Осень

Онлайн чтение книги Времена года Spinster
Осень

Сладостный восторг, который мысль рождает...

Дж. М. Хопкинс, стихотворение 76

Лето начало приедаться самому себе и, по-моему, уже готово передать бразды правления осени. Ему удалось сделать почти все, что полагается. И вполне успешно. Его заботами большая часть цветов благополучно прошла сквозь все испытания и сохранила нарядные лепестки. Ни одно дерево не потеряло ни листочка, и птицы еще не охрипли от разговоров. Лето имеет полное право уйти на покой, уйти во всем блеске красок, в радостных переливах звуков. А осени пора приниматься за дело. Осени пора всерьез подумать о плодоношении.

Пора и мне всерьез заняться ключевым словарем. Правда, у меня раздулась вена под коленом и побаливают ступни, но за умственную гимнастику, как известно, приходится платить телесными недугами. Не могу сказать, чтобы мне не терпелось расплатиться. Я весьма заинтересована в благоденствии своей особы, хотя бы относительном, но, когда меня увлекает невидимый поток энергии, неподвластный моей воле, я работаю в таком темпе, что перестаю существовать как обособленная личность. К тому же наш директор умеет использовать учителей, и у нас просто не остается времени лелеять свою обособленность. Клетка мозга заботится не только о собственных нуждах. И так, как я клетка мозга школы, я забочусь, о школе и работаю на школу. Хочу я или нет – безразлично. И если мозг школы захвачен творчеством, значит, захвачена и я. Для меня это так же естественно, как для Перси Герлгрейса открыть в па клуб для мальчиков, для Ранги думать только о футболе и предстоящем матче, для Рыжика вмешиваться во все дела разом.

Но сейчас настали тяжелые дни. И они все тяжелеют и тяжелеют, как ветви деревьев осенью. Мало того, что в классе целый день кто-нибудь шьет и кто-нибудь из более сильных учеников готовит особенно ответственные выступления наших пианистов, нам еще нужно составить четыре баскетбольные команды из девочек, вышить девиз на карманах и приготовить нарукавные повязки, необходимые нашим спортсменам при встречах с командами других школ, а кроме того, я стараюсь научить детей хорошим манерам, и мои ранние утра заняты работой над маорийскими хрестоматиями, а вечера отданы попыткам записать только что родившиеся мысли о методах обучения – видит бог, всего этого и так слишком много даже без подбора ключевых слов, которым я занимаюсь сверх повседневной работы в классе. Подбор требует всю меня целиком, но я порабощена, мне не вырваться из ярма, и все-таки я должна составить этот словарь.

Чтение не дает мне покоя. Все остальное может подождать. Но от чтения я не отступлюсь. День за днем я ищу самые важные слова, чтобы помочь малышам сделать первый шаг. От первого шага зависит так много. Например, любовь к чтению, быть может, на всю жизнь. День за днем идет жесточайший отбор, и в результате слова выстраиваются в неком порядке. С пугающей определенностью они группируются вокруг двух главных инстинктов. Я почти не расстаюсь с этой мыслью, она таится в глубине моего сознания, когда я занимаюсь другими делами, и всплывает на поверхность, как только я принимаюсь за свои многочисленные опыты. Опытам не будет конца, пока я не узнаю все, что необходимо, и все, что мне хочется знать о невеселом занятии, именуемом «обучение детей чтению».

Сегодня я занимаюсь с пятилетним маорийским мальчиком Ранги. Ничто не в силах заставить его выучить первые слова из европейских учебников. Вполне обычные слова. «Подойди и посмотри», «Взгляни на лодки». «Маленькая собачка». «Посмотри на мой самолет». Я не сомневаюсь, что умудренные опытом педагоги отбирали прежде всего те слова, которые способны вызвать живой отклик в душе ребенка. Во всяком случае, обворожительный господин из Министерства просвещения уверял, что их работники всего лишь осуществляют связь между специалистами и школой. Так что учителю остается только беспрекословно выполнять распоряжения министерства.

Но Вики, Ранги и «все они» сидят, улыбаются и не могут запомнить ни слова. Какой это тяжкий труд, думаю я, учить детей тому, что им неинтересно, заставлять любить то, что их раздражает. Зачем? Почему, в самом деле, я не учу детей тому, что их занимает? Тогда они росли бы как цветы, которых занимает дождь и солнце: когда хотят и как хотят. Что же их занимает?

– Что за семья у Ранги? – спрашиваю я директора.

– Отец боксер, держит в баре игорный зал.

Вокруг Ранги кучка малышей.

– Чего ты боишься, Ранги? – спрашиваю я.

– Плицейских.

– Почему?

– Плицейские, они заберут меня в тюрьму и зарежут, возьмут нож у мясника и зарежут.

Я печатаю эти слова на отдельных карточках специально для него. И Ранги, чья жизнь заполнена любовью, поцелуями, побоями, драками и страхом перед полицией, Ранги, который четыре месяца не мог запомнить, как пишутся слова «приди» и «посмотри», выучивает за четыре минуты:


нож мясника

папа

тюрьма

мама

полиция

хака[16]Маорийский танец.

петь

Ранги

плакать

драка

поцелуй


Я пишу эти слова на карточке в разных комбинациях, и Ранги читает их с первого раза, читает впервые в жизни, и его лицо светится пониманием. А потом он читает другие слова, даже из европейских учебников. Его разум вырывается на волю, гнетущий страх рассеивается, Ранги наконец понимает – он умеет читать.

Но я все равно ощущаю тяжесть каждого дня, каждого дня и Вины. Тот, кто вскармливает маленькое новорожденное существо, непременно ощущает тяжесть дней. А у меня сейчас двое новорожденных, и оба требуют постоянного внимания: маорийские книги и ключевой словарь. Иногда я напоминаю себе Варепариту с ее близнецами, только мои близнецы пока живы.


«Мама закрыла окно, – пишет Твинни, –

Призрак

но может войти.

Я видела его черные

зубы».


Я все реже присаживаюсь на свой низенький стул, но столько успеваю передумать в эти редкие минуты. Мысли и решения приходят как попало, по две мысли, по три, по четыре, иногда даже по пять; наверное, под давлением обстоятельств человеческое сознание может работать сразу на нескольких уровнях. У меня на коленях всегда сидит кто-нибудь из малышей, мы разговариваем, и я не перестаю удивляться своеобразию внутреннего мира своих собеседников, а наше опасно перегруженное суденышко то кренится на борт, то задирает нос, то спокойно плывет, хотя я не уделяю ему ни капли внимания. На более глубоких уровнях сознания я отвечаю на вопросы Хирани, которая шьет желтые фартуки для малышей, раскладываю выкройки, слежу, чтобы Таи правильно держал руки на клавиатуре, терпеливо исправляю ошибки его неловких пальцев, вытираю слезы и в то же время непрерывно занимаюсь отбором слов вопреки смеху, пению, танцам, грохоту падающих кубиков, странным пронзительным звукам, доносящимся со стройки, где орудуют плотники, тарахтению трактора на поле за окном и непрестанным вопросам вроде: «Какие буквы пишутся в слове «ковбой»?

Как много я вижу и слышу, как много успеваю перечувствовать и передумать, пока сижу на своем стуле! Нужно положить на него подушку...


Я уверена, что существуют личные ключевые словари. Они особенно важны для детей с душевными сдвигами, которые перекрывают творческое русло и калечат жизнь ребенка. Я уверена, потому что вижу, как важны для Ранги слова «нож мясника» и «тюрьма», для Вики – «папа, драка, щетка», для Блоссома – «одеяла, матрац, холодно», для Пату – «маленькая девочка, умерла, плакала». Даже наша киска в состоянии это понять, и рыжий петух тоже. И недотепа улитка, там, на стропилах. Что могут сказать моим малышам европейские учебники, навязанные маорийским приготовительным классам? Даже у белых детей при всем их чванстве, вымученной вежливости и гнетущей чистоплотности есть свой яркий словарь. По какому огромному, неведомому, невиданному, не обозначенному на картах океану пустилась я в плаванье! Прежде всего меняется характер шума в классе. Оглушительные взрывы, то и дело сотрясавшие наши стены, сменяются гулом, который то усиливается, то стихает, будто пульсирует кровь в артерии. У нас не стало тише, но шум уже не кажется таким чудовищным, таким безобразным.

Конечно, я тружусь в одиночестве. Старший инспектор больше не появляется. Мистер Аберкромби наконец перестал привозить и увозить пишущую машинку, он оставил ее здесь, тем самым вынудив меня с огорчением признать, что его посещения действительно были продиктованы деловыми соображениями и моя неотразимость здесь ни при чем. Я снова осталась в одиночестве: одинокая учительница, одинокий человек. Теперь я даже более одинока из-за того, что поглощена ключом, и все-таки мертвящей тишине обычных приготовительных классов я предпочитаю устрашающее и вдохновляющее биение детских сердец под стропилами сборного домика. С друзьями или без друзей, как признанный учитель или непризнанный, с грузом Вины или без груза, с отвагой или без отваги. Потому что после всех этих лет, до отказа заполненных ошибками, я совершаю сейчас величайшую ошибку, настолько грандиозную, настолько непоправимую, что последствия уже не имеют значения.

Я уверена, что существуют личные ключевые словари. Киска, наверное, тоже хранит ключевой словарь в своем маленьком пушистом сердце, и разве я не горю желанием понять, почему этот рыжий петух покинул своих сородичей и почему недотепа улитка выбрала именно наши стропила? Только несчастный Поль... все, что он похоронил в своем сердце, «останется скрытым, и камень могильный не сдвинет вовек раскаянья тщетный порыв».


– Мисс Воронтозов, – обращается ко мне один из больших мальчиков, – можно я принесу сюда топор? А то Севен зарубит моего брата.

– Мисс Вонтоф, Севен, он бьет Мохи палкой по голове.

– Кто это плачет? – с возмущением спрашиваю я и поднимаю голову, как старый боевой конь.

– Мисс Фоффофоф, Севен, он сейчас сломает Маади шею.

Я прерываю урок чтения со старшими детьми, вернее, подобие урока чтения, и отправляюсь за Севеном. Я отношусь с глубочайшим уважением к бурлящим в нем силам, мне так легко понять, почему он неистовствует. Я беру его за руку со всей нежностью, на которую способна, и он идет за мной, как ягненок, и с надеждой усаживается за парту. Но пусть я старая дура, пусть я не учительница – по воле обстоятельств и по своей собственной, – все равно прислуживать Севену я не собираюсь.

– Пойди принеси глину, – говорю я, глядя в печальное вытянутое лицо, – и для разнообразия слепи что-нибудь...

– Севен, чего ты боишься? – спрашиваю я на следующее утро в период активной работы.

– Я нисего не боюсь.

– Совсем ничего?

– Нисего. Я всазу ноз в них всех.

– В кого ты всадишь нож?

– Я всазу ноз в сервяков.

Ответ Севена удивляет меня, но я не принимаю его. Червяки – только условное обозначение, на самом деле Севена мучает что-то другое. Я не удовлетворена. В душе ребенка, должно быть, много недоступных нам закоулков. Я печатаю для Севена слово «червяки», и в следующий раз он его не узнает.


– Входите! – кричат малыши в ответ на стук в дверь, но, так как никто не входит, мы сами выходим из класса и видим на террасе босоногую, разукрашенную татуировкой женщину маори, которая держится с большим достоинством.

– Хочу повидать моего маленького Севена, – говорит она хриплым голосом.

– Севен ваш сынишка?

– Я его воспитала. Теперь ему пять. Я отдала его домой настоящим родителям, понимаете, ради школы. Я повидаю моего маленького мальчика?

Малыши охотно доставляют Севена, и здесь, на террасе, в кольце сочувственных карих и голубых глаз происходит встреча.

– Где вы его воспитывали? – спрашиваю я женщину через головы детей.

– Там, далеко, на тех холмах. Одна, совсем одна. Помнишь свою старую мамочку? – спрашивает она Севена.

– Понимаю. Понимаю.

Через некоторое время я вижу, что Севен, как всегда, крошит мел в порошок, и теперь я действительно понимаю.

– Севен, где ты хочешь жить – у старой мамы или у новой? – спрашиваю я.

– У старой.

– Ты любишь своих новых братьев?

– Они все бьют меня.

На следующее утро в период активной работы я печатаю на больших карточках слова: «старая мама», «новая мама», «братья», «бьют», «холм», – и Севен запоминает их с первого взгляда. И по мере того как бегут дни, мне все чаще кажется, что меловая буря рассеивается.

– Что ты рисуешь, малыш Севен? – спрашиваю я однажды.

– Это твой дом. Я его созгу.

– Почему?

– Потому.

– Просто так?

– Просто так. А здесь я созгу тебя.

– Вот как. Где же я теперь буду жить? Мне больно, кто будет лечить мои страшные ожоги?

Мгновенная перемена настроения, будто солнечный луч упал на пауа. Печальное лицо с вытянутыми чертами лучится сочувствием.

– Я... я буду лесить твои страшные озоги. И... я построю тебе новый дом...

Севен неловко вытирает изрисованную доску – густое облако! – и принимается за уничтожение еще одной коробки цветных мелков.


Мои близнецы.

Маорийские хрестоматии и ключевой словарь. Варепарита никогда не дрожала над своими малютками так, как я. Но мне пока не нужно плакать над двумя маленькими белыми ящиками в глубине могилы. Личики моих детей округляются, как и положено личикам младенцев, они уже набирают силу.

– Скажите, – спрашиваю я как-то Варепаритину бабушку, когда она приходит в сборный домик отвести душу и поговорить о внуках, обязанных своим рождением многим отцам, – как случилось, что Варепарита не уберегла близнецов?

– Я сказала уже раньше, мисс Вотов. Эти призраки в темноте, они испугали Варепариту, и Варепарита, она упала.

– Упала в темноте?

– Да, она упала, понимаете, в темноте упала.

Я не падаю в темноте. Я иду вперед размашистым шагом при свете дня. Я занимаюсь ключевым словарем в утренний период активной работы, когда дети наиболее восприимчивы, потому что ключевой словарь развивает их творческие способности и, следовательно, важнее всего остального. Я отвожу на эту работу полтора часа: между девятью и половиной одиннадцатого, те полтора часа, которые всегда отдаю развитию творческих навыков.

– Я начинаю, как только малыши входят в класс, пока они не успевают заняться чем-нибудь другим, потому что мне всегда жаль отрывать их, когда они уже увлечены кубиками, танцами, плачем или лепкой. К тому же я больше всего ценю первые свежие впечатления.

Когда малыши вбегают в класс после линейки, карточки со знакомыми словами уже лежат на циновке, и каждый старается поскорее найти свою, что требует сосредоточенности, но приносит удовлетворение, хотя и возбуждает споры. А какая это веселая игра – поиски знакомых слов; конечно, она требует времени, конечно, поднимается шум, но зато завязываются личные отношения, дети с увлечением читают, вступают в контакт друг с другом – происходит нечто недопустимое: в классе кипит жизнь. Потом каждый выбирает себе товарища, и малыши усаживаются парами – колени к коленям, – чтобы читать слова друг другу; наверное, ни один учитель не смог бы пробудить такого глубокого интереса к чтению, какой они проявляют в эти минуты.

Тогда я одного за другим подзываю их к себе. Я подзываю белого Денниса, очень покорного чистенького мальчика, который в свои пять лет уже успел перенести какое-то нервное заболевание.

– Что тебе написать, малыш?

У Денниса в голове такая неразбериха, что к нему нелегко подступиться. Его взгляд боязливо мечется, он называет первое, что попадается на глаза.

– Окно.

Но я понимаю, это слово не годится. Это не подпись. От него не больше пользы, чем от слов «приди» и «посмотри», которыми изобилуют обычные учебники.

– Вчера мне приснился сон, – говорю я. – Дурной сон. Я даже испугалась.

– Мне тоже приснился сон, – взволнованно откликается Деннис. – Мне приснился сон про небо.

– Как странно. Мне тоже приснилось небо. Я испугалась. А ты?

– Я нет, я ничего не пугаюсь, – отметает он мои подозрения.

– Вот как, а я пугаюсь.

– Только неба. Я не люблю небо! Я не хочу идти на небо, когда умру!

– Кто сказал, что ты пойдешь на небо, когда умрешь?

– В воскресной школе, они так сказали! Наверное, это правда.

Я беру длинный черный карандаш и пишу слово «небо» на одной из больших белых карточек, которые всегда держу под рукой в это время. Деннис не спускает с меня глаз.

– Ну-ка, малыш, скажи: «небо».

– Небо, – говорит он с тревогой.

Потом Деннис садится, и я вижу, как он водит пальцами по буквам. Я неотрывно смотрю на маленький дрожащий белый палец, который обводит изогнутые черные линии, исполненные глубочайшего смысла. И передо мной возникает запечатлевшаяся в его сознании картина ужаса, подписанная словом «небо». Она движется, меняется... Наверное, Деннис никогда не сумел бы описать ее нам, и никто из нас, наверное, не сумел бы ее нарисовать. Какую непосильную ношу несет такое маленькое существо! Но теперь эта ноша станет намного легче.

– Ты хороший мальчик, Деннис, – невольно говорю я.

Но не со всеми малышами так трудно, как с Деннисом.

– Что тебе написать, Маади? Все остальные сядьте. Я вызову вас, когда освобожусь.

Они, конечно, и не думают садиться, потому что новички, которые только что пришли к нам из па, совершенно не понимают, что такое послушание. Только белые дети тут же садятся на место.

– Дом, – шепотом отвечает Маади.

– Поджаренный хлеб, – говорит толстопузый малыш.

– Пиво, – говорит Маленький Братик.

– Пианино, – говорит один молчун.

– Призрак, – говорит другой.

– Мороженое, – говорит моя малышка Тамати, моя Рити с крысиной мордочкой, которая никогда не пробовала мороженого.

– Сарай, где стригут овец, – говорят сразу несколько малышей, чьи родители уехали на стрижку.

Я часто ошибаюсь в выборе слов. Мне нужно некоторое время, чтобы составить представление о новичке. Характеры пятилетних детей так же разнообразны, как сама природа, имя им легион. К тому же на моем пути множество препятствий, мешающих естественному рождению слова: подражание, настроение, замкнутость, гнетущий страх... Но после короткого знакомства я уже в силах преодолеть их, если меня не подводит собственное состояние – если я не перенапряжена. Тогда у меня в мозгу не иссякает поток слов-подписей и картин. Когда я не езжу в город, не снимаю замка с ворот и не читаю стихов, состояние обычно меня не подводит.

Я не знаю более легкого способа приобщения к чтению. Не нужно принуждать. Не нужно учить. Не нужно ничего выписывать на доску, готовить таблицы, тратить силы и разбивать малышей на маленькие группы, чтобы заставить их внимательно слушать объяснения. Они сами учат и сами учатся, и при этом неизбежно завязываются личные отношения. Мне остается только позаботиться, чтобы большие карточки и длинный черный карандаш лежали под рукой и чтобы все чувствовали себя в классе свободно и непринужденно.

После утреннего периода активной работы наступает «период усвоения», как я его называю, когда малыши возвращают мне карточки со словами и я еще раз просматриваю их, пока не начинается игровой час. Карточки со словами, которые малыши запомнили, я сохраняю, остальные уничтожаю. Забытые слова вряд ли так уж важны для них. Только слова-подписи, которые действительно имеют для малышей большое значение, удостаиваются чести остаться на карточках.

Правда, из-за этого по классу разбросаны карточки с такими недопустимыми словами, как «нож мясника» и им подобные, не говоря уже о словах «призрак», «пауки», «старая мама» и «небо». Но мне нечего терять. Когти Вины ни на минуту не перестают терзать мое горло, когда я занимаюсь ключевым словарем, и все-таки я знаю: как женщина я раба, но как учитель я свободна.


Я могу сделать две вещи, когда на меня набрасываются палачи-воспоминания. Взять «Воспитание с помощью искусства» и утонуть в размышлениях или дождаться колокольного звона и пойти в маленькую церквушку на кладбище. Кладбище не то место, где мне приятно бывать, так как я знала многих его обитателей. Но я иду на кладбище, потому что иногда, чтобы изгнать воспоминания, если только их можно изгнать, лучше всего взглянуть им в лицо и не отводить глаз, пока они не отступятся.

Я возвращаюсь в одиночестве и смотрю на горы. На снежные вершины гор. На синие тени в ущельях, такие синие, что кажется, будто это полоски неба. Потом я бросаю взгляд на дамбу – на тополя. Они совсем другого цвета, но тени у них тоже синие. На обочине дороги синеют маргаритки, они так красивы, что вполне могли бы расти в саду! Во всяком случае, в моем саду. Как самоотверженно они радуются жизни. Эти капельки осеннего неба, упавшие на землю. А дома, за воротами, меня встречают восьмифутовые стрелки дельфиниумов, не зря зацветших во второй раз. В заметках садовода, опубликованных в газете, сказано, что уже пора сеять дельфиниумы. Ну что ж, мы вполне готовы.

Но я не вижу всей этой голубизны. Я поглощена созерцанием благодатных образов, воскресших в моем мозгу стараниями проповедника. Образов возвышенных и таких непритязательных. Нерасторжимость цепи жизни, непреложность смирения. Какое надежное укрытие от минутных соблазнов! Нескудеющий источник, из которого всегда может напиться жаждущее сердце.


Вики совсем крошка, но плакса Хиневака, ее младшая сестренка, еще меньше. Наверное, это самая крошечная из четырехлетних крох, которые когда-нибудь осмеливались прийти в школу на год раньше, чем нужно. Какими словами описать, что я чувствую, когда они, босые и нечесаные, входят в ворота, держась за руки, и вся коротенькая жизнь одной вложена в маленькую руку другой! Доверие крохи из крох к другой крохе – вот что пронзает мое сердце. Хиневака знает, что может положиться на головку и ручонку малышки Вики, – вот что потрясает меня так сильно, что с девяти утра до трех часов дня я полностью забываю о себе и о всех своих горестях.

Когда к нам входит сестра в белом халате, я беру аккорд, означающий «Внимание!», на случай, если она захочет сказать детям несколько слов. Но хотя в классе тут же наступает тишина, потому что малыши привыкли смолкать, когда раздаются эти звуки, в кладовке, позади меня, слышатся какие-то голоса и шорохи. Я с удивлением оборачиваюсь и замечаю Вики, которая держит за руку свою маленькую сестренку.

– Вики, – обращаюсь я к ней, – разве ты не знаешь, что, когда пианино говорит «Внимание!», нужно подойти поближе и встать так, чтобы меня видеть?

Вики немедленно выпускает малюсенькую ручку, бросает Хиневаку и встает так, чтобы меня видеть. А крохотная малышка замирает на месте, и я оставляю ее в покое, тем более что она не спускает глаз с Вики и, значит, урок не проходит для нее зря.

Я снова оборачиваюсь к сестре.

– Вы хотите что-нибудь сказать? – спрашиваю я.

И вдруг – торопливое топотание, пронзительный; вопль, и я вижу, как Хиневака, спотыкаясь, бежит от кладовки к двери, мимо сестры, и кричит, будто за ней гонится сама смерть.

В ту же минуту я все понимаю. Хиневаке с рождения лечат ноги. Я догоняю ее, хватаю на руки и хожу взад и вперед, баюкая ее, пока не стихают пронзительные вопли, я баюкаю ее и проклинаю свое тупоумие: как я могла прогнать Вики из кладовки и не подумать, что Хиневаку нельзя оставлять одну в такую тяжкую минуту!

– Сестра не тронет тебя, – уговариваю я Хиневаку, к сожалению, так громко, что сестра слышит меня. – Это из-за лечения, ей несколько лет лечат ноги, – говорю я сестре. – Вы тут ни при чем. Другие дети нисколько вас не боятся.

– Конечно, – задумчиво отвечает сестра. – Это из-за лечения.

Вики стоит рядом, ее карие глаза устремлены вверх, на Хиневаку: она рада, что я взяла ее сестру на руки. Такая маленькая девочка в состоянии понять нечто столь огромное. Лучше меня. Но придет день, и я тоже научусь понимать Хиневаку. Я уже знаю, какие слова войдут в ее ключевой словарь. Завтра утром я дам ей слово «сестра», а на следующий день – «ноги». И мы вскроем этот ужасный нарыв страха там, под сводом черепа, мы вскроем его скальпелем, который называется «ключевой словарь».


Я стою, согнувшись в три погибели над тазом, с испачканными по локоть руками и отделяю мягкие куски глины от засохших, как вдруг замечаю рядом два огромных ботинка. Это ботинки мужчины, и я некоторое время разглядываю их. Вряд ли они принадлежат мистеру Риердону, и непохоже, что это ботинки Рыжика или двух других наших учителей. Я не знаю, чьи это ботинки, и поэтому продолжаю возиться с глиной.

Но малышей это не устраивает.

– Чужой, чужой! – кричат со всех сторон. – Мисс Воттот, посмотрите! Посмотрите вверх своей головой!

Мне ничего не остается, как поднимать голову все выше и выше. Нелегкое путешествие. Сначала вдоль двух длинных ног до жилета. Потом, наверное, придется сесть на корточки и для равновесия упереться одной рукой в пол, чтобы добраться до шеи, потом упасть на спину прямо на столпившихся детей, чтобы увидеть лицо. Сколько пар глаз наблюдает за каждой моей встречей с мистером Аберкромби!


– ...Иногда, – заявляет еще одно педагогическое светило, которое мистер Аберкромби привез посмотреть мои маорийские хрестоматии, – я думаю, что мы все заблуждаемся.

Мы беседуем о схематичности моих иллюстраций, о том, что они похожи на странные рисунки пятилетних детей с их произвольным выбором формы и цвета. Из-за чего эти рисунки обычно недоступны пониманию взрослых.

– Иногда, – говорит светило со смирением, которое так не вяжется с его высоким положением, – я думаю, что схематические рисунки дают детям возможность объясняться на своем особом, непонятном нам языке.

Так вот в чем отличие избранных посетителей, которых привозит ко мне старший инспектор, от тех, кого он ко мне не пускает. В смирении. Скромность – сестра мудрости. И чем эти посетители величественнее, тем они смиреннее. С ними легко разговаривать, их приятно слушать, они всегда готовы поделиться своими знаниями. Это аристократы духа.

– Да, – продолжает он, – детские книги вполне можно иллюстрировать детскими же рисунками. – У него в руках третья часть моей хрестоматии, он перелистывает страницу и видит плачущую девочку. – Иногда мне кажется, что мы все заблуждаемся.

– Это так просто, – говорю я, – чтобы составить текст и сделать иллюстрации, нужно только сравняться с ними ростом. Я их рупор. Я рисую так, как они рисуют, и пишу так, как они говорят. Я помогаю им выразить свои мысли с помощью линий, красок и слов. Больше ничего. Это так просто.

Светило перелистывает еще несколько страниц. На нем безликий поношенный костюм. У него безликий усталый голос.

– Да, – роняет он и умолкает.

– Мне нужна одна из этих книг, – не тратя лишних слов, говорит мистер Аберкромби. – Начальник нашего отдела появится на следующей неделе.

Я всплескиваю руками. Начальник отдела – это чудовище из моего прошлого.

– Нет, нет, нет! Не показывайте ему мои книги! Не показывайте мои книги начальнику отдела!

Мистер Аберкромби не отвечает и по обыкновению смотрит в пол. Занятия недавно кончились, мы ждем гостей: с минуты на минуту приедут чистенькие городские школьники и начнутся спортивные соревнования. Малыши играют во дворе под присмотром Рыжика. Но кое-кто прокрался в класс. Мы трое стоим и не знаем, что сказать, а чьи-то маленькие, нежные руки переплетаются с моими, руки детей, рожденных другими женщинами, переплетаются с моими. Раремоана обнимает меня. Малыши чувствуют, что я взволнована, им хочется быть со мной. Кто-то дергает меня за халат. В конце концов, начальник отдела, наверное, давно забыл обо мне.

– Я хочу взять этот комплект, – коротко объявляет старший инспектор.

– Вы не нуждаетесь в моем разрешении, – отвечаю я, не скрывая ярости. – Эти книги сделаны в первую очередь для вас.

– Спасибо, мисс Воронтозов.

Несмотря на высокий рост, мистер Аберкромби значительную часть времени разглядывает пол. По-видимому, обдумывая, как ответить собеседнику. И его ответы действительно требуют обдумывания: достаточно мягкие, чтобы не ранить, совпадающие по существу с тем, что он думает – хотела бы я знать, во что он верит, – достаточно благожелательные, чтобы помочь мысли подняться на следующую ступеньку, и достаточно непритязательные, чтобы оставить последнее слово за мной. Я настолько ценю этот набор, что готова дать ему время, лишь бы он ничего не упустил.

– По-моему, – говорит наконец мистер Аберкромби, обращаясь к светилу, – начальник отдела должен взглянуть на эти книги.

– По-моему, – мягко отвечает светило, – мисс Воронтозов что-то уловила.

– На следующей неделе я привезу его сюда.

Мне хотелось бы расходовать слова так же экономно, как они, но куда там. Я набрасываюсь на них – в прямом смысле с помощью рук, в переносном – с помощью языка – и произношу множество разнообразных и одинаково бесполезных слов.

– Нет, нет, нет! Я не желаю быть экспонатом. Пожалуйста, не привозите его! Ему незачем видеть эти книги! Ему незачем видеть меня!

На лицах обоих мужчин вежливое удивление.

– Вы знакомы с ним? – спрашивает высокопоставленный гость.

– Нет.

– Он вполне здравомыслящий человек.

Этот вполне здравомыслящий человек был свидетелем моих грубейших ошибок. Но я не хочу, чтобы они знали, о чем я думаю, – знали, что я думаю о таком вздоре. О такой мелочи, о такой заурядной неприятности. Совершенно не связанной с мыслями о нерасторжимости цепи жизни и непреложности смирения, с бесстрастной истиной и человеческим достоинством. Мне стыдно, что у меня в голове такой хаос. Неужели я, Воронтозов, буду жаловаться на свою судьбу этим людям? Тем более что я действительно наделала ошибок. Хорошая учительница не нарушает расписания, даже если оно далеко от совершенства. Достойная учительница не пренебрегает указаниями начальника отдела. Я очень расстроена, я боюсь, что этот позорный эпизод из моего прошлого бросит тень на мою новую жизнь.

В молчании мистера Аберкромби появляется что-то новое. Он молчит не из вежливости, не потому, что разговор окончен. Только что он говорил о моих книгах с энтузиазмом человека, который верит в осуществление своей мечты, сейчас он явно разочарован. Но разве я могу бросить на произвол судьбы того, кто одержим мечтой? Какая низость поднимать руку на вдохновение! Однако именно это я и делаю, отказываясь выполнить его просьбу. Из-за пустого вздора, из-за того, что случилось когда-то в прошлом. К тому же начальник отдела, наверное, давно забыл, что много лет назад один из тысячи его подчиненных допустил какую-то погрешность. Прилив веры в высокого седовласого человека здесь, в настоящем, захлестывает меня. Я высвобождаюсь из объятий Раремоаны. И стиснув пальцы, отыскиваю лицо высоко над собой.

– Мистер Аберкромби... – Язык плохо слушается меня. – Я готова сделать все, что вы скажете.

– Спасибо, мисс Воронтозов, – второй раз за этот день говорит он.

О, как экономно он расходует слова!

На дворе суматоха. Прибыли автобусы с городскими школьниками. Директор будет меня искать. Я прикасаюсь к рукаву мистера Аберкромби.

– Простите, мне нужно идти. Мне нужно идти.

Но они хотят обсудить что-то еще, и ученики в желтых майках выходят на поле боя без меня...


Тем не менее, когда я вечером приезжаю в город, где меня ослепляет пляска огней и теней и оглушает стук каблуков, я думаю не о вторжении прошлого, едва не поглотившего настоящее во время визита высокопоставленного гостя, и не о чудесном подарке старшего инспектора, который разговаривал со мной – со мной! – как с любым другим нормальным человеком, чем помог мне понять еще что-то, чего я раньше не понимала. Мои мысли заняты самим инспектором, и стоит мне увидеть высокого мужчину в сером, пересекающего улицу, и на мгновенье поверить, что это он, а потом понять, что я ошиблась, как пламя вспыхивает в моей груди, но я не стремлюсь погасить его, наоборот, я раздуваю огонь, утешаясь сознанием, что так я по крайней мере, узнаю что-то новое, например что вторжение прошлого не убивает настоящее, а делает его еще более настоящим.

Дни бегут один за другим, но я больше не обшариваю почтовый ящик у ворот в поисках письма, которое никогда не придет, и вечерами, когда я сижу над своими книгами, перед моим внутренним взором больше не стоят мыльная пена и иная страна – обитель, где уродливые руки не оскорбляют ничьих глаз, ошибки не обращаются в груз Вины и бренди исцеляет все недуги. Для меня важно только настоящее: непрерывность работы, истинная ценность того, что я делаю в школе, дар учить детей, которым отметил меня бог, и привлекательный мужчина. Для меня важно только плодоносное настоящее и очень привлекательный мужчина.


Волшебная пишущая машинка теперь всегда со мной, и, когда я рано утром и по вечерам тружусь над книгами про Ихаку, я возношусь на такую высоту, что кружится голова. Это книги для кого-то! Это книги ради кого-то! Сколько радости могут подарить старой деве самые обычные слова в необычном контексте! Стоит слову попасть на предназначенное ему место, и душа его обретает язык. Эти выражения: «для кого-то», «ради кого-то» – придают моим книгам характер послания, пусть невнятного, но послания от меня к другому человеку. И как оно ни расплывчато, мое послание, как оно ни безлично, это все-таки общение. Огромный шаг вперед в моей призрачной жизни. Самое большое событие в моей жизни. Возможность рассказать о том, что я чувствую, человеку, который готов слушать, не прибегая ни к каким иным средствам, кроме красок, линий и языка детей! Я расту в собственных глазах. Я непозволительно счастлива! Я так счастлива, что пытаюсь закрыть кувшин с молоком крышкой от чайника для заварки, которая, естественно, падает в молоко. Музыка доставляет мне сейчас больше радости, и чтение тоже. Я снова разговариваю с цветами во время еды, расхаживая среди них с тарелкой или чашкой в руках. И все это оттого, что моя работа ненадолго привлекла чье-то внимание, оттого, что она кому-то нужна. Я провожу с малышами долгие часы, не ощущая груза Вины, и иногда на несколько коротких часов забываю о мужчинах.

Но даже когда лица знакомых мужчин не стоят у меня перед глазами, я все равно как натянутая струна, я полна до краев. Не кем-то одним, не несколькими сразу, не своими малышами, не работой. Я переполнена любовью к каждому мигу жизни. Привычные короткие прогулки от дома до Селаха, от дома до школы, от дома до городских магазинов и к трогательной церквушке на кладбище превращаются в волнующие сказочные путешествия. Моя убогая жизнь наполняется смыслом, как наливаются соком плоды на деревьях. С грузом Вины или без груза, имея на то основания или нет, получив письмо или не получив, я чувствую себя вполне на месте в этом мире, хотя знаю, что продлится это недолго.


«Я видел призрака, – пишет Блидин Хат, –

в кино.

Потом я пришел

Домой и

разделся и

лег спать.

Мне приснился

призрак а

мой брат

испугался».


Деревья разбросали по саду такие красивые листья – такие же красивые, как пятна краски на полу вокруг нашего мольберта. Всех цветов. Как небрежно обращается с кистью эта осень! Она рисует огненные картины на дамбе, на кладбище, у меня в саду и даже не думает прибрать за собой. Неужели инспектор ни разу не сделал ей замечания по поводу беспорядка на земле? Или она берет пример с меня и пропускает замечания мимо ушей?

Как все-таки красиво. Я выхожу с чашкой кофе в прохладные сумерки, и мне кажется, что трава в саду не уступает красотой нашему полу после урока рисования. Когда трудно понять, что красивее: пол или рисунки. В конце концов, так ли уж важно, на что переводят краски дети и осень, так ли уж важно, растекаются краски по бумаге или по полу. Все равно красиво.

Глупо добровольно уходить из жизни, пока не израсходованы все краски, думаю я. Правда, когда другие поступали таким образом, я утверждала нечто иное, но сейчас, глядя на листья под ногами, я уверена, что это глупо. И разве можно придерживаться одних и тех же взглядов в разное время года? Что такое чередование времен года, как не символ перемен?

Сколько мыслей приходит в голову, пока пьешь кофе в саду! Нужно достать для кофе чашку побольше.

Моя ненасытная тоска по жизни так многогранна. Без малейших усилий, без капли бренди я беру пенал и книги, пересекаю пастбище и пробираюсь среди щепок и стружек, набросанных вокруг растущих новых домиков, к своему идолу – к своим малышам...

...Наконец-то я начинаю понимать, что означают странные записи, которыми поглощены старшие дети в утренние часы. Это тоже подписи. Подписи из двух слов: «мои башмаки», из четырех слов: «я хочу к тебе». Подписи длиной в рассказ. Я беру тетрадь Матаверо. Тесные ряды букв почти невозможно разбить на слова, потому что Матаверо гораздо охотнее пользуется языком, чем карандашом, а множество подчисток резинкой и привычка обводить написанное не облегчают моей задачи. Но я могу прочесть его записи. Могу прочесть, даже не видя их, если нужно.


«Вчера я пришел домой

поздно. Папа

побил меня.

Потом я заплакал.

Потом мне надо было идти спать.

Когда я пошел спать

Призрак вошел в нашу

кухню. У него были большие жирные

глаза. У него была

белая простыня».


Я беру стандартный европейский учебник и с любопытством открываю на той странице, где читает Матаверо.


«Мама пошла в магазин.

«Мне нужна шляпа, – сказала она.

Мне нужна шляпа для Джона».

Мама смотрит на коричневую шляпу.

Она смотрит на синюю шляпу.

«Мне нравится синяя шляпа», – сказала мама».


Малыши с криком бегают по классу, я пробираюсь среди них и новыми глазами просматриваю другие записи.


Таме:

«Я убежал от

мамы и я спрятался

от мамы.

Я спрятался в Сарае и

я пошел домой и

дома меня побили».


Вайвини:

«Я пошла в кино и

Мой брат пошел спать,

а потом мой другой брат

ударил моего первого брата

и разбудил его

а кино снова началось

сначала».


Ани:

«Джени сказала

Мне посмотри сюда.

Она увидела пирог потом Рози

побила нас мэри.

Сказала еда готова

потом она сказала

торопитесь а то

опоздаете».


Но Айрини вдруг комкает свой листок, бросает его в корзину и начинает сначала. Проходит довольно много времени, остальные дети уже играют, а она все водит карандашом по бумаге. В шесть лет такое трудолюбие встречается редко. Очевидно, оно досталось ей по наследству от китайских предков. Айрини спрашивает, как пишется одно слово, потом другое, густые черные волосы падают ей на лицо и закрывают листок. Я не понимаю, как ей удается что-нибудь разглядеть сквозь эту завесу, но наконец она встает, откидывает волосы и приносит свое сочинение.


«Мамочка сказала папочке

Отдай мне эти деньги а то я

побью тебя.

Папочка отдал деньги

Мамочке. К нам

пришли гости. Папа

выпил все пиво

один. Он был пьяный».


Я листаю вторую часть европейского учебника и нахожу отрывок о родителях:


«Посмотрите на зеленый дом.

Отец дома.

Это его дом тоже.


Вот мама.

Она в зеленом доме.

Она видит нас.

Давайте побежим к маме».


– Подойди сюда, малышка, и почитай, – говорю я.

Айрини улыбается, наклоняет голову набок и смотрит на меня, как дрозд, потом отбрасывает волосы назад, выхватывает у меня книгу с непосредственностью ребенка, незнакомого со школьной муштрой, и прочитывает две страницы.

Тогда я протягиваю ей листок, исписанный ее собственной рукой, и, слушая, как она читает с трудом нацарапанные каракули, кое-как составленные в строчки и по-детски разбросанные по странице, я убеждаюсь, что смысл имеет гораздо большее значение, чем хороший шрифт и удачное расположение. Но главное, я убеждаюсь в другом, из-за чего испытываю знакомое чувство облегчения, которое возникает всякий раз, когда что-то проясняется до конца: маленькие дети вполне могут сами писать книги. И они их уже пишут.

И мы будем их читать каждый день. Чудо из чудес! Мы будем каждый день читать новые увлекательные книги о па с иллюстрациями, которые уже запечатлены в душе приготовительного класса!

Почему я так медленно понимаю самые простые вещи? Целый год я занимаюсь книгами и только сейчас поняла, что это такое. Какая удивительная способность не видеть, что делается под носом! Моя слепота становится настоящим бедствием.

Что еще я проглядела у себя под носом?


Осенние дни бегут, бегут. А я меняю привычный уклад домашней жизни и пытаюсь составить программу обучения малышей на основе новых методов, которые использую сейчас в классе. Я составляю программу на заре, а вечера отдаю работе над книгами. На чтение и музыку теперь почти не остается времени, потому что дневные часы заняты домашними делами: глажкой, рубашками Раухии, одеждой Тамати, а иногда Уан-Пинта и Блидин Хата, не говоря уже о возне с камином в гостиной. Каждая клеточка моего тела жаждет дневного отдыха – из-за жары, из-за того, что число моих учеников опять приближается к семидесяти, а Рыжик не всегда может мне помочь. Но об отдыхе нечего и думать. Я просто не имею права голоса в решении этого вопроса. Я выпиваю чашку чая в саду под деревом и после недолгих размышлений снова принимаюсь за работу. Так много еще предстоит сделать, а в моем возрасте уже понимаешь, что жизнь коротка.

Мне столько нужно сказать. Я не в состоянии вместить накопившиеся слова. Они не дают мне спокойно лежать в постели. Они останавливают меня по дороге в школу и заставляют смотреть невидящими глазами на срубленные стволы пальм – бывших пальм. Из-за них стынет мой кофе и моя пылкая любовь к мужчинам. Я наливаю кипяток в чайник для заварки и убираю его в буфет вместо жестянки с чаем, а потом с удивлением обнаруживаю в чашке сухие чаинки. И некоторое время не понимаю, что это значит. Я громко разговариваю с цветами, и они взволнованно выслушивают страстные монологи о новых достижениях моей пытливой мысли. Какое счастье, что у меня есть цветы, с которыми можно разговаривать. Как я буду обходиться без них зимой? Но настоящее облегчение я испытываю, только когда мистер Аберкромби привозит в класс новых посетителей с ловко подвешенными языками и они незаметно приводят в движение мой язык: заставляют меня пускаться в рассуждения, защищаться, всплескивать руками и дрожать от страха.

Я работаю над программой и над книгами с тем нее неукротимым рвением, которым отличался мой отец, и вкладываю в эту работу всю «трепетную любовь к творенью своему», которая лежит бесполезным грузом в сердце старой девы. Моя работа так напоминает постоянное общение с двумя людьми, что я забываю подойти днем к воротам и посмотреть, нет ли письма, которого, конечно, нет, и даже перестаю ждать скрипа щеколды и звука тяжелых размашистых шагов в саду. Я все чаще убегаю от своих палачей, и мои отлучки все удлиняются: я смешиваю краски для иллюстраций, составляю программу, отдаюсь течению своих мыслей, разучивая новый пассаж Равеля или задумавшись над чашкой кофе, и прошлое перестает существовать, прошлое – «огромный город в дымке, где больше не бывать».

Подобно увядшим и обломанным стрелкам дельфиниума, прошлое постепенно и неотвратимо утрачивает свою неповторимую, яркую внутреннюю жизнь, оно обращается в перегной, в питательную среду для разума, и широкий мир позади моих глаз, прежде насквозь пронизанный воспоминаниями – обреченный на воспоминания! – становится теперь царством настоящего. Я безумно влюблена в настоящее. Я безумно влюблена в каждое живое существо, в каждую былинку настоящего.

В моем возрасте уже понимаешь, что жизнь коротка, а сделать нужно еще так много. Потому что вот здесь, у меня под носом, хотя я об этом не подозревала, исподволь рождается приготовительный класс моей мечты. О, как медленно, как медленно, как медленно я соображаю! Сколько я знаю способов расширения творческого русла? Речь, танец, пластические искусства, словарь, письмо, сочинение и вот теперь – чтение.

«Мне дара созиданья не дано...»

Неужели я так непоправимо бесплодна? Неужели я тоже лишена дара созиданья? Моя обескураженная плоть громко заявляет о своем праве на воплощение, по разве сравнится плод тела с эманацией разума? Какая фотография под матрацем, какое слияние с мужчиной заменит обручение с делом жизни?

Сладострастные слезы.

Однажды они вдруг проливаются в классе, и, чтобы скрыться в кладовке, я вынуждена протискиваться между печкой и перегруженным мольбертом, перешагивать через детей, картонный театр и множество возражений, преграждающих мой путь. Но это уже не прежние тяжкие слезы тоски о прошлом, это светлые слезы любви к настоящему.

Какое ослепление – мои мечты о прачечной, какое убожество – мои мечты о мужчинах! Я раба семидесяти детей. Я снова жива и живу!


– Чужие, чужие! – кричит Матаверо и мечется по классу на своих кривых коротеньких ножках. – Мистер Аберкромби и еще кто-то!

– Боже мой, где туфли?

– Они тебя отколотят? – с надеждой спрашивает Севен.

– Может быть. Где туфли? Скорее!

– Ну да! – возмущается Матаверо. – Отколотят! Он тебя любит. Он к тебе ходит.

– Откуда ты знаешь! Скорее, мои туфли. Рыжик, Рыжик! Бога ради!

Первый раз у меня остается время, чтобы разнервничаться. До сих пор мистер Аберкромби всегда оказывался рядом со мной или в дверях класса без всякого предупреждения. Вот почему так трудно с Матаверо. Он слишком много знает. Орган, который я называю сердцем, прыгает у меня в груди, и, чтобы Рыжик не усомнился в этом, я судорожно цепляюсь за ворот своего красного халата. Но я не рассчитала время, в дверях слышится смех, и мистер Аберкромби уже здесь, рядом со мной, еще более высокий, седой и подтянутый, чем всегда, если не считать, что он трясется от смеха.

– Здравствуйте, мисс Воронтозов!

Он пожимает мне руку, по-настоящему пожимает мне руку. Я ему это припомню. Он все еще не выпускает мою руку. Он в самом деле открыто держит меня за руку при Рыжике и всех остальных. Но вокруг слишком много людей, так что его рукопожатие ничего не стоит. Я сама отнимаю руку. Если бы он сделал что-нибудь подобное в кладовке!

– Вы снова собираетесь заставить меня говорить? – набрасываюсь я на него.

Но мистер Аберкромби продолжает смеяться и знакомит меня с двумя мужчинами: мистером таким-то и мистером таким-то. Оба посетителя одеты скромно, как все, кого он сюда приводит. Тот, что пониже, вполне может сойти за дорожного рабочего, который минутой раньше вытащил из канавы того, что повыше. Но когда работаешь в школе недалеко от города, да еще рядом с хорошим шоссе, по которому ничего не стоит добраться до столицы, нужно соблюдать осторожность. Отшельнице вроде меня имена посетителей не говорят ничего.

– Кто вы такие? – выпаливаю я с недопустимой прямотой, процветающей в моем классе.

– Я друг мистера Аберкромби, – не вдаваясь в подробности, отвечает высокий.

Звучит достаточно безобидно, но мой слух царапает надменный тон. К тому же человек с такой отработанной дикцией, несомненно, привык выбирать слова. Рой подозрений.

– Влиятельное лицо?

– Ну что вы. Ничтожная букашка.

В приготовительном классе искренность такой же непреложный закон, как в Селахе. Я верю ему. Ничтожная букашка. Прекрасно. Старший инспектор смеется еще громче, но я не обращаю на него внимания и принимаюсь за низкорослого.

– А вы кто такой?

– Я? Просто технический работник.

Никогда не видела, чтобы старший инспектор так смеялся. Сейчас он только человек, в нем не осталось ничего от инспектора. Он стоит, заложив руки за спину, и ни во что не вмешивается.

– Влиятельный?

– Кто, я? Дети – моя слабость, только и всего.

Я вздыхаю с облегчением, и орган, который называется сердцем, возвращается на место. Я все еще не могу понять, почему старший инспектор корчится от смеха, но мне всегда трудно понять, что происходит у меня под носом. Впрочем, я постепенно привыкаю к тому, что малыши вьются вокруг этого колосса, и мне кажется, что все в порядке. Я выжидаю, я сама не знаю, что сделаю в следующую минуту, и вдруг я запрокидываю голову и отыскиваю его глаза.

– Вы опять хотите заставить меня говорить? Не заставляйте меня говорить.

Смех стихает, взгляд мистера Аберкромби привычно упирается в пол, он подбирает слова, единственно правильные слова, достаточно мягкие и в то же время убедительные. Я вновь вижу, каким суровым может вдруг стать его лицо.

– Я хотел бы вас послушать.

У меня появляется странное ощущение легкости, будто с плеч сваливается тяжелый груз. Груз Вины. Радость переполняет мою неисправимо доверчивую душу. Настолько, что я не способна произнести в ответ гневную тираду или вообще хоть слово. Я жду и стараюсь понять, что же произошло, и любуюсь сверканием смысла – прожит еще один миг из тех, что я коплю впрок. А потом на мои узенькие плечи снова ложится привычная тяжесть, легкости как не бывало, и я не испытываю ничего, кроме острого беспокойства.

– Прошу вас провести урок чтения, – деловито распоряжается мистер Аберкромби, вновь становясь инспектором.

– У нас... мы только что занимались чтением. Весь последний час мы как раз занимались чтением.

– Сейчас будет урок чтения, – властно повторяет он, отбрасывая за ненужностью все технические приемы, которыми обычно пользовался в классе, и в том числе самоустранение. – Позовите детей.

Как зловеще выглядят заложенные за спину руки!

Ужасная догадка мелькает у меня в голове, я едва не падаю. Дыхание прерывается, но через мгновенье я уже жадно хватаю ртом воздух. Что это, возвращение прошлого? Я цепляюсь за серый рукав и отвожу мистера Аберкромби в сторону.

– Это не начальник отдела?

Мистер Аберкромби сосредоточенно смотрит на меня, но отвечает не сразу, и впервые с тех пор как оп переступил порог сборного домика, в его голосе слышится растерянность. Больше чем растерянность. Он впервые отвечает неискренне. Прекрасно понимая, что искренность – основа жизни приготовительного класса.

– Нет. Но я собирался его привезти.

– Вы говорили, что привезете. Один из них начальник отдела.

– Я помню, на днях мы выехали к вам, – он смотрит не на меня, а в окно, на мой любимый холм, – но опоздали на самолет и вернулись.

Мне нечего ему сказать.

– Позовите детей, мисс Воронтозов.

Я не могу отдать Рыжику такое самоубийственное приказание. Я просто не в силах этого сделать. Шесть месяцев мистер Аберкромби старался ничем меня не задеть, и вот сейчас передо мной снова беспощадный инспектор, готовый растоптать мою душу, обратить меня в ничто. Мистер Аберкромби подходит к фантастически замусоренному учительскому столу, который с приходом Рыжика стал еще более замусоренным, сам находит мои маорийские хрестоматии, и трое мужчин, тут же забыв о малышах, вступают в оживленную беседу. Конечно, я присоединяюсь к обсуждению своих книг и пытаюсь держать в узде свои необузданные чувства, что всегда плохо удается, когда разум лишен защитной оболочки. И конечно, мой голос звенит, руки мечутся и дрожат, о чем я всегда вспоминаю с таким стыдом в поздние вечерние часы. Почему-то я все-таки отыскиваю высоко над собой лицо мистера Аберкромби.

– Проводить урок чтения?

Он обдумывает ответ.

– Рыжик, позовите детей.

Я иду к двери, прижимая руки к шее. Из хвастливых рассказов замужних женщин я знаю, что такое родовые муки. Родовые муки разума отличаются только тем, что они беззвучны. У разума белые, плотно сжатые губы. Поток малышей обтекает меня, то вздымая кудрявые гребни волн, то спокойно разливаясь по классу, а мне остается только неподвижно стоять и засовывать пальцы в вырез халата, который почему-то петлей стягивает шею. Правда, многие малыши – Раремоана, Хиневака, Мохи и другие – торопятся обнять меня, и прикосновения их рук к моему разбитому телу, так же как естественность и грациозность движений детей, которые рекой вливаются в класс из узкого горлышка двери, действуют па меня подобно эфиру, но притупляют только самую поверхностную боль. В классе инспектор – чудовище из моей прошлой жизни, высотой до неба, с красными глазами и черным ртом. Боже, помилуй меня, грешную.

– Рыжик, напиши снова упражнения, которые мы только что стерли с доски. Матаверо, ты будешь учить тех, кто читает слова, написанные зеленым мелком. Раремоана, твои ученики будут читать синие слова; Таме, у тебя будет желтая группа; Марк, у тебя – красная; у Мохи – фиолетовая... Блоссом, носовой платок. Блидин Хат, рубашка...

Мистер Аберкромби в несколько шагов добирается до пианино, обрывает меланхоличные октавы Таи, закрывает крышку и отправляет его в большую школу – мы возвращаемся к чтению...

...После занятий дежурные со щетками ждут за дверью, коротко переговариваясь друг с другом, а мы вчетвером сидим на низких столах и придирчиво разбираем урок. Речь заходит о ключевом словаре, о разнообразных возможностях его использования, и мы зовем в класс нескольких малышей. Дорожный рабочий прекрасно говорит. Я не могу не отметить ясность его мысли, легкость, с какой он схватывает новое, краткость его высказываний. И конечно, я не могу не отметить, что старший инспектор не отодвигается, когда я пытаюсь сесть на столе поудобнее и случайно – клянусь, случайно! – задеваю коленом его огромную ногу. Кроме того, я прекрасно вижу, что внешний вид гостей плохо согласуется с их осведомленностью. Они проверяют, как малыши, самые маленькие малыши, справляются с ключевым словарем, выслушивают мои страстные речи на излюбленную тему, и, что бы они о себе ни говорили, в их глазах светится живой интерес и настоящее понимание, поэтому я в конце концов прихожу к убеждению, что они могли бы подыскать работу получше. Правда, последнее замечание, сделанное уже стоя: «По-моему, она что-то уловила», кажется мне не слишком оригинальным, но я, пожалуй, готова выслушать его еще раз. И я с готовностью выслушиваю замечание более приземистого и менее опрятного из двух мужчин, который спотыкается о мусорный ящик и, едва не разбив подбородок, говорит:

– Опрятность и обучение несовместимы.

Мне правится такой образ мыслей, и, хотя я прекрасно расслышала, что он сказал, я прошу его:

– Пожалуйста, еще раз.

– Опрятность и обучение, – повторяет он, – несовместимы.

– Так как же, мадам, – Перси Герлгрейс догоняет меня по дороге домой, когда я обхожу плотников, кучи строительного мусора, заметно подросшие новые домики и вырванные из земли стволы пальм, – удалось вам поладить со светочами науки?

– С какими светочами? Кто эти люди?

– Профессор Монтифиоре и доктор Огастес из университета.


...Не могу понять, жалуюсь я дельфиниумам, когда гуляю вечером по саду и, ежась от резких порывов ветра, любуюсь на своих любимцев, которые сияют не по сезону и не по чину высоко над моей головой. Совершенно не могу понять, зачем он привозит ко мне этих людей. Я занимаюсь такой элементарной, такой простейшей, такой насущной работой. Им наверняка все это прекрасно известно. Но одно я все-таки понимаю. Каждый раз, когда в сборном домике разгорается спор с очередными посетителями, каждый раз, когда я протестую и размахиваю руками, у меня появляются новые мысли.

Я иду в Селах, откладываю в сторону третью часть хрестоматии и пишу еще одно пояснение к своей программе.

Недолго. На нас обрушивается одна из тех внезапных свирепых бурь, которые рождаются в Тихом океане и обычно минуют эти широты. Как они называются? Торнадо... тайфуны? Во всяком случае, здесь, в Новой Зеландии, их, как правило, не бывает. Селах, наверное, сейчас унесет из сада. Мне страшно, я торопливо прикрываю исписанные страницы и прячусь вместе со своими мыслями под надежной крышей дома... где развожу огонь.


– Мисс Воронтозов, – раздается мелодичный голос, и босоногая Хирани, без труда лавируя среди малышей, приближается ко мне, – нэнни сказала мне сказать вам, что Раухии стало хуже вчера ночью. В четверг.

Я не отвечаю.

– Вчера ночью, в больнице, когда уже потушили свет.

Я все еще не отвечаю.

– Его положили на террасу, потому что ему стало немного лучше, а когда погасили свет, пришли какие-то люди навестить других больных на террасе, они пили пиво и курили. Они очень шумели и курили, Раухия расстроился, а ночью у него случился припадок с сердцем. И доктор перевел его назад в комнату.

– Нэнни сказала, что у него случился припадок?

– Да, мисс Воронтозов. Ей позвонили из больницы.

– Спасибо, Хирани. Ты хорошо сделала, что пришла рассказать мне об этом. Мистер Риердон уже знает?

– Да, мисс Воронтозов. Я только что ему сказала, мисс Воронтозов.

– Спасибо, Хирани.

Она поворачивается и проделывает долгий обратный путь, с умыслом случайно задевая по дороге Рыжика. Он провожает ее взглядом, не отходя от стола, где стоит, согнувшись над утренним письменным заданием; каждая веснушка на его лице пылает.

– Матаверо, подойди ко мне.

Появляется Раухия в миниатюре.

– Вот тебе листок бумаги, найди карандаш.

Я отворачиваюсь и, пока Матаверо не возвращается, смотрю на свой холм, сегодня серый.

– Сядь за мой стол и напиши письмо дедушке.

– Черт, я ненавижу писать.

– Я схожу домой и принесу настоящий конверт и марку. Ты сам приклеишь марку, положишь письмо в конверт и опустишь в мой почтовый ящик. Или нет. Лучше возьми свой маленький велосипед, прокатись до магазина и опусти письмо в настоящий почтовый ящик.

– Я умею писать «дорогой». А как пишется «дедушка»?

– Ты, кажется, называешь дедушку «нэнни»?

– Верно. «Дорогой нэнни». Я умею писать «нэнни». Не надо говорить буквы.


«Дорогой нэнни.

Папа и мама

Не хотят пускать меня к

тебе но я

приеду на велосипеде.

Я не буду заходить в твою

комнату и трогать твои

вещи. Ты можешь

меня немного

побить.

Привет от

Матаверо».


– Я тебя сфотографировала, здесь несколько маленьких карточек. Положи их тоже в конверт. Тогда нэнни сможет посмотреть на тебя. А это карточки твоего дедушки, я недавно сфотографировала его у себя Дома на заднем крыльце. Специально для тебя. Чтобы ты мог посмотреть на дедушку. Всегда, когда захочешь.

Вряд ли Раухия станет думать обо мне в свои последние дни.


– Вы не знаете, наш председатель был вчера в сознании? – спрашиваю я каноника на следующий день во время панихиды, когда директор кончает свою речь.

– Да-а. В сознании. Да-а.

– Мне просто хотелось узнать, успел он получить вчера письмо или нет. Матаверо послал ему письмо в пятницу.

– Не могу сказать. Но он был в сознании. Да-а.

– Когда я приехал, – говорит директор, – Раухия дочитывал какое-то письмо и попросил немного подождать за дверью. Прежде он никогда не просил меня подождать.

– Хирани, тебе не попалось распечатанное письмо от Матаверо среди вещей Раухии? – спрашиваю я, когда мы уже сидим за поминальным столом.

– Знаете, мисс Воронтозов, там был какой-то конверт с фотографиями.

– Правда... и он был распечатан?

– Да, распечатан.

– Правда...

– Почетный караул от школы – это замечательно, мисс Воронтозов.

– Правда... Значит, последние минуты он все-таки провел с Матаверо.


– Мадам привереда, я приобрел билет на два лица в кабаре на субботу, – заявляет мистер Герлгрейс, прохаживаясь по моему классу перед началом занятий.

Он говорит, что ему нет сорока. Он без конца повторяет, что ему нет сорока. При каждом удобном случае... Так что это, конечно, неправда.

– Сколько человек приглашено?

– Двадцать пять без вас.

– Двадцать четыре лишних.

Перси Герлгрейс любит бывать на людях, любит, чтобы его развлекали. Он знает все новомодные словечки, и больше всего на свете ему хочется быть душой общества.

– Мы собираемся отпраздновать мой перевод в Окленд. Как можно веселиться без кучи знакомых?

– А почему нужно веселиться? Мне нравится сидеть в кабаре и грустить. Какой в субботу оркестр?

– Маорийский струнный ансамбль.

– Напитки?

– Джин, виски... бренди. Все, что развязывает язык.

– Меня устраивает только шампанское. Или водка.

– О женщина, в этой стране нельзя достать водку!

– Не называйте меня женщиной!

– Христос, обращаясь к Марии Магдалине, называл ее женщиной.

– Прекрасный ответ. Поздравляю.

– Есть у вас платье?

– Севен и Блоссом! Будьте добры, возьмите ведро и налейте воды в корыто.

– Настоящее шикарное платье?

– Матаверо, ты уже достаточно подрос, чтобы открыть окно? Рыжик, сегодня я попрошу тебя подготовить глину. Будь так добр.

– Я хотел бы, – продолжает сладкоречивый Перси, переходя на язык своих знакомых, – чтобы мы имели возможность любоваться всеми пикантными частями вашего тела, не напрягая воображения.

– Мистер Герлгрейс, «тело» относится к словам, которые не числятся в моем лексиконе. Раремоана, посади Хиневаку на пианино, она сразу перестанет плакать.

Перси со смехом опускается на стул около пианино и откидывается на спинку, как диктует современная мода.

– Оно для вас слишком грубо?

– Хирани, спасибо. Рыжик сам справится с глиной. Пойди к мистеру Риердону и спроси, не можешь ли ты чем-нибудь ему помочь.

Я обладаю сверхчувствительностью к зову пола, к неодолимости этого зова. Я смертельно боюсь самого этого слова, если только оно не употребляется в чисто академическом смысле. Я не в силах смотреть на этих детей, которых притягивает друг к другу магнит «Ты да я». Я не в силах смотреть на двух влюбленных, если женщина в этой паре не я. Не говоря уже, что с меня довольно близнецов, рожденных до срока. На кладбище и без того хватает могил, где похоронена любовь. По-моему, Рыжика пора убрать из этой школы. О, каким это будет отдохновением – целый вечер танцевать под звуки маорийской музыки и пить шампанское с Перси, который начисто лишен пола...


Трудись или погибни.

Еще несколько недель, пока не кончилась осень, я могу выбирать. А потом настанет зима.

Они должны приехать со дня на день, они – инспектора. И отнюдь не с дружеским визитом, как приезжал весь этот год старший инспектор, когда привозил и увозил пишущую машинку и вызывал меня на бесконечные разговоры одним своим присутствием, одним только умением слушать, – эти инспектора приедут инспектировать. Они должны детально ознакомиться с моей работой в качестве инспекторов, а не как-нибудь иначе.

Я страшно нервничаю. Сейчас без двадцати девять, среда, а они должны были приехать в начале недели. В понедельник я не сомневалась в успехе, во вторник еще держалась, но к сегодняшнему дню от меня уже ничего не осталось. Целых три дня я хожу в вязаной кремовой кофточке, в которой обычно встречаю столь грозные события, и все время боюсь, что она испачкается. Три утра подряд я энергично чищу свои черные туфли, чего обычно никогда не делаю, и надеваю по очереди все свои маорийские пояса. Но они не приезжают, ожиданию нет конца.

Не стоит даже пытаться сохранять спокойствие. Бесконечный список моих неудач и ошибок высасывает из меня кровь, будто вампир, которого я сотворила собственными руками, инспектора здесь ни при чем. Ничто в эти дни не заставит меня поверить в преданность старшего инспектора, хотя он заботился обо мне весь этот год, поддерживал меня и всеми силами старался завоевать мое доверие. Разум малышей бессилен перед призраком, мой разум бессилен перед этим, этим... ну, скажем... пугалом учителей.

Я похоронила свои тайные надежды: меня признают безупречной учительницей приготовительного класса, я получаю самый высокий балл, одним прыжком – великолепное зрелище! – настигаю своих коллег и занимаю наконец почетное место в кругу других учителей. Я уверена, что меня нельзя считать хорошей учительницей. И даже плохой учительницей. Я вообще не учительница. Я просто дипломированная идиотка, которая почему-то разгуливает среди детей. Если бы я вела рабочие тетради, составляла трафаретные планы уроков, занималась по стандартному расписанию, учила детей, стоя у доски с указкой в руках, и требовала полной тишины, как другие учителя, тогда... тогда по крайней мере я могла бы рассчитывать на приличный балл.

Расплата за право идти своей дорогой! Что они подумают о программе по чтению, которую я составляю? И о графике ритма работы, который висит на доске вместо расписания? Но я все равно должна показать им и программу и график. Я делаю то, во что верю. Я верю в то, что делаю. Скорее я отправлюсь на тот свет, чем вернусь на стезю мертвой педагогики.

Что, если в их присутствии малыши ни с того, ни с сего начнут танцевать, как они иногда делают? Что, если они будут отвечать на их вопросы так же непринужденно, как отвечают мне? На прошлой неделе Матаверо поднялся и начал танцевать хаку просто от избытка энергии. Вдруг кто-нибудь случайно наступит на больную ногу Рити, как я тогда справлюсь с самым трудным местом в секвенции? А рев Маленького Братика! А страстные объятия Мохи! И как быть с Севеном и с топором? И как быть, если я по ошибке скажу инспектору, чтобы он высморкал нос? Что я наделала, что я наделала...

Иногда я чувствую, что мне уже не по силам расплачиваться за удовольствие идти не в ногу, и все-таки я должна делать то, во что верю, или вовсе ничего не делать. Жизнь слишком коротка, чтобы заниматься чем-нибудь другим. Но противоречия, которые меня раздирают, сделают ее еще короче. Как выбраться из этого ада?

О мои ошибки... мои ошибки! Что я за невыносимый человек...

Иди и делай свое дело... или погибни.


Трудись или погибни.

Другого пути нет.

Утро четверга, и теперь я знаю, почему они до сих пор не приехали. Они хотели дать мне время дописать программу. Еще нет девяти, я сижу, опустив ноги в горячую мыльную воду, что меня всегда утешает и успокаивает, и мне приходит в голову, что нужно начать программу с цитаты из Мопассана. «У слов есть душа, но она безмолвствует, пока слово не попадает на предназначенное ему место». Теперь мне лучше. Всему есть причина, я уверена, что они появятся сегодня утром. Во всяком случае, вчера вечером я выстирала свою кремовую кофточку, высушила ее за ночь и сегодня в четвертый раз чищу туфли. Если не считать, что я не осилила глажки, все складывается как-то подозрительно хорошо.

Прежде чем выйти из кухни, я бросаю взгляд на бренди, но благоразумие одерживает верх. Во-первых, может выдать запах, во-вторых, я боюсь стать неуклюжей и случайно наступить на чей-нибудь толстенький палец, в-третьих, после бренди иногда наступает состояние полнейшей апатии. Я должна заставить себя выйти из дому без этого костыля, я должна спокойно пройти мимо дельфиниумов без этого костыля, мои ноги с распухшими венами должны дотащить меня до плотников и до сборного домика усилиями своих собственных мускулов. Если они на это способны.

Я снова иду по новой бетонированной дорожке в большую школу, чтобы пожелать удачи моему дорогому директору, а Перси четвертый раз подряд приходит в сборный домик, чтобы пожелать удачи мне.

– Почему, собственно, вы так панически боитесь инспекторов? – спрашивает он, пробираясь между песочницей и корытом к стулу возле пианино.

– А вы не боитесь?

– Мадам! Я уверен, что вы уже научились не принимать их всерьез.

– Я уже научилась ни в чем их не обвинять. Юджин научил меня не обвинять других в собственных несчастьях. Я нервничаю, потому что у меня вечно получается что-нибудь не так. Потому что я все время совершаю ошибки.

– Вы нервничаете потому, что ждете. Иначе в эту самую минуту вы бы преспокойно сидели в каком-нибудь другом классе и наслаждались бездельем, как я.

Перси покачивает ногой в модном ботинке.

– Да не в этом дело! Я понимаю, что не являюсь исключением, и жду, как все люди. Не в этом дело. Я нервничаю, потому что... потому что наделала кучу ошибок! Гору ошибок!

– Не обманывайте себя. Вы нервничаете, потому что надеетесь на одобрение и боитесь, а вдруг не одобрят. Только не говорите потом, что я не пытался вас предупредить. Вы заклеймены. Зарубите это на носу и смиритесь, тогда не будете зря портить себе кровь. Как бы вас ни обожал старший инспектор, это еще не значит, что в его власти одобрить вашу работу. Нужно смотреть фактам в лицо и рассчитывать только на себя.


Трудиться или погибнуть.

Трудиться? Погибнуть?

Утро пятницы, последний день учебного года.

– Как вы думаете, – спрашиваю я директора, сидя у него в классе перед началом занятий, – неужели они приедут сегодня? В последний день занятий, в дождь?

– Надеюсь, они все-таки дадут знать о своем приезде.

Я расстаюсь с ним и иду по бетонированной дорожке к сборному домику. Сегодня утром я не почистила туфли, моя кремовая кофточка испачкана краской и мелом. Надо было надеть халат. Сегодня я не взяла в руки программу, чтобы бросить на нее последний тревожный взгляд, и не включила утюг, чтобы через минуту его выключить. Я даже не пожелала директору удачи. Я еще сохранила способность ощущать ритм.

– Ну как, пахнет от меня чем-нибудь подозрительным? – спрашиваю я щеголя Перси, который расхаживает среди моих малышей, занятых подготовкой класса к занятиям.

– А от меня? – наносит он ответный удар. Несколько малышей, работая локтями, приближаются ко мне и выталкивают вперед новенькую девочку.

– Так как же, собрат, пахнет?

– Только какими-то странными духами, – с удовольствием отвечает он.

– У нее имя Кэтрин, – сообщают малыши.

– Ее зовут Динь-Динь.

– А иногда ее зовут Пуля.

– Ребята, они зовут ее Эй-Проснись!

Я понимаю с первого взгляда. Еще один представитель новой расы: белокожее создание, лишенное, как и я, защитной оболочки.

– Вы не хотите сегодня вечером выпить в городе чашку чая?

Перси приглашает меня; я слышу, не глухая.

– Я прощаю мистеру Аберкромби лишнюю неделю ожидания, – говорю я. – Я прощаю ему туфли, которые чистила четыре дня подряд, и кофточку, которую стирала среди недели. Я прощаю ему даже конец программы, который дописала из-под палки. Кто я такая, чтобы требовать естественного поведения от инспектора? Я, проповедница естественности? Я прощаю старшему инспектору все эти прегрешения, – продолжаю я. – Но не могу простить несостоявшейся глажки и больше никогда не надену эту кофточку.

– Не желаете ли поужинать со мной в городе сегодня вечером?

– На каком основании?

– На том основании, что я вас приглашаю.

– Не откажусь сытно поесть, собрат, спасибо.

– Не забудьте, кстати, что это мой прощальный вечер.

Еще один кочевник. Но этот по крайней мере кормит меня. И выводит в свет. И хвастается мной. И у него нет мечты, которой я должна прислуживать. Он платит, ничего не получая, а другие получают и не платят. Странное несоответствие... Не знаю, какой вариант я предпочитаю.


Трудись или погибни.

Как просто.

Появляется один какой-то инспектор, извиняется перед директором за остальных и исчезает. Дождь прошел. В моем распоряжении еще почти все утро и маленький кусочек осени. Не представляю, как я проживу хотя бы один день без школы...

...Тополя на дамбе расплескивают желтую краску, как дети, а иногда пурпурную. Когда мы с Рыжиком добираемся до дамбы с нашими семьюдесятью малышами и Хиневакой у пего па спине, мне становится немного легче. Малыши играют среди опавших листьев, а мне легче, потому что я больше не чувствую себя белой вороной. Всем своим существом я ощущаю, что во мне плодоносит что-то более важное, чем плоть. Пусть перед моим мысленным взором по-прежнему стоит голубоглазый мужчина наедине со своей мечтой и пистолетом, наедине с бесконечной ночью, я знаю, что тоже зачала весной, как все божьи создания, я тоже все лето носила в себе росток жизни и сейчас, здесь, среди опавших листьев и покрасневших ягод, незримо присутствуют мои почти законченные книги и зримо – приготовительный класс моей мечты. Хотя моя плоть безутешно горюет о несвершившемся, а душа оплакивает сына, погребенного на маленьком кладбище, чрево моего духа, подобно чреву любой твари, уже не так напряжено. В этом я по крайней мере не отличаюсь от других.

Малыши громко поют, гуляя по высокой дамбе, некоторые танцуют внизу под деревьями. Многие с азартом скатываются по склону и зарываются в кучи сухих листьев. Малыши с криком носятся взад и вперед, бурно выражают свои симпатии и антипатии, что мне всегда так приятно, и вкладывают всю душу в игру, в которой явственно слышится «незамутненный голос чувства». И хотя я знаю, что заплатила за эту радость своим положением и, в сущности, отлучением от себе подобных, я наконец понимаю, что слезы и немилость, бренди и одиночество, лишения и безысходность не такая уж дорогая цена, если вообще можно говорить о цене на радость.


Моя работа идет успешно, работа идет успешно.

Но по одной-единственной причине: когда в моей душе стихает опустошительный ураган и я вновь начинаю работать, на пороге сознания меня неизменно встречает мистер Аберкромби с бездеятельными руками за спиной. Он всегда здесь, когда я возвращаюсь. А на совещании директоров он даже спросил у мистера Риердона, как поживает мисс Воронтозов. Разве это не удивительный вопрос в устах инспектора? Разве недостаточно этого вежливого вопроса, чтобы вновь взяться за кисти? Какое огромное место занимает в моей жизни этот вопрос! Мужчина спрашивает, как я поживаю. Он думал обо мне, пока спрашивал мистера Риердона и выслушивал его ответ – так долго! Подумать только! Думать обо мне!

Сверхмощный стимул. Я едва не лопаюсь от прилива творческих сил. Мистер Аберкромби еще будет гордиться мной. Ради него я согласна заняться любыми исследованиями. В один прекрасный день я преподнесу ему лучшую часть себя, запечатленную на тонких страницах маленьких книжек и в моей «Программе органического обучения». Я докажу ему, что он не зря задал этот вопрос.

Какая волшебная сила извлекла мою душу из бездны отчаяния, куда ее низвергла очередная буря! Я бегу в Селах к своим кистям, объятая «сладостным восторгом, который мысль рождает».


Последние дни осени тяжелы, как ветви с плодами. Как груз Вины дома и в школе. Но хотя Вина больше не расстается со мной на границе школьных владений, где когда-то росли пальмы, а сейчас, почти без участия плотников, растут красивейшие в мире домики для приготовительных классов, хотя теперь Вина терзает меня даже в гостиной, где однажды с вечера до зари лежал в гробу Поль, она не в силах меня раздавить. Меня охраняет верный страж – моя бесценная работа. Сидя в кухне над свиной отбивной, я вновь просматриваю свою программу и изумляюсь ее простоте, удивляюсь, почему никто не составил ее прежде. И одновременно со стуком ножа и вилки в мире позади моих глаз слышится звук, похожий на скрип ржавых петель. Будто в моем классе приоткрывается тяжелая дверь. Будто кто-то ломом приподнимает многопудовую плиту окостеневших правил, традиций и запретов.

А потом перед моим мысленным взором внезапно предстает мистер Аберкромби: высокий, спокойный, седой, он стоит на пороге сборного домика, заложив руки за спину. Видения не оставляют меня. Я сижу в одиночестве, сжавшись в комок, и представляю себе, что вновь заняла достойное положение. Меня наконец признали другие учителя, я заслужила уважение инспекторов. Почтовый ящик у ворот полон писем, в саду раздаются шаги. И внезапно, как налетает ураган, меня начинают душить рыдания, мои прежние безудержные рыдания, от которых нож и вилка прыгают в руках, будто мое жалкое тело и моя истерзанная душа готовы расстаться навеки.

Но как это ни удивительно, мое тело не распадается на части ни на короткое время, ни навеки, равно как и моя душа. Когда буря стихает – будто гроза проносится над моим садом, – я обнаруживаю, что жизнерадостно кончаю свой так называемый ужин, и через минуту уже напеваю, как все нормальные люди. Кстати, по крыше, оказывается, стучит настоящий дождь, и я, не торопясь, отправляюсь навестить свой синий цветник.

В сумерках, под дождем, мне кажется, что дельфиниумы вполне оправились от тропической бури. Как величественно они парят над скромными васильками, колокольчиками и румянкой. Они уже давно непохожи на те белогубые цветы, которые я срезала летом. Осенние дожди потрудились на совесть и добрались до самых корней. Моя поливка – такая малость по сравнению с их всепроникающими струями. Щедрость осенних дождей подобна вдохновенному мастерству старшего инспектора, сумевшего преодолеть мой страх перед «пожаром мысли, что разгорается в беседе». По каким опустошенным просторам разума прошел со мною этот человек. Отец моей творческой мысли. Гость, чьими заботами я узнала, что такое «сладостный восторг».

Дождь полезен корням. И волосам, дождь полезен и волосам. Особенно только что появившимся прядям седины, «этим печальным вестникам». Говорят, лицу тоже полезен дождь, он не обжигает кожу. И не разъедает ее, как слезы. Я думаю об отце своего труда и подставляю голову струям дождя – пальцам любви. Какие неистовые порывы плоти сравнятся со сладостным восторгом, переполняющим душу?

Дождь успокаивает, дождь будоражит. Он уносит в небытие звуки и картины прошлого. Но пока они не померкнут в мире позади моих глаз, не померкнет голубизна второго цветения.


Читать далее

Сильвия Эштон-Уорнер. Времена года
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА 16.04.13
Весна 16.04.13
1 - 3 16.04.13
1 - 4 16.04.13
Лето 16.04.13
Осень 16.04.13
Зима 16.04.13
Снова весна 16.04.13
Осень

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть