Как покупали велосипед

Онлайн чтение книги Снова пел соловей
Как покупали велосипед

Уныло и молча возвращались они домой. Мама комкала платок, порой подносила его к лицу и сыро шмыгала носом — жалко, по-детски, как Лялька Шубина, когда ее обидят мальчишки. Ваня плелся за мамой, хлюпая по лужам и не замечая этого, думал о том, какой плохой нынче день рождения, и что он скажет ребятам своего этажа, которые сейчас ждут его с велосипедом. Теперь Ване казалось — непременно должно было случиться что-то плохое. Во-первых, исполнилось ему тринадцать лет, чертова дюжина, во-вторых, слишком уж неистово ждал он этого дня.

Он давно мечтал о своем велосипеде — большом, настоящем, с динамкой, прильнувшей к переднему колесу, фонариком на руле и звоночком. Он и кататься уже научился — на старом дамском велосипеде Вовки Манычева с первого этажа. За эти уроки, за то, что Вовка давал ему кататься на велосипеде сестры, которая выросла, вышла замуж и уехала в Рыбинск, с комода в комнате Вани в комнату Вовки, в его дремучий мешок в углу, за шкафом, переселились остроморденькая лиса из папье-маше, копилка в виде кошки и трофейная костяная ручка, ее привез отец Вани; когда приезжал домой после госпиталя. В верхнем конце ручки было стеклянное окошечко с игольное ушко величиной, заглянешь в него — и точно, выйдешь на площадь странного города с причудливыми острыми зданиями…

Велосипед Зины Манычевой был очень неудобный: седло у него стояло косо, с покатиной книзу, цепь то и дело съезжала или заклинивала, камера была вся в заплатах из галошной резины. Ваня, да и Вовка, ездили на нем, ерзая по трубчатой, сваренной возле руля, покряхтывающей раме или стоя на одной педали, держась за рога и поджимая одну ногу. Мама не один раз видела, как Ваня ехал на этом велосипеде мимо сплошного ряда сараюшек и двух казарм — седьмой и восьмой, сворачивая вдоль потока, пересекал тряскую булыжную мостовую и съезжал на мягкую луговинку возле железнодорожной насыпи.

— Мам, гляди — я еду! — кричал он ей, а она кивала ему и как-то болезненно, беспомощно улыбалась ему вслед.

И вот — дело было в прошлом году, зимой, — Ваня катался в коридоре на ржавом, скулящем трехколеснике Фокиных. Поздно вечером, укладывая Ваню спать, мама сказала:

— Куплю я тебе велосипед, так и быть, огорюю, только учись хорошо. У нас в бригаде черную кассу затевают. Я попрошу, чтобы мне в июне ее выдали, к твоему дню рождения.

Ваня прикинул — полгода еще ждать, вздохнул и спросил, почему касса черная.

— Так уж люди назвали. Это складчина. Скидываемся в дачку по десятке — вот и выходит черная касса. Получишь зарплату да эту кассу — глядишь, можно что-то серьезное купить: пальто или машину дров, из мебели чего-нибудь…

С этого вечера Ване стал сниться велосипед. Снилось, как он выезжает со двора на легкой, поблескивающей новизной, позванивающей тонко всеми своими спицами машине, минует поток, преодолевает булыжную рябь и мчится по луговине вдоль откоса железной дороги, так мчится, что невесомо взлетает вместе с велосипедом и видит с птичьей высоты школу, в которой учится, цинковую заплату на ее коричневой крыше, возле закокченной трубы, и чувствует, что видел ее когда-то именно так, сверху, а когда, каким образом — не помнит.

Он стал копить деньги, которые мама давала ему на школьные завтраки, мороженое и кино. К маю у него было десять рублей, и он обменял мелочь и ржавые рубли на две пятерки, спрятал их в коробку с открытками и, когда был один дома, доставал их, смотрел и представлял, как отдаст их маме: вот она будет рада. «Десять рублей!» — думал он восхищенно, но потом ему вспоминалась цена велосипеда, и две голубенькие пятерки точно съеживались в его руках…

Однажды он был у Фокиных, играл с Олей в морской бой. Девочку позвали обедать.

— Ты не уходи, — предупредила Оля, — я быстро…

Все Фокины уселись за стол и принялись за щи, а Ваня от нечего делать подошел к швейной машине, что стояла, в простенке, под зеркалом, и стал ее разглядывать. Машина была ручная, зингеровская, краска на ее корпусе кое-где облупилась, а блестящие металлические части припорошила мелкая черная сыпь. На столе машины, под пятой головки был зажат крупный лоскут красного, в цветочек, ситца. С другой стороны стояла обувная коробка, полная лоскутков, початых катушек с нитками. А из-под коробки уголком выглядывала какая-то синяя, гладкая бумажка. Ваня машинально потянул ее. Это была новенькая двадцатипятирублевка. Ваня и подумать не успел толком, просто увидел, как он отдает маме тридцать пять рублей сразу, свой взнос на велосипед, свою «черную кассу». Он только и успел, что взглянуть пугливо в зеркало и убедиться, что никто на него не смотрит. Фокин, бабка Фокиных сидели спиной к нему, а Оля, ее младший братишка и мама наклонились низко над тарелками и доедали щи, слышно было, как их ложки стучат о тарелки. Ваня начал вбирать двадцатипятирублевку в ладонь, но она была такая большая, что пришлось комкать и комкать ее. Наконец он зажал ее в кулаке, понес к брючному карману… В это время точно легкий ветер набежал на него, и сухие, острые пальцы впились в ухо.

— Положи, откуда взял, — раздался над ним голос Фокиной, странно спокойный, негромкий. — А я-то думают не зря он у машины маячит.

Впившиеся пальцы потянули Ванино ухо куда-то в сторону двери, и он, слабея, пошел под шелест платья и домашних тапок Фокиной. А все, кто были за столом, молча смотрели на него — кто осуждающе, кто лениво, кто с недоумением, в том числе и Оля. Ее темно-карие глаза сделались круглыми, большими, печальными, губы тоже округлились, и в них по-заячьи белели два верхних плоских резца. «Ой, Ваня, что ты наделал» — говорили ее глаза, губы и эти два резца.

Ваню повернули лицом к двери, дверь открылась как будто сама собой, и он ощутил жесткий тычок в спину костяшками пальцев.

— Больше не ходи к нам, воришка…

Он пришел в свою комнату, встал у окна и горько заплакал. Он плакал не от боли в ухе, в которое, казалось, все еще впивались острые пальцы, и не оттого, что его назвали воришкой. Все это, хоть и больно, можно было стерпеть. Плакал он от стыда, который предстоит пережить маме, когда ей скажут, что он воришка, от того непонятного, смутного, что заставило его взять чужие деньги. Если бы этих денег хватало на все, если бы он, Ваня, не знал, чего стоили маме всякая его обновка, всякая игрушка!..

Ваня очень боялся, что однажды мама войдет расстроенная, войдет и спросит его: «Зачем ты это, сынок?» Но… дни шли за днями, а ничего такого не происходило. Фокина, встречаясь с ним в коридоре, странно закидывала свою маленькую головку с гладко причесанными волосами и поджимала тонкие губы. Оля, державшаяся теперь при взрослых вдали от него, однажды в подъезде подошла и сказала:

— Мне нельзя дружить с тобой, но я тебя уважаю. Папа говорил: вы трудно живете. А еще он сказал: если бы твой папа вернулся, вы бы горя не знали. Он, твой папа, поммастер был, каких поискать. Папа так и сказал: «Каких поискать!..»

Но теперь все это — и дурное, и хорошее, само монотонное ожидание — было позади. Вчера вечером мама пришла со смены веселая, помолодевшая, такая бодрая, словно и не работала у восьми грохочущих станков. Но она работала всю смену, и усталость таилась в самой глубине ее глаз, в руках с набухшими, ветвистыми жилками. Просто мама так была рада, что наконец-то может купить Ване велосипед, — сияла вся этой радостью.

— Ну, сынок, — сказала она, положив на вешалку сверток с фартуком и тапками и задергивая бязевую занавеску, — будем деньги считать. У нас их сегодня — хоть стены оклеивай.

Мама села за стол, Ваня тоже. Мама откуда-то из-под кофточки достала и положила на клеенку завязанные в платок деньги. Когда она распустила узел и развернула платок, Ваня увидел пачки рублей, трешниц, пятерок, перехваченные накрест полосатыми бумажными лентами.

— Вот, рубли считай, их сто должно быть, а я трешенки переберу. Бумажку можно сорвать…

Ваня так и сделал, и пачка рублей, среди которых преобладали походившие по рукам, затертые, вялые, как тряпицы, — разъехалась по столу. Попадались, правда, и новенькие, вложенные, наверно, взамен тех, что совсем уж истрепались. Ваня перебрал рубли и посмотрел на маму. Она отсчитывала по десять трешниц, каждую десятую сгибала пополам и вкладывала в нее девять других. Получались пачки по десять штук, их легче было считать. Ваня так же стал делать, но в последней пачке у него вновь оказался недочет.

— Тут девяносто девять, — сказал он.

— Да ну, — мама подняла голову, нахмурилась на миг и тут же улыбнулась. — Вспомнила: я рубль в столовке потратила. Все верно.

Сосчитав деньги, мама сложила их вместе и вздохнула.

— Вот сколько, — сказала она. — Богачи мы сегодня, Ваня… Товарки надо мной посмеивались: мол, ты, Настя, не задерживайся, в народе иди, а то встретит какой-нибудь и обчистит… Прежде бывали такие случаи — грабили. Знали, что деньги дают на фабрике, и ловили… Или, говорят, вон Борю возьми, это челночник у нас, здо-ро-вый, пусть будет при тебе за охранника… Веселые все с дачкой-то. Вроде праздник у всех сегодня…

Она покачала головой и разделила деньги на две кучки, и одну из них, большую, пеструю от разноцветных бумажек, подвинула Ване.

— Вот твой велосипед. С колесами, фонариком, с ключами — все тут. — Рука ее вспорхнула с большой пачки и накрыла маленькую. — Ну, а это нам на жизнь, за квартиру заплатить… Ничего, перевернемся, если что — и займем, не первый раз…

Ваня глянул на большую пачку и на ту, что осталась возле мамы, — тощую, низенькую, бедную, и ему стало тревожно. От денег пахло потом, фабрикой, терпением. Он с замиранием сердца подумал, уж не отказаться ли от велосипеда, ведь можно жить и без него, многие живут, вон и у Оли хорошего велосипеда нет, хотя в их семье двое, работают — отец и мать… Едва он подумал, об этом, как на душе его стало пасмурно и пусто. Ведь полгода жил он ожиданием завтрашнего дня, да, уже завтрашнего… Ваня вышел из-за стола, сунулся в уголок за кроватью, достал из коробки две сложенные вчетверо пятирублевки и, вернувшись, положил их поверх маленькой кучки.

— Это я накопил, — сказал он, глядя в стол.

Мама долго, прерывисто вздохнула, поершила ладонью вихорки сына, похожие на свежие древесные стружки. Она взяла его пятерки и положила перед ним на край стола.

— Сердечный ты мой… Отцово в тебе сердечко-то, чуткое… Ничего, до аванса проживем. А это себе возьми. Не надо на еде экономить. Тебе хорошо питаться надо, а то вон какой худой, только все тянешься.

Потом они ужинали, пили тепловатый чай и говорили о велосипеде, о том, где его держать — в сараюшке, коридоре или в комнате: «В комнате надежней. На сараюшке у нас замок только для видимости…»

Легли они поздно: в коридоре и кухне уже сгустилась сонная тишина, а из-за стены доносился богатырский храп Василия Седёлкина.

Ваня лег, желая скорей уснуть, чтобы скорей очутиться в завтрашнем дне, но, засыпая, подумал о велосипеде, о том, что прямо от магазина поедет на нем. Он подумал об этом, и сна как не было, убежал сон. Ваня перевертывался и ничком, и на бок, и навзничь, считал, сколько часов осталось до заветной, счастливой минуты, потом сколько минут, секунд. Смутное беспокойство зашевелилось в нем и стало подниматься, расти. А вдруг эта ночь не кончится? Или просто не наступит новый день? Вдруг что-то там, в небесном механизме, разладится, какая-то недобрая к нему, Ване, сила возьмет и нарушит заведенный порядок?.. Или, например, магазин закроют на учет? Так уже было один раз, с когизом, Ваня облюбовал там книжку про Уссурийскую тайгу, но у него не было при себе денег. Он пришел — на следующий день, а на дверях когиза картонка — «Закрыто на учет». Когда магазин опять открылся, той книги в нем не оказалось…

Разбудила его мама. В комнате было светло, празднично от солнца и зеленых, порхающих теней на стенах — это были тени березовых листьев, их шепот и плеск, и птичья перекличка вливались в открытое окно. Мама стояла возле кровати Вани, ласково посмеивалась и смотрела на него сверху вниз лучистыми, радостными глазами.

— С добрым утром, Ваня… Ну, ты и разоспался! С днем рождения, сынок. — Она наклонилась и поцеловала его в щеку теплыми, мягкими губами. — А я оттуда… Там новые привезли, на твое счастье. Целую дюжину. Вставай и пойдем.

Ваня полежал еще минут пять: хотелось продлить это состояние сладкого благополучия оттого, что настал желанный, полгода сиявший вдали день, он и выдался таким, каким только и мог быть, — солнечным, добрым, и все в нем радовалось вместе с Ваней, даже стол и стулья в комнате, и круглый будильник на комоде, который блестел, как новенький, и, кажется, чирикал, вторя птицам за окном.

Оки вышли на улицу, взялись за руки и зашагали в магазин. Неожиданно надвинулось большое, темное облако, заслонило и солнце, и небо и обрушило на город шумный, густой ливень. Ваня с мамой забежали в подъезд библиотеки и полчаса стояли там, у отворенной двери, глядя, как перемежаются, словно играют, седые струи дождя, как лужица у порога кипит вся, расширяется и заходит за обочины дорожки, в плотный низкий клеверок и осот. Едва дождь начал редеть, истончаться в серенькие нити и где-то за ним мокро, свежо, мглисто заблестели под солнцем крыши, деревья, булыжники мостовой, мама потянула Ваню за руку:

— Побежали, а? Чай, не глиняные, не раскиснем…

— Чай, — рассмеялся Ваня и козленком запрыгал через лужи и ручьи, повизгивая и поеживаясь от покалывающих мелких дождинок, что сыпались на него, пятная цинковую рубашку. Мама тоже бежала и прыгала и, честное слово, была в эти минуты не старше Оли Фокиной.

В магазине — наверно, из-за ливня — покупателей не было. За двумя прилавками скучали женщины-продавщицы, одна из них пила чай. За третьим прилавком полная женщина и пожилой мужчина в сером изодранном халате вскрывали ящики со спортивными тапочками, верней, мужчина вскрывал ящики, а женщина считала тапки и раскладывала их на полках.

Ваня слышал, как мама радостно, сердечно поздоровалась и как тускло, скучно ответила ей одна из женщин, Казалось, им неприятно и непонятно было, отчего у мамы такое хорошее настроение. В следующую минуту и мама, и продавцы отдалились и точно вдруг исчезли, остались только велосипеды — новенькие, с промасленной оберточной бумагой на рамах и рулях, с кожаными подвесными кармашками. Они стояли вдоль стены, по три в ряд, сцепившись рогами, касаясь седлом седла и колесом колеса. Ваня подошел к ним и начал искать свой, самый лучший — без царапин, без вмятин и морщин на седле. На велосипедах не было некоторых деталей, например, фонарей и динамок, педали к ним были привернуты как-то наоборот — вовнутрь. Что делать? Видно, придется уж дома дособирать велосипед. А он так хотел проехаться по всем лужицам, что встретятся на пути, он надумал это, когда стоял в подъезде библиотеки и пережидал дождь…

Неизвестно, сколько прошло времени, наверно, не минута и не две, и Ваня услышал точно издали странный, непривычный и все же узнаваемый, жалкий, всхлипывающий голос:

— Да если бы был муж! Разве бы я… пришла, разве бы я… просила…

Это был голос мамы, и никогда еще, даже в тот вечер, когда соседки передали ей какое-то необычное, прямоугольное письмо, он не звучал так надорванно, так убито. Ваня повернулся спиной к велосипедам, увидел ее и едва узнал. Мама точно сгорела в миг, как спичка, сгорела, погасла, погнулась вся. Лицо ее съежилось, поблекло, по нему из глаз так и сыпались слезы — одна за другой, одна за другой — мутные, крупные. Плечи ее сникли и вздрагивали, руки комкали у груди беленький, обшитый по краям зеленой ниткой платок. Она, словно забыв о Ване, а может, ничего не видя от слез, шаркающими, слепыми шагами пошла к дверям, ударилась бедром об угол прилавка, отступила и продолжала идти и, наконец, толкнула дверь на пружине, верней, почти навалилась на нее, дверь подалась под тяжестью мамы, открылась и, освободившись от этой тяжести, захлопнулась.

Ваня, постояв в растерянности, сорвался с места, вылетел из магазина и догнал маму на кирпичном тротуаре, усыпанном тополиными кожицами и красными червяками соцветий — догнал, взял за руку. Рука мамы ничем не отозвалась, она висела плетью, как мертвая. На пути их легла большая лужа, синеющая отраженным небом. Пришлось огибать ее по бровке тротуара, и Ваня выпустил руку мамы.

Он не понимал, что случилось. Ведь были и велосипеды, и деньги! Но одно Ваня понял глубоко и сильно, может быть, на всю жизнь, — в мире не стало радости, весь он в несколько минут состарился и почернел. И странно было, необъяснимо, что в этом мире все так же ярко, нет, куда ярче сияет солнце и беззаботно чирикают воробьи.

2

Василий Седёлкин приходил домой на обед и, торопясь опять на завод, встретил в коридоре Настю Гирину с Ваней. Он, наверно, и не остановился бы, да его поразило, какие они печальные, убитые, хотя сегодня, он это помнил, день рождения Вани. Вспомнив про день рождения, Василий вспомнил и другое: разговор на кухне о том, что Настя — при малых ее достатках — покупает сыну велосипед.

— Привет, — сказал он весело и грубовато, он всегда так говорил, когда хотел подбодрить человека. — А что без машины, а? Или деньги дома забыли?

— Ой, и не говори лучше, — махнула Настя рукой и заплакала.

Василий недоуменно посмотрел на нее — первый раз видел ее плачущей, первый раз за шесть лет после войны.

— Да погоди ты слезы лить, — рассердился он. — Расскажи толком.

Настя, пытаясь удержать слезы, стала рассказывать, как утром она сбегала в магазин и там, на ее и Ванино счастье, привезли новые велосипеды, но еще не сгрузили их с машины, и ей посоветовали прийти часа через два…

Тут Василия окликнула его жена, Варвара. Она шла на кухню с тазом белья стирать, увидела, что муж ее о чем-то заговорился с хорошенькой соседкой, и ей это не понравилось.

— Ты еще не ушел? — спросила она издали.

Василий раздраженно оглянулся на нее через плечо.

— А иди ты… — пробормотал он и опять повернулся к Насте. — Дальше…

— Ну, пришли мы. Других покупателей нет, две продавщицы без дела маются, третья с помощником ящики вскрывают и тапки на полки выкладывают. Я им говорю: мол, помогите велосипед выбрать, я-то в машинах не разбираюсь, да там еще и привернуть что-то надо. Мне женщина отвечает: «Погодите, видите — мы заняты. Вот Федотыч освободится…» Я ничего, жду, да гляжу — время уходит, а мне после обеда на смену заступать. Я говорю им: «Может, оставите тапочки-то? И так их столько навалили, за год не раскупят…» Женщина на меня осердилась, говорит: «А это, милочка, не вам судить. И вообще, не обязаны мы выбирать для покупателей, привинчивать и прочее. Платите деньги и забирайте, который на вас глядит», Я ей: мол, не разбираюсь, куплю, да с каким-нито изъяном. А она мне поддакивает: «Знамо дело, не разбираешься. Вот и надо бы с мужем приходить, он бы и выбрал, и все сделал…»

У Насти опять слезы навернулись на глаза и задрожал голос.

— Тут меня и проняло. Так обидно стало, так больно! Был бы мой-то жив, разве бы я без него пошла? Да они бы вдвоем с Ваней пошли, а я и заботы бы не знала…

— Га…ды, — сказал Василий, задыхаясь и темнея лицом. — Скоро они забыли. Но я им напомню. Я им крепко напомню…

Василий машинально достал из нагрудного кармана спецовки часы на цепочке, глянул на них и убрал.

— Жаль, бежать надо, печь разгружать. Ладно, Настя, до завтра. Завтра я с тобой пойду.

Он взял Настю за плечо большой тяжелой пятерней и легонько встряхнул.

— Ты успокойся. Завтра мы все поправим, слово. Иди спокойно, спокойно работай и жди завтра…

Он свел взгляд с Насти на Ваню и его тряхнул за плечо.

— Не дрейфь, паря. Будешь завтра кататься на велосипеде.

В этот день многие на кирпичном заводе заметили, что полдня был Василий Седёлкин шумливый, деятельный, благодушный, а с обеда вернулся мрачнее тучи, и все было не по нему.

— Видать, со своей поцапался…

А у Василия в душе точилась и точилась потаенная, отравная горечь, переполняла сердце, теснила его. Он то жалел Настю и Ваню, то ожесточенно представлял, как завтра будет казнить продавцов за обиду вдове-солдатке, за то, что лишили праздника мальчонку-полусироту. А еще он вспомнил соседа своего, молодого помощника мастера Володю Гирина. Парень был на все руки — что примус починить, что батарейный радиоприемник, что фотоаппарат. И скромняга — сам себе, наверно, цены не знал. Четыре года был он Василию соседом и другом, хотя и моложе был летами, и дружба эта завязалась без всяких усилий с их стороны, вроде бы сама собой, с той скромной свадебной вечеринки, когда Володя из какого-то частного угла, где жил он холостяком, переселился в восьмую казарму на правах мужа. К слову, на вечеринке Василий, выпив изрядно и захмелев, сказал жениху:

— Верно ты Настю выбрал. Надежа-девка. И красивая. Я вот, убей, не понимаю, чего на Варьке женился. В Фотеиху за ней бегал, а соседку обходил. А может, оттого и обходил, что хороша больно.

— А нас фабрика свела, — ответил Володя. — Настя в моей бригаде работает, на шестерке.

— Ну-ну. Не обижай ее. А обидишь — я с Варькой расскочусь, а твою подберу.

— Не, — сказал Володя, — и не надейся. Злыднем надо быть, чтобы Настю обидеть, а я не злыдень…

И первенца ихнего, вот этого самого Ваню, он ходил встречать, и нес его вот на этих своих руках от роддома до самой их двери. Родители шли за ним под ручку — ну, точно молодые в день свадьбы. Правда, Володя несколько раз порывался:

— Вась, устал, чай? Дай, понесу…

Василий, оглядываясь, посмеивался:

— Успеешь еще. Самое малое — пять лет тебе его носить.

Не угадал он тогда. До трех лет укоротила война этот срок.

На войну ехали они вместе в переполненном товарном вагоне. Василий разжился у знакомых парней самогонкой, хватил добрый стакан.

— На друга еще плесните, — попросил он, протягивая кружку. — Друг у меня нынче невеселый.

Ребята не пожалели — плеснули. Бережно сжимая кружку в ладонях, Василий протолкался в угол вагона, где стоял Володя, такой же внешне, как все, но еще отдельный от всех, как бы отсутствующий в этом вагоне, поспешавшем навстречу войне.

— Прими, браток, полегчает…

Володя взмахнул ресницами, точно от сна очнулся, покачал головой: не надо. Василий посмотрел на самогон в кружке, на друга и вспомнил, как по субботам ходил с ним в баню, в парилку, как на стадионе болел с ним за фабричных футболистов, как семьями, вчетвером, бывали в кинотеатре. Он вспомнил все это и подумал: «Кончилась одна жизнь, и лучше ее не было. А какая будет теперь у нас никто еще не знает…»

— Будь здоров, — сказал он другу и выпил залпом.

Володя кивнул и опять задумался, опять как бы излетел душой туда, назад, к фабрике, Насте и маленькому сыну. Потом вдруг спросил:

— Ты не знаешь, дети в три года уже запоминают все, или как?

Василию вопрос его показался несерьезным, он и ответил несерьезно, не задумываясь:

— А шут их знает. Должны вроде бы…

Лишь вернувшись с войны с дыркой под правой лопаткой и грубым шрамом на бедре, лишь узнав, что Володи уже два года нет среди живых, Василий разгадал, что совсем не о пустячном думал его друг по дороге на фронт. О войне думал, о смерти, о том, что немногим суждено уцелеть. Он хотел, чтобы трехлетний Ваня его запомнил. Неужто так знал он, так провидел судьбу свою?..

3

На заводе Василий отпросился на полдня — была у него заработанная, сверхурочная смена. Поздно вечером, когда Настя вернулась с фабрики, он зашел к ней. Настя и Ваня сидели за столом. На столе были картошка, лук, яички, соевые конфеты в розовой стеклянной вазочке, тарелка с ломтиками конской колбасы, бутылка красного вина.

— Вот, — кивнула Настя на бутылку, — пируем. Все-таки праздник. Присаживайся.

Она подвинула свой стул Василию, предварительно обмахнув его фартуком, себе принесла табуретку, села, взяла граненый стаканчик и налила в него вина.

— А себе, — напомнил Василий.

— Да я уж выпила… Ну, ладно, за компанию, — и налила вина в свой стаканчик. — За тебя, Ваня.

Василий, хмурясь, отчего грубое, с крупными чертами, суровое лицо его сделалось еще суровей, кивнул Ване, Тот старательно, тихо, бережно выедал кружок колбасы. Кружок постепенно обращался в серпик.

— Ну, за тебя. Расти большой… И за велосипед.

Ваня встревоженно и внимательно взглянул на соседа Володиными, ясными глазами и опустил голову. Василия давно уж подмывало спросить, помнит ли он отца — ну, хоть запах или голос, но прежде он не решался на это, не решился и теперь. «Не надо напоминать сегодня», — подумал он и твердо сказал:

— Завтра купим.

Он выпил вино, поморщился — сладенькое, как морс, и, поискав на столе, чем закусить, взял конфету.

— Да я уж успокоилась, — сконфуженно заверила Настя. — Сама не знаю, что это на меня нашло. Нервы, не иначе. Перетерлись все…

— Брось, — повернулся к ней Василий, — брось прибедняться. Правда на твоей стороне. А их надо приструнить. Сколько у нас таких, как ты. Это всех они и будут обижать? Не позволим. Они не только тебя — меня, всех нас обидели.

— Да нет, — не совсем уверенно возразила Настя. — Какие там обиды. Тут все просто. Наверно, надо было этому, Федотычу, дать. А я и заплатила бы, после, я так и думала сделать…

— Еще чего, — проворчал Василий. — Довольно с них, что им государство платит, а то больно жирно будет.

Утром он встал как обычно, но к своей рабочей одежде не притронулся, а снял с гвоздя выходной костюм, висевший на плечиках и бережно обернутый в марлю.

— Ты это куда налаживаешься? — поразилась его жена Варвара.

— Надо, — буркнул Василий и пояснил, встряхивая в руках брюки и прикидывая, стоит их гладить или и так сойдет. — С Настей дойду в одно место.

Варвара помолчала, и в самом ее молчании Василий услышал настороженность, неодобрение. Она вдруг сорвалась на кошку: «Наелась? Иди гуляй!..» Захлопнув дверь, осторожно заметила:

— Ты… это самое… не очень-то расхаживай. Пришьют тебя к ней, за милую душу. Так пришьют — и не отдерешь…

Василий поморщился. Зря он бегал в Фотеиху, к Варьке Сомовой, зря не послушался дотошных старух казармы, которые еще тогда намекали ему, что дочка Сомовых не совсем здоровая. Василий лишь посмеивался на их предупреждения. Внешне нездоровье Вари никак не проявлялось. Она была крупная, в теле, с белым, малоподвижным лицом. Лишь после выяснилось, что Варя страдает хронической женской болезнью. Василию ничего не оставалось, как надеяться, что со временем это пройдет. Варя люто завидовала Насте, когда та родила сына, было перестала с ней разговаривать, а потом вдруг начала бегать к ней нянчиться с Ваней. Детей у них так и не было. До войны они еще надеялись, еще верили, что будут дети. После войны от надежд их осталась одна горечь. Варе перевалило за сорок, и тело ее, тоже как будто поняв, что не завязать, не накопить ему плод, пошло копить самое себя. За шесть послевоенных лет Варя нехорошо раздобрела. Казалось, мертвая, тяжелая, неподвижная плоть нарастала на ее лице, плечах, бедрах.

Василий, подняв глаза от брюк, встретил неотрывный, ожидающий взгляд жены. О чем она только что говорила? А, про то, что люди могут наплести про него и Настю…

— Пускай, — сказал он. — Не хватало еще, чтобы я дрязг боялся.

— Я боюсь.

— А тебе-то чего? Чай, сама знаешь, что и как.

— Да ведь разговоры пойдут…

— И хрен с ними, — отрезал Василий.

Он уже натянул брюки, застегнул их, подпоясал ремнем и взялся за пиджак. Пустой это был разговор, пустой и никчемный, а самое главное — в словах жены, в ее суетных бабьих страхах было оскорбительное для Насти, скудоумное, что-то такое, что ставило Варвару в один ряд с теми людьми…

Василий держал в руках пиджак и косился на жену. Раздражали ее слова, умолчанья, неотрывный взгляд, раздражало само ее присутствие.

— Ну, иди-иди, делай свое, — сказал он нетерпеливо.

Варвара помедлила, потом, тяжело и мягко ступая, взяла чайник с деревянной подставки, миску из-под пшенной каши и ушла на кухню. Она чуяла неладное — не зря муж заставил ее выйти из комнаты — и не ошиблась. Вернувшись, она увидела, что Василий привинчивает на пиджак орден Красной Звезды и уже привинтил гвардейский знак. У Варвары сердце оборвалось.

— Что ты пиджак-то дырявишь? Ведь летось только купили, ведь единственный!

— Ну, полно, полно махаться-то, — осадил ее Василий. Он крепко привинтил орден и принялся за медали, которые хранились у него в красной коробочке. — Я знаю, что делаю, ты мне не мешай.

Варвара сникла вся, села у стола, на углу, и отвернулась.

А Василий надел пиджак, взял коробочку и перешел к зеркальцу, которое стояло на комоде. Медалей было много. Он нацепил три — за отвагу, за Варшаву, за Берлин и решил, что хватит. После этого он старательно пригладил гребешком свои упрямые, побитые сединой, волосы. Закончив эти приготовления, он оглянулся на жену, вздохнул терпеливо и устало, точно лошадь на пашне. Потом он вышел в коридор и постучался к соседке.

— Пошли, что ли?

— О-ой, — тихо воскликнула Настя, с детской восторженностью глядя ему на грудь. — Медалей-то!

— Чего «ой», — рассердился он. — Идти пора, а ты — «ой».

И Настя, и Ваня были вообще-то собраны, но она от смущения забыла об этом, засуетилась и лишь убедившись, что и деньги, и ключ при ней, подошла к порогу.

— Как пойдем-то? Все смотреть будут…

— Пусть смотрят, мне не жалко.

Снова был погожий, теплый день, и награды Василия жарко вспыхивали на солнце то алой эмалью, то желтым и белым металлом. Прохожие с любопытством смотрели на Василия, Настю, Ваню, иные, разминувшись, еще и оглядывались. Вот что значит — поотошла война. Привыкли люди видеть мужчин с орденами и медалями на пиджаках только Первого мая да в День Победы. Настя шла сбочку тихо, робко; неловко ей было оттого, что идет она с чужим мужем у всего города на виду. Наконец она осмелилась и спросила:

— Может, не надо, Вась?.. Чай, разобрались они с этими тапками и сегодня и так продадут…

— Нет, уж, раз я пошел, ты помалкивай. Я ведь как танк на морозе. Не завожусь, не завожусь, а завелся — мне поперек дороги не становись.

Шел он неторопливо, но шагал крупно, как солдат на походе, Настя едва поспевала за ним, а Ваня то и дело переходил на коротенькую пробежку, ботинки его в эти минуты так и стучали, так и частили. Он потрясен был мгновенным, неожиданным превращением обыкновенного, привычного человека, соседа, в героя, горд был тем, что живет рядом с ним, и даже пробовал представить, что этот крупный, сильный, решительный человек совсем не сосед дядя Вася, а папа, тот самый его папа, которого он иногда видит во сне.

Василий чувствовал взволнованность Насти и Вани, и ему все больше не нравилось, что сам он — спокойный, что вчерашний горький гнев остыл за ночь, улегся, как костерок, оставленный без присмотра. Он стал разжигать себя, тормошить в себе этот улегшийся, остывший гнев, А он, его праведный гнев, ледышкой лежал на дне души и только перевалился с боку на бок.

Гуськом — Василий впереди, за ним Ваня и Настя — они вошли в магазин. Василий сразу оглядел полки со спортивными тапочками и толстую, подвитую, кургузую женщину возле них. Он пошел к ней, и женщина, уставясь ему на грудь, а потом кинув вороватый взгляд на Ваню и Настю и признав их, заерзала на стуле, зашевелилась, поднялась.

— Здравствуйте. А где у вас заведующая?

— Она там, — женщина кивнула на дверь за прилавком.

— Можно к ней?

— Если вы желаете…

Василий решительно прошел за прилавок, в дверях принагнулся, задевая головой и плечами серые, пыльные занавески. Здесь, за перегородкой, стояли какие-то ящики, коробки, пахло солидолом, резиной. Справа пробивался полосой желтый свет и слышались негромкие голоса. Василий пошел на этот свет и оказался в маленьком кабинете. Там он увидел пожилую женщину в сером халате, наверняка техничку, и серьезную, излишне серьезную для своих лет, русенькую девушку.

— Здравствуйте. Мне бы заведующую.

— Я заведующая.

Василий смущенно помолчал. У девушки было тонкое, с легким загаром, лицо и какие-то преждевременно усталые, немолодые глаза. Чем-то напоминала она тех молоденьких медсестренок и связисток, которых он встречал, а порой и хоронил на фронте и которых жалел по-отцовски: так и подмывало ласково погладить их по хрупким плечам, над которыми жестко, крылышками, торчали погоны… Нет, не ее хотел он казнить за Настину обиду, не на нее шел как на врага, которого надо сломить и отбросить назад, чтобы он не выглядывал, не отравлял людям и без того не простую жизнь. Ему, когда он думал про обидчиков Насти, виделся кто-то тяжелый, заматеревший в сердечной глухоте и черствости. А тут девушка — тонкая милая, с погасшими глазами, тоже, наверно, полусирота, или, еще хуже, невеста без жениха.

Он потер ладонью затылок и начал совсем не так, как думал начать:

— Тут такое дело… Вчера у одного мальчугана был день рождения. Мать копила ему деньги на велосипед. Вчера они приходили к вам. Их мало — заставили ждать, еще и обидели…

— Обидели?

— Ну да. Сказали: «Мы не обязаны. С мужем лучше приходите».

— А, вот вы о чем. Мне говорили… Но какая же тут обида? Мы действительно не обязаны. Ей сказали об этом, а она вдруг заплакала и ушла. Зачем так-то?

— Да нет у нее мужа, понимаете? Нет, на фронте погиб. Да и много ли сейчас с мужьями-то, сами посудите. Ну, как этого не учитывать? Чай, у самих не все вернулись, чай, у самих сердца почернели от скорби, или как? Или как с гуся вода, а? Тут бережно надо, бережно…

Девушка слушала, опустив глаза, и Василий заметил, что ресницы ее поседели на самых кончиках, наверно, выгорели на солнышке. Она все теребила простенькую брошку у воротника, пальцы у нее были тонкие, угловатые, детские, на одном — фиолетовое чернильное пятно.

— Нехорошо вышло, — решительно и строго сказала уборщица. — Это Полька все да Федотыч. Могли бы уж уважить, успели бы с этими тапками, ан нет, поломаться надо. Через них война-то перекатилась только, волоса не сронила, вот они и такие…

— Вот-вот, правда, — горячо подхватил Василий. — Я ведь не только за нее, за Настю, я больше-то за других хлопочу. Настя ладно, за нее есть кому вступиться, а что делать тем, за кого некому, а? Слезами обливаться? Так хватит уж, реки пролито этих слез, хватит. И ведь свои же своих под самое сердце бьют! Нельзя так.

Девушка молчала. Она сидела, склонив голову, сложив руки поверх настольного стекла, чинно и тихо, как школьница. Наконец она потянула из-под пачки накладных какую-то тетрадку и подняла глаза на Василия.

— Вы жалобу хотите писать, да?

— Не хватало еще, - ответил Василий, совсем не жаловаться он пришел сюда. — Где этот… ну, как его? Вчера ящики с тапками расколачивал.

— Федотыч?

— Он самый.

— Во дворе, тару разбирает.

— Пусть идет сюда. Пусть идет и помогает. А то положено — не положено. Человеком быть всегда положено.

Девушка повернулась к пожилой женщине.

— Позовите… Я распоряжусь, — сказала она Василию. — Все будет как надо.

— Вот и спасибо.

Василий ласково глянул на девушку и вернулся в торговый зал. Там стояли возле велосипедов и ждали его Настя и Ваня.

— Ну, выбрали? — спросил он благодушно, давая этим понять, что все в порядке.

— Да не, мы тебя ждали.

— И зря. Надо было, выбирать. Ну-ка, посмотрим.

Василий начал перебирать велосипед за велосипедом, тщательно каждый осматривая.

— Так. Этот поцарапан вон и помят… А у этого седло мне не нравится… Этот… Да все они побитые, дорога-то к нам ой-е-ей… Вот вроде ничего. Как, Вань?

Мальчик поспешно, обрадованно кивнул: он не мог от волнения слова вымолвить, покраснел весь, и только глаза его говорили: «Этот мой, этот…»

Вытирая руки о собственные бока, подбежал Федотыч — худой, сутулый, со свисающим носом и маленькими глазками.

— Здрасьте. Вы уж извините, я сейчас все сделаю… Который? Этот? Я сейчас…

Настя и Ваня отошли в сторону, чтобы не мешать Федотычу. А он выставил велосипед из ряда, положил его на бок посреди магазина, присел возле и принялся отвинчивать педали, чтобы поставить их как следует. Мальчик и женщина наблюдали за ним и не узнавали — ну, точно подменили человека. Вчера чужой, глухой ко всему на свете, кроме своих ящиков, он сегодня так старался потрафить им, что, кажется, готов был выпрыгнуть из собственного халата. Когда он накачал переднее колесо, на лбу его выступил мелкий пот, а лицо налилось темной, какой-то свекольной кровью. Насте стало его жалко. Ома тронула Василия за рукав и, привставая на носки, зашептала на ухо:

— Может, хватит ему, а? Ведь старик, гляди, упарился весь.

— Ничего с ним не сделается, — ответил ей Василий. — Ты иди лучше плати.

— Ой, и то верно..

Федотыч все суетился возле велосипеда и говорил, заискивающе взглядывая на Василия:

— Ну, вот, вот пока и ладно. Бывает, в подшипниках металлическая пыль остается, из-под резца попадает, но это вы уж сами посмотрите, потом, а пока пусть ездит, ничего. А у нас вчера привоз был, все разобрать надо. Известно: нудная работа сушит, бывает, влезешь в нее по уши и ничего-то не видишь… А у нас и товар-то нудный: гвозди, замки, запчасть, стекло.

Наконец Федотыч поднял велосипед на колеса, оглядел его, держа за раму, и даже качнул к себе и от себя. Он наклонился к Ване.

— Ну, бери. Катайся на здоровье.

Ваня взялся за велосипед и едва не уронил — у него вдруг ослабели руки. Василий успел поддержать и велосипед, и мальчика. Он вывел велосипед из магазина на улицу и здесь передал Ване. Мальчик сначала поиграл звонком, потом, сияя весь от нестерпимого мальчишеского счастья, влез в седло, поставил ноги на педали. Василий, державший велосипед за багажник, легонько толкнул его, и тот поехал, вспыхивая мелькающими, новенькими спицами, легонько зажужжал под Ваней, отпечатывая на мягкой земле перевитые узорные дорожки.

— Мама, — закричал Ваня, напряженно наклонясь к рулю и не решаясь оглянуться, — мама, гляди, я еду!

— Вижу, сынок, — певуче отозвалась Настя, блестя глазами, любуясь Ваней и велосипедом.

А Ваня уезжал все дальше по улице, белея рубашкой и светясь вихорками, похожими на свежие древесные стружки. Настя сама не заметила, как оставила Василия позади себя. Она все прибавляла и прибавляла шагу, стараясь не отстать от сына, и Василию казалось, что незримая, неразрывная нить тянет ее вслед за Ваней и уносит, уносит от него в какую-то иную, светлую и веселую жизнь…

Василий все замедлял и замедлял шаги и наконец остановился. Отсюда рукой подать до завода. Вот и надо идти туда. А куртку и штаны он одолжит у кладовщика, у того всегда есть в запасе рабочая одежда.


Читать далее

Как покупали велосипед

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть