ПО ТУ СТОРОНУ

Онлайн чтение книги Собрание рассказов
ПО ТУ СТОРОНУ

Металл стетоскопа неприятно холодил его обнаженную грудь; комната, квадратная и просторная, обставленная громоздкой мебелью орехового дерева, — кровать, где он спал вначале один, которая стала затем его супружеским ложем, где его сын был зачат и рожден и лежал мертвый, — его комната, в течение шестидесяти пяти лет, такая спокойная, уединенная и настолько его, что имела тот же запах, что и он, казалось, была переполнена людьми, хотя, кроме него, здесь присутствовало всего трое, и всех он хорошо знал: Люшьюс Пибоди — ему следовало бы находиться в городе у своих пациентов — и двое негров, одному из которых было место на кухне, а другому с косилкой на газоне, где он делал бы вид, что зарабатывает деньги, — для субботнего вечера это вполне естественно.

Но отвратительнее всего было твердое холодное ушко стетоскопа, даже хуже, чем оскорбительная нагота его груди, густо поросшей тонкими седыми волосами. Собственно говоря, во всем этом деле было только одно утешительное обстоятельство. «По крайней мере, — думал он с едким сарказмом, — я избавлен от женских причитаний, которые могли бы выпасть и на мою долю, — этих причитаний, всегда сопровождающих свадьбы и разводы. Хоть бы он убрал этот чертов телефончик и позволил моим неграм идти работать».

И тут, прежде чем он успел закончить мысль, Пибоди убрал стетоскоп. Но едва он откинулся на подушку с глубоким вздохом облегчения, негритянка так страшно завопила, что его подбросило вверх, и он зажал уши. Негритянка стояла у него в ногах, ее длинные, гибкие руки вцепились в спинку кровати, глаза закатились так глубоко, что были видны лишь белки, а рот был широко раскрыт, и из него неслись протяжные волны сопрано, глубокого и сочного, как верхний регистр органа, и сотрясающего все вокруг, как гудок парохода.

— Хлори! — крикнул он. — Замолчи!

Она не умолкла. Она явно ничего не видела и не слышала.

— Эй, Джейк! — крикнул он негру, который стоял рядом с ней и также держался за спинку кровати, его склоненное над постелью лицо выражало мрачную и таинственную сосредоточенность. — Убери ее отсюда. Немедленно!

Но Джейк тоже не сдвинулся с места, и тогда он в ярости повернулся к Пибоди.

— Эй! Послушайте! Уберите отсюда этих черномазых!

Но Пибоди, казалось, тоже не слышал его. Судья смотрел, как он аккуратно укладывал свой стетоскоп в футляр, пристально поглядел ему в лицо, а оглушительные крики женщины все неслись и неслись по комнате. Тогда он отшвырнул одеяло, соскочил с кровати и, взбешенный, выбежал из комнаты и из дома.

Но тут он вспомнил, что все еще в пижаме, поэтому он застегнул пальто. Оно было из тонкого сукна, черное, старомодно изысканное, с собольим воротником. «Все-таки им не удалось спрятать его от меня, — думал он в неистовстве. — Теперь мне бы только…» Он посмотрел на свои ноги. «А, кажется, есть…» Он посмотрел на ботинки. «И это весьма кстати». Мгновенное удивление тут же исчезло, раздражение тоже стало понемногу утихать. Он потрогал свою шляпу, коснулся рукой лацкана. Жасмин был на месте. Что там ни говори, как ни ругай Джейка, негр никогда не забывал о цветке по сезону. Цветок, девственно свежий, только что сорванный, всегда лежал на подносе для утреннего кофе. Цветок и… Он зажал под мышкой палку черного дерева и открыл портфель. Два чистых носовых платка лежали рядом с книгой. Он сунул один из них в верхний кармашек и продолжил свой путь. Через некоторое время вопли негритянки замерли вдалеке.

Потом на какой-то миг у него возникло неприятное ощущение. Он ненавидел толпу: ее суетливую, бессмысленную и покорную глупость, соприкосновение чужой живой плоти с его собственной. Но сейчас он был уже почти свободен и, все еще немного раздосадованный, недовольный, с затухающим раздражением и отвращением смотрел на деловитую толчею у входа. С затухающим отвращением, пока отвращение не ушло, оставив на его лице выражение спокойствия и понимания, с легким, но стойким оттенком насмешливого недоумения, правда еще не окрашенного неожиданной догадкой, еще не озадаченного, еще не настороженного. Все это должно было прийти позже, и его голос был сейчас только беззаботен, насмешлив, сдержан.

— Да их здесь целая толпа.

— Верно, — сказал кто-то.

Судья посмотрел на говорившего и увидел молодого человека, одетого в обычный костюм, от которого неуловимо веяло свадьбой. Молодой человек напряженно и терпеливо наблюдал за входом.

— Вы кого-нибудь ждете? — спросил судья.

Теперь тот смотрел на него.

— Да. Вы не видели… Но ведь вы не знаете ее.

— Не знаю кого?

— Мою жену. То-есть она еще не моя жена. Но свадьба должна была состояться в полдень.

— Что-нибудь случилось?

— У меня не было другого выхода.

Молодой человек смотрел на него напряженно, тревожно.

— Я опаздывал. Поэтому я ехал слишком быстро. Ребенок выскочил на дорогу. Я ехал слишком быстро и не успел бы затормозить. Поэтому свернул.

— А ребенок уцелел?

— Да, — молодой человек смотрел на него. — Вы не знаете ее?

— И вы ждете здесь, чтобы…

Судья пристально посмотрел на него. Глаза судьи сузились, взгляд стал сверлящим, жестким. Он сказал неожиданно резко:

— Чепуха.

— Что? Что вы сказали? — спросил другой встревоженно, робко, почти умоляюще.

Судья взглянул в сторону. Хмурая сосредоточенность, неожиданный гнев прошли. Казалось, он стер их со своего лица быстрым и уверенным движением. Он напоминал человека, который, не будучи воином, на всякий случай научился владеть холодным оружием и вот неожиданно для самого себя встретился с этим случаем один на один, с клинком в руке. Он смотрел на вход. Лицо его отражало напряженную работу мысли. Казалось, он изучал входящих с глубокой и яростной сосредоточенностью и спокойствием; он спокойно огляделся вокруг, потом снова посмотрел на молодого человека, тот по-прежнему наблюдал за ним.

— Я думаю, вы тоже ищете свою жену, — сказал он. — Надеюсь, вы найдете ее. Надеюсь, вы обязательно ее найдете. — Он говорил с тихим отчаянием. — Наверное, ей столько же лет, сколько и вам. Это, должно быть, невыносимо — искать и ждать того, с кем вместе состарились в супружестве, потому что это так ужасно — ждать и высматривать свою невесту. Конечно, мне-то кажется, что мое положение самое невыносимое. Видите ли, если бы это случилось хоть на следующий день, — еще куда ни шло. Но ведь тогда я, пожалуй, и не свернул бы из-за того ребенка. Наверное, мне просто кажется, что мое положение так ужасно. Оно не может быть столь плохим, как мне представляется. Этого просто не может быть. Надеюсь, вы найдете ее.

Губы судьи дрогнули.

— Я хотел бы укрыться здесь кое от кого, а не искать.

Он смотрел на собеседника. Его лицо все еще было искажено гримасой — подобием улыбки. Но глаза не улыбались.

— Если бы я и искал кого-нибудь, то, скорее, своего сына.

— А, сына. Понимаю.

— Да. Ему было бы, примерно, столько же лет, сколько вам. Ему было десять, когда он умер.

— Поищите его здесь.

Теперь судья открыто рассмеялся, не смеялись только его глаза. Молодой человек смотрел на него с серьезной озабоченностью, к которой примешивалось спокойное, живое любопытство.

— Значит, вы не верите?

Судья громко рассмеялся. Все еще смеясь, он достал матерчатый мешочек с табаком и свернул тонкую сигарету. Когда он поднял глаза, молодой человек снова наблюдал за входом. Судья перестал смеяться.

— У вас есть спички? — спросил он.

Молодой человек взглянул на него. Судья показал на сигарету.

— Спички.

Тот пошарил в карманах.

— Нет.

Он посмотрел на судью.

— Поищите его здесь.

— Спасибо, — ответил судья. — Возможно, позже я воспользуюсь вашим советом.

Он хотел было идти дальше, но остановился и снова оглянулся. Молодой человек по-прежнему следил за входом. Судья с любопытством наблюдал за ним, верхняя губа его дрогнула. Он повернулся и вдруг остолбенел. Его лицо с усталым, чувственным ртом и тонкими ноздрями в своей полной неподвижности напоминало маску; глаза, казалось, превратились в один сплошной зрачок. Он словно утратил способность двигаться. Мазершед обернулся и увидел его. Тусклые глаза Мазершеда сверкнули, его изуродованная челюсть, сведенная страшной беззубой гримасой, отвисла.

— Вот те раз! — воскликнул Мазершед.

— Да, — сказал судья, — это я.

Теперь, когда гипноз рассеялся, глубокая тень замешательства и настороженности легла на его лицо.

— Я думал, что вы уме… — Даже сам он почувствовал, как по-дурацки прозвучали его слова. Тогда он сделал величайшее усилие, чтобы вновь придать своему голосу легкую сдержанную насмешливость:

— Ну как?

Мазершед посмотрел на него — коренастый мужчина в засаленном, плохо сшитом костюме, с несвежим воротничком и без гластука, его тусклый, неподвижный взгляд был полон ярости.

— Так вас они тоже упрятали сюда?

— Смотря кого вы называете «они» и что значит ваше «сюда»?

Мазершед свирепо взмахнул рукой.

— Кто же еще, черт побери! Проповедники Иисуса. Крикуны.

— Вот что, — сказал судья. — Ну, если я в самом деле там, где, как я теперь вижу, я нахожусь, то не знаю, здесь я или нет. Но вас-то, во всяком случае, здесь нет, правда?

Мазершед грубо выругался.

— Да, — сказал судья, — могли ли мы подумать, толкуя вечерами в моем кабинете о Вольтере и Ингерсолле (американский философ) , что встретимся при подобных обстоятельствах. Вы, атеист, которого выводил из себя один лишь вид церковного шпиля в небе, и я, который никогда не был способен расстаться с благоразумием настолько, чтобы принять даже вашу приятную и облегчающую жизнь теорию нигилизма.

— Облегчающую жизнь! — воскликнул Мазершед. — Честное слово, я…

Он выругался в бессильной злобе. Можно было бы сказать, что он улыбнулся, если бы не его глаза. Он подправил свою сигарету.

— У вас есть спички?

— Чего? — воскликнул Мазершед.

Он прямо вперился в судью. Пошарил в карманах. От резкого движения его руки на мгновение под мышкой блеснуло дуло тяжелого пистолета.

— Нет, — сказал он. — У меня нет.

— Так, — сказал судья. Он сжимал в пальцах сигарету, его пристальный взгляд был беззаботен, насмешлив. — Но вы мне до сих пор не сказали, что вы здесь делаете. Я слышал, что вы…

Мазершед снова выругался, быстро, зло.

— Нет. Я просто покончил с собой.

Он сверлил судью глазами.

— Черт возьми, помню, как поднял пистолет, помню маленькое xолодное кольцо около уха, помню, как спустил курок.

Он не сводил глаз с судьи.

— Я думал, это единственная возможность избавиться от проповедников, ибо, по церковным канонам…

Он сверлил судью своими тусклыми апоплексическими глазами, в которых так и кипела ярость.

— Ладно, я знаю, зачем вы здесь. Вы пришли сюда искать того мальчика.

Судья посмотрел вниз, его верхняя губа дрогнула, резче обозначились мешки под глазами. Он спокойно сказал:

— Нет.

Мазершед не отрывал от него взгляда.

— Искать того мальчика. Вот ваш агностицизм, — прорычал он. — скажете ни да, ни нет, пока не определите, откуда дует ветер. Все ждете, кто больше предложит. Ей-богу, я бы предпочел сдаться и помереть в святости, чтобы на десять миль вокруг меня не было никого, кроме взывающих к небесам дураков.

— Нет, — сказал судья тихо, чуть приоткрыв губы; мелькнул мертвенный оскал зубов. Затем губы сомкнулись. Он снова осторожно подправил сигарету. — Здесь, кажется, много народу.

Теперь Мазершед начал что-то соображать, его беззубые челюсти свирепо задвигались, тусклый яростный взгляд намертво приковался к лицу судьи.

— Я думаю, вы уже видели здесь и другие знакомые лица, кроме моего. Даже тех, кого вы знаете лишь понаслышке.

— Ах, вот что, — сказал Мазершед. — Ясно. Наконец-то я вас раскусил.

Судья, казалось, был полностью поглощен сигаретой.

— Вы и на них нацелились. Валяйте. Возможно, вам удастся выкачать из них больше такого, что вам по нутру. Возможно. Потому что вы, похоже, не столько хотите что-нибудь узнать, сколько получить новый повод для сомнений. Хорошо, вы получите их здесь более чем достаточно, от любого из них.

— То есть, вы уже…

И снова Мазершед выругался, грубо, свирепо.

— Конечно. От Ингерсолла. Пейна (выдающийся деятель американской революции) . Любого из этих ублюдков, на которых я убивал время, читая их книги. Уж лучше бы я загорал на солнышке.

— А, Ингерсолл. Разве он… — начал судья.

— Вон, полюбуйтесь, на скамейке, в парке. И, может быть, на той же скамейке вы найдете писаку, который стряпал дамские романчики. Если его еще нет, то он непременно скоро явится.

Судья подался вперед, опершись локтями на колени. В руках он держал незажженную сигарету.

— Итак, вы тоже смирились, — сказал он. Мужчина, которого Мазершед назвал Ингерсоллом, спокойно взглянул на его профиль. — С этим местом.

— А, — сказал тот. Он коротко, резко взмахнул рукой. — Смирился.

Судья не поднимал глаз.

— Вы приемлете это, да? Принимаете? — Он, казалось, целиком был поглощен сигаретой. — Если бы только я мог увидеть Его, поговорить с Ним. — Он медленно крутил сигарету между пальцами. — Возможно, именно Его я искал. Возможно, я искал Его все то время, когда читал ваши книги, и Вольтера, и Монтескье. Возможно. — Он медленно крутил сигарету. — Я верил в вас. В вашу искренность. Я говорил себе: если Истина может быть постигнута человеком, то этот человек будет среди тех, кто постигнет ее. Некогда — в те годы меня мучила тоска, подобная ноющей боли от старой раны, которая заставляет даже разумного человека ломать себе голову над чем угодно, над любым пустяком, — у меня были нелепые фантазии: вы первый будете смеяться над этим, как я сам смеялся потом; я думал, может быть, на пути в небытие есть дорожная станция, где на мгновение люди меньшего масштаба могли бы лицом к лицу встретиться с такими людьми, как вы, которым можно было бы поверить, из чьих уст можно было бы услышать: «Впереди надежда» или «Впереди пустота». Я говорил себе, что в этом случае я буду искать не Его, я буду искать Ингерсолла, или Пейна, или Вольтера. — Он уставился на сигарету. — Я жду вашего слова. Скажите мне то или другое. Я поверю.

Ингерсолл с минуту смотрел на судью. Потом сказал:

— Почему? Почему поверите?

Сигарета в пальцах судьи расползлась, он вновь осторожно скрутил ее, придерживая пальцами.

— Видите ли, у меня был сын. Последний представитель нашего рода. После смерти жены мы жили одни, двое мужчин в доме. Знаете ли, это был славный род. Я хотел, чтобы мой сын вырос мужественным, достойным его. У него был пони, на котором он все время катался. У меня есть фотография, там они оба; она служит мне закладкой. Часто, разглядывая фотографию или незаметно для них наблюдая, как они проезжают мимо окна библиотеки, я думал: Вот надежда моей жизни; о пони я думал: Какую ношу несешь ты бездумно, глупое животное. Однажды мне позвонили на службу. Кто-то увидел, как пони волочил за собой по дороге моего мальчика, запутавшегося в стремени. То ли пони лягнул его, то ли он, падая, ударился головой, я так и не узнал.

Он осторожно положил сигарету на скамейку рядом с собой и открыл портфель. Затем достал книгу.

— «Философский словарь» Вольтера, — сказал он. — Всегда ношу с собой книгу. Я книголюб. Так случилось, что моя жизнь была очень одинокой, может быть, потому, что я последний из моей семьи и, возможно, также и потому, что я республиканец, а служу в цитадели демократов. Я федеральный судья из Миссисипи. Отец моей жены был республиканцем. — И добавил торопливо — Я полагаю, что принципы республиканской партии стране всего пригоднее. Вы не поверите, но за последние пятнадцать лет моим единственным интеллектуальным собеседником был неистовый атеист, почти безграмотный, который не только презирал всякую логику и науку, но от которого, кроме всего прочего, еще и дурно пахло. Иногда, сидя с ним в моем кабинете влажными летними вечерами, я думал, что если, вернувшись к вере, он покончит со своим предубеждением против ванны, то мне простятся все мои грехи. — Он достал фотографию из книги и показал ее. — Это был мой сын.

Тот смотрел на фотографию, не двигаясь, не пытаясь ее взять. С коричневого потускневшего картона с серьезным и спокойным высокомерием смотрел мальчик лет десяти, сидящий верхом на пони.

— Он вообще все время ездил верхом. Даже в церковь (тогда я регулярно ходил в церковь. Я до сих пор хожу иногда, даже сейчас). Пришлось даже нанять слугу специально, чтобы… — Он задумчиво смотрел на фото. — После смерти его матери я больше не женился. А моя мать всегда хворала. Я мог выпросить у нее все, что угодно. Я мог уговорить ее отпустить меня босиком в сад под присмотром двух слуг, которые предупредили бы меня о приближении тетушек… Обычно я возвращался в дом, довольный собой, блистательно доказав свое мужество, но мое торжество продолжалось только до тех пор, пока я не входил в комнату, где она ждала меня. Я знал, что за каждую пылинку на моих ногах, за полученное мной удовольствие она будет платить мгновениями своей жизни. И мы, бывало, сидели в сумерках, как двое детей, она, держа мою руку и тихо плача, пока тетушки не входили в комнату с лампой.

— Ну, София. Опять плачешь. Скажи, в какую историю ты ему позволила втянуть себя на этот раз?

Она умерла, когда мне было четырнадцать; лишь к двадцати восьми я нашел себя и выбрал жену по своему вкусу; мне было тридцать семь, когда родился мой сын. — Он смотрел на фотографию, его глаза были полузакрыты, мешки под глазами испещрены бесчисленными морщинками, тонкими, как на гравюре. — Он все время ездил верхом. Это портрет их обоих, ведь они были неразлучны. Я имел обыкновение пользоваться этой фотографией как закладкой в фолиантах, где его и мою родословную можно проследить в наших американских анналах до десятого колена. И, по мере того, как непрочитанных страниц оставалось все меньше, у меня возникало чувство, будто я своими глазами вижу, как он во плоти скачет по длинной дороге, по которой уже странствовала его кровь, прежде чем она влилась в его жилы. — Судья по-прежнему держал в руке фотокарточку. Другой рукой он взял сигарету. Она совсем растрепалась; он приподнял ее немного, а потом застыл, будто не осмеливаясь поднести к губам. — Я жду вашего слова. Я поверю вам.

— Идите, ищите своего сына, — сказал тот. — Идите, ищите его.

На этот раз судья даже не шевельнулся. Держа фотографию и расползающуюся сигарету, он сидел неподвижно, казалось, вообще не дыша, в каком-то страшном оцепенении.

— И я найду? Я найду его?

Тот не отвечал. Тогда судья повернулся и посмотрел на него, сигарета совсем развалилась, и табак посыпался на вычищенные, блестящие ботинки.

— Это и есть ваше слово? Я сказал вам, что поверю.

Тот сидел, глядя под ноги, серый, неподвижный, почти бесплотный.

— Ступайте. Вы не можете оставить это так. Не можете.

По дорожке мимо них все время шли люди. Прошла женщина, неся ребенка и корзинку, молодая женщина в скромном, поношенном, но аккуратном чепце. Она повернула к мужчине, которого Мазершед назвал Ингерсоллом, свое простое, ясное, приветливое лицо и что-то сказала ему приятным, спокойным голосом. Потом она приветливо посмотрела на судью, в ее прямом взгляде не было самоуверенности, но не было и застенчивости, и прошла дальше.

— Ступайте. Вы не можете. Это невозможно.

Лицо его стало непроницаемым. По мере того, как он говорил, оно теряло всякое выражение.

— Невозможно, невозможно, — повторял он, будто в забытьи. — Невозможно.

— То есть, вы не можете сказать мне своего слова? Вы не знаете? Вы, даже вы не знаете? Вы, Роберт Ингерсолл? Роберт Ингерсолл?

Тот не шевельнулся.

— И это говорит мне Роберт Ингерсолл? В течение двадцати лет я преклонялся перед человеком, не более сильным, чем я сам.

Тот сказал, не поднимая глаз:

— Вы видели молодую женщину с ребенком, которая только что прошла мимо. Пойдите за ней. Вглядитесь в ее лицо.

— Молодая женщина. С ребе… — Судья посмотрел на него.

— Что же, понимаю. Я посмотрю на ребенка и увижу шрамы. Потом мне надо посмотреть в лицо женщины. И все? — Тот не отвечал. — Это ваш ответ? Ваше последнее слово?

Тот не шевельнулся. Верхняя губа судьи дрогнула. Резче обозначились мешки под глазами, казалось, отчаяние, тоска вспыхнули в последний раз, подобно угасающему пламени, и оставили на его лице последний отблеск в бледной гримасе, на мертвом оскале зубов. Он поднялся и спрятал фотографию обратно в портфель.

— И этот человек говорит, что был когда-то Робертом Ингерсоллом. — В его лице появилось выражение, которое можно было бы принять за улыбку, если бы не глаза. — Не испытания я искал. Я один из всех знаю, что ниспосланное нам испытание есть не что иное, как ложь, выдуманная людьми, чтобы оправдать перед собой и себе подобными собственную похоть и глупость. Не испытания я искал. — Зажав под мышкой палку и портфель, он свернул еще одну тонкую сигарету. — Я не знаю, кто вы, но не верю, что вы Роберт Ингерсолл. Мне не узнать истины, даже если это действительно вы. Во всяком случае, существует определенная безусловная закономерность, которую, справедлива она или нет, человек должен всегда иметь в виду, ибо только она одна позволит ему когда-нибуть умереть. Что я был, я есмь; что я есмь, я буду до тех пор, пока не наступит мгновение, когда меня не станет. И потом меня никогда не будет. Как это происходит? Non fui. Sum. Fui. Non sum (Меняне было. Я есмь. Я был. Меня нет (лат.)).

С так и не зажженной сигаретой в руке он хотел пройти дальше. Но вместо этого остановился и посмотрел вниз на ребенка. Тот сидел на дорожке у ног женщины, окруженный крошечными оловянными фигурками, одни стояли, другие лежали ничком. Опрокинутая и теперь пустая корзинка валялась рядом. Потом судья увидел, что фигурки были римские солдатики с различными увечьями — кто без головы, а кто без рук и без ног, — разбросанные кругом, одни уткнулись лицом в пыль, другие глядели в небо, воинственные, усталые, непостижимые, лежа на милосердной и непостижимой земле. Точно посередине каждой предплюсны ребенка был маленький шрам. На раскрытой ладони был третий шрам, а когда судья с насмешливым и спокойным недоумением посмотрел вниз, ребенок опрокинул стоявших солдатиков, и он увидел четвертый шрам. Ребенок заплакал.

— Ш-ш-ш-ш-ш, — сказала женщина. Она посмотрела на судью, затем опустилась на колени и расставила солдатиков. Ребенок плакал непрерывно, сильно, протяжно, неторопливо, бесстрастно, без слез. Его лицо было в полосах грязи.

— Посмотри! — сказала женщина. — Видишь? Вот и Пилат! Посмотри!

Ребенок умолк. Не плача, он сидел в пыли, глядя на солдатиков с таким же непостижимым выражением, как и у них, безразлично, сдержано, значительно. Женщина снова опрокинула солдатиков.

— Вот! — воскликнула она ласково. — Видишь?

Еще мгновение ребенок сидел тихо. Потом он начал плакать. Она взяла его на руки и села на скамейку, укачивая его и глядя на судью.

— Ну-ну, — повторяла она, — успокойся.

— Он болен? — спросил судья.

— О нет. Ему просто надоели игрушки, как это бывает у детей. — Она укачивала ребенка ласково и безмятежно. — Ну-ну, джентльмен на тебя смотрит.

Ребенок, не умолкая, плакал.

— А есть у него другие игрушки? — спросил судья.

— О да, конечно. Так много, что я не решаюсь ходить по дому в темноте. Но больше всего он любит своих солдатиков. Старый господин, который живет здесь уже давно и, как говорят, довольно богатый, подарил их ему. Старый господин с седыми усами и глазами навыкате, какие бывают у пожилых людей, слишком любящих поесть; я ему так и говорю. У него есть лакей, который носит его зонтик, пальто и плед, и он сидит с нами иногда больше часа, разговаривая и тяжело дыша. У него всегда с собой конфеты или еще что-нибудь сладкое.

Она посмотрела на ребенка, ее лицо было спокойно и задумчиво. Он плакал, не умолкая. Насмешливо, недоуменно смотрел судья на грязные, израненные ноги ребенка. Женщина подняла глаза и проследила за его взглядом.

— Вы смотрите на его шрамы и думаете, откуда они. Это сделали дети во время игры. Конечно, они не знали, что могут причинить ему боль. Я думаю, они удивились не меньше, чем он сам. Вы знаете, как ведут себя дети, когда им скучно.

— Да, — сказал судья. — У меня тоже был сын.

— У вас есть сын? Почему вы не взяли его с собой? Я уверена, что мой малыш был бы очень рад поиграть с ним в солдатиков.

Зубы судьи чуть блеснули.

— По-моему, он уже не в том возрасте, чтобы интересоваться игрушками. — Он достал из портфеля фотографию. — Это был мой сын.

Женщина взяла фотографию. Ребенок плакал упорно и громко.

— Да ведь это Говард. Вот тебе раз, мы же видим его каждый день. Он каждый день проезжает мимо. Иногда он останавливается и дает нам покататься. Я иду рядом и поддерживаю его. — добавила она, мельком взглянув на судью. Она показала карточку ребенку. — Посмотри! Видишь, это Говард на своем пони. Видишь?

Не переставая плакать, ребенок рассматривал фотографию, на его лице, измазанном грязью и слезами, было отрешенное и безразличное выражение, как будто одновременно он жил двумя непохожими, обособленными друг от друга жизнями. Она отдала карточку судье.

— По-видимому, вы его ищете.

— М-да, — произнес судья сквозь зубы.

Он осторожно положил фото в портфель, держа в пальцах незажженную сигарету. Женщина, подобрав юбку, подвинулась на скамейке, освобождая ему место.

— Не хотите ли присесть? Он обязательно проедет мимо.

— М-да, — пробормотал судья снова. Он посмотрел на нее с недоумением, затуманенным взором старого человека. — А, знаете, это похоже на правду. Вы говорите, он всегда ездит на одном и том же пони?

— Ну да.

Она смотрела на него серьезно, со спокойным удивлением.

— Сколько же, по-вашему, лет пони?

— Да как вам сказать… Они как раз подходят друг к другу.

— Значит, молоденький пони?

— Пожалуй… да. Да.

Она смотрела на него широко раскрытыми глазами.

— М-да, — снова произнес судья сквозь зубы.

Он осторожно закрыл портфель. Из кармана он достал полдоллара.

— Возможно, ему надоели солдатики. Возможно, это…

— Спасибо, — сказала она. Она и не взглянула на монету. — Ваше лицо так печально. Ну вот, когда вы думаете, что улыбаетесь, оно у вас еще печальнее. Вам нехорошо?

Она взглянула на протянутую руку. Она даже не попыталась взять монету.

— Он только потеряет ее. А монетка такая красивая и блестящая. Когда он подрастет и будет аккуратнее обращаться с мелкими предметами… Он ведь еще такой маленький.

— Понимаю, — сказал судья. — Ну, я думаю, мне пора…

— Подождите здесь с нами. Он всегда проезжает мимо. Здесь вы скорее увидите его.

— Так, — сказал судья. — На пони, на том же самом пони. Дело в том, что пони было бы сейчас тридцать лет. Этот пони умер у меня, когда ему было восемнадцать, шесть лет на нем уже никто не ездил. Это было двенадцать лет назад. Пожалуй мне лучше уйти.

Ему снова стало не по себе. Вдвойне не по себе — ведь теперь ему приходилось дюйм за дюймом пробивать себе дорогу в узком проходе против толпы, которая в тот раз двигалась вместе с ним.

— По крайней мере, я теперь знаю, куда иду, — думал он, проталкиваясь, в своей измятой шляпе, волоча за собой палку и портфель, — чего я, кажется, не знал раньше.

Но вот, наконец, он был свободен и, взглянув на часы на здании суда, чего он никогда не забывал делать, выходя из присутствия, он увидел, что у него есть время до ужина, пока соседи не увидят его шествующим мимо в свой час. «Я еще успею сходить на кладбище», — подумал он и, поглядев вниз в свежую, недавно вырытую яму, раздраженно выругался, потому что несколько комьев грязи упали или были брошены на соседнюю мраморную плиту. — «Черт бы побрал этого Петтигру, — сказал он. — Мог бы проследить за этим. Я же сказал ему, что хочу, чтобы две из них были расположены как можно ближе друг к другу, но уж…» Встав на колени, он попытался очистить плиту. Но у него хватило сил лишь соскрести грязь, залепившую надпись: «Говард Эллисон II. 3 апреля 1903 — 22 августа 1913» и таинственные готические буквы у подножия: «Auf Wiedersehen, мой мальчик». Он гладил, ласкал буквы, хотя они были очищены от грязи, его лицо было задумчивым, спокойным, он будто говорил человеку, которого Мазершед назвал Ингерсоллом: «Видите ли, если бы я мог поверить в то, что увижу его, смогу коснуться его снова, я бы не потерял его. А если бы я не потерял его, у меня никогда не было бы сына. Потому что я есмь в результате и вследствие утраты. Я не знаю, ни чем я был, ни чем буду. Но так как есть смерть, я знаю, что я есмь. И это и есть то бессмертие, которое доступно разуму и к которому должна стремиться плоть. Что-либо другое существует для простонародья, для черни, которая не может настолько любить сына, чтобы потерять его». Его лицо выражало недоумение и бесконечную усталость, он все еще водил рукой по равнодушным буквам, лишь слегка касаясь их. «Нет, я не нуждаюсь в этом. Лгать здесь, рядом с ним, невыносимо для меня. Между нами будет стена праха, и это такая же правда, как то, что он прах все эти двадцать лет. Но однажды я тоже стану прахом. И тогда, — он говорил теперь решительно, спокойно, торжественно, — кто сможет утверждать, будто для того, чтобы поддерживать огонь любви, обязательно нужны живая плоть и кровь?»

Было уже поздно. «Может быть, в это самое мгновение они переводят назад стрелки часов», — думал он, шагая вдоль улицы к своему дому. Сейчас должно было послышаться жужжание косилки, и тут, уже разозлившись на Джейка, он заметил перед воротами вереницу автомобилей, и вдруг он очень заторопился. Но не настолько, чтобы, увидев колымагу, которая стояла во главе кортежа, не разозлиться снова. «Черт бы побрал этого Петтигру! Я же сказал ему в присутствии свидетелей, когда подписывал свое завещание! Чтобы меня провезли по Джефферсону ногами вперед со скоростью сорок миль в час! Не мог уж найти для меня пару приличных лошадей. Ну, подожди, мы с тобой еще встретимся. Вот возьму и явлюсь тебе, как бы мне посоветовал Джейк».

Но он должен спешить. Он торопливо обогнул дом и вошел через черный ход, заметив при этом, что газон аккуратно подстрижен, будто это было сделано только сегодня. Затем он ощутил слабый запах цветов и услышал голоса; у него как раз оставалось время выскользнуть из пальто и пижамы и аккуратно повесить их в стенной шкаф, и пройти через холл, где пахло срезанными цветами и где стоял приглушенный шум голосов, и юркнуть в свою одежду. Ее недавно отгладили, и лицо его было выбрито. Тем не менее одежда была его собственной, и он сладостно отдавался старому, знакомому чувству, которое не мог изгладить никакой утюг, с таким же наслаждением, с каким вытягивал под одеялом в зимнюю ночь свое усталое тело.

«Да, — сказал он человеку, которого Мазершед назвал Ингерсоллом, — это самое прекрасное, что может быть, несмотря ни на что. Старый человек ни в чем не чувствует себя так уютно, как в своей собственной одежде: со своими старыми мыслями и убеждениями, со своими старыми руками и ногами, локтями, коленями и плечами, к которым он так привык».

И теперь с тихим, слабым, приглушенным, деликатным звуком ушел свет, и в какой-то исчезающий миг на него повеяло зловещим, мрачным запахом погубленных цветов; и тут он осознал, что монотонно бубнящий голос затих. «В моем собственном доме, — подумал он, ожидая, когда исчезнет запах цветов, — а я так и не заметил, ни кто говорил, ни когда это кончилось». Затем он услышал или почувствовал чинное шарканье ног вокруг него, и вот он уже лежал в надвинувшейся темноте, скрестив руки на груди, будто спал, как спят старые люди в ожидании последнего мгновения. И оно пришло. Он негромко произнес вслух, насмешливо, иронично, спокойно, как говорил каждую ночь, ложась спать в своей одинокой, мирной комнате, перед тем как дыхание оставило его тело, и он, казалось, быстро оглянулся, прежде чем войти во врата сна: «Господа присяжные, вы можете продолжать».


Читать далее

ПО ТУ СТОРОНУ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть