попробовал поднять железную штору. Она была закрыта изнутри. Я прошел через коридор комендатуры и открыл внутреннюю дверь, ведущую в гараж... Зецлер сидел, как-то сникнув, за рулем машины... Я выключил мотор... затем вытащил тело из машины... и перенес его сюда...

Я поднял голову.

— Один?

Луек расправил широкие плечи.

— Один.

— Продолжайте.

— ...Я стал делать ему искусственное дыхание...

— Зачем?

— Было совершенно очевидно, что Зецлер отравился выхлопными газами...

Я отстукал эту фразу, встал из-за стола и прошелся по комнате, глядя на Зецлера. Он лежал на спине, вытянувшись во весь рост, слегка раскинув ноги. Я поднял глаза.

— Что вы по этому поводу думаете, Луек?

— Как я уже сказал, это отравление, господин...

Я сухо оборвал его:

— Я вас не об этом спрашиваю.

Я посмотрел на него в упор. Голубые глаза его помутнели, и он сказал:

— Не могу знать, господин штурмбанфюрер.

— Но у вас все-таки есть на этот счет какое-то мнение?

Наступило молчание, затем Луек медленно произнес:

— Можно высказать два предположения: или самоубийство, или несчастный случай. — Он продолжал еще медленнее. — Лично я думаю...

Он запнулся, и я продолжил за него:

— ...что это несчастный случай.

Он поспешно подхватил:

— Да, да, я думаю, что это несчастный случай.

Я снова сел за стол и отстукал на машинке: «По-моему, это несчастный случай».

— Подпишите, пожалуйста, ваш рапорт, — сказал я.

Луек обогнул письменный стол, я протянул ему ручку, и он, даже не давая себе труда прочесть, подписал бумагу. Я снял телефонную трубку:

— Говорит комендант. Пошлите сюда моего шофера.

Я повесил трубку, и Луек отдал мне ручку.

— Вы поедете на машине за Хагеманом и лагерным врачом. Хагеман сейчас у меня. Ни слова в машине о том, что произошло.

— Слушаюсь, господин штурмбанфюрер.

Он уже был у дверей, когда я окликнул его:

— Вы обыскали тело?

— Я не мог себе этого позволить, господин штурмбанфюрер.

Я сделал ему знак, и он вышел. Закрыв за ним дверь, я нагнулся и обыскал Зецлера. В левом кармане кителя лежал конверт на мое имя. Я вскрыл его. Письмо было отстукано на пишущей машинке и составлено по всей форме:

Коменданту КЛ Освенцим,

штурмбанфюреру СС Лангу

от оберштурмфюрера СС Зецлера.

КЛ Освенцим


Я кончаю с собой потому, что больше не в состоянии выносить этот ужасный запах горелого мяса.


Р. Зецлер,

оберштурмфюрер СС.

Я выбросил окурки из пепельницы в корзину для бумаг, положил в пепельницу письмо с конвертом и поднес зажженную спичку. Когда вся бумага превратилась в пепел, я поднял штору, открыл окно и развеял пепел по ветру.

Вернувшись к письменному столу, я сидел минуту, ни о чем не думая. Затем вспомнил о револьвере Зецлера, вынул его из своей кобуры и положил в ящик стола. Я внимательно осмотрел один за другим все ящики и наконец нашел то, что искал, — бутылку водки. Она была едва начата.

Я встал, вылил две трети бутылки в раковину, облил спереди, около самого ворота, китель Зецлера водкой, открыл кран умывальника и спустил воду, закрыл бутылку и поставил ее на письменный стол. В ней оставалось еще немного водки.

Отодвинув дверную задвижку, я закурил сигарету, сел за письменный стол и стал ждать. С того места, где я сидел, тела Зецлера не было видно. Взгляд мой остановился на его шинели. Она висела на вешалке справа от двери. На спине она топорщилась — Зецлер сутулился.

В коридоре раздались шаги. Первым, с бледным, взволнованным лицом, вошел Хагеман, за ним — лагерный врач гауптштурмбанфюрер Бенц. Последним, возвышаясь над ними на целую голову, следовал Луек.

— Но как же?.. Как же это?.. Не понимаю... — забормотал Хагеман.

Бенц нагнулся, приподнял веки покойного и покачал головой. Выпрямившись, он снял очки, протер их, снова надел, провел рукой по своим блестящим седым волосам и молча сел.

— Можете идти, Луек, я позову вас, если будет нужно, — сказал я.

Луек вышел, Хагеман не шелохнулся. Он все еще не мог оторвать глаз от распростертого на полу тела.

— Слов нет, это большое несчастье, — сказал я и продолжал: — Я прочту вам рапорт Луека.

Я заметил, что все еще держу в руке сигарету, и почувствовал неловкость. Отвернувшись, я поспешно придавил ее в пепельнице.

Зачитав рапорт Луека, я обратился к Бенцу:

— А ваше мнение, Бенц?

Бенц взглянул на меня. Ясно было, что он все понял.

— По-моему, — сказал он, — это несчастный случай.

— Но как же?.. Как же это?.. — растерянно забормотал Хагеман.

Бенц указал пальцем на бутылку водки.

— Он хватил немного лишку по случаю праздника, пошел завести мотор, морозный воздух одурманил его, он потерял сознание — и уже не проснулся.

— Не понимаю, — сказал Хагеман. — Обычно он почти не пил...

Бенц пожал плечами.

— Понюхайте.

— Но все же, если мне будет дозволено, — запыхтел Хагеман, — здесь что-то не так... Что-то странное... Почему Зецлер не вызвал, как всегда, шофера? Чего ради он сам взялся заводить машину...

Я с живостью заметил:

— Вы же знаете, Зецлер никогда ничего не делал, как все люди.

— Да, да, — отозвался Хагеман, — это был, так сказать, музыкант.

Он посмотрел на меня и поспешно добавил:

— Разумеется, я тоже думаю, что это несчастный случай.

Я встал.

— Поручаю вам отвезти фрау Зецлер домой и известить ее о случившемся. Возьмите машину. Бенц, я хотел бы иметь завтра утром ваш рапорт, чтобы присоединить его к своему.

Бенц поднялся и кивнул головой. Они вышли, я позвонил в лазарет, чтобы прислали санитарную машину, и, сев за письменный стол, начал составлять рапорт.

Как только санитары вынесли труп, я закурил сигарету, открыл настежь окно и снова сел за машинку.

Немного погодя я снял телефонную трубку и позвонил оберштурмфюреру Пику на квартиру. Мне ответил женский голос. Я сказал:

— У телефона штурмбанфюрер Ланг. Не могли бы вы позвать мне вашего мужа, фрау Пик?

Я услышал стук трубки — ее положили на стол — и звуки шагов. Шаги удалились, где-то хлопнула дверь, мгновение было тихо, затем внезапно холодный, спокойный голос произнес совсем рядом со мной:

— Оберштурмфюрер Пик слушает.

— Я не разбудил вас, Пик?

— Никак нет, господии штурмбанфюрер. Мы только что вернулись.

— Вы уже в курсе дела?

— Так точно, господин штурмбанфюрер.

Я продолжал:

— Я вас жду завтра в семь часов утра в своем кабинете.

— Ровно в семь я буду у вас, господин штурмбанфюрер.

— Я намерен перевести вас на другую работу.

Наступила небольшая пауза, и голос Пика произнес:

— Слушаюсь, господин штурмбанфюрер.


Два больших крематория были закончены до срока. И 18 июля 1942 года рейхсфюрер лично прибыл на их открытие.

Машины с официальными лицами должны были прибыть в Биркенау в два часа пополудни. Но в половине четвертого их все еще не было. Это опоздание едва не послужило причиной серьезного происшествия.

Разумеется, я хотел, чтобы особая обработка в присутствии рейхсфюрера прошла без осложнений. Для этого я решил использовать в качестве пациентов непригодных не из своего лагеря. Дело в том, что своих заключенных было труднее без хлопот подвергнуть обработке — назначение крематориев все уже хорошо знали. Поэтому я договорился, чтобы мне доставили из какого-нибудь польского гетто эшелон в две тысячи евреев. Партия прибыла незадолго до полудня, и я разместил заключенных под охраной эсэсовцев и собак в большом внутреннем дворе крематория № 1. Без десяти два евреям объявили, что их поведут в баню. Но рейхсфюрера все не было. Ожидание затянулось, и евреи, измученные нестерпимой духотой, становились все беспокойнее, стали требовать пить, есть, а потом начали метаться с криками по двору.

Пик не потерял хладнокровия. Доложив мне по телефону о происходящем, он подошел к окну крематория и объяснил толпе через переводчика, что в котельной произошла какая-то неполадка, которую сейчас устраняют. В это время прибыл я, велел немедленно принести ведра с водой и дать евреям напиться. Я обещал им раздать хлеб после душа и позвонил Хагеману, чтобы он пришел со своим оркестром заключенных. Через несколько минут музыканты уже были на месте и, расположившись в одном из углов двора, заиграли венские и польские мелодии. Не знаю, успокоила ли евреев музыка или сам факт, что для них играют, усыпил их тревогу, но мало-помалу они утихомирились, перестали метаться и кричать и как будто поверили нам. Я понял, что по прибытии Гиммлера они, не сопротивляясь, спустятся в подземную раздевалку.

Но вот в том, что переход из раздевалки в «душевую» обойдется без хлопот, я не был так уверен. С тех пор как крематории-близнецы были закончены, я несколько раз устраивал репетиции особой обработки. Три или четыре раза я замечал, что при переходе в «душевую» евреи внезапно начинали пятиться назад и их приходилось загонять собаками и прикладами. Те, кто был в хвосте этого человеческого стада, напирали на передних, валя друг друга с ног, топча женщин и детей. И все это сопровождалось ударами и криками.

Было бы, конечно, весьма неприятно, если б подобное происшествие нарушило чинный порядок процедуры при посещении рейхсфюрера. Вначале я уже почти смирился с этим. Я никак не мог понять, чем — разве что смутным инстинктом — можно объяснить их нежелание входить в «душевую». Казалось бы, все здесь предусмотрено для того, чтобы ввести в заблуждение: толстые водопроводные трубы, сточные желоба, многочисленные души. Здесь не было ничего, что могло бы вызывать подозрение.

В конце концов я решил, что в день посещения Гиммлера несколько шарфюреров войдут в «душевую» вместе с евреями и раздадут им мыло. Я распорядился, чтобы переводчик во время раздевания заключенных сообщил им об этом. Я знал, что даже крохотный кусочек мыла был в глазах заключенных неоценимым сокровищем, и рассчитывал на эту приманку.

Хитрость возымела полный успех. Как только прибыл Гиммлер, шарфюреры вошли в толпу с большими картонными коробками. Переводчики объявили через громкоговорители о раздаче мыла, послышался радостный гул, заключенные разделись в рекордное время — и все радостно устремились в газовую камеру.

Один за другим шарфюреры вышли. Проверив, не остался ли кто из них в «душевой», Пик затворил тяжелую дубовую дверь. Я спросил рейхсфюрера, не желает ли он посмотреть через смотровое окошечко. Он кивнул головой, я отодвинулся, чтобы дать ему место, и в ту же минуту стены потрясли крики и глухие удары. Гиммлер взглянул на свои часы, прикрыл глаза от света и приник к окошечку. Лицо его было бесстрастно. Кончив смотреть, он сделал знак офицерам свиты, что могут взглянуть и они.

После этого я провел Гиммлера во внутренний двор крематория и показал ему бетонные трубы, через которые только что засыпали кристаллы. Нас нагнала свита Гиммлера, я провел всех в котельную и продолжал свои объяснения. Немного погодя раздался пронзительный звонок, и я сказал: «Это Пик просит включить вентилятор, господин рейхсфюрер. Процедура закончена». Дежурный около вентилятора включил рубильник, раздалось глухое, мощное урчание, и Гиммлер снова взглянул на часы.

Мы вошли в газовую камеру. Я показал своим гостям полые железные колонны, с просверленными дырками, отметив, что этим усовершенствованием мы обязаны Пику. Заключенные из особой команды, в высоких резиновых сапогах, направили на груды трупов мощные струи воды. Я объяснил Гиммлеру назначение этой операции. За моей спиной какой-то офицер из свиты насмешливо прошептал: «Вот они и приняли душ!» Раздалось два-три приглушенных смешка. Гиммлер даже не повернул головы, лицо его по-прежнему оставалось бесстрастным.

Мы поднялись наверх и прошли в зал печей. В ту же минуту прибыл подъемник № 2. Решетчатая дверь автоматически открылась, и заключенные из особой команды принялись укладывать трупы на тележки. Потом тележки прошли перед командой, собиравшей кольца, затем перед командой парикмахеров, сбривавших волосы, и перед командой дантистов, вырывавших золотые зубы. Четвертая команда всовывала трупы в печи. Гиммлер проследил за всей операцией. Немного дольше он задержался перед дантистами — они действовали с замечательной сноровкой.

После этого я провел Гиммлера в анатомические и научно-исследовательские залы крематория № 1. Мне была известна страсть рейхсфюрера к наукам, поэтому я со всей тщательностью оборудовал анатомические и исследовательские лаборатории, так что они могли оказать честь любому современному университету. Рейхсфюрер внимательно осмотрел все, выслушал мои объяснения, но и здесь не сделал ни одного замечания, и лицо его не выразило ничего. По выходе из крематория он заторопился. Я понял, что в его намерения не входит осмотр лагеря. Он шел так быстро, что сопровождавшие его офицеры, да и я сам едва поспевали за ним.

Дойдя до своей машины, он остановился, повернулся ко мне, глаза его уставились в какую-то точку над моей головой, и он размеренно произнес:

— Задача трудная, но мы обязаны ее выполнить.

Я стал навытяжку и сказал:

— Так точно, господин рейхсфюрер.

Я вскинул правую руку, он ответил на мое приветствие и сел в машину. Двенадцать дней спустя, 30 июля, если говорить точно, я получил из Берлина следующее письмо:

«По представлению начальника службы „Д“ рейхсфюрер СС, в результате своего посещения КЛ Освенцим 18 июля 1942 года, присваивает начальнику лагеря штурмбанфюреру СС Рудольфу Лангу звание оберштурмбанфюрера СС. Настоящий приказ имеет силу с 18 июля 1942 года».


Я сразу же приступил к сооружению двух других крематориев. Благодаря приобретенному опыту я был уверен, что закончу их до назначенного срока. Необходимость в них начинала остро ощущаться, так как сразу же после посещения рейхсфюрера мне начали посылать транспорты в таком темпе, что крематории едва справлялись с ними. Поскольку особой обработке подвергали только непригодных, остальные шли на пополнение и так уже чересчур большого контингента лагеря. Заключенных в бараках с каждым днем становилось все больше, санитарные условия и питание ухудшались. Одна за другой беспрерывно разражались эпидемии: скарлатина, дифтерия, тиф. Положение становилось безвыходным, так как даже заводы (их привлекала сюда многочисленная и дешевая рабочая сила, предоставляемая лагерями), выраставшие в нашей местности как грибы, еще не были в состоянии использовать такое большое количество заключенных.

Я снова и снова обращался к рейхсфюреру с просьбой не посылать мне столько транспортов, но безрезультатно. Случайно кто-то из офицеров аппарата рейхсфюрера проболтался, что рейхсфюрер отдал строгий приказ: всякий начальник СС, сознательно или бессознательно тормозящий программу уничтожения, подлежит расстрелу. Еврейским эшелонам надлежало повсюду предоставлять первоочередность и пропускать их даже раньше воинских составов с оружием и подкреплением для русского фронта.

Делать было нечего. Не без отвращения я наблюдал, как в столь образцово организованных мною вначале лагерях с каждой неделей все усиливался невообразимый хаос. Заключенные мерли как мухи. Эпидемии убивали почти столько же людей, сколько и газовые камеры. В бараках накапливались груды трупов, и особые команды не успевали вывозить мертвецов в крематории.

16 августа мне сообщили по телефону из Берлина, что штандартенфюреру Кельнеру разрешено в целях ознакомления осмотреть установки КЛ Биркенау. На следующий день утром на машине прибыл Кельнер. Я радушно принял его, и он выказал большой интерес к особой обработке и к организации крематориев. В полдень я повел его завтракать к себе домой.

В ожидании завтрака мы расположились в гостиной. Немного погодя вошла Эльзи. Кельнер поспешно встал, щелкнул каблуками, вынул монокль, согнулся почти вдвое и поцеловал ей пальцы. Затем он столь же поспешно, как и поднялся, сел, повернулся лицом к окну, предоставив нам лицезреть свой точеный профиль, и сказал:

— Как вам нравится в Освенциме, сударыня?

Эльзи открыла было рот, но он продолжал:

— Да, конечно, этот неприятный запах... — он сделал легкий жест, — и все прочее, но у нас в Кульмхофе те же небольшие неудобства, уверяю вас...

Он вставил монокль, огляделся.

— Однако вы хорошо устроились... вы прекрасно устроились, сударыня... — он бросил взгляд через стеклянную дверь в столовую... — О, я вижу, у вас резной буфет...

— Хотите посмотреть, штандартенфюрер? — предложила Эльзи.

Мы вошли в столовую, Кельнер остановился перед буфетом и долго рассматривал резьбу.

— Религиозные мотивы... — сказал он, прищурив глаза, — очень трогательно... еврейско-христианское представление о смерти... — Он сделал небольшой жест рукой. — И вся эта архаика... Конечно, смерть имеет значение, если допустить, как они, существование потусторонней жизни... Но какая законченность, мой дорогой! Какое мастерство!

— Это работа одного польского еврея, господин штандартенфюрер, — сказал я.

— Да, да, — заметил Кельнер. — Но у него все же, должно быть, есть в жилах немного северной крови. Иначе он не сумел бы создать такое чудо. Стопроцентные евреи не способны творить. Это уже доказано.

Он любовно провел своими холеными руками по резьбе.

— Да! — снова заговорил он. — Типичная работа заключенного... Они не знают, проживут ли еще хотя бы день, закончив свое творение... Поэтому смерть для них имеет значение... Они живут низменной надеждой...

Он поморщился, и я смущенно спросил:

— Вы считаете, господин штандартенфюрер, что я не должен был позволить еврею использовать религиозный сюжет?

Он обернулся ко мне и засмеялся.

— Ха-ха-ха! Ланг, — сказал он с лукавым видом, — вы и не подозревали, что ваш буфет вступает в такое противоречие с доктриной... — Он еще раз оглядел буфет, склонил голову и вздохнул. — Вам повезло, Ланг, с вашим лагерем. Среди такого большого количества заключенных, конечно же, должны быть и настоящие художники.

Мы сели за стол, и Эльзи сказала:

— Но я думала, штандартенфюрер, что у вас в подчинении тоже лагерь.

— С той разницей, — ответил Кельнер, развертывая салфетку, — что у меня нет, как у вашего мужа, постоянных заключенных. Они все у меня... — он криво усмехнулся, — транзитом.

Эльзи удивленно взглянула на него, а он продолжал:

— Надеюсь, вам не очень недостает родины-матери, сударыня? Польша — тоскливый край, не так ли? Но это, будем надеяться, скоро кончится. Наши войска продвигаются так стремительно, что уже недалек тот день, когда мы будем на Кавказе. Война не затянется.

— На этот раз мы покончим с ними до зимы, — сказал я. — Все здесь так думают.

— Месяца через два, — поддакнул Кельнер.

— Еще немного мяса, штандартенфюрер? — предложила Эльзи.

— Нет, благодарю вас, сударыня. В мои годы... — он усмехнулся, — надо уже следить за своей фигурой.

— О! Вы еще молоды, штандартенфюрер, — любезно возразила Эльзи.

Он повернулся к окну.

— Вот именно, — сказал он меланхолично, — я еще молод...

Наступило молчание, потом он заговорил снова:

— А что вы будете делать после войны, Ланг? Надо надеяться, лагеря не всегда будут.

— Я хочу попросить у рейха клочок земли где-нибудь на востоке.

— Мой муж, — сказала Эльзи, — был фермером полковника барона фон Иезерица в Померании. Мы обрабатывали небольшой клочок земли и занимались коневодством.

— Вот как! — сказал Кельнер, вынимая монокль и кидая на меня многозначительный взгляд. — Сельское хозяйство! Коневодство! Вы мастер на все руки, Ланг.

Он повернулся к окну, и мы снова увидели его строгий, благородный профиль.

— Это очень хорошо, — с важностью сказал он, — это очень хорошо, Ланг. Рейху будут нужны колонисты, когда славяне... — он усмехнулся, — исчезнут. Вы будете... как это выразился рейхсфюрер... образцовым немецким пионером в восточных провинциях. Впрочем, — добавил он, — если не ошибаюсь, он сказал это именно о вас.

— Правда? — с заблестевшими глазами спросила Эльзи. — Он так сказал о моем муже?

— Да, сударыня, — любезно подтвердил Кельнер. — Помнится, речь шла именно о вашем муже. Теперь я даже уверен, что о нем. Рейхсфюрер — хороший судья.

— О! — воскликнула Эльзи. — Я очень рада за Рудольфа! Он так много работает и такой добросовестный во всем!

— Полно, Эльзи! — заметил я.

Кельнер засмеялся, с умилением взглянул на нас и поднял к небу свои холеные руки.

— Как приятно снова очутиться в настоящей немецкой семье, сударыня. — И меланхолично добавил: — Сам я холостяк, не было, так сказать, призвания, но в Берлине у меня женатые друзья. Совершенно очаровательные...

Он оборвал себя на полуслове. Мы встали из-за стола и перешли в гостиную пить кофе. Это был настоящей кофе, полученный Хагеманом из Франции. Он дал один пакет Эльзи.

— Поразительно! — воскликнул Кельнер. — Вы здесь, в Освенциме, неплохо живете, как сыр в масле катаетесь. Жизнь в лагерях имеет и свои положительные стороны... Если бы только здесь не было... — он брезгливо поморщился, — всех этих уродств.

Он сосредоточенно помешал ложечкой в чашке.

— Вот в чем недостаток лагерей — уродство! Я пришел к этой мысли сегодня утром, Ланг, когда вы мне показали особую обработку. Все эти евреи...

Я торопливо прервал его.

— Извините, господин штандартенфюрер... Эльзи, ты не сходишь за ликерами?

Эльзи удивленно взглянула на меня, встала и вышла в столовую. Кельнер не поднял головы. Он все еще мешал кофе ложечкой. Эльзи не прикрыла за собой дверь, и она осталась полуоткрытой.

— Какие они все уродливые! — продолжал Кельнер, глядя в чашку. — Я хорошо разглядел их сегодня, когда они входили в газовую камеру. Какое зрелище! Какая отталкивающая нагота! В особенности женщины...

Я с отчаянием глядел на него. Но он не подымал глаз от чашки.

— И дети... эти худые... обезьяньи мордочки... не больше моего кулака... Действительно, они выглядят жутко... А когда началось отравление...

Я посмотрел на Кельнера и с ужасом перевел взгляд на дверь. Меня бросило в пот. Я не в состоянии был произнести ни слова.

— Какие отвратительные телодвижения! — продолжал он медленно, машинально мешая кофе ложечкой. — Настоящая картина Брейгеля! За одно это уродство они заслуживают смерти. И подумать только... — он усмехнулся, — подумать только, после смерти они пахнут еще хуже, чем живые!

Я решился на дерзость — коснулся его колена. Он вздрогнул, я наклонился к нему, кивком указал на неплотно закрытую дверь и быстро шепнул:

— Она ничего не знает.

Он разинул рот и на мгновение, пораженный, замер. Он даже перестал мешать ложечкой свой кофе. Наступило молчание, и именно молчание-то было хуже всего.

— Брейгель, — с фальшивым оживлением снова заговорил он, — вы знаете Брейгеля, Ланг? Не старика Брейгеля... не того, а другого... адского Брейгеля, как его называли... Вот именно адского, потому что он изображал ад...

Я уставился в свою чашку. Послышались шаги, стеклянная дверь хлопнула, и я с трудом заставил себя не поднять глаза.

— Представьте себе, он любил изображать ад, — нарочито громко продолжал Кельнер, — он обладал каким-то особым талантом в изображении жуткого...

Эльзи поставила поднос с ликерами на низенький столик, и я сказал с подчеркнутой приветливостью:

— Спасибо, Эльзи.

Наступило молчание, Кельнер украдкой взглянул на меня.

— О-о! — сказал он наигранным тоном. — Еще что-то вкусное! И даже французские ликеры!

Я с трудом пробормотал:

— Это подарок гауптштурмфюрера Хагемана, господин штандартенфюрер. У него друзья во Франции.

Как я ни старался, голос мой прозвучал неестественно. Я исподлобья взглянул на Эльзи — глаза ее были опущены, лицо не отражало ничего. Разговор снова заглох. Кельнер взглянул на Эльзи и сказал:

— Прекрасная страна — Франция, сударыня.

— Коньяку, штандартенфюрер? — бесстрастным голосом спросила Эльзи.

— Только немного, сударыня. Коньяк надо смаковать... — он поднял руку, — как французы. Медленно, маленькими глотками. Наши дубы, небось, глушат его там стаканами.

Он засмеялся, как мне показалось, через силу, затем взглянул на меня, и я понял, что ему не терпится уйти.

Эльзи налила Кельнеру коньяку, потом до половины наполнила мою рюмку.

— Спасибо, Эльзи, — поблагодарил я.

Она не подняла головы. Снова наступило молчание.

— У «Максима»6Фешенебельный ресторан в Париже., — нарушил его Кельнер, — подают коньяк в больших рюмках, расширяющихся у основания... вот таких...

Он обрисовал в воздухе двумя руками форму рюмки. Никто не реагировал на его рассказ, и он смущенно продолжал:

— Замечательный город Париж, сударыня. Должен признаться... — он усмехнулся, — что я иногда завидую господину Абецу...

Он поговорил еще несколько минут о «Максиме» и Париже, затем встал и откланялся. Я заметил, что он даже не допил свой коньяк. Мы оставили Эльзи в гостиной, я вышел вместе с Кельнером и усадил его в машину.

Машина тронулась, и я пожалел, что не захватил фуражку — я бы тоже уехал.

Медленно поднявшись на крыльцо, я толкнул входную дверь и бесшумно прошел в коридор. С удивлением я заметил, что фуражки моей на столике нет.

Я открыл дверь кабинета и, пораженный, остановился. Эльзи стояла в кабинете, опираясь на спинку стула, прямая, бледная. Я машинально затворил за собой дверь и осмотрелся. Фуражка моя лежала на столе.

Прошла почти минута, я взял фуражку и повернулся к двери.

— Рудольф, — сказала Эльзи.

Я обернулся к ней — взгляд ее испугал меня.

— Так вот чем ты занимаешься!

Я отвернулся.

— Не понимаю, о чем ты говоришь.

Я хотел уйти и на этом оборвать разговор, но остался, застыл на месте, словно парализованный. Я не смел даже взглянуть на нее.

— Так значит, — проговорила она тихим голосом, — ты их отравляешь!.. И этот отвратительный запах — это они!

Я открыл рот, но не смог выдавить из себя ни слова.

— А эти трубы! — продолжала она. — Теперь мне все ясно.

Не подымая глаз, я сказал:

— Разумеется, мы сжигаем мертвецов. В Германии всегда сжигали трупы, ты хорошо это знаешь. Наконец, это просто гигиенично. Что же тут возражать... Тем более во время эпидемий.

— Лжешь! Ты отравляешь их! — крикнула она.

Я удивленно поднял голову.

— Я лгу? Эльзи! Как ты можешь?

Не слушая меня, она продолжала:

— Мужчин, женщин, детей... всех без разбору... Голыми... И дети, словно маленькие обезьянки...

Я выпрямился.

— Не понимаю, что ты тут несешь!

Я с трудом заставил себя двинуться, повернулся, сделал шаг к двери, но Эльзи с поразительной живостью опередила меня и загородила дорогу.

— Ты! — воскликнула она. — Ты!

Она вся дрожала. Ее широко раскрытые сверкающие глаза впились в меня.

— Ты думаешь, мне это нравится?.. — крикнул я.

И в тот же миг стыд волной захлестнул меня — я предал рейхсфюрера, открыл жене государственную тайну.

— Значит, это правда! — крикнула Эльзи. — Ты убиваешь их! — И с воплем она повторила: — Ты их убиваешь!

С быстротой молнии я схватил ее за плечи и зажал рот ладонью:

— Тише, Эльзи! Прошу тебя, тише!

Она заморгала, высвободилась, и я отнял руку. Мы замерли на минуту, настороженно ловя каждый звук в доме. Мы стояли неподвижно, безмолвно, как соучастники.

— Мне кажется, фрау Мюллер вышла, — тихо проговорила Эльзи своим обычным голосом.

— А служанка?

— Она в подвале, стирает белье. А дети спят после обеда.

Еще минуту мы молча прислушивались, потом она повернула голову, посмотрела на меня и вдруг словно вспомнила, кто я. Лицо ее снова выразило отвращение. Она прислонилась спиной к двери. Ценой огромного усилия я произнес:

— Послушай, Эльзи. Ты должна понять. Это только нетрудоспособных. У нас не хватает для всех пищи. Гораздо лучше для них...

Ее жесткие, непреклонные глаза не отрываясь смотрели на меня. Я продолжал:

— ...Что с ними так поступают... чем предоставить им умирать с голоду.

— И это все, что ты мог придумать? — шепотом спросила она.

— Но ведь это не я! Я тут ни при чем! Это приказ!..

— Кто мог дать такой приказ? — с отвращением воскликнула она.

— Рейхсфюрер.

Сердце мое опять тревожно сжалось — я снова предал его.

— Рейхсфюрер! — воскликнула Эльзи.

Губы у нее задрожали, и она тихо прошептала:

— Человек... к которому наши дети так доверчиво льнули! Но почему? Почему?

Я пожал плечами.

— Тебе не понять. Это чересчур сложно для тебя. Ведь ты знаешь, евреи — наши главные враги. Это они развязали войну. Если мы не уничтожим их теперь, то позже они уничтожат немецкий народ.

— Что за глупости! — с удивительной живостью возразила она. — Как они смогут нас уничтожить, раз мы выиграем войну?

Я, пораженный, смотрел на нее. Никогда это не приходило мне в голову. Я не знал, что и думать. Помолчав, я отвернулся и сказал:

— Это приказ.

— Но ведь ты мог попросить поручить тебе какое-нибудь другое дело.

Я быстро ответил:

— Я так и поступил. Помнишь, я просился добровольцем на фронт. Рейхсфюрер отказал мне.

— А тебе надо было отказаться выполнить приказ, — с невыразимой яростью прошептала она.

— Эльзи! — почти крикнул я и замолчал, не в силах продолжать. — Но, — наконец выдавил я, — но, Эльзи!.. То, что ты говоришь, это... это противно чести!

— А то, что ты делаешь?

— Солдат — и не подчиниться приказу! Впрочем, это бы ничего не изменило. Меня бы разжаловали, пытали, расстреляли... А что сталось бы с тобой, с детьми?..

— Ах! — воскликнула Эльзи. — Всё! Всё! Всё что угодно... Только не...

Я оборвал ее.

— Но что бы это дало? Если бы я отказался подчиниться, это сделал бы вместо меня кто-нибудь другой!

Глаза ее сверкнули.

— Да, но не ты, — сказала она. — Ты бы этого не делал!

Я посмотрел на нее, совершенно ошарашенный. В голове у меня было пусто.

— Но, Эльзи.. — пробормотал я.

Я никак не мог собраться с мыслями. Я с силой выпрямился, так что кости мои хрустнули, уставился прямо перед собой в пространство и, не замечая Эльзи, не видя ничего, настойчиво повторил:

— Это приказ!

— Приказ! — язвительно воскликнула Эльзи.

Она закрыла лицо руками. Подождав немного, я подошел к ней и взял ее за плечи. Она вздрогнула, изо всех сил оттолкнула меня и закричала не своим голосом:

— Не прикасайся ко мне!

У меня подкосились ноги. Я крикнул:

— Ты не смеешь так обращаться со мной! Все, что я делаю в лагере, — я делаю по приказу! Я тут ни при чем.

— Да, но делаешь это ты!

Я посмотрел на нее с отчаянием.

— Но ты не понимаешь, Эльзи, я винтик — и только. В армии, когда начальник отдает приказ, отвечает за него он один. Если приказ неправильный — наказывают начальника. И никогда — исполнителя.

— Значит, — медленно, с уничтожающим презрением процедила она сквозь зубы, — вот причина, заставившая тебя повиноваться. Ты знал, если дело обернется плохо, — не ты будешь наказан.

— Но мне никогда и в голову не приходило это!.. — воскликнул я. — Я просто не способен не выполнить приказ! Пойми же! Я органически не в состоянии нарушить приказ!

— Значит! — сказала она с леденящим спокойствием, — если бы тебе приказали расстрелять малютку Франца, ты тоже выполнил бы приказ?

Я растерянно посмотрел на нее.

— Но это безумие! Никогда мне не прикажут ничего подобного!

— А почему бы нет? — сказала она с истерическим смехом. — Тебе ведь дали приказ убивать еврейских детей! А почему бы не твоих детей? Почему бы не Франца?

— Помилуй, никогда бы рейхсфюрер не отдал мне такой приказ! Никогда! Это...

Я хотел сказать: «Это немыслимо!», но внезапно слова застряли у меня в горле. Я с ужасом вспомнил, что рейхсфюрер приказал расстрелять собственного племянника.

Я опустил глаза, но было поздно.

— Ты не уверен! — с невыразимым презрением произнесла Эльзи. — Вот видишь, ты не уверен! И прикажи тебе рейхсфюрер убить Франца — ты бы сделал это! — Она стиснула зубы, как-то вся собралась, и глаза ее загорелись жестоким, звериным огнем. Эльзи, такая мягкая, тихая... Я смотрел на нее, словно парализованный, пригвожденный к месту этой ненавистью.

— Ты сделал бы это! — с яростью выкрикнула она. — Ты сделал бы это!

Не знаю, как это вышло. Клянусь, я хотел ответить: «Конечно, нет!» Клянусь, я так и хотел ответить. Но слова снова внезапно застряли у меня в горле, и я сказал:

— Разумеется, да.

Я думал, она сейчас бросится на меня. Наступила бесконечно тягостная тишина. Эльзи не сводила с меня глаз. Я уже не мог больше говорить. Мне отчаянно хотелось взять назад свои слова, объясниться... Но язык мой словно прилип к гортани.

Эльзи повернулась, открыла дверь, вышла, и я услышал, как она быстро подымается по лестнице.

Прошло некоторое время, я медленно притянул к себе телефон, набрал номер лагеря, приказал подать машину и вышел. Ноги у меня были как ватные, я совсем обессилел. Я все же прошел несколько сот метров, прежде чем меня встретила машина.

Я не пробыл еще и пяти минут в своем служебном кабинете, как раздался телефонный звонок. Я снял трубку.

— Господин оберштурмбанфюрер, — произнес бесстрастный голос.

— Да?

— У телефона Пик, крематорий номер два. Докладываю, господин оберштурмбанфюрер: евреи двадцать шестого эшелона взбунтовались.

— Что?

— Евреи двадцать шестого эшелона взбунтовались. Они набросились на шарфюреров, наблюдавших за раздеванием, захватили их оружие и оборвали электрические провода. Наружная охрана открыла огонь, и евреи отвечали.

— Дальше.

— С ними трудно справиться. Они засели в раздевалке и обстреливают ведущую туда лестницу, как только на ней появляются чьи-нибудь ноги.

— Хорошо, Пик, сейчас приеду.

Я быстро повесил трубку и вскочил в машину.

— Крематорий номер два! Поспешите, Дитс!

Дитс кивнул головой, и машина рванулась вперед. Я был потрясен — никогда еще у меня не было мятежей.

Тормоза заскрипели на усыпанном гравием дворе крематория. Я выскочил из машины. Пик был уже тут. Он стал слева от меня, и мы быстро зашагали к раздевалке.

— Сколько шарфюреров они обезоружили?

— Пять.

— Чем были вооружены шарфюреры?

— Автоматами.

— Евреи уже много стреляли?

— Да, немало, но у них еще должны быть патроны. Мне удалось закрыть дверь раздевалки. У меня двое убитых и четверо раненых, — продолжал он, — не считая, конечно, пяти шарфюреров в раздевалке. Эти...

Я оборвал его.

— Что вы предлагаете?

Подумав, Пик сказал:

— Мы могли бы взять их измором.

— Об этом не может быть и речи, — сухо отрезал я. — Мы не имеем права надолго останавливать крематорий. Он должен работать безостановочно.

Я окинул взглядом усиленный наряд эсэсовцев, окружавший раздевалку.

— А собаки?

— Уже пробовал... Но евреи оборвали провода, в раздевалке темно, собаки упираются.

Я распорядился:

— Прикажите доставить сюда прожектор.

Пик отдал приказ, и два эсэсовца бегом бросились выполнять его.

— Штурмовой отряд будет состоять из семи человек, — продолжал я, — двое людей быстро откроют дверь и спрячутся за ее створками. Этим ничто не угрожает. Посередине один человек будет направлять прожектор. Справа от него два снайпера откроют стрельбу по вооруженным евреям. Слева от прожектора два других стрелка будут бить наугад. Задача — уничтожить вооруженных евреев и помешать другим воспользоваться их оружием. Держите наготове второй отряд.

Наступило молчание, затем Пик проговорил своим бесстрастным голосом:

— За шкуру человека с прожектором дорого не даю!

— Отберите людей.

Оба эсэсовца бегом возвратились с прожектором, Пик сам включил его во внешний штепсель и развернул кабель.

— Кабель должен быть длинным, — сказал я. — Если штурм удастся, надо иметь возможность проникнуть в раздевалку.

Пик кивнул. Двое людей уже заняли места у двери, пятеро других выстроились на первой ступеньке лестницы. В центре группы один из шарфюреров прижимал прожектор к груди. Все замерли с напряженными лицами.

Пик отдал команду, эсэсовцы безукоризненным строем спустились по лестнице — электрический кабель развернулся за ними, как змея. Они остановились приблизительно в полутора метрах от двери. Пять других эсэсовцев тотчас же заняли их места на первой ступеньке. Во дворе стало тихо.

Пик наклонился над лестницей, прошептал что-то шарфюреру, державшему прожектор, и поднял руку.

— Минутку, Пик! — сказал я.

Он посмотрел на меня и опустил руку. Я подошел к лестнице. Люди второго штурмового отряда расступились, и я спустился по ступенькам.

— Дайте прожектор мне.

Шарфюрер удивленно посмотрел на меня. Пот стекал по его лицу. Через секунду он спохватился:

— Слушаюсь, господин оберштурмбанфюрер.

Он передал мне прожектор, и я сказал:

— Вы свободны.

Шарфюрер взглянул на меня, щелкнул каблуками, четко повернулся и начал подыматься по лестнице.

Я подождал, пока он взойдет по ступенькам, и поочередно оглядел всех людей штурмового отряда.

— Когда я скажу «начали», вы откроете дверь, мы войдем на два шага, вы ляжете и начнете стрелять. Снайперы не должны торопиться.

— Господин оберштурмбанфюрер, — окликнул меня чей-то голос.

Я поднял голову. Пик смотрел сверху, лицо его было взволнованно.

— Господин оберштурмбанфюрер, но ведь это... невозможно! Это...

Я посмотрел на него в упор, и он замолчал. Я повернулся и, глядя прямо перед собой, произнес:

— Начали.

Обе дверные створки одновременно распахнулись, я прижал прожектор к груди, сделал два шага вперед, эсэсовцы бросились ничком на землю — и вокруг меня засвистели пули. Осколки бетона посыпались к моим ногам. Автоматы моих людей вступили в дело. Я медленно поворачивал прожектор слева направо. У моих ног снайперы дважды выстрелили. Я медленно перевел луч прожектора налево. Пули бешено засвистели вокруг меня, и я подумал: «Ну, сейчас». Я снова перевел луч направо и в непрерывном треске автоматов различил два выстрела снайперов.

Свист пуль вокруг меня прекратился. Я крикнул:

— Вперед!

Мы вошли в раздевалку, и, пройдя несколько шагов, я дал команду прекратить стрельбу. Полураздетые евреи столпились в одном из углов раздевалки, образуя какую-то огромную бесформенную массу. Прожектор освещал их безумные глаза.

Рядом со мной появился Пик. Я вдруг почувствовал огромную усталость. Передав прожектор одному из автоматчиков, я обернулся к Пику.

— Примите командование.

— Слушаюсь, господин оберштурмбанфюрер. Приступить снова к обработке? — спросил он.

— Трудновато будет. Выведите их по одному через маленькую дверь в анатомический зал и расстреляйте. По одному.

Я медленно поднялся по ступенькам, ведущим во двор. Когда я вышел, там наступила мертвая тишина и все эсэсовцы стали навытяжку. Я сделал знак «вольно», и с них сошла напряженность, но они не сводили с меня глаз. Я понял, что эсэсовцы восхищены моим поступком. Сев в машину, я с бешенством захлопнул дверцу. Пик был прав — я не должен был подвергать себя такому риску. Все четыре крематория были закончены, но их эксплуатация в течение еще некоторого времени требовала моего присутствия. Я пренебрег своим долгом.

Вернувшись в свой кабинет, я попытался сесть за работу, но никак не мог сосредоточиться. Я курил сигарету за сигаретой. В половине восьмого я приказал отвезти себя домой.

Эльзи и фрау Мюллер кормили детей. Я поцеловал детей и сказал:

— Добрый вечер, Эльзи.

После небольшой паузы Эльзи спокойно произнесла:

— Добрый вечер, Рудольф.

Я посидел некоторое время, прислушиваясь к болтовне детей, затем встал и прошел к себе в кабинет.

Немного погодя ко мне постучали и послышался голос Эльзи:

— Обедать, Рудольф.

Я услышал удаляющиеся шаги, вышел из кабинета, прошел в столовую и сел за стол. Эльзи и фрау Мюллер последовали моему примеру. Я чувствовал себя очень усталым. Как обычно, я наполнил стаканы, и Эльзи сказала:

— Спасибо, Рудольф.

Фрау Мюллер завела с Эльзи разговор о способностях детей. Через некоторое время Эльзи вдруг обратилась ко мне.

— Не правда ли, Рудольф?

Я не знал, о чем идет речь, но, подняв голову, наугад ответил:

— Да, да.

Я посмотрел на Эльзи, в ее глазах нельзя было прочесть ничего. Она непринужденно отвернулась.

— Позволено мне будет сказать, господин комендант, — проговорила фрау Мюллер, — Карл тоже далеко не глуп. Только его интересуют вещи, а не люди.

Я кивнул головой и попытался понять, о чем идет речь.

После обеда я встал, попрощался с Эльзи и фрау Мюллер и заперся в кабинете. Книга о коневодстве валялась на письменном столе. Открыв ее наугад, я попробовал читать. Через несколько минут я поставил книгу на этажерку, снял сапоги и принялся расхаживать по комнате.

В десять часов я услышал, как фрау Мюллер пожелала Эльзи спокойной ночи и поднялась наверх. Через несколько минут я различил также шаги Эльзи. Она подымалась по лестнице. Потом щелкнул выключатель, и все замерло.

Я закурил сигарету и настежь открыл окно. Луны не было, но ночь казалась ясной. Я постоял несколько минут, облокотившись на подоконник, затем решил пойти поговорить с Эльзи. Придавив сигарету в пепельнице, я вышел в коридор и тихо поднялся по лестнице.

Повернув ручку двери, я слегка нажал на нее — дверь была заперта на задвижку. Я тихонько постучал и, выждав несколько секунд, стукнул два раза посильнее. Ответа не последовало. Припав к двери, я прислушался. В комнате царила мертвая тишина.


Читать далее

1934 год

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть