ЧЕСТЬ

Онлайн чтение книги Собрание рассказов
ЧЕСТЬ

I

Я пересек приемную не останавливаясь. Мисс Уэст сказала: «У него совещание», но я не остановился. И стучать не стал. Они разговаривали, и он замолчал и уставился на меня через стол.

— Вас за сколько надо предупредить, что я сматываюсь? — говорю.

— Сматываетесь? — говорит он.

— Увольняюсь, — говорю. — Одного дня вам хватит? Он на меня глядит, глаза выпучил.

— А что, наш автомобиль демонстрировать ниже вашего достоинства? — говорит. Рука его с сигарой лежит на столе. На пальце кольцо с рубином с бортовой огонь размером, не меньше. — Вы у нас проработали всего три недели. Небось, не успели еще нашу вывеску как следует разглядеть.

Ему, конечно, невдомек, но для меня три недели срок немалый: еще два дня — и я б свой личный рекорд перекрыл. И если б он понимал, что и три недели бывают рекордом, он бы не упустил случая не сходя с места пожать руку новоиспеченному рекордсмену.

Беда в том, что я ничему толком не научился. Помните, тогда даже колледжи кишмя кишели английскими да французскими мундирами, и мы до смерти боялись— не дай бог война окончится, а мы так на нее и не попадем и не успеем пощеголять летными крылышками. А уж после войны, думали, успеем оглядеться и найти себе дело по душе, понятно?

Вот почему я после перемирия еще на два года застрял в армии летчиком-испытателем. Тогда-то я и повадился на крыло вылезать, иначе там и вовсе помрешь со скуки. Мы с одним парнем, Уолдрип его фамилия, поднимались на «девятке» тысячи на три, чтобы нас нельзя было засечь с земли, и я выползал на верхнюю плоскость. В мирное время служить в армии — тощища смертная: днем слоняешься, рассказываешь байки, а вечера просиживаешь за покером. Партнеры все те же, а для покера ничего хуже нет. Играют в кредит, и потому не знают удержу.

Один парень, Уайт по фамилии, как-то за вечер просадил тысячу долларов. Он все проигрывал, и я уж хотел выйти из игры, но я был в выигрыше, и он требовал играть дальше, рисковал почем зря и горел на каждом банке. Он выписал мне чек, а я ему говорю: мне не к спеху, думал замять это дело — у него ведь в Калифорнии жена осталась. А завтра вечером он опять меня тянет играть. Я его отговаривать стал, а он как вскинется. Трусом обозвал меня. И еще полторы тысячи просадил в тот вечер.

Тогда я и говорю: еще одна сдача — и мы или удваиваем ставки или кончаем игру. Ему выходит дама. Я говорю: «Ну, твоя взяла. Я себе и сдавать не буду». Перевернул его карты, гляжу — там картинки и три туза. Он не отступается, и я говорю: «К чему играть? Мне все равно не выиграть, будь у меня хоть вся колода на руках». А он не отступается. И тут мне выходит четвертый туз в масть. Я б приплатил, только б проиграть. Опять предлагаю ему порвать чеки, а он клянет меня почем зря. Так я его там и оставил — сидит за столом расхристанный, в одной рубашке и глядит на того туза.

А на следующий день нам предложили испытывать скоростной самолет. Я сделал все, что мог. Не мог я ему снова чеки возвращать. Если человек не в себе был, когда обругал меня, я на первый раз ему спущу. Но во второй раз от меня такого не жди. Так вот, значит, предложили нам испытать скоростной самолет. Только я отказался. А он на пяти тысячах футов ввел самолет в пике, а как из пике выходить стал, у него на двух тысячах крылья отвалились, да еще при полном боезапасе.

Оттрубил таким манером в армии четыре года — и опять я штатский. Болтаюсь на гражданке, присматриваюсь, чем бы заняться — вот тогда-то я и нанялся в первый раз автомобилями торговать, — и тут встречаю Джека, и он мне рассказывает, что один тип подыскивает для своего бродячего цирка трюкача — выходить на крыло самолета. Так я с ней и познакомился.

II

Джек (он-то и дал мне записочку к Роджерсу) рассказал, что Роджерс — летчик, каких мало, и про нее рассказал: мол, говорят, несчастлива она с ним.

— Язык, он без костей, — говорю.

— Так говорят, — Джек говорит.

И вот когда я увидел Роджерса и отдал ему записку — он был такой сухопарый, тихий парень, — я себе сразу сказал: именно парни вроде него и женятся на шалых огневых красотках из тех, что во время войны польстились на их крылышки, а потом при первом удобном случае давали деру.

Так что я за себя не боялся. Я знал, не меня она дожидалась эти три года.

Так вот, я думал увидеть длинноногую вихлявую брюнетку, всю в страусовых перьях и вулвортовских ароматах, которая целыми днями валяется на диване с сигаретой и гоняет Роджерса на угол в кулинарию за ветчиной и картофельным салатом на бумажных тарелках. Но тут я дал маху. Она вышла ко мне в фартуке поверх простенького желтого платьица, и руки у нее по локоть были не то в муке, не то в чем-то еще и не стала ни извиняться, ни суетиться — ничего подобного. Она сказала, что Говард — так Роджерса звали — говорил ей обо мне, и я сказал:

— А что он вам говорил?

Но она только сказала:

— Вам ведь скучно будет готовить обед, вы, похоже, не так привыкли проводить вечера? Наверное, вы предпочли бы прихватить пару бутылок джина и отправиться на танцы?

— Почему вы так думаете? — говорю, — Неужели у меня такой вид, будто я ни на что другое не способен?

— А разве способны? — говорит она.

Мы уже помыли посуду, выключили свет и смотрели, как горят дрова в камине, — она сидела на подушке на полу, прислонясь к ногам Роджерса, — курили и разговаривали, а она и говорит:

— Я знаю, вы скучали у нас. Говард предлагал пойти в ресторан, а оттуда танцевать. Но я сказала, что придется вам принять нас такими, как есть, раз и навсегда. Жалеете, что пришли?

Иногда ей можно было дать лет шестнадцать, особенно в фартуке. А потом она и мне фартук купила, и мы все втроем отправлялись на кухню стряпать.

— Мы понимаем, что вам стряпать нравится не больше, чем нам, — говорит она. — Но что поделаешь, если мы такие бедные. У нас на семью всего один летчик.

— Говард может летать за двоих, — говорю я. — Так что с этим полный порядок.

— Когда он мне сказал, что вы тоже всего-навсего летчик, я ему говорю: господи, летчик, да к тому же еще и трюкач. Что тебе стоило, говорю, выбрать такого друга, которого можно пригласить на обед за неделю вперед, и при этом он не подведет, да еще такого, чтоб у него водились деньги, и он мог бы пригласить нас куда-нибудь. Так нет, ты выбрал такого же бедного, как мы сами.

А как-то она говорит Роджерсу:

— Надо б нам подыскать Баку девушку. А то ему надоест все с одними нами проводить время.

Сами знаете, как женщины такие вещи говорят: слушаешь ее — и кажется, что-то за ее словами кроется, а поглядишь — и такой у нее взгляд невинный, вроде она о тебе даже и не думала, а уж не говорила и подавно.

А может, и правда, давно пора было сводить их в ресторан и в театр.

— Только не думайте, — говорит она, — что за моими словами что-то кроется. Это вовсе не намек, чтобы вы нас куда-нибудь повели.

— А насчет девушки тоже не намек? — говорю.

Она смотрит на меня широко открытыми глазами, и взгляд у нее такой простодушный, невинный. Тогда они часто заходили ко мне перед обедом выпить коктейль-другой, — Роджерс, правда, не пил, — и когда я вечером возвращался домой, на столике под зеркалом была рассыпана пудра, валялся ее платок или еще какая мелочь, я ложился спать, и комната пахла так, словно она и не уходила. А она и говорит:

— Вы в самом деле хотите, чтоб мы вам подыскали девушку?

Но больше мы никогда об этом не говорили, а вскоре если ей надо было помочь взобраться на подножку или еще какую услугу оказать, какие мужчины женщинам должны оказывать, при которых касаться их приходится, она стала обращаться ко мне, будто это я ее муж, а не он; а как-то нас уже за полночь застиг в центре ливень, и мы пошли ко мне, и они с Роджерсом спали в моей постели, а я в гостиной на кресле.

А как-то вечером я одевался — собирался к ним, — и вдруг зазвонил телефон. Звонит Роджерс.

— Я, — говорит и замолкает, будто ему рот заткнули, и я слышу, как они говорят, шепчутся, вернее, она говорит. — Ну, так… — говорит Роджерс.

Потом слышу, она дышит в трубку, называет меня по имени.

— Не забудьте, — говорит, — что мы вас ждем.

— Я не забыл, — говорю. — Разве я что-нибудь напутал? Разве мы не на сегодня…

— Приходите, — говорит она. — До свидания.

Он открыл мне дверь. Лицо у него было такое, как обычно, но я остановился на пороге.

— Входи, — говорит.

— Может быть, я все-таки что-то напутал, — говорю. — Так что если вам…

Он распахнул дверь.

— Входи, — говорит.

Она лежала на диване, плакала. Из-за чего, не знаю, вроде из-за денег.

— Сил моих больше нет, — говорит, — я терпела, но нет больше моего терпения.

— Ты же знаешь, сколько у меня уходит на страховку, — говорит он. — Случись что со мной, как ты жить будешь?

— А сейчас как живу? Да у любой нищенки денег больше, чем у меня.

На меня она и не посмотрела, лежит ничком, и фартук под ней сбился.

— Почему ты не бросишь эту работу, не подыщешь другую, где была б нормальная страховка, как у людей.

— Ну, мне пора, — говорю.

Не к чему мне было оставаться там. Я и ушел. Он проводил меня к выходу. С порога мы оба оглянулись на дверь, за которой она лежала ничком на кушетке.

— У меня накопилось немного деньжат, — говорю, — я, наверное, столько у вас кормился, что просто не успел их потратить. Так что если нужно… — мы стояли на пороге, он рукой придерживал дверь, — Не хотелось бы лезть не в свои….

— Вот и не лезь, — говорит он. И распахнул дверь. — До завтра, увидимся на поле.

— Ага, — говорю. — На поле.

И почти неделю я ее не видел и никаких вестей от нее не имел. Его я видел каждый день и наконец не выдержал и спросил:

— А что поделывает Милдред?

— Погостить уехала, — говорит он. — К матери.

Еще две недели прошло, мы с ним каждый день виделись. Я с крыла всегда вглядывался в его глаза за очками. Но мы даже имени ее не упоминали, а тут он мне сообщает, что она вернулась и меня приглашают к обеду.

Было это днем. Он все время занят был, возил пассажиров — так что мне делать было нечего, я убивал время, ждал вечера и думал о ней, пытался догадаться, что там у них произошло, а больше просто думал, что вот она опять дома и дышит той же гарью и дымом, что и я, и вдруг решил — пойду к ней. Будто голос услыхал: «Иди к ней сейчас же, не медля». И пошел. Даже переодеваться не стал, чтоб времени не терять. Она была одна, читала перед камином. Вам случалось видеть, как нефть полыхает, когда прорвет трубопровод?

III

Чудно! С крыла я всегда вглядывался в его лицо за козырьком, пытался угадать — знает он или нет. Он, должно быть, знал чуть ли не с самого начала. Что тут удивительного: она ведь нисколько не остерегалась. Она и говорила так со мной и вела себя сами знаете как: норовила сесть ко мне поближе, а когда я от дождя укрывал ее плащом или нес ее зонтик, прижималась ко мне, — словом, любой мужчина с одного взгляда понял бы, что к чему, — и все это не только, когда он нас не видит, а когда ей казалось, что он вдруг и не увидит. И когда я отстегивал привязной ремень и выползал на крыло, я всегда вглядывался в его лицо и пытался угадать, о чем он думает, знает все или только подозревает.

Туда я ходил до обеда, когда он был занят. Я болтался по полю и как только видел, что к нему собралась такая очередь, что он будет занят до конца дня, выдумывал какой-нибудь предлог и смывался. И вот как-то я собрался было уходить. Жду только, чтоб он взлетел, а он убрал газ, высунулся из кабины и подзывает меня.

— Не уходи, — говорит, — надо поговорить.

Так я понял, что он знает. Я обождал, и вот он уже сделал последний круг и стаскивает комбинезон. Он на меня глядит, я на него.

— Приходи обедать, — говорит.

Когда я пришел, они меня уже ждали. Она была в одном из этих своих светлых платьиц, и она подошла ко мне, обняла и поцеловала, а он смотрел на нас.

— Я ухожу к тебе, — говорит. — Мы все обсудили и решили, что мы не можем больше любить друг друга и что так будет лучше всего. Тогда он найдет себе женщину, которую он может любить, хорошую женщину, не то что я.

Он смотрит на меня, а она гладит меня по лицу, в шею мне уткнулась, постанывает, а я стою, как каменный. И знаете, о чем я думал? Я вовсе и не думал о ней. Я думал: вот мы с ним летим и я на крыло вылез и вижу — он ручку управления выпустил и одним рулем поворота крен держит, и он знает, что я знаю, что он ручку управления выпустил и что ни случись — теперь мы с ним квиты. Так что чувств во мне было не больше, чем в деревяшке, о которую трется другая деревяшка, и тут она отстранилась и поглядела на меня.

— Ты меня больше не любишь? — говорит и всматривается в меня. — Если любишь, так и скажи. Я ему все рассказала.

И я захотел очутиться подальше от них. Убежать захотел. Я не испугался, нет. Просто все стало каким-то потным и нечистым. И я захотел хоть ненадолго очутиться подальше от нее и чтоб мы с Роджерсом летели, там, в высоте, где холод, порядок и покой, — и там мы с ним разберемся.

— Что ты собираешься делать? — говорю. — Дашь ей развод?

А она все вглядывается в меня. Потом оттолкнула, отбежала к камину, заслонилась локтем и давай реветь.

— Ты меня обманывал, — говорит. — Все, что ты мне говорил, ложь. Господи, что я наделала?

Сами знаете, как оно бывает. Всему, похоже, свое время. И никто, похоже, не существует сам по себе: и женщина, похоже, даже когда любишь, только временами для тебя женщина, а остальное время просто человек, и человек этот совсем по-другому на вещи смотрит, чем мы, мужчины. И по-разному мы понимаем, что порядочно, а что нет. И вот подошел я к ней, стою, обнимаю ее, а сам думаю: «Наказанье господне, да обожди ты, не суетись. Мы ведь хотим все устроить, как для тебя лучше.»

Потому что я ее, знаете ли, любил. Ничто так не связывает мужчину и женщину, как общий грех, тайный грех. А потом, ведь все от него зависело. Ведь если б я с ней первый познакомился и на ней женился бы, а он был бы на моем месте, тогда все зависело бы от меня. Только он свой случай упустил, так что когда она сказала: «Тогда скажи, что ты мне говоришь, когда мы одни. Говорю тебе, я ему сказала все», — я и говорю:

— Все? Ты ему все сказала?

А он смотрит на нас.

— Она тебе все сказала? — говорю.

— Неважно, — говорит он. — Хочешь жить с ней?

Я не успел ответить, а он говорит:

— Любишь ее? Будешь о ней заботиться?

И лицо у него серое, знаете, как бывает, когда, долго человека не видя, при встрече вдруг вскрикнешь: «Господи, да неужто это Роджерс?» Когда мне наконец удалось уйти, мы порешили на разводе.

IV

И вот назавтра, только я пришел на поле, как Гаррис, тот самый владлец нашего цирка, и говорит, вам сегодня придется одну особую работенку выполнить, я, похоже, запамятовал. Так или не так, только Гаррис говорит:

— Я ж тебя заранее предупредил.

Поцапались мы, и под конец я ему заявил напрямик, что с Роджерсом не полечу.

— Это почему же?

— Его спроси, — говорю.

— А если он не против с тобой летать, тогда полетишь?

Ну, я и согласился. Тут Роджерс подошел и говорит, что он со мной полетит. И я решил, что он давно про работу эту знал и мне расставил западню и подловил-таки. Мы обождали, пока Гаррис уйдет.

— Так вот почему ты вчера так мягко стелил, — говорю. И послал его подальше. — Я теперь у тебя в руках, так, значит?

— Садись ты в кабину, — говорит он, — а я твой номер выполню.

— Да ты хоть раз такие номера выполнял?

— Нет. Но если ты машину строго поведешь, я справлюсь.

Я послал его подальше.

— Радуешься, — говорю. — Счастлив, что я у тебя в руках. Валяй, только смотри, как бы пожалеть не пришлось.

Он повернулся, пошел к самолету и лезет в переднюю кабину. Я пошел за ним, схватил за плечо и крутанул к себе. Он на меня глядит, я на него.

— Хочешь, чтоб я тебе врезал, — говорит. — Зря стараешься. Придется обождать, пока приземлимся.

— Не выйдет, — говорю. — Потому что я сдачи хочу дать.

И опять он глядит на меня, я на него. А Гаррис за нами из конторы наблюдает.

— Ладно, — говорит Роджерс, — только дай мне твои башмаки. У меня здесь нет пары на резиновом ходу.

— Лезь в кабину, — говорю. — Какая разница? Я на твоем месте, наверное, поступил бы так же.

Лететь нам предстояло над увеселительным парком, в нем тогда бродячий цирк стоял с палатками, с лотереями всякими. И народу там набралось тысяч двадцать пять, не меньше, сверху ну точь-в-точь пестрые муравьи. Я в тот день так лихачил, как никогда, но с земли это незаметно. И каждый раз, как я шел на риск, самолет оказывался подо мной — это Роджерс меня страховал креном, будто знал мои мысли наперед. Я, понятно, думал, он надо мной измывается. Я все на него оглядывался и кричал:

— Ну что ж ты, я ведь у тебя в руках! Что, кишка тонка?

Похоже, я тогда был не в себе. А иначе этого не поймешь: как вспомню — мы с ним наверху, орем друг на друга, внизу жучки эти бесчисленные следят за нами, ждут гвоздя нашей программы — мертвую петлю. Он-то меня слышал, а я его нет; видел только как движутся его губы.

— Ну что ж ты, — ору, — качни крылом — и мне конец, понял?

Я не в себе был. Сами знаете как бывает: почуешь — чему быть, того не миновать — и сам торопишь события. Наверное, и влюбленным и самоубийцам такое знакомо. Вот я ему и ору:

— Хочешь меня незаметно угробить, так? Ведь если в горизонтальном полете меня стряхнуть, тогда придраться могут? Ладно, — ору, — начали!

Вернулся я к центроплану и ослабил фалу там, где она идет вокруг подкоса, ухватился за подкос, оглянулся на Роджерса и подал ему знак.

Я не в себе был. И без передыху орал на него. Не помню, что я там орал. Видно, думал, что я уже разбился, только сам того не знаю. Расчалки загудели, и я увидел прямо перед собой землю с цветными точками. Тут расчалки как взвоют, и он дал полный газ, и земля поползла из-под фюзеляжа. Я подождал, пока она не исчезла из виду, потом горизонт тоже пополз назад, и теперь я видел только небо. Тут я вытянул один конец троса и швырнул им в Роджерса, и самолет пошел свечой, и я раскинул руки.

Я не хотел покончить с собой. Я думал не о себе. Я о нем думал. Хотел доказать, что не один он такой благородный. Подловить его хотел на чем-то, на чем он обязательно срежется, как он подловил меня. Хребет ему хотел сломать.

Мы уже вышли из мертвой петли, когда он меня потерял. Снова показалась земля и крохотные пестрые точки на ней, и тут я почувствовал, что центробежная сила ушла и я падаю. Я сделал полусальто и вместе с самолетом вошел в первый виток плоского штопора. Я летел лицом к небу, как вдруг меня что-то стукнуло по спине. Из меня и дух вон. На минуту я, наверное, потерял сознание. А когда опомнился, оказалось, я лежу на взничь на верхней плоскости, а голова у меня перевешивается через край.

Я откатился далеко, не смог зацепиться коленками за переднюю кромку крыла и уже чувствовал, как снизу меня обдувает ветер. Я боялся шелохнуться. Знал: стоит мне сесть против струи винта — и меня снесет назад. По положению хвоста к горизонту я видел, что мы находимся в пологом пике, видел, как Роджерс встает у себя в кабине, отстегивает привязной ремень, а повернув чуть голову, мог бы увидеть, как я пролечу при падении мимо фюзеляжа, ну разве чуть плечом его задену.

И вот лежу я там, снизу меня обдувает ветром, и чувствую — плечи мои повисают над бездной, позвонки один за другим переползают через край, я считаю их и смотрю, как Роджерс карабкается вдоль фюзеляжа к передней кабине. Долго я смотрел, как он медленно, дюйм за дюймом преодолевал встречный поток и брючины его полоскались на ветру. А немного погодя увидел, как он перекинул ноги в кабину, а потом уж почувствовал, как он меня хватает.

Был в моей эскадрилье парень. Я его не любил, да и он меня не переваривал. Ну ладно. Так вот он как-то меня из жуткой передряги спас: у меня за десять миль от линии фронта заклинило мотор. А сели мы, он и говорит: «Ты не думай, что я спасал тебя. Я воображал, что беру немца в плен, вот я его и взял». Ох и понес он тогда меня, очки на лоб вздел, руки в боки, несет меня почем зря, да так спокойненько, будто улыбается. Ну да ладно. Там ведь каждый на своем «кэмеле». Ты выходишь из строя — плохо дело, он выходит из строя — тоже нехорошо. Совсем другой коленкор, когда ты на центроплане, а он у ручки управления сидит, и ему ничего не стоит сбавить обороты на минуту или зависнуть в верхней мертвой точке.

Но тогда я молодой был. Господи, ведь и я был молодой. Помню ночь на перемирие в восемнадцатом году — ох, и погонял я тогда по Амьену с задрыгой немцем, которого мы утром сбили на «альбатросе», — от лягушачьей военной полиции его спасал. Он был славный парень, а эти паршивые пехотинцы хотели запихнуть его в каталажку, битком набитую окосевшими поварами и прочей шушерой. Я пожалел парня: так далеко от дома его занесло, побили их к тому же, и вообще. Молодой я был тогда, это точно.

Все мы были молодые. Помню одного индийца, принц. Оксфорд окончил, ходил в тюрбане и в щегольской майорской форме, так он говорил, что все, кто войну прошел, мертвецы. «Все вы мертвецы, — говорил он, — хоть вам это и невдомек. И разница только в том, что им, — махал он в сторону фронта, — на это наплевать, а вам невдомек». И другое говорил, что мы еще долго будем дышать, ходячими захоронениями станем, катафалками, надгробьями и эпитафиями людей, которые умерли 4 августа 1914 года и сами не знают, что они умерли, так он говорил. Чудила он был, педик. А так тоже славный парень.

Но до тех пор, пока Роджерс в меня не вцепился и я лежал на верхнем крыле этого «стэндарда» и считал позвонки, муравьиной шеренгой переползавшие через край фюзеляжа, я еще не был мертвецом. Он в тот вечер пришел на базу попрощаться со мной и принес письмо от нее — первое, больше я от нее писем не получал. Почерк на нее похож, и мне почудился запах ее духов и померещилось, будто ее руки меня обнимают. Я разорвал письмо пополам, не вскрывая, и обрывки наземь бросил. А он поднял их и подал мне.

— Не валяй дурака, — говорит.

Вот и все. У них теперь ребенок, парнишка лет шести. Роджерс мне написал, письмо его меня догнало через полгода. Я ему крестный. Чудно иметь крестника, который тебя никогда не видел и которого ты никогда не увидишь, верно?

V

Вот я и говорю Рейнхардту:

— Одного дня вам хватит?

— Минуты хватит, — говорит он. И нажимает звонок.

Входит мисс Уэст. Она славная девчушка. Иной раз мне хочется отвести душу, и мы с ней ходим обедать в молочную напротив, и я ей рассказываю об ихнем брате, о женщинах. Хуже никого нет. Сами знаете: вызовут тебя машину демонстрировать, приедешь, а их на крыльце уже столько, что в машину не влезть, и вот набьются они и давай от магазина к магазину колесить. Я туда-сюда кручусь, выискиваю место для стоянки, а она и говорит: «Джон очень хотел, чтоб я посмотрела эту модель. Но я ему так и скажу: глупо покупать машину, раз ее нигде не поставишь».

Уставятся мне в затылок, и глаза у них блестят — жестко, подозрительно. Бог их знает, на что они рассчитывали: похоже, думали, машину эту можно, вроде шезлонга, сложить и к гидранту прислонить. Только, черт меня дери, я б не мог всучить и выпрямителя для волос вдове негра, погибшего в железнодорожной катастрофе.

И вот входит мисс Уэст, она славная девчушка, только ей кто-то сказал, что я за год перебывал не то на трех, не то на четырех работах, нигде подолгу не задерживался, и что я был военным летчиком, вот она пристает ко мне — почему я летать бросил, да почему бы мне снова в летчики не податься. Теперь ведь самолеты в ход пошли, а автомобилями торговать не умею, да и ничем другим тоже. Знаете, как женщины приставать умеют: и такие они участливые, и такие настырные, и рот им не заткнешь — не то что мужчине. И вот входит она, и Рейнхардт говорит:

— Мистер Моноган нас покидает. Пошлите его к кассиру.

— Благодарствуйте, — говорю, — дарю эти деньги вам — купите себе на них обруч.


Читать далее

ЧЕСТЬ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть