Глава третья

Онлайн чтение книги Искра жизни Spark of Life
Глава третья

Мерседес коршуном устремился в долину. Оберштурмбаннфюрер Нойбауер, грузный мужчина с пористым лицом любителя и знатока пива, сидел рядом с шофером. Его белые перчатки отливали на солнце серебряным блеском. Заметив это, он снял их. Сельма, думал он, Фрейя! Дом! Никто не отвечал по телефону.

— Давай! Давай, Альфред! Жми!

На окраине города они почувствовали запах пожарища. Он становился все более едким и густым по мере приближения к центру. У Нового рынка они увидели первую воронку. Рухнувшая сберкасса горела. Пожарные команды пытались спасти соседние дома, но струи воды были слишком тонкими, чтобы сдержать натиск огня. Из воронки на площади воняло серой и кислотами. Нойбауер почувствовал спазмы в желудке.

— Поезжай через Хакенштрассе, Альфред, — сказал он. — Здесь не проехать.

Шофер развернулся, и машина помчалась, описывая широкую дугу, через южную часть города. Здесь как ни в чем не бывало мирно грелись на солнце дома и палисадники. Ветер дул с юга, и воздух был чистым. Потом, когда они пересекали реку, запах вновь появился и стал усиливаться; еще дальше он заполнил улицы, словно тяжелый осенний туман.

Нойбауер теребил свои усики, подстриженные коротко, как у фюрера. Раньше он лихо подкручивал их вверх, как Вильгельм II. Проклятые спазмы в желудке! Сельма! Фрейя! Дом! Весь живот, грудь — все словно вдруг превратилось в желудок.

Им еще дважды пришлось ехать в объезд. В первый раз из-за мебельного магазина, фасад которого сорвало взрывом; часть мебели все еще стояла на этажах, остальное горело, разлетевшись по всей улице, заваленной обломками. Второй раз путь им преградила парикмахерская, перед которой корчились в огне восковые бюсты, выброшенные взрывной волной на улицу.

Наконец, машина свернула на Либихштрассе. Нойбауер высунулся из окна. Дом! Его дом! Палисадник! Терракотовый гном и красная фарфоровая такса на газоне. Целы и невредимы! Все стекла на месте! Спазмы в желудке прекратились. Он поднялся по ступенькам на крыльцо и открыл дверь. Повезло, подумал он. Дьявольски повезло! Впрочем, так и должно быть! Почему это именно у него должно было что-нибудь случиться?

Он повесил фуражку на оленьи рога в прихожей и прошел в гостиную.

— Сельма! Фрейя! Где вы?

Никто не отзывался. Нойбауер протопал к окну и распахнул его. В саду работали двое русских военнопленных. Они лишь мельком взглянули на него и принялись копать еще усерднее.

— Эй вы! Большевики!

Один из пленных опустил лопату.

— Где моя семья? — крикнул Нойбауер.

Тот ответил что-то по-русски.

— Оставь свой свинский язык! Отвечай по-немецки! Или мне спуститься вниз и научить тебя?

Русский молчал, уставившись на него, словно загипнотизированный.

— Ваша семья в погребе, — раздался сзади чей-то голос.

Он обернулся. Это была горничная.

— В погребе? А-а, ну да, конечно. А вы где были?

— На улице. Я отлучилась только на минутку! — Девушка стояла в дверях, лицо ее раскраснелось, глаза блестели, словно она вернулась со свадьбы.

— Говорят, уже сто убитых! — затараторила она. — У вокзала, на медном заводе и в церкви…

— Тихо! — перебил ее Нойбауер. — Кто это говорит?

— Люди, на улице…

— Кто? — Нойбауер шагнул вперед. — Антигосударственные речи! Кто это говорит?

Девушка отшатнулась.

— На улице… не я… кто-то… все говорят…

— Предатели! Мерзавцы! — неистовствовал Нойбауер. Наконец-то он мог дать волю своим взвинченным нервам. — Проклятый сброд! Свиньи! Нытики несчастные! А вы? Что вы забыли на улице?

— Я? Ничего…

— Удрали со службы? А? Разносить сплетни и ужасы! Мы еще разберемся! Здесь давно уже пора навести порядок! Железный порядок! Марш на кухню!

Девушка бросилась в кухню. Нойбауер отдышался и закрыл окно. «Ничего не случилось, — подумал он. — Они в погребе. Конечно. Как же я сразу не подумал об этом?»

Он достал сигарету, закурил. Потом одернул китель, выпятил грудь, взглянул в зеркало и спустился вниз.

Жена и дочка сидели прижавшись друг к другу в одном шезлонге у стены. Над ними висел цветной портрет фюрера в широкой золоченой раме.

Погреб был приспособлен под бомбоубежище в сорок первом году. Нойбауер велел сделать это из чисто дипломатических соображений: это было проявлением патриотизма — показывать пример согражданам в подобных вещах. Никто никогда всерьез не думал о том, что Германия может подвергнуться бомбардировке. Каждому честному немцу было достаточно заявления Геринга, что он готов называться Майером, если люфтваффе позволит вражеским самолетам посягнуть на германское небо. К сожалению, все вышло иначе. Типичный пример коварства плутократов и евреев, которые любят притворяться, будто они слабее, чем это есть на самом деле.

— Бруно! — Сельма Нойбауер встала с кресла и всхлипнула.

Это была толстая белокурая женщина; на ней был розовый пеньюар из французского шелка. Нойбауер привез его в 1941 году из Парижа, где он тогда провел свой отпуск. Ее щеки тряслись, а чересчур маленький рот пережевывал каждое слово, прежде чем произнести его.

— Все прошло, Сельма, успокойся.

— Прошло… — продолжала она жевать, словно вместо слов во рту у нее были слишком крупные кенигсбергские битки. — На…надолго ли?

— Навсегда. Они улетели. Нападение отражено. Они больше не вернутся.

Сельма запахнула пеньюар на груди.

— Кто это сказал, Бруно? Откуда ты это знаешь?

— Мы сбили по крайней мере половину. Они вряд ли осмелятся вернуться.

— Откуда ты это знаешь?

— Я знаю. В этот раз они застали нас врасплох. В следующий раз мы встретим их как полагается.

Его жена перестала жевать.

— И это все? — спросила она. — Это все, что ты можешь сказать?

Нойбауер понимал, что этого было слишком мало, поэтому он грубо ответил:

— А тебе что, этого мало?

Жена уставилась на него своими светло-голубыми водянистыми глазами.

— Мало! — вдруг завизжала она. — Этого мало! Это все чушь! Это все пустые слова! Чего мы уже только не слышали! Сначала нам говорят — мы так сильны, что ни один вражеский самолет никогда не появится над Германией! А они вдруг появляются. Потом заявляют, что они больше не вернутся, мы будем сбивать их на границе, а они все летят и летят без конца, и воздушная тревога не прекращается. А теперь они добрались и до нас здесь. И тут являешься ты и хвастаешься, мол, они больше не вернутся, мы им покажем! Какой нормальный человек поверит в это?

— Сельма! — Нойбауер бросил непроизвольный взгляд на портрет фюрера. Потом подскочил к двери и захлопнул ее.

— Проклятье! Возьми себя в руки! — прошипел он. — Ты что, спятила — так кричать! Хочешь всех нас погубить?

Он подошел к ней вплотную. Полный отваги взгляд фюрера за ее толстыми плечами по-прежнему был устремлен на ландшафт Берхтесгадена. Какое-то мгновение Нойбауер был почти уверен, что фюрер все слышал.

Сельма не обращала никакого внимания на фюрера.

— «Спятила»? — визжала она. — Если кто-то и спятил, то только не я! У нас была прекрасная жизнь до войны — а теперь? Что теперь? Спрашивается, кто спятил!

Нойбауер схватил жену за руки и принялся трясти ее так, что голова ее замоталась из стороны в сторону, волосы растрепались, посыпались гребешки, она поперхнулась и закашлялась. Он отпустил ее. Она, словно мешок, повалилась в кресло.

— Что с ней? — спросил он у дочери.

— Ничего особенного. Мама очень взволнована.

— С какой стати? Ничего же не случилось.

— Ничего не случилось? — тотчас же откликнулась жена. — У тебя, конечно, ничего не случилось, там, наверху! А мы здесь одни…

— Тихо! Чччерт!.. Не так громко! Я не для того трудился пятнадцать лет не покладая рук, чтобы ты мне все испортила своим криком! Желающих занять мое место больше чем достаточно!

— Это была первая бомбежка, папа, — спокойно произнесла Фрейя Нойбауер. — До сих пор были только сигналы тревоги. Мама привыкнет.

— Первая? Ну да, конечно, первая! И чем кричать всякий вздор, надо радоваться, что до сих пор ничего не произошло.

— Мама переживает. Но она привыкнет.

— «Переживает»! — Нойбауер был озадачен спокойствием своей дочери. — А кто не переживает? Ты думаешь, я не переживаю? Но надо держать себя в руках. Иначе что бы с нами было?

— То же самое! — Его жена рассмеялась. Она лежала в шезлонге, раскинув толстые ноги, обутые в домашние туфли из розового шелка. Розовый цвет и шелк она отождествляла с элегантностью. — «Переживает»! «Привыкнет»! Тебе хорошо говорить!

— Мне? Почему это?

— С тобой ничего не случится.

— Что?

— С тобой ничего не случится. А мы сидим здесь, как в мышеловке.

— Но это же сущая чепуха! Какая разница? Почему это со мной ничего не случится?

— Ты там в безопасности — в своем лагере!

— Что? — Нойбауер швырнул сигарету на пол и растоптал ее. — У нас там нет таких убежищ, как здесь.

Это была неправда.

— Потому что они вам не нужны, там, за городом.

— Как будто это имеет какое-то значение. Бомба не разбирает — в городе или за городом.

— Лагерь не будут бомбить.

— Вот как? Это что-то новое! Откуда тебе это известно? Американцы сбросили письмо? Или доложили тебе устно?

Нойбауер взглянул на дочь, словно ожидая аплодисментов за свою шутку. Но Фрейя молча теребила бахрому плюшевой скатерти на столе, рядом с шезлонгом. За нее ответила жена:

— Они не станут бомбить своих.

— Ерунда! У нас нет американцев. И англичан тоже. Только русские, поляки, балканский сброд и немцы, враги отечества — евреи, предатели и преступники.

— Они не будут бомбить русских, поляков и евреев, — с тупым упрямством заявила Сельма.

Нойбауер резко повернулся.

— Ты, я вижу, знаешь больше меня, — сказал он тихо, едва сдерживая бешенство. — А теперь послушай, что я тебе скажу. Они вообще не знают, что это за лагерь, понятно? Они видят бараки. Эти бараки очень даже могут показаться им военными бараками. Они видят казармы. Это наши казармы, казармы СС. Они видят здания, в которых работают люди. Для них это фабрики, а значит — цели. Там наверху в сто раз опаснее, чем здесь. Поэтому я и не хотел, чтобы вы там жили. Здесь нет поблизости ни казарм, ни фабрик. Поймешь ты это наконец или нет?

— Нет.

Нойбауер уставился на свою жену.

Он никогда не видел Сельму такой. Какая муха ее укусила? Вряд ли это был просто страх. Он вдруг почувствовал себя покинутым своей семьей. Именно теперь, когда им так важно было держаться друг за друга! Он зло посмотрел на дочь.

— А ты что скажешь? Что ты молчишь, как в рот воды набрала?

Фрейя Нойбауер поднялась. Эта двадцатилетняя девица, худая, с выпуклым лбом на желтом лице, не была похожа ни на мать, ни на отца.

— Я думаю, мама успокоилась, — ответила она.

— А? Что?

— Я думаю, она успокоилась.

Нойбауер помолчал немного. Он ждал, что жена скажет еще что-нибудь.

— Ну хорошо, — произнес он наконец.

— Пойдем наверх? — спросила Фрейя.

Нойбауер покосился на Сельму. Он все еще не доверял ее молчанию. Надо было втолковать ей, что она ни в коем случае ни с кем не должна говорить. Даже с горничной. Особенно с горничной! Дочь опередила его:

— Наверху маме будет лучше. Там больше воздуха.

Он все еще стоял в нерешительности. «Лежит, как мешок с мукой, — думал он. — Сказала бы хоть наконец что-нибудь разумное».

— Мне нужно в ратушу. К шести. Дитц звонил: необходимо обсудить положение вещей.

— Не беспокойся, папа. Все в порядке. Нам нужно еще приготовить ужин.

— Ладно, давай забудем это, Сельма, а? Всякое бывает. Все хорошо. А? — Он смотрел на нее сверху вниз, холодно улыбаясь одними губами.

Она не отвечала.

Он ласково потрепал ее толстые плечи.

— Ну ступайте наверх и приготовьте ужин. Что-нибудь вкусненькое — после всех этих страхов, хорошо?

Она равнодушно кивнула.

— Ну вот и прекрасно. — Нойбауер понял, что теперь все действительно было в порядке. Дочь была права. Сельма больше не будет болтать чепухи.

— Обязательно приготовьте что-нибудь вкусненькое, девочки! Сельмочка, в конце концов я ведь для вас стараюсь, чтобы вы жили в нормальном доме, с надежным бомбоубежищем, — это же лучше, чем жить рядом с этим сборищем грязных мошенников. И потом, я ведь тоже каждую неделю провожу пару ночей дома, с вами. Так что, как говорится, хорошо там, где нас нет. Мы должны держаться друг друга. Ну ладно, значит, придумайте что-нибудь поинтереснее на ужин! Тут я полагаюсь на вас. И достаньте из погреба бутылку французского шампанского, ясно? У нас ведь этого добра пока еще хватает?

— Да, — ответила жена. — Этого добра у нас еще хватает.


— И еще одно! — энергично продолжал группенфюрер Дитц. — До меня дошли слухи что некоторые господа офицеры выразили намерение отправить свои семьи подальше в тыл. Это правда?

Никто не отвечал.

— Я не могу этого допустить. Мы, офицеры СС, должны показывать пример. Если мы станем отсылать наши семьи из города, прежде чем будет получен общий приказ об отступлении, наши действия могут быть неверно истолкованы. Нытики и крикуны немедленно воспользуются этим. Поэтому я надеюсь, что ничего подобного не произойдет без моего ведома.

Он стоял перед группой сослуживцев, стройный, высокий, в своем щегольском мундире, и вглядывался в их лица. Взгляд каждого в отдельности выражал решимость и полную невинность. Почти все они были непрочь отправить свои семьи из города, но никто не выдал этого взглядом. Все думали об одном и том же: Дитцу хорошо говорить — у него нет близких в городе. Он родом из Саксонии и не имеет за душой ничего, кроме тщеславия и стремления выглядеть этаким прусским гвардейским офицером. Это было нетрудно. Легко ратовать за то, что тебя не касается.

— Все, господа! — сказал Дитц. — В заключение хочу еще раз напомнить вам: наше новейшее оружие уже запущено в серийное производство. Фау-1, несмотря на их прекрасные качества, — ничто по сравнению с ним. Лондон превращен в груду развалин. Англия находится под постоянным обстрелом. Мы контролируем все французские порты. Наша ударная армия испытывает огромные трудности со снабжением. Ведется форсированная подготовка контрудара, который сбросит неприятеля в море. Мы накопили мощные резервы. А наше новейшее оружие… К сожалению, не имею права сообщить вам больше, чем уже сообщил, но мне известно из надежного источника: победа будет за нами не позднее, чем через три месяца. И эти три месяца нам необходимо продержаться. — Он вскинул руку. — За работу! Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер! — грянуло в ответ.

Нойбауер вышел из ратуши. «О России ничего не сказал… — думал он. — О Рейне тоже. О прорванной обороне Западного вала и подавно ни звука. „Продержаться“! Ему легко говорить, у него ничего нет. Это фанатик. У него нет торговой фирмы рядом с вокзалом, как у меня. Он не участвует в прибыли мелленской газеты. У него нет даже земельных участков. У меня все это есть. И если все взлетит на воздух, кто мне возместит убытки?»

Улица вдруг стала быстро заполняться людьми. На площади уже негде было яблоку упасть. Перед зданием ратуши на ступенях был установлен микрофон. Дитц собирался произнести речь. С фасада смотрели вниз на площадь Карл Великий и Генрих Лев с застывшими улыбками на каменных лицах. Нойбауер сел в свой мерседес.

— Герман-Геринг-Штрассе, Альфред.

Торговая фирма Нойбауера была расположена на углу Герман-Геринг-Штрассе и Фридрихсаллее. Это было большое здание, весь первый этаж которого занимал магазин одежды. Оба верхних этажа состояли из конторских помещений.

Нойбауер велел остановиться и осмотрел дом со всех сторон. Треснули стекла двух витрин, больше ничего не пострадало. Он посмотрел вверх, на окна контор. Они утопали в клубах дыма, ползущего с вокзала. Но огня нигде не было видно. Пара стекол вполне могло лопнуть и там. Зато все остальное было целым и невредимым.

Двести тысяч марок, прикинул он в уме, стоя перед окнами фирмы. Не меньше. Если не больше. Он же заплатил за нее пять тысяч. В 1933 году она принадлежала еврею Йозефу Бланку. Он поначалу запросил сто тысяч, все причитал, что и так продает слишком дешево, и ни за что не хотел уступать. После двухнедельного пребывания в концентрационном лагере он продал ее за пять тысяч. «Я поступил с ним честно, — думал Нойбауер. — Я мог бы заполучить все бесплатно. Бланк сам подарил бы мне свое хозяйство — после того, как солдаты СС немного позабавились с ним. А я заплатил ему пять тысяч. Неплохие деньги. Конечно, не сразу — тогда у меня еще не было такой суммы. Но я заплатил, как только поступила первая плата от жильцов». Бланк и этому был рад. Официальная сделка. Добровольная. Заверенная у нотариуса. А то, что Йозеф Бланк, будучи в лагере, очень неудачно упал, лишился при этом глаза, сломал руку и, кажется, повредил еще что-то, было чистой случайностью, досадным недоразумением. Люди, страдающие плоскостопием, легко падают. Нойбауер ничего подобного не приказывал. Его и не было при этом. Он лишь отдал приказ взять Бланка под охранный арест, чтобы избавить его от чересчур усердных эсэсовцев. Все остальное — на совести лагерфюрера Вебера.

Он отвернулся. С чего это ему вдруг полезли в голову всякие глупости? Что с ним происходит? Ведь все уже давно забыто. Нужно жить дальше. Если бы он не купил этот дом, нашлись бы другие, среди его товарищей по партии. И заплатили бы еще меньше. Или вообще ничего. Он действовал официально. По закону. Фюрер сам говорил, что его верные соратники заслуживают награды. И потом, разве могли сравниться те крохи, которые перепали ему, Бруно Нойбауеру, с тем, что досталось тузам? Таким, как Геринг, или гауляйтер Шпрингер, из портье превратившийся в миллионера? Нойбауер никого не грабил. Он просто выгодно покупал. Он был чист. У него имелись квитанции. Все подтверждено официальными бумагами.

На вокзале взметнулся вверх столб огня. Вслед за этим раздалось несколько взрывов. Вероятно, вагоны с боеприпасами. Стены дома, на которых заплясали алые отблески огня, словно покрылись кровавым потом. «Вздор, — подумал Нойбауер. — У меня и в самом деле расшатались нервы. О евреях-адвокатах, которых тогда вытряхнули из этих контор наверху, давно уже все забыли». Он сел в машину. Рядом с вокзалом! Для торгового предприятия — прекрасное место. Но дьявольски опасное, когда бомбят город. Как тут не расшататься нервам!

Здание газеты «Мелленер Цайтунг» совершенно не пострадало. Нойбауер узнал об этом по телефону. Сейчас как раз печатался экстренный выпуск. Газеты буквально вырывали из рук разносчиков. Нойбауер смотрел, как исчезают белые увесистые пачки. Один пфенниг с каждого экземпляра принадлежал ему Показалось еще несколько разносчиков с пачками в руках. Один за другим они уносились прочь на своих велосипедах. Экстренный выпуск означал дополнительный заработок. Каждый разносчик имел при себе не менее двухсот экземпляров. Нойбауер насчитал семнадцать разносчиков. Получалось тридцать четыре марки сверх нормы. Нет худа без добра. На эти деньги он сможет заменить часть лопнувших стекол в витринах. Вздор — они же застрахованы. Если, конечно, страховая компания еще в состоянии платить — при таких убытках. Ничего, заплатят! По крайней мере ему. Тридцать четыре марки были чистой прибылью.

Он купил себе экстренный выпуск. В нем уже было напечатано короткое воззвание Дитца к населению. Быстро работают. И вдобавок сообщение о том, что два самолета были сбиты над городом, остальные — около половины — над Минденом, Оснабрюком и Ганновером. Статья Геббельса о чудовищном варварстве вражеской авиации, подвергнувшей бомбардировке мирные города. Несколько ядреных слов фюрера. Заметка о том, что гитлерюгенд организовала поиски вражеских летчиков, выпрыгнувших с парашютом. Нойбауер бросил газету на землю и вошел в табачную лавку на углу.

— «Дойче Вахт». Три штуки, — сказал он.

Продавец раскрыл перед ним коробку. Нойбауер принялся лениво выбирать. Сигары никуда не годились. Буковые листья. Дома у него были получше, импортные, из Парижа и Голландии. Он попросил «Дойче Вахт» только потому, что лавка принадлежала ему. До захвата власти она принадлежала одной еврейской эксплуататорской фирме — Лессеру и Захту. Штурмфюрер Фрайберг не растерялся и заграбастал лавку себе. Он владел ею до 1936 года. Золотая жила. Нойбауер откусил кончик сигары. Что он мог поделать, если Фрайберг, напившись, как свинья, высказывал предательские замечания в адрес фюрера? Это было его долгом, долгом истинного национал-социалиста, — доложить о них командованию. Фрайберг вскоре после этого исчез, и Нойбауер купил у его вдовы этот магазин, оказав ей тем самым дружескую услугу. Он настоятельно советовал ей продать магазин, так как он, якобы, располагает сведениями о том, что имущество Фрайберга будет конфисковано. Деньги спрятать проще, чем магазин. Она была благодарна ему. И продала. За четверть цены, разумеется. Нойбауер объяснил ей, что у него нет столько свободных денег, а времени терять нельзя… Она оказалась благоразумной и согласилась. Никакой конфискации, конечно, не последовало. Нойбауер сумел объяснить и это — он, якобы, ходатайствовал за нее, и теперь ей разрешено оставить деньги себе. Он поступил честно. Долг есть долг. А лавку и в самом деле могли конфисковать. Кроме того, вдова вряд ли одна справилась бы с делами. Ее все равно выжили бы из магазина. И заплатили бы еще меньше.

Нойбауер вынул сигару из рта. Она не раскуривалась. Дерьмо. Но люди покупают. Готовы курить что угодно, лишь бы дым был. Если бы не карточная система, можно было бы продавать в десять раз больше. Жаль. Он еще раз окинул взглядом магазин. Повезло. Ничего не случилось. Он сплюнул. Он вдруг ощутил во рту неприятный привкус. Наверное, сигара. А может, нет? Ничего же не случилось. Нервы? С чего это ему вдруг вспомнились все эти старые истории? Давно забытая чепуха! Садясь в машину, он выбросил сигару, а две оставшиеся отдал шоферу.

— Держи, Альфред. Побалуешься вечерком. А теперь вперед! В сад.


Сад был гордостью Нойбауера. Это был обширный участок на окраине города. Больше половины его было засажено овощами и фруктовыми деревьями. Кроме того, имелись цветник, курятник и свинарник. Несколько русских пленных из лагеря содержали все это в порядке. Им не надо было платить — это они должны были бы платить ему. Вместо двенадцати или пятнадцати часов ежедневной каторги на медеплавильном заводе — легкая работа, да еще на свежем воздухе.

Над садом повисли сумерки. Небо на этой стороне было ясным; на верхушках яблонь покачивалась луна. Крепко пахло свежевскопанной землей. На грядках уже пустили ростки первые овощи, а на фруктовых деревьях набухли клейкие почки. Японская вишня, маленькое деревцо, простоявшее зиму в теплице из стекла, уже покрылась нежным бело-розовым пушком — робко раскрывающимися цветами.

Русские работали на другом конце сада. Нойбауеру видны были их темные согнутые спины и фигура часового с винтовкой, словно подпиравшего примкнутым штыком небо. Часовой был просто так, для порядка: русские и без него не убежали бы. Да и куда они могли убежать — в своей лагерной одежде, не зная языка? Они возились с большим бумажным мешком, набитым пеплом из крематория. Этот пепел они сыпали в борозды, на грядках со спаржей и земляникой, которую Нойбауер особенно любил; он мог съесть ее сколько угодно. В мешке был пепел шестидесяти человек, в том числе двенадцати детей.

В густом, фиолетовом сумраке раннего вечера смутно белели первые примулы и нарциссы. Они росли у южной стены, под стеклом. Нойбауер склонился над ними. Нарциссы не имели запаха. Зато вовсю благоухали фиалки, крохотные ночные фиалки, скрытые темнотой.

Он глубоко вдохнул. Это был егу сад. Он ни у кого не отнимал его. Это было его место. Место, где опять становишься человеком, после суровой службы на благо отечества и постоянных забот о семье. Он с удовлетворением огляделся вокруг, посмотрел на утопающую в жимолости и увитую ветвями роз беседку, потом на живую самшитовую изгородь, на искусственный грот из туфа, на кусты сирени; он вдохнул терпкий воздух, в котором уже чувствовалось дыхание весны, нежно коснулся рукой укутанных соломой стволов персиков и груш у стены, и наконец открыл дверь в хлев.

Он не пошел ни к курам, рассевшимся на насесте и чем-то похожим на старух, ни к двум поросятам, которые спали, зарывшись в солому, — он сразу же отправился к кроликам.

Это были белые и серые ангорцы. Они спали, но когда он включил свет, они сонно зашевелились. Нойбауер просунул палец сквозь проволочную петлю решетки и потрепал их мягкую шерстку. Он не знал ничего на свете, что могло бы быть мягче этой шерстки. Потом он набрал из корзины, стоявшей поблизости, капустных листьев и моркови и рассовал все это по клеткам. Кролики не спеша принялись за угощение, мягко шевеля своими нежными розовыми губами.

— Мукки, — поманил он. — Иди ко мне, Мукки.

Тепло хлева действовало убаюкивающе. Оно обволакивало, словно медленно приближающийся, наплывающий сон. Запах животных навевал ощущение давно забытой невинности. Этот крохотный кусочек бытия, где-то на грани между растительным и животным миром, был бесконечно далек от бомб, от интриг и жизненной борьбы — морковь и капустные листья, и зачатие новой, пушисто-теплой жизни, и стрижка шерсти, и рождение. Нойбауер продавал шерсть. Но ему никогда и в голову не пришло бы зарезать хотя бы одного из этих кроликов.

— Мукки, — вновь позвал он.

Крупный белый самец осторожно взял своими нежными губами капустный лист из его руки. Красные глаза его горели, словно рубины. Нойбауер почесал ему загривок. Сапоги его заскрипели, когда он наклонился. Как сказала Сельма? «Ты там в безопасности, в своем лагере»? Какая, к черту, «безопасность»? Когда он вообще был в безопасности?

Он подложил еще капустных листьев в клетки. «Двенадцать лет! — подумал он. — До захвата власти я был простым почтовым служащим. Двести марок в месяц. Как говорится, ни прожить, ни умереть по-человечески. Теперь у меня кое-что есть. И я не хочу это потерять».

Он еще раз взглянул в рубиновые глаза самца. Сегодня все обошлось. И дальше все будет тоже хорошо. Бомбежка вполне могла быть случайностью. Такое бывает, особенно когда бомбить посылают новые, еще не обстрелянные соединения. Город не имеет военного значения, иначе бы его давно уже попытались уничтожить. Нойбауер чувствовал, как к нему возвращается душевное равновесие.

— Мукки, — пробормотал он и подумал: «В безопасности? Конечно, в безопасности! Кому же охота в последний момент сыграть в ящик?»


Читать далее

Глава третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть