Часть вторая

Онлайн чтение книги Старатели
Часть вторая

1

В тот день Наталья Свиридова пришла домой впервые за последнюю неделю еще засветло.

Ее встретила Григорьевна, пожилая и тучная, но расторопная женщина, одинокая и несчастливая в прошлом; она уже пятый год вела домашнее хозяйство Свиридовой, крепко привязалась к племяннице и полюбила ее.

— Пришла... — с грубоватой лаской, почти басом сказала она, сложив руки на высоком и тугом животе.

Григорьевна сильно косила на оба глаза, и потому всегда казалось, что она сердито смотрит куда-то мимо собеседника.

— Вон, руки-ноги дрожат, ухайдакалась до чего, — ворчала она. — Оставь шаровары-то здесь — глины на них пуд... Как все равно и дома у тебя не стало... Ноги сначала вымой — вон таз-то с водой... Право, не жилось в районе-то... Тут мыло-то, у таза; вон с правой стороны. Да не вставай на голый-то пол, на полотенце вставай!.. Скушно ей, видите ли, бумажки было писать. Вот здесь весело! В углу шлепанцы-то. Погоди надевать халат-то: волосы сперва промой!

Пока Свиридова выбирала из волос шпильки, Григорьевна прибрала в комнате, взяла на левую руку халат, свежее полотенце и встала между косяками двери — лицом в кухню, как бы говоря: «Ну погляди, как хорошо сделала я, чтобы тебе было приятно».

На горячей плите дымился чайник, грелась, закрытая сковородка; на залавке в ведре воды стыла кринка молока, в тарелке краснели свежие ягоды. Холодное молоко с ягодами — любимое блюдо Натальи Захаровны, и Григорьевна нарочно поставила ягоды на виду, чтобы порадовать ее. Но Свиридова ничего не замечала.

Григорьевна обиженно поджала губы и сердито уставилась куда-то в угол кухни, однако она все время видела Наталью — ее осунувшееся лицо, заострившиеся углы плеч. И ей стало больно за Наташу.

— Черти связали меня с ней, окаянную старую дуру! Дрожишь из-за нее, как пес, день и ночь. Куда пошла по полу-то брызгать! — крикнула она. — Мыло на затылке, на спине синяк — господи, это что за человек?.. Давай полью чистой водой!..

Свиридова покорно подставила голову.

— Шея-то — как только и держится! Я говорю, как все одно нет им мужика-то. Довели прииск до точки, а теперь садись, Наталья Захаровна, управляй. В ушах-то протри... Вот оторвут башку где-нибудь в шахте — и следу не останется.

Григорьевна проводила Свиридову в столовую, быстро собрала обед и села напротив нее.

Григорьевна пыхтела и дулась, но Свиридова взяла ее руку и прижалась к ней горячей щекой.

— Наташенька, — вдруг загоревшись радостью любви, сказала не избалованная лаской Григорьевна, — уходи ты из этих директоров. Ты посмотри, что от тебя осталось? Ну, партейная. Так разве надо убиваться поэтому?

— Григорьевна, у нас хлеба нет... Завтра только в больницу и в столовые.

— Вот беда-то! — настороженно сказала Григорьевна.

— А у нас двенадцать тысяч едоков.

— Что же начальство-то смотрит?

— Так ведь начальство-то — я.

Свиридова приказала телефонистке центральной станции разыскать по телефону Усольцева и сообщить, где он.

Усольцев нашел Свиридову в управлении прииском.

Он долго ходил по кабинету молча, без нужды переставляя стулья, смял сукно на столе, разлил из графина воду.

— Усольцев, садитесь, — сказала Свиридова.

Но он все ходил, щелкая пальцами, улыбаясь и посвистывая.

Свиридова впервые видела его таким радостным.

— Усольцев...

— Да, товарищ директор, вы сегодня одержали победу, ни с чем не сравнимую. Мне сегодня хотелось расцеловать вас.

Лицо Свиридовой мгновенно вспыхнуло:

— Что-то вы расшалились сегодня. Вы сядете когда-нибудь?

— Наталья Захаровна! Жизнь-то, жизнь-то как хороша!

— Не торопись, Усольцев, — сказала она, волнуясь оттого, что он впервые назвал ее Натальей Захаровной, и, чтобы скрыть свое волнение, деловым, озабоченным тоном сказала:

— У нас нет хлеба.

— А подводы из района? Ведь крайком дал указание?

— Двенадцать подвод будут завтра только к вечеру.

Усольцев медленно поднялся.

— Это они что же?.. Зарезать нас хотят?..

— Сенокос.

С досады Усольцев шумно толкнул стул, тяжелым шагом пошел в угол кабинета.

— Вот-вот может ударить ненастье. И отрежет нас от всего мира, — сказал он. — Поеду в район, толкать...

Усольцев подошел к окну, открыл его, высунувшись, крикнул:

— Обухов! Чалку седлай!..

— Ночь ведь, обождали бы до утра, — сказала Свиридова.

— Когда увезли арестованных? — спросил Усольцев, о чем-то напряженно думая.

— Часов в семь.

— Не догнать, — пробормотал Усольцев, застегивая куртку.

— Вы все-таки остерегайтесь, Василий Алексеевич, — с тревогой сказала Свиридова. — Еще отвечать за вас придется, — напряженно улыбнулась она.

— Да, разве поэтому только придется поберечь себя. — Он засмеялся и, крепко сжав ее руку, вдруг порывисто поцеловал ее горячую ладонь.

Усольцев ехал крупной рысью.

Чалка бежал быстро, весело пошевеливая ушами и пофыркивая.

Тайга расступалась перед ними и тотчас же смыкалась вновь сплошной темною стеною. Через каждый час Усольцев спешивался и минут пять шел впереди. Чалка мордой подталкивал его в спину.

Перед рассветом Усольцев был уже под Капуньским хребтом. На подъеме Чалка поднял голову, навострил уши, чуя близко лошадь. Кто-то осторожно спускался, звонко звякала ослабшая подковка.

Усольцев свернул в сторону и остановился в тени березы, подобрав поводья, чтобы Чалка не заржал.

На освещенной звездами дороге показался всадник с винтовкой наизготовке. Он остановился напротив Усольцева и то приподнимался, то припадал к шее коня, всматриваясь в дорогу и прислушиваясь.

— Кто-й-то! — заорал он, услышав шорох переступившего Чалки. — Не шевелись! Вижу! Стрелять буду! Выходи на дорогу!

— Не ори, Макушев, — сказал Усольцев, — выезжая. — Где арестованные? Бежали? Арестованные-то, спрашиваю, бежали?

— Три года теперича... О-ох! — Макушев упал на шею коня, заплакал, вцепившись руками в гриву.

— Давно?!

— С час тому, — вытираясь, сказал Макушев. — Сидоров-то в передке сидел, правил, а я сзади с винтовкой... Спускаться с хребта стали, телега-то под откос и опрокинулась. Пока я вылезал...

— Ясно. Они только и дожидались. Все бежали? И Ли-Фу?

— Руку Ли-Фу вывихнул. Я его под охрану возчикам сдал.

Они поехали вместе. За хребтом, окруженный возчиками, лежал связанный Ли-Фу.

Днем его сдали в милицию. Начальник ее Конюхов, грузный, бритоголовый, выслушав рассказ о побеге арестованного, к крайнему удивлению Усольцева, начал зевать и спокойно сказал:

— Ничего. Далеко не уйдет.

2

Усольцев прожил в районе, вместо предполагавшихся одних суток, четыре дня. Он не давал покоя секретарю райкома, председателям сельсоветов и до пота бился за каждую подводу. Он загнал Чалку и верхового коня предрика, делая по пятьдесят-семьдесят километров в день.

На Сретенскую базу вышло более ста телег.

В Мунгу Усольцев вернулся вечером, пыльный, заросший густой щетиной и уставший до ломоты в суставах.

С завалинки холостяцкого его дома поднялся навстречу Залетин.

— Доброго здоровья, Василий Алексеевич, — обрадованно сказал он, подавая крепкую, как из железа скованную руку. — Мы уж тут струхнули было.

— Что такое?

— Сбежали с «Сухой»-то. Все хлюсты тягу дали. Пошли искать фартовое золото. Афанас да Матвей остались из старых-то. Мы уж перетрусили. Крепить ведь надо, а то перекорежит всю к черту...

— Ну? — нетерпеливо спросил Усольцев.

— Данила как узнал, что мы одни остались, скинул с себя халат больничный — и на «Сухую»! Настенька в слезы, сиделки за ним. И Костя вышел.

— Так, молодец Данила! — растроганно сказал Усольцев. — Спасибо, друг... Иди, иди. Я сейчас усну, как мертвый.

— Ни за что не уйду! Охраняю... — решительно сказал Залетин. — Да ты что: не знаешь разве про Ли Чан-чу? — спросил он, глядя на сонно улыбающегося Усольцева. — Зарезали ведь его.

Усольцев, тяжко уставившись на Залетина сразу прояснившимися глазами, поднялся.

— Тебе, Василий Алексеевич, тоже надо остерегаться, — косясь на окно, сказал Залетин. — Сам знаешь: мы тут, в Забайкалье, на боевой пост советской властью поставлены, как часовые возле порохового склада.

После смерти Ли Чан-чу старый, костлявый Хо Хан-ды продежурил у больницы два часа, дожидался, когда увидит Чи-Фу, и попросил его прийти к китайцам в самое людное общежитие.

Чи-Фу пришел тотчас же. Он обошел всех китайцев и, застенчиво улыбаясь, поздоровался со всеми за руку.

Чи-Фу знал, что они хотят говорить с ним о Ли Чан-чу. Печальный, сел он на нарах, склонился к коленям в ожидании, когда заговорят первыми старшие.

Черный, как головешка, бутовщик «Сухой» Чан Чен-дун достал из сундука горсть земляных орехов, долго хранившихся завязанными в платочке, подал их Чи-Фу.

Хо Хан-ды принес слипшийся от крови платок, черемуховую трубочку, знакомую всем китайцам, и, кряхтя, положил на колени Чи-Фу.

Чи-Фу узнал неизменную трубочку Ли Чан-чу, взял дрогнувшей рукою вымоченный в крови платок и заплакал, вздрагивая острыми лопатками.

Старатели придвинулись к нему. Они хотели утешить его, но не умели — им самим было тоже горько.

Так они молча просидели несколько минут.

— Чи-Фу, — сказал старый Хо Хан-ды, — скажи нам, зачем ты коммунист?

По истощенному лицу Чи-Фу прошли тени мучительного напряжения. Он обернулся к Хо Хан-ды и внимательно посмотрел на него.

— Зачем коммунист? — переспросил он и вдруг вскочил с нар и, прижимая к груди трубку и окровавленный платок и глядя на Хо Хан-ды, громко закричал по-русски: — А зачем наша люди — бедный рабочи человек?.. Зачем?.. Зачем богатый люди карапчи?.. Зачем убивали Ли Чан-чу?.. Зачем?..

Старатели, изумленные неожиданной горячностью всегда застенчивого и скромного Чи-Фу, молчали.

— Честный люди китаец... который шибко любит Китай, — раздельно, с упрямой убежденностью снова заговорил он, — богатый люди прогнал нас. Советский влась принял нас. Советский влась шибко любит рабочий человек. Рабочий человек шибко любит советский влась, любит коммуниза...

Он закрыл глаза и крепко сжал губы. Справившись с охватившим его волнением, Чи-Фу взглянул на старателей и строго сказал:

— Такой рабочий человек — всегда коммунист...

Он повернулся к старику и спросил его по-китайски:

— Ты, Хо Хан-ды, разве не любишь Китай?

Хо Хан-ды, сидевший на нарах на подвернутых под себя ногах, поднял голову, гневно посмотрел на Чи-Фу и медленно проговорил:

— Как можешь ты спрашивать меня: люблю ли я свою мать?!

Чи-Фу положил локти на колени и тихо по-китайски сказал:

— Наш Китай на всей земле — самая древняя страна... Китайский народ живет пять тысяч лет. И все пять тысяч лет китайский народ голодает... Китайский народ грабят англичане, японцы, американцы... Китайский народ имеет только одного друга — Советскую Россию. В Советской России хозяева — не богатые люди, а рабочие люди...

— Чи-Фу, — сказал Хо Хан-ды, — как ты знаешь все это?

Чи-Фу посмотрел на Хо Хан-ды и смущенно ответил:

— В коммунистическом комитете говорили. Я книги читал. В партшколу ходил. В коммунистическом комитете всё знают...

— Ну, говори, — примиренно сказал Хо Хан-ды.

Чи-Фу обтер исхудавшее лицо ладонью, оглядел напряженно слушавших старателей и опять заговорил тихим, еще не окрепшим после болезни голосом:

— Китайский народ — самый многочисленный. В Китае пятьсот миллионов населения...

— О-о!.. — изумленно воскликнули китайцы.

Они в упор смотрели на Чи-Фу, тихо говорившего им о древнем трудолюбивом народе, согнувшемся под тяжестью империалистического ига. Старатели слушали Чи-Фу и дрожали от нетерпеливого желания еще многое услышать о своем Китае, чего они никогда о нем не знали.

— Будет хорошо в Китае. Коммунисты и там есть, — тихо сказал Чи-Фу, хотел подняться с корточек, но у него закружилась голова, и он расслабленно опустился на пол. — Пристал, — улыбаясь сказал Чи-Фу.

Его напоили чаем и увели в больницу.

С этого вечера старатели-китайцы непрерывно дежурили около Чи-Фу. Они лечили его своими китайскими лекарствами, приносили ему зелень и пресные пампушки.

3

Георгий Степанович Мудрой пришел домой в сумерках.

Довольный всем, улыбающийся и добрый, прошел он в комнату жены.

Анна Осиповна сидела перед зеркалом и с озабоченным видом делала прическу.

Георгий Степанович поставил у ног ее низенькую скамеечку и сел, склонившись к коленям Анны Осиповны.

— Георгий... Я хотела тебе сказать...

— Что, Нюси?

— Ну... понимаешь? Зюк устроил эту горячую гидравлику.

— Это идея Усольцева.

— Говорят, Зюк выдумывает какую-то комбинированную драгу.

— Кто же может запретить ему это?

— Обидно, — сказала Анна Осиповна. — Отвалы лежали сто лет, а смывает их Зюк, а не ты. Противный немчура, все захапал... А ты разинул рот.

— Нюси...

— Ты инженер, а мне стыдно за тебя перед женщинами. У меня водяные мозоли от этой проклятой помпы. Разве нельзя, чтобы она сама качала?

Георгий Осипович схватил руки Анны Осиповны и стал, целовать ее мозоли, вздувшиеся розовыми орешками.

— Старательница моя... Старшинка моя... Ты права. Спал я, байбаком стал, оброс ленью. Голубчик мой, как я рад, что ты... такая стала. Умница! Нет, не Зюк это, Нюси. Это Усольцев. Это он расколол нашу сонную одурь... Большое, отважное, честное сердце! Как жалко, что ты не была сегодня на собрании! Ты бы послушала его. Как мне было стыдно!

Георгий Степанович поднялся со скамеечки и стал ходить по комнате, сталкиваясь на пути с предметами.

— Да, Нюси... Я не жил, а прозябал. Мне скучно было... Мне надоело изо дня в день смотреть, как лопатой перегребают песок из кучи в желоб, мутят, набивают себе мозоли. Скучно и противно. Наука открыла двигательную силу пара, электричество и радий, подводное и воздушное плавание, а Иннокентий Зверев на днях ушел в Листвянку с деревянным лотком, как при Юлии Цезаре.

— Почему же не дают старателю машины?

— А золота много. Вот один Ново-Троицкий прииск может давать его больше, чем вся Япония, — продолжал он, не слушая жену.

— А наша Мунга? — перебила Анна Осиповна.

— И Мунга, и Шахтома, не говоря,уже о Дарасуне, богаты запасами мышьяка, серебра и золота.

Мудрой подошел к жене и сел на скамеечку.

— И вот теперь Усольцев открыл мне глаза. Всем открыл глаза. Мы как-то вдруг увидели, как много интересной работы, и у нас зачесались руки... На щаплыгинском разрезе работают сто человек. Зверски работают. На руках у них полопалась кожа, рубашки белы от соли, а намывают они 50 граммов, не больше. К черту! Мы поставим там драгу. Ею будут управлять только четыре человека, и она за одну смену даст 150 граммов золота. Я сам сделаю такую драгу. Слышишь? И начальником первой драги назначу тебя. Ты будешь плавать на ней, как на корабле. Она сама будет отбивать породу, сама черпать ее, промывать, отбирать золото, шлихи...

— Кто-то приехал, — сказала Анна Осиповна, услышав урчанье автомобиля.

— Голубчик, мне больше не скучно. Я знаю, для чего я инженер, — продолжал Мудрой, положив руку на ее колени и мечтательно-туманным взглядом глядя на жену.

— К нам! — крикнула Луша из-за двери. — Главного инженера спрашивают.

В передней тщательно обтирал пыльное лицо крепкий мужчина в кожаной куртке, с поношенным, туго набитым портфелем под мышкой.

— Я горный инспектор. По поводу происшествия на «Сухой», — сухо сказал он.

У Георгия Степановича сердце сжалось в холодный комочек.

— Моя фамилия — Самохвалов, — сказал инспектор, обтирая о коврик запыленные сапоги. — У вас ужасные дороги, — устало пожаловался он. — Камни, топи и лед.

— Проходите сюда, — пригласил его Георгий Степанович в свой кабинет. — Здесь можно и ночевать, — сказал он и смутился, подумав, что инспектор может заподозрить, что он заискивает перед ним.

Мудрой смотрел на сутулую спину, на квадратный подбородок инспектора и все сильнее чувствовал беспомощность, всегда охватывавшую Георгия Степановича при несчастьях.

Напившись чаю, инспектор прикрыл дверь кабинета и, усевшись напротив Георгия Степановича, в упор посмотрел на него.

От этого взгляда Георгий Степанович сжался.

— Я вас где-то встречал, товарищ Мудрой, — сказал инспектор, не спуская глаз. — Вы на Дарасуне работали?

— Очень давно.

— Да, давно. Вы там с Белоголовым не встречались?

— Белоголов?..

Георгий Степанович, потирая ладонью лоб, быстро перебрал в памяти всех дарасунских знакомых и вдруг вспомнил, но не дарасунского — в Дарасуне не было, — а читинского чиновника при штабе атамана Семенова. Белоголов был выкрест из корейцев, скуластый и кривоногий смугляк. Этому Белоголову Георгий Степанович давал по службе справки о штейгере, нарядчиках и старателях — пустяковые справки об имени, отчестве, возрасте, отношении к воинской повинности. Белоголов был любезен с Мудроем, сам оплачивал его командировки в Читу, признавался в любви к нему и обещал выдвинуть его на руководящую работу в Горном управлении. Помнится Георгию Степановичу, что заполнял он какие-то анкеты, оставил Белоголову три свои фотокарточки с личной подписью, но вскоре атаман Семенов должен был бежать из Читы. В последнюю поездку Мудроя в Читу Белоголов взял с него расписку в получении командировочных. Заверив, что белые обязательно вернутся и талантливый инженер Мудрой займет в жизни подобающее ему место, Белоголов исчез.

— Нет, не встречался с таким, — ответил Георгий Степанович. — Не помню...

— Нет, вы помните, — медленно, уверенно сказал инспектор, не сводя глаз с Георгия Степановича. — Отлично помните. Это невозможно забыть, Георгий Степанович... Он небольшого роста, гладкая прическа. Теперь он подкрашивает свои волосы.

Георгий Степанович напряженно молчал.

— Он помнит вас, — продолжал инспектор, — и рекомендует как талантливого русского инженера...

— Нет, не помню, — с болезненной тоской твердил Георгий Степанович.

Инспектор широкой ладонью пригладил белесые волосы и расстегнул туго сдавивший шею воротник рубашки. Сдерживая голос, неотрывно глядя на Мудроя давящим, тяжелым взглядом, продолжал:

— Государства, напуганные коммунизмом, в страхе перед ним, нетерпеливо, давно готовят войну. Все закончится уничтожением коммунизма и разгромом России.

— Вы говорите ужасные вещи, — подавленно, тихо пробормотал Георгий Степанович.

— Вместе с большевиками вы полетите в омут. Либо станете бороться за Россию вместе с нами... Но мы принимаем в организацию только бесконечно преданных...

— Погодите, — торопливо перебил его Георгий Степанович. — Я ничего не знаю. Я не знаю, кто вы и кто уполномочил вас говорить со мною.

— Я уполномоченный Белоголова и нашей организации.

Инспектор достал из кармана папиросу. Разминая пальцами, он раздавил ее и бросил на пол.

Закурил он только третью папиросу и жадно, несколько раз подряд затянулся.

— Ну?! Поняли теперь? — спросил он, зло усмехаясь.

— Н-нет... Я не могу, — с отчаянием прошептал Георгий Степанович. — Я ничего не понимаю...

— Вы понимаете только в японских гонорарах?

— Я не получал никаких японских гонораров, — твердо сказал Георгий Степанович.

— Вы тайный информатор Белоголова, чиновника японской секретной службы. — Он вынул из кармана какие-то бумажки. — Вот фотокопия вашей подписки. Вот ваши расписки в получении гонораров за информацию. Вот анкета с вашим портретом. — Инспектор положил на стол сверток бумаг.

— Это — недоразумение... Это ошибка, — чуть слышно проговорил Мудрой, не сводя глаз с бумаг.

«Я сойду с ума», — чувствуя, что у него путаются мысли, подумал Георгий Степанович...

Инспектор ушел.

Георгий Степанович долго стоял в оцепенении.

Ему хотелось, чтобы все, что произошло сейчас, оказалось болезненным сновидением... Он пойдет сейчас в спальню к Нюси, и все бредовые миражи исчезнут и галлюцинации прекратятся...

Нет! Он застрелит себя. Он напишет объяснение и...

Нет, не так. Он позвонит сейчас Усольцеву и все расскажет. Инспектора схватят и расстреляют.

Георгий Степанович кинулся в угол, к желтому ящику телефонного аппарата.

В окно кабинета осторожно постучали. Георгий Степанович вздрогнул и оглянулся. Инспектор, близко прильнув лицом к стеклу, тихо сказал в щель створок:

— Не дурите!

Скрипнула дверь, и по полу столовой зашлепали босые ноги Анны Осиповны.

Георгий Степанович схватил первую попавшуюся книгу и раскрыл ее.

Анна Осиповна, заспанная, душистая и мягкая, обняла мужа за шею.

Георгий Степанович сидел, не смел притронуться к жене. Он мучительно чувствовал ничтожество свое, и ему казалось, что Анна Осиповна видит, что он преступник.

— Георгий, ты слышишь? Я забыла алгебру. Интегралы, логарифмы, физика — все вылетело. Я даже не могу читать технических книг. А без этого нельзя. Правда? Придет на драгу начальник агрегата Анна Осиповна Мудрой... Ого! Георгий, чувствуешь?

Она засмеялась радостным, задорным смехом:

— Горный техник Анна Осиповна Мудрой. Слышишь?.. Нет, серьезно, Георгий, — я выдержу экзамен... Стыдно... Булыжиха вот на днях спрашивает меня о породе, а я не знаю. «Чему же, — говорит, — ты училась-то?»

Анна Осиповна посмотрела на прикрытое ставней окно, и уверенно сказала:

— Георгий, ты скорее заканчивай свою, драгу. Слышишь? И еще что-нибудь. Машины какие-нибудь, приспособления. Понимаешь? Помпу в первую очередь переделай... Чтобы я каждый день слышала о тебе. Понимаешь? А то тебя как будто и нет совсем... Георгий, как хорошо ты придумал о драге!.. Ты плачешь?

Она увидела это и не удивилась. Ей самой хотелось плакать от радости.

— Георгий, родной мой, как хорошо! Я все думала: что такое советская власть? А это мы! И ты, и я. Все это советская власть. Правда? Я пошла туда и увидела... Ты плачешь... Родной мой, как хорошо!

Она взяла его лицо в ладони и, всхлипывая, мешая свои слезы с его слезами, стала целовать его мокрые глаза, высокий лоб, спутанные темные волосы.

— Бедная... Нюси моя.. — помертвелыми губами бормотал Георгий Степанович, чувствуя, что он не выдержит и все расскажет этой наивно-восторженной женщине.

4

Свиридова после ухода с «Сухой» старшинки Зверева прогнала десятника и возложила руководство шахтой на Данилу Жмаева.

Богатырское здоровье Данилы и заботы Настеньки помогли ему быстро справиться с недомоганиями, ломотами и прострелами, нажитыми в засыпанной шахте.

Настенька не расставалась с ним. Она приходила с Петькой на шахту и сидела у раскомандировки, довольная даже мимолетными встречами.

Она прибрала и украсила раскомандировочную, носила газеты, следила за сушкой и починкой одежды забойщиков.

В ее маленьких, но проворных руках все спорилось.

Она сварила ядреный квас и выдавала шахтерам по две бутылки в смену. По ее требованию Данила поставил около парового котла баню с душем, сделал ящики для платья. Старатели теперь уходили домой чистыми и сухими.

«Сухая» преображалась. К лавам Данила нарезал запасные выходы, вся шахта перешла на гидравлическую отбойку, в коридорах проложили рельсы и стали катать пески в вагонетках.

Наверху, в стороне от старой бутары, устанавливался хитроумный вертящийся барабан для промывки песков. По замыслу Мудроя пески из подъемной бадьи будут подаваться в барабан водою по сложным механизированным колодам. Отмытая галька и эфиля из барабана будут отгружаться в отвалы тоже водою.

Мудрой водил директора и парторга по своей стройке. Усольцев и Свиридова жадно вникали во все подробности. Они всё осматривали, всё ощупывали. Интересная машина захватила их, как любознательных детей, и это ужасно льстило автору. Мудрой суетился, всюду лез сам, дрожал от нетерпения и в увлечении, не замечая, прихвастывал, с мельчайшими подробностями объясняя назначение и работу своего действительно замечательного произведения.

Обозы товаров подходили в Мунгу день и ночь.

Пришли подводы, выделенные артелями старателей; пришел обоз «Золототранса»; подходили с товарами райсоюзовские машины; шли нагруженные Мухориным обозы.

Навстречу обозам с щаплыгинского разреза выбегала Анютка Мартынова — бойкая, отчаянная старательница, внучка Ивана Иннокентьевича. Задорно прищелкивая языком жевательную серу, она лезла на возы, щупала кули, нюхала бочонки солонины, рыбы и масла, читала надписи на ящиках с макаронами, консервами, чаем, обувью, мануфактурой, сгущенным молоком, папиросами и вином и летела обратно докладывать старателям.

В магазинах, кроме яричного печеного хлеба, появились белые румяные булки.

Поступление в кассу вольноприносительского золота увеличилось сразу раз в десять.

Китайцы выкапывали спрятанные в сопках дымчатые аптекарские толстого стекла бутылочки, на глаз отсыпали из них в бумажки щепотки золотого песку и сдавали на крупчатку и соду для пампушек, на рис, солонину и сушеную капусту для поз и на черных, высохших, обезглавленных трепангов.

Приходили и приезжали бог весть откуда старые таежные золотничники-искатели. Отвернувшись у кассы в угол, они доставали из кисетов золото вместе с махорочной пылью и сдавали не «сколь потянет», а сколько хочет старатель.

— Десять граммов прими-ка, паря.

— Тут у тебя от силы восемь. Махорки половина.

— Ну, досыплю, — И старатель лез опять в свой кисет.

Приносили золото и шахтеры и старатели с разрезов. Они отвинчивали пробки с алюминиевых баночек из-под оружейного масла и высыпали в тарелку все содержимое их.

— К зиме завалялось. Да уж, видно, отвалялось.

В Багульне старатели заставили десятника ехать с собою сдавать золото среди недели. Черных сдал золото, вручил старшинке боны и хотел уже уехать, чтобы не попасть на глаза директору, но наткнулся на Свиридову.

— Сколько сдал?

— Полтора без двадцати граммов.

— К выходному еще килограмм привезешь.

Черных молчал, поджав губы. Бывало, за всю неделю кило триста сдавал, а теперь она за три дня хочет килограмм.

— Что молчишь? Выпивать привел их, товарищ командир?

У Черных дрогнули ресницы. Он и сам втайне боялся, как бы старатели не выпили.

— Собери их, и сегодня же в Багульню. Вот записка — десять пар сапог и десять пар ботинок. Проследи лично, чтобы попали ударникам.

— Н-ну, будто маленький! — повеселел Черных. — Вот только насчет килограмма ты загнула. Много вроде.

— Нет, не много. Пятнадцать человек с шахты к тебе пришли? Лошади вернулись? Женщины на работе? Ты что, думал, я считать разучилась? Учти еще: товары пришли, и до слякоти остаются считанные дни...


Промывка перебуторенных в речке отвалов началась одновременно во всем русле. Работали, не просыхая от едкого пота, застуживали в речке до ломоты ноги, хрипели от простуды, но работ не бросали, зная, что предосенние дожди заилят речку и все труды пойдут прахом.

У дедушки Ивана Мартынова отнялась спина. Его водили под руки, но и он неизменно был на работе: выбрасывал из колоды обмытые камни, командовал перестановкой хвоста баксы и постоянно ссорился с цыганом, перешедшим к нему из артели Егорши Бекешкина.

В обеденные перерывы старики отдыхали тут же, на «политическом» отвале. Молча хлебали артельную пшенную кашу с постным маслом и выпивали кружек по восемь карымского чаю, мастерски приготовленного самим дедушкой.

Дедушкин чай — «жеребчик» — славился на всю Мунгу.

Как только, бывало, вода в казане закипит, дедушка ломает в нее кирпич зеленого, прессованного крупноветочного, как торф, чаю, сыплет кружку поджаренной муки, выливает плошку сметаны, подсаливает по вкусу, бросает полфунта сливочного масла и приказывает отставить казан от огня — преть.

Сколько времени должен преть чай, знает один Иван Иннокентьевич.

Пока чай преет, на костре добела накаливается хороший — с кулак — камень-голышок. В это же время собирают на стол — расстилают полога, режут хлеб, колют сахар. Когда все бывало готово, дедушка выливал в чай кринку или две молока, и тут-то наступал самый главный момент: Иван Иннокентьевич брал на лопату раскаленный камень, сдувал с него золу и бросал голышок в чай. Чай бурлил ключом, клокотал, подпрыгивал и фыркал, как молодой жеребчик, и старатели бросались к казану, подставляя под поварешку литровые эмалированные кружки.

Пили до семи потов, распаривались, ослабляя пояса, и снова пили. Отваливались от казана лишь тогда, когда на дне оставался один голыш.

После чая старики ложились на полога отдыхать, закладывали за губы влажные, страшной крепости заедки табаку, пыхтели и охали от ревматизма.

— Цыган-то наш опять в отвале роется.

— Самородку ищет, — сказал старшинка, пристраиваясь поваляться. — Все разбогатеть хочет. Искал и я их тоже... Семьдесят лет искал. Да вот подпоследок-то на ревматизму назвался. Ох, прок-лятая... все жилы вытянула!

Цыган действительно искал самородок. Ходил ли цыган, работал ли, или отдыхал, — он не переставал думать о самородке. Самородок мерещился ему на баксе, в речке, на дороге и даже под нарами общежития.

И в этот раз, пока старики отдыхали, он спустился вниз и ползал по борту отвала, перебирая камешки, царапая их ногтем или разбивая друг о друга. В одном месте, в свежем срезе отвала, цыгана заинтересовала подозрительная черная полоска, уходящая в глубь эфелей. Цыган пощупал ее — в пальцах размялась темная гниль.

— Змея, — решил цыган, брезгливо вытирая пальцы; он поднялся на отвал и рассказал старшинке о задавленной и сгнившей змее.

— Как она лежит? — спросил Мартынов. — Плашмя? Да врешь ты, поди, злыдень. Откуда она тут, змея-то, сроду их не водилось здесь.

— Столбом стоит, — окал цыган. — На попах.

— Не змея это, дурень, — понял? «На попах». Как она тебе на попа-то встанет в земле-то? Галька тут кругом...

Но цыган спорил, тряс кудрями, божился, что змея, аршина в два длиною.

— Ох, прорва тебя возьми, веди!

Дедушку свели под откос. Он осмотрел диковину — словно кто-то углем чиркнул по зеленоватому отвалу сверху вниз, — пощупал, растер гниль в руке и нахмурился.

— Что, дедушка, змея?

— Цыц ты, поганец, со змеей-то своей! Уходи отсель, не топчись.

— Что тут, Иван Иннокентьевич? — спросил его Калистрат.

— Указка — не видишь? Судьба, либо заветы схоронены каторжанские... Ну, марш отсель! Тащи меня, паря, обратно.

На отвале цыган вертелся около старшинки вьюном, свернул ему папироску, подставил уголек.

— А оно, дедушка, судьба, это — что?

— Ась? Судьба-то?.. Какая у каторжанина судьба может быть?.. В Усть-Каре вон много их отрывали, судеб-то. Такой же вот злыдень натакается и долбит, дурень... Больше все скелеты попадались. А один дурак по мерзлу пошел. Две недели по ночам украдкой долбил, чтобы, значит, клад-то не ушел. Ну, выдолбил. Лежит человек — как вчера его безносая подкосила. Серая фуфайка на рыбьем меху на нем, бубновый туз на спине. И руки на груди крестом... От носилок-то отпереть, видно, нечем было или неохота — ручки-то у носилок отломили, да так в цепях и с обрубками носилок и положили его...

Старшинка заплевал и растер пальцами окурок, бросил его за полог, пальцы обтер о шаровары.

Цыган уныло притих. Он отполз от старшинки и тоскливо уставился куда-то в синеющую даль пади.

— А то заветы хоронят, и тоже указку-палку ставят. Либо талисман какой похоронят, либо икону... Остервенеет человек на каторге, сорвет икону и кричит на нее: «За что? Где правда? Где у тебя совесть? Подлец ты! Самый ты жестокий кровопиец! Врешь ты все, змей! Убей меня, если сила в тебе какая есть!..» И... грох ее об землю! И потом глаза выколет и втопчет в отвал... Царей находили. Хари им поцарапают, кровью своей вымажут, и тоже в отвал. На, дескать, соси, изверг!.. А то — письма. Другого человека на всю жизнь заковывали. Прогремит он в железах-то лет двадцать, накопится у него — он и напишет. И такое напишет — ужас охватывает, волосы дыбом встают, и хочется завыть таежным волком...

Мартынов помолчал, прислушиваясь к притихшим артельщикам и пошевеливая нависшими на глаза косматыми бровями.

— Бывает, и самородки находят...

— Самородки? Золото? — оживленно спросил цыган.

— На кабинетной каторге больше. На царском, то есть, на прииске. Это, значит, который понравится прииск царю, он его и заграбастает. Дескать, такой-то прииск будет мой. Ну, и станет прииск царским, кабинетным. Жалованья он, конечно, каторжанам не платил — все равно-де казна должна содержать каторгу. Каторга за счет казны на народные деньги, а золотишко — царю или сродственникам его, как уж он захочет... Ну, тут каторжане-то вовсе озлобились. Попадется золотишко — торфами завалят, самородка выскочит — спрячут. Лет двадцать тому назад на Верхней Шахтоме один дурень раскопал такую спрятанную — пуда на два никак. Ну, раскопать-то раскопал, а куда с ней? Ежели сдавать принести — отберут, да и самого в Акатуй запрячут. Начал, он откусывать от нее помаленьку да продавать скупщикам. Выпивки, конечно, пошли, шаровары плисовые, сапоги лакированные, рубахи шелковые... Один варнак догадался, укараулил и зарезал дурня. Самородку, знамо, прикарманил. А невдолге и сам в пьянку ударился, распахнулся, как приискатель, и ему башку раскололи. И пошла эта самородка кочевать. Народу погубила несть числа... Никак гудок?

Мартынов наставил уши в сторону электростанции, прислушался.

— Ну-ка, ребята, раскачивайся... Шевелись... О-ох, она подлюга, эта спина!..

Седые «ребята» Ивана Иннокентьевича начали помаленьку раскачиваться.

Начались вздохи, оханья, ругательства.

Кое-как сползли в речку, пустили в баксы воду и с пыхтеньем, со стонами и ворчаньем, приноравливаясь встать на камни, начали бросать пески в колоду.

— Иван Иннокентьевич! А ведь убег цыганенок-то.

— Ась?

— Убег, говорю, самородку искать. Вон он роется в отвале.

— Злыдень-то? Пущай его роет, учится. Я в его года тоже рыл... Ты через коленку ее, через коленку. Да не поддевай полну-то. Эх, вот и опрокинул! Лопатку, и ту опрокинул. А я, говорит, стара-а-тель. Из чашки ложкой старатель-то...

— Здорово, дедушка Мартынов! — кричит старшинке Лаврентий Щаплыгин.

Щаплыгин ехал на тощем, сером жеребце, подбоченясь, залихватски свесившись на одну сторону. Видно, жеребцу уже досталось от Щаплыгина в забое или на другой работе: отпрыгался он, шел, уныло опустив голову, спотыкаясь. За Лаврентием ехали на карьке Варвара и еще две старательницы, снаряженные за хлебом и обновками.

— Здорово, — ответил Мартынов. — Кто ты? Не признаю что-то.

— Щаплыгин я.... Смываете?

— Щаплыгин? Это которого?

— Я сын Павла. Тр-р! Знавал Павла-то?

— Это Костиного-то парнишку? Видал, как же — сопливый такой варначонок. Ужели ты внук Костин? В Бодайбе мы с Костей-то старались. Как он, Костя-то?

— Дедушка-то Константин еще задолго до революции помер. А отца-то, Павла-то, в двенадцатом году на Бодайбе убили. Расстрел был. Хозяйских старателей расстреливали.

— У меня двух внуков тоже расстреляли. Асламов какой-то. Только это было в девятнадцатом, никак, году.

— Знал я их... Курить-то есть тут у кого, дедушка? Табак, табак, говорю, есть?

— Есть у меня. Только он у цыганенка. Ты крикни его, он на отвале клад роет.

Цыган прибежал к баксам взъерошенный, потный и грязный, но веселый.

— Продай жеребца, — пристал он к Щаплыгину.

— Нельзя, это беглый. Вчера поймал. Он к нашим гуртовщикам у самой границы пристал. Сказывают — будто из Маньчжурии прибежал. Еду регистрировать. Да вот что-то невеселый он сегодня.

Цыган все осматривал жеребца, заглядывал ему в рот, давил глаза, дул в ноздри, ощупывал ноги.

— Шатун у него — сонная болезнь. Шатун-травой объелся. Его надо пускать на сопку, давать отруби в болтушке и через неделю — готов.

— Сдохнет? — засмеялся Щаплыгин. — Ну и шут с ним. Приблудный он.

— Дай вылечу! Не дашь?!. Так чтоб ему шагу не шагнуть, одру твоему! Чтоб он карачун нашел на дороге, леший его возьми!..

Щаплыгин поставил ногу в стремя и легко, пружинисто поднялся. Не сгибая правой ноги, он перенес ее через крестцы жеребца и хотел уже сесть в седло, но жеребец уронил голову и сразу, со всех четырех ног, гулко рухнулся на землю.

Щаплыгин вскочил, дернул за поводья, пнул в бок, но жеребец уже околевал. Страшные судороги то сводили, то распрямляли его ноги. Вся тяжелая туша его вздрагивала, сотрясая Щаплыгина, снимавшего седло.

Цыган, обомлев, не сводил с жеребца глаз.

— Что ж это такое? — растерянно оглядывая старателей, пробормотал Щаплыгин; увидев цыгана, он стиснул кулаки, и в отчаянных глазах его мелькнул недобрый огонек.

Цыган метнулся от речки, прыгнул в кусты и кинулся вниз, к баксе Егорши Бекешкина.

Иван Мартынов, ползая по земле, со всех сторон осмотрел труп жеребца, ощупал его и, заметив, опухоль в заднем правом паху, долго обминал ее, встревоженно бормоча и хмыкая.

— Давай-ка, ребята, кто помоложе, сволочем его туда, в чащу... Да курево надо развести. А ты, Щаплыгин, фершала сюда давай... Тебя самого-то пауты не кусали при жеребце-то?

— Что-то ты, дедушка, пугаешь?

— Ничо не пугаю. Дело тут не шутейское... Язва. Сибирка. Дело это видимое...

Вокруг трупа быстро раскурили костры и поставили охрану.

Старатели в этот день привезли травы, привязали лошадей к таратайкам и всю ночь жгли вокруг них куренья, отгоняя комаров и мошку.

5

В канун выходного работали без перерыва до трех часов.

В три пошабашили совсем.

В остаток дня ходили в бани, чинили одежду и обувь, получали пайки, давно не виданное на прииске мясо, делали покупки обновок и продуктов, заготовляли топливо.

Часов в шесть закончилась приемка золота, а через час Бондаренко со сводкой в руках влетел к Свиридовой. Он закрыл за собою на защелку дверь, побежал и захлопнул оконную форточку и трагическим голосом, сбивающимся на шепот, сказал:

— Готов!..

— Что готов? — отрываясь от бумаг, спросила Свиридова.

— Весь квартал выполнили! — широко раскрывая глаза, кричал Бондаренко; он воровски оглянулся на дверь и, склонившись к директору, дрожа от нетерпения, выпалил: — Триста восемнадцать килограммчиков!..

Бондаренко, выпрямившись и отступив на шаг, посмотрел на обрадованно вспыхнувшую Свиридову, подмигнул ей и вдруг торжествующе захохотал тоненьким, хихикающим смехом, сморщившись и приседая.

Усольцев, Мудрой и Данила пришли на «Сухую» проверить механизм мойки, только что изготовленной по проекту Мудроя.

Еще вчера мойка должна была быть пущенной, но почему-то механизм действовал плохо.

Усольцев увидел у реки Иннокентия Зверева. Уйдя с «Сухой», все это время он где-то пропадал.

Зверев сидел на полене у мойки и курил. Небритый, оборванный, угрюмый, он смущенно поздоровался с Усольцевым. Парторг понял: родная шахта крепко привязала к себе этого сильного, но мятущегося и одинокого человека. Никуда Зверев теперь больше не уйдет с Мунги.

Молча выслушал он Усольцева о мунгинских новостях. Он ничего не спрашивал, но все лицо его, глаза выражали живейший интерес. Когда Усольцев рассказывал о трудностях и неполадках, которые перенесли, Зверев мрачно отвел глаза в сторону. Но когда он услышал о самоотверженности стариков и женщин, полтора месяца без отдыха проработавших на перебуторке отвалов, глаза Зверева мягко затеплились и сухое, обветренное лицо осветилось улыбкой.

Мудрой полез в барабан. Он обмерил рулеткой цилиндрические грохота и решета, пересчитал зубья шестеренок, сверил цифры с записями, бормотал, вслух проверяя расчеты.

Мудрой мучительно искал что-то, что сорвало работу механической мойки. Он провозился с нею вчера до конца работы шахты, но пустить не мог. Вечером он ушел домой, закрылся и до конца ночи просидел над проектами, и тоже ничего не нашел — все расчеты казались верными. Ночью Данила застал Мудроя в том же костюме, в котором он был днем на работе. Инженер сидел у стола, крепко вцепившись руками в густые волосы.

Мудрой вылез из барабана и, пачкаясь в грязи, пополз по полотну транспортной колоды вверх. Он еще раз обмерил колоду, угол падения ее, улавливатели, начал пересчитывать зубья камневыбрасывателя.

— А я думаю: все дело в воде. Пустили струйку, как на американку, — черта ли она проработает? — сказал Данила.

— Хорошо, — согласился Мудрой и приказал подать песок.

Он включил гулко загрохотавшую мойку и пустил воду.

Но пески снова доползли только до грохота с камневыбрасывателем и сгрудились там. Вода пошла через борты колоды.

Инженер бросился к вентилю закрыть воду, но Данила, опередив его, решительно начал вывертывать вентиль, прибавляя воду. Вода ринулась, прорвала скопление песков и с шумом поволокла их в барабаны. Мудрой что-то кричал, топал ногами, но Данила упрямо держался за вентиль, то прибавляя воды, то убавляя, приноравливаясь к подаваемым из бункера пескам. Мойка работала отлично.

Мудрой ходил по мосткам, щупал ползшую по транспортеру породу, заглядывал в карманы, в грохочущий барабан, в хвостовые рукава, в люки.

Зверев влез на мостки и жадно смотрел на работу машины. Он прошел от головки ее до хвостовых рукавов, выплескивавших переработанные эфеля и гальку в отвалы. Хитроумная машина проделывала работу, за сорок старателей и десять лошадей.

Зверев взял в хвостах пробы: промывка их не дала ему ни одного знака. Даже шлихов, железняковых галек, шеелитовых и кварцевых кусков в хвосты не попало.

Мудрой торжествующе подмигнул Звереву и потащил его к карманам, наполняющимся шлихами, кусками золотых и редметовских жил, оловянным камнем и золотом.

Через полчаса двадцать кубометров приготовленных песков были промыты.

Сейчас же сделали съемочную смывку. Сняли из карманов золото и драгоценных спутников его, с испокон веков терявшихся в эфелях и гальке, и подсчитали. Выходило, что только одного золота собрано на тридцать процентов больше обычного. А ценность собранных спутников, по скромным подсчетам, даже в необработанном виде равняется стоимости всего намытого золота.

Данила и Зверев, сидя около добычи, онемело смотрели друг на друга, изумленные успехом.

Мудрой дрожал от волнения, глаза его стали влажными.

Прикусив губу, он вскочил и ушел к барабану.

Его догнал Усольцев, порывисто обнял, взволнованно проговорил:

— Спасибо, Георгий Степанович, хорошо!.. Эх, ч-черт,-хорошо!..

Рано утром первого августа к озеркам Левого Чингарока потянулись из Мунги подводы полевых торговых ларьков, кухонь и клуба.

А к десяти часам там были уже разбиты торговые палатки, стояли клубная сцена и трибуна, дымились костры и на сковородах и противнях шипели закуски.

Настенька Жмаева, ответственный организатор питания на празднике, устроенном в честь выполнения плана приисков, раскрасневшаяся, со сбитым на сторону головным платком, шумная, летала от ларьков к кухням, к столовым, к квасным киоскам, пробовала кушанья, разносила вилки, ножи, стаканы.

Первыми на праздник явились подростки. Они напились квасу, съели по котлете и пирожку, набили карманы пряниками, конфетами и орехами, невзначай уронили на эстрадной сцене декорации и ушли купаться.

Потом стали подъезжать старатели из тайги — таборами со всеми домочадцами. На поднятые оглобли накидывали полога — и вот шатер для ребятишек. Разводили костры, варили чай, похлебку, жарили собранные по дороге грибы. Некоторые, что побойчее и побогаче, разводили стряпню пельменей, благо фарш и тесто можно было купить тут же, у предусмотрительной Настеньки.

С колокольцами и боталами на дугах шумно подкатили багульнинцы. Впереди верхом, подбоченясь, молодецки задрав бороду, гарцевал Черных. Он сидел неестественно прямо. Подъезжая к трибуне, Черных обернулся в седле и, сделав страшные глаза, зашипел:

— Ш-ш-ш!..

Багульнинцы понимающе подмигнули своему десятнику, — всем было видно, что они сильно выпили. Навеселе подъехали и аркинцы.

Артелью, тоже на лошадях, приехали щаплыгинцы. Сам Щаплыгин был в новой синей рубахе, забрюченной в старательские шаровары, в жилетке нараспашку, а ичиги и кожаная бескозырка-фуражка были наново густо смазаны дегтем.

Пришли старики с дедушкой Мартыновым и артель Егорши Бекешкина.

Потом привела своих женщин Булыжиха. За нею — Анна Осиповна впереди своей пестрой колонны. За руки и подолы юбок старательниц держались ребятишки.

Залатинцы со знаменем, портретами и лозунгами шли с песней под гармошку.

Данила с Петькой на руках вел шахтеров «Сухой» тоже в пешем строю. Среди шахтеров шел и Зверев, снова работающий на шахте. В колонне «Сухой» шли жены старателей, подростки и прочие домочадцы. Сзади колонны ехали подводы с детишками, пологами для палаток, посудой, съестными припасами, бочкой артельного кваса и кадушкой соленых груздей.

Праздник начался с митинга. Не выпить же, в самом деле, съехались старатели из тайги? Рабочие люди, полтора месяца без отдыха проработавшие по призыву коммунистической организации, хотели знать, увидеть и услышать на народе, так ли, ладно ли они делали? Что они сработали? И что еще надо делать, чтобы ловчее пошла жизнь?

Конечно, по поводу спасения от смерти четверых товарищей и выполнения программы и выпить не грех.

Свиридова поздравила старателей с выполнением плана и зачитала поздравительную телеграмму краевого комитета партии. Она передала спасибо и низкий товарищеский поклон добровольцам — старикам и женщинам — самоотверженно пришедшим на помощь своему прииску и старателям. И особо благодарила организаторов и старшинок добровольческих бригад — дедушку Ивана Иннокентьевича Мартынова, Клавдию Залетину, Елизаровну, Булыгину, Анну Осиповну и других славных, верных сынов и дочерей советского народа...

При этих словах Иван Иннокентьевич заморгал часто-часто, словно в глаз попала соринка. Шумно запыхтела Булыжиха.

Затем выступил Усольцев. Он пожелал здоровья Даниле, Чи-Фу, Косте и Супоневу. Они стояли у трибуны в новых рубашках с галстуками. Старатели потянулись увидеть их, некоторые полезли на телеги.

— Во всякой буржуазной стране Данила, Чи-Фу, Костя и Супонев давно были бы уже покойниками. Либо они умерли бы с голоду, брошенные на произвол судьбы, потому что буржую проще и дешевле нанять вместо них с биржи труда хоть сто человек. Либо их взорвали бы динамитом вместе со скалою, завалившей проход к золоту.

Зюк густо покраснел.

— А советская власть не может поступать так. Советские люди — это ведь и есть старатели, организованные старатели без буржуев и без помещиков. Старателя-труженика нельзя расценивать как кусок железа или полено дров. Он выше всякой цены. Он творец и хозяин денег, всего золота и всех сокровищ государства... Все деревни, все села и города, все фабрики, заводы и шахты построены трудом рабочего человека. Он построил железные дороги и поезда, пароходы и самолеты, автомобили и тракторы; он пашет землю, молотит, стряпает и печет хлеб; он ткет ситец, выделывает кожи, шьет костюмы и сапоги. Все богатства созданы его трудом, трудом старателя, трудящегося человека...

Старатели жадно слушали.

Для большинства таежных искателей эти простые слова звучали как откровение. Пораженные великим значением своей простой жизни, они напряженно примолкли, стараясь запомнить каждое мудрое слово парторга.

— Помещики и капиталисты давно поняли, что источником богатств является труд рабочего человека. Они схватили рабочего, заковали в цепи и отбирали от него все, что он произведет. Они приставили к старателям надзирателей и полицию.

У Иннокентия Зверева широко раздулись ноздри, он сдавил железными пальцами коробку папирос.

— Они заставили старателей строить тюрьмы и каторги и бросали в них непокорных...

— Верно! — с глубоким вздохом вырвалось у Педорина.

— Старатель строил большие дома, — продолжал Усольцев, рукою показывая на прииск. — Он возводил мраморные дворцы с паркетными полами, лепными потолками и люстрами. Он творил и любовался своим прекрасным творением и был полон радостной гордости! Он строил огромные океанские теплоходы с ресторанами и даже садами, с ваннами и каютами, убранными бархатом и коврами, а сам ездил в трюмах на дне парохода. Он создавал санатории и курорты, а сам подыхал от чахотки и ревматизма...

Усольцев встретился с широко открытыми глазами Зверева и, захлестнутый передавшимся ему волнением, побледнел сам и цепко схватился за перила трибуны.

— Варвары! — крикнул он в тяжелую тишину. — Они снова точат ножи и вяжут петли на наши шеи! Они засылают к нам шпионов и убийц!

Георгий Степанович, уныло стоявший в задних рядах старателей, вдруг вздрогнул и попятился, озираясь.

— Кр-руш-ши и-их! — вдруг выбросив кулаки и потрясая ими, на всю долину вне себя закричал Зверев.


Через час, взволнованные речами и пением «Интернационала», старатели разошлись по своим артелям, бригадам и столам.

На полянах и столах развернулись полога и скатерти с закусками и бутылками, убранными зеленью и цветами.

Но пира никто не начинал. Старатели послали своих старшинок за директором и парторгом и без них не хотели ни наливать в стаканы, ни закусывать.

Наталью Захаровну, Усольцева и Терентия Семеновича окружили человек пятьдесят старательских старшинок и наперебой зазывали в свои артели, хвастаясь своими героями-старателями и ударной работой. Не обладая особенным красноречием, Булыжиха кричала простуженным голосом:

— Ну, айдате!.. Не слушайте их, хвастунов. Я вот турну их отсюда...

От коллектива «Сухой» пришли звать четверо — Данила, Костя, Чи-Фу и Афанас.

Но тут старшинок растолкал дедушка Мартынов. Он сам пробрался к Свиридовой и Усольцеву, молча по очереди обнял и поцеловал в губы. Потом он взял у подскочившего цыгана бутылку сладкого вина, налил в стаканы и подал.

— Вот вам от всех старателей... Пейте...

Наталья Захаровна взяла стакан и, наклонившись, растроганно поцеловала дедушкину руку, сухую, морщинистую и скрюченную от ревматизма.

У дедушки защекотало в носу, он засопел и, отвернувшись, взялся за плечо цыгана и ушел с ним к своей артели.

Свиридова, Усольцев и Терентий Семенович поднялись на трибуну.

Старшинки сейчас же поспешно разошлись по своим артелям.

И все старательские кружки наполнились вином.

И когда Свиридова, подойдя к перилам, подняла стакан над головою, все старатели встали с кружками и чашками в руках.

— За советскую власть! — громко крикнула Свиридова.

— Ур-ра-а! — взмахивая руками, закричали старатели.

И начался пир.

Свиридова, Усольцев и Терентий Семенович прошли к коллективу «Сухой». Старатели-жмаевцы ожидали их. Настенька встревоженно и ревниво следила за ними, поджидая, когда они взглянут на стол и какое произведет он впечатление на них.

На столах стояли бутылки — кагор, портвейн, коньяк, спирт и всевозможные домашние наливки и настойки. На тарелках лежали жаренные в сметане маслята, свежепросольные и Маринованные грузди, зажаренные, зачесноченные стегна диких коз, котлеты, пирожки с брусникой, брусника моченая с сахаром, черника и голубика, заквашенный лук. Стояли кринки с топленым молоком, ушаты знаменитого Настенькиного ядреного кваса.

Данила усадил Свиридову, Усольцева и Терентия Семеновича. Афанас Педорин передал Петьку Елизаровне и поднялся.

Афанас был в новой сатиновой рубахе, выбрит, а волосы смазаны топленым маслом. Он сегодня, как старейший, должен был открыть пирушку.

Он мигнул Матвею Сверкунову, и оба старика, хитро улыбаясь, потому что было это сюрпризом, слаженно запели старинную старательдкую застольную:

Добрая хозяйка,

Ты у нас в чести,

Время пришло уж

Гостям поднести.

Мы уж больше часу

Не пили квасу,

Больно мы устали,

Шибко отощали,

Наливай скорей,

Будет веселей!..

Закончив, они важно раскланялись сначала с Настенькой, потом с гостями и затем со всеми старателями.

Настенька вскочила с места, взяла бутылку вина и налила гостям. Афанас, Сверкунов и Данила налили остальным. Весело зазвенели стаканы, и «Сухая» тоже вступила в пир.

Через полчаса в Чингароке стоял несусветный галдеж.

Старатели артелями ходили друг к другу в гости, угощались, говорили тосты, речи, и все смеялись, хвастались, что они киты, на которых стоит мир.

Щаплыгин с рюмкой в руке вертелся возле женщин и, покачиваясь, блаженно улыбаясь, тоненько выводил, прищуривая свои голубые масляные глазки, все одну и ту же песню:

Ах, зачем ты меня целовала,

Ж-жар безумный в грудях затая.

— Вот жена-то тебя опять поцелует! — кричали, смеясь, старатели.

А он, блаженно улыбаясь, заломил свою бескозырку набекрень и, расплескивая из рюмки, тянул:

Я тво-я-а-а...

На берегу озерка, в широком кругу женщин и старателей, под неистовый рев гармошки плясала Булыжиха. Трамбуя землю новыми ичигами, она сделала несколько кругов и вдруг по-мужски, разбойничьи свистнула, подхватила широкие юбки и пошла вприсядку. Обстриженные по-городски кудри ее взлетали вверх, из-под ичигов летели комья земли.

Старатели восторженно ухали, хлопали в ладоши, и сами нетерпеливо приплясывали, а она, резко, отрывисто подсвистывая, не поднимаясь, шла вприсядку уже второй круг.

Пробегавшая мимо и остановленная гамом и пляской, влетела в круг Настенька. Она хлопнула в ладоши, поиграла плечами и пустила такие колена, что даже Булыжиха сдалась и устало шлепнулась на землю.

Настенька прошла круг, повернулась и, выделывая ногами немыслимые вензеля и притопывая, приблизилась к Анне Осиповне. Настенька сплясала перед нею вступную и медленно, боком отходя от Анны Осиповны, задорно смеясь бровями, бойкими глазами и всей своей маленькой пляшущей фигурой, начала зазывать ее в круг.

Анна Осиповна, смеясь и отрицательно качая головою, пятилась за старателей.

— Анька! — простуженным басом закричала на нее Булыжиха. — Душа с тебя вон, пляши!

Анну Осиповну, подталкивая сзади, вытеснили в круг. Она смутилась было, но, взглянув на Настеньку, дрогнула, выдернула из рукава жакета платок и, размахивая им, плавно пошла за Настенькой.

Старатели, чтобы лучше увидеть, что она выделывает ногами, полезли друг другу на плечи.

Анна Осиповна заложила левую руку на затылок, поджала правое плечо к щеке и, улыбаясь, шла за Настенькой, не отставая. На середине круга Настенька повернулась к Анне Осиповне, сплясала перед нею и, притопывая и опять зазывно глядя на нее, запела плясовую:

А я у тополя потопаю,

У кедра попляшу... И-их!..

— Ну, тут ей каюк, инженерше-то, — прогудел Илья Глотов, стоявший за Булыжихой.

— Анька! Давай! Давай! — закричала сидевшая на земле Булыжиха.

Анна Осиповна повернулась к Настеньке и, притопывая на месте, ответила:

Про винтовку и окопы

Комиссара расспрошу... Э-эх!

— Вот! — крикнула Булыжиха. — Знай наших!

Свиридова и Усольцев, улыбаясь, ходили от одной группы к другой. Усольцев подтягивал поющим, плясал.

В кружке главбуха Бондаренко их втянули в круг взявшихся за руки.

Бондаренко стоял в середине. С клетчатым платком в руке он тоненьким голосом, по-церковному тянул приступ:

В одном городе был монастырь,

В нем монахов было множество.

Раз монахи взбунтовалися:

— Не хотим заутреннюю петь!

Не хотим вина красного,

А хотим вина белого...

Вышли все и встали на паперти,

И запели на восьмый глас...

Тут круг бешено сорвался с места. Топая, ухая, присвистывая, все понеслись вокруг Бондаренко с плясовыми наговорами.

Молодежь около эстрадной стены развлекалась на аттракционах. С завязанными глазами ходили бить палками гончарные черепки и кринки.

В бригаде старшинки Ивана Мартынова старики с присоединившимися к ним Черных и Терентием Семеновичем пели старую, как они сами, песню; тут же сидел Иннокентий Зверев и, уронив голову, угрюмо слушал:

Глухой, неведомой тайгою,

Сибирской дальней стороной,

Бежал бродяга с Сахалина

Звериной узкою тропой...

— Здесь шумно. Пойдемте к озёркам, — сказала Свиридова.

Усольцев покорно пошел за ней. Они углубились в заросли, и, когда шум праздника замер в отдалении, Свиридова опустилась на землю под лиственницей. Усольцев сел рядом.

Они долго молчали, радуясь тишине уединения...

6

...Накануне вечером Усольцев перечитывал газеты, полистал книгу, сел писать письма. Но у него ничего не клеилось. Он долго барабанил по столу пальцами. Потом встал, умылся, и тщательно причесал волосы. Зеркало было в чемодане. Усольцев полез под кровать и достал его.

Он достал новый носовой платок и флакон одеколона. Подумал и торопливо вынул новый костюм.

Усольцев вытряс его, на коленке расправил складки и быстро переоделся.

Ему долго не удавалось завязать галстук. Почему-то вдруг ясно вспомнилось улыбающееся лицо Свиридовой. Усольцев прислонился к стене и закрыл глаза, мысленно лаская ее, и беззвучно, одними губами произнося те простые, хорошие слова, от которых человеку становится радостно жить.

— Я по делу к ней зайду, а не так просто... Насчет оружия посоветую ей... Что в самом деле? Обо всех забочусь, а директора, коммуниста, бросил.

«А галстук-то зачем надел? Собираешься про оружие говорить, а сам шелковый галстук надел», — посмеивался он над собой.

— Галстук-то?.. А ты не лезь под руку, товарищ парторг.

Солнце уже скрылось за Чингароком. Быстро вечерело. Начинали попискивать комары; внизу, в кустарниках Мунги, накапливался туман.

Около директорского дома Усольцева вдруг обуял страх. Он в замешательстве смотрел на окна, не смея шагнуть к дому, повернулся и быстро зашагал к тайге.


Свиридова накануне пришла домой рано. Пока она снимала жакет и туфли, чистила щеткой юбку, Григорьевна стояла в двери на кухню, глядела мимо Свиридовой и то командовала своею племянницей, то ворчливо, беззлобно, сплетничала:

— Вот тебе и праздник! Людям праздник, а нам, грешным, весь день рабочий. Я говорю, как все одно проклятые... Сними юбку-то — выхлопаю я ее. Да чего ты втираешь пыль-то в нее? Снимай! Ноги-то вымой... Брошку-то с камнем приколи — чего же она будет у тебя лежать... А этот... ничего этот, — она лукаво посмотрела на Свиридову, глядевшую в зеркало. — Перво-наперво — молодой и серьезный мужчина. Партийный, образованный, непьющий, бойкий... Горяч вот только. И угрюмый что-то.

— Тут будешь угрюмым, — не замечая насмешливой улыбки Григорьевны, сказала Свиридова.

— И сердитый, кажется.

— Сердитый? С чего ты взяла?

— Ну вот видишь? — едва сдерживая смех, проговорила Григорьевна. — И красивый, приятный такой. А это тоже что-нибудь значит.

— Григорьевна! — вспыхнув, рассерженно сказала Свиридова.

— Молчу, молчу. Шутила ж я, Наташенька.

За столом Свиридова крошила хлеб, размешивала в тарелке, но ничего не ела.

Григорьевна шумно вздыхала, хмурилась, ходила, раскачивая в стороны полное тело.

Свиридова долго смотрела на растворяющиеся в сумерках щетинистые седловинки Чингарокского хребта.

Из поселка доносились приглушенные звуки уходящего дня. Где-то жалобно мычала корова, уныло лаяли собаки, где-то рубили дрова, устало вздыхала электростанция.

Григорьевна прижалась к Свиридовой и погладила ее плечо.

Свиридова нетерпеливо надела макинтош, взяла какую-то газету и, целуя Григорьевну, сказала, отводя от нее глаза:

— Я до клуба...

Свиридова прошла мимо клуба, даже не взглянув, на него. Она спустилась по поселку ниже к пади и, уже у квартиры Усольцева, встретила Серафимку Булыгину со Степкой Загайновым.

Увидя Свиридову, Серафимка расплылась в улыбке. Она бойко кивнула Наталье Захаровне головою и, не выпуская из рук своего кавалера, сконфуженно потянувшегося было наутек, выпалила:

— Вы к Усольцеву?

— Что? — Свиридова даже остановилась, изумленная вопросом. — С чего ты взяла?

— Замок у него. Куда-то убежал, Наталья Захаровна, — затрещала Серафимка, — смешной о-он... Чесс слово! В тройке, брюки навыпуск, а пиджак измятый. Бежит, кепка на затылке, и все за галстук хватается. Жмет, видно.

Свиридова, не слушая болтовню Серафимки, быстро прошла мимо дома Усольцева. Она вернулась домой, сбросила макинтош и торопливо оделась в шаровары, сапоги и кожаную куртку. Она прицепила к поясу охотничий нож, в карман положила горсть патронов и коробку спичек, взяла со стены карабин и ушла.

Григорьевна не успела еще опомниться, а Свиридова уже верхом крупной рысью пролетела мимо дома, вверх, к Чингароку.

Без дороги, прямиком, Свиридова проехала к лесу и скрылась в нем.

Григорьевна постояла, потом проворно накинула платок и, шумно дыша, побежала в поселок. Усольцева она нашла в общежитии китайцев.

— Наташа уехала, — сказала она, вызвав Усольцева за дверь. — В тайгу.

— Какая Наташа? — глядя на разбегающиеся глаза Григорьевны, спросил Усольцев. — Вы кто такая?

— Свиридова. А я тетка ей.

Усольцев схватил Григорьевну за рукав.

— Зачем она поехала?

— Вот и спроси ее, взбалмошную. Ночь, а она штаны надела, ружье за плечо — и нет ее. Сроду такая. Чуть что — и в лес. Сядет где-нибудь в хребте и до утра будет сидеть, как медведиха. Страху-то, видно, наберется там, охолонет — и опять человек человеком.

— Может, она в Листвянку уехала?

— Какая там Листвянка! — рассердилась Григорьевна. — В Листвянку влево, а она прямо в хребет...

Усольцев выехал уже в темь, без дороги, по направлению, показанному Григорьевной.

Чувствуя нетерпение седока, Чалка торопливо лез в хребет.

Перед крутыми взлобками Чалка останавливался и оглядывался, ожидая, когда Усольцев спешится, и потом боком; цепляясь острыми подковами за каждый выступ, зубами хватаясь за багульник, все-таки лез вперед. Усольцев, бросив поводья, карабкался рядом с Чалкой. На вершину они взобрались уже в полночь.

Усольцев долго неподвижно стоял, оглядываясь во все стороны, и, притаив дыхание, вслушивался в таежные ночные шорохи.

Тайга спала, притаившись. Лишь изредка, по-старушечьи шепелявя, ворчали на озорной ветерок березы, шикали сосны и что-то бормотали впросонках глухари. И снова все стихало.

Куда ехать?..

Усольцев сел в седло и опустил поводья — Чалка скорее сам набредет на своего гнедого друга.


Свиридова проехала этими же местами.

Она пробралась по хребту к седловине, привязала коня к дереву, ослабила подпруги и ушла на западный склон, к известной ей поляне.

На опушке поляны Свиридова вгляделась в кроны деревьев, нашла в одной из них замаскированные охотничьи полати и влезла на них по приставленной сучковатой вершинке лиственницы. Она осторожно ощупала полати, убедилась, что никто на них, по крайней мере нынче, еще не бывал, и легла, направив карабин на поляну.

На поляне, чуть-чуть освещенной звездным небом, темнели среди травы черные пятна взрыхленной земли — это козы приходили сюда лизать круто посоленный чернозем. Свиридова пригляделась, побелила мелом мушку карабина, прицелилась в пятна, устроилась удобнее и примолкла.

Кругом было тихо.

Тайга спала.

И горы и гололобые азиатские сопки беспробудно спали, потонув в покойном мраке забайкальской ночи. И только небо — бездонный и бескрайний океан — жило своей загадочной жизнью. Миллионы золотинок горели на нем, мерцали ослепительным блеском бриллиантов, вспыхивали и угасали, иногда, сорвавшись, стремительно падали, огненной чертою разрезая ночь. И все эти звезды медленно, предопределенно и безмолвно плыли куда-то в темно-сиреневом забайкальском небе...

Перед рассветом еле слышно прошелестела внизу трава, и сейчас же между стволами деревьев появилось темное пятно. Оно замерло на месте, как бы прислушиваясь, и затем, часто останавливаясь, на кромку поляны неслышно вышел рослый и стройный гуран.

Он осторожно царапнул по земле копытом, отпрыгнул в сторону, прислушался и снова, уже уверенно, вышел к солонцам.

Свиридова дождалась, когда он начнет лизать соленую землю, и потом взяла его на мушку. Гуран был не далее пятнадцати-двадцати шагов. Свиридова прицелилась ему в плечо и вдруг представила себе, как пуля пробьет лопатку, разорвет сердце, и сильное, полное жизни, красивое животное забьется в конвульсиях...

Нет! Нет! Пусть живет!.. Пусть живет!

Она осторожно сняла палец со спускового крючка и положила его на предохранительную скобку.

Гуран порывисто поднял голову, прислушался, но кругом было тихо, и он опять стал лизать землю. Он вскапывал ее, выбирал губами наиболее соленые кусочки чернозема, но вдруг испуганно вздрогнули, гулко рявкнув, прыгнул в кусты.

Свиридова слышала, как раза два далеко хрупнули сучки, и снова все замерло.

С рассветом, как всегда, длинно и хрипло прогудел гудок Мунгинской электростанции. В скалах Чингарока, бесконечно повторяясь, откликнулось эхо.

Это эхо разбудило дремавшего в ложбине старого гурана. Он испуганно вскочил, рявкнул и размашисто отпрыгнул в сторону. Высоко подняв голову, нервный, готовый мгновенно ответить на подстерегающую его опасность, гуран тревожно огляделся, увидел поднимающуюся в стороне козу с двумя рыжеватыми однолетками и успокоился.

Он шумно вздохнул и, неслышно, часто оглядываясь на пошедших за ним коз, пошел на восток, навстречу солнцу.

Козы встретят солнце на гребне хребта. Они приветственно хошкнут ему, восторженно взроют острыми копытцами землю, повернут обратно и, поедая влажную, росистую траву, тихо пойдут по кромке уходящей на северо-запад тени.

Тайга просыпалась. Снизу, всю ночь зря продежуривший около конного старательского табуна, поднялся волк. В ложбине хребта волк наткнулся на теплое еще, остро пахнущее козье лежбище, жадно потянул носом и наметом пошел по следу.

След был свеж; волк бежал, с мучительным нетерпением клацая зубами. Он исхлестал себе росистой травою поджарое брюхо, выполоскал в росе далеко выпавший жаркий язык и на хребте с бега ударился о нестерпимый блеск солнца. Ослепнув, он споткнулся и растерянно закружился, потеряв след. Потом он трусливо повернул назад и покорно, боясь обернуться, поджав хвост, побрел обратно.

С дерева, презрительно и злобно прищуриваясь, следила за ним рысь, поджидавшая беспечного козленка.

С сосен смотрели глухари, отяжелевшие от ягод. Склонив головы набок и глядя на волка одним глазом, они насмешливо что-то пробормотали.

От этого ворчанья вспорхнула с соседнего сучка пташка; она метнулась вверх и стрелою нырнула в листву березы.

Этот шум разбудил бурундучка. Он выглянул из старого дупла, увидел золотое утро, изумленно свистнул.

Его вспугнула проходившая Свиридова. Он стремительно вскочил на дерево, втиснулся в трещину коры и на секунду замер. Подождав, он осторожно выглянул из-за ствола дерева и стал следить.

Свиридова отвязала от дерева сдержанно заржавшего коня, подтянула подпруги, села и скрылась в ельнике. Она спускалась с хребта, зигзагами пересекая лог.

За нею долго следили глаза Усольцева, порывавшегося окликнуть, догнать ее...

И вот теперь они были вместе, одни.

Свиридова впервые была так близко, рядом с Усольцевым; ее плечу было жарко. Она видела смуглую, чисто выбритую щеку, мелкие морщинки на виске и нетерпеливые глаза.

У Свиридовой кружилась голова. Хотелось прижаться, любить его — открытого, честного, родного. И вся жизнь будет как этот праздник. Ей хотелось смеяться, она не помнит уже, когда смеялась...

Свиридова не заметила, как она склонилась к Усольцеву.

Он обернулся и посмотрел на нее. Лицо его медленно бледнело.

Он смотрел на нее широко открытыми глазами долго, не мигая.

Что-то происходило между ними — непонятное, но смутно-желанное и радостное.

7

Перед концом праздника Костя Корнев и Степка Загайнов бегом облетали весь старательский лагерь и с трудом нашли директора и парторга уже за озерками, среди золотничников-китайцев, варивших черных, сушеных трепангов.

Костя отозвал Усольцева в сторону и, глотая слова, напуганно сказал:

— Язва! За речкой в мясном гурте бык пал. Кобыла у гуртоправа сдохла; все пить к реке пробиралась, да так и не дошла... Сивка Егорши Бекешкина вроде тоже сам не свой...

— Народ видел?.. Дохлых-то?

— Нет. Мы там ребят оставили, караулить.

— Ветеринара Кириллова не встречали?

— Черт его встретит. Он с вечера в карты у Вознесенского играет.

— Идите сейчас же туда, к дохлым. Чащей их завалите. А около, с наветренной стороны — дымовики...

— Черт его дернул, этого Щаплыгина, связаться с жеребцом-то. Где — так он шибко бдительный, свояку не доверяет, а тут — не мог догадаться, что все это подделано.

— Подделано? С чего ты взял?

— Спросите гуртоправов, они расскажут. Жеребца-то они на границе видели. Пограничники говорили, что он с той стороны пришел.

Свиридова вызвала Терентия Семеновича. За ним на рысях съездил цыган, очень довольный расторопностью распоряжений.

— Свертывай потихоньку, — сказала Терентию Семеновичу Свиридова. — Пускай разъезжаются засветло.

— Что такое? — тревожно спросил Терентий Семенович.

— Две лошади и бык сдохли.

— Язва? — трезвея, спросил Терентий Семенович.

— Человек семь из бойгруппы на посты давай... Пусть идут на электростанцию... Шевели их поскорее! — уже вдогонку крикнул Усольцев.

Усольцев вскочил в качалку к Свиридовой, сел рядом, часто дыша.

Цыган подобрал вожжи; оборачиваясь, зыркая черными глазами, спросил:

— Куда? Аллюр?

— На Унду.

Цыган свистнул, хлопнул по коням вожжами, гаркнул и, падая, в нитку вытягиваясь вперед, дал повод.

Ветер ударил в лица.


Навстречу им с «Сухой» во весь опор скакал Гриша Фофанов.

— Мойка взорвана! — крикнул он.

— Мойка?! — судорожно хватая Фофанова за гимнастерку, спросил Усольцев. — Там в карауле коммунист Чан Чен-дун!..

— У Чан Чен-дуна распорот живот и перерезано горло.

— Шахта, шахта?! — крикнула, бледнея, Свиридова.

— В шахте не был. Я встретил Улыбина, он бежал по отвалам за диверсантом. Прочесали все кусты — как в воду канул. Ружья, говорит Куприяныч, не было, я б, говорит, положил его. По пятам, говорит, гнался.

Усольцев вскочил на облучок, взял у цыгана вожжи, кусая губы, коротко оглянулся.

— Это все те же.

На «Сухой» Усольцев объехал вокруг раскомандировки, осаживая, остановился против дверей. Кони, чуя кровь, встревоженно всхрапывали.

Чан Чен-дун лежал около копра «Сухой», закрытый ветками березы.

Свиридова на ходу взглянула на труп, прошла к мойке.

Деревянный настил мостков был сорван, исщеплен и отброшен на отвалы, толстые бревна костровой клетки под барабаном обгрызаны и задымлены, клеть деформировалась, и барабан накренился набок.

— Под барабан положил бы, тогда... Не рассчитал, — сказал Улыбин.

— Кто? — глянув в упор, спросила Свиридова.

Улыбин вздрогнул, бледнея, отшатнулся от нее.

— Что вы, так... — растерянно проговорил он. — Испугали меня... Китаец тот, ладно, говорю, под барабан не подложил.

— Чем это?

— Аммоналом.

— Почему вы знаете?

— Пахло же.

— Как вы сюда попали?

— Я дежурный по охране. Я второй раз здесь. Иду от байкалов, смотрю...

— Один был?

— Что вы, товарищ директор?

— Я спрашиваю.

— Конечно, один. Смотрю...

— Не уходи отсюда, пока не сменят.

Усольцев уже снял ветки и повернул Чан Чен-дуна на бок.

— В спину, — сказал он подошедшей Свиридовой, — ножом...

Усольцев стоял, подавленно опустив руки.

— Щека прорезана, грудь... Ладони исколоты... Боролся, — прошептал Усольцев. — До последнего вздоха, как подобает коммунисту.

Усольцев вдруг быстро поднялся. Он схватил вздрогнувшего и задохнувшегося от неожиданности Улыбина за плечо и, показывая на убитого, крикнул:

— Запомни!.. Слышишь?

— Слышу, — невнятно сказал Улыбин, отступая от Усольцева.

8

На всех участках прииска, во дворах поселков, вокруг гуртов скота и табунов лошадей задымились костры. Тучи едкого дыма сплошной пеленой заволокли поселок, скот и работавших старателей. Задыхающиеся пауты взвивались вверх и улетали в тайгу.

Скот весь день стоял под дымом.

Рабочим лошадям косили траву; днем кормили, ночью, когда нет овода, работали.

Подозрительных на язву выделили в изоляторы, организованные в отработанных котлованах разрезов, и непрерывно клали на пораженные, слегка припухшие места ледяные компрессы.

Подвоз товаров прекратился. Обозы стали в карантине на дорогах.

Приисковый радист слышал из эфира тревожные радиограммы о падеже скота в Козлове, Бырке, Алексзаводе, Шахтоме и Балее.

Через неделю сибирка била скот уже в одиннадцати районах.

Далеко за поскотинами больших и малых поселков, деревень и сел все дороги перегородили заставы.

Многие старатели и хозяйские рабочие из боязни заразы отказывались работать на лошадях. На участках кто-то говорил, что язва от коллективизации. Илья Глотов, гнусавя, сулил старателям страшную чуму, ежели-де народ не образумится. Чтобы рассеять эти слухи, коммунисты разошлись по участкам для разъяснительной работы.

Прошли слухи также о смерти в больнице старшинки Мунгинского разреза — Лаврентия Щаплыгина.

Из Листвянки сообщили о болезни старателей; в Каменушке пал конь; в Золотинке дымовые костры подожгли старательский барак.

Врач Вознесенский выехал в Листвянку, Кириллов — в Каменушку, сам Усольцев ускакал в Аркию.

Свиридова дочитывала тревожную сводку.

Инженер Мудрой сидел, сгорбившись в кресле. На всех совещаниях он сидел истуканом и никого не слушал, занятый своими неотступными мыслями.

— Как ваша драга, Георгий Степанович? — спросила Свиридова, уголком глаз приглядываясь к унылому лицу инженера.

— Спасибо, — безотчетно сказал он и, спохватившись, что сказал невпопад, смутился.

Свиридова отложила сводку:

— У вас очень усталый вид, Георгий Степанович. Вам нездоровится?

— Нет, ничего. Спасибо. Очевидно, я немного переутомлен.

— Вы, пожалуйста, не скромничайте: вам надо отпуск?

Инженер промолчал, насупившись, и отвернулся от Свиридовой.

— Напишите в трест. Я поддержу. У Терентия есть путевки в Крым.

У Мудроя дрогнуло лицо. Он с болью взглянул на Свиридову и тихо сказал:

— Если бы вы знали, как мне хочется работать!

Свиридова встала и, желая ободрить Георгия Степановича, истомленного, очевидно, творческими исканиями, притронулась к его плечу рукою:

— Я уверена, что вы будете хорошо работать. Отдохните, продумайте свою драгу и давайте ее. Помните: мы ожидаем ее с нетерпением. Вы удивлены: откуда я знаю о вашей драге? Анна Осиповна выдала мне вашу тайну.

Георгий Степанович поднялся, не глядя на Свиридову.

— А язва эта — пусть она вас не устрашает, Георгий Степанович... Поднимите голову. Вы главный инженер советского предприятия, что́ вас может устрашить? Смотрите смелее и уверенней. Ничего не бойтесь. И десятников не просите, а приказывайте им.

Мудрой сам желал, чтобы его ничто не устрашало, чтобы драга действительно делалась, чтобы его не душил страх перед японским агентом, ему хотелось, чтобы он был свободен, чтобы совесть его была чиста. Сейчас он так страстно хотел всего этого, что ему стало казаться все это возможным и легко исполнимым. Он пустит драгу!

И, решив это, он почувствовал себя хорошо.

И за то, что твердо решил поступить именно так, смело, он умилился самим собою.

— Вы видели кварцевые гальки на мойке? — спросила его Свиридова, довольная, что инженер посветлел и ободрился. — Они совсем неокатанные, многие из них с видимыми знаками золота. Я прошу вас обстоятельно познакомиться с ними. Кварцевые гальки — осколки где-то близко лежащей золотоносной жилы. Надо ее разыскать, пока мы в шахте и находимся на материке.

— Это верно. Золото «Сухой» меня давно интересует. Оно крупное и почти неокатанное. Где-то в районе «Сухой», безусловно, есть жила. Я разыщу ее.

— Хорошо... Это было бы хорошо, — сказала с мечтательной улыбкой Свиридова. — Вы — чай пить?

Они вышли вместе.

Тянуло ночной прохладой и гарью дымовых костров. В пади мелькали огоньки фонарей. Слышались всплески воды, шум бакс и грохот галечных решет.

За домом Мудроя к Свиридовой подлетел цыган. Не слезая со своего коня, он накинул гнедому поводья и ловко подвернул его левым боком к директору. Они поехали на «Сухую».

На разрезах — ни разговоров, ни смеха, ни песен. Старатели были истомлены ночными работами и мрачны. Многие из них весь день дежурили у лошадей и коров, некоторые работали на баксах, а вечером, не отдохнув, все вышли на разрезы.

Клонило ко сну. Работали молча, угрюмо. Подростки засыпали в таратайках, пока лошади шли с бутары в забои.

Свиридова вернула цыгана с лошадью в поселок и, скользя по грязи, спустилась в разрез к забойщикам...


Старшинка Мунгинского разреза Лаврентий Щаплыгин был положен в спешно открытый язвенный изолятор — старую баню.

Врач Вознесенский, срочно выехавший в Листвянку, не успел осмотреть Щаплыгина. Наблюдение за старшинкой он поручил фельдшеру Лоншакову, огромному детине. Несмотря на то, что Лоншаков видал виды, ему все-таки было немного не по себе. Поэтому, собираясь к Щаплыгину, Лоншаков выпил чистого спирту и пришел в баню в том настроении, когда начинает казаться, что не так уж плохо на нашей планете.

Нестор Лоншаков осмотрел и ощупал раздетого догола Щаплыгина. Лоншаков долго мял ему чирий на загривке и, когда уже Щаплыгин совсем посинел от холода, постучал старшинке казанком в позвоночник и велел одеваться.

— Что? — с тревогой спросил Щаплыгин, надевая шаровары.

Лоншаков развел руками, к переносице сдвинул навесистые брови и вздохнул. От этого вздоха Щаплыгин зябко поежился.

— Что ж, будем лечить, — фельдшер хлопнул себя по коленке. — Ты только не кисни раньше времени. Во всякой болезни в первую голову играет настроение. Настроишься в ящик — сыграешь в ящик. Нет — нет. Чуешь?

— Язва, она, подлюга, как тут ни старайся, — все равно язва, — сквозь зубы процедил Щаплыгин.

— А на всякую язву у нас свой тезис, — самоуверенно начал Лоншаков. — Ты садись пока... Первый тезис у нас — лед. Ужас, как ненавидит эта язва холод. — Как только упадет температура ниже графика — тут ей и карачун, язве-то. Второй тезис — это спирти-вини ректификата, а по-вашему, по-старательски, — спирт... М-м... — плотоядно пошевелил Нестор Якимыч пышными усами. — Я бы, пожалуй, этот тезис даже первым поставил, во главу, так сказать, угла. В-великое дело спирти-вини! Недаром половина лекарств составлена на спирти-вини. Он разбивает кровь, он заставляет бегать эту кровь вприсядку, как на свадьбе, — этот-то первый тезис, по-моему, и есть... И второй — настроение. Ежели другой в ящик сыграть настроится — что тогда?.. Тут, брат, никакие светилы не помогут. Сыграет, и все тут. И вот тут-то, против этого, настроения-то, и приходит на помощь медицина.

Он достал из санитарной сумки бутылку и булькнул из нее в стопочку. Подняв стопочку с капельницей, Нестор Якимыч одним глазом прицелился сквозь нее на огонь лампы и разом выплеснул из стопочки себе в рот. Он выпучил глаза, поводил ими по бане и медленно выпустил из легких воздух.

Налил снова, опять посмотрел сквозь мензурку на свет и протянул Щаплыгину.

— Что тут такое? — старшинка покосился, шевеля ноздрями. — Вино, что ли?..

Однако рука его сама потянулась к стаканчику и цепко захватила его. Щаплыгин запрокинул назад и по-лоншаковски выплеснул из стаканчика себе в рот.

Пока старшинка мигал заслезившимися глазами, Нестор Якимыч достал из сумки зачесноченную поджаренную козью ногу, соленые грузди в газетке и расторопно развернул перед Щаплыгиным.

— Свежие. Как закуска — первый тезис. Рыжика лови, — потчевал он старшинку. — А говоришь — доктора... Балда. Доктор — он в миокардитах, в туберкулезах, в ангинах, в гриппах — тут он мастер. А в язве он ни черта не смыслит. Теория ему тут все карты смешала... А я тебя, дуролома, на ноги поставлю. Чуешь? Афоньку спроси Педорина, он те расскажет, кто такой есть Нестор Якимыч Лоншаков.

Он еще выпил; моргая, поймал на газетке скользкий груздик, проглотил его и только потом выдохнул себе в нос.

Затем он налил Щаплыгину.

— Четыре язвы ликвидировал, это пятая. Ильку Глотова знаешь? Из мертвых воскресил. Подготовь себе энтова вон рыженькова...

Щаплыгин пальцем подвинул груздь поближе, пошевелил носом и, косясь на мензурку, сказал Лоншакову:

— Пока мы, Нестор Якимыч, в себе, ты бы дал мне лекарства-то. Все-таки ведь язва.

— Учи ученого! — рассердился Нестор Якимыч. — Ложись на лавку животом... Начнем сейчас.

Лоншаков принес из угла бани ведро со льдом, засучил рукава, обмял на лопатке старшинки красноватый прыщ, набросил на него марлю и тщательно обложил льдом.

— Ты, тише! Чирий-то!

— Тут — язва, а не чирий. Чуешь? Сейчас мы ее в кольцо взяли. Ото льда-то она внутрь вдарится, а там ее спирти-вини в штыки. Она обратно на лед, да тут и примерзнет. Вот тебе и весь тезис. Чуешь? А ты говоришь...

Нестор налил себе, выпил, проглотил кусочек льду и принялся за козлятину, выковыривая из нее запекшуюся черемшу. За дверью бани начался шум. Кто-то сдержанно переругивался. Лоншаков посмотрел на Щаплыгина, спрятал окорочок в сумку.

— Кто там? Обухов, что там такое?

Охромевший в бригаде Бекешкина Обухов, крепко придавливая дверь бани спиною, ответил:

— Баба Щаплыгина. Посмотреть порывается.

— Я вот ей посмотрю. «Порывается». Ты вот что: направь-ка ее ко мне на квартиру. Пусть она принесет брусники моченой туесок, гуранины там лопатка есть еще и пятьсот граммов спирти-вини ректификати. Чуешь?

— Чую. Спирту, значит.

— Спирти-вини, а не спирт! — рявкнул Лоншаков.

— Ну-ну...

Но за дверью не переставали переругиваться. Напуганная смертью Труфанова, Варвара не хотела никуда уходить, пока не увидит мужа.

Щаплыгин услышал ее и, не поднимая от скамейки головы, крикнул:

— Варвара! Иди. Слушайся его, черта. Слышишь? Иди, исполняй.

Варвара ушла, а продрогший под льдом старшинка постучал об лавку ногой, сказал Лоншакову:

— Замерз я к черту.

— Замерз? Ну, ладно, вставай, погреемся.

Когда Варвара возвратилась с заказанными лоншаковскими «медикаментами», в изоляторе шумели уже, как на именинах.

Пьяненьким, басовитым голосом старшинка бубнил:

— Нестор Якимыч, Нестор Якимыч! Ежели ты на пельмени не придешь — последняя тогда ты скотина.

— Что это они там? — изумленно спросила Варвара у Обухова.

— Лечатся!

На следующий день возвратившийся из Листвянки Вознесенский нашел в изоляторе и Щаплыгина, и Лоншакова, и Обухова мертвецки пьяными.

А еще через день врач выпустил Щаплыгина, не найдя у него никаких признаков язвы.

Так бы, может, и забыл старшинка про свою язву, но на месте прыща, замороженного Лоншаковым, на лопатке Щаплыгина начал расти новый фурункул и через неделю вызрел с порядочную луковицу. Этот фурункул совсем сковал старшинку и выбил его с работы почти до слякоти.

9

Анна Осиповна уже три вечера сидела, за книгами. Начала она с азов, легко пробежала дроби и проценты, полистала старый учебник геометрии, нашла равенство углов, определила площадь треугольника, в уме решила десяток задач и взялась за физику.

Здесь было сложнее, надо было крепко думать. Но и физика ее не устрашила.

Она отложила учебник, заглянула в «Геологию», в «Химию», в «Драги» и тут запуталась. Сложные вычисления, незнакомые условные знаки, фигуры, формулы запрыгали перед нею в непонятной головокружительной сумятице.

Анна Осиповна собрала учебники, тетрадку и пошла к мужу просить его составить программу и план ее занятий. Георгий Степанович был в своем кабинете.

В последние дни он находился там безвыходно. Анна Осиповна иногда подходила к двери, прислушивалась к тяжелым вздохам мужа и на цыпочках уходила к себе. Георгий делает новую универсальную драгу для россыпей с вечной мерзлотой. И если Анна Осиповна не может даже читать старый учебник старой драги, то каких же знаний, и умственного напряжения требует драга Георгия!

Анна Осиповна относилась к занятиям мужа с почтительным уважением. И в этот раз, собираясь беспокоить мужа своим нужным, правда, но мелким делом в сравнении с его работой, она долго не решалась войти к нему в кабинет.

На следующий день Анна Осиповна переоделась в костюм, выбранный еще вместе с Георгием Степановичем, приколола к берету слоника, печально улыбнулась себе в зеркало и вышла в поселок. В поселковой путанице домиков, балаганов и землянок Анна Осиповна отыскала домик Жмаева.

Жмаевы собирались куда-то, Анна Осиповна спросила, Настеньку:

— Вы куда идете-то?

— В школу. Пойдемте вместе.

— Что там сегодня? Собрание?

— В школе-то? — переспросила Настенька. — Да мы уже вторую неделю ходим. Учимся: Смешно ка-ак, чисто маленькие. Я-то еще ничего, а вот вы бы на Даню посмотрели. Ногу втолкал в парту — и ни туда, ни сюда, ни сесть не может и обратно вытащить не может. Хоть отрубай... Из дома табуретку принесли, он теперь с боку парты сидит на ней.

— А что там? Чему вы учитесь-то? — чрезвычайно заинтересованная, спросила Анна Осиповна.

— А все равно как в школе: русский язык, арифметика и политграмота. Всех партийных заставили учиться.

— Вы партийная?

— Нет, я беспартийная. Даня у меня партийный, а я еще нет.

— Принимают в школу-то?

— А я не просилась. Пришла, села да и учусь.

— Погодите, — Анна Осиповна запнулась. — Возьмите меня с собой...

— Вот хорошо-то. Посмотрите, а потом Даня проводит вас.

В школе было уже много старателей. Было действительно странно видеть, что в детской школе ходят такие большие, усатые и лысые люди. Они, нагнувшись к низкой вешалке, вешали на колышки большие брезентовые плащи, пиджаки, шляпы и фуражки и, обдергивая рубахи, поправляя старательские пояса, расходились по своим группам.

Настенька потащила Анну Осиповну в класс.

— Здесь на горных техников учатся, — показала она мимоходом в раскрытую дверь. — Вон табуретка-то Данина. Вон у стены-то, рядом с Костей Корневым, — видишь?.. Ну пойдем, сейчас звонок.

— Анька! Откуда? — загремела Булыжиха, бросаясь к Анне Осиповне. — Здорово! К нам? Учительницей?

— Нет, какая я учительница, сама учиться хочу.

— Но-но, говори.

— Серьезно.

— Стешка! — гаркнула Булыжиха в дальний угол класса. — Освободи квартиру — Анна Осиповна сядет со мной... Тетрадку принесла?

Булыжиха легко повернула Анну Осиповну за плечи и, подталкивая ее, увела в угол к столу, за которым сидела на скамейке, так как тоже, как и Данила Жмаев, не вмещалась за партой.

— Мысль, выраженную словами, знаешь? — проверяла она Анну Осиповну. — А таблицу умножения взад-вперед? Ну... дважды два — четыре, дважды три — шесть, это знаешь? А если взад? Ну, восемью десять — восемьдесят, а вот если восемью... семь — сколько будет? А девятью шесть? Знаешь... Все-то ты знаешь, — с завистью сказала Булыжиха.

— Вы партийная? — спросила Анна Осиповна.

— Нет еще. Выучиться сначала надо! Я еще ни одной дроби не знаю... И вообще, знаешь, — загудела Булыжиха над ухом Анны Осиповны, — посмотрела я здесь, подумала, и до того-то, смотрю, я дура, до того темная, что слезы берут. Ну, прямо, так бы башку свою разбила...

— Усольцев коммунистов тут гонял, — продолжала рассказывать Булыжиха. — Неграмотный, говорит, коммунист — полкоммуниста. Другой, говорит, по своей темной безграмотности не помогать, а тормозить нас может. Вот как! Черных распалился было на Усольцева: всех, дескать, шапками закидаем! А Свиридова взяла его да из техгруппы-то к нам сюда и перевела. Что тут только было! Он ведь полком в партизанскую-то командовал. Японцы его боялись, господином полковником величали, а тут — вот... Но зато уж учится. Старостой в нашей группе. На сорок человек группы их только двое, коммунистов-то, — Черных да Клавдия Залетина.

— Учительница! — шепотом предупредил дежуривший у двери старатель, бросаясь к парте.

— Вста-ать! — гаркнул Черных.

Он вышел из-за парты, выбросил руки по швам и гулко затопал к двери, чтобы отдать рапорт учителю о готовности группы к занятиям. Но, не дойдя до двери, он в крайнем изумлении остановился, растерянно моргая: в дверях класса с тетрадями и книгами стояла Надя Левицкая, красная и до слез смущенная.

От растерянности Черных проглотил подготовленный молодецкий рапорт и лишь молча посмотрел на проскользнувшую мимо него Надю.

— Вот так самородка! — изумленно воскликнула Булыжиха.

— Садитесь, — сказала оправившаяся от смущения учительница.

Старатели скоро забыли, что перед ними «зеленая девчонка», и жадно слушали и изумленно крякали, впервые открывая части света и свое собственное государство — огромное, занимающее одну шестую часть всей земли и омываемое пятью морями и двумя океанами...

Анна Осиповна прошла с Данилой в группу «А» и осталась там на уроке. В этот же вечер она записалась в техгруппу курсанткой.


Георгий Степанович Мудрой все вечера и ночи безвыходно проводил дома, в своем кабинете. Он и раньше был замкнутым и робким, а теперь жил уже в постоянном страхе.

«Инспектор» Самохвалов не предупреждал его ни о времени, ни о месте встречи. Он всегда появлялся внезапно перед инженером: то на работах, то в поселке, а однажды даже в шурфе, в котором Мудрой осматривал породу. Самохвалов требовал прекращения механизации, требовал немедленной вербовки Зюка, грубо, оскорбительно ругал Мудроя за нерадивость и угрожал.

Ничего не бояться — это говорила и Свиридова. А Мудрой, скованный нерешительностью, думал и думал без конца. Он хотел строить драгу — а его заставляли разрушить даже те ничтожные машины, которые уже были на прииске. Он хотел облегчить труд старателя — а ему приказывали сделать его еще тяжелей.

Ему казалось, что кто-то всегда ходит за ним, чьи-то острые, холодные и страшные глаза никогда не спускают с него подстерегающего взора. Дома он боялся лечь и уснуть, а невзначай задремав, шумно вздрагивал, вскакивал и в смятении оглядывался.

Мудрой пришел к Зюку после продолжительного и мучительного раздумья. Зюк вышел к Георгию Степановичу с намыленными щеками и подсученными по локти рукавами.

— Я вам помешал? — спросил Мудрой..

— О, да. То есть нет, нет.

... Георгий Степанович молча присел к столу.

Зюк подвинул к себе кожаный чемоданчик. В чемоданчике была полная образцовая парикмахерская; разной формы зеркала, чашечки, тарелки, стаканы, кисточки, разные бритвы, остроумная машинка для точки ножей, пилочки, ножницы, щипцы, машинки для завивки кудрей, электрический вентилятор, грелка, одеколоны, духи, мыло, разные кремы и вазелины, фиксатуары, йод, салфеточки и еще много чего-то, чему ни названий, ни назначения Мудрой даже не знал.

На другом столике стояла деревянная модель драги. Это была-та самая модель, о которой думал Георгий Степанович и говорил однажды Анне Осиповне. В то время он так часто думал, мечтал о ней, и ему оставалось лишь набросать расчеты, сделать чертежи рабочих частей — и драга была бы готова.

В первый момент Георгий Степанович даже не удивился при виде модели, словно он уже давно и неоднократно видел ее. Но потом его вдруг бросило в жар.

«Украли! — с горькой тоской подумал он; — И здесь у меня украли...»

Зюк все время что-то говорил. Но что́ именно, Мудрой, хотя и слышал, понять не мог.

Зажглись голубые огоньки спиртовки. Поставленный на нее кофейник вскоре засвистел с шипом и торопливыми прихлебываниями, как Мунгинская электростанция.

Зюк размалывал кофе, звенел посудой, и вот перед Мудроем уже печенье, сливки, сахар, коньяк и дымящаяся чашка горячего кофе.

— Вы что же, — вдруг спросил Георгий Степанович, — нашли здесь обетованную землю?

— Как это? — переспросил Зюк. — А, да! да! Это будет моя, наша Россия. Я давно ожидаль, что ви придеть ко мне. Ви тоже хороший прохвост, — и он протянул руку Мудрою. — Я давно хотейль вас агитировать.

— Почему же... прохвост?! — пробормотал Георгий Степанович.

— Усольцев хотейль ругать меня и сказал: «Ви, Зюк, есть прохвост». Мне ошень нравился это слово! — Зюк самодовольно улыбнулся. — Германия должен спешить. Япония может скорей сюда приходить. Мы должен обгонять Японию. И ви будете хорошо помогать мне. Ви есть хороший прохвост!

Георгий Степанович ущипнул хлеб, размял его и начал скатывать шарик. Ни говорить, ни слушать он больше не мог. В ужасе от сознания своей подлости, согнувшись, Георгий Степанович пошел домой.

Уже за дверью его догнал Зюк и подал ему забытую кепку.

Воздух был напоен дымом костров.

Внизу, на разрезах и шахтах, мерцали огоньки фонарей и приглушенно звякали кайлы старателей. Там выполнялись все конные работы; старатели, напуганные язвенными паутами, всё еще работали на лошадях только ночью.

Вглядываясь сквозь темноту и прислушиваясь к звукам, Георгий Степанович поочередно обошел все шахты и разрез Щаплыгина. На разрезе шумела бутара. Старатели разреза, надрываясь, промывали пустые породы и, по распоряжению Зюка, заваливали золотоносные пески отвалами эфелей и отмытой гальки.

Георгий Степанович уже остановился, чтобы вернуться вниз, в падь. И пошел бы туда, но тут увидел, как от противоположного дома отделились две темные фигуры, и в нерешительности замялся.

Одна из этих фигур, крадучись в тени порядка, пошла к Георгию Степановичу, другая — сгорбленная, с длинными, как у орангутанга, руками, — спускалась к дому Зюка.

Георгий Степанович поспешно повернул домой. И темная фигура тоже повернула и пошла за ним.

«Он. Это он», — оглядываясь и спеша, подумал Георгий Степанович об Асламове.

В свете между домов Мудрой успел увидеть человека с козлиной бородкой, в полушубке, зимней шапке и тяжелую палку, которую тот нес на плече.

«Нет, это не он», — в страхе отметил Георгий Степанович и побежал.

И человек с палкой тоже побежал за ним.

Георгий Степанович, рукою придерживая мечущееся в груди сердце, бежал уже во всю силу и с ужасом слышал и чувствовал, что человек настигает его, глухо топая ичигами и сопя. У Георгия Степановича в ожидании удара замозжило в затылке.

Уже около дома, оглянувшись, Георгий Степанович споткнулся о камень. Падая, он ударился коленкой о пень, ушиб локоть и зажмурился, ожидая удара по голове дубиной.

Подбежавший человек тяжко, со свистом дышал в самую голову инженера. И это хриплое дыхание его и бездействие были невыносимо мучительными для Георгия Степановича.

— Бей! — вне себя крикнул Георгий Степанович, не двигаясь и еще крепче зажмуриваясь.

Но человек не ударил. Он склонился над инженером и, хрипло дыша, спросил:

— Упал, что ли? Фу-у... Уморил ты меня... Чисто зашелся я... Ах ты оказия какая!

— Кто ты? — спросил Георгий Степанович, немного успокоенный домашним, мирным видом старика.

— Сверкунов я, Матвей... Ух ты, боже мой!.. С «Сухой».

— Убить хочешь? — спросил Георгий Степанович. — Кто тебя подослал ко мне?

— Что вы, Георгий Степанович? — обиделся Сверкунов. — Какой же я убивец? Караульщик я при вас. Василий Алексеевич приставил меня... Вы ничего не бойтесь, Георгий Степанович, — успокаивал его Сверкунов. — Я тут с вечера при вас. Такую в случае чего гвалту подниму — покойники встанут.

— Караульщик... Шпион, что ли, ты при мне?

— Видишь ли, — усаживаясь на пятки, охотно начал разъяснять Матвей Сверкунов. — Раз об этом дело зашло, тут вот как, когда Ли Чан-чу и Чан Чен-дуна прирезали, у нас сразу сумление об вас встало. Уж раз, думаем, начали коммунистов резать, вас они не обойдут. Выбьют, думаем, самых нужных людей, а потом бери нас голыми руками. Нет уж, инженеров-то, думаем, мы вам не дадим!.. И вот решили мы...

— Кто это «мы»? — спросил Георгий Степанович, поднимаясь.

— Партия, правительство... Ну, решили, значит, мы взять под охрану в первую очередь вас, — словоохотливо рассказывал Сверкунов; он удобнее уселся около инженера, калачиком, видимо, надолго, сложил ноги и рядом положил свою дубину. — Сижу я при вас уже вторую неделю. Сдается мне, будто какой-то варнак подбирался к вашей квартире, да отстал. И вот уже с неделю, как ни одна душа не появляется. Скушно, конечно, не дай бог. Другой раз тяпнул бы наперсточек — нельзя: раз партия, правительство доверили пост, сиди и не рыпайся, надо оправдать.

— Они меня... днем могут, — с дрожью сказал Мудрой.

— Могут. Они, конешно, могут и днем, — согласился Сверкунов. — Мало ли. На то они и буржуазия.

Матвей помог инженеру подняться и, следуя за ним, сочувственно глядя на согнувшуюся, одряхлевшую фигуру его, сердито бормотал:

— Сат-таны проклятые, черт их за ногу!..

У дверей дома Георгия Степановича, пока тот искал в карманах ключ, старик ласково сказал:

— Главное дело — не бойся. Не бойся, пожалуйста. Случится, встретишься днем с ним, смотри ему прямо в зенки.

Через день Георгий Степанович встретил «инспектора» у лужи за верхним байкалом. Самохвалов сидел на корточках и умело мутил пески в лотке.

Мудрой понял сейчас, что ему, как всегда при встречах с Самохваловым, надо информировать о событиях на руднике. Но почему-то сейчас он не чувствовал обычного страха. Чувства гадливости и презрения к шпиону были так велики, что заглушили в нем обычное сознание своего бессилия перед властью этого человека.

И Мудрой начал говорить спокойно, даже независимо.

— Дела на руднике идут отлично. Уход старателей в ночь, дымные костры, изоляторы, дружные усилия всего коллектива скрутили язву — падеж прекратился.

«Сухая» работает полной нагрузкой. Программа перевыполняется. Начали работать технические курсы и старательские школы. Учатся все коммунисты, комсомольцы и десятники, половина старшинок и около ста человек старателей.

Я познакомился с техгруппой. Через год можно будет послать их на испытания на право ответственного ведения горных работ...

Самохвалов уже перестал мутить пески и слушал, втянув голову в плечи, уши его покраснели. Он вытащил лоток на берег и, повернувшись, медленно, тяжко поднялся.

— Что т-ты говоришь мне?! — крикнул он, хватая Георгия Степановича за грудь.

— ...Я не могу, — твердо проговорил Мудрой. — Я не могу больше быть полезным вам. Освободите меня, или, или...

Самохвалов утомленно расстегнул воротник старой грязной спецовки, повел головой вправо, влево и, перебивая Мудрого, сказал:

— Не дури, болван, рассказывай, что у вас там еще есть... Мунга... Как Мунга?

Георгий Степанович рассказал о предполагавшейся жиле в районе «Сухой» и о том, что он уже получил задание от Свиридовой разыскать эту жилу.

— Ну? Нашел? Сколько она предложила вам?

— На разведки, с согласия директора, я могу истратить до десяти тысяч рублей. Это мой фонд, которым я могу рискнуть.

— Я спрашиваю о вашем гонораре. Что вы мне голову морочите? — закричал Самохвалов.

— У нас это не практикуется, — объяснил Георгий Степанович. — Я, как всякий служащий, работаю на окладе.

— Ха! — презрительно фыркнул «инспектор».

— У нас все сыты, — с гордостью ответил Мудрой и, взглянув в глаза Самохвалова, вдруг вспомнил: «Ты ему прямо в зенки гляди. Не, бойся».

— И во всей стране у нас нет ни одного безработного и ни одного голодного... И капиталистов нет и помещиков! — злорадно. закричал он, наслаждаясь собственной смелостью. — И ни одного дармоеда-бездельника!

— Балда!.. Дурак...

— И не будет! — с отчаянной решимостью кричал Мудрой, чувствуя, как во всем теле его вспухает сладостная ненависть к Самохвалову.

— И никто никогда нас не разорвет! — захлебываясь от счастья мужества, кричал Георгий Степанович, не спуская с ненавистного Самохвалова помутневших, заслезившихся глаз.

— Во всем мире нет силы такой... разорвать Советскую Россию... Выродок ты... выродок!.. Стреляй, не боюсь! Ненавижу! Стреляй, убийца! — хрипел Георгий Степанович, выпрямившись и наступая на Самохвалова.

«Инспектор» быстро сунул руку в карман.

У Георгия Степановича по всему телу холодной и липкой испариной выступил пот.

«Ну вот и конец», — облегченно подумал смертельно уставший Георгий Степанович.

Он смутно слышал сухой треск выстрела, словно обломился источенный червями сосновый сук.

10

Второго сентября нежданно упал снег. Всю ночь он медленно валил густыми, мокрыми хлопьями. Белые тяжелые шапки нарастали на домах и деревьях, обрывали не успевшие облететь листья, ломали сучья, до земли пригибали кустарники.

В полночь снегу было уже выше колен. Он потушил бутовые и дымовые костры и заглушил ручьи. Мунга распухла, ползла медленно густой желтоватой кашей. На перекатах эта каша липла к камням, вырастала в плотину и запруживала Мунгу, байкалы вылезали из берегов, начали просачиваться к старательским разрезам и угрожали шахтам.

В час ночи тревожно завыл гудок.

Старатели с пешнями, с лопатами и кайлами, увязая в мокрых сплошных сугробах, из-за снежного ливня не видя ничего, наугад прорывались к речке. Их облепило снегом, и через десять минут они промокли, словно на них пролили бочки воды.

— На речку! Ребята, на речку! — хрипел дедушка Мартынов, увязнувший в снегу у самого своего дома. — На пороги идите! Ход воде разгребайте, все спасенье в этом!

Дедушку подхватили под руки и поволокли в дом. Он вспахивал волочившимися ногами глубокие борозды в снегу и все кричал старателям, чтобы они разгребали речку.

— Это ты, сынок? — узнал он Усольцева. — На речку их направляй. Разбредутся по шахтам — затопит нас. На пороги станови их и разгребайте! — кричал он Усольцеву. — Давайте воде ход! Ход ей давайте!

А снег все валил, и казалось, нет ему конца.

На пути к речке Чалка набрел на живую копну снега. Эта копна пошевелилась, сверху рухнул снег, и на Чалку уставилась рогатая коровья морда. Всхрапнув, Чалка отпрянул в сторону.

«Табуны, скот», — с тревогой подумал Усольцев, ежась от набившегося за воротник снега. Усольцев ударил Чалку и поспешно поехал к речке.

На перекате, около конного брода через Мунгу, огромной плотиной вырос вал сгрудившегося грязного, напитанного водою снега. Этот вал запрудил речку. Мунга пошла через берега, угрожая шахтерам. Об этом-то и кричал дедушка Мартынов. Этого же боялась и Свиридова, по целику, через топкое снежное болото проезжавшая к перекату.

Брод уже распух от снега. За ним стонало и шипело снежное озеро.

На перекате кричали старатели. Свиридова услышала голос Усольцева, ударила гнедого и галопом поехала на голос.

У конного брода Свиридова очутилась перед высокой снежной плотиной. По валу ее, утопая до репицы хвоста, лезла лошадь. Свиридова увидела прижавшегося к шее лошади всадника, и затем и конь, и всадник провалились в вязкий, набухший водою снег.

Гнедой Свиридовой стал. Всхрапывая, он бил по снежной грязи ногою; чуя недоброе, лез от вала в сторону.

Свиридова стегнула его плетью — гнедой присел и, храпя, попятился назад.

Справа от Свиридовой медленно полезла снежная каша. Через несколько метров эта каша, подпираемая сзади запруженным озером воды, будет на вершине берега, разорвется и потоком ринется на шахты и разрезы. Надо было немедленно прорвать вал; хоть бы грудью коня, но прорвать и пропустить Мунгу по своему руслу.

Свиридова с размаху стегнула гнедого. Он содрогнулся от удара, охнул, сильным рывком выдернул из ее рук поводья и прыжками полез на вал.

Сзади кричали старатели.

Гнедой яростно всхрапывал. Он с головою окунался в снег, вставал свечкой, бил передними ногами по стене снега и лез, оставляя за собою глубокую траншею.

Рядом со Свиридовой в грязном валу снега на секунду вынырнула лошадиная голова, фыркнула и снова исчезла в сугробе.

«Усольцев!» — догадалась Свиридова. Значит, Усольцев тоже ломает вал, надеясь пустить Мунгу в русло, пока она не пролилась в падь на шахты.

Из сугроба снова вынырнула голова лошади. Это был Чалка. Он встал на дыбы, застонал и рывком выбился из снега в пробитую Свиридовой траншею.

Чалка остановился там. У него, как перебитые, подкашивались ноги и мелко дрожали. От него повалил густой пар. Он устало повернул мокрую голову и, жарко дыша, ткнулся мордой в грудь висевшего у него на гриве мокрого и тоже трясущегося Усольцева.

Впереди, около гнедого Свиридовой, со всхлипом вырвалась из-под снега вода. Усольцев поспешно влез в седло. Он едва успел разобрать поводья, как весь вал снега пошевелился, хлынувшая заснеженная вода опрокинула гнедого вместе со Свиридовой и поволокла их.

Усольцев схватился за Гриву Чалки, обмотал ею кулак и соскочил в мокрый, с шипящим скрежетом ползущий сугроб. Он схватил за руку Свиридову и вытащил ее из снежной топи, держась свободной рукой за гриву Чалки.

Чалка, разбивая грудью сугроб, полез на берег...

К речке уже пробрались старатели.

Данила Жмаев шел к перекату траншеей. Он пешней крушил перед собою сугроб и шел вперед, как экскаватор.

В траншею к нему пробрался Костя, Афанас и Зверев Иннокентий. Они расширили окоп и набросились на снежную плотину.

Мимо них, с испуганным криком, ныряя в сугроб с головою, прорывался к Усольцеву Чи-Фу. Он увидел прыгавшего из сугроба подседланного Чалку и, рыча, с безумными глазами кинулся навстречу.

Усольцев с Чи-Фу подняли Свиридову на седло. Густой пар валил от ее мокрой, прилипнувшей к телу одежды; лицо и руки посинели, и все тело билось в мелкой дрожи.

Лоншаков стащил Свиридову с Чалки и помог ей встать на ноги. Из алюминиевой фляжки, висевшей у него сбоку, Нестор налил полный стаканчик.

— Пей! Одним духом пей! Первый тезис. Смерть не люблю, когда тянут... Не дыши! Не дыши! Глотай скорее.

Свиридова проглотила глоток спирту и с трудом передохнула.

— Спирти-вини есть первая помощь при сильном охлаждении крови. Закусывай салом... Ну! — командовал Нестор Якимыч, подавая Свиридовой кусок сала.

Нестор налил из фляжки еще стаканчик. По привычке он поднял его к глазам, но из-за темноты и густо падавшего снега ничего не увидел и выплеснул из стаканчика в свой усатый рот. Крякнул и подышал себе в усы.

— Пусти-ка, я пойду, — стуча зубами, сказала Свиридова.

На Мунге с шипением лезла в прорву вода. На пороге ухали старатели, по пояс стоя в заснеженной воде.

Усольцев принес снятый с Афанаса полушубок и укутал им Свиридову.

— На Чалку? — спросил он Свиридову, наклоняясь и заглядывая в ее глаза.

Он поднял Свиридову и сильным взмахом посадил в седло.

Оглядываясь на Усольцева, Чалка осторожно приседая на пружинящих ногах, мелким шагом пошел по снегу в поселок. Усольцев повернулся и, греясь, побежал к старателям, расчищавшим Мунге русло.

Нестор Якимыч Лоншаков был. уже там. Он лазил по сугробам к продрогшим старателям и подавал им «первую помощь».

Старатели выпивали, крякали, заедали снегом и снова лезли в студеную воду.

На рассвете поднялся ветер. Он покорежил огрузшие от снега крайние в тайге деревья, сорвал белые шапки с лиственниц, на клочки изорвал застрявшую в хребтах тучу и к утру очистил небо.

Взошло яркое и теплое забайкальское солнце.

Ослепительным блеском засверкал снег. Он быстро таял на солнце и грозными лавами пополз в падь и к речке.

Ожидалась большая вода, поэтому наскоро закрепляли приисковые дамбы и заградительные валы.

Старатели пили чай около Мунги. Они поочередно сушились у костров и согревались на работе. Снизу от речки старатели увидели на сопке старого лиса. Он высокими прыжками пробирался через сугробы на быстро обсыхающую зеленую лысину.

— Гуси! — срываясь с места, крикнул Степка Загайнов. — Гуся треплет! Костя, отберем?!

Лис действительно напал на гусей. Вчера вечером буря застигла гусей еще в полете. Они хотели укрыться от нее в падях между хребтами, но попали здесь под снег и вынуждены были сесть на первую попавшуюся сопку. Мокрого, не очень холодного снега они не боялись, но предутренний ветер обледенил им крылья и сковал их.

Напавший на них матерый лис придушил трех гусей и, вероятно, порвал бы весь караван, если бы не Степка и Костя.

Увидев старателей, лис утащил гуся за сопку, в сугробы. Там он спрятал его и вернулся обратно, надеясь схватить другого, но старатели уже предупредили его.

Костя, сидя на живом гусе верхом, опояской вязал ему крылья, а снизу лез на сопку еще один старатель.

Гуси подняли гогот. Они рвались взлететь, но обледеневшие крылья бессильно обвисли к земле.

Это приключение с лисом развеселило старателей. Они тут же, на Мунге, ощипали гусей, сварили их в бадьях и, обступив фельдшера Лоншакова, упросили его оказать им еще раз «первую помощь».


Вода с хребтов прибыла вечером. Мунга поднялась, вспенилась, разорвала застрявшие в кустарниках сугробы и двое суток бесновалась, с шумом и ревом несясь на пади.

Под Гураньими Солонцами Мунга левым боком ударилась в щаплыгинские отвалы торфов, размочила их и, растворив в воде в жидкую грязь, унесла в кустарники Чингарока. Разрез затопило и заилило эфелями. Старатели едва успели верхами волоком вытащить снасть.

Щаплыгин под отвалом достал пробу. Золото было ошеломляюще богатым, и артель, вернувшись после наводнения на свое место, до праздников успела еще очень неплохо поправить свои домашние делишки.

Редкостно ранний глубокий снег окончательно прихлопнул оводов. Мухи померзли. Ручьями воды начисто промыло старательские дворы, и совсем прекратились заболевания.

Из города пришла радостная весть: бежавших Сидорова и Бена поймали. В Сидорове легко опознали белогвардейца Асламова. Бен оказался матерым японским шпионом, действующим заодно с Асламовым.

Наступила теплая, ясная забайкальская осень. На сопках вторично зазеленела травка, започковался и начал цвести багульник. Старатели ободрились и с новой жадностью принялись за работу.

На 14-й шахте Залетин, назначенный начальником ее, пустил механическую мойку. У Данилы Жмаева на «Сухой» забойщики-гидравлисты Зверев Иннокентий и Афанас Педорин наткнулись на богатейшую уходящую в сопку с видимым золотом кварцевую жилу. Это сулило изменить все лицо Мунги.

Механический цех досрочно закончил монтаж новой драги «Гном». «Гном» на гусеницах от старого трактора сам выполз из двора мехцеха и, фыркая, лязгая сталью, спустился в воду старого затопленного разреза. Это была универсальная драга, работавшая на местном топливе, вездеходная, с парогидравлическими установками для оттаивания мерзлоты и с улавливателями, как на мойке.

Свиридова и Усольцев шли по старательской тропинке.

С кустарника падали последние одиночки-листья — золотистые, с темными, обмороженными жилками. Слева на крутых боках приисковых отвалов, обманутая теплой лаской солнечной осени, нежной щетинкой зазеленела молодая травка. Справа, в каменистом русле, тихо бормотала Мунга.

Усольцев шел вслед за Свиридовой. Он видел тонкие колечки позолоченных солнцем волос; на маленьких, вероятно очень мягких мочках ушей темнели проколы для сережек, и, словно чувствуя, что Усольцев смотрит ей в затылок, Свиридова неожиданно остановилась. Усольцев, вздрогнув и отступая, с отчаянной решимостью схватил ее за рукав жакета и прошептал:

— Погодите!..

Свиридова опустила глаза, приготовясь слушать о старателях, о машинах, о социализме.

— Я хотел вам сказать, Наташа... Наталья Захаровна. Я люблю вас... Наташа, люблю, — бормотал он, думая, что теперь ему уж все равно. — Я не виноват. Я не мог не сказать. Пожалуйста, извините меня...

Она взяла его сухую, горячую руку:

— Не надо здесь... Хороший мой...

Григорьевна, увидев Наташу вместе с Усольцевым, оторопела. Она схватила Наталью в объятия и звучно поцеловала. Потом подошла к Усольцеву и крепко обняла его.

11

Прииск готовился к зиме. Утеплялись бутары и мойки, чтобы вести промывку круглый год; в отработанных шахтах накапливалась вода.

В разрезе всю осень плавала драга «Гном» и, деловито позванивая ковшами, перемывала не только золотоносный пласт песков, но и отвалы эфелей и гальки, вылавливая из них снесенное со старательских бутар золото. Драга давала самое дешевое золото во всем приисковом управлении. Приказом по управлению начальником драги была назначена Анна Осиповна. Сменными мастерами встали Константин Корнев, Степан Загайнов и Степанида Куприяновна Булыгина.

На участке «Сухой» Данила заложил, в открытую жилу разведочную штольню; начальником ее стал Иннокентий Зверев.

Зима в тот год явилась рано. В середине октября замерзли Мунга и байкалы, а в конце месяца морозы сковали голую, бесснежную землю.

Усольцев верхом ехал в Синяху, где искали золото старики во главе с Иваном Мартыновым: он надеялся засветло добраться до них и заночевать там. У Чистых ключей его застиг ветер, исколол уши и обжег лицо.

В глубокой щели извилистого Скалистого лога было тихо. С боков нависали разрушенные каменистые стены страшной высоты. В логу лишь кое-где у подошвы северной стены торчали уродливые, окоченевшие лиственницы да высоко-высоко на солнцепеке цеплялись за расщелины редкие кустики багульника. Почти в упор сошедшиеся гигантские хребты синяхинского водораздела стояли голыми, без леса, в неприступной броне изломанных гранитов.

Скалистый лог тянулся километра на два и внезапно оборвался, распахнулся широкой падью. На просторе пади Чалка повеселел, навострил уши: вдали завиднелось зимовье.

В зимовье было безлюдно и холодно. На нарах, покрытых примятым сеном, валялись дохи, козьи унты и пожелтевшая от старости бурятская кошма. Усольцев принес хвороста и развел огонь.

Пришел Калистрат, оторвал с усов ледяные сосульки и тогда только сказал:

— Ну, здравствуй. Замерз? Сбрось полушубок-то... Чай сварим.

Калистрат принес мешок со льдом и, наколов его, набросал в чайник.

Вскоре пришли остальные старики. Они поздоровались с Усольцевым, кряхтя переобулись в сухие портянки и унты, и в ожидании обеда завалились на нары.

Калистрат расстелил на нарах полог, нарезал оттаявшего хлеба и поставил на середину стола бадейку с пельменями.

— Садись, Василий Алексеевич, хлебать с нами, — сказал старшинка.

Ели молча. Только за густым и жирным карымским чаем старики отмякли, повеселели.

Чай они пили очень долго. И когда выпили весь, стали варить еще.

Усольцев смотрел, как Калистрат сушил на железном совке золото. Желтая щепотка золота, и отдельно, как жевок серы, лежал самородок.

— Иван! — Калистрат плечом толкнул дедушку Мартынова.

— А? Чтой-то? — проснулся Мартынов.

Калистрат поднес совок и посветил горящей щепкой.

— Грамм четырнадцать, будет? — спросил он, завертывая теплый песок золота в аптекарский пакетик.

— У тебя сроду двоит, — сердито проворчал Мартынов. — Девять будет... Ась?

Мартынов, нахмурив густые брови, сказал Усольцеву:

— Завтра принимай от нас, новое золото, Василий Алексеевич. От стариков советской власти к празднику. Россыпь открыли. Сдаем безвозмездно... Пусть она пользуется, держава наша. А нас запиши в протокол каждого: и годов сколько, и как звать, величать и фамилию. И зачитай перед народом... Понял?

— Понял. Спасибо, дедушка, сделаю.

— А про меня поясни: золото, мол, он моет больше семидесяти годов. Всю, мол, жизнь старатель. Умею промораживать талики, знаю колеса делать, строил карбаза, гонял караваны в Бодайбу и за свой век спас от смерти жизнь трем старателям... И еще скажи, два моих внука за старательское дело геройски погибли от руки белого гвардейца Асламова. Понял? А остальные всяк за себя завтра зарегистрируют... Ну, а теперь спать давайте.

Мартынов расстелил доху и лег. Усольцев, устраиваясь на неровных нарах, растроганно сказал:

— Хороший ты, дедушка, человек!..

С объезда приисков Усольцев возвратился в Мунгу пятого ноября, к вечеру. Еще с Чингарока, спускаясь к Мунге, увидел жаркий дымок из трубы своей квартиры и, проезжая мимо дома, не утерпел, отпустил Чалку одного, а сам, разминая иззябшие ноги, побежал домой. В квартире его по-хозяйски распоряжалась Григорьевна. Обжитым теплом и уютом повеяла на Усольцева празднично убранная квартира.

— Что не здороваешься? — густым басом встретила его Григорьевна; она стояла в дверях комнаты, целиком загородив собою проход.

— Замерз я, — с трудом шевеля губами, проговорил Усольцев.

— На пол брось полушубок-то. И шапку на пол. Еще не знаю, что в них есть... Я говорю: ни дня, ни ночи не знают... Валенки-то тоже снимай. И брюки снимай. А те вон, на гвозде-то которые, их надень. Снимай, я отвернусь.

Григорьевна ушла в комнату и, звякая' там посудой, опять заговорила:

— Обеда тебе тут нету. Пей сейчас чай и пойдешь в баню. Понял? Белье я тебе тут выгладила.

Она помолчала, послушала и, не дождавшись ответа, снова заговорила:

— Я с кем говорю-то? Я с печкой, что ли, говорю-то? Понял, что ли?

— Понял, — смеясь ответил Усольцев.

Ему хотелось спросить про Наташу, но он стеснялся и не умел.

Пока Усольцев пил чай с моченой брусникой и ел сдобные булочки, принесенные Григорьевной, она все говорила своим грубоватым, ворчливым голосом.

— На карточке-то это кто снятый? — спросила она, кивком головы указывая на снимок, приколотый к стене.

— Родители, братья и сестры.

— С бородой-то отец?

— Отец.

— Роду-то, видать, вроде рабочего?

— Старательского.

Григорьевна подула в свое блюдце, но пить не стала. Она нащупала пуговицу на кофте и начала вертеть ее.

— Спросить хотела, — пробасила она, косясь на окна. — Насчет, словом... Ну... вы сами-то женаты?

— Нет, Григорьевна, не женат я еще.

— Почему так долго? В ваши годы все бывают женаты.

— Некогда было, — с улыбкой ответил он. — Я солдат, боец. Я всю революцию по нарядам хожу. Где плохо — там и я. А работы везде — захлебнуться! И я не могу... Не могу, чтобы у нас было плохо! — остановившись посреди комнаты, он с удивлением посмотрел на неизвестно как попавшую ему в руки подушку. Он осмотрел подушку и, не вспомнив, как и зачем она у него в руках, положил ее на кровать.

— И что вы за люди... не понимаю я, — тихо сказала Григорьевна, неожиданно сердечно-мягким голосом.

Усольцев вышел на крыльцо.

Внизу, над электростанцией, над шахтами и драгой, бледными заревами стояли широкие столбы света. Там все уже притихло. А в поселке, у освещенных и распахнутых настежь дымящихся паром дверей магазинов, все еще сновали старатели, готовясь к празднику.


Читать далее

Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть