Read Manga Dorama TV Libre Book Find Anime Self Manga GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8 Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Сотворение мира
ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Бывает так: человек пашет поле и вдруг острым лемехом плуга подденет и вывернет из твердой земли трухлявый, подгнивший пень. Ладно выгнутый плужный отвал выбросит на черную пахоть рыжий прах древесного гнилья, а из откинутого в сторону разломанного пня вылетят осы. Со злобным жужжанием будут они виться над разоренным гнездом, будут, кружась в воздухе, яростно жалить работягу пахаря и наморенных, тяжело идущих коней. Уже далеко отойдет от этого места пахарь, уже ровные борозды прикроют остатки осиного гнезда, а хищные осы все еще будут бесноваться, жужжать, летать над полем, пока порыв степного ветра не унесет их от пахоты.

Точно осы из разоренного гнезда, носились по миру вышибленные революцией эмигрантские вожди. Они наводнили города Франции, Германии, Польши, Румынии, пробрались в Америку, в Китай, в Японию. Они еще командовали остатками армий, выступали со своими «программами», «платформами», «манифестами», требовали денег у заграничных правителей и готовились к вторжению в Россию.

В Копенгагене, как «гостья» датского королевского дома, доживала свои дни старая императрица Мария Федоровна. В распоряжении старухи оказались деньги, размещенные в свое время ее сыном Николаем в заграничных банках, и она тратила эти деньги на содержание «двора». У нее были свои «гофмейстеры», «гофмаршалы», «церемониймейстеры». Напудрив тощие плечи, затерев кремом старческие морщины, она появлялась на «аудиенциях», репетировала перед зеркалом «милостивую улыбку», а по ночам, сняв румяна и пудру, плакала, как простая баба, верила, что ее сын Михаил жив, что он въедет в Москву на белом коне.

По Европе разъезжали «претенденты на русский престол», великие князья Дмитрий Павлович и Кирилл Владимирович. Они публиковали «манифесты», росчерком пера «назначали» придворных, жаловали «генеральские» чины, как будто делали все, что полагается делать коронованным монархам, а в действительности забавлялись бессмысленной игрой.

В Италии, близ Генуи, поселился «верховный главнокомандующий», дядя казненного Романова, великий князь Николай Николаевич.

Он тоже ждал поворота судьбы, и у него были свои «сторонники», требующие, чтобы дряхлый князь «возглавил» Россию. Но князь был умнее своих племянников и внуков, он отмалчивался пли ворчал в раздражении:

— Мы не должны, живя на чужбине, решать за русский народ коренные вопросы его государственного устройства…

Рассеянные по всем странам вчерашние генералы, бароны, «министры» двухнедельных «правительств», провалившиеся лидеры различных «партий», «блоков», «союзов» рыскали по миру, обивали пороги, клянчили, засылали в Россию шпионов, выпрашивали грошовые «субсидии» для борьбы с большевиками.

Были среди них и солидные денежные тузы, промышленники и фабриканты, успевшие заблаговременно вывезти из России огромные капиталы. Братья Рябушинские, Денисов, Нобель, Манташев, Лианозов, Чермоев, Третьяков — обладатели миллионов — жили в Париже на широкую ногу, снабжали террористов деньгами, строили планы уничтожения «сатанинского коммунизма».

По-иному жила масса насильно уведенных белых солдат и казаков, низших офицеров, женщин-беженок. Озлобленные, голодные, они расползлись по всем странам в поисках работы и куска хлеба. Кавалергарды и кирасиры, правоведы и чиновники устроились кельнерами, дворниками, лакеями, шоферами, грузчиками. Французский «Иностранный легион» в Африке был укомплектован русскими офицерами. На голландских, шведских, английских судах плавали матросами и кочегарами русские солдаты.

В этой массе потерявших родину, нищих и озлобленных людей оказался и муж Марины, брат Настасьи Мартыновны Ставровой, казачий хорунжий Максим Селищев. Полтора года он пролежал в Новочеркасском госпитале с простреленным легким. Потом его увезли в Крым, а оттуда, когда разбитый красными Врангель уводил в Константинополь сто двадцать шесть русских пароходов, Максима взяли на плавучую мастерскую и вместе с другими отправили в Турцию.

Набитые беженцами пароходы бросили якорь в бухте Мод и подняли на мачтах французские флаги, отдавая себя в распоряжение командующего оккупационными войсками в Турции генерала Пелле.

На судах, уведенных Врангелем, находилось сто тридцать тысяч человек. Из них шестьдесят тысяч входили в состав армии и разделялись на три корпуса: Донской — в тридцать тысяч человек, Добровольческий — в двадцать тысяч и Кубанский — в десять тысяч. Остальные семьдесят тысяч человек представляли собой массу «гражданских беженцев» — помещиков, чиновников, священников с их семьями, донских и кубанских казачек с детьми и скарбом.

На Рю де Пера, одной из центральных улиц Константинополя, в здании бывшего русского посольства, где находился штаб генерала Пелле, вчерашний «правитель Юга России» барон Петр Николаевич Врангель продал Франции Черноморский флот, а вместе с флотом — стотысячную массу солдат и казаков.

Скоро в темных трюмах пароходов начались болезни, и всех солдат и казаков высадили в самых пустынных местах: Добровольческий корпус генерала Кутепова — на Галлиполийский полуостров, у входа в Дарданеллы, кубанцев во главе с их атаманом Науменко — на остров Лемнос, а донских казаков, с которыми находился Максим Селищев, — на Чаталджи, холмистую пустошь в пятидесяти километрах от Константинополя. «Купленные» у Врангеля русские пароходы были отправлены подальше от глаз людских — в отдаленный африканский порт Бизерту.

Двое суток высаживались донские казаки на Чаталджи. Тут не было ни сел, ни деревень — только бурые с солончаковыми плешинами холмы и покинутые пастухами саманные овчарни без крыш. С моря дул холодный ветер, а с низкого свинцового неба безостановочно моросил пронизывающий осенний дождь.

Опираясь на костыль, Максим Селищев сошел с парохода последним. Небритый, худой, с ввалившимися глазами, он тоскливо смотрел на мокрую чужую землю и не знал, куда идти.

— Чего стал, станичник? Пошли! — закричали справа.

— Приехали! — отозвались впереди. — Тут нам покажут, почем фунт лиха, не один раз родную мать вспомянем…

Максим побрел в ближнюю овчарню, наступая на ноги людям, протиснулся в сырой угол, сел и накрылся мокрой шинелью. Вокруг гомонили, ругались продрогшие люди, свирепо ревело море, над холмами завывал ветер.

Какой-то офицер сипло гудел над ухом Максима:

— Бригаде генерала Фицхелаурова приказано разместиться в Кабадже… это где-то под боком… Дивизии Калинина тоже повезло: ее повернули на станцию Хадам-Кей, там хоть дома есть… А нам везет как утопленникам… Я был в штабе. У Гусельщикова, говорят, люди ко всему привычные, нехай остаются в чилингирских овчарнях…

— Баранов из нас поделали, — угрюмо ввернул сосед.

— Бараны мы и есть, — произнес из темноты чей-то резкий голос. — Башку свою за них подставляли, а теперь околевать будем. А они, сволочи, на яхтах устроились, в три горла жрут и коньяк попивают.

— Э-э-эх! — зевнул кто-то. — Теперича бы в станицу, да к печи, да хлеба пшеничного с каймаком покушать…

— На, жуй морковку, французский паек, а про хлеб забудь…

Максим с тупым равнодушием слушал разговоры лежавших вокруг казаков и вспоминал потерянную навсегда Марину, дочку, которую он знал только по фотографии. «Где они сейчас? — думал он. — Как она жизнь свою устроит? Посчитает меня мертвым, замуж за кого-нибудь выйдет? Да я и вправду мертвый…»

Рядом с Максимом, присвистывая, храпел уснувший казак. Кто-то постукивал по голенищам, грел руки. А резкий, как ястребиный крик, голос раздался из темноты:

— Я хорошо знаю, как они живут. Наш атаман Богаевский и его супруга Надежда Васильевна загодя с Дона серебро за границу услали. Три тысячи пудов серебра… И мамонтовские вагоны Богаевский забрал, а в этих вагонах знаете сколько сокровищ! Золото с икон, чаши из старочеркасского собора, драгоценные вещи из войскового музея.

— Он, гутарят, и атаманский пернач золотой с собой возит, так, говорят, с перначом и спит, чтоб не украли.

— Да, и пернач возит, а в перначе чистого червонного золота одиннадцать фунтов, я сам его в руках держал…

Казаки вздыхали, зубоскалили, почесывались. Так прошла первая ночь, так проходили и другие ночи. Люди стали болеть тифом. Они десятками умирали, трупы их относили на холмы, наспех закидывали камнями.

Генерал Пелле доносил в Париж:

«Среди русских казаков наблюдаются заболевания заразными болезнями. Приняты надлежащие меры: казачьи лагеря опутаны проволокой и доступ к ним воспрещен…»

Такие «меры» были приняты союзным командованием. Выслушав рапорт атамана Богаевского о том, что «вверенные» ему донские казаки разлагаются и могут представить угрозу для Константинополя, генерал Пелле приказал перебросить их к кубанцам, на остров Лемнос, уже прозванный «островом смерти». К чаталджинскому берегу подошли два больших парохода.

— Слышь, ребята, нас на Лемнос погонят! — заволновались казаки. — Оттуда, говорят, ни один не вертается…

— Не ехать — и все! — загорланили самые буйные.

— Нехай генералы едут!

Войсковой старшина Мартынов, тот самый офицер с резким голосом, который рассказывал о Богаевском, собрал огромную толпу казаков, вскочил на камень и закричал:

— Не подчиняйтесь генералам, станичники! Они нас на смерть везут! Хватит, отмучились!

В это время, окруженный пьяными адъютантами, в чилингирский лагерь ворвался на автомобиле генерал Калинин.

— Митинг? — багровея, закричал он. — Большевики? Завтра же всех зачинщиков пустим в расход. Немедленно построиться для посадки на пароходы!

Он соскочил с автомобиля и, выкатив озверелые глаза, пошел на казаков. Навстречу ему шагнул высокий Мартынов в наброшенной на плечи шинели. Он взял генерала за погон, а правой рукой размахнулся и ударил по чисто выбритой щеке. Потом плюнул ему в лицо и тихо сказал:

— Катись, сволочуга. Это тебе за Чаталджи…

К лагерю с винтовками и ручными пулеметами бежали рослые стрелки-сенегальцы. Началась перестрелка. Мартынов, пользуясь суматохой, увел в холмы две тысячи казаков. Как узнали позже, мартыновский отряд с боем перешел греческую границу и был интернирован в Болгарии.

Оставшихся французы загнали на пароходы и увезли на остров Лемнос. В этой группе был и Максим Селищев. Он пристроился на палубе уже известного эмигрантам океанского парохода «Решид-паша». Немцы бросили этот пароход в Турции, а французы приспособили его для перевозки эмигрантов.

— Ну что, хорунжий, поехали? — кивнул Максиму чернобровый сотник Юганов в английском френче и крагах.

— Вроде поехали, — сумрачно ответил Максим.

Сотник присел на связку канатов, вздохнул:

— Несладко нам будет на Лемносе…

— Как будет, так и будет…

Когда «Решид-паша» вышел в море, казаки увидели на горизонте небольшой белый пароход. Он быстро шел навстречу, сияя иллюминаторами, надраенными медными поручнями, зеркальными стеклами, на мачте его развевался трехцветный русский флаг.

— Видал? — вскочил сотник Юганов. — Это «Лукулл», яхта нашего верховного, барона Врангеля. Барон всю Россию просадил, а русский флаг нацепил, фасон держит…

— Нет у людей ни стыда, ни совести, — поморщился Максим. — Казаков, которые воевали, везут, как голодную скотину, а этот паразит мимо плывет — и хоть бы что.

— А ты, хорунжий, хотел бы, чтобы генерал Врангель тебя в кают-компанию пригласил и шампанского с тобой выпил?

Максим сплюнул:

— На черта он мне нужен!..

Белоснежный «Лукулл», не сбавляя хода, прошел мимо набитого людьми огромного корабля и вскоре исчез в синеве моря. Лежа в трюмах и на палубе «Решид-паши», казаки лениво перебранивались, играли в карты, тихонько пели, а больше молчали, думая свою невеселую думу. Оторванные от родных станиц и хуторов, потерявшие семьи, они тупо покорились своей участи и надеялись только на чудо.

Такой же тупой покорностью был пришиблен и Максим, когда-то живой и веселый. Ему ни о чем не хотелось думать, никого не хотелось видеть. Он лежал на палубе, накинув на себя шинель, слушал нудное плескание волн за бортом и смотрел на чужие звезды…

Когда рассвело, его окликнул знакомый усть-медведицкий урядник Шитов:

— Вставай, Мартыныч! Погляди, какой из себя Ломонос, чи Лемнос, чи как его, к бесу, именуют.

Максим поднялся, надел залежанную шинель, закурил сигарету.

«Решид-паша», покачиваясь, шел к берегу. Казаки стали сбегаться на верхнюю палубу, торопливо завязывали холщовые мешки, пожертвованные Красным Крестом.

Перед ними желтели мертвые, раскинутые по всему горизонту сыпучие пески.

2

По-иному сложилась судьба Юргена Рауха, молодого огнищанского помещика, который уехал в Германию с больным отцом и придурковатой, глухонемой сестрой Христиной. Раухи успели продать часть бродившей в степи овечьей отары, обменяли лежалое, пахнувшее прелью зерно на золотые и серебряные вещи и, надев крестьянские полушубки, пробрались в Минск. Оттуда ловкий контрабандист-галичанин переправил их в Польшу, а из Польши они уехали в Мюнхен, где проживал брат умершей госпожи Раух, богатый провизор, вдовец Готлиб Риге.

Юрген Раух почти не вспоминал о своем разоренном огнищанском гнезде. В последние годы он учился в Москве, редко бывал дома и потому мало думал о нем. И все же Юрген страдал. В далекой Огнищанке осталась Ганя Лубяная, девушка, которую он не мог забыть. Они вместе росли, часто встречались на деревенских посиделках. В ночь перед отъездом, предупредив отца, Юрген побежал к Лубяным и на коленях просил отпустить Ганю в Германию. Ее отец, Кондрат Лубяной, хмуро посмотрел на Юргена, открыл дверь и сказал с глухой угрозой: «Иди, барин, пока жив. Нам с тобой не по пути…»

Всю дорогу Юрген молчал. Высокий, рыжий, с крепкими веснушчатыми руками, он сидел на вагонной лавке, обняв колени, вслушивался в постукивание колес на стыках или спал целыми днями, прислонив голову к дорожному мешку. Неунывающая Христина — она была на пять лет моложе брата — беззаботно подвывала какую-то песню, глупо таращила выпуклые глаза на каждого пассажира и раздражала Юргена своим грубым кокетством. Толстый отец неподвижно лежал на нижней полке вагона, прижимая к груди голубую коробку с надписью «Жорж Борман». В коробке было золото — все, что оставалось у Франца Рауха и его детей.

Когда поезд приближался к Мюнхену, старый Раух подозвал сына, притиснул его в углу и проворчал тихо:

— Дяде Готлибу не говори об этой коробке… Надо ее спрятать, чтоб никто не знал…

— А Христина не скажет? — равнодушно осведомился Юрген.

— Что ты, — отмахнулся старик, — она ничего не понимает…

Говорили они по-русски. Юрген тревожно всматривался в толстое небритое лицо отца, слушал его сиплое дыхание и думал тоскливо: «Не выдержит он, совсем извелся, даже заикаться стал…»

На мюнхенском вокзале они стояли растерянные, подавленные, и им казалось, что каждый баварец будет смеяться над их жалким видом. Но людям не было никакого дела до трех провинциалов с дорожными мешками; все они торопились куда-то, хмуро глядя в землю и надвинув на брови темные шляпы.

Дядя Готлиб встретил родственников в конце перрона. Маленький, розовый, с седым клинышком бороды, с золотым пенсне на крупном носу, он кинулся навстречу, прижал к сердцу руки в палевых перчатках и забормотал растроганно:

— Бог мой… бог мой!.. Дорогой мой Франц… милые дети…

Пока молчаливый извозчик на гнедой лошади вез их к площади Одеон, старый Раух, дурно и медленно выговаривая немецкие слова, говорил шурину:

— Мы все потеряли, Готлиб. Огнищанские разбойники ограбили нас до нитки. Они забрали у меня землю, скот, машины, мебель. Они выгнали меня из моего дома и заставили два года ютиться в мужицкой конуре… Да, да… Вчерашние мои батраки предъявили мне приказ Ленина и в один час сделали нищим.

Дядя Готлиб понимающе кивал головой, жалостно причмокивал и, скосив глаза на извозчика, шептал:

— У нас тоже не сладко… Императора больше нет, ты знаешь, кронпринца тоже нет, никого нет. Есть бунты, есть голод и смута, больше ничего.

Он положил маленькую руку на плечо зятя:

— Ты думаешь, я не знаю, что такое советская власть? Хе-хе… Отлично знаю… Три года тому назад, когда начался бунт моряков и вспыхнули восстания в Киле, Гамбурге, Бремене, сумасшедший Курт Эйснер провозгласил у нас в Баварии эту самую… советскую республику. Хорошо, что пас сравнительно быстро избавили от этого Эйснера…

Дядя Готлиб жил в переулке близ площади Одеон, в собственном доме-особняке. Внизу помещалась большая аптека, а на втором этаже, в роскошно обставленной квартире, жили дядя Готлиб с сыном и престарелая экономка, хорошо знавшая покойную госпожу Раух, мать Юргена и Христины.

Чинная, тощая, в белоснежном переднике и крахмальной наколке, экономка открыла дверь, молитвенно сложила сухие, жилистые руки и закричала деревянным голосом:

— Ах, бедная госпожа Матильда… бедный господин Раух!.. Я надеюсь, что вы привезли из России хотя бы один седой локон моей госпожи!

— Довольно, Роза, — перебил экономку дядя Готлиб. — Приготовь гостям ванну и скажи Конраду.

Экономка обиженно поджала губы.

— Ванна скоро будет готова, а Конрад ушел куда-то, сказал, что вернется через час…

Сидя в теплой ванне, тихонько взбалтывая зеленоватую, с сильным запахом соснового экстракта воду, Юрген с наслаждением осматривал белые кафельные стены, лохматые полотенца на никелированных крючках, аккуратно разложенные на полочках мыльницы, губки, тюбики с пастой и, как кошмарное сновидение, вспоминал страшный путь от Огнищанки до Мюнхена. «Неужели все это позади? — думал он, потягиваясь. — Неужели больше не будет подлого страха, вшей, голодных старух и пожаров? Неужели навсегда исчезли вокзальные нужники, трупы, обыски, проклятый запах карболки?» Он яростно намылил голову, окунулся и забормотал, отфыркиваясь:

— Конечно, все это в прошлом: большевики, Россия, Огнищанка, Ганя…

Что-то тупо сжало его сердце.

— Да, да… и Ганя…

С чувством умиления и жалости к самому себе Юрген подумал о своей странной привязанности к этой деревенской девушке. Он вспомнил, как однажды на посиделках полушутя отрезал у Гани небольшую прядь волос. Отворачиваясь от парней, по так, чтобы видела Ганя, он прижал тогда отрезанную прядь к губам и сказал девушке: «Это для меня дороже жизни». Говорил он вполне искренне, по сам в глубине души восхищался и любовался собой: вот он, интеллигентный состоятельный молодой человек, полюбил простую девушку-крестьянку и пронес эту трогательную любовь через все испытания жизни! Прядь белокурых Ганиных волос — вначале они пахли мятой — он вложил в золотой материнский медальон-сердечко и с тех пор не расставался с этим медальоном.

«Нет, я никогда не перестану любить Ганю, — растроганно подумал Юрген, смывая с себя мыльную пену, — я буду верен ей до смерти…»

Он вылез из ванны, вытерся жесткой простыней, надел чистое белье, приготовленный экономкой чужой костюм и вышел покурить в отведенную ему комнату. Не успел он вложить в мундштук польскую сигарету, как в дверь постучали.

— Да! — крикнул Юрген.

В комнату ворвался невысокий юноша, одетый в отлично сшитый пиджак, серые военные бриджи и желтые краги. Юноша был коротко острижен, глаза его щурились, а рот улыбался, обнажая темные зубы.

— Кузен Юрген? — закричал юноша. — Давай знакомиться. Конрад Риге, бывший фельдфебель, а сейчас безработный солдат свободной немецкой республики.

Он потряс руку Юргену, ударил его по плечу и захохотал, покачивая головой:

— Что, кузен? Ищешь спасения от диктатуры красных варваров? Думаешь в фатерлянде обрести счастье? Напрасно! Тут народ тоже как на иголках сидит. Жрать нечего, править некому, а победители грабят нас почище, чем вас грабили большевики.

— Как некому править? — удивился Юрген. — А президент Эберт?

Конрад пожал плечами:

— Эберт? Этот надутый шорник и трактирщик? Правда, он с помощью старых офицеров лихо придушил красных, но разве стране нужна сейчас эта социал-демократическая икона? Нет, кузен, трусливые выкормыши этой партии не спасут Германии. Нам нужен немецкий Наполеон!

Он походил по комнате, посвистывая, потом снял с этажерки и протянул Юргену портрет молодого долговязого генерала в пенсне:

— Вот. Мы думали, этот спасет. Кронпринц Вильгельм. Не вышло. Его изгнали из Германии. Знаешь, где он теперь? В Голландии, в деревушке на острове Веринген, в Зюдерзее. Его везли туда на разбитой колымаге, пахнущей прелой кожей и рыбьим жиром.

Конрад презрительно бросил портрет на подоконник.

— Теперь он учится кузнечному ремеслу, и американцы туристы дают по тридцать гульденов за каждую выкованную им подкову… Не слишком высокая цена для германского кронпринца.

— Д-да, — кивнул Юрген, — жалкая цена и жалкая судьба.

Помолчав, Конрад наклонился к Юргену:

— Ничего, кузен, мы не теряем надежды… Вечером я сведу тебя в «Гофброй» и познакомлю кое с кем. Правда, нас еще очень мало, но за нами будущее…

Он пожал Юргену руку.

— Вечером ты увидишь сам…

За обедом, как это обычно бывает после долгой разлуки, дядя Готлиб и старый Раух предавались грустным воспоминаниям. Попивая кофе, они говорили о покойной госпоже Раух, о совместных поездках в Женеву и Вену, о пропавшем огнищанском богатстве. Христина жадно ела изготовленные Розой штрудли, встряхивала белокурыми волосами, ласково мычала и посматривала на сидевшего рядом с ней Конрада. Он посмеивался и отодвигал стул.

— Хороша у нас сестренка, — моргнул он Юргену.

Юрген кисло улыбнулся:

— Она не выносит общества мужчин.

— То есть?

— Сразу влюбляется…

Попивая крепкий кофе, дядя Готлиб задумчиво говорил Рауху:

— Ваша русская революция расколола весь мир… Я старый социал-демократ, но мне ни разу не приходилось видеть в нашей партии такого разброда. Ведь дошло до того, что многие социал-демократы стали большевиками. Разве это возможно?

— У вас все возможно! — нагло перебил Конрад. — Вы собственной тени боитесь, и по вашей вине Германия превратилась в ничто.

Он криво усмехнулся:

— Па-а-ртия! Слизняки. Перед кайзером вы лебезили, лакейски прислуживали ему, а сами исподтишка подтачивали трон. Теперь вы продаете страну отцов версальским разбойникам, заигрываете с рабочими, а по ночам расстреливаете их за большевизм… Медузы вы, а не социал-демократы!

— Выпей вина, Конрад, — миролюбиво сказал дядя Готлиб. — Ты напрасно нервничаешь. Не забывай, что в нашей партии состоят Густав Носке, Филипп Шейдеман. Это могучие столпы демократии.

Конрад качнул стул и захохотал:

— Столпы демократии! Слизняки они, а не столпы. Предатели!

Выдернув из-за воротника салфетку, дядя Готлиб повернулся к Рауху и проворковал, удивленно подняв кустики седых бровей:

— Вы что-нибудь понимаете, Франц? Все пас ругают предателями. Сторонники кайзера обвиняют нас в измене. Красные говорят, что мы предали рабочих. Кто же из них прав?

— И те и другие, — издевательски сказал Конрад, — потому что вы давно превратились в кучку жалких предателей. Проклятые версальские мародеры кожу сдирают с немцев, а вы только расшаркиваетесь перед ними…

Старый Раух не вмешивался в разговор. Он сопел, лениво раскатывал на скатерти темный хлебный мякиш и тупо смотрел на него сонными глазами.

— Вы нездоровы, Франц? — участливо спросил его дядя Готлиб.

— Да, я, кажется, нездоров, — буркнул Раух и поднял на ладони примятый хлебный шарик. — Я вот смотрю на ваш хлеб, — сказал он тихо. — Разве это хлеб? Тут много лебеды. С таким хлебом победить нельзя… Видно, Германия разорена не меньше, чем Россия…

Стул под ним скрипнул, Раух поднялся и проговорил устало:

— Если можно, я пойду спать. Проводи меня, Готлиб.

После обеда Конрад приказал Розе заняться Христиной, надел пальто, закутал шею красным шарфом.

— Пойдем, Юрген.

В большом зале пивной «Гофброй», куда они вошли, густым облаком висел сизый табачный дым. За круглыми столиками, потягивая из кружек горькое пиво, сидели офицеры без погон, рабочие в темных комбинезонах, проститутки с ярко накрашенными ртами. Со всех сторон слышались хриплые голоса, стук кружек, звон посуды. Между столиками, как тени, беззвучно мелькали кельнеры в белых пиджаках и галстуках. Хромой старик в шляпе, стоя у окна, монотонно вертел шарманку, извлекая из нее негромкие, то лающие, то всхлипывающие звуки.

Конрад с Юргеном разыскали свободный столик и заказали две кружки пива.

— Я бываю тут почти каждый день, — сказал Конрад, — потому что только тут я слышу и вижу настоящих людей…

Юрген пил кружку за кружкой и стал быстро хмелеть. Он курил, прихлебывая пиво и вспоминая навеки оставленную Огнищанку, голубой пруд, Ганю, которая шла по берегу пруда, разбрызгивая воду смуглыми ногами.

Вдруг Конрад сильно сжал кисть его руки:

— Смотри!

У соседнего столика остановился человек в сером солдатском плаще. У него были темные, причесанные набок волосы, нервное лицо, оловянно-тусклые глаза с тяжелыми веками. Он тронул ладонью резко подбритые усы над жесткими губами и хрипло закричал:

— Господа! Одну минуту! Послушайте, что я вам скажу о судьбах униженной, замученной, распятой Германии. Я не оратор, не прорицатель… Я только первый барабанщик национальной революции…

— Кто это? — удивленно спросил Юрген.

— Тот, о ком я говорил, — восторженно ответил Конрад. — Ефрейтор Адольф Гитлер…

3

Старый одноухий волк брел по снежному полю. С утра потеплело, снег обмяк, чуть подтаял на бугорках, и на непаханом поле обнажились клочки мерзлой земли. Волк много часов шел по следу зайца-подранка. У зайца была перебита левая передняя лапа, он с трудом волочил ее, оставляя на снегу едва заметную вмятину и капли крови. Влажный снег быстро вбирал кровь, она теряла цвет, неясно бурела ржавыми пятнами, но и от этих пятен сквозь запах земли и влаги пробивался солоноватый, манящий запах крови, и волк, часто наклоняя лобастую голову, принюхиваясь, трусил по следу мелкой рысцой.

Заяц бежал все дальше и дальше. Он огибал густые кусты терновника, длинными скачками несся по мелколесью, на мгновение останавливался — в этих местах кровь дольше сохраняла запах и цвет, потом скакал дальше через забитые кураем лощины, сломанные ветром бурьяны, окаймленные заледенелой кугой озерные берега. Волк лизал кровяной след, бестолково кружился по заячьим петлям, жалобно, по старчески скулил.

На краю утонувшего в снегу березового перелеска волк вдруг увидел собаку. Это была бездомная сука, рыжая, с черно-седым чепраком и лохматым обрубком хвоста. Сгорбившись, ощетинив шерсть, она кромсала зайца. Волк остановился неподалеку, выжидая. Сука раза два зарычала, но не оставила добычу. Она проглотила заячьи внутренности, худую хребтину сожрала вместе с шерстью, потом, переламывая крепкими зубами кости, покончила с лапами, с головой и побежала к деревне, не оставив волку ничего.

Опасливо оглядываясь, сука покружила возле околицы и остановилась у крайней хаты. Это была глинобитная землянка деда Силыча.

Дед сидел на пороге, строгал палку. Возле него крутились ставровские ребята Андрей и Ромка.

— Гляньте, собака! — рванулся Андрей. — Чья это? У нас в деревне ни одной не осталось…

— Э, да это, кажись, барина Рауха, — прищурился дед Силыч. — Как они уехали, она в усадьбе осталась, а потом сбежала.

— Куда сбежала? — спросил Ромка.

Дед развел руками:

— А господь ее знает! Должно быть, в лес или же в поле, пропитание себе добывать. Цельный год где-то пропадала.

— Давайте поймаем и возьмем себе, — встрепенулся Андрей. Он схватил деда за плечо: — А как ее зовут, не знаете?

— Нет, Андрюха, не знаю, не запомнил, стало быть. У нее какое-то такое прозвание было: чи Тузя, чи Кузя…

Причмокивая, призывно похлопывая по бедрам, Андрей медленно пошел к собаке. Дед Силыч и Ромка следили за ним: дед — посмеиваясь, Ромка — широко раскрыв глаза.

— Ты не дюже, не дюже! — предостерегающе закричал дед. — Напужаешь ее — она и кинется дуром.

Андрей остановился, присел на корточки и позвал тихонько:

— Кузя! Кузенька! Кузя!

Собака подняла уши, слегка попятилась, шевельнула куцым хвостом.

— Не бойсь, Андрюха, не бойсь, — сказал дед, — мани ее поласковей. Кажная животина ласку любит.

Осторожно продвигаясь вперед, Андрей не сводил глаз с собаки и все приговаривал, умоляя:

— Ну, Кузенька… ну, дурочка… иди же ко мне, иди, Кузенька…

То ли в одичалой собачьей душе сладко заныло что-то забытое, то ли она узнала родные места, но собака вдруг припала к земле и, глядя снизу вверх покорными глазами, подползла к Андрею и ткнула ему в колени рыжую морду. Он робко прикоснулся к ее шее, почесал за ухом и сказал властно и радостно:

— Пойдем, Кузя!

И она пошла за ним к землянке.

— Ну чего ж, дорогие гости, пожалуйте в хату, — тоненько засмеялся дед Силыч.

Кое-как слепленная из глины, дедова землянка давно покосилась на один бок, ее земляная крыша заросла бурьяном, но единственное окошко, сияя протертыми стеклами, бойко смотрело на мир, отражая снежные сугробы и увешанную сосульками старую березу, с которой медленно падали капли талой воды.

В низкой землянке стоял крепкий запах дегтя, дыма и сушеных трав. Пучки трав висели на стенах, лежали на печке, на сундуке. В углу стояло ржавое одноствольное ружье. На лавке у окна были разложены сапожные ножи, дратва, коробочки с деревянными шпильками. Несмотря на то что дед Силыч жил один, глиняный пол тесной землянки был чисто выметен, приземистая печь истоплена, а на подоконнике красовались вымытая до блеска щербатая глиняная миска и деревянная ложка.

Андрей и Ромка в последнее время все чаще убегали к деду: с ним было весело и как-то необычайно просто и хорошо.

— Чего ж мы теперь будем делать с собачкой? — горестно сказал Силыч, входя в землянку. — Она же святым духом не насытится, ей, животине, питание требуется.

Собака робко заглянула под лавку, прошлась по землянке, понюхала траву на сундуке и уселась у печки, поблескивая умными, спрятанными в лохматой шерсти глазами. Люди как будто не собирались сделать ей ничего плохого, и она доверчиво ожидала их решения, повиливая куцым хвостом.

— Может, она сама будет охотиться? — высказал предположение Ромка. — Ее ведь никто не кормил, а она живая…

— Это правильно, — кивнул Силыч, — а только ее сперва пригреть надо, чтоб она хозяина своего знала.

Кряхтя и покашливая, он отодвинул печную заслонку, вытащил ухватом чугунок, разыскал под лавкой ведро и налил туда буро-зеленой жижи из закоптелого чугунка.

— Похлебай супа, бродяга, — ласково сказал он собаке. — Суп хотя и вчерашний, да, может, ваша милость откушает его, в нем травка есть, и корешки положены, и диким чесноком он сдобрен — самое господское кушанье…

Собака сунула голову в ведро и, не желая обидеть старика, от которого хорошо пахло овчиной и потом, вежливо хлебнула теплой бурды.

— Не по нраву ей наш суп, — сокрушенно проговорил дед, — должно быть, в трактире поела или же на свадьбе гуляла.

— Давайте отведем ее к нам! — нетерпеливо воскликнул Андрей.

Силыч лукаво подмигнул ему:

— А чего папаша твой скажет, Митрий-то Данилыч? Привели, скажет, лишний рот. Тут, мол, людям есть нечего, а они еще здоровенную собаку приволокли…

Так оно и случилось. Когда дед с ребятами и собакой вошли во двор, Дмитрий Данилович вышел из сада в накинутом на плечи полушубке и, увидев собаку, сердито сдвинул брови:

— Что это?

— Это собака вернулась, которая тут жила, — виновато глядя в землю, объяснил Андрей. — Ее зовут Кузя, она голодная…

— Во-во, голодная! — крикнул Дмитрий Данилович. — Уберите ее к черту! Сами на свекле сидим, а вы с собаками лезете!

Поглядев на мальчишек, на притихшую Кузю, дед Силыч тряхнул бороденкой, вздохнул и сказал коротко:

— Не злобствуй, Данилыч. Ребятки твои от сердца животину пожалели. Радоваться надо, что у них душа не захолонула, а ты злобствуешь. Да и сучка умнющая, я ее знаю, она добрым сторожем тебе будет. Ты на краю живешь, до леса рукой подать, а в лесу, сам знаешь, всякая сволочь хоронится. Тебе без собаки никак невозможно.

— А кормить ее чем? От себя отнимать последнюю крошку?

— Она сама себя прокормит, — заверил Силыч. — Я эту сучонку знаю: когда баре ее бросили без пропитания, она с полгода в поле да по лесам блукала.

Дмитрий Данилович раздраженно махнул рукой:

— Ладно, черт с ней! Все равно кормить ее нечем. Околеет — значит, туда ей и дорога.

Андрей и Ромка, поняв слова отца как разрешение, кинулись в сарай, нагребли остатки соломы, соорудили под террасой теплое логово и уложили туда собаку.

— Так-то оно лучше, — одобрительно сказал Силыч. — И собачка хату себе нашла, и ребята довольны, потому что душа у них еще не засохла, жалостью теплеет…

4

Дмитрия Даниловича раздражало то, что делалось в его семье. После отъезда в Москву Александр прислал большое письмо, в котором откровенно писал, что полюбил Марину и просит поберечь ее. Это не понравилось Настасье Мартыновне. Она все еще верила, что брат Максим вернется, и часто упрашивала Марину терпеливо ждать его возвращения. Письмо Александра обозлило Настасью Мартыновну, и она накинулась на мужа, как будто он был виноват в этом.

— Ваша, ставровская порода! — со слезами кричала Настасья Мартыновна. — Вы все одним миром мазаны! Не успел твой брат появиться, как вы уже похоронили Максима, сразу же свадьбу готовы сыграть.

— Ка-а-кую там свадьбу? — вспыхнул Дмитрий Данилович. — Чего ты мелешь?

— Как чего? Пока Александра не было, Марина каждый день вспоминала Максима, думала о нем, ждала, а теперь все забыла, только об Александре и думает. Дочки и той не стыдится. А Тайка уже все понимает.

— Я-то тут при чем?

Настасья Мартыновна всхлипнула в платок:

— Все вы такие… Ни чести, ни совести у вас нету… А на Марину я теперь смотреть не могу…

Так искреннее письмо Александра вдруг внесло в ставровскую семью тяжелый разлад. Дмитрий Данилович попытался было примирить жену с Мариной, но обе они отсиживались в разных комнатах, а когда сходились у обеденного стола, почти не разговаривали, только сердито покрикивали на ребят.

Встречи у стола подливали масла в огонь. Есть было нечего. Изредка Настасье Мартыновне удавалось что-нибудь обменять или выпросить, да время от времени приносил свою скудную зарплату натурой Дмитрий Данилович. Зарплату выдавали в волисполкоме, и состояла она из полутора десятков кормовых бураков, нескольких тощих картофелин и горсти пшена. Марина дважды ходила по хуторам, меняла последние вещи, но вскоре менять стало нечего, и она решила покинуть ставровскую семью.

— Знаешь, Митя, — сказала она Дмитрию Даниловичу, — я больше так не могу. Мы с Таей отрываем у вас последний кусок, он нам в горло не лезет. Помоги мне устроиться где-нибудь, поговори в волисполкоме. Нельзя же так!

Дмитрий Данилович пытался остановить Марину:

— Куда ты пойдешь? Сама видишь, что творится кругом. Люди мрут десятками. Надо нам вместе пережить это тяжелое время.

— Нет, Митя, я не могу, — отворачивалась Марина. — Пока у меня были свои вещи, можно было терпеть, а сейчас…

Она упросила Дмитрия Даниловича поговорить о ней с председателем волисполкома Долотовым.

— Ладно, как буду в волости, поговорю, — хмуро пообещал Дмитрий Данилович.

Ему было жаль и жену и Марину, было неприятно, что между женщинами начались нелады, и он, злой и раздраженный, с утра до ночи просиживал в амбулатории, готовя по своим несложным рецептам лекарства.

Как-то в амбулаторию забрел дед Силыч. Он постоял у порога, осмотрелся, подошел ближе к накрытому белой клеенкой столу.

— Что у вас? — буркнул Дмитрий Данилович. — Раздевайтесь!

Силыч почесал бороденку желтым, обкуренным пальцем.

— Я до тебя, Данилыч, по другому делу. Раздеться, конечно, можно, да это лишнее. Я насчет лекарства хочу поговорить.

— Какого лекарства?

Дед присел на кончик низкой кушетки и заговорил, посматривая на фельдшера сощуренными глазами:

— Мало начальники из волости лекарства отпускают. Не хватает тебе лекарства, а людей надо лечить. Вот, значит, я и хочу совет тебе подать: возьми у меня травы, лечи травами. Я ж не знахарь и не колдун, чего же мне секреты от тебя иметь? А в травах я, к слову сказать, разбираюсь. Все чисто могу тебе объяснить, какая от какой болезни помогает…

Силыч пересел на табурет поближе к Дмитрию Даниловичу, развернул узелок и стал выкладывать на стол травы.

— Вот, возьми, к примеру, горицвет. Он тебе и от кашля поможет, и от коликов, и от детского родимца… Или же, скажем, чистотел, чистец по-нашему. Им золотуху можно лечить, чесотку, лишаи, даже язвы дурной болезни. Кажная травка, мил человек, свою пользу имеет, только ее знать надо. Вот, скажем, чебрец. Он у вас по-культурному богородичной травой называется. Ты думаешь, чебрец даром в ладанках носили в старину? Он ведь свою помощь оказывает — и от грудной боли, и от зубов, и от всякой женской болезни. Ты бери, не сумлевайся, я тебе все советы подам, какие надо. Ты только записывай, что к чему.

— Спасибо, Иван Силыч, — сказал Ставров, — лечебная сила трав медицине известна. — Он посмотрел на Силыча, удивляясь: откуда в этом тщедушном старике такая любовь к людям, такое любопытство и жалость ко всему живому? Ведь он, должно быть, прожил очень нелегкую жизнь, а вот поди же!

— Так ты не сумлевайся, — повторил Силыч, поднимаясь с кушетки, — у меня этой травы полная хата, я и людей и скотину не хуже твоего лечу. Бери у меня чего хочешь и помогай людям, а то теперь в кажной хате больной…

Через несколько дней в амбулаторию зашел председатель сельсовета Илья Длугач. Голова его была замотана клетчатым женским платком, он морщился и кряхтел.

— Выручай, товарищ фершал, — попросил он. — Проклятое ухо вконец замучило, хоть на стенку лезь… Понимаешь, будто кто швайкой тебе ухо буровит, прямо спасения нету…

Пока Дмитрий Данилович вливал ему в ухо прогретое камфорное масло, Длугач сообщил, что минувшей ночью в кустах, на поляне, нашли двух убитых пустопольских комсомольцев.

— Их посылали в уезд, — сказал Длугач, — а в кустах бандиты засели и побили обоих. Кровищи на снегу по всей поляне… Видно, таскали их, гады, мучили, обухом били.

Он помолчал и добавил, понизив голос:

— Бандиты приехали на санях. Один санный след уходит в Пустополье, а другой — в Костин Кут.

— Ну и что же? — вскинул брови Дмитрий Данилович.

— Остановку они сделали возле двора Устиньи Пещуровой. Там конский помет видать под воротами, сено раструшено. Устинья эта самогоном занимается. Она себе прошлый год мужика в примаки взяла, по фамилии Острецов. Ничего парень, из демобилизованных. Так этот Острецов заявил, что ночью действительно к Устинье приезжали за самогоном какие-то трое. Взяли, говорит, четверть самогона и уехали в направлении села Волчья Падь.

— И санный след туда ведет? — спросил Дмитрий Данилович.

— Да уж Острецов брехать не станет, — махнул рукой Длугач, — и санный след на Волчью Падь ведет, все честь по чести. Два следователя из Чека тут были, глядели. А только возле Волчьей Пади сани на широкий шлях свернули, и там след их пропал.

Дмитрий Данилович аккуратно забинтовал голову Длугачу и сказал уверенно:

— Значит, единственной ниточкой для следствия остается эта ваша самогонщица.

— Совершенно правильно, — согласился Длугач. — Следователи ее арестовали и сегодня увезли в уезд, в Чека. Там будут разбираться…

В то самое время, когда Илья Длугач разговаривал с Дмитрием Даниловичем, сожитель арестованной Устиньи, Степан Острецов, дожидаясь председателя, стоял возле сельсовета и вполголоса говорил молодому, закутанному в башлык парню:

— Одним духом скачи к Пантелею Смаглюку. Пусть соберет людей и догонит сани. Пусть перережет им дорогу возле Кривой балки и ликвидирует всех до одного!

— А Устинью как? — посчитал нужным спросить парень в башлыке.

— Я же сказал — всех до одного, — жестко повторил Острецов. — Чтобы ни один не ушел!

— Подводчиком для них наряжен наш человек.

— Все равно. Не должен уйти ни один. Ступай…

Когда Илья Длугач вернулся в сельсовет, Острецов спокойно сидел на крыльце, покуривал цигарку. Он посмотрел на председателя светлыми глазами и сказал, усмехаясь:

— А я тебя жду, Илья Михайлович.

— Чего тебе, Степан? — спросил Длугач.

— Да все насчет жинки, — тряхнул головой Острецов. — По-моему, напрасно ее взяли. Она виновата только в том, что варила самогон. Ну и оштрафуйте ее за самогон. А зачем же арестовывать?

— Разберутся — выпустят, — сказал Длугач.

— Я знаю, что разберутся. Хочу только передачу ей послать, а то вернется — будет ругать. Такой-сякой, скажет, год у меня прожил, а как меня забрали, не вспомнил…

Острецов долго просидел в сельсовете. Он рассказывал Длугачу о Буденном, о боях под Варшавой, курил, угощал Длугача папиросами и под конец сказал:

— Думаю в партию вступать, товарищ Длугач. Понимаешь, неудобно как-то получается: красным командиром был, кровь проливал за революцию, а теперь обзавелся своим домком и вроде забыл про все. Некрасиво.

— Ну что ж, подавай, товарищ Острецов, заявление, — кивнул Длугач. — Ты человек сознательный, культурный, мы разберем.

Простившись с председателем, Острецов ушел. Он шел медленно, сунув руки в карманы, останавливал по дороге знакомых огнищан и подолгу разговаривал с ними. Ему надо было, чтобы все видели его и знали, что он, Степан Острецов, дома и по виду спокоен.

В этот день у Кривой балки, между деревней Калинкино и городским шоссе, вооруженная карабинами и ручными пулеметами группа всадников напала на сани, в которых два следователя ЧК везли арестованную костинокутскую самогонщицу Устинью. Оба следователя, Устинья и подводчик Семен Петров были убиты. Их тела свалили в сугроб и засыпали снегом. Кони с пустыми санями долго блуждали в поле, а через несколько дней их доставили в огнищанский сельсовет.

5

Вернувшись из амбулатории, Ставров застал дома суматоху. Настасья Мартыновна, стоя у плиты, пекла оладьи из кукурузной муки, гремела ведрами и тарелками. Марина, отодвинув стол в угол, гладила на нем свое только что выстиранное и слегка просушенное у печки белье. Она раскраснелась, волосы ее растрепались и кудрявыми прядями падали на лицо.

— Когда ты думаешь ехать? — спросил Дмитрий Данилович.

— Как управлюсь, — вздохнула Марина. — Мне соседка сказала, что послезавтра в Пустополье поедет Острецов, я хочу сбегать в Костин Кут и попросить, чтобы он взял меня с собой.

Близкий отъезд Марины как будто примирил женщин. Они мирно разговаривали друг с другом, собирали необходимые вещи, сели вдвоем штопать белье. Когда дети улеглись — все они спали на печи, — а Дмитрий Данилович сел за свой «Фельдшерский справочник», Настасья Мартыновна виновато тронула Марину за локоть:

— Ты не обижайся, Марина. Я ведь тебе зла не желаю. Мне только Максима жалко. Может, он еще жив, может, вернется…

Марина помыла голову и сушила у печки волосы, перебирая их пальцами. Она исподлобья глянула на золовку:

— Я за Александра замуж не собираюсь.

— Разве дело в замужестве? Довольно того, что он тебе нравится. А я вот смотрю на Таю, и у меня сердце кровью обливается. Если Максима нет в живых, тогда уж ничего не сделаешь. А если он вернется? Какой будет ваша жизнь?

— Нет, Настя, Максим не вернется, — сказала Марина, — Если бы он был жив, я хоть словечко от него получила бы.

Она помолчала, уложила волосы, вытерла таз и села поближе к Настасье Мартыновне.

— Ты присматривай за Таей, Настя. Мальчишки растут, и она уже вытянулась. Сама знаешь. Надо ее держать в руках. Я буду приезжать к вам, но это не то. Тае нужен материнский глаз…

Они проговорили почти до рассвета. Утром Марина оделась и пошла в Костин Кут попросить Острецова взять ее в Пустополье. Она уже слышала о страшной смерти Устиньи (трупы убитых у Кривой балки разыскали в сугробе на шестой день) и с неохотой шла к Острецову, зная, что ему не до разговоров.

Острецов встретил ее хорошо. Все эти дни он держался на людях, ходил опустив голову, о покойнице почти не вспоминал, и все видели, что он тяжело переживает гибель Устиньи.

Пообещав Марине заехать и взять ее с собой, он сказал, подвигая ей табурет:

— Посидите немного, Марина Михайловна. Вы же знаете, какое у меня горе. Вот сижу тут, как в клетке, не с кем словом перекинуться.

Марина присела. Заложив руки за спину, Острецов заходил по комнате.

— Устеньку даже похоронить не дали, — сумрачно бросил он, — увезли в город для вскрытия и где-то там похоронили…

— А убийц так и не нашли?

— Нет, — угрюмо взглянув на нее, сказал Острецов, — никаких следов. Все окрестные деревни обыскали, леса прочесали дважды, город взяли под наблюдение — ничего.

— Как же вы теперь жить думаете?

Он остановился возле нее, неожиданно усмехнулся и сказал почти весело:

— Может быть, в монастырь уйду, замаливать тяжкие грехи, а может, меня еще полюбит какая-нибудь красавица вроде вас…

Марине стало не по себе. Она поднялась, завязала платок, смущенно опустила глаза:

— Нет, Степан Алексеевич, я вас не полюблю.

— Я знаю, — засмеялся он. — Это просто шутка. На душе кошки скребут, вот и хочется иногда пошутить…

На следующее утро он, как обещал, заехал за Мариной. Она засуетилась, наскоро увязала свой потертый чемоданчик, взяла узелок с бельем, прижала к себе Таю, заплакала. Ставров с детьми вышли проводить ее к воротам, окружили маленькие сани-козырьки, в которые были впряжены раскормленные Устиньины мерины. Марина села в сани, простилась со всеми, еще раз поцеловала Таю. Кони, круто сгибая шеи, рывком тряхнули легкие санки, размашистой рысью помчались прямо через сугробы.

Почти всю дорогу Острецов молчал. Пошевеливая вожжами, он смотрел на покрытые снегом поля, на темнеющие вдоль балок кустарники и думал о чем-то. Только перед Пустопольем, швырнув в снег докуренную папиросу, он повернулся к Марине и сказал, зевая:

— Надоело мне все. Вот еду в волисполком, пусть принимают Устиньино имущество. Зачем оно мне? Я себе место найду.

— Разве вы хотите уехать из Костина Кута? — спросила Марина.

— Пока нет, а там видно будет…

В Пустополье они распрощались. Марина пошла в школу, разыскала Ольгу Ивановну Аникину, и та проводила ее в маленькую комнатушку рядом с учительской.

— Временно поместитесь тут, — сказала Ольга Ивановна, радушно обнимая новую учительницу, — а потом найдем вам что-нибудь получше.

Через два часа, не успев привести себя в порядок, Марина отправилась на заседание школьного совета.

Острецову в волисполкоме сказали, что по закону Устиньино имущество должно перейти к наследникам, а если наследники не объявятся, то Огнищанский сельсовет займется вопросом об этом имуществе.

После полудня Острецов заехал к отцу Ипполиту. Тот встретил его как самого дорогого гостя. Моложавая толстая матушка быстро накрыла на стол, принесла мелко нарезанное сало, соленые огурцы, самогон. Пообедав, Острецов и отец Ипполит прошли в комнату батюшки и затворили за собою дверь.

— Был у нас в церкви один заграничный газетчик, — сказал отец Ипполит, — я передал ему копию описи изъятых ценностей и сообщил, как комсомольцы хотели застрелить старого отца Никанора.

— Что? — нахмурился Острецов. — При чем тут комсомольцы? А если черт его понесет к Никанору?

— Нет, нет! Я все сделал. Отец Никанор еще лежит, и я предупредил, чтобы к нему никого не пускали.

— Еще что?

— Ну, еще я рассказал про то, как волпродкомиссар грозится закрыть церковь, как он сложил в церковном подвале картошку и входил в храм, не сняв шапки. Иностранец все записывал и дал слово, что они это распубликуют на весь мир как факты большевистского изуверства и кощунства.

Острецов презрительно скривил губы:

— Все это чушь. Нам, батя, не этим следует заниматься. Работать надо умнее, осторожнее, с необходимыми паузами. Вы всех предупредили о сегодняшнем сборе в мажаровской церкви?

— Обязательно, — тряхнул волосами отец Ипполит. — К ночи все наши люди начнут съезжаться в Мажаровку.

Постукивая пальцами по столу, Острецов помолчал, а потом спросил внезапно:

— Вы, между прочим, не слыхали, кто ликвидировал этих… четырех… у Кривой балки? Вы ведь знаете, что среди них была моя жена?

— Откуда я могу знать? — испугался отец Ипполит. — Тут все говорят, будто из соседней губернии к нам перекочевала банда атамана Кречета и вроде это они…

— Угу, — хмыкнул Острецов. — Возможно.

Когда стемнело, они положили в сено бутыль самогона, карабины, сели в сани и помчались в село Мажаровку, расположенное в соседней волости, в шестидесяти километрах от Пустополья.

6

Пасмурным февральским утром в Лондоне, в переулке Генриетта-стрит, остановился забрызганный грязью наемный автомобиль. Из автомобиля вышел невысокий джентльмен в щегольском пальто и черной касторовой шляпе. Он расплатился с шофером, подождал, пока машина ушла, рассеянно прочитал наклеенную на столб свежую театральную афишу, взглянул на часы и медленно пошел к огражденному чугунной решеткой приземистому особняку. Короткой тростью он нажал у калитки костяную кнопку звонка.

Из дома вышел лакей-малаец с шоколадным лицом и седыми висками.

— Good morning,[1]Доброе утро (англ.) . — строго, без улыбки, сказал джентльмен.

— О-о! — осклабился малаец. — Good morning, mister…

Они вошли в дом. Джентльмен разделся в прихожей, мельком взглянул на себя в зеркало. Из оправленного в темную бронзу зеркала глянуло бледное лицо с близко посаженными острыми глазами и жидкой прядью волос над высоким белым лбом. Второй лакей распахнул дверь обитой гобеленами приемной, и джентльмен сказал ему по-русски:

— Здравствуйте, Роберт. Доложите мистеру Рейли, что его ждет Борис Савинков…

Он устало опустился в кожаное кресло, слегка подвинул его к горящему камину, с наслаждением вытянул ноги и закрыл глаза…

После полуторамесячного нелегального пребывания в Советской России Савинков метельной январской ночью перешел польскую границу и четыре дня прожил в Варшаве под чужим именем, заказав для себя номер в гостинице «Брюлевской». Там он виделся с генералом Булак-Балаховичем, но эта встреча не принесла ему ничего утешительного. Балахович сообщил, что организованные им и переброшенные в Россию диверсионные отряды разгромлены красными, что широко задуманный кавалерийский рейд петлюровского генерал-хорунжего Тютюнника на Украину провалился и сам Тютюнник едва не попал в руки большевиков.

Из Варшавы Савинков уехал в Прагу, встретился там с группой русских эсеров-эмигрантов, получил крупную сумму денег у президента Масарика и отправился в Лондон. Все эти поездки утомили его, и он был раздражен и встревожен…

В камине по-домашнему потрескивали дрова, сбоку мирно тикали стоявшие на полу высокие часы-башня с тяжелым темным циферблатом. На круглом столе, на подоконниках, на камине и на дубовом бюро поблескивали бронзовые, фарфоровые, чугунные, стеклянные статуэтки императора Наполеона.

— Всегдашний кумир Рейли, — усмехнулся Савинков.

Хозяин особняка капитан Джордж Сидней Рейли был сыном ирландца и русской, родился и вырос в Одессе, долгое время служил в Петербурге. Потом Рейли уехал на судостроительные верфи в Гамбург, где его завербовали в английскую разведку. Затем Сидней Рейли побывал в Японии. В 1916 году молодой ирландец пробрался в Германию, под видом немецкого морского офицера проник в адмиралтейство и скопировал чрезвычайно важный секретный код. Это сделало Сиднея Рейли крупнейшим агентом Интеллидженс сервис.

В годы революции Рейли возглавлял в России всю сеть тайной английской разведки. Он вдохновил троцкиста и эсера Блюмкина на провокационное убийство германского посла Мирбаха. Скрываясь в тени, он подготовил убийство Урицкого. Вместе с Борисом Савинковым Рейли руководил ярославским контрреволюционным мятежом. Он исколесил все крупные города Советской России то под именем турецкого купца Массино, то с подложным удостоверением сотрудника петроградской ЧК Сергея Григорьевича Релинского. После покушения на Ленина Рейли вынужден был бежать из России в Англию.

«Этот не струсит и не выдаст, — думал Савинков, глядя на огонь в камине. — Жаль только, что у него слишком много холодного профессионального расчета и слишком мало увлечения…»

Услышав легкие шаги за дверью, Савинков поспешил закрыть глаза.

В приемную вошел невысокий смуглый человек в синем шелковом халате. У него было сухое, мускулистое тело, длинное лицо с черными глазами, упрямый, некрасиво и резко очерченный рот.

— Это оригинально, — без всякого акцента сказал Рейли по-русски, — хозяин только поднялся, а гость изволит спать.

Савинков открыл глаза, привстал, протянул вялую руку с худыми пальцами:

— Здравствуйте, Сидней. Вы и сами не подозреваете, как я рад вас видеть.

Они поздоровались. Рейли приказал подать кофе, уселся в кресле рядом и проговорил, дружески улыбаясь:

— Чтобы не повторяться, не торопитесь рассказывать, Борис Викторович. Я превосходно натренировал свое терпение, а вот тот, кто нас с вами ждет, нетерпелив. Он знает, что вы должны прибыть из России, и просил тотчас же привезти вас к нему. Поэтому приготовьтесь к серьезному разговору.

Савинков знал, о ком идет речь, — это было высокопоставленное лицо, сановник, который временно оказался не у дел, но продолжал невидимо направлять политику особо влиятельных в государстве кругов.

Перебрасываясь незначительными фразами, они торопливо выпили кофе и поехали к сановнику.

— Он в вас влюблен, — сказал Рейли, усаживаясь в автомобиль. — Правда, иногда он называет вас литературным убийцей, но это не мешает ему считать, что для будущего диктатора России Борис Савинков наиболее подходящий кандидат.

— Нет уж, увольте, — нахмурился Савинков. — Эта роль меня никогда не прельщала, а при нынешнем положении в России и подавно.

Рейли задернул кремовую автомобильную штору, стащил с руки перчатку и коснулся ладонью руки Савинкова.

— У вас, кажется, появились несвойственные вам нотки скептицизма. Это странно. Настолько странно, что мне захотелось поскорее услышать ваш рассказ.

Савинков ничего не ответил. Он ехал к важному сановнику с тяжелым, неприятным чувством. Однажды он уже встречался с этим человеком и запомнил его расплывшуюся фигуру, породистые щеки и светлые навыкате глаза. Эта первая встреча произошла в разгар гражданской войны. Сановник подвел своего гостя к висевшей на стене огромной карте и сказал, тыча пухлым пальцем в линию синих флажков: «Вот они, мои армии, — Деникин, Колчак, Юденич…» Это выражение покоробило Савинкова. Ему было неприятно, что в чьих-то тайных планах истекавшие кровью белые армии играли роль пешек английского сановника.

Сейчас он ехал к нему только потому, что знал его неиссякаемую энергию, силу и тяжелую, мрачную ненависть к большевикам.

Наблюдая за своим спутником, Сидней Рейли некоторое время молчал. Автомобиль мчался за городом, вдоль берега Темзы. Легкая кремовая шторка слегка колыхалась, и за стеклом, в узкой полоске, видны были покрытые бурой копотью пятна снега, черепичные крыши старых коттеджей, красные стволы сосен. Над рекой свинцовой полосой лежал густой, влажный туман.

— Интересный человек наш патрон… — неторопливо сказал Рейли. — Вся его беда заключается в том, что он при его неистовом характере родился на триста лет позже, чем следовало. Живи он в семнадцатом веке — совсем другое дело. Быть бы ему самым удалым корсаром или, как его предок, грозой и повелителем послушных рабов…

Шофер-малаец невозмутимо глянул в окаймленное никелем зеркало, встретился взглядом с Сиднеем Рейли и, заметив его кивок, мягко остановил послушную машину.

Сановник принял ранних посетителей в далеком загородном коттедже, спрятанном в густом сосновом лесу. Савинков увидел и сразу узнал его знакомую фигуру. Широко раздвинув ноги, он стоял на террасе в распахнутой охотничьей куртке и серых грубошерстных штанах. Розовый, отлично выбритый, он, несмотря на толстый живот, выглядел гораздо моложе своих лет. Глаза у него были светлые, быстрые, а рот широкий, влажный, с крепкими деснами и желтыми от табака зубами, которыми он весело и яростно жевал кончик гаваны.

Настороженно посмотрев на Савинкова, хозяин протянул ему белую пухлую руку, поздоровался с Сиднеем Рейли и сказал:

— Пожалуйста, прошу вас.

Из полукруглого холла, на деревянных стенах которого темнели старинные картины без рам, они поднялись на второй этаж и уселись в потертые кожаные кресла.

Савинков мгновенно окинул взглядом кабинет сановника. Это была большая комната с грубо выложенным камином и узкими окнами. В углу стоял тяжелый стол с бумагами, на дубовых стенах висели огромные оленьи и кабаньи головы.

— Ну так что же? — нетерпеливо бросил хозяин.

Осторожно, взвешивая каждое слово, Савинков стал рассказывать.

— Я полтора месяца провел в Советской России, — сказал Савинков, — и я понял, что за четыре года большевики успели добиться очень многого. Да, в России голод. Такой голод, что там люди мрут тысячами. Но у них есть вера. Эту веру вдохнул в людей Ленин, и они хотят того, к чему он призывает. Надеяться на взрыв в России трудно. Там единственная реальная сила сейчас — крестьянство. Введением нэпа Ленин поднимает крестьянство на ноги, и когда это случится, уже ничего не сделаешь. Правда, в большевистской партии начались разногласия. Я имею в виду недавние выступления Троцкого. Но партия в массе идет за Лениным, а не за Троцким.

— А чем занимается ваша организация? — сдвинув брови, спросил сановник. — Каковы результаты ее деятельности?

— Мы делаем все, что можем, — сказал Савинков, — но наша работа в настоящих условиях нелегка. Миссия полковника Свежевского по ликвидации Ленина не удалась так же, как и попытка Каплан. Рейды наших отрядов не достигли цели потому, что среди населения многие сочувствуют большевикам. Я убежден, что без вмешательства зарубежных сил наша борьба обречена на провал…

Закинув руки за спину, стуча тяжелыми башмаками, сановник прошелся по комнате. Рывком подтянув кресло, он сел рядом с Савинковым и заговорил, перекатив сигару в угол рта:

— Вмешательство зарубежных сил? А вы знаете, что происходит в этом сумасшедшем мире? Вам известно, что плевелы большевизма всходят во всех концах земли? Коммунистические партии работают не только в Европе. Они уже пустили ростки в самых жизненных для нас районах — в Азии… Семь месяцев назад в Шанхае нелегально собрался первый съезд китайских коммунистов. Ни англичан, ни французов, ни американцев не заставишь сейчас воевать против русских. Они сыты по горло минувшей войной. Мир похож на дымящий вулкан, в нем хаос, разруха, голод…

Хозяин швырнул окурок сигары в камин и тотчас же взял со стола новую сигару. Он щипцами достал из камина уголь, неторопливо прикурил, тихо, без стука, положил щипцы на место.

— Надо быть реальным политиком, — жадно затягиваясь дымом, сказал он. — Неустроенность мира не заставит нас прекратить борьбу с большевиками. Мы только перейдем к более тонким и более сложным формам. Мы остановим разбушевавшуюся на всех материках анархическую стихию новыми методами… — Он посмотрел на Савинкова и вдруг весело расхохотался. — Вечером я свезу вас в Чекерс, к нашему набожному баптисту. Он только вчера вернулся из Булони, где уговаривал французов созвать европейскую экономическую конференцию. Думаю, старик не скроет от вас того, что они собираются пригласить на эту конференцию Ленина. Да, да, Ленина. Конференция состоится в Генуе, и Ленин, конечно, приедет туда. Слышите, мистер Савинков?

— Да, сэр, я слышу, — отозвался Савинков.

— Но пусть вас это не тревожит. Признание того или иного правительства не означает признания социального строя данной страны.

Сановник согнал с лица улыбку, срезал кончик сигары, бросил его в камин.

— Я думаю… что Ленин… с конференции не… вернется, — отсекая каждое слово, сказал он. — Это несколько успокоит и отрезвит европейских коммунистов. А наведя настоящий порядок в Европе, мы примемся за соответствующие реформы в России. В этом на первом этапе нам поможет оппозиция в партии Ленина. Во всяком случае, при нынешней ситуации нас не может не интересовать политическая платформа троцкистов, и мы, пожалуй, будем содействовать ее распространению в компартиях Европы, Америки и Азии…

Отсветы неяркого пламени камина играли на гладковыбритом лице высокопоставленного сановника. Постукивая по подлокотнику кресла рукой, он говорил, словно вколачивал гвозди в крепкое дерево:

— Однако все эти меры внешнего характера, к тому же рассчитанные на довольно длительный период, не должны ослаблять нашей непосредственной борьбы в России. Наоборот, в России надо поставить определенные цели. Во-первых, необходимо всячески противодействовать объединению национальных областей под властью Кремля и вести курс на отделение их от России. В особенности это касается Кавказа, где мы в дальнейшем получим нефть. Во-вторых, надо повести дело так, чтобы ближайшие соседи России — Финляндия, Латвия, Эстония, Литва, Румыния, Польша — составили прочную антибольшевистскую цепь и превратились в подлинный санитарный кордон.

— Террор вы отвергаете? — угрюмо спросил Савинков.

Сановник сердито мотнул головой:

— Нисколько. Террор надо организовать в самом широком масштабе…

Он испытующе взглянул сначала на Рейли, потом на Савинкова.

— Вам обоим, очевидно, придется готовиться к новой поездке в Россию. Пусть Красин сидит в Лондоне, пусть наши политики подписывают с ним хоть десять торговых договоров — мы будем неуклонно проводить свой курс…

Савинков внимательно слушал хозяина, понимая, какие обширные планы вынашивает этот необузданно яростный человек, но глухая тоска и мрачные предчувствия не покидали его. Он закрыл глаза и с ужасом подумал о том, что время почти непоправимо упущено, что теперь нужны неимоверные усилия, чтобы остановить коммунистов. Но он не сказал ни слова.

Беседа длилась часа четыре. В разговоре мелькали названия многих стран, имена политических деятелей, намечались большие маршруты, назывались крупные суммы денег, перечислялись виды оружия. Чаще всего собеседники произносили слова «ликвидировать», «убрать», «уничтожить», зная, что сотни отпетых, готовых на все людей тотчас же начнут выполнять все, что они наметили в этом старом коттедже, укрытом в густом сосновом бору.

Прощаясь, хозяин крепко пожал руку Савинкова и как бы невзначай сказал:

— Отчего бы вам не съездить в Италию? Там можно хорошо отдохнуть. Между прочим, в Италии очень серьезную роль начинает играть Бенито Муссолини. Ему удалось организовать новую партию. Он ненавидит большевиков и может быть очень полезен на тот случай, если в Генуе появится Ленин…

Через три дня после этого разговора Борис Савинков выехал в Италию.

Читать далее

Комментарии:
Написать комментарий

Комментарии

Добавить комментарий