ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Онлайн чтение книги Солдатская награда
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Любовь и Смерть – входные и выходные врата мира. Как нерасторжимо опаяны они в нас! В юности они уводят нас из бренной плоти, в старости снова возвращают к бренному телу; одна раскармливает нас, другая убивает, в добычу червям. Но когда на зов плоти шли с большей готовностью, чем во время войн или голода, потопа или пожара?

Джонс, притаившись на другой стороне улицы, наконец увидел, что путь открыт.

(Впереди маршировал почетный караул добровольцев в военной форме, его вел младший лейтенант с тремя серебряными нашивками на рукаве, и трубач из бойскаутов, которого привел молодой баптистский священник, восторженный дервиш, служивший во время войны в Христианской Ассоциации Молодежи.) И тут, важный и жирный, как кот, Джонс прошел в чугунную калитку.

(Последняя машина медленно проползла по улице, разошлись случайные участники, которых привело сюда любопытство, – город должен был бы поставить памятник Дональду Мэгону со статуями Маргарет Пауэрс-Мэгон и Джо Гиллигена вместо кариатид, – разбежались шалуны-мальчишки, и черные и белые, среди которых был и маленький Роберт Сондерс, с завистью смотревший на мальчика-трубача.) По-кошачьи Джонс поднялся по ступенькам, вошел в обезлюдевший дом. Его желтые козлиные глаза опустели, когда он остановился, прислушиваясь. Потом неслышно стал пробираться на кухню.

(Процессия медленно проходила по площади. Сельские жители, приехавшие в город по торговым делам, равнодушно оборачивались вслед; купец, врач и нотариус подошли к своим окнам; отцы города дремлющие во дворе суда, успешно преодолевшие зовы плоти и дошедшие до той точки, когда Смерть начинает приглядываться к ним, а не они – к Смерти, просыпались, глазели и снова засыпали. Процессии свернула меж конями и мулами, привязанными к фургонам, двинулась по улице среди облезлых негритянских лавчонок и мастерских; у одной из них стоял Люш, вытянувшись и отдавая честь, когда они проходили.

«Кого это, Люш?» – «Мист Дональд Мэгон». – «Ох, господи Исусе, все там будем когда-нибудь. Все дороги ведут на кладбище».) Эмми сидела у кухонного стола, вжав голову в жесткие локти, запустив пальцы в волосы. Она сама не знала, долго ли она так сидела, но слышала, как они неловко выносили его из дома, и заткнула уши, чтобы не слышать. Но, даже несмотря на закрытые уши, ей казалось, что слышны все эти страшные, нелепые, неуклюжие, совершенно ненужные звуки: приглушенное шарканье робких шагов, глухой стук дерева о дерево, за ними – улетучивающийся, невыносимо циничный запах вянущих цветов, словно сами цветы, прослышав про смерть, потеряли свою непорочность. И ей казалось, что она слышит всю мучительную церемонию выноса человеческих останков. Поэтому она не слыхала, как подошла миссис Мэгон, пока та не коснулась ее плеча. («Я бы его вылечила! Дали бы мне только обвенчаться с ним вместо нее!») От прикосновения Эмми подняла искаженное, опухшее лицо, опухшее оттого, что она не могла плакать. («Хоть бы заплакать. Ты красивей меня, волосы черные, губы накрашены. Оттого так и вышло».)

– Пойдем, Эмми! – сказала миссис Мэгон.

– Оставьте меня! Уходите! – крикнула она сердито. – Вы его убили, теперь сами и хороните!

– Он, наверно, хотел бы, чтобы ты пришла, – мягко сказала та.

– Уходите! Оставьте меня, слышите! – Она уронила голову на стол, стукнувшись лбом.

В кухне настала тишина, только часы стучали. Жизнь. Смерть. Жизнь. Смерть. Жизнь. Смерть. На веки веков. («Хоть бы заплакать».) Она слышала пыльную возню воробьев; ей казалось, что она видит, как тени, удлиняясь, ложатся на траву. «Скоро ночь», – подумала она, вспоминая ту ночь, давным-давно, в тот последний раз, когда она видела Дональда, своего Дональда, – не этого! – и он сказал: «Иди ко мне, Эмми», – и она пошла к нему. Ее Дональд умер давно, давным-давно… Часы стучали. Жизнь. Смерть. Жизнь. Смерть. В груди у нее что-то смерзлось, как посудная мочалка зимой.

(Процессия прошла под аркой с выгнутыми железными буквами. «Покойся с миром» – повторяли отлитые из металла слова: на всех кладбищах у нас – одинаковые надписи. И дальше – туда, где солнечные лучи полосами проходят сквозь кедры и спокойные голуби глухо и равнодушно воркуют над могилами.)

– Уходите! – повторила Эмми, когда кто-то снова дотронулся до ее плеча, думая, что ей все это приснилось. «Да, это сон!» – подумала она, и что-то в груди, смерзшееся, как мочалка, вдруг растопилось, превращаясь в слезы, к невероятному ее облегчению. Над ней стоял Джонс, но ей было все равно, кто тут, и, захлебываясь от слез, она повернулась, прижалась к нему.

(«Я есмь воскресение и жизнь, глаголет господь).

Желтые глаза Джонса обволокли ее, как янтарь; он смотрел на выгоревшую копну волос, на выпуклость бедра, отчетливо обрисованную поворотом тела.

(«Верующий в меня если и умрет, оживет…» « – От Иоанна, гл. 11) «О черт, да когда же она перестанет плакать? Сначала проплакала мне все коленки, теперь весь пиджак мокрый. Нет, теперь-то она мне все высушит-выгладит, будьте спокойны!»

(«…Оживет. И всякий, живущий и верующий в меня, не умрет вовеки».) Рыдания Эмми стихли; она ничего не чувствовала, кроме тепла, томной слабости и пустоты, даже когда Джонс поднял ее лицо и поцеловал ее.

– Пойдем, Эмми! – сказал он, приподымая ее.

Она послушно встала, опираясь на него, в тепле, в пустоте, и он повел ее через дом, вверх по лестнице, в ее комнату. За окном день вдруг затуманился дождем – он начался без предупреждения, без трепета знамен и трубных звуков.

(Солнце скрылось, его убрали торопливо, как расписку ростовщика, и голуби замолчали или разлетелись. Маленький бойскаут, присланный баптистским дервишем, поднял горн к губам, трубя отбой.)

2

– Эй, Боб! – позвал знакомый голос. Это был мальчик из его компании. – Пошли к Миллерам. Там в мяч играют.

Роберт посмотрел на приятеля, не отвечая, и выражение лица у него было такое странное, что тот сказал:

– Чего это ты такой чудной? Заболел, что ли?

– А чего я буду играть в мяч, раз мне неохота?! – вдруг крикнул Роберт с неожиданной горячностью и прошел мимо.

Мальчишка посмотрел ему вслед, разинув рот, потом тоже повернулся и пошел, но раза два останавливался и смотрел вслед своему дружку, который вдруг повел себя так странно и непонятно. Потом побежал, на ходу весело крича, и забыл о его существовании.

Каким странным казалось все вокруг! Улица, знакомые деревья… Неужто это его дом, где живут его родители, где жила сестра, дом, где он ест и спит, тепло укутанный, в безопасности, в спокойствии, где темнота такая добрая, такая ласковая для сна? Он поднялся по ступенькам, вошел – ему так хотелось увидеть маму. Ну, конечно, мамы нет, она еще не вернулась оттуда… Вдруг он опрометью бросился через прихожую на голос, тихонько мурлыкавший мирную песенку. Вот его друг, она надежная, как гора, в синеющем ситце, под которым плавно, как волна за плотом, колыхались слоновьи бедра, когда она переходила от стола к плите.

Нянька оборвала мягкую мелодичную песню:

– Господи помилуй, крошечка, да что с тобой?

Но он и сам не знал, что с ним. В приступе безудержного горя он прижался к широким надежным складкам ее платья, пока она вытирала полотенцем сладкое тесто с рук. Подняв мальчика, она села на стул с высокой прямой спинкой и стала укачивать его, как маленького, прижав к огромной, словно воздушный шар, груди, пока не утихли судорожные всхлипывания.

За окном день вдруг затуманился дождем – он начался без предупреждения, без трепета знамен и трубных звуков.

3

Но в этом дожде не было резкости. Он был серый и спокойный, как благословение. Даже птицы не смолкали, а сквозь редеющий запал уже влажно и настойчиво проступало золото заката.

Ректор, с обнаженной головой, не замечая дождя и капели с деревьев, медленно шагал рядом с невесткой через лужайку к дому, и они вместе поднялись по ступенькам, прошли под тусклым, непромытым фонарем над дверью. В прихожей он остановился, капли воды, бежавшие по лицу, с легким шумом стекали по его платью. Она взяла его под руку, повела в кабинет, к его креслу. Он послушно сел, и она, вынув платок из его нагрудного кармана, вытерла капли дождя с висков и щек. Он покорно терпел, ища свою трубку.

Она смотрела, как он просыпает табак по всему столу, пытаясь набить трубку, потом спокойно отняла ее.

– Попробуйте лучше мою! – сказала она и, вынув сигарету из кармашка жакета, сунула ему в рот. – Вы их никогда не курили? – спросила она.

– Спасибо, спасибо! Но научиться никогда не поздно, а?

Она зажгла ему сигарету, потом быстро принесла стакан из буфета. Стаз на колени у шкафа, она выдвигала ящик за ящиком, пока не нашла бутылку виски. А он, казалось, забыл о ее присутствии, пока она не подала ему в руки стакан.

Он поднял на нее глаза в бездонной, благодарной тоске, и она вдруг присела на ручку кресла и притянула его голову к себе. Нетронутый стакан так и остался в его руке, от медленно тлеющей сигареты подымалась ровная, тонкая струйка дыма; а вскоре и дождь прошел и капель с крыши как бы дополняла освеженную тишину, отмеряя, отсчитывая ее; солнце, прорвавшись на западе перед закатом, в последний раз взглянуло на землю.

– Значит, не останетесь? – сказал он наконец, повторяя ее невысказанное решение.

– Нет, – сказала она, не отнимая рук.

4

Эмми спускалась по холму, где метались светляки. Внизу, по деревьями, незримо темнела вода, и Эмми шла медленно, чувствуя, как высокая влажная трава хлещет ее по коленям, по промокшей юбке.

Не останавливаясь, она дошла до деревьев, и они поплыли над ней, как темные корабли, разрезая полный звезд небесный поток, смыкавшийся над ними без единой волны. Затон темнел гуще, чем сама темнота: небо и деревья – над ним, деревья и небо – внизу. Эмми опустилась на сырую землю, видя сквозь деревья, как луна постепенно светлеет в темнеющем небе. Какой-то пес тоже увидел луну и завыл: мягкий, долгий звук без запинки скользнул по холмам в тишину и вес же как будто окутал ее, словно отзвук далекой тоски.

Стволы деревьев в отсветах луны, полосы лунного света на воде… Ей почти что мерещился он, там, у пруда, и она сама-с ним рядом; глядя в воду, она почти что видела, как они вдвоем – ловкие, быстрые, нагие – плывут, сверкая под луной.

Она почувствовала, как земля ударила ее сквозь платье, по ногам, по животу, по локтям… Снова завыла собака, безнадежно, горестно, все затихая, затихая… Потом Эмми медленно встала, чувствуя, как промокла ее одежда, думая, как далеко идти домой. А завтра стирка.

5

– Вот проклятье! – оказала миссис Мэгон, глядя доску с расписанием поездов.

Гиллиген, поставив ее элегантные кожаные чемоданы у стенки вокзала, коротко спросил:

– Опоздали?

– На полчаса. Вот уж не везет!

– Что ж, ничего не поделаешь. Вернемся, что ли, подождем дома?

– Нет, не надо. Не люблю затянутых отъездов. Возьмите мне, пожалуйста, билет.

Она подала ему кошелек и, встав на цыпочки, чтобы лучше видеть свое отражение в оконном стекле, ловко и умело поправила шляпку. Потом прошлась по платформе, к восхищению тех случайных зевак, которые всегда скопляются на любом полустанке во всех Соединенных Штатах. А европейцы до сих пор находятся под ложным впечатлением, будто мы всю жизнь только и делаем, что работаем!

Принятое решение само по себе уже дает свободу: даже не надо ждать, пока оно будет выполнено. За долгие месяцы она впервые почувствовала себя свободнее, спокойнее внутренне, чем до сих пор. «Нет, не буду ни о чем думать, – решила она. – Лучше всего просто быть свободной, не пытаться осознать, что это значит. Все осознанное вызывает какие-то сравнения, связывает тебя противопоставлениями. Надо жить мечтой, не достигая ее, иначе приходит пресыщение. Или тоска. Не знаю: что хуже? Вот доктор Мэгон. Его мечта погибла, воскресла и снова погибла. Наверно, многим это покажется странным. А Дональд, с его шрамом, с парализованной рукой, лежит спокойно в теплой земле, в тепле, в темноте, и шрам у него не болит, и рука ему не нужна. И никаких снов! А тем, с кем он опит рядом, все равно, какое у него лицо. Per ardua ad astrus… А Джонс? Что видит он во сне?»

– Надеюсь, что кошмары, – сказала она сердито, и какой-то тип, без воротничка, сплюнул табачную жвачку и с интересом опросил:

– Мэм?

Пришел Гиллиген с билетом.

– Славный вы человек, Джо! – оказала она, беря кошелек.

Он не ответил на ее благодарность:

– Пойдем, прогуляемся малость.

– А можно тут оставить чемоданы, как, по-вашему?

– Конечно. – Он огляделся, потом кивнул мальчику негру, который каким-то чудом ухитрился опереться спиной о стальной трос, идущий под углом от телеграфного столба. – Эй, сынок!

Негр сказал: «Сэр?», но не двинулся с места.

– Встань, малый! С тобой белый человек разговаривает! – сказал его спутник, присевший на корточки у стены.

Мальчик встал, и монетка дугой полетела к нему из руки Гиллигена.

– Пригляди за теми чемоданами, пока я вернусь. Ладно?

– Ладно, капитан! – Мальчик вразвалку подошел к чемоданам и спокойно застыл около них. И сразу заснул стоя, как засыпает лошадь.

– Фу, черт, делают, что им велишь, а сам чувствуешь себя каким-то… каким-то…

– Невзрослым, да? – подсказала она.

– Вот именно. Будто ты мальчишка, щенок, а они за тобой должны присматривать, даже если точно не знаешь, что тебе от них нужно.

– Смешной вы, Джо. И ужасно славный. Просто жаль, что зря пропадаете!

Ее профиль был отчетливо виден, бледный на фоне какой-то темной открытой двери.

– Могу дать вам возможность сделать так, чтоб я зря не пропадал!

– Пойдем погуляем. – Она взяла его под руку и медленно пошла вдоль путей, чувствуя, как все смотрят на ее ноги.

Стальные рельсы убегали, сужаясь, и заворачивали за деревья. Если бы видеть их как можно дальше, даже еще дальше, чем можно видеть…

– Ну, что? – спросил Гиллиген, хмуро шагая рядом с ней.

– Посмотрите, какая весна, Джо. Взгляните на деревья: уже лето подходит, Джо.

– Да, уже лето подходит. Занятно, правда? Меня всегда как-то удивляет: посмотришь – все идет своим чередом, помимо нас. Наверно, старушка-природа все делает оптом, ее ничем не удивишь, уж не говоря о том, что ей дела нет – такие мы, как хотим быть, или не такие.

Держась за его руку, она шла по рельсу.

– А какими мы, по-вашему, должны быть, Джо?

– Не знаю каким… какой вы себя считаете, и не знаю, каким я себе кажусь, но одно мне известно: мы с вами хотели помочь природе исправить злое дело, и нам не повезло.

В плоских чашечках листьев лежала капля солнца, и деревья словно горели прохладным пламенем заката. Деревянный мостик шел через ручей, тропинка подымалась в гору.

– Давайте посидим на перилах, – предложила она, подводя его к мостику. И, прежде чем он успел подсадить ее, она повернулась спиной к перилам и легко поднялась на мускулах рук. Она зацепилась носками за нижнюю перекладину перил, и он сел рядом с ней. Давайте покурим.

Она вытащила пачку из сумочки, и он взял сигарету, чиркнул, спичкой.

– А кому повезло во всей этой истории? – спросила она.

– Лейтенанту.

– Неправда. Это в браке ты можешь быть счастливым или несчастным. А в смерти ты ни то, ни другое: ты ничто,

– Это верно. Ему теперь не надо думать, счастлив он или нет… А вот падре повезло.

– В чем?

– Ну, если у человека несчастье, а потом это несчастье проходит – значит, повезло. Разве не так?

– Не знаю. Что-то вы слишком сложно думаете, Джо.

– А та девушка? Говорят, у ее теперешнего парня денег куча, а мозгов чуть. Значит, ей тоже повезло.

– Думаете, она довольна? – (Гиллиген внимательно посмотрел на нее и ничего не ответил.) – Подумайте, сколько удовольствия она получила бы сейчас: овдоветь такой молодой – как романтично! Уверена, что она сейчас клянет свою судьбу.

Он с восхищением посмотрел на нее.

– Мне всегда хотелось быть ястребом, – сказал он, – но теперь, пожалуй, мне хочется стать женщиной.

– Господи Боже, Джо! Что за фантазия!

– Ну, а теперь, раз вы уже записались в эти самые сивиллы[26]Сивиллы – легендарные прорицательницы, упоминаемые античными авторами., расскажите мне про этого франта, про Джонса. Ему-то определенно повезло.

– В чем повезло?

– Ну, как же! Добился чего хотел.

– Но не тех женщин, которых добивался.

– Да, не совсем. Ну, конечно, ему всех не добиться, мало ли чего он хочет. По-моему, он два раза обжегся. Но ему это ничуть не мешает. Выходит, он – счастливчик. – (Их сигареты двойной дугой упали в ручей, зашипели.) – Должно быть, нахальством тоже можно многого добиться от женщин.

– Вы хотите сказать – как и тупостью?

– Вовсе нет. Какая там тупость. Вот я действительно не могу добиться той, кого хочу, по своей тупости.

Она положила руку ему на плечо.

– Вы совсем не тупой, Джо. Но и смелости в вас нет.

– Нет есть. Разве вы можете себе представить, что я стану с кем-то считаться, если захочу чего-нибудь?

– Но я и не представляю себе, что вы можете как-то поступить, не считаясь с другими людьми, Джо.

Он обиделся и равнодушно сказал:

– Конечно, воля ваша, думайте как хотите. Знаю, я не такой смелый, как тот малый, из анекдота. Помните? Пристал к женщине на улице, а ее муж заступился, сшиб его с ног. Он встает, очищает грязь, а тут какой-то посторонний и говорит: «Господи помилуй, и часто вас так колотят?» А этот тип отвечает: «А как же, конечно, бывает, но уж зато, когда дело выгорит!..»

Видно, он считал, что ему судьба быть битым, – прибавил он с прежней насмешливой улыбкой.

Она рассмеялась. Потом сказала:

– А почему бы и вам не попробовать, Джо?

Он смотрел на нее долго, спокойно. Она смело встретила его взгляд, и, соскочив с перил, он повернулся к ней, обнял ее одной рукой.

– Что это значит, Маргарет?

Она не ответила, и он, приподняв ее, снял с перил. Она положила руки ему на плечи.

– Нет, для вас это ничего не значит, – сказал он ей тихо и чуть коснулся губами ее губ. Рука его опустилась.

– Не так, Джо.

– Как – не так? – недоуменно спросил он. В ответ она притянула его к себе и поцеловала, медленно и жарко. Но они уже поняли, что, несмотря на все, они друг другу чужие. Он поторопился прервать неловкое молчание: – Значит ли это, что вы согласны?

– Нет, Джо, не могу! – ответила она спокойно, не отводя его рук.

– Но почему, Маргарет? Вы никогда не говорили мне – почему?

Он видел ее молчаливый профиль на прошитой закатом листве.

– Если бы я так хорошо к вам не относилась, я бы не стала объяснять. Но у вас такая фамилия, Джо. Не могу я выйти замуж за человека по фамилии Гиллиген.

Он обиделся всерьез.

– Извините, – тупо сказал он. Она прижалась щекой к его щеке. На вершине холма стволы деревьев стояли, как решетка у камина, за ними медленно дотлевали угли заката. – Фамилию и переменить можно, – сказал он. В вечерней тишине послышался долгий гудок. – Ваш поезд подходит, – сказал он.

Она слегка отклонилась от него, чтобы разглядеть его лицо.

– Джо, простите меня. Я пошутила…

– Ладно, ладно, – перебил он и с неловкой лаской погладил ее по плечу.

– Пойдемте, пора!

Паровоз, чернея, показался за поворотом, увенчанный дымом, низкорослый, зловещий, словно рыцарь в перистом шлеме, становясь все больше, но как будто не двигаясь. И все же он двигался, с грохотом ворвался на станцию в назначенное время, и крошечный вершитель его судеб показался в окошке, как жалкий придаток, весь грязный, в больших очках. Поезд, гремя, остановился, на перрон высыпали носильщики в белых куртках.

Она снова обняла его, к удовольствию всех зевак.

– Джо, я вправду пошутила. Но разве вы не понимаете? Я два раза была замужем – и оба раза случилось несчастье. У меня просто духу не хватит еще раз рисковать. Но если бы я только посмела выйти замуж, то, конечно, за вас – и вы это знаете. Поцелуйте меня, Джо! – (Он выполнил ее просьбу.) – Храни вас Бог, милый. Если бы я за вас вышла, вы бы умерли через год, Джо. Все мои мужья умирают, вы же знаете.

– Я бы рискнул, – сказал он.

– А я нет. Слишком я молода, чтобы хоронить трех мужей.

С поезда сходили пассажиры, проходили мимо, другие садились в вагоны. Над всем, как обязательный аккомпанемент, звучали голоса зазывавших публику шоферов.

– Джо, неужели вам действительно так грустно, что я уезжаю? – (Он в недоумении посмотрел на нее.) – Джо! – воскликнула она, и тут мимо них прошла группа людей.

Это были мистер Джордж Фарр с супругой. Они увидели несчастное лицо Сесили, когда она, такая грациозная и хрупкая, со слезами растаяла в объятиях отца. А за ней стоял мистер Джордж Фарр, мрачный, как туча: его не желали замечать.

– Что я вам говорила? – сказала миссис Мэгон, сжимая руку Гиллигена.

– Да, вы были правы, – ответил он, поглощенный своим горем. – Ну и медовый месяц выпал бедняге!

Вновь прибывшие ушли за вокзал, и она снова посмотрела на Гиллигена.

– Поедем со мной, Джо!

– Венчаться? – спросил он с воскресающей надеждой.

– Нет, вот так, как есть. Тогда, если надоест, можно будет просто пожелать друг другу счастья и разойтись. – (Он с ужасом посмотрел на нее.) – Черт побери вашу пресвитерианскую добродетель, Джо! Теперь вы будете думать, что я распутная женщина.

– Нет, мэм, не буду. Но так поступить я не могу!

– Почему?

– Не знаю. Не могу – и все…

– Но какая же разница?

– Да никакой, если б мне нужно было только ваше тело. А мне… а мне нужно…

– Что вам нужно, Джо?

– О черт… Пошли, пора садиться.

– Значит, едете со мной?

– Вы отлично знаете, что нет. Вы же знали, что этого не будет, когда говорили.

Он поднял ее чемоданы. Но тут же носильщик ловко отнял их, и он только проводил ее в вагон. Она села на зеленый бархатный диванчик, и он, неловко сняв шляпу, протянул ей руку:

– Что ж, прощайте!

Ее лицо, бледное, спокойное, под маленькой, черной с белым, шапочкой, безукоризненный воротничок платья… Она не посмотрела на протянутую руку.

– Взгляните на меня, Джо. Разве я когда-нибудь лгала вам?

– Нет, – признал он.

– Неужели вы не видите, что я и сейчас не лгу? Я сказала правду. Садитесь.

– Нет, нет. Так я не могу. И вы знаете, что не могу.

– Да, знаю. Значит, и соблазнить вас мне не удалось, Джо. Простите меня. Хотелось сделать вас счастливым хоть на короткое время, если только я смогла бы. Но, наверно, не судьба!

Она подняла к нему лицо, он поцеловал ее.

– Прощайте!

– Прощайте, Джо!

«А почему бы и нет? – подумал он, когда под ногами хрустнул гравий. – Почему бы не добиться ее хотя бы так? Будет время ее уговорить, может быть, даже прежде, чем мы доедем до Атланты». Он повернул, вскочил в вагон. Времени оставалось мало, и, увидев, что ее место пустует, он побежал по вагону, все больше волнуясь. Но в соседнем вагоне ее тоже не было.

«Забыл я, что ли, в каком она вагоне?» – подумал он. Нет, вот тут он ее и оставил: вон, против окна, все еще стоит, не двигаясь, тот негритянский мальчик. Он побежал назад, к ее месту. Да, вот и ее чемоданы. Он пробежал, натыкаясь на пассажиров, по всему поезду. Ее нигде не было.

«Значит, передумала, пошла меня искать», – подумал он, измученный напрасными поисками. Он открыл двери с площадки и соскочил, когда поезд уже тронулся. Не обращая внимания на глазеющих зевак, он помчался в зал ожидания. Там было пусто, на платформе тоже ее не было, и в отчаянии он побежал к набиравшему скорость поезду.

«Она же там!» – с яростью подумал он, кляня себя за то, что не подождал в вагоне, пока она вернется. Поезд уже шел слишком быстро, все двери на площадках были заперты. Плавно прошел последний вагон, и на задней площадке он увидел ее – она вышла туда, чтобы еще раз увидеть его, а он и не подумал искать ее там!

– Маргарет! – крикнул он вслед надменному стальному чудищу и побежал по рельсам, тщетно пытаясь догнать поезд, видя, как он спокойно удаляется. -

Маргарет! – крикнул он опять, протягивая к ней руки, под шумное одобрение зевак.

– Наддай, наддай, мистер! – посоветовал чей-то голос.

– Ставлю десять против одного, что поезд обгонит! – сказал второй, но пари никто не принял.

Наконец он остановился, плача настоящими слезами от гнева и отчаяния, видя, как ее фигура, в прямом черном платье, с белым воротничком и манжетами, становится все меньше и меньше, удаляясь вместе с поездом, который насмешливо свистнул на прощание и, словно в издевку, выпустил струю пара, уходя по двойной дорожке рельсов вон из его жизни.

Наконец он перешел рельсы под прямым углом и перелез через проволочную ограду прямо в лесок, где весна, загрустив о лете, нежно клонилась к ночи, хотя лето еще не пришло за ней.

6

Глубоко в чаще, где медленно таял вечер, малиновка пропела четыре нотки, текучие, изменчивые. «Как ее рот», – подумал он, чувствуя, что жаркая боль остывает в нем вместе с остывающим закатом. Неширокий ручей деловито бормотал что-то, похожее на заклинание; побеги молодой ольхи, выстроившись в ряд, гляделись в него, как Нарцисс. Спугнутая малиновка робким коричневым комочком порхнула глубже в чащу и снова запела. Вокруг его головы кружились москиты, он их не отгонял: ему словно становилось легче от их острых укусов. Как-то отвлекает мысли.

«Я бы мог ей помочь. Я мог бы помочь ей забыть все обиды, всю боль, так забыть, чтобы, напомнив про то, что болело, она спросила бы: «Неужели то была я?» Если б я только мог сказать ей про это! Да вот никак не мог придумать, что сказать. Даже у меня, у такого болтуна, слов не хватило!..»

Он бесцельно шел вдоль ручья. Вскоре поток ушел в лиловую тень, под ивы, и Джо услышал, как вода зашумела громче. Раздвинув ветви, он увидел старую мельничную запруду и маленькое озерцо, спокойно отражавшее спокойное небо и темные деревья на том берегу. Джо увидал на земле слабый блеск рыбьей чешуи и мужскую спину.

– Потеряли что? – спросил он, глядя, как разбегаются круги от погруженной по плечо руки рыбака. Тот поднялся, стоя на коленях, оперся руками в землю и посмотрел через плечо.

– Табак обронил, – ответил он равнодушно-тягучим голосом. – У вас, случаем, при себе нет?

– Сигарета годится? Это есть! – Гиллиген протянул пачку, и тот, присев на корточки, вытащил сигаретку.

– Вот спасибо. Надо же человеку изредка табачком побаловаться, верно?

– Человеку многим надо изредка побаловаться, так уж на свете повелось.

Тот фыркнул, не совсем понимая, но подозревая намек на женщин:

– Ну, этого у меня тут нету, но замена найдется! – Он встал, поджарый, как гончая, и вытащил из густого ивняка кувшин. С неуклюжей вежливостью он протянул его Гиллигену. – Всегда прихватываю с собой на рыбалку, – объяснил он. – Как глотнешь – так будто и рыба клюет лучше, и комар кусает меньше.

Гиллиген неловко обхватил кувшин.

– Как же из него пить, черт возьми?

– Погоди, давай покажу! – сказал хозяин, беря посудину.

Просунув большой палец сквозь ручку, он плавным движением поднял кувшин почти на уровень плеча, вытянув шею так, чтобы отверстие горлышка попало ему в рот. Гиллиген видел, как мерно движется его кадык на фоне бледного неба. Тот опустил кувшин, вытер рот тыльной стороной руки.

– Вот как ее пьют, – сказал он, передавая кувшин Гиллигену.

Гиллиген попробовал не совсем удачно, чувствуя, как холодная влага течет по подбородку, льется на рубашку. Но горло обожгло, как огнем: казалось, что в желудке что-то приятно взорвалось. Он опустил кувшин, закашлявшись.

– Да что это такое, черт меня дери?

Рыбак хрипло засмеялся и хлопнул себя по ляжкам.

– Никогда не пил пшеничной, что ли? Ну как она в нутре? Небось лучше, чем снаружи?

Гиллиген охотно подтвердил. Он чувствовал каждый нерв, как проволочку в электрической лампе, больше он ничего не испытывал. Потом стало жарко, весело. Он снова поднял кувшин – на этот раз дело пошло лучше.

«Завтра поеду в Атланту, найду ее, захвачу, пока она не уехала дальше,

– обещал он себе. – Я ее найду: не может же она весь век от меня уходить». Рыбак снова выпил. Гиллиген закурил сигарету. Он тоже ощутил свободу, почувствовал себя хозяином своей судьбы. «Завтра поеду в Атланту, найду ее, заставлю выйти за меня замуж, – повторял он. – И зачем я ее отпустил?.. А почему не поехать сегодня? Ну, конечно, надо ехать сегодня. Я ее найду.

Знаю, что найду. В Нью-Йорке и то найду. Как это я раньше не подумал? – Он не чувствовал ни рук, ни ног, сигарета выпала из бесчувственных пальцев, и, пытаясь поймать маленький огонек, он пошатнулся, чувствуя, что не владеет своим телом. – Черт, да ведь я вовсе не пьян», – подумал он. Но ему пришлось сознаться себе, что он здорово пьян.

– Слушай, да что это за зелье? Я на ногах не держусь.

Рыбак хохотнул, страшно польщенный:

– Сильна, а? Сам гоню. Очень хороша! Ничего, привыкнешь. Глотни еще! – И выпил сам, истово, как воду.

– Черта с два! Хватит! Мне в город идти!

– Ну, глоточек! На дорожку. Лучше дойдешь!

«Если я от двух глотков так повеселел, то от третьего наверняка взвою»,

– подумал он. Но его приятель не отставал, и он снова хлебнул из кувшина.

– Теперь пошли, – сказал он, передавая кувшин.

Рыбак, неся «ее» под мышкой, обошел пруд. Гиллиген, спотыкаясь, брел за ним, меж корневищами кипарисов, оступаясь иногда в грязь. Вскоре он стал лучше справляться со своим телом, и они вышли сквозь просвет в ивах на дорогу, прорезанную в красном песчаном грунте.

– Ну вот, приятель. Держись дороги, тут и мили не будет.

– Ладно. Спасибо большое. Да, ничего зелье, просто вырви-глаз!

– Верно, сильна, – согласился тот.

– Ну, доброй ночи! – Гиллиген протянул руку, и тот взял ее вежливо и осторожно и только раз встряхнул.

– Ну, побереги себя!

– Постараюсь! – обещал Гиллиген.

Тощая, измотанная малярией фигура исчезла за ивами. Дорога, прорытая в поле, молчаливо и пусто вилась перед ним, восток светлел настойчивым обещанием лунного света. Он шел по пыли, между темными деревьями, пролитыми, как чернила, на светлую страницу неба, и скоро луна стала не только обещанием. Он увидел, как от краев ее диска стали острее верхушки деревьев, потом выплыл весь диск, невозмутимый, гладкий, как блюдце. Ночные пичужки, как затерянные монеты, мелькали в листве; одна неловко шарахнулась в пыли из-под самых его ног. Виски испарялось в одиночестве, и вскоре отошедшая на время тоска снова вернулась на место.

Пройдя под скрещенными, как у скелета руки, стрелками, он пересек железнодорожные пути и вышел на улочку меж негритянских хижин. В хижинах не было света, однако оттуда доносился мягкий, беспричинный смех, протяжные ровные голоса звучали бодро, но все же в них таилась вся горечь, какой издревле дышали и жили здесь.

При луне, в страстной дрожи весны и плоти, среди выбеленных хижин, оклеенных внутри газетами, языческим гимном звучал заимствованный у белых псалом, как заимствована их одежда, приглушенно и мощно, в неведении собственной силы:

Неси меня в небесные чертоги…

Трое юношей прошли мимо, шаркая в пыли, словно передразнивая свои тени на пыльной дороге, остро запахло потом долгого рабочего дня.

Недолго гулять.

Гляди, узнает мать, она тебе покажет, как дома не бывать!

Он шагал, подставляя лицо луне, видя, как часы под куполом суда, будто благосклонный идол, темнели на небе, взирая на город всеми четырьмя циферблатами. Он прошел мимо других хижин, где из двери в дверь перекликались мягкие, грудные голоса. Собака завыла на луну отчетливо и грустно, и чей-то тихий голос ласково обругал ее.

…Неси меня в чертоги

Отца Небесного, там дом мой.

И Спаситель за мной придет, я знаю…

Церковь высилась черной тенью с серебряной крышей, и Гиллиген прошел по лужайке под санными стенами, увитыми плющом. Пересмешник, который жил в магнолии, вдруг нарушил тишину; что-то бесформенное, перебираясь с карниза на карниз, ползло по стене дома, освещенного луной. «Что за черт?» – подумал Гиллиген, когда тень остановилась под окном у Эмми.

Быстро и бесшумно он перескочил через клумбы. Сразу ему подвернулась удобная водосточная труба, и Джонс даже не услышал, как Гиллиген почти добрался до окна, за которое тот цеплялся. Они с вызовом посмотрели друг на друга: один цеплялся за подоконник, другой – за водосточную трубу.

– Что это вы тут затеяли?

– А вот взберетесь повыше – я вам покажу, – оскалил желтые зубы Джонс.

– Ну-ка, слезай оттуда!

– Ага, будь я проклят, опять этот рыцарь, защитник дам! А мы-то все надеялись, что вы сбежали с этой черной женщиной!

– Сами слезете или мне подняться и сбросить вас к черту?

– Не знаю, кому первому лезть!

Вместо ответа Гиллиген подтянулся и схватился за подоконник. Джонс уцепился крепче и попытался было лягнуть его в лицо, но Гиллиген схватил его за ногу, выпустив трубу. Один миг оба раскачивались, как гигантский маятник, потом Джонс оторвался от подоконника, и оба грохнулись в грядку тюльпанов. Джонс первый вскочил на ноги и, лягнув Гиллигена в бок, побежал. Гиллиген прыгнул за ним и ловко нагнал его.

На этот раз они упали в гиацинты. Джонс дрался, как женщина: лягался, царапался, кусался, но Гиллиген поднял его на ноги и свалил одним ударом.

Джонс снова вскочил – и снова упал от удара. Но тут он, не вставая, пополз и, схватив Гиллигена под коленки, опрокинул его наземь. Потом вырвался от него, вскочил и побежал. Гиллиген сел, подумал, стоит ли за ним гнаться, но решил, что не стоит, глядя, как Джонс при свете луны удирает неуклюжими скачками.

Джонс на отличной скорости обогнул церковь и выбежал за калитку.

Увидев, что его не преследуют, он замедлил шаги, пошел спокойно. Под тихими тополями легче дышалось. Ветви в недвижной листве молчали под звездами. И, вытирая лицо и шею платком, он зашагал вдоль пустынной улицы. На углу он остановился, окунул платок в колоду с водой, откуда поили лошадей, отер лицо и руки; от воды меньше стали болеть ушибленные места. Переходя из темноты в лунный свет, за его толстой фигурой упрямо кралась его собственная неуклюжая тень, и постепенно тишина мирной ночи окончательно смыла все мысли и недавние треволнения.

В тени крылечек, под дубами и кленами, тополями и магнолиями, за изгородями, увитыми бледными неподвижными цветами, слышались обрывки приглушенных голосов, нежный прерывистый смех… «Мужчину и женщину создал молодыми…» Джонс был молод…

Увы, не много дней нам здесь пробыть дано.

Прожить их без любви и без вина грешно.

Не стоит размышлять: мир этот стар иль молод?

Коль суждено уйти – не все ли нам равно?

– Хорошо бы сейчас найти себе девчонку! – вздохнул Джонс. Луна безмятежно светила.

О, сколько раз твой рост и твой ущерб

Еще увижу, милый лунный серп!

Но день придет – и тщетно будешь ты

Меня искать под сенью этих верб!

И все-таки весна таит в себе неизбежность осени, смерти:

Бегут за мигом миг и за весной – весна.

Не проводи же их без песен и вина.

Ведь в царстве бытия нет блага выше жизни.

Как проведешь ее – так и пройдет она.

И, околдованный весной, молодостью и лунным сиянием, Джонс вдруг запел звонким сентиментальным тенорком:

«О милая, о милая моя!..»

Его тень медленно закрыла чернильные полосы железной ограды, но, когда он прошел, черные полосы снова легли на темную влажную траву. Купы канн и петуний нарушали гладкое однообразие газона, и над бронзовой листвой магнолий безмятежные колонны белого дома вставали прекраснее и проще, чем сама смерть.

Джонс оперся о решетку какой-то ограды, уставился на мешковатую тень у ног, вдохнул запах жасмина и услыхал крик пересмешника где-то там, вдали… Джонс вздохнул. Это был вздох чистейшей досады.

7

На письменном столе ректора лежало письмо, адресованное мистеру Джулиану Лоу, Сан-Франциско, Калифорния, в котором миссис Мэгон писала о своем браке и о смерти мужа. Его вернула почта со штампом: «Адресат выбыл. Местопребывание неизвестно».

8

Сидя в клумбе гиацинтов, Гиллиген смотрел, как удирает Джонс.

– Неплохо для такого толстяка, – сказал он себе, вставая. – Придется Эмми нынче спать одной.

В ветвях магнолии снова запел пересмешник, словно выжидавший окончания враждебных действий.

– А ты-то какого черта поешь? – Гиллиген показал дереву кулак. Но птица не обратила на него внимания, и он стал счищать с себя приставшие комки земли. Хоть немного полегчало на душе. – А жаль, что не удержал этого ублюдка, – пробормотал он. Выходя из сада, Гиллиген посмотрел на развороченную клумбу гиацинтов.

Огромная фигура ректора вышла ему навстречу из-под серебристого деревца, притихшего в сонной истоме.

– Это вы, Джо? Мне показалось, в саду – шум.

– Да, мы нашумели. Хотел выбить душу из этого толстяка, да разве такого сукина… такого удержишь? Удрал!

– Как, драка? Но, милый мой друг!..

– Какая там драка! Он только и норовил удрать. Драться надо двоим, падре!

– Но дракой ничего не докажешь, Джо. Весьма сожалею, что вы прибегли к такому способу. Никто не пострадал?

– К несчастью, нет, – огорченно сказал Гиллиген, подумав о зря испачканном костюме и неудавшейся мести.

– Очень, очень рад. Но мальчики любят драться, а, Джо? Дональд, бывало, тоже дрался.

– Я думаю, падре! Наверно, был таким драчуном, что только держись.

Тяжелое, в морщинах, лицо ректора озарилось вспышкой спички, он раскурил трубку меж сложенных ладоней. Медленно он прошел по освещенному луной газону, к воротам. Гиллиген шел следом за ним.

– Что-то не спится, – объяснил старик. – Может быть, походим немного?

Они медленно прошли под сенью изъеденных луной деревьев, переступая через тени ветвей. При лунном сиянии освещенные окна домов казались желтыми и убогими.

– Что ж, все опять идет по-старому, Джо. Люди приходят и уходят, но мы с Эмми подобны библейским горам. А у вас какие планы?

Гиллиген нарочно неторопливо закурил сигарету, скрывая смущение.

– Сказать по правде, падре, никаких планов у меня нет. Если вам не помешает, я бы побыл у вас еще немного.

– Сердечно рад, милый мой мальчик, – радушно сказал ректор. Потом остановился, пристально посмотрел на Гиллигена. – Помилуй Бог, Джо, уж не из-за меня ли вы решили остаться?

Гиллиген виновато опустил голову.

– Как сказать, падре…

– Нет, нет. Этого я не допущу. Вы уже сделали все, что могли. Тут не жизнь для молодого человека, Джо.

Лысеющий лоб ректора и его крупный нос живописно прочерчивались лунным светом. Глаза у него глубоко запали. И Гиллиген вдруг почуял древние горести всего рода человеческого, всех людей – черных, желтых и белых людей – и неожиданно для себя все рассказал старику.

– Ай-яй-яй, – сказал ректор, – это очень грустно, Джо. – Он тяжело опустился на придорожную насыпь, и Гиллиген сел рядом с ним. – Пути случая неисповедимы, Джо.

– Я думал, вы скажете: пути Господни, падре.

– Бог и есть случай, Джо. Да, в этой жизни – Бог. А о той жизни мы ничего не знаем. Все придет в положенное время. «Царстве Божье внутри нас»,

– как сказано в Писании.

– Немного странно вам, священнику, исповедовать такое учение.

– Не забывайте, что я – старый человек, Джо. Слишком старый для споров и озлобления. Мы сами создаем себе в этой жизни и рай и ад. Кто знает, может быть, после смерти с нас и не потребуют, чтобы мы куда-то шли, что-то делали. Вот это и был бы истинный рай.

– А может, это другие делают из нашей жизни рай или ад?

Священник положил тяжелую руку на плечо Гиллигену.

– Вам от обиды больно, Джо. Но и это пройдет. Самое грустно в любви, Джо, это то, что не только любовь не длится вечно, но и душевная боль скоро забывается. Как это говорится: «Человек умирает, становится добычей червей, но не от любви». Нет, нет, – остановил он Гиллигена, который пытался его перебить, – знаю, невыносимо так думать, но правда вообще невыносима. И разве мы оба сейчас не страдаем из-за смерти, из-за разлуки?

Гиллигену стало стыдно: «Мучаю его тут своими воображаемыми горестями!» Старик снова заговорил:

– Думаю, что все же вам неплохо было бы тут пожить, пока вы не обдумаете свои планы на будущее. Так что давайте считать вопрос решенным, а? Может быть, пройдемся еще немного, если вы не устали?

Гиллиген поднялся. Вскоре тихая улица, осененная деревьями, перешла в извилистую дорогу, и, выйдя из города, они сначала спустились с холма, потом снова поднялись. Они прошли перевал, залитый лунным светом, увидели, как внизу весь мир уходит от них темными, посеребренными луной хребтами гор над долинами, где сонно повис туман, потом прошли мимо маленького Домика – он спал, увитый розами. За ним дремал Фруктовый сад, низкорослые деревья стояли симметричными рядами, уже тяжелые будущим урожаем.

– У Вилларда хороший сад, – пробормотал ректор. Дорога снова стала спускаться меж красноватых осыпей, и через ровный, освещенный луной луг, из (???)

– Там служба идет. В негритянской церкви, – объяснил ректор.

Они пошли дальше, по пыльной дороге, мимо чистеньких, аккуратных домиков, темных и сонных. Негры проходили маленькими группами, с зажженными фонариками; желтоватые слабые огоньки понапрасну старались пересилить лунный свет.

– Неизвестно, зачем они им, – ответил ректор на вопрос Гиллигена. – Может быть, освещают свою церковь.

Пение приближалось, и наконец они увидали среди деревьев убогую церквушку с перекошенным подобием шпиля. Внутри слабо мерцала керосиновая лампа, от нее еще больше ощущались темнота и духота, еще сильнее ощущался неизбывный зов плоти после тяжкого труда на омытой лунным светом земле. Из церкви в затаенной воркующей страсти плыли голоса. В них не было ничего, в них было все в экстазе звучали слова белого человека, и они принимали их с той же готовностью, с какой их недоступный Бог был принят ими в отцы.

«Паству твою напитай, Иисусе!.» Вся тоска человечества по Единению с чем-то, где-то. «Паству твою напитай, Иисусе!.» Ректор и Гиллиген стояли рядом, в придорожной пыли. Дорога вилась под луной, смутно растворяясь вдали. На истощенной бурой земле мягкими мазками чередовались чернь и серебро; вокруг каждого дерева лежал серебряный венчик, и только те, что стояли против луны, казались вычеканенными из бронзы.

«Паству твою напитай, Иисусе!..» Голоса зазвучали полнее, мягче. Органа не было, орган был не нужен: над страстной гармонией басов и баритонов взвивались, как золотые райские птицы, ясные сопрано женского хора. Они стояли рядом, в пыли, – ректор в измятой черной одежде, Гиллиген в жестком, новом костюме – и слушали пение, глядя, как убогая церквушка преображается в мягкой мольбе, печальной и страстной. Пение умолкло, замирая над омытой лунным светом землей, где неизбежны и завтрашний день в поте лица, и муки плоти, и смерть, и возмездие. И они повернули в город, освещенные луной, чувствуя пыль под ногами.


Читать далее

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть