Часть третья. Мирное время…

Онлайн чтение книги Старый знакомый
Часть третья. Мирное время…

1. Нормальная жизнь

Господин Крашке, случайно встреченный и опознанный лейтенантом Фунтиковым в маленьком городке в Восточной Пруссии, при первом же допросе в армейской контрразведке поспешил сознаться.

Да, он действительно не аптекарь, а старый сотрудник гитлеровской разведки. Да, господин лейтенант, который его опознал, увы, абсолютно прав: именно с ним, Гансом Крашке, стряслась эта скандальная история на Белорусском вокзале в Москве в мае 1941 года, когда у него выкрали бумажник с плёнкой, на которой были сфотографированы чертежи нового советского орудия «Л‑2».

Теперь, будучи задержан, он, Ганс Крашке, заверяет уважаемого господина следователя, что не намерен решительно ничего скрывать от советской контрразведки и будет показывать, как говорят криминалисты, всю правду, одну правду и только правду… В этом маленьком городке он обосновался несколько месяцев назад под видом аптекаря по заданию разведки. Он собирался сообщать отсюда о количестве военных частей, проходивших на запад, об их вооружении.

Следователь слушал Крашке очень внимательно, задал целый ряд уточняющих вопросов и написал потом длиннейший протокол, который Крашке, хорошо знавший русский язык, лично прочёл и подписал.

Было уже довольно поздно, когда допрос закончился и Крашке отвели в комендатуру, где он временно содержался.

Молодой, румяный, как девушка, солдат принёс арестованному котелок с кашей, хлеб и коротко сказал:

— Вот, фриц, поешь и спать заваливайся. Одним словом, шляфен… И тебе лучше, и мне верней. Ферштеен зи?

— Господин солдат, вы можете говорить со мной по-русски, — ответил Крашке. — Я свободно владею русским языком…

— Да ну? — удивился солдат. — Где же это ты по-нашему говорить выучился?.. И для какой надобности?..

— О, я много лет прожил в России, — сказал Крашке. — Я даже имел, господин солдат, русскую жену… Это было давно, очень давно, когда я был таким же молодым и румяным, как вы, господин солдат… А теперь я больной и несчастный старик, доживающий свои последние дни… О да…

— Что ж ты, в шпионах состоял, значит? — хмуро спросил солдат. — Недаром тебя, старого чёрта, замели…

— О нет, господин солдат, — решил на всякий случай соврать Крашке, заметив, как помрачнел солдат. — Я просто тогда работал в России. И очень люблю вашу страну. О да!.. Я друг России, даю вам честное слово!..

— Избави нас бог от таких друзей, а с врагами, сам видишь, мы своими силами справляемся, — произнёс, ухмыльнувшись, солдат. — Так вот, фриц, поешь нашей каши, а потом спать ложись… И не вздумай чего отмочить, а то «Гитлер — капут!» будет, ферштеен зи? — И солдат выразительно показал на свой автомат.

— Не беспокойтесь, я ничего не отмочу, — быстро ответил Крашке. — Я человек надёжный, будьте уверены, господин солдат.

Отведав каши, Крашке прилёг на соломенный тюфяк, принесённый тем же солдатом, и погрузился в тяжёлые размышления. Разумно ли он поступил, что сразу признался? А с другой стороны, что ему оставалось делать после того, как его опознал и буквально за шиворот притащил в контрразведку этот проклятый лейтенант? Теперь, по крайней мере, в протоколе чёрным по белому записано, что он, Крашке, на первом же допросе стал говорить правду, а это, что бы там ни было, смягчающее вину обстоятельство…

Чёрт бы побрал такую дурацкую судьбу, при которой надо заботиться о «смягчающих обстоятельствах», будь они прокляты! Дьявольское невезение! Кто мог подумать, что эта ужасная история с бумажником, выкраденным почти четыре года назад в Москве, вдруг всплывёт через столько времени в Восточной Германии, в заштатном городишке, куда его направил этот тощий индюк Пиккенброк!..

Вообще эти четыре года перевернули мир: русские танки мчатся на полном ходу на Берлин, в небе полное превосходство советской авиации, а об их артиллерии нечего и говорить!

Что случилось с Россией, чёрт побери? Откуда у неё всё это взялось? Кто бы поверил летом 1941 года, что победит Москва, а не Берлин? О чём думал этот проклятый австрийский маляр с чёлкой и вытаращенными глазами, этот «великий фюрер», которого все слушали, разинув рот? Правда, если говорить по совести, — а как можно говорить иначе с самим собой? — если говорить по совести, то он, Ганс Крашке, в глубине души всегда считал, что этот сумасшедший фюрер не такой уж мудрец, хотя язык у него и здорово подвешен и второго такого крикуна Крашке никогда не встречал.

Правда, — нечего хитрить с самим собой, идиот! — эти мысли он всегда отгонял, и они его даже пугали. А что было делать, когда каждый второй сослуживец, знакомый, прохожий, родственник мог написать на тебя донос, когда приходилось опасаться собственной жены и детей… Что было делать в такое сумасшедшее время?!

Так, вздыхая и тяжело ворочаясь на жёстком тюфяке, размышлял господин Крашке, не будучи в состоянии заснуть и продолжая этот долгий ночной разговор с самым дорогим ему человеком — с самим собой. Да, будущее было туманно и в высшей степени мрачно. Если даже русские его не расстреляют, то уж Сибири не миновать. И пройдут его последние годы в неволе, за колючей проволокой, на студёном сибирском морозе… Бр-р-р‑р!

Бог мой, как глупо он сделал, не сбежав в последний момент из этого городишки куда-нибудь на запад, где можно было предложить свои услуги американцам или англичанам!.. Как-никак, он кадровый разведчик… специалист по России, а это, чёрт возьми, ещё может кое-кому пригодиться… Сумел же в своё время адмирал Канарис — сам начальник гитлеровской военной разведки и контрразведки — найти общий язык с мистером Алленом Даллесом, начальником американской разведки, став его тайным агентом.

Правда, адмиралу не повезло: в 1944 году он был расстрелян по приказу Гитлера. Однако, если бы не это существенное обстоятельство, господин адмирал теперь катался бы как сыр в масле…

До самого рассвета Крашке так и не удалось сомкнуть глаз, тем более что за окном его зарешечённой наспех камеры всю ночь лязгали и гремели гусеницы танков и самоходок, проходивших на запад.

Крашке уже не сомневался, что судьба «Третьего рейха» решена и Берлин падёт в самом недалёком будущем. Впрочем, это не так уж занимало Крашке. Теперь он был озабочен лишь своей собственной судьбой. Дело в том, что, признав своё сотрудничество в разведке, Крашке скрыл свою деятельность в «комбинате смерти» под Смоленском. Вот как бы следователь не докопался до этой страницы его жизни — чересчур много там крови, пыток и некоторых других «развлечений», до которых Крашке был такой охотник… Если и это станет известным, то нечего рассчитывать на снисхождение…

Рано утром весёлое апрельское солнце пробилось через решётку, а Крашке, бледный от бессонной ночи и бесплодных размышлений, всё ещё продолжал ворочаться и тяжело вздыхать. Потом загремел дверной замок, и тот же румяный солдат опять принёс котелок с кашей, хлеб и кипяток. Крашке попросился на двор.

Солдат вывел его в узкий темноватый коридор и указал, где он может сделать свой утренний туалет.

Через час Крашке снова повели на допрос. Всё тот же следователь, сухощавый спокойный майор в очках, угостил арестованного папиросой и стал его допрашивать об обстоятельствах, при которых его «внедрили» в том городке, где он был задержан. Крашке охотно отвечал на вопросы, верный принятому решению в этой части говорить правду. Видимо, следователь это почувствовал, потому что он слушал внимательно и спокойно, не пытался сбить Крашке контрольными вопросами и записывал всё, что показывал обвиняемый.

Закончив протокол, следователь, как и накануне, дал его прочесть и подписать, а потом сказал:

— Сегодня вас перевезут в другое место, Крашке. Но мы ещё встретимся.

— Куда же меня повезут, господин следователь? — взволнованно спросил Крашке.

— Пока вы будете двигаться на запад, — улыбнулся следователь. — Поближе к Берлину… Понимаете, мы спешим в Берлин.

Через пару часов Крашке вывели во двор, усадили в закрытый автофургон, и машина понеслась. Судя по тому, что Крашке успевал заметить через маленькое окошко машины, его в самом деле везли на запад по автостраде, ведущей в Берлин.

Кто из видевших эту автостраду в апреле 1945 года сможет её забыть?! Кому не запомнились на всю жизнь эти широкие людские потоки, катившиеся навстречу друг другу? Справа грохотала бесконечная лавина танков, самоходок, пушек, моторизованной пехоты, полевых кухонь, передвижных электростанций, сверкающих под апрельским солнцем прожекторов, установленных на тяжёлых грузовиках, заботливо укрытых брезентами «катюш», легковых автомобилей и мотоциклов.

А навстречу великой армии, выдержавшей неслыханные испытания, закалённой в битвах, каких не знала история, армии, которую ещё четыре года назад объявили уничтоженной её враги и которая теперь неудержимо шла вперёд, — навстречу этой армии струился другой человеческий поток. Автострада была затоплена толпами освобождённых рабочих и военнопленных, идущими на восток. Тысячи, десятки, сотни тысяч людей шли пешком, ехали на пароконных фургонах, велосипедах, в кабриолетах, старинных дворянских экипажах, в которые были запряжены огромные немецкие битюги, цирковые ослы и пони, ушастые мулы и даже один верблюд, видимо, уведённый из зоологического сада. Многие катили перед собой детские коляски, в которых был уложен их убогий скарб.

У большинства освобождённых ещё пестрели нашитые на груди и на спине лагерные знаки — разноцветные треугольники у французов и американцев, прямоугольники с надписью «ОСТ» у русских, вышитые трезубцы у украинцев. Все эти люди шли с наспех сделанными национальными флажками, переливавшимися всеми цветами радуги под щедрым апрельским солнцем последнего года мировой войны.

Десятки и сотни тысяч людей, согнанных фашизмом из всех стран Европы на всесветную каторгу, насильно оторванных от родных мест, людей, измученных годами непосильного труда, голодом, плетьми надсмотрщиков, уже отчаявшихся дожить до освобождения, теперь возвращались домой. Сияющими от счастья глазами они смотрели, не отрываясь, благодарно и восхищённо, на грохочущие стальные колонны, принёсшие им освобождение, радость, жизнь…

Иногда, на редких остановках, — редких потому, что правый поток неустанно спешил туда, в Берлин, на последнюю и решающую битву мировой войны, — обе человеческие реки смешивались, незнакомые люди — мужчины и женщины, старики и дети — целовали загорелых советских солдат, лепеча на всех языках мира слова благодарности и любви, дружбы и восхищения.

Случались и более удивительные сцены: солдат-отец вдруг встречал свою дочь, угнанную из какого-нибудь русского, украинского или белорусского села; жених вдруг узнавал невесту, о которой со времени оккупации не было ни слуху ни духу; старший брат с трудом узнавал младшую сестрёнку в исхудалой, вытянувшейся девушке, с криком бросившейся к нему на грудь: «Ваня, Ванечка, да ведь это я — Нюра!..»

Удивительная, торжественная и взволнованная тишина воцарялась при каждой такой встрече. Все вокруг: генералы и солдаты, вчерашние узники фашистских концлагерей и военнопленные — все без исключения обнажали головы и в сочувственном молчании стояли вокруг счастливцев, которым судьба подарила эту необыкновенную встречу.

Но вот наступал конец короткой остановке, звучали слова команды, и солдаты поспешно рассаживались по своим танкам, самоходкам и грузовикам. Снова взвывали моторы, и ещё долго махала платочком вслед родному лицу вся трепещущая, заплаканная и счастливая девушка.

Потом какая-нибудь из товарок по неволе брала её за руку, и они вместе, обнявшись, продолжали свой путь на восток, домой, домой, домой!..

* * *

К вечеру Крашке привезли в довольно большой город. Арестованный был снова помещён в здании военной комендатуры.

Через час его вывели во двор на прогулку. Крашке внимательно осмотрел узкий дворик, отделённый от улицы невысоким каменным забором. Крашке сразу узнал этот город, в котором ему не раз приходилось бывать ещё до войны. Он даже определил тот район города, в котором находился. В двух кварталах отсюда была улица, на которой жил его кузен, владелец трёх пекарен, Иоахим Рейнгольц.

Вернувшись в камеру, Крашке твёрдо решил совершить побег. Он стал лихорадочно обдумывать план. Конечно, бежать следовало именно в этом городе, где он имел возможность переодеться и получить необходимые вещи на дорогу у кузена.

Крашке рассчитывал пробраться в Берлин, в здание новой имперской канцелярии, где, как ему было известно, тогда находился Гитлер. Помощник начальника личной охраны Гитлера эсэсовец Вирт был старым приятелем Крашке. Они вместе работали в немецкой разведке ещё во время первой мировой войны. Когда Пиккенброк направил Крашке в тот немецкий городок, где он был задержан Фунтиковым, перед отъездом из Берлина Крашке зашёл к старому приятелю.

Они встретились тогда в бомбоубежище, расположенном в глубоком подземелье под рейхсканцелярией. Вирт провёл Крашке в свою комнату, притворил тяжёлую стальную дверь, вытащил бутылку коньяка и угостил приятеля. Начался разговор. Узнав, что Крашке направляется в Восточную Пруссию, Вирт покачал головой.

— Не могу тебя поздравить, Ганс, — сказал он. — Дела на фронте плохи. Вчера я сам видел телеграмму, полученную фюрером. Утром 14 января русские начали наступление с двух плацдармов на Висле, южнее Варшавы. Это одно из крупнейших наступлений за все годы войны. Начав его, русские преодолели три линии укреплений. Я сам видел эти укрепления, когда сопровождал фюрера, ездившего их осматривать. Никому бы не пришло в голову, что эти три линии можно прорвать. Но русские их прорвали. Когда фюрер получил об этом телеграмму, он пришёл в бешенство, стал кричать, что только измена может объяснить случившееся. Но измены не было, Ганс, можешь мне поверить… С тех пор фюрер так и не может прийти в себя. А телеграммы приходят одна хуже другой…

Вирт оглянулся, хотя в комнате никого не было, и, перейдя на шёпот, добавил:

— Надо быть готовым к самому худшему… Вот почему я недоволен твоим откомандированием. Если бы ты был здесь, я, разумеется, помог бы тебе эвакуироваться…

— Эвакуироваться? — спросил Крашке. — Неужели дело может зайти так далеко?

— Не будь наивным, Ганс. Во всяком случае, когда ты убедишься, что дела окончательно плохи, советую тебе плюнуть на всё и добраться сюда… Испанский паспорт и деньги я для тебя приберегу… Как-никак, Ганс, мы старые друзья и не раз выручали друг друга… В такое тяжёлое время надо быть вместе…

Теперь, вспоминая этот откровенный разговор с Виртом, Крашке решил, что пока не поздно, надо воспользоваться его обещанием. Как старый разведчик, Крашке понимал, что Вирт не зря сказал об испанском паспорте. Видимо, в случае полного краха именно туда будут пробираться наиболее видные эсэсовцы.

Итак, нужно сначала попробовать этот испанский вариант. Если же он почему-то отпадает, если Берлин рухнет раньше, чем Крашке успеет до него добраться, останется второй вариант: бежать к американцам и предложить им свои услуги…

Но побег — как устроить самый побег? Бежать из комендатуры было невозможно. Она хорошо охранялась. Румяный конвоир, сопровождавший Крашке, был исполнительным солдатом и пока не проявлял признаков усталости.

Значит, надо было прежде всего выбраться из здания комендатуры. Лучше всего прикинуться больным.

И наутро, когда конвоир принёс Крашке завтрак, он обнаружил арестованного в самом плачевном состоянии: Крашке лежал на тюфяке, держась за живот, и непрерывно стонал.

— Что стряслось? — спросил солдат.

— Ах, господин солдат, этот проклятый аппендицит… Приступ!.. Ой!..

И Крашке снова застонал.

— Ладно, позвоню, чтобы доктора прислали, — сказал солдат и вышел из камеры.

Минут через двадцать явилась молодая женщина в военной форме, с погонами лейтенанта медицинской службы.

Крашке, хорошо знавший симптомы аппендицита, довольно точно их изложил, отвечая на вопросы врача. Потом, когда она стала его исследовать, сильно нажимая рукой с правой стороны живота и резко отпуская её, Крашке понял, что она проверяет так называемый симптом Бломберга. Поэтому именно в тот момент, когда женщина резко отпускала руку, Крашке вскрикивал, как от нестерпимой боли.

После этого ему поставили термометр. Незаметными щелчками Крашке поднял ртуть градусника до 37,8°.

Женщина-врач вышла из камеры и позвонила следователю, за которым числился Крашке.

— Очень похоже на аппендицит, — сказала она. — Мы возьмём у него на исследование кровь, и тогда всё окончательно выяснится. Скорее всего, придётся оперировать…

— Хорошо, я дам распоряжение о переводе его в госпиталь, — ответил следователь. — Мы переведём его туда с конвоиром, а вы подготовьте для него отдельную палату…

И через два часа Крашке перевезли в госпиталь, где он был помещён в отдельную палату на втором этаже. Всё тот же румяный солдат поселился вместе со своим подопечным.

Крашке и в госпитале продолжал тихо стонать, жалуясь на боли в области живота. Несколько раз он вставал с койки, уверяя солдата, что, вставая, он чувствует себя лучше. Заглянув в окно, Крашке убедился, что оно выходит во двор, где разбита пышная цветочная клумба. На эту клумбу можно было спрыгнуть без особого риска.

Между тем в палату пришла медицинская сестра и взяла у Крашке кровь для исследования. Надо было спешить. Крашке выяснил у сестры, что анализ будет готов через пару часов — его делали срочно. Да, надо было торопиться!..

Прежде всего возникал вопрос — как избавиться от этого румяного солдата? И тут Крашке с благодарностью вспомнил о дантисте гестапо господине Вреде. За месяц до того как Крашке был направлен Пиккенброком в тот паршивый городишко, где он был задержан советским лейтенантом, среди офицеров гестапо распространился слух, что каждому из них придётся побывать в каком-то загадочном зубоврачебном кабинете, у никому не известного дантиста Вреде. И в самом деле, ежедневно офицеры гестапо вызывались один за другим и направлялись к дантисту, хотя у большинства из них в этом не было никакой нужды.

Возвращаясь от дантиста, офицеры гестапо отмалчивались в ответ на вопросы тех, до кого ещё не дошла очередь посетить загадочный кабинет.

Наконец, когда было решено, что Крашке придётся выехать в маленький городишко под видом аптекаря, его вне очереди вызвали к дантисту. Придя в зубоврачебный кабинет, Крашке увидел пожилого, тучного, рыжеватого человека в золотых очках, по виду самого обыкновенного дантиста. Рыжий улыбнулся своему новому посетителю, усадил его в кресло и пробормотал, что он, доктор Вреде, постарается угодить своему клиенту протезом. Крашке вскочил с кресла и испуганно пролепетал, что он, благодаря Всевышнему, пока не нуждается ни в каких протезах и вообще не жалуется на свои зубы.

— Это не имеет никакого значения, господин Крашке, — тихо произнёс дантист. — Вы включены в список, утверждённый рейхсфюрером СС, и я обязан сделать вам протез… Более того, мне приказано сделать вам два протеза…

— Два протеза?! — вскричал Крашке, приходя в ярость. — Ни о каких протезах не может быть и речи!.. Я с детства не переношу дантистов и хочу заявить вам об этом, доктор Вреде, со всей прямотой…

— Благодарю за откровенность, но это не меняет дела, — спокойно ответил Вреде. — Сейчас вы в этом убедитесь…

Он поднял трубку телефона, набрал номер и доложил невидимому собеседнику:

— Господин оберштурмбаннфюрер, у меня в кабинете находится господин Крашке. Да, он тоже отказывается и даже говорит, что с детства не переносит дантистов… Весьма признателен, господин оберштурмбаннфюрер…

И дантист спокойно положил трубку и начал просматривать газету, сказав Крашке, что придётся подождать несколько минут.

Вскоре в кабинет вошёл оберштурмбаннфюрер Крейц, начальник одного из самых засекреченных отделов гестапо, которого Крашке знал только в лицо. Поздоровавшись с дантистом, Крейц подошёл к вытянувшемуся Крашке, внимательно на него посмотрел и тихо сказал:

— Вы в самом деле не переносите дантистов, Крашке?

— Я не понимаю, что от меня требуется, господин оберштурмбаннфюрер, — осторожно ответил Крашке.

— Прежде всего, чтобы вы не были идиотом, — ответил Крейц. — Если вас включили в этот список, вы должны прыгать от радости, а не вести себя, как гимназист… Короче — два протеза!.. Доктор Вреде, покажите ему ампулы и разъясните суть дела…

Дантист тут же достал из шкафа и протянул Крашке две крохотные ампулы, в которых переливалась какая-то желтоватая жидкость.

— Вот они, — сказал он. — Содержимое каждой ампулы обеспечивает мгновенную и безболезненную смерть. Я изготовлю и поставлю вам два искусственных полых зуба с нарезными коронками. В них вы будете хранить эти ампулы, пока они вам не потребуются… В случае нужды вы сами без всякого труда сможете отвинтить коронку и достать ампулу…

Теперь Крашке понял, зачем ему нужны протезы. Нельзя сказать, что ему захотелось прыгать от радости, но выхода не было, и он безропотно сел в зубоврачебное кресло, отдав себя в распоряжение доктора Вреде.

Через три дня, когда работа была закончена, в кабинете дантиста снова появился оберштурмбаннфюрер Крейц и лично проверил, как освоил Крашке свои протезы. Три раза Крашке отвинчивал коронки протезов, осторожно поднимал их вместе с ампулами, верхушки которых были прикреплены к коронкам, а затем снова укладывал их на место и туго завинчивал.

— Отлично, господин Крашке, — произнёс довольный испытанием Крейц. — Учтите, что ампулы изготовлены из мягкой пластмассы и вы, в случае необходимости, можете вскрыть их ногтём, если будете лишены ножа или вилки. Наконец, если ампула вам понадобится, так сказать, для личного пользования — чего, видит бог, я ни в ком случае вам не желаю! — вы можете просто раздавить ампулу зубами, чтобы незамедлительно отправиться на тот свет… Понятно?

— Вполне, господин оберштурмбаннфюрер, — быстро ответил Крашке, мысленно посылая ко всем дьяволам этого рыжего Крейца с его сатанинскими советами. — Я приношу свою признательность за ценные указания…

Всё это теперь вспомнилось Крашке, и он подумал, что напрасно в своё время сердился на оберштурмбаннфюрера Крейца. Да, теперь, чёрт возьми, эти ампулы могут его спасти!..

После обеда, когда румяный солдат, сидевший напротив койки Крашке, закурил, старательно выдыхая дым в открытое окно, Крашке незаметно отвинтил коронку одного из протезов и достал вместе с нею ампулу. Зажав её между большим и указательным пальцами, Крашке попросил разрешения напиться. Он подошёл к столику, налил в один из стаканов воду, а затем, заслонив собою второй стакан, вскрыл ногтем ампулу и слил в этот стакан её содержимое, после чего вернулся на свою койку и незаметно подбросил под неё пустую ампулу.

Всё пока шло самым отличным образом, и теперь оставалось дождаться того момента, когда конвоиру захочется выпить воды. Крашке сделал вид, что дремлет, но внимательно следил за солдатом. Покурив, тот начал что-то про себя напевать, бросая, однако, время от времени внимательные взгляды на арестованного. Судя по всему, солдату пока не хотелось пить. Прошёл час, за ним другой, Крашке за это время дважды пил воду, но солдат не последовал его примеру. Уже наступал вечер, и Крашке опасался, что анализ крови будет готов и тогда выяснится, что никакого аппендицита у него нет.

Уже вечером снова пришла медсестра. Она сказала, что надо повторить анализ, чтобы проверить, не повысился ли лейкоцитоз. Крашке с великой радостью протянул палец для укола. Он понял, что повторный анализ потребует ещё два-три часа. Взяв кровь, сестра ушла, а через час санитарка принесла ужин и чайник. Крашке поужинал, потом налил в свой стакан чай. Солдат на этот раз последовал его примеру. Крашке с бьющимся от волнения сердцем посмотрел на открытое окно, за которым уже синели апрельские сумерки. Сейчас выяснится его судьба — спасение или смерть.

Между тем солдат достал сахар и принялся за чай. Он сделал всего два глотка и, сразу захрипев, с помутившимися глазами и посиневшим лицом откинулся к стене. Крашке вскочил с койки и в полосатой госпитальной пижаме подбежал к солдату.

— Что с вами, господин солдат? — взволнованно спросил Крашке, но тот тщётно пытался что-то произнести побелевшими губами. Крашке подбежал к окну, взобрался на подоконник и посмотрел вниз. Во дворе никого не было; в сумерках смутно темнели контуры цветочной клумбы. Крашке выбрался, держась за рамы окна, на внешний край подоконника и прыгнул вниз, на клумбу, пышную, как перина. Прыжок удался, и, сразу вскочив на ноги, Крашке выбежал со двора на улицу, пустынную в этот час. Сердце его стучало, как метроном, от волнения чуть кружилась голова. Надо было торопиться. Прячась в тени стен и заборов, Крашке со всей доступной ему быстротой побежал из этого квартала в тот район города, где жил кузен Иоахим Рейнгольц.

Найдя по пути развалины какого-то разрушенного дома, Крашке решил переждать здесь до наступления поздней ночи, чтобы не попасться на глаза военному патрулю или какой-нибудь случайно проходящей части.

* * *

Нельзя сказать, чтобы господин Рейнгольц очень обрадовался ночному появлению своего двоюродного брата.

Во-первых, Иоахим Рейнгольц, уже пожилой коммерсант с солидным брюшком и полированной, как слоновая кость, лысиной, всегда подозревал, что его кузен занимается какими-то тёмными делами, связанными с частыми и внезапными исчезновениями. Где он работает, Рейнгольц толком не знал, но догадывался, что у Крашке такая профессия, о которой не принято говорить и которая во всяком случае не имеет ничего общего с коммерцией.

Во-вторых, Иоахим Рейнгольц вообще терпеть не мог политики, полагая, что она до добра не доводит и солидный немец никогда не станет ею заниматься. Куда приятнее торговать хлебными изделиями и таким образом кормить людей, вместо того чтобы мучить их голодом в концлагерях и тюрьмах. По некоторым данным, Рейнгольц заключил, что его двоюродный брат занимался именно последним.

В-третьих, Рейнгольцу было известно, что Крашке не только член нацистской партии, но ещё и эсэсовец, а от такого «милого» родственника было благоразумнее всего держаться подальше.

Теперь, когда русские танки гремят на Берлинской автостраде, и ребёнку понятно, до чего довела бедную Германию эта тёмная компания во главе с их взбесившимся фюрером. Вот уже месяц, как пекарни господина Рейнгольца стоят без дела — нет муки, и когда она появится, одному богу известно.

Три дня тому назад город заняли русские, их войска день и ночь идут всё дальше, и не сегодня-завтра будет взят Берлин. В ратуше восседает советский военный комендант, молодой майор.

Ах, как прав был пастор Мюльке, который ещё четыре года назад, едва началась русская кампания, сказал доверительно Рейнгольцу за преферансом, что фюрер напрасно затеял эту войну. Мюльке напомнил завещание Бисмарка, мудро советовавшего никогда не лезть в берлогу к русскому медведю, которого опасно дразнить…

Теперь ясно, насколько Бисмарк был умнее фюрера: русские разъезжают на танках по немецким автострадам и городам, и грохот их артиллерии сводит с ума Иоахима Рейнгольца.

Но мало этого. Русские офицеры ведут себя более чем загадочно. Взять хотя бы того же военного коменданта. Не успели советские войска вступить в город, как герр комендант буквально на следующий день пригласил к себе всех владельцев городских магазинов, ресторанов, пекарен, пивных и аптек.

Получив этот вызов, Иоахим Рейнгольц простился с рыдающей женой и детьми, сразу догадавшись, что прямо от коменданта он будет отправлен в Сибирь. Боже мой, как плакала несчастная фрау Амалия, как дрожали дети и как, между нами говоря, дрожал он сам!..

Но что делать — приказ есть приказ, и его надо выполнять. Во всяком случае так приучен поступать каждый добропорядочный немец.

Уложив в рюкзак тёплое шерстяное бельё, Иоахим Рейнгольц напялил на себя старую меховую шубу, два свитера, шерстяные носки, тёплый вязаный шарф и в таком виде, обливаясь потом от жары и ужаса, поплёлся к коменданту по улице, на которой цвели деревья.

По пути он встретил многих знакомых, тоже направлявшихся к коменданту. Все они, как и Рейнгольц, были одеты так, будто собирались немедленно вылететь на Северный полюс.

Но, как всегда, лучше всех устроился этот ловкач Штумпе, владелец ресторана «Вагнер». На нём была роскошная медвежья шуба (удивительно, где он её раздобыл!), меховая шапка, поверх которой был надет башлык из верблюжьей шерсти, а на ногах красовались высокие сапоги из оленьего меха, какие Рейнгольц видал только в скандинавских фильмах. Несмотря на то что с оплывшего лица тучного Штумпе низвергался целый водопад пота, он был явно горд своим меховым превосходством и свысока глядел на окружающих. На вопрос Рейнгольца, как ему удалось так роскошно экипироваться, Штумпе хвастливо ответил:

— Немец должен иметь на плечах голову, а не дубовое полено, дорогой Иоахим (любопытно, на кого намекал этот нахал!). Я всегда предусмотрителен. Ещё 22 июня 1941 года, когда меня разбудило радио и я услышал истошные крики нашего дорогого фюрера, я сказал Марте — можете её спросить: «Марта, начни приобретать меховые вещи. Вся эта история кончится Сибирью. А там птицы замерзают на лету и со стуком падают на землю…»

Они вместе поплелись в ратушу. Все коммерсанты города уже были там и все были одеты так, как будто пришли на зимний карнавал с ценным призом за самую тёплую одежду.

Потом вышел советский военный комендант, молодой, курносый, плечистый, и, поглядев на собравшихся, как-то загадочно улыбнулся.

— Здравствуйте, господа! — сказал он. — Чем объяснить, что вы так странно одеты? На улице 18 градусов тепла, цветут яблони и вишни, к чему эти меха?.. В чём дело?.. Это же не Лейпцигская меховая ярмарка…

Рейнгольцу такой разговор показался странным, он подумал, что комендант попросту издевается над мирными коммерсантами. Как будто этот майор не понимает, в чём дело, чёрт бы его побрал!..

Однако все молчали, потому что каждый боялся заговорить. После продолжительной паузы комендант сказал:

— Так что же, будем играть в молчанку?.. Или кто-нибудь ответит на мой законный вопрос?

Тут вышел вперёд Штумпе, откинул на плечи свой верблюжий башлык, низко поклонился и сказал:

— Герр майор, вы видите перед собой мирных штатских и глубоко несчастных немцев. Мы имеем честь и одновременно удовольствие приветствовать в вашем лице советские военные власти. Гитлер капут, герр майор, и потому мы готовы ехать в Сибирь, ибо приказ есть приказ, а немцы умеют слушаться, достопочтенный господин военный комендант.

— В Сибирь? — спросил майор и вдруг начал так смеяться, что всем стало не по себе. — Вы уверены, что в Сибири не смогут обойтись без вас, господа? Или, может быть, вы не можете обойтись без Сибири?

— Нет, герр майор, — поспешно ответил Штумпе. — Мы как раз обошлись бы без Сибири, можете мне поверить… Но поскольку есть приказ… Немцы любят дисциплину, герр майор…

— Нет такого приказа, — резко заявил комендант. — Я вижу, вы всё ещё верите в брехню вашего доктора Геббельса… И его плакаты «Свобода или Сибирь» приняты вами всерьёз… Так вот, никто из вас не поедет в Сибирь. Вы все останетесь здесь. И каждый возьмётся за своё дело. Для этого я вас и пригласил… Короче — через сутки должны начать работать городские пекарни, столовые, аптеки, больницы, продовольственные магазины. Продукты будут отпускаться населению по нормам, утверждённым советским военным командованием.

Тогда Рейнгольц, набравшись смелости, тоже вышел вперёд и спросил:

— А где я возьму муку для своих пекарен, герр майор?

— Мука будет отпущена вам по ордеру на военном складе, — ответил майор, и было похоже, что он не шутит. — Хлеб будет отпускаться по карточкам… У нас с вами общая задача: восстановить нормальную жизнь… Ясно?

Совещание у коменданта затянулось на два часа. Его засыпали кучей вопросов, на которые он отвечал коротко, но ясно. Этот молодой майор, как видно, не любил много говорить, но зато твёрдо знал, чего он хочет. А хотел он, как выяснилось, одного — восстановить нормальную жизнь… Да, да, он несколько раз повторил эти слова!..


Хором поблагодарив майора, успокоившиеся и счастливые коммерсанты, аптекари, рестораторы, булочники и мясники выскочили, толкая друг друга, из ратуши и помчались в распахнутых шубах, красные от волнения, по домам, не переставая о чём-то галдеть на бегу.

Когда, вернувшись к себе, Иоахим Рейнгольц рассказал обо всём фрау Амалии, та долго ахала и удивлялась. Она даже высказала предположение, что всё это — лишь злая шутка. Иоахим Рейнгольц задумался, но в этот самый момент явился какой-то советский сержант, потребовавший, чтобы Рейнгольц отправился с ним за мукой.

И до поздней ночи Рейнгольц, весь в поту — теперь уже не от страха, а от радости, — носился по своим пекарням, наблюдал, как разжигают и замешивают тесто, и весело покрикивал на пекарей:

— Шнеллер, шнеллер!.. Есть приказ — восстановить нормальную жизнь…

И вот в ту же ночь, почти на рассвете, неожиданно явился Крашке в полосатой больничной пижаме…

Разбуженный приходом нежданного гостя, Иоахим Рейнгольц побледнел и схватился за сердце. Самый факт внезапного ночного появления своего кузена Рейнгольц оценил как нечто входящее в противоречие с этими короткими, простыми и ставшими для него дорогими словами советского военного коменданта: «В городе должна быть восстановлена нормальная жизнь…»

2. Последний акт

Иоахим Рейнгольц при виде своего кузена прежде всего ощутил здоровое стремление как можно скорее избавиться от дорогого родственника.

Когда же Крашке сказал, что он намерен немедленно выбраться из этого города и нуждается для этого в одежде, Рейнгольц очень искренне воскликнул, что охотно поможет милому кузену.

Достав из платяного шкафа старый костюм, плащ и шляпу, Рейнгольц великодушно протянул их Крашке. Тот поспешно переоделся, так и не ответив на вопрос кузена, почему он явился в одной пижаме.

Потом кузен попросил «на дорогу» хлеба и колбасы. Рейнгольц дал ему и это, после чего Крашке, пожав его руку и пробормотав «спасибо, желаю благополучия», ушёл прямо в ночь.

Когда калитка захлопнулась за неожиданным гостем, провожавший его Рейнгольц вздохнул с облегчением. Стояла тёплая апрельская ночь, чуть влажная от низко нависших туч, сплошь затянувших тёмное, тревожное небо. В городе было тихо, но издалека доносился гул артиллерийских разрывов, и тучи в той стороне часто окрашивались багровыми вспышками. Прямо над головой Рейнгольца рокотали моторы ночных самолётов, и в небе плыли красные и зелёные огни. Самолёты шли туда, откуда доносился грохот артиллерии, — туда, на Берлин…

Рейнгольц грустно вздохнул, покачал головой и поплёлся к себе в спальню, где его поджидала встревоженная фрау Амалия.

— Ушёл, благодарение господу, — коротко ответил он на немой вопрос, светившийся в глазах жены. — Неизвестно, откуда появился, неизвестно, куда пошёл, неизвестно кто он такой вообще!.. Всю жизнь он был для меня загадкой… Впрочем, чёрт с ним! А там всё стреляют, Амалия… День и ночь, ночь и день!.. И русские самолёты всё летят… Откуда у них столько самолётов?.. Ты помнишь, как этот пузатый хвастун Геринг поклялся, что ни один иностранный самолёт никогда не появится в немецком небе?

— Тише, Иоахим, — прошептала Амалия, уже давно усвоившая, что даже в супружеской постели опасно говорить на политические темы. — В конце концов и рейхсмаршал мог ошибиться…

— Рейхсмаршал?! — закричал Рейнгольц. — Он такой же рейхсмаршал, как этот сумасшедший фюрер — глава государства!.. Откуда свалились на наши бедные головы эти проклятые идиоты, я тебя спрашиваю?

— Иоахим, я тебя умоляю!.. Что ты говоришь? — залепетала насмерть испуганная фрау Амалия. Но Рейнгольц, не слушая её, продолжал клясть на чём свет стоит Гитлера и его министров, рейхсмаршалов, просто маршалов, генералов и фюреров всех рангов и мастей. Фрау Амалия уже перестала его успокаивать, с удивлением обнаружив, каким неуёмным темпераментом, оказывается, обладает её супруг, обычно такой спокойный, даже чуть флегматичный и тихий человек.

А Иоахим Рейнгольц ещё долго кричал, плевался, проклинал и ругался, выплескивая всё, что накопилось в его душе за эти проклятые двенадцать лет, всё, что он так тщательно таил в себе, о чём боялся даже думать и что теперь вдруг прорвалось и хлынуло…

* * *

…Между тем Ганс Крашке пробирался в Берлин. Опасливо обходя стороной автострады и города, приняв личину бедного немца, спасающегося от ужасов войны и разыскивающего свою семью, он всё шёл и шёл на запад. Где-то по пути ему удалось раздобыть детскую коляску, и он, как многие тысячи людей в те апрельские дни, катил её перед собой, ночуя в разрушенных домах, в перелесках и оврагах, присоединяясь иногда к группам жителей, пробиравшихся невесть откуда и куда…

В те дни десятки тысяч людей бродили вот так же по боковым дорогам и тропинкам в разных направлениях, и никому не приходило в голову их проверять или задерживать — просто было не до них.

И всё-таки было нелегко пробраться в Берлин, который уже почти со всех сторон был замкнут в огненном кольце наступающих советских армий.

Крашке, отлично знавший окрестности Берлина, сделал несколько попыток пробраться в город с разных сторон. При этом он, конечно, избегал больших магистралей и автострад, надеясь, что боковыми, малоизвестными, старыми и давно запущенными дорогами будет легче пройти. Но несколько раз, выходя с этих боковых дорог на основные подъездные пути к Берлину, Крашке натыкался на советские части, подступавшие буквально со всех сторон. И в каждом таком случае Крашке бросался обратно, прятался в развалинах какой-нибудь деревни или одного из бесчисленных городков, разбросанных на подступах к Берлину. Потом он понял, что самое безопасное — это влиться в потоки беженцев, которые целыми группами бродили по дорогам, отдыхали в придорожных лесах, на берегах озёр и рек или временно поселялись в домах, брошенных хозяевами в это тревожное время.

Всё в этих домах: разбросанные в спешке вещи, чемоданы, которые не успели увезти, разворошенные перины, столовое серебро, оставленное в незапертых буфетах, похожих на готические соборы, даже личные документы хозяев домов, так и не захваченные в горячке панического бегства, — всё это красноречиво говорило об обстановке, сложившейся в районе Большого Берлина в последние дни второй мировой войны.

После третьей неудачной попытки пробраться в Берлин Крашке вдруг вспомнил, что он ведь отлично владеет русским языком. Просто удивительно, как это раньше не пришло ему в голову! В самом деле, ведь десятки тысяч русских людей, в своё время угнанных с родных мест в Германию, тысячи освобождённых из лагерей военнопленных в эти дни движутся по всем немецким дорогам в самых различных направлениях. Почему бы ему, Крашке, не превратиться в одного из таких русских со всеми отсюда вытекающими последствиями?

Чем больше обдумывал Крашке этот план, тем яснее вырисовывались его преимущества. И Крашке, приняв окончательное решение, вновь поплёлся по дорогам, на этот раз с целью встретить хотя бы маленькую группу русских, направлявшихся на восток.

В конце дня, в одном из перелесков поблизости от какой-то автострады, Крашке заметил человек двадцать мужчин и женщин, расположившихся вокруг разведённого костра, на котором они готовили пищу. Крашке подошёл к ним поближе, и до него явственно донеслась русская речь. Тогда он подошёл к этим людям и поклонился.

— Никак наши? — коротко спросил он, обращаясь сразу ко всем.

— Наши, — хором ответили люди, сидевшие у костра. — А ты откуда пробираешься?

Крашке был готов ответить на такой вопрос и довольно складно, хотя и без особых подробностей, рассказал, что он — Михаил Иванович Обручев из Смоленской области, был в своё время угнан в Германию и теперь пробирается домой.

— Земляк, значит? — произнёс один из мужчин, сидевших вокруг костра. — Я тоже смоленский, из-под Велижа. Чего стоишь, присаживайся, и на твою долю хватит, Михаил Иванович…

Крашке присел, с удовольствием закурил сигарету, предложенную «земляком», и в свою очередь спросил его, откуда он теперь пробирается домой. «Земляк» ответил, что он, как и все остальные, работал на военном заводе недалеко от Берлина, а недавно, когда военная охрана разбежалась, они двинулись в путь.

Завязался общий разговор. К удовольствию Крашке, остальные русские были не из Смоленской области. Поэтому Крашке без опасения рассказал, что сам он из Дорогобужского района, работал до войны землемером. Вспоминая окрестности своего «комбината смерти», Крашке предался лирическим воспоминаниям о красотах природы Смоленщины.

Между тем котёл, в котором варилась похлёбка, закипел, и Крашке пообедал вместе с остальными. Его измученный вид, заросшие щёки, чистое русское произношение вызвали к нему полное доверие и сочувствие.

Вся группа, посовещавшись, решила заночевать в перелеске, а утром двинуться дальше. С наступлением сумерек усталые люди прикорнули у костра и заснули. Крашке прилёг рядом со своим «земляком», а ночью, когда все мирно спали, забрался в сумку соседа и вытащил его документы.

Засунув их за пазуху, Крашке нервно огляделся. Нет, всё в порядке: обворованный «земляк» спокойно похрапывал, спали и остальные. От догоравшего костра ещё струилось тепло, а над перелеском плыла среди маленьких белых облачков спокойная луна. Откуда-то слева доносился рокот танковых моторов. На горизонте, в той стороне, где агонизировал Берлин, почти непрерывно вспыхивали багровые зарницы.

Крашке осторожно отполз от «земляка» и, встав на ноги, бросился бежать туда, на багровые зарницы Берлина.

Уже рассветало, когда, выбравшись на одну из боковых магистралей, Крашке уверенно пошёл на запад, решив, что в случае проверки он покажет свой новый документ. В нём чёрным по белому было написано, что он — Сергей Алексеевич Дубов, уроженец Велижского района Смоленской области, был направлен по предписанию велижского бургомистра в Германию, где и работал в качестве «восточного рабочего» за № 128765 на заводе Герман Геринг-Верке с 1943 года…

И в самом деле, несколько раз у Крашке, когда он встречался с советскими частями, проверяли документы. Но ни они сами по себе, ни их обладатель — измученный старик в потрёпанной одежде, с его русской речью и жалким видом — не вызывали никаких подозрений. Загорелые советские солдаты, производившие проверку, не только не задерживали Крашке, но ещё угощали его табачком и желали счастливого пути. На вопрос, почему он пробирается по направлению к Берлину, а не на восток, Крашке отвечал, что в районе Нейдорфа живёт его единственная дочь, работавшая у местного помещика, и он должен разыскать и захватить её с собою…

Только 15 апреля, поздним вечером, Крашке наконец добрался до Берлина. В городе было много разрушений в результате частых бомбёжек, но при всём том ещё сохранилось относительное спокойствие. Пожарные части работали по ликвидации пожаров, действовали метро, электростанции, телефон, радио.

Это немного ободрило Крашке, который сразу разыскал уцелевший телефон-автомат и связался со своим старым другом Виртом. Услышав голос Крашке, Вирт очень удивился и даже как будто обрадовался.

— Признаться, я думал, что ты уже давно повешен большевиками, — усмехаясь, сказал Вирт. — Молодец, что сумел выбраться из этого вонючего городишки, куда тебя запихнул Пиккенброк… Где ты сейчас находишься?

Узнав, что Крашке говорит с окраины Берлина, Вирт смущённо произнёс:

— Постарайся сюда добраться… Я прислал бы за тобой машину, но трудно с бензином… И для посылки машины нужна санкция самого Бормана. Просить его неудобно…

— Ничего, я доберусь, — сокрушённо ответил Крашке и, положив трубку, задумался о том, что, если даже Вирт не может послать машину из-за нехватки бензина, значит, дела рейха совсем уж плохи.

Поздно вечером измученный Крашке добрался до огромного здания новой имперской канцелярии на Фосштрассе, близ Бранденбургских ворот. Именно под этим монументальным, тяжёлым зданием, на глубине восьми метров под землёй, находилось бомбоубежище Гитлера и его приближённых.

Огромный мрачный эсэсовец, встретивший Крашке в комендатуре, которая тщательно охранялась, долго расспрашивал, кто он такой и что ему нужно, и наконец согласился сообщить о его приходе Вирту. Тот подтвердил, что Крашке может быть пропущен, но эсэсовец ответил, что по новому приказу начальника личной охраны Гитлера бригаденфюрера СС Монке ни один человек не может быть пропущен в бомбоубежище без разрешения самого Гитлера, Бормана или Монке.

Вирт, впервые услыхавший об этом новом приказе — ещё накануне он имел право давать пропуск в бомбоубежище, — пошёл к Монке.

— Господин бригаденфюрер, — обратился он к Монке, который, сидя верхом на стуле, тянул из гранёного стакана кофе. — Ко мне пришёл из восточных провинций мой старый друг Крашке, он выполнял там специальные задания генерал-лейтенанта Пиккенброка. Мне кажется, господин бригаденфюрер, что вы должны немного знать этого Крашке.

— Как он сумел добраться сюда с Востока? — подозрительно спросил Монке, свирепый, похожий на гориллу мужчина, с длинным, вытянутым, как дыня, лицом и бегающими, как у хорька, мутными глазами. — Понятия не имею об этом Крашке, а что касается Пиккенброка, то это — негодяй, не заслуживающий политического доверия, и собако-свинья…

— Господин бригаденфюрер, — сказал Вирт, очень удивлённый характеристикой, которую дал Пиккенброку Монке, — дело в том, что Крашке, о котором идёт речь, хорошо и лично известен также и господину рейхсфюреру СС Гиммлеру…

— Гиммлеру?! — завопил Монке. — Я не желаю слышать имя этой болотной жабы, изменника и предателя!.. Если ваш Крашке действительно близок с Гиммлером, то его надо немедленно повесить!.. И я готов сделать это лично!..

Вирт похолодел. Впервые ему пришлось услышать такие эпитеты по адресу рейхсфюрера СС. У него даже мелькнула мысль, что Монке сошёл с ума или просто его провоцирует. Поэтому, на всякий случай, Вирт решил выразить протест.

— Господин бригаденфюрер, — начал он. — Я вас глубоко уважаю и считаю для себя высокой честью быть вашим помощником, но даже от вас я не считаю возможным выслушивать столь непочтительные слова по адресу рейхсфюрера СС…

— Идиот!.. — зарычал Монке. — Этот подлец Гиммлер обманул фюрера! Этот негодяй сказал фюреру, что поедет на запад сколачивать новые дивизии, а утром пришло донесение, что он самовольно начал изменнические переговоры с англичанами!.. И фюрер обвинил этого изменника вне закона. Он должен быть уничтожен и будет уничтожен!..

И Монке хватил по столу своим огромным кулаком.

Вирт пришёл в ужас. Сообщение об измене Гиммлера было новым подтверждением краха. Монке, внезапно замолчав, снова хлебнул кофе, а потом, почти перейдя на шёпот, сказал:

— Если бы один Гиммлер, это было бы ещё не так страшно, Вирт… Сейчас ясно, что фюрера окружали прохвосты и предатели… Да, да, предатели, которым место давно на виселице!.. Вчера сбежал Геринг…

— Геринг! — не веря своим ушам, воскликнул Вирт. — Рейхсмаршал Герман Геринг?!

— До вчерашнего дня я тоже считал его рейхсмаршалом, — горестно продолжал Монке. — Кто мог знать, что рядом с нами было столько сволочи, Вирт! В тот же день бежал Риббентроп… За Риббентропом исчезли Эрих Кох, Роберт Лей и Альфред Розенберг…

— Риббентроп, Лей, Кох, Розенберг, — лепетал Вирт, оглушённый этими новостями. — Господин бригаденфюрер, что всё это значит?! Как это понять?!

— Как это понять? — тихо переспросил Монке. — Как это понять?.. Буквально такой же вопрос мне задал час тому назад сам фюрер. Когда он узнал о Гиммлере, с ним была истерика. Когда стало известно о Геринге, фюрер сказал, что всегда считал его толстой скотиной. Когда сообщили о Риббентропе, фюрер молчал. Когда ему доложили, что Кох, Лей и Розенберг тоже сбежали неизвестно куда, он заплакал и сказал мне: «Монке, объясни мне, как это понять?». Что я мог ему ответить, Вирт?.. Я мог бы сам задать ему такой вопрос, но я его не задал… В этот момент в комнату вошла фрау Ева. Она стала гладить фюрера по голове, он заплакал ещё сильнее и прошептал: «Ева, Ева, ты одна верна своему фюреру». Она всё гладила его, а он неожиданно вскочил, рванул на себе китель и закричал, что все эти собаки получат по заслугам, они пожалеют о том, что потеряли веру в своего фюрера, что он ещё удивит весь мир разгромом русских и тогда все увидят, кто такой фюрер и какова его сила… И тогда, Вирт, я понял, что мы все спасены…

И тут Монке испытующе поглядел на бледного Вирта. Последнюю фразу он произнёс, вдруг решив, что напрасно был так откровенен с Виртом… А что если он побежит к фюреру с доносом?..

Но и Вирт вёл свою линию. Придав лицу торжественное выражение, медленно, тоже глядя прямо в глаза Монке, он произнёс:

— Фюрер обеспечит победу! Я никогда не сомневался в этом.

И Вирт, встав и вытянув руку, закричал изо всех сил:

— Хайль Гитлер!..

— Хайль! — ответил, тоже встав, Монке.

Потом он дал разрешение пропустить Крашке и даже выразил желание лично поговорить с ним о положении в восточных провинциях.

* * *

Когда Крашке наконец пропустили в бомбоубежище, Вирт повёл его к себе по тускло освещённым длинным коридорам, облицованным смутно мерцающим кафелем. На каждом шагу стояли эсэсовцы с автоматами. Все они были из лейб-штандарта, охранявшего Гитлера. Хотя мощные вентиляторы непрерывно нагнетали в бомбоубежище свежий воздух, было душно, сыро и сильно попахивало не то могилой, не то тюрьмой.

Вирт, когда Крашке заметил ему, что воздух в убежище оставляет желать лучшего, удивился и сказал, что он этого не чувствует. По-видимому, и Вирт, и все другие эсэсовцы, и, наконец, сам Гитлер уже настолько привыкли к этой подземной обстановке, что она казалась им естественной. Их, конечно, главным образом устраивало, что тут не надо бояться бомбёжек, грохот бомб, падающих на Берлин, едва слышен и вообще здесь относительно спокойно.

Пройдя с Крашке в свою комнату, отделённую от коридора, как и все остальные комнаты, тяжёлой стальной дверью, Вирт поставил на стол бутылку вина, ветчину с хлебом и начал потчевать старого приятеля.

Изрядно проголодавшийся за время своих мытарств, Крашке жадно набросился на еду. Пока он насыщался, Вирт шёпотком, то и дело озираясь и оглядываясь на дверь, рассказал о последних новостях, сообщённых Монке.

К удивлению Вирта, Крашке, ни на минуту не перестававший жевать, выслушал эти поразительные новости довольно безучастно.

— Этого следовало ожидать, — равнодушно протянул он. — Все хотят жить, и это не так уж глупо…

Крашке начал зевать. От сытости и тепла его разморило и очень хотелось спать. Вирт это заметил.

— Ложись пока отдыхать, — сказал он. — Проспишься, а утром обсудим, как быть. Потому что мы тоже хотим жить…

В задней части комнаты Вирта были две койки, расположенные, как в вагоне, одна под другой. Крашке забрался на верхнюю и мгновенно заснул. Впервые за последние недели он спал спокойно, не пробуждаясь.

Он проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо. Очнувшись, Крашке разглядел, как в тумане, Вирта, рядом с которым стоял огромного роста человек с вытянутым, длинным лицом. Это был Монке.

— Проснись, скорее!.. Тебя вызывает фюрер, — сказал Вирт.

— Кто меня вызывает? Я хочу спать, — пробормотал спросонок Крашке, но тут Монке рванул его своей огромной лапой за ворот, и Крашке слетел с койки.

— Вам сказано — вызывает фюрер! — прохрипел Монке, и Крашке мгновенно пришёл в себя. Он хотел побриться, прежде чем идти к фюреру, но Монке не разрешил.

— Некогда бриться, — сказал он. — Скорее…

Его снова повели по тускло освещённым коридорам, мимо эсэсовцев, застывших с автоматами. Впереди шёл Монке, за ним — Крашке, позади следовал Вирт.

Миновав несколько комнат, обставленных с некоторым комфортом в отличие от комнаты Вирта, они прошли в приёмную фюрера.

В ней уже находились генерал Гребс, начальник генерального штаба сухопутных войск, тучный человек с усталым, отечным лицом и набухшими мешками под глазами, новый командующий военно-воздушными силами генерал-полковник Риттер фон Грайм, назначенный вместо сбежавшего Геринга, высокий, сухой, с отличной выправкой, и комендант берлинского гарнизона генерал Вейдлинг, небритый, с опухшими, красными от бессонницы глазами.

Генералы с удивлением посмотрели на Крашке и его отрепья. Однако никто из них ничего не спросил — в такое время всё было возможно.

Потом из соседней комнаты вышел Мартин Борман, помощник Гитлера и начальник его канцелярии, и пригласил всех к фюреру.

Гитлер стоял за столом, разглядывая карту, всю испещрённую синими и красными стрелами. Рядом с ним переминался с ноги на ногу Геббельс, тощий, маленький, с кривым дёргающимся ртом.

Гитлер бросил недружелюбный взгляд на генералов, потом, увидев Крашке, коротко спросил у Монке:

— Этот?

— Да, мой фюрер…

Гитлер поманил Крашке пальцем, приглашая подойти поближе. Крашке, покашливая в кулак, приблизился к фюреру.

— Ты пришёл из Восточной Пруссии? — тихо спросил Гитлер.

— Да, мой фюрер.

— Каково состояние войск противника?.. У них есть бензин, боеприпасы, танки?..

И, не ожидая ответа, Гитлер поспешно добавил:

— Я имею точные данные, что русские войска деморализованы… Да, да, это факт. Одер станет их могилой… И Нейсе будет второй могилой… Провидение указало мне план: подпустить русских к Берлину и здесь уничтожить раз и навсегда… Вы слышите, господа? — обратился он уже к генералам.

Генералы молчали, хорошо зная, что малейшее возражение приводит Гитлера в бешенство.

— Я всегда верил в мой народ, — торжественно продолжал Гитлер. — Как мой народ всегда верил в меня… Верил и верит!.. Вот, смотрите, — и он указал пальцем на окончательно оробевшего Крашке. — Посмотрите на этого человека, на его измученное лицо, на его платье, на его обувь… Он прошёл сотни километров, занятых русскими, он выведал их секреты, он прошёл сквозь их ряды, как нож проходит сквозь масло… Он пришёл к своему фюреру, чтобы информировать его обо всём…

Неизвестно, чем бы закончился этот монолог, если б не запел зуммер полевого телефона, связывавшего Гитлера с командованием первой полосы укреплений. Гитлер нервно схватил трубку и несколько минут слушал своего невидимого собеседника.

Потом, положив трубку, он вытер платком сразу вспотевший лоб, криво улыбнулся и тихо, почти шёпотом, сказал:

— Полчаса назад русские начали наступление… Они начали его странно: включили сотни прожекторов, чтобы ослепить мою армию… По они сами слепцы… Запомните мои слова!..

И, неожиданно повернувшись, даже не кивнув головой молча стоявшим генералам, Гитлер прошёл в свои личные апартаменты.

Было так тихо, что явственно слышался скрип его шагов.

* * *

И действительно, за полчаса до этого началась Берлинская операция. Ровно в пять часов 16 апреля 1945 года начался разгром немецкой обороны на западных берегах Одера и Нейсе. В этой операции одновременно участвовали войска 1‑го Белорусского и 1‑го Украинского фронтов.

В пять часов советская артиллерия начала артиллерийскую подготовку такой мощи, какой ещё не знала история войн. Были включены 200 могучих прожекторов, ослепивших гитлеровцев, засевших на западном берегу Одера, и освещавших путь советским воинам. Беспощадный голубоватый огромной силы свет и чудовищный грохот артиллерии производили сами по себе такое впечатление, будто ночное небо раскололось и весь свет вселенной излился на весенний разлив реки, на остовы разрушенных домов, ещё кое-где сохранившиеся на берегах, на всю эту искалеченную, дымящуюся, исковерканную войной землю.

Через несколько минут после начала операции тысячи советских самолётов поднялись в небо и начали поливать бомбами и пулемётным огнём позиции гитлеровцев. Могучий рокот моторов сливался с громом артиллерии.

Немецкие солдаты, ослеплённые зловещим и беспощадным светом прожекторов, оглушённые канонадой тысячи орудий, разрывами бомб, пулемётными очередями, воем трассирующих реактивных снарядов, грохотом минных взрывов, всё нарастающим громом авиационных моторов, дрогнули. Многие, не выдержав всего этого, мгновенно сходили с ума, начинали истерически смеяться, плакать, кричать, выскакивали из траншей и дотов и, нелепо размахивая руками, а некоторые даже пританцовывая, бежали навстречу косившему их огненному смерчу…

А в это время советские войска ужо форсировали Одер, переплывая его на плотах, баржах, резиновых лодках, лошадях, амфибиях, откуда-то взявшихся досках и паромах.

Приблизившись к западному берегу, солдаты прыгали прямо в воду и завязывали с немцами рукопашные бои.

Первая линия немецкой обороны была прорвана.

Берлинская операция стремительно развивалась, поражая весь мир грандиозностью своих масштабов, количеством авиации, танков, миномётов, самоходных пушек, реактивных орудий, а главное — героизмом и натиском советских армий и их волей к победе…

* * *

Наряду с выполнением главной задачи, войска 1‑го Украинского фронта прорвались на западном направлении, взломав все линии немецкой обороны, и вышли 25 апреля широким фронтом к реке Эльбе, где в районе Торгау встретились с американскими войсками.

Так произошла историческая встреча на Эльбе, что явилось неожиданностью для американцев, никак не допускавших, что советским войскам удастся столь быстро прорваться на запад.

Впрочем, и американцев, и англичан ожидала ещё большая неожиданность: взятие Берлина советскими войсками.

* * *

Стремительный разворот событий вызвал полную растерянность Гитлера и его штаба.

Крашке, всё ещё находившийся в подземелье под зданием новой рейхсканцелярии, наблюдал эту зловещую растерянность. Гитлер, казалось, сошёл с ума. Он переходил от угроз к плачу, от плача и истерических припадков к угрозам. Генералы уже боялись докладывать ему о положении дел, потому что всякая неприятная новость приводила фюрера в бешенство и он начинал сыпать проклятия и отдавать самые противоречивые и бессмысленные приказы.

В эти же безумные дни пришла телеграмма от Геринга, которая окончательно взбесила Гитлера: Геринг предлагал фюреру отказаться от роли главы государства, поскольку, как выяснилось, фюрер для этого непригоден. В конце телеграммы Геринг скромно предлагал на пост главы государства собственную персону.

Телеграмма от Геринга поступила ночью, когда Крашке уже спал в комнате Вирта. Прибежавший Вирт разбудил Крашке и, дрожа от ужаса, рассказал об этой телеграмме и о том, что Гитлер, получив её, окончательно потерял разум и творит в своих апартаментах такое, что даже видавший виды Монке выскочил оттуда с перекошенным от страха лицом.

Каждое новое поражение своих дивизий Гитлер воспринимал только как результат измены, ежедневно сменял по телеграфу генералов и командующих, отказывался выслушивать советы или, выслушав их, поступал как раз наоборот.

Абсолютный невежда в военном деле, он всерьёз возомнил, что является гениальным полководцем, и объяснял свои поражения лишь тем, что продатели-генералы срывают его гениальные стратегические замыслы.

27 апреля на рассвете Вирт разбудил спящего Крашке и сказал ему:

— Скорее оденься, творится чёрт знает что!..

— Что случилось? — спросил Крашке, поспешно одеваясь.

— Сбежал генерал Фегелейн, — ответил Вирт. — Фюрер вне себя от возмущения… Ты же знаешь, кто такой Фегелейн…

Крашке действительно знал, что Фегелейн, генерал СС, женат на сестре Евы Браун, любовницы Гитлера, и что этот генерал был любимцем фюрера.

Узнав об его бегстве, Гитлер приказал бросить во все концы города сотрудников гестапо и во что бы то ни стало разыскать и доставить к нему сбежавшего генерала.

Приказ был выполнен, и десятки сыщиков помчались искать Фегелейна, которого в тот же день удалось обнаружить на одной из окраин Берлина. Генерала доставили в подземелье, и по приказу Гитлера он тут же был выведен во двор и расстрелян, невзирая на вопли и мольбы его жены.

На следующий день Крашке валялся на койке в комнате Вирта, мучительно пытаясь найти выход из положения, в котором он оказался, забравшись в гитлеровскую резиденцию, ставшую в эти дни огромной мышеловкой. Вошёл Вирт и присел на край койки, закрыв лицо руками. Крашке услышал судорожное всхлипывание.

— Всё летит к чертовой матери! — наконец пролепетал Вирт. — Одни бегут, другие стреляются, третьи валяются с девками… Началось повальное пьянство…

Вирт замолчал, и, как бы в подтверждение тому, что он сказал, откуда-то снизу донеслись приглушённые крики и звуки музыки. Крашке удивлённо посмотрел на Вирта.

— Это внизу, в столовой охраны, — объяснил Вирт. — Со вчерашнего дня там содом и гоморра… Пир во время чумы!.. Пустили в оборот винотеку фюрера. Пойдём, хоть выпьем, пока ещё что-нибудь осталось.

Крашке согласился, хотя ему совсем не хотелось пить. По внутренней винтовой лестнице они спустились на один этаж и прошли в столовую офицеров охраны, огромную длинную комнату с низким, потемневшим от табачного дыма потолком. Посреди столовой были сдвинуты вместе все столы, за которыми сидели пьяные эсэсовцы в обнимку с такими же пьяными, растрёпанными секретаршами. В углу под звуки радиолы кривлялись в фокстроте несколько пар. У буфетной стойки, уронив голову на спину стула, рыдал какой-то молодой офицер, его пыталась успокоить сидящая рядом с ним полуодетая и тоже плачущая женщина.

От криков и взрывов пьяного хохота, рёва запущенной на всю мощь радиолы, от спёртого воздуха, насыщенного винными испарениями, у Крашке закружилась голова, и он стал пробираться к двери. Здесь он неожиданно столкнулся лицом к лицу с ворвавшимся в столовую Монке.

— Встать! — заорал Монке таким голосом, что Крашке испуганно прижался к стенке. — Встать, пьяные свиньи!..

Однако в столовой стоял такой шум, что крик Монке не был услышан. Тогда, выхватив из кобуры револьвер, Монке два раза выстрелил в потолок. Это привлекло внимание. Кто-то выключил радиолу, танцующие пары остановились, крики стихли, и только офицер у стойки продолжал всхлипывать.

— Русские прорвались в метро! — снова закричал Монке. — Они пробиваются сюда… Фюрер приказал затопить соседнюю станцию… Открыть шлюзы Шпрее…

Вздох ужаса, как резкий порыв ветра, пронёсся по столовой. Какая-то женщина забилась в истерике, на неё зашикали. Плачущий у стойки офицер медленно поднялся, подошёл к Монке и прерывисто, всё ещё всхлипывая, произнёс:

— На станции тысячи женщин, детей, раненых… Фюрер сошёл с ума!..

— Молчать! — заревел Монке. — Я не позволю обсуждать приказ фюрера!

И снова выхватив револьвер, он выстрелил в офицера, сразу рухнувшего на пол. Женщины завизжали.

— Всякий, кто произнесёт хоть одно слово, будет немедленно расстрелян, — продолжал Монке. — Всем офицерам следовать за мной для выполнения приказа!..

Тяжело стуча сапогами, эсэсовцы, отрезвевшие от страха, пошли за Монке.

Вскоре мутные потоки Шпрее хлынули в подземку, затопив укрывшихся там женщин, стариков, детей, раненых офицеров и солдат. Так в последние часы своей жизни Адольф Гитлер успел увеличить на несколько тысяч человеческих жизней свой кровавый многомиллионный счёт.

— Надо как можно скорее бежать из этого проклятого подземелья, — уединившись с Крашке, шептал Вирт. — Этот сумасшедший теперь способен на всё…

Крашке согласился, что надо бежать. Но это было трудно осуществить, потому что эсэсовцы из лейб-штандарта, видимо, получив соответствующий приказ, ретиво следили за каждым человеком. Выход из подземелья охранялся особо тщательно, и на этот пост назначались только отборные эсэсовцы, в преданности которых не сомневался даже Гитлер, к тому времени не веривший уже почти никому. Ему всюду мерещились измена, заговоры, предательства.

Между тем советские войска, всё теснее сжимая железное кольцо, зажали остатки гитлеровцев в центре города, в районе Тиргартена и прилегающих к этому парку правительственных зданий.

Тогда генерал Вейдлинг набрался смелости и сказал Гитлеру, что надо, пока не поздно, бежать. Гитлер выгнал генерала из кабинета.

Через несколько часов он и его любовница Ева Браун покончили с собой. Но и в последние часы своей жизни этот комедиант остался верен себе. Накануне самоубийства он «осчастливил» свою старую любовницу, отпраздновав бракосочетание с нею в присутствии своей свиты.

Их трупы были облиты бензином и сожжены во дворе новой рейхсканцелярии эсэсовцами. Сожжение трупов происходило под зловещий аккомпанемент залпов.

Именно в это время Крашке и Вирт, присутствовавшие при сожжении, незаметно ускользнули со двора, решив пробираться на запад, искать новых хозяев.

3. Новые хозяева

Выбраться из района новой имперской канцелярии было не просто. Этот район уже был окружён со всех сторон советскими танками, миномётами, артиллерией. Страшно было на земле, но ещё страшнее было небо, багрово-чёрное от пламени и дыма пожаров. Огромный город выл и содрогался от взрывов реактивных снарядов, свиста и тяжкого грохота бомб, могучего грома сотен самолётов, пролетавших низко, почти над крышами пылающих домов.

Крашке и Вирт с трудом пробирались проходными дворами, через проломы разрушенных зданий, то бегом, то ползком. В штатском платье, с белыми повязками на рукавах, наспех сооружёнными из носовых платков, они упорно двигались на запад. Наконец, окончательно обессилев от страха и нервного напряжения, остановились среди развалин какого-то высокого дома, наполовину разрушенного фугасной бомбой.

Крашке с трудом отдышался. Его подташнивало. Это ощущение подступающей тошноты возникло у него ещё во дворе имперской канцелярии, когда эсэсовцы сжигали трупы Гитлера и Евы Браун. Их вынесли из спальни Гитлера на носилках, едва прикрытых белыми простынями.

На дворе, не глядя друг на друга, эсэсовцы молча подожгли смоченные бензином простыни, сразу вспыхнувшие со всех сторон. Синеватые языки пламени охватили всё, что осталось от Гитлера и его подруги. Один из эсэсовцев, черпая лейкой бензин из железной бочки, всё время поддерживал костёр. Отвратительный запах горящего мяса заставил Крашке вздрогнуть. Именно в этот момент к горлу подступила тошнота, от которой он не мог избавиться.

Теперь, прислонившись спиной к каменным обломкам дома, Крашке не мог справиться с рвотными судорогами. Его вырвало. Вирт с усмешкой поглядел на него.

— Я вижу, Ганс, — прокричал он в самое ухо Крашке, чтобы тот его услышал, — тебе дурно от страха. Ты прав, приятель, я никогда не думал, что небо может так грохотать… Надо скорее выбраться из этого ада, иначе — капут…

— Легко сказать — выбраться, — заорал в ответ Крашке. — И ещё неизвестно, что ожидает нас на западе…

Вирт вынул из потайного кармана пиджака какие-то бумаги и торжественно помахал ими перед самым носом Крашке. Но у того начался новый приступ рвоты, и Вирт, безнадёжно махнув рукой, спрятал свои бумаги.

Немного отдохнув, эсэсовцы двинулись в путь. Им удалось пробраться на западные окраины Берлина. Там, в каком-то опустевшем доме, видимо, покинутом владельцами, они снова отдохнули. Вирт достал из кармана бутерброды с ветчиной и угостил Крашке. Но едва они начали есть, фантастический, чудовищный гром, казалось, расколол небо, землю, всю вселенную. Они выглянули в окно и увидели огненный смерч, бивший со всех сторон по центру Берлина. С воем неслись молнии ракетных снарядов, тяжело ухали пушки, визжали сотни падающих с неба бомб. Весь этот невообразимый гром, вой, свист и уханье время от времени подчёркивало тысячеголосое «ура!», доносившееся даже до окраины города из центра.

Это выполнялась историческая команда: «Огонь на весь режим, изо всех видов оружия!», отданная ровно в 11 часов 30 минут утра тридцатого апреля 1945 года в пылающем Берлине.

Это были последние минуты агонии гитлеровской столицы.

* * *

Только через несколько дней, пробираясь главным образом ночами, обходя улицы и площади, пригородные посёлки, отдыхая в мёртвых, брошенных домах и каменных катакомбах, образовавшихся из развалин целых улиц, Крашке и Вирт выбрались наконец из района Большого Берлина.

Ни у кого не вызывали в те дни подозрений и интереса эти два пожилых, давно не бритых человека с белыми повязками на рукавах, устало бредущих по боковым дорогам. Тысячи таких же измученных, грязных и небритых людей, точно с такими же белыми повязками и измученными лицами, с потухшими от отчаяния глазами плелись в те дни по всем дорогам, копались в мусорных ящиках в поисках хлебных корок и окурков, а потом снова брели дальше, направляясь невесть куда, к кому, зачем. В эти майские дни вся Германия, казалось, была затоплена потоками беженцев, людьми, потерявшими кров и близких, с тупым отчаянием взиравших на развалины искалеченных городов и деревень, так выразительно свидетельствовавшие о возмездии, постигшем фашистских властителей.

Многие немцы, одичавшие за двенадцать лет гитлеровского режима, сбитые с толку, приученные во всём слепо полагаться на «божественный разум» фюрера, обещавшего господство над миром, лишь теперь начинали приходить в себя, с ужасом глядя на обломки «Третьей империи».

Одни, ещё продолжая верить в предостережения Геббельса, что всех немцев ожидает лютая Сибирь, спасались от неё бегством на запад. Другие, напротив, стремились из западных районов на восток, уже прослышав, что там советские военные коменданты налаживают питание населения, никого не отправляют в Сибирь и буквально в первые же дни организуют восстановление городов и предприятий.

Слухи доходили до западных районов Германии какими-то неведомыми путями, потому что ещё не было газет, не везде работала телефонная связь. Но так или иначе слухи эти доходили, всё более множились, дополняя друг друга, и всё здоровое, что было в немецком народе, инстинктивно, а иногда и сознательно тянулось к мирной жизни, к новой демократической Германии…

В эти смутные и смятенные дни наблюдательный человек уже мог уловить первые симптомы того, что окончательно определилось через несколько месяцев. Бросалось в глаза, что бывшие эсэсовцы и нацисты, как по команде, ринулись на запад, рассчитывая найти там спасение. Туда, именно туда, были вывезены секретные гитлеровские архивы. Туда пробирались всеми возможными и невозможными путями бывшие гестаповские чиновники, палачи, начальники концлагерей, министерские воротилы, битые гитлеровские генералы, крупные помещики и промышленники.

В то время как отдельные уцелевшие гитлеровские части продолжали ещё кое-где оказывать ожесточённое сопротивление Советской Армии, стремительно наступавшей с разных сторон, на западе целые дивизии и города сдавались англо-американским войскам без единого выстрела, иногда даже по телефону.

Это не было случайностью или цепью случайностей. Ещё 25 апреля британский посланник в Швеции секретно телеграфировал английскому премьеру Черчиллю:

«1. Шведский Министр Иностранных Дел попросил меня и моего американского коллегу прибыть к нему в 23 часа 24 апреля. Присутствовали также г‑н Бохеман и граф Бернадотт из Шведского Красного Креста.

2. Бернадотт возвратился из Германии через Данию сегодня вечером. Гиммлер, который находился на восточном фронте, просил его срочно прибыть из Фленсбурга, где он выполнял работу по поручению Красного Креста, для встречи с ним в Северной Германии. Бернадотт предложил Любек, где в час ночи 24 апреля и состоялась встреча. Хотя Гиммлер был усталым и признавал, что наступил конец Германии, он сохранял ещё присутствие духа и способность здраво рассуждать.

3. Гиммлер сказал, что Гитлер столь безнадёжно болен, что может быть уже умер или во всяком случае умрёт в течение следующих двух дней. Генерал Шелленберг, из ставки Гиммлера, сообщил Бернадотту, что это кровоизлияние в мозг.

4. Гиммлер заявил, что, пока Гитлер был жив, он, Гиммлер, не мог предпринимать предлагаемых им теперь шагов, но, поскольку Гитлер — конченый человек, он обладает всеми полномочиями действовать. Затем он просил Бернадотта сообщить Шведскому Правительству о его желании, чтобы оно приняло меры для организации его встречи с генералом Эйзенхауэром с целью капитуляции на всём западном фронте…»

Далее британский посол докладывал Черчиллю, что шведский «Министр Иностранных Дел полагал, что информацию Бернадотта следовало передать Правительствам Великобритании и Соединённых Штатов, которые, поскольку это касается Шведского Правительства, имеют полную свободу передать её Советскому Правительству, так как Шведское Правительство ни в коем случае не хочет быть орудием, содействующим любой попытке посеять раздор между союзниками, и не хочет, чтобы его рассматривали в качестве такого орудия. Единственной причиной, по которой Шведское Правительство не смогло информировать Советское Правительство непосредственно, является то, что Гиммлер обусловил, что эта информация предназначается исключительно для западных союзников».[10]Переписка Председателя Совета Министров СССР с президентами США и премьер-министрами Великобритании во время Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. Т. I, Госполитиздат, 1957, стр. 337–339.

Как выяснилось в дальнейшем, Гиммлер обманывал Бернадотта: он заверил его, что Гитлер безнадёжно болен, чего на самом деле не было, и скрыл, что он бежал от Гитлера, чтобы вступить в переговоры с западными противниками Германии.

Но, обманывая Бернадотта в деталях, Гиммлер надеялся договориться с англичанами и американцами. Этого не случилось. Однако политика Гиммлера была подхвачена его подчинёнными и выразилась в их устремлении на запад.

Как только Крашке и Вирт очутились в Западной Германии, они сразу обрели бодрость духа. Их очень подбодрили многочисленные встречи с эсэсовцами, как и они пробиравшимися на запад и отлично себя здесь чувствовавшими. Никто из них не опасался преследований со стороны англо-американских военных властей. Напротив, некоторые уже нашли общий язык с этими властями, охотно пользовавшимися их услугами.

Разумеется, американские и английские военные власти делали вид, что намерены выполнять принятые на себя обязательства по денацификации и привлечению к судебной ответственности гитлеровских военных преступников. Пришлось арестовать наиболее известных деятелей «Третьей империи», имена которых были уже чересчур одиозны, а также особенно крупных чиновников гестапо. Так были арестованы Геринг, Гиммлер, Риббентроп, заместитель Гиммлера — Кальтенбруннер и некоторые другие.

Гиммлер был арестован англичанами, с которыми он ещё до этого вступил в переговоры. Когда представитель советских военных властей приехал для допроса Гиммлера (в этом британские власти, естественно, не могли ему отказать), он застал Гиммлера уже мёртвым. Показав своему советскому гостю труп Гиммлера, англичане рассказали, что он отравился, узнав, что приезжает представитель советских властей для его допроса. Англичане добавили, что Гиммлер, как оказалось, отравился особым ядом, хранившимся у него в ампуле, запрятанной в полости искусственного зуба, чего, к сожалению им своевременно не удалось обнаружить…

Были также арестованы и крупнейшие германские финансисты и промышленники, совершившие тягчайшие военные преступления вроде Шахта, Круппов — отца и сына.

Но — странное дело — арестованные промышленники и гитлеровские палачи почему-то не теряли надежд на лучшее будущее. В тюрьмах они пользвались удивительным комфортом, отлично питались, получали свидания со своими близкими и, судя по всему, рассматривали тюрьму, как временное и в данных обстоятельствах наиболее надёжное убежище…

— Нет, что ни говорите, джентльмены, но эти эсэсовцы — отлично вышколенные и деловые парни, — сказал на одном из секретных совещаний американских оккупационных властей видный генерал. — Они всегда понимают, что от них требуется, умеют держать язык за зубами и готовы решительно на всё… Если уж приходится иметь дело с немцами, то я — за бывших нацистов и эсэсовцев… Тем более что нам следует думать о будущем…

И генерал многозначительно улыбнулся, так и не уточнив, о каком именно будущем идёт речь. Впрочем, в таком уточнении и не было нужды, потому что коллеги генерала отлично понимали его без лишних слов.

Разумеется, это «будущее» пока держалось в большом секрете. Широкие массы американских солдат и строевых офицеров о нём не догадывались. Среди них было немало честных и простых парней, искренне ненавидевших фашизм, храбро дравшихся с общим врагом. Эти люди с уважением и симпатией говорили о подвигах Советской Армии, отдавая должное её мужеству, военному мастерству, решающей роли, которую она сыграла в борьбе с гитлеризмом и его разгроме.

Когда на Эльбе произошла историческая встреча советской и американской армий, она превратилась в мощную демонстрацию военного братства и дружбы. Американцы и русские сразу нашли общий язык, ездили друг к другу в гости, обменивались сувенирами. Русские песни нередко можно было услышать в американских частях. В личных встречах, задушевных разговорах и откровенных беседах росли симпатии простых американцев к советским людям.

Не потому ли очень скоро начался странный процесс: американских солдат и офицеров, принимавших участие в военных действиях, отличившихся в боях с гитлеровцами, начали энергично демобилизовывать или под разными предлогами возвращать на родину. Вместо них вызывались совсем другие люди, не принимавшие участия в войне, не встречавшиеся с советскими военными, отобранные по определённому принципу…

Состав американских оккупационных войск менялся с фантастической быстротой. Были значительно усилены группы «ЭМ ПИ» — американской военной полиции. Разрослись штаты военной и политической разведки, щупальца которой проникали в самые глухие углы.

И с самых первых дней после победы над гитлеровской у Германией американские военные власти начали зловещую игру в отношении многих тысяч бывших советских военнопленных и так называемых «перемещённых лиц». Началось с того, что десяткам тысяч этих людей американские власти под самыми фантастическими предлогами не позволяли возвратиться на родину. Были пущены в ход всевозможные методы обработки, обмана, запугивания, подкупа, угроз. Специально подобранные среди эмигрантских подонков пропагандисты и шпионы были брошены в лагеря перемещённых лиц. К этой подлой и страшной «работе» были широко привлечены также многие бывшие эсэсовцы, гестаповцы и «специалисты» по организации концлагерей с особо суровым режимом и тюрем.

Пренебрегая элементарными нормами международного права и общепринятой морали, организаторы этой грязной игры проводили её не только с взрослыми людьми — бывшими военнопленными и насильно угнанными в своё время советскими гражданами, принудительно работавшими в немецкой промышленности, — но даже и по отношению к советским детям и подросткам, в годы войны насильно вывезенным в «Третью империю», на всесветную гитлеровскую каторгу.

* * *

Пробираясь на запад, Крашке и Вирт, конечно, рассчитывали, что они так или иначе устроятся у новых хозяев. Впечатления первых дней пребывания в американской зоне оккупации укрепили их расчёты и надежды.

Именно в эти дни Вирт, оставшись однажды наедине с Крашке, вернулся к разговору, неудачно начатому в развалинах дома в Берлине в тот день, когда они бежали со двора новой имперской канцелярии. На прямой вопрос Крашке — каковы конкретные планы приятеля и что за бумаги он показал ему в тот день в Берлине — Вирт, немного подумав, ответил:

— Скажу тебе откровенно, Ганс, я пришёл сюда не с пустыми руками. Полагаю, что американцы встретят нас наилучшим образом…

— Я вижу, ты большой оптимист, — произнёс Крашке, покачивая головой. — Можно подумать, что американцы не спят ночей, поджидая нашего прибытия… Чепуха!..

— Милый Ганс, ты сильно поглупел в последнее время, — добродушно огрызнулся Вирт. — Повторяю, нас встретят наилучшим образом. Я имею для дяди Сэма большие сюрпризы, Ганс.

И Вирт снова вынул из потайного кармана какие-то бумаги и торжественно помахал ими перед носом Крашке.

— Не иначе клк ты везёшь им план обороны Берлина, — ядовито заметил Крашке. — Что и говорить, теперь этот план для американцев просто находка!.. От души поздравляю тебя!..

Вирт поморщился, начиная всерьёз злиться. Этот разговор происходил на самой окраине Нюрнберга, в маленькой пивнушке, где в этот час никого не было. В глубине комнаты, за стойкой, пожилая седая немка вязала чулок.

— Ну так слушай меня внимательно, Ганс, — осторожно оглянувшись, тихо начал Вирт. — У меня есть нечто гораздо более интересное, нежели план обороны Берлина. В течение последних двух лет мне приходилось выполнять некоторые особые поручения нашего дорогого Гиммлера… Господин рейхсфюрер СС оказал мне высокое доверие, Ганс… По его заданию я организовал секретные встречи германских промышленников с американцами…

— С американцами? — приглушённо воскликнул Крашке, не веря своим ушам. — Ты так сказал?

— Да, я не оговорился, — ухмыльнулся Вирт. — Именно с американцами. У тебя отличный слух, Ганс.

— А, понимаю, переговоры о сепаратном мире, — понимающе улыбнулся Крашке. — Я не сразу сообразил…

— Нет, дорогой Ганс, не о сепаратном мире, — медленно протянул Вирт. — Тогда ещё наш дорогой фюрер и не помышлял о мире. Речь идёт совсем о другом…

— Тогда я отказываюсь тебя понимать, — произнёс Крашке. — О чём ты говоришь?

— Я говорю о фактах, составляющих величайшую тайну этой войны. Дело в том, что даже в самом её разгаре наши промышленники не прекращали деловых связей с американскими промышленными королями. В Париже, например, эти переговоры велись с отделением банкирского дома «Дж. П. Морган энд Кє», а также с «Чейз нэйшнл бэнк». В Базеле переговоры велись с «Банком международных расчётов»… Но самое любопытное произошло в Лиссабоне: там секретно собрались и очень мило пили кофе за круглым столом наши промышленники с представителями монополий Америки, Франции и Италии. Я сам организовал эту встречу, точнее, мне было поручено обеспечить её абсолютную секретность. Кажется, я с этим справился, мой милый, наивный Ганс… Кстати, для девушки наивность — дополнительный козырь. Для старого разведчика — не сказал бы… О, ты даже не потерял способности краснеть!..

И Вирт обидно захохотал. Крашке сидел, разинув рот. Ему было не по себе.

— Слушай дальше, — продолжал Вирт, с выражением снисходительного превосходства глядя на смущённого Крашке. — Через три месяца я вылетел в Страсбург с личными представителями Круппа, Рехлинга и Мессершмидта. Если ты думаешь, что они встречались в Страсбурге с американскими промышленниками для игры в покер, то ты далёк от истины… Впрочем, не смущайся, в своё время я был так же наивен, как ты. Ещё в 1943 году мне удалось перехватить секретное письмо нашего финансового гения доктора Шахта, адресованное американским промышленникам. Я был счастлив, решив, что Гиммлер щедро наградит меня за такой материал. Я принёс ему лично перехваченное письмо, мысленно прикидывая, что я за это получу. Можешь себе представить моё удивление, когда рейхсфюрер СС, прочитав это письмо, начал почему-то улыбаться, а затем выгнал меня из кабинета, сказав, чтобы я не смел совать свой нос куда не следует… Мне даже послышалось что-то вроде слова «кретин»… Тогда я всё понял…

— Неужели это правда? — не выдержал Крашке.

Вирт опять рассмеялся.

— Как то, что мы сидим в этом сарае и пьём это ужасное пиво из древесных опилок, — ответил Вирт. — Боже мой, думал ли я когда-нибудь, что мне придётся отведать подобную дрянь? Ах, Ганс, Ганс, как нелепо устроена жизнь!.. Короче, война есть война, а коммерция есть коммерция. Какая фирма откажется продать товар на выгодных условиях?.. У меня хватило разума на всякий случай сохранить эти записи. Я сам принимал участие в отгрузке и транспортировке в Германию окольными путями американских стратегических материалов… В этих бумагах все данные — названия портов и пароходов, списки материалов, наименования фирм, через которые проводились эти операции, даты отправки, одним словом, всё… Любая экспертиза подтвердит, что этого не выдумаешь… Кроме того, у меня есть и косвенные доказательства… Если все адвокаты Америки соберутся вместе, чтобы опровергнуть мои данные, у них ничего не выйдет!.. Вечная память моему покойному отцу, который всегда мне говорил: «Михель, запомни раз и навсегда, что важные факты надо записывать, не полагаясь на память. Ведь её могут отшибить. Записанное храни, а при случае — выгодно продай. Запомни, Михель, что каждый торгует, чем может: фабрикант — товарами, поэт — стихами, содержатель публичного дома — девками, министры — самими собой. Мы, сыщики, можем торговать лишь одним — чужими секретами. И чем больше секрет, тем он дороже стоит»… Так говорил мне покойный фатер, служивший в полиции ещё при кайзере Вильгельме…

— Дай-ка мне взглянуть на эти документы, — протянул руку Крашке. — Кто знает, может и в самом деле они чего-нибудь стоят…

— Э, нет, милый Ганс, — перебил его Вирт. — Я вижу, ты вовсе не так глуп, как хочешь иногда казаться… Заруби себе на носу, что до этих документов тебе нет никакого дела!.. Ибо, как говорил мой отец, стоимость любого секрета, если он становится известным второму человеку, падает вдвое, если становится известным третьему — втрое, а если об этом секрете узнает хоть одна женщина, то он вообще уже ничего не стоит…

И худой, сильно отощавший Вирт обнажил в улыбке свои гнилые, прокуренные зубы, поблескивавшие золотыми пломбами и многочисленными коронками. Потом, почесав лысую яйцевидную голову и весело подмигнув обескураженному Крашке, Вирт сказал:

— Не огорчайся, я тебе помогу. Этих документов более чем достаточно, чтобы обеспечить на всю жизнь таких двух пожилых немцев, как мы с тобой. Тем более нет смысла обесценивать их. Пошли!..

И Вирт встал, потянулся, бросил на стол деньги за пиво и бодро направился к выходу. Крашке поплёлся за ним, раздумывая над тем, что ему только что стало известно.

* * *

Нюрнберг был сильно разрушен жестокими бомбёжками. Среди обломков старинных каменных зданий, замков, кирх чудом уцелел памятник великому немецкому художнику Дюреру. Он стоял среди уродливых каменных глыб, железных балок, одиноко торчавших труб, как бы с удивлением глядя на то, что осталось от старинного германского города. Именно в этом городе Гитлер любил устраивать пышные средневековые «факельцуги», здесь проводились пресловутые партейтаги — съезды нацистской партии. Здесь были приняты чудовищные Нюрнбергские законы, удивившие своей жестокостью весь мир.

Крашке и Вирт добрались до знаменитого нюрнбергского стадиона, выстроенного по приказу Гитлера специально для партейтагов и нацистских торжеств.

Стадион — весь из бетона и железа — был построен по вкусу Гитлера в стиле древнеримских форумов и цирков. Его огромная чаша, вмещавшая десятки тысяч людей, служила местом особенно пышных парадов и заседаний. Гитлер не раз выступал на этом стадионе.

Стадион совсем не пострадал от бомбёжек. Его серые громады мрачно высились над разрушенным городом. Крашке и Вирт обошли пустые трибуны, вспоминая торжества, которые здесь происходили ещё несколько лет тому назад. Гром оркестров, тысячи марширующих штурмовиков и эсэсовцев, знамена со свастикой, колыхавшиеся от звуков сотен фанфар и труб, восторженный рёв, который издавали десятки тысяч глоток при появлении на трибуне Адольфа Гитлера…

— Ах, дорогой Ганс, всё на этом свете дым, мираж и сон, — прочувствованно произнёс Вирт, склонный к философским рассуждениям. — Помнишь, как рявкали здесь «Хайль Гитлер!.. Зиг хайль!..» Голуби от воздушной волны, поднимаемой этими криками, взмывали в небо без взмахов крыльями!.. В эти минуты мне казалось, что дрожит даже бетон стадиона… А шёлк знамен, медь оркестров, шлемы штурмовиков? А ночные шествия с горящими факелами? Казалось, что улицы корчатся в пламени пожаров. Меня тогда назначили в личную охрану фюрера, и я, осёл, считал, что сделал фантастическую карьеру!.. Я забыл слова моего мудрого отца: «Михель, человека способны погубить пять пороков: шнапс, бабы, честолюбие, длинный язык и близость к начальству». Слушай, посмотри налево, будь я проклят, если это не Август Мильх!..

Крашке посмотрел налево и увидел сутулого, высокого человека, в унылом одиночестве пробиравшегося между трибунами стадиона. Кажется, это действительно был оберштурмбаннфюрер Август Мильх, любимец Гиммлера, ведавший охраной военных заводов, лабораторий и секретных испытательных станций, где, как не раз уверял Гитлер, создается новое, особо секретное оружие, которому суждено покорить мир.

Теперь этот важный эсэсовец, всегда гордившийся своей близостью к Гиммлеру, медленно шёл по стадиону, о чём-то задумавшись, с низко опущенной головой.

— Да, это он, — сказал наконец Крашке. — Интересно, что он тут делает, на пустом стадионе?

— Очевидно, предаётся воспоминаниям, как и мы с тобой, — ответил Вирт. — Пойдём, мне очень любопытно с ним поговорить…

Почти бегом Вирт, а за ним Крашке бросились к Мильху. Услыхав топот, звучавший особенно отчётливо на пустынном стадионе, Мильх поднял свои близорукие глаза, настороженно рассматривал бегущих. Видимо, он наконец узнал старых сослуживцев, потому что изобразил на своём длинном сухом лице с большим, загнутым книзу носом и тонкими губами некое подобие улыбки.

— Герр Август, какая встреча! — закричал Вирт, подбегая к Мильху. — Я сразу узнал вас, коллега!.. Это Крашке — вы узнаете этого старого волка?

— Да, да, Вирт, как же, я узнаю вас обоих, — ответил, подозрительно разглядывая Вирта и Крашке, Мильх. — Я тоже рад вас видеть, даже при таких обстоятельствах… Вы давно в Нюрнберге?

— Пару дней, герр Август, — ответил Вирт. — А вы?

— Я — около месяца. Вы надолго сюда?

— Кто может знать, господин оберштурмбаннфюрер, — по старой привычке назвал Мильха Крашке. — В такое время ни один немец не может знать, что с ним будет завтра…

— Но любой немец, господии Крашке, — сердито произнёс Мильх, — уже должен понимать, что упоминание старых чинов никому не доставляет удовольствия. Признателен за то, что вы так хорошо помните, кем я был, но буду ещё признательнее, если вы забудете об этом раз и навсегда… В свою очередь, любезный Крашке, я тоже обещаю забыть ваше блистательное прошлое… Надеюсь, вы не обидитесь на меня за это?

И Мильх язвительно усмехнулся.

— Извините, господин Мильх, — смущённо сказал Крашке. — Сила привычки…

— Понимаю. Но есть привычки, которые лучше бросить, если дорожишь своей головой, — в том же тоне произнёс Мильх.

— Вы правы, герр Август, — сказал Вирт. — Всякому немцу теперь стоит призадуматься над тем, как сохранить жизнь… Как раз на эту тему я был бы счастлив выслушать ваши мудрые советы…

Мильх самодовольно улыбнулся. Он всегда любил лесть, и это свойство его характера было хорошо известно Вирту.

— Что ж, я всегда готов дать совет тому, кто в нём нуждается, — благосклонно ответил Мильх. — Вы можете присесть вот здесь, кроме нас, тут никого нет, и можно спокойно поговорить о трудных обстоятельствах, в которых, к сожалению, мы все оказались…

Старые сослуживцы расположились на одной из трибун, и начался откровенный разговор. Оказалось, что Мильх уже связался с американской разведкой и работает по её заданиям.

— Мне пригодилась прежняя специальность, — заметил он улыбнувшись. — Вообще, по моим наблюдениям, американцы не собираются преследовать наших бывших работников. Конечно, надо учитывать политику, господа. Кое-кого им пришлось арестовать, и нюрнбергская тюрьма набита, как бочка сельдями, нашим бывшим самым высоким начальством. Но не пугайтесь. Полковник, с которым я теперь работаю, мне как-то прямо сказал, что всё это — дань политике… Сейчас иначе нельзя, сказал он, но в будущем найдётся работёнка и для тех, кто пока сидит в тюрьме…

— Так прямо и сказал? — с волнением переспросил Вирт.

— Да. И я ему верю. В общем, мы с ним сработались. Дело в том, что ему поручена работа по патентам… Особенно его занимает проблема наших «фау»… А так как я в этой области, как вам известно, достаточно осведомлён, то у меня нет оснований беспокоиться за свою судьбу… Американцы, как и англичане, не имеют своих ракетных снарядов… В самые последние месяцы войны наши «фау» причинили англичанам немало неприятностей…

— Русские имели свою ракетную технику, — вмешался в разговор Крашке. — Их орудия «Л‑2», сконструированные инженером Леонтьевым, стоили нам недёшево, господин Мильх…

Мильх внимательно посмотрел на Крашке и неожиданно хлопнул себя по лбу.

— Что значит склероз!.. — воскликнул он. — Я совсем забыл, что именно вы, дорогой Крашке, занимались этим московским инженером Леонтьевым… Да, да, конечно!.. Операция «Сириус», как мог я об этом забыть!.. Как забывчива старость, друзья!.. Какое счастье, что мы встретились!..

Вирт внимательно посмотрел на Мильха, сразу заметив, как резко тот изменил свой тон. Заметил это и Крашке. По-видимому, инженер Леонтьев и теперь как-то интересовал Мильха. Обменявшись взглядами, Крашке и Вирт без слов поняли друг друга. Надо было осторожно выяснить причины такой резкой перемены в тоне Мильха.

— Ах, это всё уже далёкое прошлое, господин Мильх. — со вздохом протянул Крашке. — Кому нужна сейчас операция «Сириус»? …Какое дело американцам до этого советского инженера Леонтьева?.. Вы сами говорили, что о нашем прошлом лучше позабыть… И, честное слово, вы глубоко правы!..

— Прошлое прошлому рознь, уважаемый Крашке, — горячо возразил Мильх. — К вашему сведению, все эти проблемы отнюдь не потеряли своего значения… Да что же мы сидим на этом пустынном стадионе, друзья?.. Как будто не найдется другого места, где старые товарищи могли бы побеседовать, как положено, за бутылкой шнапса, вспомнить свою молодость и помочь друг другу в беде, чёрт возьми!.. Да, да, помочь! Пойдём ко мне, я живу здесь поблизости, у меня найдётся для такой приятной встречи всё, что полагается по нашим старым добрым немецким обычаям!

И Мильх весело вскочил, улыбаясь самым приветливым и простодушным образом. Куда девались его важность, его подозрительный взгляд, его настороженный тон!.. Всего несколько минут назад он отчитывал Крашке, а теперь глядел на него нежно и доброжелательно, с такой милой и приветливой улыбкой…

— Ну что ж, можно и пойти, — тоже с наигранным добродушием протянул Крашке, сразу внутренне собравшись. Он уже понял, что этот старый волк Мильх почему-то очень заинтересован подробностями, связанными с именем советского конструктора Леонтьева, того самого Леонтьева, из-за которого Крашке довелось пережить такую уйму неприятностей. Кто знает, может быть теперь благодаря тому же Леонтьеву он, Крашке, сумеет прилично устроиться в это ужасное время! Во всяком случае надо вести себя сдержанно и больше слушать, чем говорить.

Повеселел и Вирт, сразу оценивший перемену в настроении Мильха. Если этот старый мерзавец так мило улыбается и даже готов угостить своих бывших сослуживцев, то это значит… это многое значит, чёрт возьми!.. Скорее всего, что советский конструктор Леонтьев причинил немало хлопот не одним немцам, иначе Мильх не проявлял бы к нему интереса. Ну что ж, посмотрим, чем всё это кончится. Надо предупредить Крашке, чтобы он пока не выкладывал на стол все свои козыри и взял хорошую цену за свои сведения о Леонтьеве. Пусть они пока занимаются этим делом, которому грош цена по сравнению с теми материалами, которыми располагает он, Вирт, благодаря всевышнему… Уж он-то знает цену тому, что знает!.. Сто тысяч долларов — вот минимальная цена!.. И ни цента меньше!.. Нет, двести тысяч долларов — и никаких разговоров, джентльмены!.. Иначе весь мир узнает о том, как вы в самый разгар войны тайно встречались с германскими промышленниками и поставляли стратегические материалы Адольфу Гитлеру, чёрт бы вас побрал!.. А пока идём к этому Мильху, пусть угощает своих старых сослуживцев!

И три бывших эсэсовца, дружелюбно похлопывая друг друга по плечу, весело пошли, очень довольные своей неожиданной встречей.

* * *

Полковник Артур Грейвуд, которого (не назвав его фамилии) упомянул оберштурмбаннфюрер Мильх в разговоре с Крашке и Виртом, был старым работником американской разведки. Теперь, обосновавшись в Нюрнберге, Грейвуд энергично собирал данные о немецком ракетном оружии.

Для своих пятидесяти лет полковник Грейвуд выглядел молодо. Это был высокий, хорошо сложенный человек со спортивной выправкой и отличным цветом лица. Его седая шевелюра лишь подчёркивала совсем молодой румянец щёк, всегда гладко выбритых, отменно выхоленных, свежих.

Мистер Артур Грейвуд внимательно следил за своим здоровьем, аккуратно соблюдал раз и навсегда установленный режим. Утром, ещё до завтрака, он выпивал полагающийся стакан джюза — сока из грейпфрута, отдавал пятнадцать минут гимнастике, и затем с аппетитом завтракал — чашка овсянки, два яйца, поджаренная горячая ветчина и крепкий кофе. Так проходил весь день по строгому расписанию.

Фрейлейн Эрна, молоденькая, хорошенькая, большеглазая немка, выполнявшая обязанности экономки, но успешно справлявшаяся и с некоторыми дополнительными нагрузками, была отлично вышколена и твёрдо соблюдала раз и навсегда установленный порядок. Утром, подавая хозяину стакан джюза, она уже была, как требовал строгий мистер Грейвуд, в полной парадной форме, в обязательном кружевном фартучке и со старательно «сделанным» лицом, надушенная, улыбающаяся, кокетливая.

В первые же дни своего приезда в Нюрнберг, познакомившись с фрейлейн Эрной в парикмахерской «Грандотеля», где она работала маникюршей, полковник Грейвуд сделал ей деловое предложение — стать его экономкой. Фрейлейн сразу приняла все условия и теперь была очень довольна своей карьерой. Грейвуд тоже был доволен своей экономкой. Она хорошо готовила, была исполнительна, поддерживала идеальный порядок в занимаемой им вилле, а главное — умела держать язык за зубами и никуда не отлучалась.

Со своей уже довольно обширной агентурой полковник Грейвуд встречался где угодно, кроме своей виллы. Он придерживался правила, что власть требует престижа, а престиж требует дистанции между начальником и подчинёнными.

Вот почему мистер Грейвуд очень удивился, когда однажды вечером в его кабинет, где он, лёжа на диване, перелистывал свежий номер «Лайфа», вошла фрейлейн Эрна и доложила, что его спрашивает «по весьма срочному делу» какой-то Мильх.

Грейвуд недовольно поморщился и хотел было послать этого Мильха ко всем чертям за появление без разрешения в его вилле. Однако, подумав, он сообразил, что если этот корректный, исполнительный и старательный немец позволил себе прийти в неурочное время и в неположенное место, то для этого имеются серьёзные основания.

— Пригласите его сюда, Эрна, — сказал полковник, и молодая женщина, легко постукивая каблучками, вышла из кабинета.

Через две минуты, почтительно покашливая, в комнате появился Мильх.

— Добрый вечер, мистер Грейвуд, — начал он. — Извините, что я пришёл без разрешения, но есть важная новость…

— Именно? — сухо спросил Грейвуд, не поднимаясь с дивана и не приглашая Мильха присесть.

— Мне удалось разыскать того человека, который в своё время занимался операцией «Сириус», — многозначительно ответил Мильх. — Если господину полковнику будет угодно вспомнить, он ставил передо мной такую задачу…

Господину полковнику, видимо, было угодно вспомнить, потому что он сразу вскочил с дивана, но тут же, пожалев, что выдал свою заинтересованность, сделал вид, что поднялся за сигаретой.

— Гм… Операция «Сириус»… Я что-то не совсем припоминаю, Мильх… О чём там шла речь?

— О советском орудии «Л‑2», мистер Грейвуд, и конструкторе Леонтьеве, — поспешно ответил Мильх. — Вы обнаружили в архивах гестапо дело по операции «Сириус» и подробно меня расспрашивали, мистер Грейвуд…

— Да, да, что-то было… — с самым рассеянным видом произнёс Грейвуд, хотя отлично знал, о каком деле идёт речь. — Если я не ошибаюсь, Мильх, ваша фирма весьма оскандалилась с этой операцией, ха-ха… Вам удалось сфотографировать чертежи орудия, но в последний момент на вокзале в Москве фотоплёнку выкрали у вашего сотрудника… Кажется, так?

— Меня всегда восхищает ваша память, мистер Грейвуд, — улыбнулся Мильх, отлично разгадавший игру, начатую шефом. — Всё было именно так…

— Значит, вы говорите о сотруднике, который попал в столь непристойное положение? — язвительно спросил Грейвуд.

— Да, мистер Грейвуд, о нём. Но этот сотрудник всё же добыл чертежи. Он всю жизнь работал по русскому профилю, мистер Грейвуд. Его фамилия Крашке.

— Где же этот Крашке?

— У меня дома, мистер Грейвуд. В любую минуту он к вашим услугам…

— Откуда он появился?

— Из Берлина, мистер Грейвуд…

И Мильх подробно доложил полковнику о случайной встрече на стадионе с Виртом и Крашке, рассказавшими о всех своих злоключениях.

— Им известно что-либо о судьбе Леонтьева? — спросил Грейвуд.

— Нет, мистер Грейвуд. Наша служба, как я вам в своё время докладывал, в последний раз имела сообщение о Леонтьеве в связи с его приездом в Дебице, мистер Грейвуд… Я вам докладывал об этом неделю тому назад, если вы помните.

— Дебице? Дебице? — пробормотал Грейвуд. — Да, был какой-то разговор. Вы мне показывали донесение из Дебице, если не ошибаюсь.

— Совершенно верно. Позвольте напомнить. На нашей экспериментальной станции в Дебице, в Польше, мы производили испытания летающих ракет. Потом, когда советские войска прорвались в Польшу, нам пришлось эвакуироваться из Дебице. Вследствие спешки, вызванной неожиданным прорывом русских, наше командование не сумело своевременно эвакуировать все агрегаты станции, и в панике многое там оставило… Лица, виновные в этой панике, были строго наказаны…

— Слушайте, Мильх, — сердито произнёс Грейвуд. — Если вы думаете, что меня интересует вопрос об этих виновных…

— Извините, мистер Грейвуд, я просто докладываю всё по порядку. Итак, русские заняли Дебице. К счастью, там сохранился один наш агент. И он потом прислал нам донесение, что в Дебице приезжала целая комиссия, в том числе и англичане… Вместе с ними приезжал и Леонтьев…

— Да, да, теперь припоминаю, — сказал Грейвуд, который знал о Дебице гораздо больше, чем Мильх. — Хорошо, привезите мне этого Крашке завтра утром… На третью точку, Мильх…

— Слушаю, мистер Грейвуд. Ровно в десять?

— Да, как всегда…

— Всего хорошего, мистер Грейвуд. Ещё раз извините, что явился без разрешения. Я полагал, что это срочное дело…

— Ничего срочного в этом деле не нахожу, — пробурчал Грейвуд и кивком головы дал понять Мильху, что аудиенция окончена.

Как только Мильх ушёл, Грейвуд подошёл к сейфу, стоявшему в его кабинете, и достал толстую папку с надписью по-немецки: «Абсолютно секретно. Операция „Сириус“. Личное поручение рейхсфюрера СС».

* * *

Обстоятельства, связанные с операцией «Сириус», настолько интересовали полковника Грейвуда, что папку с документами, относящимися к этой операции, он даже взял в свой домашний сейф, время от времени перелистывая страницы пухлого «дела».

Этот повышенный интерес к операции имел свою историю. Она началась летом 1944 года, когда полковник Грейвуд находился в Лондоне, будучи прикомандирован к британской разведывательной службе. В качестве представителя союзной разведки полковник был любезно принят своими британскими коллегами, и они совместно выполняли некоторые задания.

В то время англичане проявляли особый интерес к работе немцев над ракетными летающими снарядами. Однажды Грейвуд был приглашён к одному из руководителей британской разведки. Здесь полковнику было доверительно рассказано, что после длительных усилий англичанам удалось получить важные сведения: в Польше, в районе Дебице, недалеко от Кракова, расположена секретная испытательная станция по запуску ракет весом в пять тонн.

— Теперь, когда наши русские союзники прорываются в Польшу, — сказал Грейвуду его английский коллега, пожилой человек в звании вице-адмирала, длинный, сухой, с усталыми глазами, — у нас есть кое-какие шансы посмотреть на эту испытательную станцию, будь она проклята…

Грейвуд усмехнулся:

— Вы серьёзно на это надеетесь?

— Как вам сказать, — ответил вице-адмирал. — Я вчера просил сэра Уинстона Черчилля обратиться к русским с соответствующим представлением. Он тоже не уверен в результате такого обращения, но, тем не менее, подписал шифрованную телеграмму Сталину. Вот, посмотрите…

И он протянул Грейвуду текст телеграммы:

«Личное и строго секретное послание от г‑на Черчилля Маршалу Сталину.

1. Имеются достоверные сведения о том, что в течение значительного времени немцы проводили испытания летающих ракет с экспериментальной станции в Дебице в Польше. Согласно нашей информации этот снаряд имеет заряд взрывчатого вещества весом около двенадцати тысяч фунтов, и действенность наших контрмер в значительной степени зависит от того, как много мы сможем узнать об этом оружии, прежде чем оно будет пущено в действие против нас. Дебице лежит на пути Ваших победоносно наступающих войск, и вполне возможно, что Вы овладеете этим пунктом в ближайшие несколько недель.

2. Хотя немцы почти наверняка разрушат или вывезут столько оборудования, находящегося в Дебице, сколько смогут, вероятно, можно будет получить много информации, когда этот район будет находиться в руках русских. В частности, мы надеемся узнать, как запускается ракета, потому что это позволит нам установить пункты запуска ракет.

3. Поэтому я был бы благодарен, Маршал Сталин, если бы Вы смогли дать надлежащие указания о сохранении той аппаратуры и устройств в Дебице, которые Ваши войска смогут захватить после овладения этим районом, и если бы затем Вы предоставили нам возможность для изучения этой экспериментальной станции нашими специалистами.

13 июля 1944 года».[11]Переписка… т. I, стр. 240.

Грейвуд внимательно прочёл телеграмму.

— Очень мило написано, — сказал он, возвращая её вице-адмиралу. — Сомневаюсь, однако, чтобы русские на это согласились…

Вице-адмирал уловил насмешку в тоне Грейвуда, сдвинул свои лохматые брови, нависшие над выцветшими, глубоко сидящими глазами, и медленно произнёс:

— Людям, дорогой полковник, свойственно иногда судить о поступках других по своей мерке… Гм, гм… Я не имел удовольствия быть лично знакомым с русскими, но, судя по тому, что слышал о них, это — люди слова. Они понимают, что такое долг союзника… Во всяком случае, полковник, ни мы, ни вы пока не можем жаловаться на усилия русских… Я говорю вам об этом как разведчик разведчику…

— В мои намерения не входит разочаровывать вас, господин вице-адмирал, в русских союзниках, — ответил Грейвуд. — Да, красные умеют драться, нельзя это отрицать… Но в трофейных ракетах они смогут разобраться и без нашей помощи, тем более что сами владеют ракетным оружием, как вам известно…

— Да, их «Л‑2» — грозное оружие, — согласился вице-адмирал. — Наши военные эксперты, наблюдавшие его действие на Восточном фронте, дали этому оружию высокую оценку… По мнению экспертов, русский инженер Леонтьев — автор «Л‑2» — добился очень многого… Впрочем, надо полагать, что дело не в одном Леонтьеве. Русские умеют и любят работать коллективно. Это их несомненное преимущество, полковник…

Теперь уже Грейвуд уловил в последних словах вице-адмирала язвительный намёк. Англичане были обижены упорным отказом американцев информировать их о ходе секретных работ в области атомной энергии, которые тогда велись в США при помощи физиков, приглашённых из разных стран Европы, в том числе из самой Англии.

На этом разговор о Дебице закончился. Грейвуд мысленно несколько раз возвращался к этой теме, всё более укрепляясь в своей уверенности, что на письмо Черчилля последует вежливый, но твёрдый отказ. Велико было его удивление, когда вице-адмирал через три дня с торжествующей улыбкой сказал ему:

— Сегодня сэр Уинстон сообщил мне, что он получил ответ из Москвы относительно Дебице. Маршал Сталин просит уточнить, о каком именно Дебице идёт речь, так как в Польше, оказывается, есть несколько пунктов под этим названием… Как видите, полковник, я был прав, что русские понимают долг союзника…

— Я буду рад присоединиться к вашему мнению, сэр, после того как Москва даст визы вашим специалистам, чтобы они побывали в Дебице, — снова, не скрывая улыбки, произнёс Грейвуд. — Пока же ответ Москвы очень похож на уловку…

Вице-адмирал снова нахмурил свои рыжие брови. Улыбки полковника Грейвуда начали ему надоедать. Американские офицеры плохо воспитаны, дьявол им в глотку!.. Что за неуместная ирония по адресу старшего по званию, во-первых, и хозяина дома, во-вторых? Вице-адмирал — не начинающий юнец, и этому американскому верзиле сие хорошо известно…

Вот почему примерно через две недели вице-адмирал был искренне рад сообщить Грейвуду, что тот ошибался.

— Итак, мой дорогой полковник, — сказал вице-адмирал своему американскому коллеге, — могу вам сообщить нечто приятное…

— Я вас слушаю, сэр, — сразу насторожился Грейвуд, заметив озорной огонёк в глазах вице-адмирала. — Приятные вести всегда приятно выслушать.

— Мой опыт меня не подвёл, — продолжал вице-адмирал. — Сегодня сэр Уинстон познакомил меня с ответом маршала Сталина по поводу Дебице. Вот копии телеграмм…

И вице-адмирал протянул Грейвуду два листка. На первом из них была копия телеграммы Черчилля:

«В Вашем послании от 22 июля Вы соблаговолили сообщить мне, что Вы дали необходимые указания касательно экспериментальной станции в Дебице.

Группа британских специалистов находится в Тегеране несколько дней в ожидании виз на въезд в Советский Союз, хотя Послу сэру А. Кларку Керру ещё 28 июля было поручено просить Советское Правительство дать указание советскому представителю в Тегеране выдать визы.

Вы любезно сообщили мне, что Вы возьмёте это дело под Ваше личное наблюдение. Смею ли я поэтому просить Вас дать необходимые указания, с тем чтобы наши специалисты смогли немедленно продолжить свой путь?

3 августа 1944 года».

Ответ последовал на следующий день и гласил:

«Ваше послание от 3 августа относительно экспериментальной станции получил. Советскому Послу в Тегеране поручено незамедлительно дать британским специалистам визы для въезда в СССР.

4 августа 1944 года».[12]Переписка… т. I, стр. 250–251.

Грейвуд очень внимательно прочёл текст обеих телеграмм, закурил сигарету, сделал несколько затяжек, а затем, глядя прямо в глаза вице-адмиралу, медленно протянул:

— Ну что ж, рад вас поздравить, коллега… Хотя, если говорить откровенно, я не уверен, что нам надо поздравлять друг друга… Скорее наоборот… Имею честь!..

И, щёлкнув каблуками, полковник повернулся и неожиданно вышел из кабинета вице-адмирала, который в глубокой задумчивости смотрел ему вслед. За два часа до разговора с Грейвудом вице-адмирал был принят Черчиллем и ознакомился с телеграммой. В ответ на поздравление вице-адмирала британский премьер странно усмехнулся и произнёс:

— Мой друг, нам обоим много более ста лет, а в таком возрасте не следует поздравлять в тех случаях, когда уместнее соболезнование… Любезность, с которой русские готовы нас познакомить с Дебице, не есть ли свидетельство их превосходства, старина?.. Превосходства не только в том, как драться, но и чем драться… Каждый день приносит мне всё новые доказательства, что коммунистическая Россия — ящик с неисчерпаемыми сюрпризами… Как опасно этого не видеть и с этим не считаться!..

Слова Черчилля перекликались с фразой, только что произнесённой полковником Грейвудом. Вот почему так задумался вице-адмирал.

* * *

Так или иначе Дебице было разрешено осмотреть. Полковник Грейвуд, получив соответствующее указание из Вашингтона, вылетел в Тегеран, а оттуда в Москву. Виза была дана и ему.

Вместе с британскими специалистами он побывал в Дебице. Русские военные инженеры любезно показали им экспериментальную станцию, расположенную в дремучем лесу, окружённую со всех сторон заборами с колючей проволокой и вышками, на которых ещё уцелели пулемёты.

Часть агрегатов была расположена под землёй, в отлично построенных подземельях.

Действительно, в результате паники гитлеровцы не успели всё уничтожить, хотя несколько зданий было взорвано. Тем не менее по остаткам заготовок корпусов снарядов, отдельным сохранившимся механизмам, агрегатам и лабораториям квалифицированные специалисты могли получить некоторые данные о новом оружии.

Британские специалисты и Грейвуд провели несколько дней в обществе советских военных инженеров. Полковник с особым интересом присматривался к русским. Не будучи специалистом в области техники, он больше занимался людьми. Русские инженеры — впрочем, тут был и армянин, и казах, и даже коми, Грейвуд впервые услыхал о такой народности, — были любезны, более чем корректны, гостеприимны, скромны.

В беседах со своими гостями они обнаружили высокую техническую квалификацию и, по общему мнению английских специалистов, были широко образованными инженерами.

Грейвуда особенно заинтересовал инженер Леонтьев, автор орудия «Л‑2», о котором так много говорили в Англии и США. Это был очень спокойный, даже тихий человек, с задумчивым и немного грустным лицом, иногда, впрочем, озарявшимся чуть застенчивой улыбкой. Он был немногословен, но приветлив, совсем не чванился, смущённо выслушал горячие комплименты гостей по поводу «Л‑2», тут же поспешив заявить, что это оружие — плод коллективного, а не единоличного труда. Вообще он был менее всего склонен говорить о себе.

Грейвуд был достаточно наблюдателен и умён, чтобы заметить это.

Впрочем, он заметил не только это. Всё поведение Леонтьева и других советских инженеров свидетельствовало о том, что, осмотрев станцию в Дебице, они потеряли к ней интерес. Видимо (хотя никто из советских инженеров об этом не сказал), немцы не добились ничего такого, что могло бы представлять большой интерес для советской техники.

Грейвуд не раз ловко заговаривал на эту тему с Леонтьевым, стараясь выпытать его мнение о немецких ракетах. Леонтьев очень сдержанно отвечал на вопросы Грейвуда, но не скрывал, что всё осмотренное — «вчерашний день»…

Вначале Грейвуду казалось, что Леонтьев хитрит и не желает высказать своё подлинное мнение. Но потом, внимательно наблюдая за Леонтьевым и его товарищами, уловив несколько раз их улыбки, вызванные теми или иными деталями ракет, а главное, убедившись в их равнодушии к тому, что они увидели в Дебице, Грейвуд понял — немцы действительно ничем не удивили русских инженеров.

И Грейвуд всё более укреплялся в выводе, что в области ракетной техники русские идут своим, особым путём.

Не будучи сам инженером, полковник, естественно, не мог понять всей широты технической проблемы. Да это и не входило в данном случае в его задачу.

Но зато он уже твёрдо знал, что широко распространённое в американских и английских военных кругах мнение о том, что русские — бравые и храбрые солдаты, но их техника отстаёт от их доблести, глубоко ошибочно и необоснованно.

Увы, эта ошибка была не первой. Вспомнилось Грейвуду, как в первые дни войны, начатой гитлеровской Германией против Советского Союза, крупнейшие военные специалисты Америки согласно утверждали, что судьба Советского Союза предрешена и русская армия будет побеждена. События первых месяцев войны как будто подтверждали эту точку зрения. Кто бы мог тогда предположить, что дело обернётся так, как оно сложилось в последующие три года?

Сразу после поездки в Дебице полковник Грейвуд вылетел в США, где подробно доложил о своих впечатлениях. Да, он твёрдо и окончательно убедился, что советские военные инженеры не нашли ничего интересного для себя в Дебице. Можно не сомневаться, что немецкая ракетная техника не представляет для русских особого значения. Именно этим он, Грейвуд, может объяснить лёгкость, с которой Москва пошла на то, чтобы допустить в Дебице своих союзников.

Можно считать установленным, что в области ракетной техники русские ушли далеко вперёд.

Этот доклад был выслушан начальством Грейвуда довольно холодно. Грейвуд понял, что его выводы не встречают сочувствия.

— Не могу с вами согласиться, полковник, — произнёс в заключение один из трёх генералов, которым Грейвуд докладывал результаты своей поездки в Дебице. — Равнодушие советских инженеров к тому, что они видели в Дебице, может быть с равными основаниями объяснено тем, что они ушли далеко вперёд в области ракетной техники, как и тем, что они отстали настолько, что не в состоянии разобраться в том, что увидели. И, если говорить откровенно, вторая версия гораздо больше соответствует нашим сведениям о Советской России. Нельзя забывать, что это отсталая страна…

— Но эта отсталая страна, генерал, разгромила гитлеровскую армию и идёт к окончательной победе, — не выдержал Грейвуд. — Позволю себе также напомнить, что русские ещё в начале войны создали своё ракетное оружие «Л‑2», о котором я вам докладывал.

— Вы придаёте слишком большое значение этому ракетному оружию, полковник Грейвуд, — улыбнулся генерал. — Я давно заметил, что стоит нашим офицерам побывать в России или встретиться с русскими, как они заражаются иллюзиями о могуществе коммунизма. Всё это чепуха, мой дорогой полковник, могу вас заверить. Тем более что будущее принадлежит не ракетному оружию, а атомным бомбам — пора это понять! И в этой области русским не суждено нас догнать… Вы знаете, что я имею в виду, полковник Грейвуд…

Грейвуд действительно имел некоторое представление о вопросе, затронутом генералом. Ему было известно, что в США ведутся работы над атомной бомбой и в них принимают участие многие иностранные физики-атомщики, свезённые из разных стран в Америку.

При всём том Грейвуд не разделял уверенности генерала, что советские учёные не смогут догнать США и в этой области. Как человек большой наблюдательности и опыта, Грейвуд давно понял, что иллюзии о могуществе коммунизма менее опасны для американских военных кругов, нежели иллюзии о том, что Россия — отсталая страна. Но спорить с генералом Грейвуд не хотел: он знал, что точка зрения, высказанная генералом, разделяется теми кругами, с которыми не стоило ссориться и спорить. Это была, так сказать, официальная точка зрения, и люди, оспаривавшие её, рисковали своей карьерой. А своей карьерой полковник Грейвуд рисковать не любил. Вот почему он почтительно выслушал замечания генерала и с наигранной наивностью заявил:

— Ваша логика, как всегда, безукоризненна. Но прошу понять, что я, как разведчик, всегда предпочитаю преувеличивать опасность, нежели вовсе её не заметить… Именно этому меня научили вы, генерал…

Эта реплика понравилась. Генерал снисходительно похлопал Грейвуда по плечу и сказал, обращаясь к своим коллегам:

— Да, да, друзья, я не раз высказывал эту формулу полковнику Грейвуду, не раз… И, как видите, мои усилия не пропали даром… Что и говорить, в лице полковника Грейвуда мы имеем настоящего разведчика. Я предлагаю принять к сведению его доклад о поездке в Дебице. Кроме того, на всякий случай дадим предписание нашей стратегической службе поинтересоваться работой русских в области ракетного оружия. Это никогда не мешает, друзья…

Через несколько месяцев тот же генерал вызвал к себе Грейвуда.

— Война близится к концу, полковник, — с озабоченным видом сказал он. — Мне поручено форсировать наши мероприятия по изучению состояния советского ракетного оружия. Надо заняться не только работами немцев в этом направлении, но и работами русских. Этому придаётся большое значение. Сразу после оккупации Германии вам придётся поселиться там и приступить к выполнению задания. Когда меня спросили, кого я могу рекомендовать, я не задумываясь, назвал ваше имя и хочу верить, что не ошибся… Не так ли, мой дорогой полковник Грейвуд?..

— Я постараюсь оправдать ваше доверие, генерал, — почтительно ответил Грейвуд.

Обо всём этом полковник Грейвуд вспоминал теперь, летом 1945 года, в Нюрнберге. Перелистывая страницы пухлого архивного дела гестапо «Операция „Сириус“», Грейвуд с удовольствием думал о том, что завтра встретится с Крашке, которого давно искал. Сама судьба шла навстречу Грейвуду!..

* * *

«Третьей точкой» именовалась одна из конспиративных квартир, находившихся в распоряжении полковника Грейвуда в Нюрнберге. Здесь он встречался со своей новой агентурой, состоящей главным образом из немцев.

«Третья точка» помещалась в пригороде Нюрнберга, неподалёку от замка знаменитого «карандашного короля» Фабера. Замок этот отлично сохранился, и вообще тот район пострадал от бомбёжек меньше других.

На боковой улочке, примыкавшей одним концом к замку Фабера, издавна существовала старинная пивнушка под пышным названием «Золотой гусь». Над дверью пивной висел бронзовый, потемневший от возраста гусь.

Теперь, после некоторого перерыва, пивная снова открылась. В тёмном продолговатом зале с низкими деревянными и тоже очень древними потолками стояли массивные дубовые столы. Справа помещалась буфетная стойка, за которой восседал на высоком табурете новый хозяин этого заведения, уже немолодой немец с угрюмым лицом, отпускавший пиво и нехитрую закуску того времени.

Две официантки разносили по столам пиво. В отличие от обычных кёльнерш такого рода заведений эти немки были одеты очень скромно, не заигрывали с посетителями, не принимали угощений и вообще держались с большим достоинством. «Хозяин» пивной, в действительности являвшийся сотрудником Грейвуда, сообщал завсегдатаям что он родом из Дрездена, где при бомбёжке погибла его семья, что сам он чудом остался жив и теперь, оказавшись в Нюрнберге, занялся привычным делом, открыв эту пивную. Герр Вольпе, несмотря на несколько угрюмый вид, охотно вступал в разговор с посетителями пивной, сам, по-видимому, был не дурак выпить и вскоре приобрёл репутацию солидного и симпатичного человека, незаслуженно и жестоко пострадавшего от войны.

Посетителями пивной были в основном жители этого района. Они хорошо знали друг друга, обрадовались, что «Золотой гусь» снова ожил, и были благодарны герру Вольпе, достававшему в столь трудное время пиво. Обязанное своим существованием древесным опилкам, а не ячменю, пиво всё-таки имело несколько градусов крепости, нормальный соломенно-жёлтый цвет и даже чуточку пенилось.

В левом углу пивной находилась дверь, ведущая в коридор, где были расположены уборные. Но не все посетители пивной знали, что в конце коридора имелась потайная дверь, ведущая в квартиру, примыкавшую к коридору. Дверь была замаскирована большим деревянным шкафом, являвшимся своего рода тамбуром.

Квартира имела и свой самостоятельный выход со двора.

Ровно в десять утра, как было условлено, Мильх, Крашке и Вирт вошли в пивную и заняли столик. Оставив Крашке и Вирта, Мильх прошёл через коридор в квартиру, где в богато обставленном кабинете его встретил Грейвуд.

— Господин полковник, здравствуйте, — поздоровался со своим шефом Мильх. — По вашему приказанию я привёл Крашке и Вирта.

— Хорошо, Мильх, — ответил Грейвуд. — Сначала я хочу побеседовать с Крашке, приведите его сюда. А с Виртом посидите пока в пивной…

Мильх поклонился, молча вышел из кабинета и вскоре явился туда в сопровождении Крашке, который был на этот раз гладко выбрит, подтянут и даже надел новый костюм, одолженный ему Мильхом.

Войдя в кабинет и представ перед полковником Грейвудом, сидящим в глубоком кожаном кресле, Крашке щёлкнул каблуками и почтительно поклонился, не произнося ни одного звука.

— Здравствуйте, Крашке, — благосклонно протянул Грейвуд, с интересом разглядывая своего нового посетителя и мысленно одобрив молчаливость и почтительность этого старого волка. — Хотя нам не пришлось встречаться раньше, я имею довольно точные сведения о вашем прошлом… Садитесь.

— Благодарю вас, господин полковник, — почтительно произнёс Крашке садясь.

— Мильх мне сообщил, что вы готовы сотрудничать с нами, — продолжал Грейвуд, внимательно разглядывая Крашке. — Это действительно так?

— Если моя готовность встретит сочувственное отношение господина полковника, я буду весьма счастлив, — ответил Крашке.

— Как старый разведчик, вы, вероятно, понимаете, Крашке, что сочувствие возникает по мере полезности. Таким образом, многое будет зависеть от вас…

— Господин полковник, я постараюсь быть полезным.

— Хорошо, посмотрим. Мильх, пройдите пока к Вирту, а я побеседую с Крашке, — произнёс Грейвуд, и Мильх сразу покинул кабинет.

— Меня пока интересует офицер, который вас задержал в аптеке, — начал Грейвуд. — Если Мильх мне точно доложил, этот офицер в своё время украл у вас бумажник на Белорусском вокзале в Москве. Так?

— Именно так, господин полковник.

— Более чем странно. Я уж не говорю о таком почти невероятном совпадении, но самый факт, гм… несколько необычен. Если этот офицер вас в своё время обворовал, то, следовательно, он вор?

— Получается так.

— Но если он вор, то как он мог стать офицером и зачем он вас в таком случае задержал? Разве он не скрывал своего прошлого?

— Господин полковник, мне самому многое непонятно в этой загадочной истории, — поспешно произнёс Крашке. — Сначала я подумал, что этот офицер — сотрудник советских следственных органов… Однако когда он меня задержал и доставил в контрразведку, то из некоторых деталей выяснилось, что он никакого отношения к этим органам никогда не имел… Из протокола, который был составлен, мне известно, что он просто рядовой офицер, лейтенант, и что его фамилия Фунтиков… Но, поверьте мне, всё мною сказанное — чистая правда… Если позволите, я доложу вам подробно, как всё это было…

Грейвуд слушал очень внимательно, ему важно было убедиться в том, что Крашке вполне откровенен. Видя, что рассказ Крашке вполне соответствует материалам архивного дела «Операция „Сириус“», Грейвуд с чисто профессиональным интересом выслушивал подробности, которых в деле, естественно, не было. Особенно заинтересовал полковника психологический вопрос: как объяснить поведение Фунтикова?

Крашке, подбодрённый явным интересом к его рассказу, старался произвести наилучшее впечатление на полковника, с которым намеревался связать свою судьбу. Беседуя, Крашке в свою очередь внимательно изучал своего будущего шефа. Он заметил, что Грейвуд, несомненно, умён, немногословен, подозрителен и — самое важное — очень заинтересован подробностями операции «Сириус». Крашке понимал, что этот интерес связан с работами Леонтьева.

В конце разговора, продолжавшегося около двух часов, Грейвуд объявил, что он зачисляет Крашке своим секретным сотрудником «с испытательным сроком», получил от Крашке письменное обстоятельство, выдал ему аванс и назначил новую встречу для получения конкретного задания.

Отпустив Крашке, полковник пригласил к себе Вирта.

Увы, в отличие от Крашке Михель Вирт попал в довольно глупое положение. Вирт надеялся, что его данные о карательных связях и секретных переговорах американских промышленников с немецкими в период войны — находка для полковника Грейвуда. Вирт полагал, что, получив столь сенсационный материал, полковник либо сделает карьеру, дав этому материалу законный ход, либо напротив, замяв этот скандал, получит огромный гонорар от американских промышленных «королей», которые, естественно, захотят спастись от разоблачения.

Вот почему, в отличие от Крашке, Вирт вёл себя довольно уверенно, сразу дав понять, что он знает цену своим материалам, а следовательно, и самому себе.

Грейвуд внимательно выслушал Вирта, посмотрел его записи и документы, а затем очень спокойно спросил:

— Это всё, что вы можете предложить, господин Вирт?

— Мне кажется, что это не так уж мало, — развязно ответил эсэсовец.

— Значит, это — всё?

— Ну да.

— Следовательно, Вирт, вы являлись особо доверенным сотрудником Гиммлера?

— Я об этом сказал, господин полковник.

— И в последнее время были помощником начальника личной охраны самого Гитлера?

— Я и не пытался это скрыть.

— Это и невозможно скрыть, — произнёс Грейвуд и нажал кнопку звонка. В кабинете сразу появился дюжий американский сержант.

— Наручники, — коротко бросил Грейвуд.

Вирт не успел и оглянуться, как сержант надел на него наручники.

— Вы эсэсовец и военный преступник, — обратился Грейвуд к обомлевшему от неожиданности Вирту. — Обращаясь ко мне, вы забыли о том, что американские военные власти поставили своей задачей осуществление денацификации и предание суду военных преступников. Мы отправим вас на виселицу, негодяй!.. Генри, отвезите этого подлеца в тюрьму и передайте моё приказание — строгий надзор, наручники, одиночка…

— Господин полковник, послушайте, я умоляю… — залепетал Вирт, но сержант схватил его за шиворот и так рванул, что Вирт сразу потерял способность продолжать разговор и безропотно, подталкиваемый в спину сержантом, вышел из кабинета. В коридоре его повели куда-то вниз и заперли в совершенно тёмной каморке. Ночью Вирта перевезли в старинную нюрнбергскую тюрьму, предварительно обыскав и отобрав все документы, на которые он ставил такую большую ставку…

А через несколько дней Мильх, распив с Крашке бутылку шнапса и придя оттого в самое добродушное настроение, ответил на настойчивый вопрос о загадочном исчезновении Вирта такими словами:

— Американские власти, дорогой Крашке, готовы простить бывшим гестаповцам всё, кроме наивности… Наш бедный Михель, как это ни странно, оказался чересчур наивным…

Тут Мильх сделал ещё один глоток и задумчиво добавил:

— Вообще, я пришёл к выводу, что наша профессия имеет свои странные законы. Плохо, когда наш брат знает слишком мало, но ещё хуже, когда он знает слишком много…

После чего Мильх, как ни расспрашивал его Крашке, не промолвил ни одного слова о судьбе Вирта.

Зато в отчётах американской комиссии по денацификации появилась ещё одна фамилия немецкого военного преступника — новое свидетельство того, сколь добросовестно выполняют американские власти обязательства по денацификации своей оккупационной зоны.

4. Двоюродный брат

Как раз в те дни, когда в Нюрнберге в беседах полковника Грейвуда с Крашке часто упоминалось имя конструктора Леонтьева, сам Николай Петрович, прикомандированный к 5‑й гвардейской ударной армии, находился в Берлине.

Командующий этой армией генерал-полковник Берзарин, старый знакомый Леонтьева, был назначен военным комендантом Берлина. Сидя с Леонтьевым в своём кабинете, в доме, занятом военной комендатурой города, Николай Эрнестович Берзарин, оживлённо рассказывал конструктору о своей новой деятельности. Открытое, молодое лицо Берзарина, его невысокая, ладная фигура, живые умные глаза, густые, чуть тронутые сединой волосы, смуглые, немного скуластые щёки и белозубая улыбка давно были знакомы и симпатичны Леонтьеву. Он с интересом слушал рассказ о первых шагах коменданта на новом поприще.

— Признаться, Николай Петрович, — говорил Берзарин, — когда мне объявили о назначении комендантом Берлина, стало малость не по себе… Всю жизнь был военным, а тут, сами понимаете, надо заниматься водопроводом, продовольствием, электроэнергией, банями, пекарнями, больницами, школами… С утра приходят делегации немцев из разных районов Берлина, тьма самых разнообразных вопросов, тут надо быть и юристом, и дипломатом, и хозяйственником, и бог знает ещё кем… Честное слово, на фронте было как-то спокойнее и, знаете ли, проще… Когда ворвались мы в Берлин и начались бои в городе, я как-то подумал: ну вот, на днях кончится война, почти четыре года провоевал, всего нахлебался, можно и отдохнуть… Выпрошу отпуск, поеду на Волгу, недели две буду отсыпаться, а потом можно и порыбачить… И вот, полюбуйтесь, рыбачу…

И Берзарин широким жестом обвёл кабинет, огромную карту Берлина на стене, списки районных комендатур, доску с первыми приказами военного коменданта, отпечатанными жирным шрифтом на немецком и русском языках.

— Да, дело хлопотливое, — улыбнулся Леонтьев.

— Скажу больше, Николай Петрович, — продолжал Берзарин. — Мало того, что с немцами полно забот, так ещё и со своими приходится возиться, разъяснять да уговаривать… Сегодня пришёл ко мне один районный комендант, майор Щукин. Хороший парень, знаю его два года, отличный офицер, храбро воевал… Приходит ко мне и чуть не со слезами говорит: «Товарищ генерал, как хотите, а комендантом быть не могу». — «Почему?» — спрашиваю. — «Не могу, говорит, делайте, что хо тите… У меня, говорит, немцы в Николаеве мать убили, сестрёнку в Германию насильно увезли, и здесь она, видимо, погибла… Не могу я об их питании заботиться, магазины им открывать и возиться с их водопроводом, который они сами же, дьяволы, и разрушили».

— Что же вы ему ответили?

— Сначала прикрикнул — извольте выполнять приказ и не вступать в дискуссии! А потом посадил его вот в это кресло и полчаса втолковывал, что мы не с народом воевали, а с гитлеровцами. Что, завоевав Берлин, мы обязаны заботиться о его населении. Что мы должны помочь немцам создать новую Германию…

Берзарин прошёлся по кабинету, подойдя к Леонтьеву, положил руку ему на плечо и тихо добавил:

— И ещё я ему сказал, Николай Петрович, что хотя война и кончилась, но начинается другая, может быть, не менее трудная война — война за мир, за демократию, за то, чтобы больше не было войн… И за то, чтобы никто не мог снова превратить немцев в убийц… Тут Щукин мой встал, вытянулся, смотрит мне прямо в глаза: «Всё понятно, товарищ генерал. Разрешите выполнять?»… И пошёл майор Щукин в районную комендатуру Берлина возиться с водопроводом, пускать электростанцию, открывать булочные и питательные пункты для немецкого населения… И знаете, что я вам скажу, Николай Петрович? Ушёл Щукин, ушёл, остался я один, и стыдно мне вдруг стало перед самим собой за собственную досаду на судьбу, на то, что меня назначили комендантом… Стыдно стало за свои мечты о рыбалке, об отдыхе. Нет, рано ещё отдыхать нам, рано… Не всё ещё сделано, не всё ещё в мире устроено так, как надо, как должно быть и как в конце концов будет… Будет, Николай Петрович, будет!.. Никогда, в самые трудные дни войны, ни на минуту не сомневался в этом, не сомневаюсь и теперь!..

Взволнованно прозвучали эти слова Берзарина, и Леонтьев, сразу почувствовав и оценив это волнение, подумал про себя: «Хорошо, что его назначили комендантом Берлина и что есть у нас вот такие, как он…»

Запел полевой телефон на столе Берзарина, и он, переговорив с кем-то, улыбаясь, обратился к Леонтьеву:

— Ну, пляшите!.. Вчера вы попросили узнать, где находится ваш двоюродный братец, полковник Сергей Павлович Леонтьев… Узнали мои ребята… Он и его полк в Букове… Полтора часа езды на машине…

* * *

Через полчаса обрадованный Леонтьев уже мчался на машине в Буков повидаться после почти пятилетней разлуки со своим двоюродным братом.

Детские годы братья провели неразлучно. Их отцы жили в одном доме, оба служили машинистами на железной дороге.

Коля и Серёжа были одногодки, вместе играли во дворе, потом незаметно подросли, поступили в школу, сидели несколько лет на одной парте.

После окончания школы Николай уехал в Ленинград, поступив в Технологический институт, Сергей пошёл в военное училище. Один стал инженером, другой — офицером танковых войск. Теперь братья встречались редко. Николай Петрович работал в Москве, Сергей Павлович служил в разных районах страны. Последний раз они встретились в августе 1940 года, когда Николай Петрович проводил свой отпуск на Днепре, под Киевом. В конце отпуска, зная, что Сергей Павлович служит в маленьком местечке под Ровно, Николай Петрович приехал к нему на несколько дней. Сергей Петрович уже давно был женат, имел одиннадцатилетнего сынишку, названного Колей в честь двоюродного брата.

Тепло встретились братья, всё свободное время были вместе, вспоминая далёкие годы, родителей, школу. Николай Петрович сразу подружился с женою брата — Ниной Петровной, миловидной, приветливой, ласковой женщиной, без ума любившей мужа и сынишку.

Полюбился Леонтьеву и племянник, светлоглазый, шустрый Коленька, весёлый крепыш, в котором родители и Дарья Максимовна — мать Нины Петровны — не чаяли души.

Николай Петрович, всё ещё не изживший горечи развода с женой, провёл в этой слаженной, дружной семье несколько счастливых, тихих дней. Дарья Максимовна и Нина Петровна трогательно ухаживали за дорогим гостем, закармливали его домашними пышками, украинскими галушками и всяческой, как шутя говорил он, «вкуснотой». Целыми днями Коленька водил его по живописным окрестностям местечка, или они вместе рыбачили на речке, небольшой, но богатой рыбой, ловя на спиннинг щук, а на удочку — краснопёрых, жирных окуней.

Вечерами, когда Сергей Павлович возвращался из части, вся семья собиралась в душистом саду, у самовара, под мирное гудение которого начинался долгий, задушевный разговор. В сумерках, как бы подчёркивая свежесть августовского вечера, плыл густой аромат спелых яблок, которыми были усыпаны стоявшие вокруг яблони, а из близкой степи доносился чуть горьковатый, приятный запах чебреца.

Чаепитие всегда затягивалось до поздней ночи. После долгих препирательств бабушка уводила спать начинавшего клевать носом внука, а Сергей Павлович, сменивший портупею и китель на пижаму, в который уж раз самолично заваривал чай, утверждая, что это — занятие чисто мужское и женскому полу недоступное, поскольку секрет хорошей заварки состоит именно в том, что надо засыпать много чаю, а они этого как раз делать и не умеют и никогда уметь не будут. Нина Петровна, добродушно огрызаясь, замечала, что Сергей Павлович давно известен «феодально-байским отношением к женщине» и потчевала Николая Петровича каким-то особым сортом домашнего варенья, сваренного накануне.

С удовольствием прихлёбывая крепкий, душистый чай, Николай Петрович вдыхал полной грудью свежий аромат сада, ночную прохладу и те особые, смутные и волнующие запахи украинской степи, которые всегда удивительно успокаивают душу и освежают кровь. Бледный августовский месяц плыл над тёмным садом, тишину которого только подчёркивал изредка мягкий стук падающего где-то рядом яблока.

— Хорошо сидим! — произносил после долгой паузы Сергей Павлович, и все начинали смеяться, потому что это было любимое его выражение, которое он частенько повторял.

— А ведь и в самом деле хорошо, — тихо отвечал Николай Петрович. — Я вот сижу и думаю: всего несколько дней прожил у вас, но за эти дни, кажется, отдохнул так, как никогда ещё не отдыхал…

— Вот и отлично, — замечала Нина Петровна. — И поживите у нас подольше. Куда вам торопиться, Николай Петрович?

— С радостью бы здесь задержался, — отвечал он. — К сожалению, мой отпуск на исходе, пора в институт — работа ждёт… И важная, прямо скажем, работа… Сергей Павлович может подтвердить — я ему немного рассказывал…

— Да, дело стоящее, — подтверждал Сергей Павлович. — А главное, и нашему брату спокойнее будет, в случае ежели придётся воевать… Ты как полагаешь, придётся?

— Как тебе сказать, Сергей, — отвечал Николай Петрович. — Обстановка в мире сложилась такая, что исключить это нельзя… Фашизм есть фашизм, и Гитлер наглеет с каждым днём… Но если и придётся воевать, то, как мне кажется, не раньше чем лет через пять-шесть… Впрочем, кто его знает…

— Вот именно, — взволнованно воскликнула Нина Петровна. — Кто его знает?! Случается, Николай Петрович, что иногда у меня просто сердце сжимается от страшного предчувствия войны… Два раза мне даже снилось, что война началась и я провожаю Серёжу на фронт, а Коленька плачет, плачет… Потом трогается поезд, весь из красных теплушек длинный такой, конца ему нет… И так жалобно свистит паровоз…

— Чему быть, того не миновать, — тихо сказал Сергей Павлович. — А в сны я вообще не верю, Нинушка…

…Теперь, сидя в машине, мчавшей его в немецкий город Буков, вспоминал Николай Петрович Леонтьев те далёкие августовские вечера в маленьком украинском местечке под Ровно, и взволнованный ночной разговор о войне, и погружённый в душистый сумрак сад, в котором они тогда сидели вместе, и крохотные голубовато-зелёные огоньки светлячков, вспыхивающие меж деревьев, и горьковатый, неповторимый запах чебреца, доносившийся из степи… И кому могло прийти в голову тогда, в августе 1940 года, что война, о которой говорили, как о чём-то маловероятном и уж во всяком случае очень далёком, в которую, даже говоря о ней, никто сердцем не верил, потому что не хотелось верить, что эта самая война уже лихорадочно готовится, наносится на секретные карты, планируется в секретных кабинетах германского генерального штаба, расцвечивается условными знаками на голубой кальке сверхсекретных планов, приказов и морских лоций!..

Да, кто бы мог подумать в ту тихую августовскую ночь, что так скоро грянет буря, разметет эту дружную, крепко слаженную семью, погубит Дарью Максимовну и Нину Петровну, забросит невесть куда Коленьку, а добродушный, жизнерадостный и весёлый Сергей Павлович останется вдруг один, без жены, без сына, без семьи, которую он так беззаветно и верно любил?..

В апреле 1941 года Сергей Павлович получил приказ о переводе на Дальний Восток. За годы военной службы Сергей и его семья привыкла к неожиданным переводам — таков удел всякого офицера.

На семейном совете было решено, что Дарья Максимовна и Коленька до конца учебного года останутся в местечке, а Сергей Павлович и Нина Петровна будут пока устраиваться на новом месте.

Так и сделали. Только в середине мая Сергей и Нина добрались до места назначения, стали понемногу устраиваться. Привыкшая за одиннадцать лет семейной жизни к частым переездам, Нина быстро освоилась с новой обстановкой, приобрела самые необходимые вещи, стараясь как всегда, при весьма скромных возможностях поуютнее обставить маленькую двухкомнатную квартиру, которую им предоставили.

А Сергей Павлович с первых дней приезда, как всегда, стал много работать, поздно возвращаться домой и очень скучал без сынишки. Тосковала без Коленьки и Нина Петровна.

К тому же молодую женщину начало беспокоить состояние её здоровья. У Нины Петровны было сердечное заболевание, до сих пор мало её тревожившее. Но, видимо, новый климат был для неё неблагоприятен, и Нина Петровна начала это ощущать. Не желая огорчать мужа, она не рассказывала ему о появившихся симптомах ухудшения болезни.

По секрету от мужа Нина Петровна обратилась к врачу. Осмотрев молодую женщину, врач сказал, что для неё особенно важен покой, что, по-видимому, разлука с сынишкой тоже отра жается на состоянии её здоровья, что к климату она в конце концов, как он надеется, привыкнет. Врач прописал Нине Петровне и лекарство, которое она аккуратно принимала, делая это опять-таки тайком от мужа.

Дарья Максимовна писала, что она и Коленька здоровы, мальчик хорошо учится и с нетерпением ждёт конца учебного года, чтобы выехать к родителям.

В каждом письме была собственноручная приписка Коленьки, сделанная родным и таким знакомым детским почерком. Мальчик писал, что скучает без папы и мамы, ждёт, когда они наконец снова будут вместе. Он прочёл в какой-то книге, что на Дальнем Востоке водятся тигры и леопарды, и надеется стать знаменитым охотником на тигров.

Так шли дни. Сергей Павлович в настенном календаре аккуратно вычёркивал число за числом, с удовольствием отмечая, что до 1 июля, когда ему был обещан отпуск для поездки за сынишкой и тёщей, осталось не так уж много.

1 июня от Дарьи Максимовны пришла телеграмма: Коленька успешно закончил учебный год. Бабушка предлагала, не ожидая приезда Сергея Павловича, выехать с внуком.

Сергей Павлович задумался. Дарья Максимовна была ещё бодрой и энергичной женщиной, пожалуй, она отлично добралась бы с Коленькой и без всякого сопровождения. Это на целый месяц приблизило бы встречу с сынишкой. Нина Петровна, однако, не согласилась с мужем. Конечно, и ей очень хотелось ускорить приезд матери и сына, но она всё-таки боялась долгого пути — а вдруг с Дарьей Максимовной что-нибудь случится в дороге, как-никак, старая женщина, мало ли что может быть…

Выслушав жену, Сергей Павлович согласился с её доводами. И на следующий день он телеграфировал Дарье Максимовне, что в начале июля сам за ними приедет, а пока пусть не спеша готовятся к отъезду…

Кто мог знать, что эта телеграмма, такая разумная сама по себе, будет иметь роковые последствия?..

* * *

21 июня, в субботу, в гарнизонном клубе был вечер танцев. Чтобы развлечь жену, всё сильнее тосковавшую в эти дни по Коленьке, Сергей Павлович уговорил её пойти в клуб.

Нина Петровна, хорошо чувствовавшая себя в этот вечер, надела любимое платье цвета морской волны, который очень шёл к её зеленоватым глазам, причесалась, надушилась, и они пошли.

В клубе уже собралось много народу. Полковой оркестр без устали исполнял вальсы, танго, мазурки. Нина Петровна пользовалась успехом, многие офицеры приглашали её танцевать. Сергей Павлович не без удовольствия отметил это.

В первом часу ночи они вернулись домой. За распахнутыми окнами квартиры, расположенной во втором этаже, мирно мерцали тихие июньские звезды. Умываясь на ночь, Нина Петровна неожиданно рассмеялась.

— Ты чего, Нинуша? — спросил, услышав её смех, Сергей Павлович.

— Я вспомнила, что когда мы жили в Николаеве и Коленьке было три года, мама пошла принимать ванну. Коленька, подойдя к двери и заметив клубы пара, спросил: «Баба, ты уже сварилась?». Помнишь, какой он был забавный?

— Да, очень, — ответил Сергей Павлович. — Ну вот, через несколько дней вылечу за ним… Сегодня начальство мне подтвердило, что первого июля дадут двухнедельный отпуск…

В полдень Сергея Павловича вызвали. Ординарец передал приказание командира дивизии, — немедленно явиться в штаб. Сергей Павлович быстро оделся, поцеловал жену и, выходя из квартиры, взглянул на стенные ходики, мерно отстукивавшие время. Было начало первого.

Через два часа он вернулся и сообщил жене, что в эту ночь началась война…

* * *

Конечно, ни о каком отпуске для поездки за сыном и тёщей уже не могло быть и речи. Сергей Павлович послал телеграмму Дарье Максимовне, что она должна выехать самостоятельно. На следующий день пришла ответная телеграмма: Дарья Максимовна принимает меры к выезду, но это не так просто…

Сергей Павлович и сам понимал, что в связи с начавшейся войной, передвижением войск в районе, близком к границе, изменением железнодорожных расписаний выехать будет не просто.

Между тем военные действия стремительно развивались, и через некоторое время то местечко, в котором находилась Дарья Максимовна с Коленькой, оказалось отрезанным…

Каждый день Нина Петровна и Сергей Павлович трепетно ожидали какого-нибудь сообщения, надеясь, что Дарье Максимовне удалось в последний момент эвакуироваться. Но дни проходили за днями, и никаких вестей не было.

Мучительная тревога за судьбу матери и Коленьки подтачивала и без того хрупкое здоровье Нины Петровны. Как все советские люди в те месяцы, она тяжко переживала грозное положение на фронте.

Не легче было и Сергею Павловичу. Он старался успокоить Нину Петровну и в то же время настойчиво добивался отправки на фронт. Когда появились надежды на то, что его просьба будет удовлетворена, Сергей Павлович сообщил об этом жене. Он ещё раз оценил её характер, когда, выслушав осторожное сообщение мужа, она тихо произнесла:

— Ты правильно сделал, Серёжа… В такие дни тебе легче будет там… Я знала, что ты так поступишь и точно так же поступила бы на твоём месте… А теперь поговорим обо мне…

И она сообщила мужу о своём решении: ехать на фронт вместе с ним… Оказывается, ещё в первые дни войны Нина Петровна поступила на курсы медицинских сестёр, организованные при гарнизонном клубе. Сергей Павлович был так занят по службе, что даже не знал о том, что Нина Петровна ежедневно по нескольку часов занимается на этих курсах.

Теперь, выслушав жену, говорившую очень спокойно, но твёрдо, мысленно прикинув положение, создавшееся в их семье, Сергей Павлович понял, что самое страшное для Нины Петровны — остаться в тылу одной, без матери, мужа и сынишки.

— Ты права, Нинуша, — сказал он жене. — Единственное, что меня беспокоит — твоё сердце… В военкомате могут придраться.

И там действительно придрались, когда возник вопрос о годности к военной службе медсестры Нины Петровны Леонтьевой.

Никогда в прошлом не прибегал к протекциям Сергей Павлович, человек твёрдо сложившихся правил и большой душевной чистоты. Но в этом случае, после долгих размышлений, пошёл прямо к командру дивизии.

Он рассказал генералу обо всём, что случилось в семье, о положении, в котором окажется Нина Петровна, если одна останется в тылу.

— Верно, верно, Сергей Павлович, — ответил генерал. — Я не врач, но тоже понимаю, что при состоянии здоровья Нины Петровны и страшной неизвестности о судьбе сынишки и матери ей лучше всего поехать с вами на фронт… Так и быть, похлопочу… Здесь тот случай, когда самое правильное — нарушить правила… Бывает в жизни и так…

И правила были нарушены.

* * *

В декабре 1941 года, после разгрома немцев под Москвой, Николай Петрович Леонтьев получил письмо с фронта от брата. В этом письме Сергей сообщал, что Дарья Максимовна и Коленька вероятнее всего остались в оккупированном немцами местечке, а он и Нина Петровна находятся теперь на Западном фронте. Брат писал, что дела пошли лучше, он и жена очень хотели бы повидаться с Николаем Петровичем и при первой возможности постараются это сделать…

Вскоре после получения письма Николай Петрович сам уехал на фронт для боевого испытания «Л‑2», а когда вернулся в Москву, то узнал, что сюда приезжал Сергей Павлович и очень огорчился, не застав брата.

А в ноябре 1943 года Николай Петрович, которому так и не удалось свидеться с братом, получил от него горькую весть: на фронте, при бомбёжке медсанбата, была убита Нина Петровна…

Николай Петрович написал большое, взволнованное письмо, стараясь, как мог, поддержать брата в его горе.

И тогда, и позже Николай Петрович не раз собирался навестить Сергея, но события на фронтах развивались так стремительно, а работа Николая Петровича для фронта была так важна, что до самого окончания войны братьям так и не довелось встретиться.

Теперь, по пути в Буков, Николай Петрович вспоминал подробности их последней встречи и всё, что случилось за эти пять лет в их личной жизни, в жизни всей их Родины и всего мира…

* * *

Буков, маленький, тихий, уютный немецкий городок, стоящий в густом лесу, на берегу озера, почти не пострадал от войны, как бы прошедшей мимо него.

В своё время Буков считался курортным городком, и сюда любили приезжать из Берлина на отдых уже немолодые люди, которых привлекали провинциальная тишина, хороший воздух, богатое рыбой озеро и маленькие, но комфортабельные пансионы. До войны в этих пансионах сравнительно дёшево и сытно кормили, окрестности городка были очень живописны, а если некоторые солидные берлинские коммерсанты, приезжая сюда отдохнуть, захватывали с собой молоденьких, кокетливых секретарш, то хозяйки пансионов отнюдь не придирались, не строили постных мин, а напротив, относились к таким парочкам самым доброжелательным образом.

По дороге, подъезжая к Букову, Николай Петрович разглядывал рекламы буковских пансионов: «Маргарита», «Фрау Эрна», «Грета», «Мадам Рекамье» и многих других. На рекламных плакатах, щитах и ярких двухметровых картинах были изображены элегантные кавалеры и дамы, мирно распивающие кофе и ликёры, купающиеся в озере, гуляющие, нежно прижавшись друг к другу, по лесу, или танцующие в летнем буковском дансинге.

Надписи поясняли, что «в Букове не любят сплетен», «любители уединения найдут здесь уютный уголок» и что «в пансионе „Венера“ созданы все условия для пылких влюблённых»…

Но вот за крутым поворотом узкой асфальтированной дороги блеснуло озеро, на берегах которого стояли хорошенькие двухэтажные, с красными черепичными крышами, виллы. Почти в каждой из них в довоенное время был пансион.

Через десять минут в обширной, отделанной морёным дубом столовой бывшего пансиона «Фюрстенгоф» братья Леонтьевы с блестящими от волнения глазами изо всех сил хлопали друг друга по плечу, целовались, крякали, вздыхали, подозрительно кашляли и все никак не могли насмотреться друг на друга…

Потом, когда ординарец Сергея Павловича накрыл на стол, поставив бутылку московской водки и разнообразную закуску — от военторговской колбасы до буковских карасей в сметане, — встали Николай и Сергей Леонтьевы у стола, подняли налитые до краев гранёные рюмки старинного богемского хрусталя и разом, не сговариваясь, тихо произнесли:

— Ну, за Родину, за Победу, за нашу встречу в Германии, браток!..

Всю ночь напролёт ни на минуту не сомкнули глаз братья. Уже порозовели от восходящего солнца стволы сосен, стоявших за распахнутым в спальне окном, а Сергей Павлович всё рассказывал о том, что довелось пережить за эти годы.

О том, как в 1943 году позвонили ему на КП полка, которым он командовал, что стряслась беда в медсанбате. Как по грязной осенней дороге примчался он туда и узнал, что осколком бомбы тяжело ранена Нина Петровна. Как долго стоял он у её койки, а она всё металась в бреду и не сходило с уст её имя сынишки Коленьки… Как потом, за несколько минут до конца, она неожиданно пришла в себя, узнала мужа и тихо, еле шевеля запекшимися губами, прошептала:

— Серёженька, поклянись, что будешь беречь себя для него… Для Коленьки… Я, одна я, виновата во всем… Я уговорила тебя послать телеграмму, чтобы мама без тебя не выезжала… А ты ни разу меня и не упрекнул… Спасибо, мой любимый, мой единственный, мои дорогой… Спасибо за всё!..

Не слабого характера человеком был полковник танковых войск Сергей Леонтьев, но тут не выдержал. Бросился на колени перед койкой умирающей, всхлипывая, как ребёнок, целовал ей руки, и его крепкие плечи сотрясались от рыданий, и всё хотел он успокоить её и лепетал, что всё обойдётся, она выздоровеет, что кончится война и найдётся Коленька и они опять будут вместе, вместе, навсегда…

Но Нину Петровну уже нельзя было обмануть, и в эти последние свои минуты она, как во всю их совместную жизнь, пыталась успокоить его, и всё не уставала повторять — береги, береги себя для Коленьки…

…Вот и в эту бессонную майскую ночь в маленьком Букове, рассказывая обо всём брату, в дымной от множества выкуренных папирос немецкой спальне с широченной кроватью карельской берёзы, стёгаными шёлковыми пуховиками, пошловатыми фривольными картинками на стенах, обтянутых розовым репсом, и пухлым голубым ковром Сергей Леонтьев то и дело, не выдержав, замолкал, кашлял и скрипел зубами от нестерпимой душевной боли.

И всякий раз Николай Петрович, тоже с мокрыми от слёз глазами, обнимал брата и шептал ему:

— Да не сдерживайся ты, чего стесняешься, дурень!.. Плачь, говорю тебе, плачь!.. Иначе не выдюжишь!.. Ты слышишь меня, Сергей?

Потом, немного успокоившись, Сергей рассказывал о том, как он воевал и всё ждал, когда же наконец освободят Ровенскую область, чтобы мог он узнать судьбу своих близких.

А когда это случилось, выяснилась вторая беда: Дарью Максимовну убили немцы, а Коленьку со многими другими подростками угнали в Германию, на фашистскую каторгу…

Обо всём этом рассказали Сергею Павловичу соседи Дарьи Максимовны, старожилы этого местечка.

Когда полк Сергея Павловича ворвался в Восточную Пруссию и начались бои за Берлин, полковник Леонтьев расспрашивал сотни людей, освобождённых Советской Армией из разных концлагерей. Никто не мог сказать, где находится его сынишка. Среди сотен тысяч несчастных, согнанных из всех стран в гитлеровскую Германию, было множество подростков и даже детей, которых тоже заставляли работать на военных заводах или отдавали в кабалу немецким помещикам. Очевидцы рассказывали, что для детей и подростков были созданы особые концлагеря, в которых был установлен тот же каторжный режим. Полуголодный паёк, непосильная работа, издевательства и побои, колючая проволока и озверевшие эсэсовцы с немецкими овчарками — всё было в этих лагерях для детей, как и в лагерях для взрослых.

Теперь, после окончания войны, Сергей надеялся разыскать своего Коленьку в западных районах Германии, где, как он выяснил, ещё находились многие русские люди, в своё время вывезенные гитлеровцами из оккупированных районов.

— Чуется мне, Николай, — говорил Сергей Леонтьев, — понимаешь, чуется, что жив Коленька… Сам помнишь, какой он был у нас крепыш… Не может быть, чтобы он погиб — не верю!.. Вообще, говорят, дети оказались в этом аду более живучими, чем взрослые… Недавно я случайно встретился с одной женщиной, вывезенной из Краснодара… Она мне рассказала, что под Мюнхеном год назад был большой детский лагерь… В нём по большей части были ребята с Украины… Они работали на авиационном заводе Мессершмитта… Говорят, были и другие лагеря для детей и подростков. В общем, я не теряю надежды!.. Я уже подал заявление, сам ездил к нашим в Берлин. Мне обещали, что примут все меры, снесутся с американцами и англичанами. А главное, подтвердили, что много наших детей и подростков находится в западных районах… Ах, Коленька, Коленька!.. Каков он теперь, как выглядит, узнает ли меня? Как ему сообщить о матери?.. Ведь ему теперь, шутка сказать, шестнадцать лет исполнилось… Вытянулся, наверно, ведь он весь в меня…

* * *

Два дня прожил Николай Петрович у брата в Букове. Братья ни на минуту не расставались в эти дни — было что вспомнить, о ком погоревать, чем поделиться друг с другом…

Когда наступил час отъезда — Леонтьеву уже пора было возвращаться через Берлин в Москву, — опять зашла речь о Коленьке. Сергей Павлович, твёрдо веривший, что ему удастся найти сына, заговорил о его будущем.

— Я всё думаю, — сказал он, — где мне Коленьку пристроить, пока выяснится моя судьба… Ну, первое время поживёт он со мной, отдохнёт после всего, да и мне с ним расстаться не по силам… А ведь к осени надо подумать и об учёбе… Четыре года, что ни говори, из жизни вычеркнуты… Надо среднюю школу кончать, а там видно будет… Что делать — ума не приложу… У меня теперь ни кола ни двора… Прошлый раз, когда я в Берлин ездил, с начальником встретился… Разговор какой-то странный был, право, не пойму… Одним словом, намекнули, что какие-то на меня новые виды есть… А какие именно — не сказали. Ну, ты мой характер знаешь, я допытываться не стал…

— Погоди, Сергей, — перебил брата Леонтьев. — Какие бы на тебя виды ни были, дело не в том… При всех условиях Коленьке надо будет учиться. Это — главное. И будет он учиться в Москве, а жить у меня… Что может быть лучше?

Сергей Павлович задумался.

— Не скрою — была у меня и такая мысль… Однако, Николай, хочу сказать прямо…

— Ну-ну, ты ближе к делу, без предисловий! — нетерпеливо бросил Николай Петрович. — Какие там ещё «однако»?

— Человек ты вроде теперь холостой, — деликатно начал Сергей. — Но ведь в бобылях оставаться не собираешься. Пора и тебе своей семьёй обзаводиться… И, наверно, есть уже кто-нибудь на примете… Так вот, одним словом, как бы это тебе не помешало?.. Как к этому твоя будущая жена отнесётся, и вообще…

Николай Петрович грустно улыбнулся.

— Всё ясно, — тихо сказал он. — Так вот, Серёга, уж если зашёл об этом разговор, скажу по совести: нет у меня никого на примете, нет… Одним словом, жениться пока не собираюсь… Все эти военные годы, сам понимаешь, не до того было… Вам на фронте было не просто, но и нашему брату, тыловику, тоже хватало…

— Знаю, о чём говорить… — произнёс Сергей Павлович.

— А потом, Серёга, — продолжал Николай Петрович, — с головой я ушёл в свою работу… Такие, брат, раскрываются перспективы — голова кружится… Сам знаешь, я — ракетчик, а это дело с фантастическим будущим, можешь мне поверить!..

— Что ж не верить, — сказал Сергей. — Твои «Л‑2» теперь весь мир знает… Поработали на славу!..

— Да что там «Л‑2»! — горячо воскликнул Николай Петрович. — Это всё вчерашний день, детский лепет, пройденный этап… И вообще, ты же меня как облупленного знаешь, я хоть и полковник, а ведь работать мечтаю не на войну… И хочу верить, что больше войны не будет… Во всяком случае, мы сделаем всё для того, чтобы не было… Так ведь, Серега?

— Гм… Так-то оно так, Николай… Мы-то всё будем делать, да ведь не от нас одних зависеть будет… Мало ли ещё на свете всякой сволочи?.. И одно из средств, чтобы не было войны, — иметь крепкие кулаки… Как это поётся в песне: «Мы — мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути»…

— Песня была хорошая, — ответил Николай Петрович. — И смысл в ней недурен. Правда, бронепоезда не очень нынче в моде, но дело не в том. Ты прав в одном — хорошие кулаки нужны… Но, видишь ли, Серёжа, дело, которым я теперь увлечён, — увлечён до последнего вздоха, до последней мысли, до последней мечты! — это дело, без всякого преувеличения, откроет новую эру человечества!.. Верю, знаю, мы, советские учёные и инженеры, это сделаем, сделаем на радость всему свету!.. Сделаем, Серега, поверь мне, сделаем!.. Ради одного этого стоит жить, стоило родиться, стоит работать до зари!..

Адъютант Сергея, пришедший доложить, что машина подана, увидел двух братьев, стоявших в саду, глядящих прямо в глаза друг другу. Он услышал голос Николая Петровича, и было в этом голосе такое глубокое человеческое волнение, и так внимательно слушал его Сергей Павлович, и так блестели у обоих братьев глаза, что адъютант невольно остановился, а потом повернул обратно.

Через несколько минут он снова вошёл в сад и доложил, что машина подана.

Братья обнялись. Оба надеялись, что вскоре встретятся снова.

Николай Петрович сел в машину, она тронулась и помчалась вперёд. На повороте, на самом берегу озера, Николай Петрович оглянулся и увидел высокую фигуру брата, всё ещё глядевшего ему вслед.

Николай Петрович сорвал с головы фуражку и помахал ею брату, который в ответ сделал приветственный жест рукой.

Неведомы пути, которыми приходит иногда человеческое сердце к предчувствию беды. Именно в этот момент, на повороте дороги, Николай Петрович ощутил вдруг, невесть почему, обжигающий холодок такого предчувствия и с трудом преодолел желание остановить машину и вернуться к брату, одиноко стоявшему у подъезда виллы «Фюрстенгоф», на окраине маленького курортного городка Буков.

5. Новое назначение

Приехав в Берлин, Леонтьев снова повидался с генерал-полковником Берзариным и рассказал ему о судьбе брата и его сынишки. Внимательно выслушав Леонтьева, Берзарин обещал помочь в розысках мальчика и при этом добавил:

— Вообще в этом вопросе американцы ведут себя странно. В их зоне оккупации, как нам точно известно, находится много советских людей, в том числе подростков, в своё время угнанных гитлеровцами в Германию. Так вот, под разными предлогами, ни взрослым, ни подросткам пока не разрешают вернуться на Родину. Наши работники, занимающиеся вопросами репатриации, сталкиваются с самыми удивительными препятствиями — отговорками, отписками, прямым отрицанием фактов и всякого рода подтасовками. Тут ведётся какая-то подлая игра, имеющая довольно зловещий характер, Николай Петрович… Эх, больно об этом говорить!..

И Берзарин с досадой махнул рукой.

С особенным чувством Берзарин рассказывал о детях, раньше других завязавших самые живые связи с советскими воинами. Немецкие ребятишки уже запросто приходили в гости к нашим танкистам, пехотинцам, артиллеристам, вступали с ними в разговор, и, несмотря на различие языка, хозяева и гости каким-то загадочным образом превосходно понимали друг друга…

— Это просто удивительно, — улыбаясь, продолжал Берзарин. — Причём, Николай Петрович, это не исключение, а правило… Всякий раз, видя, как наши солдаты играют с немецкими детьми, охотно их кормят, ласкают, дарят им какие-то безделушки, с гордостью думаю о нашем народе… Какое сердце надо иметь для того, чтобы так относиться к детям людей, причинивших нам столько зла?.. Конечно, мы все понимаем, что воевали не с немецким народом, нам чужда национальная рознь, всё это так, но ведь столько жертв понесли наши люди, столько потерь, а не озлобились, не поддались мстительным чувствам…

Леонтьев радостно ощутил глубокую убеждённость этого человека, глубину и ясность его мышления, пленительность всего его облика — живых и умных глаз, смотревших с моложавого, открытого и мужественного лица, скупых и выразительных жестов. Леонтьев с гордостью думал о том, каких чудесных людей удалось воспитать партии, каких командиров она выковала для своей армии. Поистине, такие командиры были достойны своих солдат, как их солдаты — своих командиров…

На следующий день, утром, Леонтьев вылетел из Берлина в Москву. В самолёте, под мерный гул моторов, он вспоминал свой вчерашний разговор с генералом Берзариным, уговор непременно встретиться в Москве…

Но не суждено было состояться этой встрече. Через некоторое время Берзарин, страстный мотоциклист, выехал под вечер проветриться после напряжённого трудового дня. На одном из перекрёстков Берлина на его мотоцикл на полном ходу наскочила грузовая машина, и он, прошедший через столько битв и сражений кровавой войны, погиб на мостовой Берлина, в который первой ворвалась его армия и в котором он был первым советским комендантом…

Ничего удивительного не было в том, что десятки тысяч советских офицеров и солдат со слезами провожали гроб с телом своего командира и боевого друга. Иначе и быть не могло.

Гораздо удивительнее, что этот гроб провожали со слезами и десятки тысяч немцев, жителей Берлина, уважение и любовь которых успел завоевать «герр советишер милитер комендант».

И уж совсем удивительно, что слёзы немцев, провожавших гроб советского генерала, почему-то испугали и заставили недовольно нахмуриться кое-кого из представителей союзных оккупационных властей…

В самом деле, почему?

* * *

Через три дня после того как Сергей Леонтьев простился с братом, его вызвали из Букова в Берлин. Здесь полковнику Леонтьеву объявили о назначении его военным комендантом одного из городов, находящихся на границе с американской зоной оккупации. Сергей Павлович пробовал было отказаться, ссылаясь на то, что он, танкист, ничего не понимает в городском хозяйстве, но ему резонно указали, что все коменданты тоже люди военные и, ничего, справляются по мере сил и в силу необходимости с новыми обязанностями.

И через несколько дней, с грустью простившись с любимым полком, Сергей Павлович выехал в Берлин, а оттуда в город, где ему суждено было теперь работать. Перед отъездом из Берлина полковник вновь зашёл к товарищам, ведавшим вопросами репатриации, и узнал от них, что розыски его сына ведутся. Получены новые данные о том, что в американской зоне оккупации, где-то между Нюрнбергом и Мюнхеном, имеется лагерь, в котором содержатся многие советские подростки, в своё время угнанные в Германию, но переговоры о возвращении их на Родину пока идут туго.

Тем не менее офицер, ведавший этими вопросами, надеялся, что в конце концов удастся добиться согласия американских военных властей на возвращение подростков в Советский Союз.

Списка советских подростков, находящихся в лагерях, американцы пока не дали, поэтому неизвестно, есть ли среди них сын Леонтьева.

Теперь, сидя в машине, мчавшейся по широкой автостраде Берлин — Лейпциг, Сергей Павлович с тревогой думал о том, удастся ли выяснить судьбу Коленьки.

В Лейпциге полковник остановился в военной комендатуре и после завтрака подробно ознакомился со структурой комендатуры, штатами, планом работы. Комендант Лейпцига охотно делился своим опытом, дал много полезных советов.

Уже вечером Сергей Павлович выехал из Лейпцига на запад, к месту своего назначения.

В Цвикау Сергей Павлович заночевал у местного военного коменданта и опять, как и в Лейпциге, долго расспрашивал майора о его работе, а тот охотно рассказывал обо всех своих делах, трудностях, печалях и радостях.

Рано утром, простившись с майором, Сергей Павлович выехал из Цвикау и часа через полтора приехал наконец в город, комендантом которого был назначен.

Оставив машину на площади, между городской ратушей и стрельчатой розовой кирхой, Сергей Павлович решил прежде всего погулять по городу. Он пересёк площадь. Напротив кирхи его внимание привлёк красивый трёхэтажный дом с красной черепичной крышей и широким подъездом. Над домом реял красный флаг, подъезд с обеих сторон декорирован широкими алыми полотнами с лозунгами на русском и немецком языках. Часовой с автоматом похаживал у подъезда. Это была советская военная комендатура.

Перед домом стояли легковые машины разных марок. Их водители, военные шофёры в пилотках, лихо сдвинутых набок, собравшись у одной из машин, о чём-то весело беседовали. Завидев полковника, шофёры вскочили, вытянулись, взяв под козырёк. Ответив на их приветствие, Сергей Павлович пошёл дальше, отметив про себя, что в подъезд комендатуры то и дело входят посетители — женщины с детьми, два пожилых немца в старомодных котелках, какие носили ещё в начале века, оба в крахмальных воротничках и чёрных костюмах, несколько немецких юношей в брюках «гольф» и, судя по одежде, двое крестьян. Все они свободно входили в комендатуру, не обращая внимания на солдата с автоматом, как и он, по-видимому, не обращал на них никакого внимания, привыкнув к потоку посетителей.

Полковник долго ходил по этому довольно большому городу, который был мало разрушен. Внимательно разглядывая улицы, скверы и переулки, Сергей Павлович поймал себя на том, что замечает и фиксирует в своём сознании ещё заколоченные витрины многих магазинов, очередь у булочной, неубранные кучи щебня и мусора в одном из переулков, запертые двери школы… Он уже входил в свою новую роль.

С любопытством он разглядывал уличную толпу — озабоченных женщин с хозяйственными сумками, группу немцев, столпившихся у щита, на котором был вывешен приказ военного коменданта, немецких девушек, с интересом следящих на перекрестке за тем, как военная регулировщица в пилотке и хорошо пригнанной гимнастёрке, загорелая, тоненькая, очень хорошенькая, ловко и строго командует проносящимися машинами, водители которых на ходу бросают ей какие-то весёлые приветствия.

В большом сквере, где Сергей Павлович присел на скамью покурить, шумно играли светлоголовые, аккуратно одетые дети. Их матери, сидя неподалёку с вязаньем в руках, о чём-то болтали. Заметив его, они стали шептаться, бросая любопытные взгляды на высокого советского полковника. В этот момент большой красно-синий мяч, брошенный кем-то из детей, угодил прямо в лицо Сергею Павловичу.

Женщины в испуге вскочили. Одна из них, по-видимому, мать ребёнка, бросившего мяч, подбежала к Сергею Павловичу и, вспыхнув от волнения, стала извиняться.

— О, герр оберст, ради бога, извините моего малыша, — лепетала молодая стройная женщина. — Ему всего пять лет, и он недостаточно ловок… Ради бога, извините, герр оберст!..

— Вы напрасно так волнуетесь, фрау, — ответил по-немецки Сергей Павлович, не без труда подбирая слова. — Как зовут вашего ребёнка?

— Генрих, — ответила молодая женщина. — Поди сюда, маленький, и попроси прощения у герр оберста, — обратилась она к малышу, который, стоя поблизости, с совершенным спокойствием и любопытством наблюдал за этой сценой.

Малыш послушно подошёл к матери и, улыбаясь, посмотрел на полковника. Сергей Павлович взял его на руки, поднял на уровень своего лица и спросил:

— Ну, Генрих, скажи, хороший ли ты человек?

— О да, я хороший, — очень убеждённо ответил мальчик. — Вы не думайте, что если я попал в вас мячом, то я плохой…

— Я вовсе этого не думаю, — засмеялся Сергей Павлович. — Ведь война уже кончилась, и если ты попал в меня мячом, то это просто случайность. Или, может быть, ты хотел поиграть в войну?

— Ах, герр оберст, — поспешно вмешалась в разговор мать ребёнка. — Даже немецкие дети не хотят больше играть в войну! Поверьте, что это так… Его бедный отец…

И она со слезами отвернулась.

— Мутти, не надо плакать, ты же мне обещала, — потянулся к матери ребёнок, сразу перестав улыбаться.

Сергей Павлович передал малыша на руки женщине и, вынув из сумки плитку шоколада, протянул её ребёнку.

— Вот, Генрих, возьми на память о том, как ты залепил мне мячом в лоб, — сказал он. — Береги свою маму и старайся её не огорчать.

— Спасибо, — ответил малыш и, взяв плитку, стал с интересом разглядывать обёртку.

— Вы очень любезны, герр оберст, — смущённо произнесла, покраснев, мать ребёнка. — Это слишком дорогой подарок, я, право, не знаю, как быть?

— Зато Генрих уже знает, как быть, — ответил Сергей Павлович, указывая на ребёнка, который уже срывал обёртку и фольгу. — Позвольте пожелать вам всего хорошего, фрау… Простите, я не знаю вашего имени…

— Лотта… — окончательно смущаясь, произнесла молодая женщина. — Лотта Вайнберг, герр оберст…

— Очень приятно. Всего хорошего, фрау Лотта…

И, поклонившись, Сергей Павлович вышел из сквера, провожаемый любопытными взглядами фрау Лотты, других женщин, видевших эту сценку, и детей.

Генрих, которого мать уже спустила на землю, внезапно бросился вдогонку за полковником.

— Герр оберст, герр оберст!.. — кричал малыш. — Приходите ещё раз, я бываю здесь каждый день! Приходите — я буду осторожен с мячом!..

Этот белокурый, аккуратно остриженный малтлш так трогательно смотрел на Сергея Павловича, его глазёнки были полны такого искреннего желания, чтобы высокий русский полковник снова пришёл (а может быть, и принес ещё одну плитку шоколада), что Сергей Павлович опять поднял его в воздух и, глядя ему прямо в глаза (чем-то эти глаза напоминали Коленьку, тогда, до войны, когда Коленьке тоже было пять лет), сказал:

— Да, да, — ты ещё увидимся, Генрих… Я обязательно приду…

И, поцеловав ребёнка, Сергей Павлович опустил его на землю.

* * *

Заместитель военного коменданта города (комендатура была также и окружной) подполковник Глухов, исполнявший обязанности коменданта, искренне обрадовался появлению Леонтьева, о назначении которого ему уже было известно.

Коренастый, грузный подполковник с грубоватым, но добродушным лицом и маленькими, быстрыми, с хитринкой глазами принимал посетителей в тот момент, когда в его кабинет вошёл Сергей Павлович.

Увидев полковника и сразу догадавшись, что это и есть новый комендант, Глухов встал со словами «Здравия желаю, товарищ полковник» и тут же, обратившись к посетителю — это был один из двух немцев в котелках, замеченных Сергеем Павловичем ещё утром, — произнёс, путая русский язык с немецким:

— Битте, придётся подождать… Вартен… Ферштеен?

— Яволь, герр комендант! — щёлкнул каблуками сообразительный немец и, отвесив низкий поклон Сергею Павловичу, вышел в приёмную, где сидело много других посетителей.

— Здравствуйте, товарищ Глухов, — полковник пожал руку своему заместителю. — Рад познакомиться. Будем вместе работать. Леонтьев, Сергей Павлович…

— Очень приятно, товарищ Леонтьев, — ответил Глухов. — Мне ещё вчера по телефону сообщили из Берлина о вашем выезде. По совести сказать, не мог дождаться вашего прибытия — совсем запарился…

— Много работы? — коротко осведомился Леонтьев.

— Тьма!.. А главное — куча самых, знаете ли, загадочных дел…

— Загадочных?

— Точно. Таких, проще сказать, что не знаешь, как и поступить. С утра всё ходят и ходят, каждый с вопросами, а что на эти вопросы отвечать? — сам чёрт не разберёт!.. С одной земельной проблемой можно голову сломать!.. Начали раздел помещичьих земель, а многие бауэры боятся землю брать — это, говорят, не положено… Рядом американская зона — там свои порядки. Наши немцы ходят к ним, их немцы к нам, одним словом, столпотворение… За день такого наслушаешься, таких тебе навалят вопросов, просьб, жалоб, доносов, что к вечеру голова кругом идёт…

— Переводчик у вас есть, товарищ Глухов? — спросил Сергей Павлович. — Я заметил, что в немецком языке вы не так уж…

— Есть одна переводчица, из репатриированных, — ответил Глухов. — Четыре года здесь на заводе работала. Сама она из Харькова, чертёжница… Впрочем, я и без неё кое-как обхожусь… Скажешь одно слово по-русски, одно по-немецки, третье — руками объяснишь… Находим общий язык…

Сергей Павлович засмеялся.

— Я и сам заметил, — произнёс он улыбаясь, — что наши солдаты и офицеры как-то научились разговаривать с немцами, и те их отлично понимают. Однако, товарищ Глухов, посетители ждут… Продолжайте приём, а я послушаю.

— Есть. — Глухов, открыв дверь в приёмную, произнёс: — Битте!..

В комнату вошёл тот же пожилой немец.

— Итак, герр комендант, — произнёс он по-немецки, — я могу продолжать?

— Битте, — любезно ответил Глухов.

Немец начал излагать своё дело. Он оказался владельцем городского варьете и просил «уважаемого и достопочтенного герр коменданта» подействовать на майора Пискунова, помощника коменданта по культурным вопросам. Герр майор Пискунов, оказывается, просмотрел программу варьете, подготовленную с большим трудом, и, увы, запретил два номера, являющихся, без всякого сомнения, гвоздём программы…

— Вас ист дас за номера? — спросил на том же немецко-русском диалекте Глухов, и немец действительно отлично его понял.

Оказывается, оба номера строгий майор запретил на том основании, что счёл их безнравственными.

— Герр комендант, — лепетал хозяин варьете, — не является ли баптистом господин майор? Уверяю вас, в программе нет ничего безнравственного. Наконец у меня варьете, а не воскресная служба в кирхе, герр комендант!.. Да, фрейлейн Грита, исполняющая песенки, действительно выходит на сцену в газовой тюнике, но что тут плохого, уважаемый господин комендант, особенно если учесть, что у фрейлейн Гриты божественный бюст? Что же касается фрейлейн Вероники, которая танцует мексиканское танго и, по ходу танца постепенно раздеваясь, даёт возможность публике обстоятельно всё рассмотреть, так это же балет, а не что-либо иное… Почему же уважаемый майор Пискунов так беспощаден к балету?

— Если не ошибаюсь, — обратился Леонтьев к хозяину варьете, — вы пришли на приём вдвоём?

— Совершенно верно, герр оберст, — ответил немец. — Это мой компаньон. Он ожидает в приёмной решения господина коменданта, так как мы распределили между собой обязанности: он ведает программой, а я хлопочу о разрешении…

— Вы давно стали хозяином варьете?

— Три года тому назад, герр оберст.

— А ваш компаньон?

— Как вам сказать, герр оберст… Моим компаньоном он стал недавно, точнее, на днях… Поскольку комендатура закрыла его заведение…

— А какое у него было заведение?

— Я не знаю, как лучше выразиться, господин полковник, — замялся хозяин варьете. — Мой компаньон… Одним словом, у него было такое заведение, о котором не принято говорить при дамах, господин полковник…

— Здесь, кажется, нет дам…

— У него был бордель, господин полковник, прошу меня извинить.

— Уже если извинять, то его, а не вас, — ответил Сергей Павлович. — И ваш компаньон порекомендовал эти два номера из бывшего своего заведения… Так?

— В какой-то мере, господин полковник…

— Как видите, майор Пискунов беспощаден не к балету, а совсем к другим вещам. Хорошо, идите, мы проверим этот вопрос.

Пятясь и непрерывно кланяясь, хозяин варьете вышел из кабинета. Глухов и Сергей Павлович посмотрели друг на друга и рассмеялись.

— Ну, кто там ещё? — спросил Сергей Павлович.

— Сейчас. — Глухов, снова открыв дверь, произнёс привычное «битте».

В кабинет вошла сухая, высокая женщина, в расшитом чепце и тёмном, закрытом платье крестьянского покроя. За нею, держа в руке зелёную тирольскую шляпу с пером, осторожно следовал маленький, круглый, как шар, человечек с выражением крайнего испуга на красном, обветренном лице.

— Гутен таг, герр комендант!.. — басом пропела женщина и сделала нечто вроде книксена.

— Гутен таг, герр комендант! — тоненьким голосом повторил как эхо мужчина и низко поклонился.

— Гутен таг! — ответил Глухов. — Зецен зи, битте…

— Вот такое дело, герр комендант, — решительно начала женщина. — Я есть Анна-Мария Глезер. Это есть Карл Глезер. Между прочим, герр комендант, Карл Глезер есть мой муж…

— Я вас слушаю, фрау Глезер, — сказал Глухов и тут же шепнул сидящему рядом с ним Леонтьеву: «Ручаюсь, пришли отказываться от земли…»

— Вчера, герр комендант, меня, Анну-Марию Глезер, и моего мужа Карла Глезер вызвали в контору поместья господина фон Равеца и там объявили, что я, Анна-Мария Глезер, и мой муж, Карл Глезер, должны взять землю господина фон Равеца… — начала женщина.

— Да, да, ровно три гектара, герр комендант, за прудом, недалеко от беседки, где господин фон Равец всегда играл в преферанс, — добавил её муж.

— Понятно. Вас волен зи по такому случаю? — быстро спросил Глухов.

И опять поразился Сергей Павлович тому, что эти немецкие крестьяне отлично поняли подполковника.

— Их данке, герр комендант, — произнесла женщина и опять сделала нечто вроде книксена.

— Их данке, — пропищал её муж.

Глухов смутился и растерянно посмотрел на Сергея Павловича.

— Смотрите, берут… — шепнул, смутившись, Глухов. — Удивлён!..

И, обращаясь уже к крестьянам, произнёс:

— Зеер гут. Одним словом, в добрый час… Гуте ур!..

— Мы пришли сказать, господин комендант, — снова произнесла женщина, — что я, Анна-Мария Глезер, и мой муж, Карл Глезер, не можем взять эту землю…

— Да, да, мы никак не можем! — повторил Карл Глезер.

— Что я вам говорил?! — сразу успокоившись, прошептал Леонтьеву Глухов. — Уж я их знаю!..

— Неужели такая плохая земля? — сделав вид, что не понимает причины отказа, обратился Леонтьев к супружеской чете.

— О, что вы говорите, герр оберст! — почти с испугом ответила женщина. — Превосходная земля!.. Это же земля барона фон Равеца!.. Разве у него могла быть плохая земля?

— У барона фон Равеца не могло быть плохой земли, — подтвердил Карл Глезер. — На то он и барон…

— Но если земля хороша, то почему же вы не хотите её брать? — улыбаясь, спросил Леонтьев.

— Потому что это земля барона фон Равеца, — ответила женщина.

— Да, да, это же его земля, — произнёс её муж.

— А разве вы не знаете, что помещичьи земли теперь будут отданы крестьянам? — спросил Леонтьев.

— Нам сказали, что хотят так сделать, герр оберст, — ответила крестьянка. — Но ведь барон не оставил такого завещания.

— А барон разве умер?

— Нет, он удрал на запад, герр оберст. Он не умер. Тем более мы не можем взять его землю без его согласия…

— Как же можно без согласия барона? — удивленно пропищал Карл Глезер. — Три дня назад от барона пришло письмо — он запрещает бауэрам брать землю…

— Да, да, и господин барон пишет, что скоро вернётся обратно, в своё поместье, герр оберст…

— Я сомневаюсь в этом, — произнёс Леонтьев. — Но если барон и вернётся, то никто не вернёт ему поместья… Он может получить такой же надел земли, как и любой из вас, не больше…

— Но это же его земля, — воскликнула женщина.

— Нет, это народная земля, — уже рассердившись, сказал Леонтьев. — И вам пора это понять… Где вы живёте?

— Деревня Шпигельдорф, рядом с поместьем барона фон Равеца, герр оберст…

— Через пару дней я приеду в вашу деревню, соберу всех бауэров и мы вместе решим этот вопрос, — произнёс Глухов. — Ждите моего приезда…

— Хорошо, мы будем вас ждать, герр комендант, — сказала женщина и, снова присев, направилась к двери.

— Мы будем ждать, — повторил, как всегда, её муж и тоже направился к выходу.

— Одну минуту, — остановил их Леонтьев. — Присядьте, пожалуйста.

Супруги Глезер снова подошли к столу и послушно сели.

— Остальные крестьяне вашей деревни тоже отказываются от земли?

— Да, господин полковник, за исключением трёх человек.

— Понимаю. А как вы поступите, если я дам вам приказ взять землю? Понимаете, приказ?

— Приказ есть приказ, господин полковник. Как можно не выполнять приказ? — пропищал Глезер, неуверенно поглядывая на жену.

— Но приказ должен быть в письменном виде, — добавила женщина. — Чтобы господин барон мог убедиться, что мы не могли иначе поступить…

— Хорошо. Вы получите такой приказ, — сказал Леонтьев, и крестьяне, заметно повеселев, ушли из кабинета.

— Видали? — спросил Глухов.

— Видал. И вовсе не удивлён, — ответил Леонтьев. — Чудес на свете не бывает, товарищ Глухов. Они так воспитаны веками. Но сила революционных идей как раз и состоит в том, что вековые предрассудки, обычаи и взгляды этими идеями взрываются в сравнительно короткий срок. Ничего, немецкий народ пережил Гитлера, переживёт и барона фон Равеца, Анна-Мария Глезер ещё поймёт, что баронская земля принадлежит ей, а не барону. И, насколько я успел заменить, если это поймёт Анна-Мария, то вместе с нею поймёт и её муж, — с улыбкой добавил Леонтьев. — Помните, знаменитый немецкий стратег Клаузевиц писал, что для армии момент наивысшей победы может иногда превратиться в поражение. Наша армия победила гитлеровскую Германию, заняла Берлин. Огромная победа!.. Но если Анна-Мария Глезер не поймёт, что баронская земля принадлежит ей, если мы не сможем её в этом убедить, это будет настоящее поражение, Глухов, прошу меня верно понять… И мы с вами обязаны победить снова, потому что никто не простит нам поражения… Условимся же с самого начала, товарищ Глухов, что и за эту победу мы будем бороться так же настойчиво, терпеливо и смело, как боролись за первую…

И, подойдя к Глухову, Сергей Павлович крепко пожал ему руку.

* * *

Уже вечером, познакомившись с работниками комендатуры, полковник в сопровождении своего заместителя поехал на приготовленную для него квартиру. Глухов сообщил, что Леонтьеву отведён второй этаж в вилле, принадлежащей известному немецкому физику профессору Иоганну Вайнбергу.

— Вайнберг? — спросил в машине Леонтьев. — Я где-то слышал эту фамилию…

— Возможно, Сергей Павлович, — ответил Глухов. — Это довольно крупный учёный. Он никогда не был нацистом и даже находился под наблюдением гестапо, как нам удалось выяснить. Не будь он таким крупным физиком, его давно бы упрятали в концлагерь. Правда, этот профессор, как мне говорили, чуждается политики, но в антифашистских кругах он всегда пользовался репутацией честного человека… У него хорошая вилла, сад, и я считал, что поселиться вам в этом доме со всех точек зрения удобно… Профессор два года назад овдовел, живёт с невесткой и её сынишкой. Сын профессора Вайнберга погиб на фронте.

— Сегодня утром, гуляя по городу, я познакомился с одной молодой женщиной и её сынишкой, — сказал Леонтьев. — Её фамилия Вайнберг… Но, может быть, это случайное совпадение…

— Когда я осматривал виллу, — сказал, чуть улыбнувшись, Глухов, — я познакомился с невесткой профессора Вайнберга… Хороша, ничего не скажешь!.. Такая высокая, стройная блондинка?

— Кажется, я не очень её разглядел, — неохотно ответил Леонтьев, несколько смущённый улыбкой Глухова. Теперь он не сомневался, что Лотта Вайнберг — невестка того самого профессора, в доме которого ему отведена квартира.

Машина подъехала к двухэтажному красивому дому с черепичной крышей, расположенному на одной из тихих боковых улиц, недалеко от центра города. Высокие цветущие липы обрамляли с обеих сторон нарядные виллы.

Глухов подошёл к узорчатой чугунной калитке и нажал и кнопку звонка. Через несколько секунд с мерным гудением включилось автоматическое реле и калитка отворилась.

Офицеры вошли в палисадник, поднялись по ступенькам подъезда, на пороге которого стояла Лотта Вайнберг. Увидев и сразу узнав Леонтьева, молодая женщина вспыхнула от неожиданной встречи.

— Гутен таг, фрау, — поздоровался с Лоттой Глухов. — Дас ист герр оберст Леонтьев… Милитер комендант…

— Здравствуйте, фрау Лотта, — произнёс по-немецки Леонтьев, здороваясь с молодой женщиной. — Я уже рассказал моему товарищу, что мы случайно сегодня познакомились…

— Да, да, господин полковник, — произнесла Лотта. — Нас предупредили, что здесь поселится господин военный комендант, но, встретившись с вами, я не думала, что это вы… Прошу вас, заходите в дом…

Они вошли в просторный холл, облицованный полированным орехом. Прямо из холла начиналась деревянная, не очень широкая лестница, ведущая на второй этаж. Пока Леонтьев и Глухов снимали плащи, Лотта прошла в глубину дома. Через матовые стеклянные двери донёсся её голос.

— Отец, приехал господин комендант, — говорила она. — Можно проводить его к вам?

— А зачем он мне нужен? — ответил на её вопрос спокойный мужской голос. — Проводи его наверх, пусть устраивается, как хочет…

— Но, может быть, господин комендант выразит желание познакомиться с хозяином дома, отец? — робко спросила Лотта.

— Теперь ведь они сами здесь хозяева, — ответил мужчина. — Во всяком случае, так они считают!.. Ещё бы, победители!..

Леонтьеву стало не по себе. Диалог за дверью, по-видимому, понял и Глухов, выразительно покачавший головой. В холл вышла окончательно смущённая Лотта.

— Господин профессор не очень хорошо себя чувствует, — произнесла она в тоне извинения. — Позвольте проводить вас наверх, господа?

Наверху фрау Лотта показала Леонтьеву все комнаты, предоставленные в его распоряжение: светлую гостиную, обитую зеленоватым штофом, большой кабинет с мягкой кожаной мебелью и книжными шкафами во всю стену, спальню с туалетной комнатой и, наконец, просторную столовую с буфетом, смахивающим на кафедральный собор, натюрмортами на стенах и массивными дубовыми стульями.

Все эти комнаты были обставлены несколько старомодно, но солидно и не претенциозно. Не было в обстановке и того особого бюргерского стиля, замеченного Леонтьевым во многих немецких квартирах с их пузатыми полированными комодами, огромными двухспальными кроватями, фривольными картинами на стенах и вышитыми бисером на всевозможных дорожках, салфетках и ковриках поучительными сентенциями.

Всё в этих просторных, светлых комнатах с большими окнами, мягкими тонами стен, удобной мебелью, отличными гравюрами и хорошо подобранной коллекцией старинного фарфора говорило о прочно устоявшемся быте интеллигентной, притом давно и вполне обеспеченной семьи.

Сергей Павлович, осмотрев комнаты, подумал про себя, что ему такая большая квартира, в сущности, ни к чему. Но, посмотрев на открытое, милое лицо фрау Лотты и уловив в её лучистых, ясных глазах самую искреннюю приветливость, Сергей Павлович поблагодарил милую хозяйку — если он не стеснит семью профессора, то будет рад здесь поселиться.

На следующий день, после ночёвки у Глухова, полковник Леонтьев переехал в свою новую квартиру. Когда машина Леонтьева подъехала к вилле, Леонтьев был встречен радостными криками Генриха, которому мать ещё утром сообщила, что тот самый герр оберст, с которым он познакомился в парке, будет у них жить.

Поскольку у Генриха сохранились самые приятные и даже сладкие воспоминания о герр оберсте, он с нетерпением ожидал его приезда, очень волновался, что герр оберста долго нет, и даже два раза спрашивал своего деда, не передумал ли герр оберст поселиться у них.

Дед, не чаявший души в своём пятилетнем внуке, заинтересовался, почему Генрих с таким нетерпением ждёт полковника. И тогда Генрих рассказал деду обо всем, что произошло в скверике, где он угодил этому русскому полковнику мячом прямо в лоб, а полковник подарил ему шоколад.

Профессор Вайнберг, обратившись к Лотте, сидевшей в стороне с вязаньем в руках, заметил с улыбкой:

— Лотта, дитя моё, не замечаешь ли ты, что русские офицеры довольно быстро завоёвывают симпатии немецких детей и молодых женщин?

Лотта вскинула глаза на старого профессора, которого нежно любила:

— Мне кажется, что вы правы, отец. Но, может быть, это объясняется тем, что дети, в отличие от взрослых, лишены предрассудков?

Сухощавый, с белой как лунь головой, профессор чуть нахмурил кустистые брови, нависшие над глубоко сидящими глазами, и, поглядев на невестку поверх очков, проворчал:

— А может быть, дело не в предрассудках, а в том, что дети, как и женщины, любят победителей?..

Фрау Лотта вспыхнула, но промолчала.

Шум подъехавшей машины прервал этот разговор. Генрих бросился встречать долгожданного оберста, а его старый дед, выйдя на балкон, не без удивления увидел, как высокий русский полковник, схватив малыша на руки, легко поднял его и крепко поцеловал.

Профессор не желал, чтобы жилец заметил его присутствие при этой сцене. Покачав головой, он быстро покинул балкон и спустился по внутренней лестнице на первый этаж, в комнату, куда уже перенесли его рабочий стол, самые необходимые книги и портреты покойной жены и сына Вальтера, погибшего на русском фронте.

Плотно притворив дверь своего нового кабинета, профессор Иоганн Вайнберг сел в старое, дедовское кресло, подлокотники которого протирали многие поколения их семьи, и поразился мысли, блеснувшей как молния в его сознании: а что если этот самый русский полковник, там, в далёком и легендарном Сталинграде, убил отца малыша, которого он так нежно и, по-видимому, вполне искренне поцеловал. И, если есть хоть малая вероятность такого совпадения, почему он, старый немецкий профессор, дед Генриха и отец бедного Вальтера, не пришёл в ужас от этого поцелуя?..

6. Вторая встреча

Полковник Грейвуд, сидя в своём служебном кабинете, читал только что расшифрованную телеграмму из Вашингтона, подписанную генералом Маккензи, начальником отдела американской разведки, в котором работал полковник.

Генерал Маккензи отмечал оперативность полковника Грейвуда, сумевшего довольно быстро перебросить в США немецкого физика профессора Майера. Майер работал в области атомной энергии и сравнительно легко принял предложение Грейвуда переехать за океан для продолжения своей научной деятельности.

К сожалению, вторая часть телеграммы носила весьма язвительный характер:

«…Успешно закончив переговоры с Майером и добившись его согласия, вы не дали себе труда выяснить степень полезности указанного специалиста. Между тем, как выяснили наши эксперты при беседе с Майером, он являлся лишь одним из помощников профессора Иоганна Вайнберга, с которым работал много лет. Вайнберг, не разделявший нацистских взглядов Майера, относился к нему без особого доверия, чтобы не сказать больше. Поэтому профессор Вайнберг допускал Майера лишь к работам второстепенного значения, не открывая ему своих главных секретов.

По характеристике Майера профессор Вайнберг далёк от политики, ведёт довольно замкнутый образ жизни и, будучи противником фашизма, в то же время отрицательно относится к коммунистам. Если учесть, что единственный сын Вайнберга убит в России, мы имеем определённые перспективы в смысле работы с этим человеком. В настоящее время Вайнберг проживает в своём родном городе, в советской зоне оккупации. Вместе с ним живёт его невестка, вдова его сына, и её ребёнок.

Сообщая эти данные для ориентировки, обязываю вас приступить к операции по вывозу профессора в США. Предоставляя вам полную свободу в разработке плана операции, обращаю ваше внимание на желательность применения в данном случае методов психологической обработки, ибо, судя по тому, что сообщает Майер о характере Вайнберга, последний принудительно работать не будет…»

Далее в телеграмме Маккензи был указан точный адрес профессора, а также сообщалось условное наименование нового задания — «Нейтрон».

Прочитав телеграмму, Грейвуд помрачнел. Он терпеть не мог своего начальника генерала Маккензи, с которым много лет назад был на равном положении. Потом Маккензи удалось продвинуться при помощи своего дядюшки, крупного американского банкира, дочь которого вышла замуж за одного из руководителей стратегической разведки. Поговаривали, что этот брак был выгоден для обеих сторон: жених соблазнился миллионным приданым, невеста, точнее, её отец — положением жениха, облегчавшим доступ банкира к секретным военным заказам.

Став начальником Грейвуда, Маккензи страшно заважничал. Он всячески придирался к работе своего подчинённого и любил выставлять его перед высшим начальством в смешном свете. Грейвуд был гораздо способнее как разведчик, чем Маккензи, и это в своё время никем не подвергалось сомнению. Теперь Маккензи мстил Грейвуду за старые обиды.

Взять хотя бы сегодняшнюю телеграмму. Маккензи было отлично известно, что Грейвуд затратил немало сил на то, чтобы разыскать Майера и уговорить его переехать за океан. В своё время, перед выездом Майера, не кто иной, как сам Грейвуд информировал этого олуха Маккензи, что Майер не бог весть какой гений и что он может быть полезен главным образом как человек, знавший всех немецких физиков-атомщиков. Его можно было использовать для установления личных контактов с ними. Именно поэтому Грейвуд предлагал Маккензи пока не отправлять Майера в Америку, с тем чтобы при его помощи продолжать работу по вывозу немецких учёных в США. Маккензи, вместо того чтобы принять это разумное предложение, потребовал немедленной отправки Майера. Делал он это, по своему обыкновению, из карьеристских побуждений: ему не терпелось похвастаться перед начальством своей оперативностью.

А когда выяснилось, что Майер сам по себе не представляет большой ценности, Маккензи, чёрт бы его побрал, изображает дело так, как будто бы торопился не он, а Грейвуд!..

Мало того, этот олух ещё «обязывает» полковника перебросить профессора Вайнберга из Германии в США. Легко «обязывать», сидя в Вашингтоне и проводя все вечера в кабаках и мюзик-холлах! Как будто Маккензи не знает, что работать в советской зоне оккупации не так-то просто… Советская контрразведка уже отлично разгадала политику американских властей в отношении немецких специалистов, патентов и военных секретов. Напрасно Маккензи делает вид, что не понимает, как трудно работать в Восточной Германии. Грейвуд считал, что вообще политика американских оккупационных властей оставляет желать лучшего. Не только в отношении русских, но и в отношении немецкого населения игра ведётся грубо, примитивно.

Полковник Грейвуд был опытным разведчиком и умным человеком. Лишённый каких бы то ни было убеждений, он сам был заядлым циником, уже давно ни в кого и ни во что не верившим. За благообразной внешностью Грейвуда скрывалось холодное, опустошённое сердце, неизлечимое равнодушие ко всему, кроме своих эгоистических интересов.

Но, будучи все же образованным и трезво мыслящим человеком. Грейвуд не мог не видеть всего, что происходило вокруг. Он понимал, что проводимая американскими властями политика чревата серьёзными последствиями. Беззастенчивый грабёж немецких патентов, грубая работа разведки, пьянство и дебоши американских офицеров и солдат, откровенная поддержка крупных немецких промышленников и помещиков и многое другое вызывали естественное возмущение широких слоев немецкого народа. Гитлеровская накипь льнула к американским властям, и это тоже хорошо видел народ. Полное отсутствие заботы о нуждах населения со стороны оккупационных властей находится в разительном противоречии с политикой советских военных комендантов, и об этом, к несчастью, становится широко известно…

Грейвуд был врагом коммунизма, врагом Советского Союза. Поэтому его раздражали грубые промахи американской политики в Германии. Задумываясь над причинами таких промахов, Грейвуд относил их за счёт недальновидности, тупости, чрезмерной прямолинейности отдельных высоких чинов, не понимал, что дело не только в этом…

…Однако задание есть задание, и полковник, ещё раз прочитав телеграмму Маккензи, стал обдумывать план реализации операции «Нейтрон». После долгих размышлений он решил лично побывать в том городе, где жил профессор Вайнберг. Справившись по карте, Грейвуд с удовольствием отметил, что этот город находится почти на границе американской зоны. Тогда, выбрав соседний город, находящийся в американской зоне, полковник Грейвуд выяснил, кто является военным американским комендантом в этом городе. Оказалось, что этот пост занимает полковник Джемс Нортон.

Грейвуд связался с Нортоном по телефону и договорился с ним о встрече.

Джемс Нортон, ещё недавно командовавший танковым полком, а теперь изнывавший от скуки в немецком городе, где его оставили комендантом, по-видимому, искренне обрадовался и сказал, что с нетерпением ждёт приезда полковника Грейвуда.

— Выезжайте как можно раньше, полковник, — сказал он по телефону. — Очень рад, что вам пришла в голову мысль посетить эту немецкую дыру!.. Я прикажу в честь вашего приезда показать самых хорошеньких девочек в программе местного варьете… С нетерпением жду вас, коллега!..

Наутро, после визита немки-массажистки, полковник Грейвуд позавтракал, простился с фрейлен Эрной и выехал из Нюрнберга на восток.

Полковник Джемс Нортон, невысокий, смуглый, подвижный человек средних лет, с весёлым, живым лицом, встретил Грейвуда радушными приветствиями на пороге своей роскошной виллы.

Он угостил коллегу превосходным коктейлем «Мотокар», отличным завтраком и за столом рассказал Грейвуду массу забавных историй, связанных со своей деятельностью.

— Во всём виноват русский язык, — говорил Грейвуду Нортон, весело поблескивая тёмно-серыми, смеющимися глазами. — Дело в том, что я в прошлом изучал русский язык, когда служил в «Дженерал моторс». Какой-то болван уверил меня, что наша фирма намерена завести широкие связи с Россией, — это было задолго до войны, — и я, представьте себе, развесил уши и решил изучать русский язык, втайне рассчитывая, что это поможет мне стать представителем «Дженерал моторс» в Москве… Одна хорошенькая русская эмигрантка — её родители удрали в Америку в первые годы революции — взялась меня обучать, и учительница мне так понравилась, что я стал делать недюжинные успехи… Ах, дружище, дело кончилось более чем печально: я, правда, изучил русский язык, но потерял свободу, женившись на своей учительнице. Сами понимаете, что, став её мужем, я получил возможность совершенствовать свои познания в русском языке. Первые два года нами спрягался глагол «люблю», затем мы стали иногда поругиваться, разумеется, тоже по-русски. В общем, моя супруга родила мне двух превосходных парней, которые тоже начали лопотать по-русски… Вот посмотрите…

Нортон показал Грейвуду фотографию, на которой были изображены его жена, миловидная женщина со вздёрнутым носиком, и двое малышей, очень похожих на Джемса Нортона.

— Простите, полковник, пока я не нахожу оснований для жалоб на русский язык! — галантно произнёс Грейвуд. — Скорее напротив… В чём же дело?

— В том, что меня запихнули в эту дыру, — ответил Нортон. — Генерал, узнав, что я владею русским языком и даже женат на русской, вызвал меня и сказал: «Полковник Нортон, вам придётся стать комендантом в этом городе, поскольку он находится на границе с советской зоной… Нам очень важно, чтобы наш комендант в этом районе владел русским языком, ему будет легче найти общий язык с соседями…»

— Чем же вы так огорчены, мистер Нортон? — снова задал вопрос Грейвуд.

— Тем, что рухнули мои надежды скоро вернуться домой, — ответил Нортон. — На заводах «Дженерал моторс» я работал много лет. Когда началась война, меня, как специалиста по танковым моторам, мобилизовали. Я кончил войну в качестве командира танкового полка, но теперь, видит бог, мне здесь нечего делать… Мне надоели немецкие олухи… Кроме того, я дьявольски соскучился по жене и ребятам… Если бы вы знали, мистер Грейвуд, как мне дьявольски хочется по утрам услышать наконец, как моя жена ворчит на меня по-русски!..

— Вы уже познакомились со своим русским соседом и коллегой? — спросил Грейвуд.

— Нет, он лишь недавно приехал, как я слышал. Но я обязательно нанесу ему визит. Говорят, что полковник Леонтьев тоже танкист…

— Его фамилия Леонтьев? — быстро спросил Грейвуд.

— Да, так мне говорили. Рассказывают, что с первых часов своего приезда он развил лихорадочную деятельность. Впрочем, как говорят, все русские коменданты вообще занимаются странными делами — открывают магазины, больницы, заботятся о школах, утверждают программы варьете, раздают землю крестьянам… Эти русские — славные ребята и боевые солдаты, не понимаю, зачем им тратить силы на эту чепуху и заботиться о немцах, которые причинили им столько зла. Как только познакомлюсь с полковником Леонтьевым, прямо спрошу его об этом, как танкист танкиста, как солдат солдата… И, наконец, как муж русской — русского, — с улыбкой добавил Нортон.

— Любопытно было бы услышать, что он ответит на ваш вопрос, — сказал Грейвуд. — Я тоже не очень понимаю, в чём тут дело. Вернее всего, что это политика пропаганды коммунизма… Они завоевали часть Германии, а теперь хотят завоевать симпатии немецкого народа. Что ж, это не так глупо, мой дорогой Нортон, если говорить серьёзно…

— Но и не так умно, — быстро ответил Нортон. — Я лично убеждён, что немцам нельзя доверять. Немцы способны уважать только силу. Они любят исполнять приказ, и это действует на них гораздо лучше всех уговоров. Когда же их начинают уговаривать, они воспринимают это как свидетельство слабости и задирают нос…

Грейвуд внимательно посмотрел на своего собеседника. Как видно, этот Нортон был славным малым, храбрым солдатом, но ни черта не смыслил в политике. К сожалению, мысли о немецком народе, только что высказанные Нортоном, разделяли лица, занимающие гораздо более высокое положение, нежели этот полковник. Грейвуд тоже не любил немцев, но как умный человек понимал, что так примитивно судить о целом народе по крайней мере неразумно.

Однако, не желая вступать в откровенный разговор по этому поводу, полковник Грейвуд сказал:

— Мне трудно судить о политике русских, пока я не побывал лично в их зоне. Давайте-ка съездим к ним…

И через полчаса полковники мчались на военном «виллисе» с визитом к своим русским союзникам.

Полковник Леонтьев работал в своём служебном кабинете, когда к нему вошёл Глухов и сказал:

— Сергей Павлович, звонили с погранпункта — к нам едут американцы. Один — комендант соседнего города, полковник, другой, кажется, из Нюрнберга. Скоро прибудут…

— Очевидно, едут знакомиться, — сказал Сергей Павлович. — Ну что ж, это естественно. Визит вежливости, как говорят дипломаты… Где их будем принимать?

— Сначала здесь, в комендатуре, — ответил Глухов. — Я договорюсь с военторгом, чтобы в моём кабинете подготовили «ленч», как они говорят. Ну, «поленчуемся», угостим их нашей водочкой — она им всегда по душе, потом покатаемся по городу, а вечером можно сводить в варьете. Жаль, что майор Пискунов самые пикантные номера из программы вышиб, а то гости были бы весьма довольны. Это как раз в их вкусе…

— Ничего, пускай привыкают к нашим вкусам, — произнёс Леонтьев. — Но я думаю, что, кроме «ленча» в комендатуре, надо бы, пожалуй, принять их у себя. Как-никак, союзники…

— Вы, правы, — оживился Глухов. — Если разрешите, Сергей Павлович, я дам необходимые указания… Наш повар — великий мастер для таких «чепе». И скажу, чтобы приготовили всё по-русски… Одним словом, выдержим национальный колорит… Сервировку попрошу у вашей фрау Лотты, она, наверно, охотно всё сделает… Разрешите выполнять?

— Действуйте, — улыбнулся Леонтьев и погрузился в свои дела.

Минут через сорок за распахнутым окном раздался шум круто заторможенной машины и чьи-то весёлые голоса. Выглянув в окно, Леонтьев увидел высокую фигуру Грейвуда, с его розовым, отменно выхоленным лицом и седой шевелюрой.

Рядом с ним стоял, отдавая какие-то распоряжения негру-шофёру, невысокий, но очень складный, смуглый человек с погонами полковника танковых войск.

«Один танкист, а второй невесть кто», — подумал про себя Леонтьев, привычно оправил портупею, одёрнул китель и пошёл навстречу своим гостям.

Он встретил их в коридоре, где они шли в сопровождении дежурного по комендатуре старшего лейтенанта Фунтикова.

Это был тот самый Маркел Иванович Фунтиков, который в конце войны лично задержал Крашке и доставил его в советскую контрразведку. По окончании войны старший лейтенант, о прошлом которого в полку не было известно (знал о нём лишь полковник из контрразведки Бахметьев, «крёстный» Фунтикова), был командирован на службу в комендатуре, как находчивый, дисциплинированный офицер, хорошо себя зарекомендовавший во всех отношениях.

Теперь быстроглазый, ловкий Фунтиков, в отлично пригнанном кителе и щегольских, надраенных до немыслимого блеска сапогах (пожалуй, отлично начищенная обувь была единственной склонностью, оставшейся у него от прошлого), непринуждённо сопровождал американских гостей.

Увидев Леонтьева, Фунтиков вытянулся, ловко щёлкнул каблуками и отрапортовал:

— Товарищ полковник! Дежурный по комендатуре старший лейтенант Фунтиков.

Леонтьев отметил, с какой особой, значительной торжественностью представился старший лейтенант, чьё лукавое, смышлёное лицо ему давно понравилось.

— Вольно, товарищ старший лейтенант, — ответил Леонтьев и обратился к гостям.

— Здравствуйте, полковник, мой дорогой сосед, — сказал Нортон Леонтьеву на русском языке с сильным акцентом. — Хотя есть известная у вас поговорка — незваный гость хуже татарина, — я и мой коллега, полковник Грейвуд, сочли своим приятным долгом нанести вам дружеский визит. О, да!.. Джемс Нортон…

— Здравствуйте, господа! — приветливо ответил Леонтьев. — Я рад приветствовать в вашем лице наших доблестных союзников в войне против общего врага. Полковник Леонтьев, Сергей Павлович… Прошу ко мне. Товарищ старший лейтенант, вы свободны.

— Слушаю, товарищ полковник! — гаркнул Фунтиков и, взяв под козырёк, так повернулся и зашагал обратно, что Нортон и Грейвуд поощрительно улыбнулись ему вслед.

В кабинете Леонтьев усадил гостей в кресла, стоявшие перед круглым столом, и, сев рядом с американцами, вынул коробку «Казбека». Грейвуд, с интересом рассматривая коробку и мундштуки папирос, в свою очередь протянул Леонтьеву пачку «Честерфильд».

— Если не ошибаюсь, полковник Нортон, вы танкист? — обратился Леонтьев к Нортону, заметив обозначения на его петлицах.

— О да, мистер Леонтьев, — ответил Нортон. — Я уже знаю, что вы тоже танкист и, как я, были командиром полка… За это стоит выпить, коллега!.. Если советские и американские танкисты встретились здесь, в центре Германии, мистер Леонтьев, это значит… Это многое значит, коллега!..

— Совершенно с вами согласен, полковник Нортон, — ответил Леонтьев. — За такую встречу действительно надо выпить!.. Я надеюсь, что полковник Грейвуд не расходится с нами в этом вопросе?

Нортон быстро перевёл слова Леонтьева Грейвуду, тот подчёркнуто дружелюбно захохотал и что-то сказал Нортону.

— Мой друг, полковник Грейвуд, к сожалению, не владеет русским языком, — обратился к Леонтьеву Нортон. — Но он говорит, что, не зная языка, отлично понял, о чём идёт речь. Это не должно вас удивлять, говорит полковник, потому что русские и американцы нашли общий язык и доказали это в минувшей войне.

В этот момент, распространяя сильный аромат цветочного одеколона, в кабинете появился грузный Глухов, которого Леонтьев представил своим гостям.

Пожав им руки, Глухов пробормотал «весьма рад» или что-то в этом роде, а затем тихо спросил Леонтьева: «Разрешите приступить?»

Леонтьев только кивнул головой и Глухов, сказав «Прошу извинить, на одну минуту», вышел из кабинета. Сейчас же вернувшись, он одним мановением ресниц доложил своему начальнику, что, дескать, всё в порядке и гостей можно «ленчевать»…

— Господа, прошу вас к завтраку, — произнёс, встав, Леонтьев.

В кабинете Глухова уже был накрыт стол, расставлены рюмки и бокалы. Две официантки из военторговской столовой заканчивали последние приготовления. Леонтьев быстрым, хозяйским взглядом окинул стол и остался доволен распорядительностью Глухова. Вся закуска была подобрана с учётом «национального колорита». Большая астраханская селедка «залом» соблазнительно раскинулась на блюде, украшенном луком, петрушкой и укропом. Матово поблескивала зернистая икра в только что открытой банке. Консервированная осетрина в томате была выложена на другом блюде. Ветчина, копчёная «московская» колбаса и фаршированный перец дополняли меню. Ко всему этому на большом блюде была подана горячая картошка в мундире, испечённая каким-то загадочным образом так, как будто её только что вынули из горячей золы полевого костра.

Гости и хозяева сели за стол, Глухов налил в рюмки водку, настоенную на чесноке и красном перце, Леонтьев встал и провозгласил тост за победу над общим врагом. Все, встав, чокнулись и выпили.

— Дьявольский напиток! — воскликнул, еле переводя дух, Нортон. — У меня такое ощущение, как будто мне выстрелили в желудок… Мой дорогой сосед, я беру с вас слово выдать мне секрет этого жидкого пламени… Вы, кажется, хотите что-то сказать, коллега? — обратился он к Грейвуду, который продолжал стоять, закрыв лицо салфеткой, кашляя и пытаясь отдышаться.

— Мистер Грейвуд говорит, — перевел Нортон, — что он зря прожил пятьдесят лет, так как лишь впервые пил такой божественный напиток…

— Поэтому надо выпить вторично, чтобы наверстать упущенное время, — с улыбкой сказал Леонтьев и снова налил рюмки.

Теперь с рюмкой в руке поднялся Нортон.

— Я провозглашаю тост, — сказал он, — за нашу боевую дружбу, за советских солдат и офицеров, поразивших весь мир своим мужеством, за великолепную Советскую Армию — в вашем лице, господа!..

Опять все встали и, чокнувшись, выпили. Всё понравилось гостям — и зернистая икра, и астраханский «залом», и фаршированный перец, и картошка в мундире. Всё чаще и веселее становились тосты, гости помаленьку освоились с «огненной настойкой», находя в ней всё новые и новые качества, и уже Грейвуд перестал прикладывать салфетку к лицу, а Нортон не жаловался на обожжённый желудок.

Всё непринуждённее становился и разговор. Между тостами Нортон, подмигнув Грейвуду, вдруг прямо спросил:

— Скажите, дорогой сосед, вам ещё не надоело заботиться о немцах, чёрт бы их побрал? Признаться, я очень удивлён тем, как вы с ними возитесь. Мне лично на них наплевать…

— Пока не сформируются и не будут избраны немецкие органы самоуправления, мы считаем своей обязанностью заботиться о населении, полковник, — серьёзно ответил Леонтьев.

— Понимаю, вы имеете в виду эти… горсоветы? — спросил Нортон.

Леонтьев и Глухов рассмеялись.

— Здесь не Советский Союз, полковник, — улыбаясь, ответил Леонтьев. — И мы вовсе не собираемся организовать горсоветы. Кстати, их не организуют, а избирают согласно нашей конституции.

— А я слышал, что вы и здесь хотите организовать советскую власть, — продолжал Нортон. — И, говоря между нами, почему бы вам этого действительно не сделать? Вы же победили Германию… Вы воевали с Германией, чёрт возьми!.. Почему же вам не воспользоваться плодами своей победы? Это было бы логично, дорогой полковник Леонтьев…

— У каждого своё представление о логике, мистер Нортон, — ответил Леонтьев. — Прежде всего мы воевали с фашизмом. Мы не собираемся навязывать немецкому народу свои порядки и единственное, чего мы хотим, — это создания миролюбивой, демократической Германии. Этого же — я глубоко в этом убеждён, господа, — хочет и подавляющее большинство немецкого народа…

Нортон слушал Леонтьева с нескрываемым интересом. Грейвуд с корректным, но равнодушным лицом размышлял в это время совсем о другом. Какое отношение имеет этот полковник Леонтьев к конструктору Леонтьеву? Как, не вызывая подозрений, выяснить, находится ли теперь в городе профессор Вайнберг и что он делает?

Наконец, позавтракав, гости и хозяева встали из-за стола. Глухов предложил совершить прогулку по городу. Предложение было охотно принято.

Поехали на двух машинах — Леонтьев с Нортоном, Глухов с Грейвудом. Так как Глухов не владел английским языком, а Грейвуд русским, разговор у них не клеился.

Напротив, в другой машине Нортон продолжал оживлённо беседовать с Леонтьевым, засыпая его множеством вопросов, нередко довольно наивных, но искренних и прямых.

Отвечая американцу и глядя на его смуглое лицо, живые глаза и белозубый рот, Леонтьев всё более проникался симпатией и доверием к этому весёлому и, по-видимому, честному человеку. С чисто детским любопытством и непосредственностью он задавал всё новые вопросы, внимательно, как-то по-детски нахмурив брови, выслушивал ответы и всякий раз выражал искреннее удивление. Видимо, ответы Леонтьева опрокидывали ошибочные представления Нортона о том, что происходит в советской зоне. Более того, эти лаконичные и прямые ответы пробуждали в Нортоне какие-то чувства и мысли, никогда раньше не приходившие ему в голову. Понравилась Леонтьеву и прямота, с которой Нортон ответил на его вопрос — кто такой Грейвуд?

— Мой дорогой сосед, — добродушно произнёс Нортон. — Я сам только утром познакомился с ним, когда он приехал из Нюрнберга… Скорее всего, полковник Грейвуд занимается вопросами денацификации. Вероятно, поэтому его интересует, как проводится эта работа в вашей зоне.

После осмотра города, местного музея, старинного и хорошо сохранившегося замка, в котором гости с интересом обошли все залы и комнаты с древней мебелью, фигурами рыцарей в латах, старинным оружием и даже поднялись в башню пыток, Леонтьев пригласил американцев к себе на обед.

Когда машины подъехали к вилле профессора Вайнберга и Грейвуд прочел на табличке номер дома и название улицы, он не поверил собственным глазам: это был тот самый дом, ради которого он сюда и приехал…

Разумеется, как опытный разведчик, Грейвуд ничем не обнаружил своей радости от такого неожиданного сюрприза. Но его ждал другой, ещё более значительный сюрприз.

Когда Николай Петрович Леонтьев приезжал к брату в Буков, один майор, фотограф-любитель, по просьбе Сергея Павловича сфотографировал братьев и сделал большой, сильно увеличенный портрет, который преподнёс своему командиру.

Теперь, устраиваясь на новой квартире, Сергей Павлович повесил портрет в кабинете над своим письменным столом.

Американцы вместе с Сергеем Павловичем и Глуховым поднялись на второй этаж, в квартиру. Хозяин усадил гостей в кабинете, а сам прошёл в столовую, проверить стол. Оставшись в кабинете, Грейвуд с самым рассеянным видом начал рассматривать комнату, мебель, стеклянную дверь, выходящую из кабинета на балкон, подошёл к письменному столу и увидел фотографию. Он сразу узнал конструктора Леонтьева, с которым встречался в Дебице примерно год тому назад.

И опять подивился полковник Артур Грейвуд такому счастливому стечению обстоятельств. Да, теперь уже не было сомнений, что конструктор Леонтьев имеет прямое отношение к полковнику Леонтьеву, в гостях у которого он, Грейвуд, теперь находится!..

Когда Сергей Павлович вернулся в кабинет, Грейвуд при посредстве Нортона обратился к нему с вопросом — кем ему приходится человек, вместе с которым он сфотографирован.

— Это мой двоюродный брат, — спокойно ответил Сергей Павлович. — А почему он заинтересовал полковника Грейвуда?

— Я обратил внимание на большое сходство, — ответил Грейвуд.

На самом деле братья вовсе не были похожи друг на друга. Сергей Павлович удивился словам Грейвуда, но отнёс их за счёт его желания сказать приятное и перевёл разговор на другую тему.

Уже в конце обеда Леонтьев рассказал своим гостям о Коленьке и попросил их совета, как лучше организовать его поиски.

Как только Нортон перевёл Грейвуду рассказ Сергея Павловича о судьбе его сынишки, американец встал и, пожав Сергею Павловичу руку, взволнованно произнёс:

— Мистер Леонтьев, хорошо, что вы мне сообщили об этом. Поверьте, я сделаю всё, что в моих силах, чтобы навести справки о вашем сыне и как можно скорее вернуть его вам!.. О, я взволнован до глубины души этой трагической историей!.. У меня тоже есть сын, и потому мне легко понять всё, что вы переживаете…

Насчёт сына Грейвуд солгал, потому что не имел детей. Но он действительно взволновался: рассказ Леонтьева был для него третьим сюрпризом за этот день. Внутренне ликуя, Грейвуд уже прикидывал, какие оперативные комбинации возможны в связи с этой историей для проникновения в семью Леонтьевых…

Ещё не зная, как именно использовать этот случай, Грейвуд решил принять все меры к розыску Коленьки Леонтьева.


После обеда Грейвуд предложил перейти в сад, подышать свежим воздухом. Он надеялся, что в саду хоть издали увидит профессора Вайнберга, ради которого, собственно, и приехал сюда. Теперь, когда перед операцией «Сириус» (Грейвуд сохранил её прежнее название) раскрывались новые возможности, имело смысл вернуться к заданию Маккензи.

Отдав распоряжение, чтобы кофе был подан в садовую беседку, Леонтьев повёл туда своих гостей. В саду в самом деле было хорошо в этот вечерний час. Кусты сирени обрамляли аккуратные, посыпанные жёлтым песком дорожки. В глубине сада, где находилась беседка с разноцветными стеклянными окнами, уже отцветали яблони. Профессор Вайнберг в синем брезентовом комбинезоне с садовыми ножницами в руках внимательно осматривал деревья, за которыми всегда ухаживал сам. Его внук, строгавший с очень сосредоточенным видом какую-то палочку, увидев Сергея Павловича, с весёлым криком бросился к нему. Леонтьев, искренне привязавшийся к мальчугану, высоко поднял его на руки и поцеловал.

— Я хотел прийти к вам, герр оберст, — сказал мальчик, — но мутти меня не пустила — она сказала, что у вас гости и вы очень заняты…

— Как видишь, у меня действительно гости, — ответил Сергей Павлович. — Но я всегда рад тебя видеть.

— Мистер Нортон, спросите полковника, чей это ребёнок? — обратился к Нортору Грейвуд, заметив, как ласков Леонтьев с ребёнком.

— Это внук профессора Вайнберга, — ответил Сергей Павлович. — И очень славный малый. Не так ли, старина? — обратился он уже к ребёнку.

Мальчуган рассмеялся. Профессор Вайнберг, стоявший в стороне, молча поклонился Леонтьеву, встретившись с ним взглядом.

— Добрый вечер, господин Вайнберг, — произнёс Леонтьев. — Мы тоже решили подышать свежим воздухом. Отличный вечер…

— Да, погода недурна, герр оберст, — сдержанно ответил старик. — И в саду сейчас действительно хорошо…

— Мы собираемся, профессор, пить кофе в беседке, — продолжал Сергей Павлович. — Я и мои американские гости. Мы будем рады, если вы и фрау Лотта примете в этом участие… Посидим за круглым столом…

— Разве побеждённые могут сидеть за одним столом с победителями? — усмехнулся старик. — Я не уверен, что это принято, герр оберст… Это против всяких традиций…

— Есть традиции, от которых лучше отказаться, профессор, — медленно произнёс Сергей Павлович, глядя в упор на старика. — Что же касается побеждённых, то, насколько я осведомлён, вы никогда не были фашистом и потому не имеете оснований относить себя к числу побеждённых… Не так ли?

— На вопрос, который задан так прямо, герр оберст, — ответил, улыбаясь, профессор, — нельзя не дать прямого ответа. Вы осведомлены лишь об одной стороне дела: я действительно не был сторонником фашизма. Но я не являюсь и вашим сторонником, герр оберст…

— Что ж, я всегда ценил откровенность, профессор Вайнберг, — спокойно ответил Сергей Павлович. — И тем не менее повторяю своё приглашение.

Старик чуть удивлённо посмотрел на Леонтьева и после небольшой паузы произнёс:

— Благодарю. Я только сменю костюм и предупрежу фрау Лотту…

И он, поклонившись, пошёл в дом.

— Это ваш хозяин? — спросил Леонтьева Нортон.

— Это хозяин дома, в котором я живу, — ответил Леонтьев. — Немецкий учёный…

— Нортон, спросите полковника, как фамилия этого человека, — попросил Грейвуд, хотя он уже расслышал фамилию Вайнберга.

— Это профессор Вайнберг, — ответил Леонтьев на вопрос Нортона.

В просторной беседке на столе дымился кофейник и были расставлены чашки, когда Леонтьев и его гости вошли туда после прогулки по саду. Вечерняя прохлада проникала в беседку через открытые окна. Тихие летние сумерки заполнили сад. Утомлённые впечатлениями дня, хозяева и гости задумались, каждый о своём. Сергей Павлович думал о Коленьке, об обещании Грейвуда помочь в розысках мальчика. Нортон размышлял о том, что всего несколько часов, проведённых в обществе русских офицеров, изменили некоторые его представления о советских людях, о положении в советской зоне оккупации и политике, которая проводится в ней. Глухов добродушно улыбался, считая, что его начальник отлично провёл приём иностранных гостей и что в свою очередь он, Глухов, тоже показал класс распорядительности в отношении завтрака и обеда. Грейвуд, очень довольный ответом Вайнберга на приглашение Леонтьева, теперь обдумывал, как лучше вступить в контакт с профессором, так откровенно высказавшим своё отрицательное отношение к коммунистам…

Затянувшуюся паузу прервал приход профессора Вайнберга и фрау Лотты. Старик явился в чёрном, несколько старомодном костюме, со строгим галстуком и твёрдым, туго накрахмаленным воротничком. На фрау Лотте было простое, но милое летнее платье.

При их появлении встали, и Леонтьев представил Вайнберга и фрау Лотту своим гостям. Грейвуд окинул молодую женщину быстрым, оценивающим взглядом, сразу отметив её тонкую, стройную фигуру с высокой грудью, покатыми плечами и пышными бёдрами. Её тонкое продолговатое лицо с чуть удлинёнными синими глазами, пухлым ртом и застенчивой улыбкой, открывающей ровный ряд плотно слитых зубов, тоже понравилось Грейвуду, и он подумал, что полковник Леонтьев, наверно, имеет виды на эту красивую немку.

Ещё более внимательно Грейвуд рассмотрел профессора Вайнберга, крепкого, сухощавого человека лет за шестьдесят с совершенно седой густой шевелюрой и глубоко сидящими строгими глазами. Он держался с большим, может быть, чуть подчёркнутым достоинством, был немногословен, хотя корректен, и, разговаривая с собеседником, смотрел на него открытым, прямым, испытующим взглядом.

Фрау Лотта разливала кофе, мужчины курили, за исключением профессора, который отказался от предложенной ему Грейвудом сигареты, сказав по-английски:

— Благодарю вас, полковник. Полгода назад я перестал курить.

— По медицинским соображениям, профессор? — спросил Грейвуд, очень обрадовавшись тому, что Вайнберг так свободно владеет английским языком.

— Не совсем, — улыбнулся старик. — Дело в том, что я курил почти сорок лет. И всё, что никотин мог сделать с моим здоровьем, он уже сделал… Мне пришлось оставить эту дурную привычку по не зависящим от меня обстоятельствам — теперь невозможно достать сигареты.

— Понимаю, профессор. Но человек, куривший сорок лет, вряд ли в состоянии заниматься умственным трудом без привычной порции никотина. Я могу судить об этом по себе.

— Вам тоже приходится заниматься умственным трудом? — с едва уловимой иронией спросил профессор. — Разве это входит в обязанности офицера?

Грейвуд сделал вид, что не понял иронии.

— О, господин профессор, — сказал он. — Современная война — занятие весьма интеллектуальное… Времена луков и стрел прошли. Теперь на войну работают не только солдаты и офицеры, но даже крупные учёные, физики, вроде вас, господин Вайнберг… Не так ли?

Вайнберг быстро вскинул взгляд на Грейвуда. Какой-то огонёк на мгновение мелькнул в его глазах и тут же потух.

— Вам обязательно требуется моё подтверждение, полковник Грейвуд? — тихо спросил Вайнберг. — Или вы как-нибудь обойдётесь без него?

Грейвуд, сидевший рядом с Вайнбергом, осмотрелся. Фрау Лотта о чём-то беседовала с Глуховым, Леонтьев, прихлебывая из чашечки кофе, слушал рассказ Нортона.

— …и когда я увидел первый советский танк марки «Т‑34», — говорил Нортон, — я понял, дорогой коллега, что утверждения моего бригадного генерала — лучшее свидетельство его неосведомлённости и глупой чванливости, да, да! Толщина брони…

Убедившись, что все заняты разговором и не обращают внимания на него и профессора Вайнберга, Грейвуд решил идти напролом.

— Послушайте, профессор Вайнберг, — тихо сказал он. — Никто из этих русских ни слова не понимает по-английски. Тем не менее на всякий случай я постараюсь говорить так, чтобы слышали только вы. Я такой же полковник, как вы фельдмаршал. Мне пришлось надеть этот мундир, чтобы иметь возможность приехать сюда, чтобы вас видеть, чтобы вам сказать…

— Что именно, мистер Грейвуд? — спросил Вайнберг, настороженно глядя на своего собеседника. — Впрочем, эта фамилия, возможно, имеет к вам такое же отношение, как и полковничий мундир?

— Нет, это моя подлинная фамилия, хотя она и не имеет никакого отношения к существу дела, о котором идёт речь, профессор, — быстро произнёс Грейвуд. — Я могу быть с вами откровенен?

— У меня нет никаких секретов, господин Грейвуд, а ваши секреты ни в какой мере не занимают меня, — ответил Вайнберг.

— Хорошо. Мы знаем, что вы крупный учёный. Мы знаем, кроме того, что вы противник коммунизма. Следовательно, нам легко понять друг друга…

— Допустим. Что же из этого следует?

— Многое. Прежде всего вам, конечно, нельзя оставаться здесь. Вы каждый день рискуете оказаться арестованным, а затем насильно вывезенным в Советский Союз… В Сибирь…

— Да? Странно, однако мистер Грейвуд, что я уже слышал об этом… И знаете от кого?

— Да?

— От доктора Геббельса, — усмехнулся Вайнберг. — Разумеется, не лично.

— Вы напрасно улыбаетесь, профессор. Мы просто хотим вам помочь.

— Это очень мило с вашей стороны, мистер Грейвуд. Любопытно, однако, чем вызвано столь трогательное ко мне отношение? Ведь если ваши утверждения верны, такая участь ждёт не только меня…

— Но и других немецких учёных, вы правы. В меру наших сил мы хотим им помочь.

— Но начали с меня?

— Вы — крупнейший. Неужели это трудно понять? Итак, прошу меня выслушать.

— Охотно.

— В любой день, по вашему усмотрению, мы можем организовать ваш переход на запад. Разумеется, с вашей семьёй. Мы гарантируем вам дом, машину, офицерский паёк, абсолютную свободу и все условия для научной деятельности. Наконец, если вы пожелаете, Америка может стать вашей второй родиной, профессор. Кстати, там уже немало ваших коллег… Я не тороплю вас с ответом, но советую, в ваших интересах, не слишком долго размышлять…

— Это всё, что вы имеете мне сказать?

— Всё, что я мог сказать в этих условиях, профессор…

— Я подумаю, — медленно протянул Вайнберг.

— Отлично. Через несколько дней к вам придёт человек, ваш соотечественник, который передаст привет от меня. Он назовёт вам адрес, по нему в любой день вы сможете его найти и через него передать мне всё, что вы найдёте нужным. Для того чтобы вы могли доверять этому человеку, он назовёт вам пароль — «Нейтрон»…

— Это мне легко запомнить, — усмехнулся Вайнберг. — Работая в области атомной физики, я всё время имел дело с нейтронами… Любопытно, что они уже используются не только в физике…

— Это чистая случайность, профессор.

— В которой есть, вероятно, своя логика, — произнёс Вайнберг и снова так улыбнулся, что Грейвуд подумал: «Кажется, этот старый алхимик соображает не только в физике… Не ошибся ли я, сделав сразу ход конём?».

В этот момент Леонтьев, обращаясь к Грейвуду, сказал:

— Господин полковник, как я вижу, нашёл интересного собеседника в лице профессора Вайнберга… Как и профессор Вайнберг в лице полковника… Не так ли, господа?

Пока Нортон переводил слова Леонтьева, фрау Лотта с тревогой смотрела на профессора. Она хорошо знала его и сразу заметила, что профессор чем-то серьёзно озабочен.

И в самом деле, выдержав в разговоре с Грсйвудом спокойный и даже иронический тон, профессор Вайнберг в глубине души был встревожен, отлично поняв, что к нему проявлен специальный и весьма определённый интерес…

— Да, я очень рад знакомству с профессором, — простодушным тоном ответил на вопрос Леонтьева Грейвуд. — Я всегда преклонялся перед людьми науки, господа… И всегда немного завидовал им.

— А какова ваша профессия, господни Грейвуд, если это, конечно, не секрет? — в таком же простодушном тоне спросил Леонтьев, пристально поглядев на Грейвуда. Беседуя с Нортоном, Сергей Павлович всё-таки заметил, что между Вайнбергом и Грейвудом произошёл какой-то не совсем обычный разговор.

— Какие секреты могут быть у солдата после окончания войны? — произнёс Грейвуд. — Я такой же военный и такой же полковник, как наш милый хозяин.

Нортон стал переводить эту фразу, а Вайнберг подумал, что Грейвуд совсем напрасно считает Леонтьева наивным человеком.

* * *

Гости уехали довольно поздно. Подвыпивший Нортон веселился от души. Он исполнил народный американский танец: «Индюк в соломе» и отлично спел популярную песенку «Ура, ура, собрались все ребята». Глухов счёл себя обязанным сплясать русскую, а затем он и Нортон дуэтом спели «Катюшу». Грейвуд энергично подпевал и кричал, что давно так не веселился.

Сергей Павлович после отъезда американцев долго не мог заснуть. Утомлённый этим днём, он всё не мог отделаться от неприятного впечатления, которое оставил Грейвуд. Теперь, анализируя все подробности его поведения, Сергей Павлович пришёл к выводу, что Грейвуд проявил какой-то повышенный интерес к Вайнбергу. Нортон ведь прямо сказал, что Грейвуд только утром приехал из Нюрнберга. Чем он занимается, Нортон толком не знал. Вспомнилась Сергею Павловичу и фраза, брошенная Грейвудом, о несуществующем сходстве с братом.

Размышляя обо всем этом, Сергей Павлович решил в докладе о неожиданном визите американских полковников подробно остановиться на Грейвуде и указать некоторые подозрительные детали его поведения.

Утром, придя в комендатуру, он написал доклад, в котором, между прочим, изложил своё впечатление о повышенном интересе Грейвуда к профессору Вайнбергу.

Отправляя доклад, Сергей Павлович, разумеется, не знал и не мог знать, что, независимо от его доклада, полковник контрразведки Бахметьев, недавно вернувшийся из Москвы, получил указание обеспечить неприкосновенность группы немецких специалистов, в том числе профессора Вайнберга, за которыми уж очень цинично начала охотиться американская разведка.

Вот почему Бахметьев выехал из Берлина в тот город, где жил профессор Вайнберг. Бахметьев знал от Николая Петровича Леонтьева, у которого он провёл вечер в Москве, что Сергей Павлович работает в этом городе комендантом, и теперь был рад передать полковнику привет от его двоюродного брата.

Когда Бахметьев вошёл в вестибюль комендатуры, первым, кто ему встретился, был старший лейтенант Фунтиков, старый знакомый и «крестник» Бахметьева.

Фунтиков так обрадовался, что забыл о субординации, бросился на своего «крёстного» и начал его целовать. Обрадовался неожиданной встрече и Бахметьев, не знавший в последнее время, где находится его воспитанник.

Они сговорились встретиться вечером, когда Фунтиков сдаст дежурство, а Бахметьев освободится от своих дел.

7. Судьба Коленьки

Вернувшись в Нюрнберг, полковник Грейвуд прежде всего принял меры к выяснению судьбы Коли Леонтьева.

В то время в американской зоне оккупации находилось много советских подростков, юношей и девушек, угнанных гитлеровцами в Германию. Часть из них работала на военных заводах, другие были отданы в кабалу крупным помещикам и работали у них в качестве батраков.

Теперь американские власти стремились любыми путями задержать этих подростков, на которых имели особые виды.

Полковник Грейвуд, приняв меры к розыску Коли Леонтьева, тотчас начал разрабатывать план своих действий. Со слов Сергея Павловича Леонтьева ему было теперь точно известно, что Коле идёт семнадцатый год. Отец не видел его больше четырёх лет, как раз в те годы, когда мальчик становится юношей. Если сын Леонтьева жив, то над ним нужно основательно поработать, сделать его агентом американской разведки и, убедившись, что он достаточно надёжен, отправить к отцу. Правда, отец сам по себе не представляет интереса, но он, разумеется, захочет дать сыну образование и отправит его в Советский Союз. Если мальчишку хорошо проинструктировать, он подаст идею, чтобы его отправили к дяде, живущему в Москве. Тогда всё устроится наилучшим образом: в квартире объекта операции «Сириус» будет жить и выполнять все задания надёжный агент, который, кстати, ни у кого не вызовет подозрения. В самом деле, кому придёт в голову, что племянник Леонтьева, юноша, почти подросток, сделался сотрудником американской разведки?

Конечно, для надёжной обработки мальчишки потребуется время. Тут спешка недопустима. Но зато, если этот план будет реализован, какие откроются превосходные перспективы для осуществления операции «Сириус»! Этот чванливый кретин Маккензи никогда в жизни не додумался бы до такой тонкой комбинации!.. Вот почему надо пока сохранить её в секрете от Маккензи. Иначе он обязательно присвоит все лавры, сделав вид, что сам придумал такой тонкий ход, а Грейвуд был лишь исполнителем…

Приняв решение, полковник Грейвуд заснул в своей роскошной спальне, отлично спал и утром проснулся в самом отменном настроении. Выпив положенный стакан джюза, Грейвуд отдал себя в распоряжение массажистки, пожилой и очень старательной фрау Эмилии, которая обходилась ему до смешного дёшево: пачка сигарет за сеанс. Нет, что ни говори, оккупация превосходная вещь — всё к услугам победителей по баснословно дешёвым ценам, а иногда и вовсе бесплатно. Странно, что советский военный комендант ограничился лишь вторым этажом виллы Вайнберга, а не занял её целиком. Впрочем, может быть, он не такой уж чудак: фрау Лотта лакомый кусочек и Леонтьев, скорее всего, устроился с нею не менее удобно, чем он, Грейвуд, со своей фрейлейн Эрной… Тем огорчительнее будет для господина коменданта момент, когда эта красавица, фрау Лотта, исчезнет вместе со своим свёкром и мальчишкой… Тогда операция «Нейтрон» может принести ему, Грейвуду, кое-какие дополнительные удовольствия, чёрт возьми!..

Весело рассмеявшись, полковник оделся и пошёл в столовую, где его хорошенькая экономка уже почтительно поджидала строгого хозяина.

После завтрака он поехал в свой «офис» и занялся подготовкой операции «Нейтрон». Судя по тому, как профессор Вайнберг реагировал на сделанное ему предложение, с этим стариком можно найти общий язык. По-видимому, Вайнберг тяготится обстановкой в советской зоне, если он так прямо высказал полковнику Леонтьеву своё отрицательное отношение к коммунистам. Следовательно, надо подобрать подходящего человека для связи с Вайнбергом. Подумав, Грейвуд остановился на кандидатуре Мильха, тем более подходящей потому, что Мильх в гитлеровские времена работал в гестапо именно по линии секретных научных работ, лабораторий и испытательных станций.

Грейвуд послал машину за Мильхом и, когда тот явился, изложил ему суть нового задания.

— Мы перебросим вас в советскую зону оккупации, в этот город, — сказал в заключение Грейвуд. — Там вы вступите в контакт с Вайнбергом и, когда он назначит день перехода к нам, сообщите об этом мне…

— Одну минуточку, господин полковник, — неуверенно начал Мильх. — Есть некоторые обстоятельства, которые исключают возможность моего участия в этом деле…

— Что такое? — резко спросил Грейвуд. — Какие обстоятельства?

— Дело в том, что два года тому назад у меня был серьёзный конфликт с профессором Вайнбергом, — поспешно ответил Мильх. — Мы знали, что он настроен весьма оппозиционно к фюреру, и одно время даже обсуждали вопрос об его аресте. Рейхсфюрер СС поручил мне тогда встретиться с Вайнбергом и дать ему понять, что если он не изменит своих взглядов, а главное, не прекратит разговоров в своей среде на политические темы, то для него найдётся подходящее местечко в Дахау или другом «санатории» подобного типа… Не будь Вайнберг крупным учёным, с ним это случилось бы гораздо раньше…

— И вы имели разговор с профессором?

— Да, господин полковник. Я поехал к нему в тот самый город, где он живёт и теперь, остановился в местном управлении гестапо, и вечером, когда профессор совершал свой моцион, агенты схватили его на улице, посадили в машину и доставили в гестапо. Мы считали, что такая интродукция к нашему разговору будет весьма полезна. Профессора посадили в подземную камеру, а потом, поздно ночью, привели ко мне. К моему удивлению, старик вёл себя довольно спокойно, чтобы не сказать больше. Я сказал ему всё, что мне было поручено. Знаете, что он мне ответил?

— Ну, ну, любопытно…

— Он сказал мне так: передайте господину рейхсфюреру СС, что в его власти арестовать профессора Вайнберга, заключить его в концлагерь и даже убить. Это в его силах. Но взять голову профессора Вайнберга и пересадить её на плечи какому-нибудь нацистскому болвану не сможет даже рейхсфюрер СС. Это уже не в его возможностях. Он, профессор, не уверен, что Германии следует отказаться от его головы. Но если, вопреки логике, так будет решено, — что ж, ему уже за шестьдесят, а средняя продолжительность жизни в наше милое время — сорок пять лет. Следовательно, он может считать, что ему и так повезло — по крайней мере на пятнадцать лет…

— Неужели так и сказал? — удивился Грейвуд.

— Дословно. Я начал его убеждать, но он только посмеивался, или потому, что, как он думал, никто не решится его арестовать, или потому, что он действительно безразлично к этому относился… На фронте погиб его единственный сын, и старик после этого на всё махнул рукой…

— Чем же всё это кончилось?

— Я сообщил о нашем разговоре господину Гиммлеру, который, выругав, как водится, меня, приказал освободить профессора и лично отвезти его домой. Я это выполнил. А когда, высадив профессора из машины, на прощанье протянул ему руку, он сказал, что не подаёт руки незнакомым людям вообще, а знакомым гестаповцам в особенности… Таков этот гусь, мистер Грейвуд. Вы сами понимаете, что мне…

— Вы были в курсе его научных работ? — прервал Грейвуд.

— Более или менее. Этим работам придавалось большое значение. Мы окружили профессора своей агентурой. Но я не уверен, что он был достаточно откровенен со своими помощниками. Тем не менее я примерно знал, о чём идёт речь…

— Любопытно. Расскажите, — произнёс Грейвуд.

— Слушаю, только прошу учесть, мистер Грейвуд, что я не физик и потому моё изложение будет несколько примитивным. Весною 1939 года я получил сообщение от нашей агентуры в Норвегии, что местным физикам удалось добыть небольшое количество тяжёлой воды, необходимой для работ, связанных с получением атомной анергии. Как говорили, норвежцы добились успеха благодаря очень дешёвой электроэнергии, вырабатываемой их сетью гидростанций. Но, так или иначе, они получили тяжёлую воду. Об этом было доложено Гитлеру, и он приказал оккупировать Норвегию ранее первоначально намеченного срока. Однако когда Норвегию оккупировали, то выяснилось, что весь запас тяжёлой воды какие-то французские и польские физики, понимавшие её значение для атомной проблемы, успели купить у норвежцев и вывезли тайком, чуть ли не на рыбачьей шхуне, в Англию, чтобы эта вода не попала в наши руки… Гитлер тогда пришёл в бешенство и приказал восстановить запас тяжёлой воды, снова пустив завод, сооружённый в горных районах Норвегии. Однако норвежские партизаны взорвали этот завод и его уникальное оборудование.

— Так-так, — произнёс Грейвуд, отлично знавший эту историю, но желавший проверить степень осведомлённости Мильха, — какова же судьба той партии тяжёлой воды, которую отвезли в Англию?

— Нашей агентуре в Лондоне и США удалось это выяснить, господин полковник, — ответил Мильх. — Когда начались бомбёжки Лондона, американцы уговорили англичан отправить тяжёлую воду в США, мотивируя это тем, что там она будет в сохранности. Англичане согласились и отправили тяжёлую воду в США, о чём в дальнейшем весьма сожалели…

— Почему вы так думаете? — быстро спросил Грейвуд.

— Так доносила наша агентура. Теперь я могу перейти к работам профессора Вайнберга. Он, как физик-атомщик, работал, в частности, над получением тяжёлой воды. Другие стороны его деятельности мне неизвестны, господин Грейвуд.

— У меня есть к вам ещё один вопрос, Мильх, — сказал Грейвуд. — Представляет ли, по-вашему, этот профессор интерес для русских?

— Трудно сказать, господин Грейвуд. Русские имеют очень сильную контрразведку, и потому нам мало известны их научные секреты. Должен прямо сказать, что ни в одной другой стране наша служба не сталкивалась с такими трудностями, как в России. И тут дело не только в их контрразведке, но и в особенностях их быта, психологии, всего образа жизни…

— Что вы имеете в виду, Мильх? — спросил Грейвуд.

— В России нет игорных домов, притонов, кафешантанов, частных кабаре и гостиниц. Отношение к деньгам в этой стране более чем своеобразно. Советские учёные, как правило, неподкупны и не желают продавать свои секреты. Наконец, стоит любому советскому человеку, начиная с академика и кончая шофёром такси или горничной в отеле, заметить что-либо подозрительное, как они немедленно и по большей части бескорыстно поставят об этом в известность органы власти…

— Вы преувеличиваете, — заметил Грейвуд.

— Ни в какой мере, господин полковник. Эти русские просто фанатики, уверяю вас!.. Чего стоит хотя бы случай с Крашке, о котором я вам докладывал. Подумайте только — карманный вор, обокрав Крашке на вокзале и убедившись, что в его бумажнике секретные плёнки и документы, сам идёт к следователю и отдает ему всё, что украл!.. Вы думаете, он рассчитывал при этом на награду? Ни в коем случае!

— Тогда почему же он пошёл?

— Потому, что он — русский. И для них, даже для карманников, характерно чувство патриотизма в их понимании этого слова. Нет, это невозможная страна!..

— Ближе к делу, Мильх, — перебил своего сотрудника Грейвуд.

— Извините, я просто хотел объяснить, почему бедны наши сведения о секретных работах русских учёных. Вы спрашиваете, нужен ли им профессор Вайнберг? Не знаю… Я припоминаю одну любопытную деталь: в числе донесений о настроениях и разговорах Вайнберга было одно, косвенно отвечающее на ваш вопрос. Один из помощников Вайнберга, профессор Майер, был, как вы знаете, моим секретным осведомителем. И вот однажды он донёс мне, что Вайнберг в одной из бесед со своими помощниками расхваливал советских физиков и, в частности, атомщиков…

— О, это любопытно, — оживился Грейвуд. — О ком именно шла речь и откуда об этом был осведомлён Вайнберг?

— Сейчас доложу. Я отлично помню этот эпизод, так как специально докладывал о нём начальству и даже получил задание проверить то, что говорил Вайнберг. Дело в том, что в 1933 году русские физики провели в Ленинграде всемирный конгресс по атомному ядру. На этот конгресс приехали многие иностранные учёные, в том числе и профессор Вайнберг. И вот на этом конгрессе молодой русский физик Иваненко поразил всех своей моделью атомного ядра, доказывая, что оно состоит из нейтронов и протонов. Иностранные физики, и в том числе профессор Вайнберг, оспаривали это утверждение. Но через несколько лет выяснилось, что русский учёный был абсолютно прав… Именно об этом факте Вайнберг и рассказывал своим помощникам, признавая, что он, как многие другие учёные, ошибался, споря с этим Иваненко.

Грейвуд задумался. Дело в том, что факт, рассказанный Мильхом, не был известен Грейвуду, хотя он до самого окончания войны занимался как раз установлением учёных разных стран, работающих в области атомной физики. Вместе с тем Мильх, по-видимому, был прав, так как эпизод с вывозом тяжёлой воды из Норвегии в Англию, а затем из Англии в США действительно имел место, и Грейвуд сам принимал участие в организации перевозки этой тяжёлой воды из Англии. Грейвуд был уверен, что знает всех атомщиков мира, он потратил немало труда и средств на то, чтобы выяснить их фамилии, биографии, их настроения и привычки. Многих из них он сам в течение последних лет, самыми различными методами — прямым подкупом, обманом, лживыми заверениями, игрой на их ненависти к фашизму или на их патриотических чувствах, разжиганием их самолюбия, стремления к роскоши, — одним словом, любыми методами заманил в США, где они и работают. Чёрт возьми, среди этих учёных и в самом деле нет ни одного русского, и, более того, ему неизвестна ни одна фамилия советского физика-атомщика!.. Не есть ли это результат грубейшей оплошности со стороны американской разведки и, в частности, его лично?..

— Как объясните вы, Мильх, что русские в 1933 году поделились открытием с учёными всего мира? — наконец спросил он.

Мильх с трудом удержался от улыбки. Ведь этим вопросом полковник Грейвуд невольно выдал тот факт, что он начал заниматься проблемами атомной физики лишь в самые последние годы.

— Я объясняю это тем, господин полковник, — осторожно начал Мильх, — что в 1933 году атомной проблеме ещё не придавалось то особое и специальное значение, которое было ей придано в годы войны. В тридцатых годах проблема атомного ядра носила вполне абстрактный и чисто научный характер, и, видимо, потому русские физики не считали нужным скрывать свои работы. Кому тогда могло прийти в голову, что атомная физика привлечёт к себе внимание военных кругов, разведчиков, политических деятелей?.. Кроме того, позволю себе заметить, что модель атомного ядра сама по себе ещё не решала проблемы получения атомной энергии, как не решала её и работа над тяжёлой водой. Это были лишь ступеньки крутой и трудной лестницы, по которой современная физика взбиралась и ещё долго будет взбираться к вершинам атомной проблемы…

Произнеся эту фразу, Мильх не без гордости взглянул на Грейвуда. Пусть видит этот розовый, чванливый верзила, что, хотя при данных обстоятельствах он является начальником Мильха, всё же его подчинённый разбирается в предмете куда лучше своего начальника!.. Как не хватает этим надутым заокеанским индюкам немецкой обстоятельности! Подумать только, старый разведчик, седой человек в звании полковника, а задаёт самые дурацкие вопросы по предмету, который он обязан знать, как таблицу умножения!..

— Хорошо, Мильх, — произнёс Грейвуд. — После того, что вы рассказали о своём знакомстве с Вайнбергом, я готов согласиться, что вам не следует снова встречаться с ним. Такая встреча не вызовет у него большого энтузиазма… Я подумаю, кого послать вместо вас, Мильх… Можете идти…

Довольный таким решением, Мильх почтительно откланялся. Грейвуд задумался над вопросом, кого лучше направить для связи с профессором Вайнбергом. Крашке? Нет, пожалуй, это опасно: Крашке уже известен советской контрразведке. Кроме того, эта кандидатура отпадала потому, что Крашке больше других подходил для работы с сыном полковника Леонтьева…

И Грейвуд решил искать другую кандидатуру…

* * *

Коля Леонтьев томился, как сотни других советских ребят, в одном из специальных лагерей для перемещённых лиц, созданных американскими властями.

Лагерь, в котором его содержали, был расположен между Мюнхеном и Нюрнбергом, вблизи маленького городка Ротенбург, в живописной местности. Сюда из разных городов и поместий американской зоны оккупации были свезены по особому секретному приказу советские подростки, юноши и девушки, ранее работавшие на военных заводах или у помещиков.

Среди этих подростков пятнадцати-семнадцати лет были русские и украинцы, белорусы и латыши, эстонцы и литовцы. Взрослых в лагере не было, за исключением трёх изменников Родины, которым американские власти поручили «руководство» лагерем, предварительно убедившись, что на этих субъектов можно положиться.

Старший из «руководителей» — и по возрасту и по положению — бандеровец Пивницкий был в прошлом связан с английской разведкой и выполнял ещё до войны шпионские задания во Львовской и Дрогобычской областях.

Это был уже немолодой человек с довольно пёстрой биографией. В молодости Георгий Павлович Пивницкий работал в парикмахерской, был смазлив, очень следил за своей внешностью и старался одеваться по последней моде. Может быть, отчасти благодаря таким данным ему и удалось пристроиться актёром в один маленький театр на третьестепенные роли.

Его слащавая, подобострастная и вместе с тем наглая физиономия, какой-то выдуманный, вкрадчивый, «вазелиновый» голос и такая же придуманная, пресыщенно-ленивая, расслабленная походка с покачиванием бёдер довольно быстро снискали ему в театре дружное презрение.

Жоржика презирали за скупость, жадность, за нахальство и откровенное стремление «пристроиться» к какой-нибудь богатой вдове или влиятельной в театре актрисе. При этом он любил разглагольствовать о «святом искусстве», врождённом «призвании», «мучительных поисках зерна роли» и «высокой принципиальности актёра», хотя был до смешного бездарен и ему удавались только роли сутенёров и подлецов, в которых он, по существу, играл самого себя, или, как говорят актёры, «самовыражался».

Этот «Актёр Актёрыч», как его прозвали в театре, довольно быстро понял, что сделать сценическую карьеру ему не удастся. Не очень везло ему и с пожилыми вдовами, хотя на этом поприще он старался изо всех сил.

Тогда Пивницкий ринулся в общественную деятельность. Он неизменно выступал на всех собраниях, произносил пламенные речи, однажды даже был избран в местком, но вскоре выведен из его состава за жульнические комбинации с кассой взаимопомощи. Ему пришлось бросить театр. Став эстрадником, он пробовал выступать с какими-то «музыкальными фельетонами», затем сошёлся с пожилой, довольно известной певицей, долго жил на её счёт, занимаясь картёжной игрой.

Однако, убедившись, что связь с пожилой певицей не сулит ему больших барышей, тем более что и сама певица стала гораздо меньше зарабатывать, Пивницкий внезапно бросил эту женщину, переехал из Дрогобыча во Львов и там случайно познакомился с одним бандеровцем, агентом английской разведки. Присмотревшись к Пивницкому, бандеровец понял, что имеет дело с законченным и ловким негодяем, способным решительно на всё. Он завербовал Пивницкого и даже познакомил его с приехавшим однажды во Львов под видом католического ксендза резидентом разведки. Новая «работа» пришлась по душе Пивницкому. Теперь он получал большие деньги, хорошо одевался, бывал в ресторанах, заводил широкие знакомства. Его эстрадные выступления были отличным прикрытием и давали возможность вполне легального существования.

Сойдясь с молоденькой чертёжницей, работавшей на военном заводе, Пивницкий добыл через неё кое-какие секретные чертежи и получил за это солидный куш.

Увы, недолго продолжалось это благополучие. В конце 1940 года и Пивницкий, и его чертёжница, и старый бандеровец, привлёкший его к шпионской деятельности, были арестованы.

Но через семь месяцев, когда следствие по делу Пивницкого уже было закончено и он ждал суда, началась война. Его уже перевезли из тюрьмы в арестантский вагон, стоявший на станции Львов-товарная в ожидании прицепки к поездному составу. Ночью при очередной бомбёжке Львова был разрушен вагон, в котором находились заключённые. Конвоиры и большая часть заключённых были убиты. Пивницкий отделался испугом и неожиданно оказался на свободе. Он побежал в город, к которому уже подходили гитлеровские войска.

Несколько дней Пивницкий прятался на окраинах города, ночуя в парке и в развалинах разрушенных бомбёжками домов, а когда советские войска оставили Львов и в него вошли гитлеровцы, явился в немецкую комендатуру и предложил свои услуги, разумеется, умолчав о своих связях с английской разведкой и выдав себя за убеждённого бандеровца.

Так началась его новая карьера.

Его назначили бургомистром в небольшом городке, а когда к этому городку подошли советские войска, Пивницкий ушёл с гитлеровцами. В конце концов он оказался в Германии. Одно время жил в Дрездене, затем перебрался на запад и стал сотрудником американской разведки. Присмотревшись к этому проходимцу, американцы назначили его начальником специального лагеря для советских подростков.

Помощником Пивницкому был прислан некий Мамалыга, маленький, сутулый, пожилой человек, бывший нотариус в Орле, где он в период оккупации служил в «русской полиции», затем стал заместителем бургомистра. Перед освобождением города от гитлеровских оккупантов Мамалыга бежал с немцами и оказался вместе со своим сыном в Германии.

Начальником охраны лагеря американцы назначили власовца Воскресенского, поповского сынка, в прошлом судившегося за растление малолетних.

Таково было подобранное американскими властями «руководство» специального лагеря для подростков, пышно именуемое «воспитательно-педагогической частью».

* * *

Около пяти часов дня, закончив обход лагеря, Пивницкий, Мамалыга и Воскресенский расположились в беседке, построенной в небольшой рощице, примыкавшей к лагерной ограде. Лагерь для подростков был размещён на территории одного из гитлеровских концлагерей, и теперь, в сущности, всё осталось таким же, каким было прежде. Высокий забор окружал территорию лагеря со всех сторон. По углам — четыре деревянные вышки для часовых. Внутри — одноэтажные серые бараки, построенные в два ряда, с маленькими, как в конюшнях, зарешечёнными оконцами. В бараках — сплошные нары в два этажа, на которых спали заключённые. Наконец, между бараками находилась хорошо утоптанная «линейка», где по утрам и вечерам выстраивались для проверки несчастные обитатели этого мрачного «педагогического учреждения».

Воздух здесь был насыщен испарениями уборных, расположенных между бараками, и трудно было поверить, что за оградой лагеря зеленеют деревья и травы, свободно живут люди.

До вечерней поверки оставалось четыре часа. Пивницкий предложил своим помощникам отдохнуть в беседке и за кружкой пива перекинуться в «очко». Мамалыга и Воскресенский не очень обрадовались этому предложению — Пивницкому не нравилось проигрывать, и его партнёры для поддержания добрых отношений с начальством всегда были обязаны играть так, чтобы их шеф оставался в выигрыше. В сущности, это была завуалированная форма вымогательства, но Мамалыга и Воскресенский понимали, что, если они на это не пойдут, Пивницкий рано или поздно добьётся их увольнения.

Игра была в самом разгаре, и начальник, довольный «удачей», весело посмеивался над своими партнёрами, становившимися всё более унылыми, когда в беседку вбежала молоденькая горничная Ядвига. Хорошенькая литовка, отобранная Пивницким из числа девушек, содержавшихся в лагере, доложила, что прибыл «сам господин майор Гревс».

Американский майор был высшим начальством Пивницкого. Игра была немедленно прекращена к вящему удовольствию Мамалыги и Воскресенского, и Пивницкий опрометью бросился в небольшой флигель, где находились его квартира и «офис», как он торжественно выражался.

В «офисе» его в самом деле ожидал майор Гревс, средних лет человек с надменным лицом, безупречным пробором и неподвижным, холодным взглядом глубоко сидящих глаз, таких синих, что они, казалось, были сделаны из эмали. Рядом с ним сидел незнакомый Пивницкому пожилой угрюмый немец.

— Здравствуйте, господин майор! — по-немецки приветствовал Пивницкий начальство, с любопытством поглядывая на незнакомца. — Я как раз проводил совещание со своими помощниками…

— Вот что, мистер Пивницкий, — бесцеремонно перебил его Гревс. — В вашем лагере содержится Николай Леонтьев?

— Одну минуту, господин майор, — поспешно ответил Пивницкий и достал из шкафа регистрационный журнал, в котором значились фамилии его подопечных. — Вы сказали, если не ошибаюсь, Леонтьев?

— Да, Николай Леонтьев, — нетерпеливо ответил Гревс. — Пора бы отвечать на такие вопросы без журнала…

— Ах, господин майор, их так много, что всех не запомнишь, — произнёс Пивницкий, перелистывая страницы журнала. — Вы себе не представляете, сколько хлопот причиняют эти мальчишки и девчонки.

— Насколько я осведомлён, Ппвницкий, — криво улыбнулся Гревс, — вам доставляют хлопоты главным образом девчонки…

— Всегда найдутся люди, способные оклеветать честного человека, — с пафосом возразил Пивницкий, поняв, что американец намекает на его похождения, из-за которых в лагере две недели тому назад повесилась пятнадцатилетняя Шура Колосова. — Есть Николай Леонтьев! — добавил он, найдя в журнале эту фамилию.

— Очень хорошо. Что вы можете сказать о нём?

— Сейчас я вызову своего помощника Мамалыгу, — заторопился начальник лагеря, — и он даст подробную характеристику… Пока же я прочту вам те данные, которые занесены в журнал…

Послав за Мамалыгой, Пивницкий прочёл Гревсу:

— «Леонтьев, Николай Сергеевич, — читал он, — родился в январе 1929 года, привезён из Ровенской области. В Германии работал на авиационном заводе в сборочном цехе. Состояние здоровья удовлетворительное. В 1944 году состоял под следствием в отделении гестапо по подозрению в причастности к подпольной молодёжной организации, возникшей среди русских подростков. Трижды за нарушение дисциплины подвергался телесным наказаниям. Занесён в список особо подозрительных лиц, нуждающихся в строгом надзоре…» Всё, господин майор…

— Гм… Данные не столь уж утешительны, — произнёс Гревс, обращаясь к сидящему рядом с ним пожилому человеку, внимательно слушавшему оглашаемые сведения. — Что вы скажете, Крашке?

— Пока это данные гестапо, господин майор, — уклончиво ответил Крашке. — Любопытно, как этот юноша ведёт себя теперь. Как-никак, трижды подвергался телесным наказаниям… Это способно исправить самый упорный характер…

Однако характеристика, данная Леонтьеву Мамалыгой, отнюдь не свидетельствовала в пользу предположения Крашке.

— Это, позвольте доложить, весьма дерзкий, дурно воспитанный и упрямый молодой человек, — почтительно доложил явившийся Мамалыга. — Все мои попытки как воспитателя установить с ним взаимопонимание и душевный контакт, господин майор, успехом не увенчались… Считаю важным заметить, что, по моим наблюдениям, а также по сообщениям внутренней агентуры, которой мы располагаем в лагере, Николай Леонтьев имеет весьма вредное влияние на многих подростков и является одним из наиболее активных сторонников возвращения в Советский Союз…

Гревс и Крашке переглянулись. Выполнение полученного ими задания, судя по всему, было связано с немалыми трудностями…

— Что ж, доставьте его сюда, — сказал, подумав, Гревс, — я хочу лично поглядеть на этого парня, а потом поговорим с одним из ваших осведомителей. Кого из них вы считаете наиболее надёжным?

— Не поймите, что во мне говорит чувство отца, — скромно потупился Мамалыга, — но самым надёжным является мой сын…

— Ваш сын? — искренне удивился Гревс.

— Да, господин майор. В интересах дела, по совету господина Пивницкого, мне пришлось поместить в лагерь своего единственного сына… Разумеется, никто не знает о нашем родстве… Более того, он, чтобы войти в доверие к остальным, является активным участником группы Леонтьева, хе-хе…

Гревс весело засмеялся и, подойдя к Мамалыге, благосклонно похлопал его по плечу.

— Весьма, весьма похвально, господин Мамалыга, — произнёс Гревс. — Это отличный ход. Не сомневаюсь, что ваша находчивость будет отмечена и поощрена… Пивницкий, представьте господина Мамалыгу к денежной награде.

— Слушаю, господин майор, — поспешно ответил Пивницкий, многозначительно добавив: — Мы совместно с господином Мамалыгой придумали эту комбинацию…

Но майор Гревс не обратил внимания на этот намёк и приказал доставить Николая Леонтьева.

Пока Мамалыга ходил за Леонтьевым, Гревс расспрашивал Пивницкого о том, как идёт «перевоспитание» подростков.

— Мы точно выполняем полученные инструкции, господин майор, — докладывал Пивницкий. — Три раза в неделю читаем лекции по утверждённой программе. Цикл лекций «Советский Союз — страна без демократических свобод» читаю я. Господин Мамалыга, как юрист в прошлом, прочёл две лекции на тему «Что ожидает по советским законам людей, вернувшихся в СССР». Лекции на тему «Америка — страна свобод и изобилия» читает мистер Свиридов, рекомендованный вами…

— О, Майкл Свиридов — отличный лектор, — сказал Гревс. — Прожив в Америке последние тридцать лет, он превосходно знает предмет… Надеюсь, он сопровождает свои лекции демонстрацией диапозитивов?

— Да, всякий раз, господин майор. В двух случаях он даже привёз кинопередвижку и демонстрировал нашим воспитанникам американские фильмы… Наконец, помимо лекций, мы ведём индивидуальную обработку…

И Пивницкий начал подробно рассказывать о том, как он и его помощники выполняют инструкцию мистера Гревса. Крашке с интересом слушал этот рассказ, дающий примерное представление о методах обработки советских людей, оказавшихся в американской зоне. Эта «работа» шла по трём основным направлениям. Во-первых, людей, оторванных в силу различных обстоятельств от родины, запугивали тем, что в случае возвращения в СССР их неизбежно ожидают арест и осуждение на длительный срок заключения. Во-вторых, лекциями и демонстрацией специальных фильмов этих несчастных стремились убедить в том, что в свободной и демократической Америке их ожидают все блага жизни, там они обретут подлинное счастье и вторую родину. Наконец, «лекторы» утверждали, что в Советском Союзе в результате войны царит разруха, население голодает, нет жилищ и все без исключения объявлены мобилизованными в какие-то особые «трудармии». Для того чтобы «перемещённые лица» поверили этому, им давали ловко подобранные вырезки и статьи из советских газет, в которых приводились данные о разрушенных гитлеровцами городах и деревнях, о громадном материальном ущербе, причинённом народному хозяйству войной, о трудностях в колхозах.

Человеку, долгое время оторванному от родины и получающему такую однобокую и специально подтасованную информацию, могло показаться, что положение является катастрофическим и что его родина, победившая в войне, находится в отчаянном, безвыходном положении.

* * *

Когда Мамалыга привёл Колю Леонтьева, Гревс и Крашке стали пристально и бесцеремонно рассматривать юношу, так заинтересовавшего американскую разведку. Паренёк, ещё не достигший семнадцати лет, благодаря высокому росту, широким плечам и выпуклой груди выглядел старше своего возраста. При крепком сложении, унаследованном от отца, Николай был сильно истощён. Ещё много детского было в его открытом, ясном взгляде, но бледное, осунувшееся лицо с синими кругами под глазами, с не по годам подчёркнутыми углами рта красноречиво рассказывало обо всём, что пришлось пережить этому юноше за последние годы, искалечившие его детство и заставившие преждевременно повзрослеть…

— Я имею удовольствие видеть господина Николая Леонтьева? — с приветливой улыбкой обратился Гревс по-немецки к юноше, едва тот вошёл в комнату.

Коля, вскинув глаза на майора в американской форме, тихо ответил:

— Да, я, — Николай Леонтьев… а вот господином зваться не привык…

— Извините меня, — продолжал улыбаться Гревс, — мне казалось, что за годы, проведённые в Германии, вы уже привыкли к европейской форме обращения… Если вам угодно, я могу называть вас камрадом… Как-никак, наши народы в этой войне были союзниками…

— Тем более странно, господин майор, — угрюмо ответил Коля, — что нас, советских ребят, почему-то держат под замком и не разрешают нам вернуться на родину.

— О, камрад Коля, это чистое недоразумение, смею вас заверить. Просто необходимо соблюсти формальности, уточнить списки, наконец, выяснить, кто из вас не хочет возвращаться в Советский Союз… Америка — страна свобод, мы обязаны считаться с желанием каждого человека… Вы хотите вернуться на родину — вы и вернётесь… Другие — их, кажется, большинство — не хотят возвращаться в Советский Союз — их никто туда не заставит возвращаться… Для нас демократия, индивидуальная свобода — понятия священные, камрад Коля… Вы меня понимаете?

— Я понимаю одно, — ответил Коля. — Ещё больше месяца назад к нам приезжал американский офицер и говорил те же слова. Несмотря на это, нас не пускают домой… Вы сказали, что большинство будто бы не хочет возвращаться — это неправда!.. Слышите, неправда!.. Или вы хотите обмануть меня, или вас обманывают Пивницкий и его помощники.

— Леонтьев, не забывайтесь! — злобно крикнул Пивницкий.

— Господин Пивницкий, извольте не орать! — строго произнёс Гревс. — Камрад вправе говорить всё, что думает. Не забывайте о принципах американской демократии!..

— Извините, господин майор, — покорно произнёс Пивницкий. — Мне просто стало обидно…

— Я говорю не только от своего имени, — продолжал Коля. — Я и другие ребята хотим говорить с представителем Советской власти… Это наше право.

— Пожалуйста, — ответил Гревс. — Боже мой, конечно! Сегодня же я позвоню в советскую зону оккупации и попрошу приехать к нам представителя Советской Армии… Это вас устроит?

— Да. Мы хотим говорить с нашими офицерами, — ответил Коля.

— Ваше желание вполне законно, и оно будет исполнено. Камрад Коля, я даю вам слово… Слово американского офицера…

Лицо юноши просветлело. Чем моложе человек, тем легче верит он в счастье…

— Спасибо, большое спасибо, господин майор!.. Данке шейн!.. — горячо воскликнул Коля, путая в волнении русские слова с немецкими, — это было одним из последствий вынужденного отрыва от родины. Многие ребята незаметно для себя иногда начинали говорить на каком-то странном, смешанном диалекте, и не кто иной, как Коля на одном из тайных собраний молодёжной группы завёл об этом разговор. Было принято решение: строго следить за чистотой своей речи, поправлять друг друга, не коверкать родного языка.

— Меня не за что благодарить — это мой долг офицера союзной армии, — с чувством произнёс Гревс. — Идите к себе, камрад Коля, соберите ваших друзей и выберите комитет, ну, скажем, из пяти наиболее активных и пользующихся авторитетом юношей… Комитет поедет с нами, чтобы совместно провести все подготовительные мероприятия… Надеюсь, вам достаточно двух часов для выборов этого комитета?

— Конечно, господин майор, мы отлично знаем друг друга! — так же горячо произнёс Коля, окончательно поверив в добрые намерения американского майора.

— Хорошо. Господин Мамалыга, отведите Леонтьева в лагерь, чтобы зря не терять времени. Камрад Коля, я не прощаюсь, мы ещё не раз увидимся…

Колю увели. Едва он скрылся за дверью, как Гревс, самодовольно улыбаясь, обратился к Пивницкому:

— Ну, господин Пивницкий, — сказал он. — Теперь видите, что все ваши фокусы с организацией, как вы любите выражаться, внутреннего осведомления ничего не стоят по сравнению с хорошим комбинированным приёмом. Через два часа они сами принесут мне список своих вожаков, и мы увезём их отсюда, оставив ваших баранов без зачинщиков…

— Да, господин майор, — с наигранным восхищением ответил Пивницкий. — Признаться, мне не приходила в голову такая остроумная идея… Хотя, с другой стороны, господин майор, они не поверили бы моим словам… Это тоже надо учитывать…

— Я думаю сейчас о другом, — перебил Пивницкого Гревс. — Изберут ли они в этот комитет сына Мамалыги… Под какой фамилией он с ними живёт?

— Он представился им и внесён в лагерные списки как Игорь Крюков, господин майор, — ответил Пивницкий. — Мне кажется, что ему удалось завоевать их доверие…

— Если они его изберут, будет прекрасно, — задумчиво произнёс Гревс. — Как вы полагаете, господин Крашке? — внезапно обратился он к сидящему в стороне и всё время молчавшему старому гестаповцу. — Или вам это безразлично?

— Господин майор, я просто изучаю вашу методику, — ответил Крашке. — Нам предстоит нелёгкая работа с этим мальчишкой, верьте мне. С ним будет много возни, господин майор… И сын господина Мамалыги, разумеется, был бы нам очень полезен…

— Да, да, вы правы, — рассеянно, думая о чём-то другом, бросил Гревс. — Однако, господа, было бы недурно поесть… Что вы думаете на этот счёт, господин Пивницкий?

— Стол уже накрыт, господин майор, — быстро ответил руководитель лагеря. — В беседке вас ждут обед, прохлада и ваш любимый сорт виски, господин майор, — «Белая лошадь»…

— Похвально. Что ж, господа, пойдём, немного покатаемся на этой славной лошадке, — произнёс Гревс и пошёл в беседку. За ним гуськом потянулись его подчинённые.

В беседке у накрытого стола тоненькая хорошенькая Ядвига с почтительной улыбкой встретила господина майора. Гревс бросил на неё внимательный взгляд, сел за стол, заправил за лацкан френча накрахмаленную салфетку и тихо шепнул Пивницкому:

— Ах, разбойник!.. Где вы только выкапываете таких хорошеньких горничных?.. Надеюсь, эта не полезет в петлю?

— Она это сделает лишь в том случае, если я её откомандирую обратно в лагерь, господин майор, — ответил Пивницкий.

— Насколько я помню, та девушка повесилась как раз после того, как вы её взяли из лагеря к себе, — язвительно заметил Гревс.

— Она просто была глупа, господин майор. Позвольте вам налить?

И Пивницкий приступил к обязанностям хозяина.

Через час прибежал Мамалыга, не принимавший участия в обеде, и с радостной ухмылкой доложил, что поручение майора Гревса выполнено: избран комитет во главе с Леонтьевым…

— А ваш сын? — быстро спросил Гревс.

— Тоже избран членом комитета, мистер Гревс!

— Превосходно!.. Господа, я поднимаю тост за мистера Мамалыгу и его талантливого сына! — весело произнёс Гревс. — Ваш парень далеко пойдёт, Мамалыга, можете мне поверить… Итак, вернитесь в лагерь и подготовьте к отъезду всех членов комитета…

— К отъезду? — запинаясь, спросил Мамалыга, который ещё не знал плана Гревса. — К какому отъезду?

— Все члены комитета поедут со мной в Нюрнберг, — ответил Гревс. — С ними будет работать господин Крашке…

И он указал на Крашке, который молча сидел за столом.

— Как, и мой сын тоже поедет в Нюрнберг? — всё более мрачнея, спросил Мамалыга.

— Разумеется, ведь он член комитета… Это его общественный долг, — с иронией ответил Гревс. — Вы должны этим гордиться как отец…

Пивницкий и другие подобострастно засмеялись, а Мамалыга, махнув рукой, вышел из беседки. Бывший нотариус давно потерял родину, близких, друзей. От прошлого у него оставался только сын, которого он сумел вывезти с собой в Германию. Нельзя сказать, что Мамалыга был уж очень нежным отцом, но всё-таки это был его сын, его плоть и кровь… Этот кровопийца Пивницкий, будь он трижды проклят, в своё время заставил поместить Игоря (это было подлинное имя сына) в лагерь в качестве осведомителя… Учитывая характер Пивницкого, пришлось на это пойти. Но, как-никак, находясь в лагере, Игорь был на глазах отца, его удавалось тайком подкармливать, наконец, была надежда на то, что его вскоре отпустят… А теперь Игоря увезут в Нюрнберг, и кто знает, чем всё это может кончиться… Достаточно поглядеть на физиономию старого немца, приехавшего с Гревсом, чтобы испугаться… Сразу видно, что это сущий дьявол… Ах, Игорёк, Игорёк, хорошую долю тебе приготовил твой отец!..

И вспомнились Мамалыге родной Орёл, деревянный домик с садиком на окраине города, в котором он прожил столько лет, покойная жена, умершая в 1942 году от разрыва сердца, когда он объявил ей, что был вызван в немецкую комендатуру и дал согласие стать начальником «русской полиции». Тщётно пытался он тогда объяснить рыдающей жене, что не мог не согласиться, иначе его самого забрали бы в полицию, что немцы говорили с ним очень любезно и вежливо, что, будучи начальником «русской полиции», он постарается никому не делать зла, что ему обещано хорошее жалованье и даже особый паёк. Жена и слушать его не хотела, всю ночь проплакала и укоряла мужа за слабость характера и жадность.

— Нет, нет, не говори, — лепетала она сквозь слёзы. — Ославил ты нас на весь город!.. Теперь и на рынке стыдно будет показаться — никто руки не подаст… Что ты наделал на старости лет!..

Утром ей стало плохо — у неё было больное сердце. Помчался тогда Мамалыга за врачом — доктором Захаровым, которого знал много лет и с которым частенько в счастливые довоенные годы играл в преферанс. Но мать доктора Захарова, суровая старушка, открывшая ему дверь, не ответила на его поклон, не подала руки и, выслушав, зачем он приехал, проворчала:

— Вам теперь больше к лицу лечиться у немецких врачей, господин Мамалыга… В газете уже объявлено, что вы сделали блестящую карьеру… Нет, не пойдёт к вам мой сын, не пойдёт…

И захлопнула дверь перед самым носом оторопевшего Мамалыги.

«Коготок увяз — всей птичке пропасть» — гласит мудрая поговорка. Сколько раз приходила она ему на память!.. Умерла жена, начал он работать в полиции — и пошло, и пошло… Каждый день приходили новые задания — одно другого страшней: облавы и обыски, отправка девушек и юношей в Германию, вербовка молодых женщин для офицерского публичного дома, кампания «зимней помощи» (так пышно именовался широко организованный грабёж населения, у которого насильно отнимались меховые вещи, валенки, рукавицы, шерстяные носки). Потом ему предложили участвовать в расстрелах и казнях коммунистов, евреев и партизан…

Этого не выдержал бывший нотариус. Явился он к немецкому военному коменданту, принёс с собой оставшееся от жены бриллиантовое кольцо, подаренное ей родителями в день свадьбы, и бросился на колени:

— Ради бога, господин майор, умоляю вас, — освободите от работы в полиции: больше не могу, нервы не выдерживают!.. Войдите в положение, пожалейте старика!..

Майор повертел в руках кольцо, подумал, а потом сказал:

— О, я не думал, что вы такой слабонервный, господин Мамалыга… Немецкое командование оказало вам большое доверие, назначив на этот пост. Мы умеем ценить образованных людей. Но, если вы так просите, я готов пойти вам навстречу: мы назначим вас помощником бургомистра…

И действительно — назначил.

Но хрен редьки не слаще. И на новой службе приходилось Мамалыге выполнять такие задания, после которых пропадал сон и становилось страшно за своё будущее: положение на фронте явно изменилось, немцы потеряли свой надменный, уверенный вид, всё активнее и смелее действовали партизаны. Приближался час расплаты.

И, когда немцы стали эвакуироваться из Орла, Мамалыга ушёл с ними. Так в конце концов он очутился с сыном в Германии, часто переезжал из города в город, с каждым днём всё больше опускаясь. Страх возмездия за всё, что им было содеяно, неумолимо гнал его всё дальше и дальше, пока не очутился бывший нотариус в Западной Германии и не попал в лапы этого кровопийцы Пивницкого и майора Гревса, один холодный взгляд которого приводил Мамалыгу в дрожь…

Теперь уже Мамалыге не верилось, что была иная жизнь, тихая нотариальная контора, куда он аккуратно приходил по утрам, спокойно регистрировал и заверял доверенности и завещания, копии старых метрик и судебных решений, а ровно в два часа устраивал обеденный перерыв и затем, по окончании занятий в конторе, спокойно шёл к себе домой со своим чёрным, солидным портфелем и тяжёлой кизиловой палкой с инкрустациями, приобретённой в Кисловодске, куда он ежегодно ездил на курорт… Неужели всё это действительно было — и нотариальная контора, и знакомые, приветливо здоровавшиеся со старым нотариусом, и подраставший сын, уже посещавший школу, и отметки, которые он приносил «по четвертям», и инструкции наркомюста, и журнал «Советская юстиция», подписчиком которого был Мамалыга и в котором однажды даже поместил статейку под названием «Из нотариальной практики»? За эту статейку, помнится, пришёл по почте гонорар 280 рублей, и он тогда купил Игорю двухколёсный велосипед в комиссионном магазине. Катаясь на нём, мальчик однажды упал и поцарапал себе щёку… Боже, как взволновались тогда он и жена, услышав рёв Игоря, вбежавшего с окровавленной щекой!.. Радоваться надо было, а не волноваться, наслаждаться этой тихой, спокойной, счастливой жизнью!.. Ведь теперь и не верится, что такая жизнь в самом деле была…

…Обо всём этом, вспотев от волнения и страха за судьбу сына, думал теперь Мамалыга, направляясь из беседки в лагерь, чтобы выполнить приказ майора Гревса, которого он боялся как огня, от одного взгляда которого приходил в трепет.

8. Старые друзья

Познакомившись с Сергеем Павловичем Леонтьевым, Бахметьев передал ему привет от брата, с которым не так давно провёл вечер и всю ночь в Москве. Узнав, что Бахметьев давно знает Николая Петровича, полковник искренне обрадовался, тем более что Бахметьев сразу расположил его к себе. Когда же Бахметьев, перейдя к делу, доверительно рассказал Сергею Павловичу о цели своего приезда, тот сразу подробно сообщил о неожиданном визите Нортона и Грейвуда и о повышенном интересе американца к профессору Вайнбергу. Бахметьев внимательно слушал рассказ, задал много уточняющих вопросов, выясняя мельчайшие детали поведения Грейвуда на обеде в квартире Леонтьева.

— Я допускаю, что этот Грейвуд — разведчик и приехал именно в связи с профессором Вайнбергом, — высказал своё впечатление Бахметьев. — Поэтому я очень прошу вас, Сергей Павлович, припомнить решительно всё, самые мельчайшие подробности его визита и разговоров с вами…

Тогда Сергей Павлович вспомнил фразу Нортона о том, что он лишь в день визита познакомился с Грейвудом; припомнил и о том, как зашла речь о Коленьке и Грейвуд торжественно обещал помочь в его розысках.

— Не очень мне всё это нравится, Сергей Павлович, — покачал головой Бахметьев, — а скажите, не заходила речь о Николае Петровиче и его профессии?

— Нет, такого разговора не было. Грейвуд только спросил меня, увидев фотографию, на которой мы сняты с братом, кто он такой?

— И что вы ответили? — как бы небрежно спросил Бахметьев.

— Я ответил, что это мой брат, но не говорил о его профессии, — ответил Сергей Павлович. — И Грейвуд больше к этой теме не возвращался…

— Где Грейвуд увидел эту фотографию и почему обратил на неё внимание?

— Фотография в моём кабинете, на письменном столе. Когда я вернулся в кабинет из столовой, Грейвуд держал фотографию в руках…

— Понятно, — сказал Бахметьев. — Наш разговор, Сергей Павлович, пусть останется между нами. Теперь у меня к вам ещё один вопрос: в этом городе уже продают газированную воду?

— Газированную воду? — удивился Сергей Павлович. — Вы хотите пить?

— Нет, — улыбнулся Бахметьев. — Меня интересует, открылись ли в вашем городе киоски с газированной водой или лимонадом? Как-никак, лето, жара, она вызывает жажду…

— Пока таких киосков нет, — всё более удивляясь странному повороту разговора, ответил Леонтьев. — Несколько дней назад я принимал одного немца, бывшего хозяина завода фруктовых вод. Он предлагал снова пустить завод и просил об отпуске сахара. Но я не дал ему ответа, решив сначала проверить, кто он такой, не спекулянт ли? Сами понимаете — всё-таки сахар…

— Понимаю, — засмеялся Бахметьев. — Так вот, я поддерживаю ходатайство этого заводчика. Кстати, как его фамилия?

— Сейчас посмотрю, я записал, — ответил Сергей Павлович, уже решительно ничего не понимая. — Вот, нашёл, — Ганс Винкель.

— Очень хорошо, — произнёс Бахметьев и, вынув записную книжечку, записал названную фамилию. — Стало быть, вызовите этого Винкеля, отпустите ему немного сахара, но на следующих условиях: пусть он изготовляет свой лимонад, или ситро, или крем-соду, одним словом, что ему угодно, но свою продукцию он обязан сдавать господину Бринкелю…

— А кто такой Бринкель? — спросил Сергей Павлович.

— Бринкель — немец, который будет реализовывать продукцию господина Винкеля через свои киоски. Он к вам завтра явится за разрешением. Так вы дайте ему разрешение. Он не будет спекулировать, — добавил всё с той же улыбкой Бахметьев. — Ну вот, Сергей Павлович, этим пока и ограничиваются мои просьбы. Пожалуй, ещё одна: если вам доведётся меня встретить в штатском платье или в форме рядового солдата, одним словом, в любом виде, пожалуйста, не удивляйтесь и сделайте вид, что не имеете обо мне ни малейшего понятия… Хорошо?

— Хорошо, товарищ Бахметьев, — улыбнулся Леонтьев. — Надеюсь, однако, что вижу вас не в последний раз.

— Ну, разумеется, мы ещё встретимся, поболтаем, чайку попьём, — ответил Бахметьев. — Дайте только работу наладить, чтобы мистер Грейвуд не очень совал к вам свой длинный нос…

— Между прочим, как у вас с жильём? — озабоченно спросил Леонтьев. — Не нужно ли вам помочь? Если хотите, можете остановиться у меня — пять комнат, чудесный сад…

— Спасибо, Сергей Павлович, — ответил Бахметьев. — Танкист вы, говорят, отличный, а вот в нашем деле, извините, не совсем… За заботу и радушие спасибо, но в вашем доме жить мне нынче не с руки, как говорится… Считайте, однако, что мысленно я живу именно у вас в доме, по крайней мере ближайший месяц… А пока — всех благ!..

И, крепко пожав руку Сергею Павловичу, Бахметьев вышел из его кабинета.

* * *

Спустившись по лестнице в вестибюль комендатуры, он увидел поджидавшего его Фунтикова. Взволнованный приездом своего «крёстного». Фунтиков уговорил подполковника Глухова освободить его от дежурства, заменив другим офицером, и теперь, расположившись на диване, с нетерпением ждал, пока Бахметьев закончит разговор с комендантом.

— Я уже свободен, — сказал Фунтиков, подойдя к Бахметьеву. — Вас поджидаю.

— Отлично, я тоже освободился, по крайней мере на ближайшие три часа, — ответил Бахметьев. — Куда направимся?

— Лучше всего — ко мне, — ответил Фунтиков. — Я живу тут рядом, пять минут ходу…

Через несколько минут они сидели за столом в комнате Фунтикова, которую тот снимал в квартире пожилой немецкой учительницы фрау Анны Петерс. Одинокая старушка привязалась всей душой к своему весёлому, добродушному квартиранту и заботилась, как могла, о его быте, внимательно следила за тем, чтобы он не ушёл на работу не позавтракав, не сменив накрахмаленный подворотничок и не надев в дождливые дни плаща.

Помимо доброго нрава, молодой советский офицер пленил фрау Анну аккуратностью и примерным поведением: она ни разу не видела лейтенанта пьяным, он много читал, всегда был свежевыбрит, подтянут и, кроме того, ежедневно и старательно чистил свою обувь, что, по понятиям фрау Анны, свидетельствовало об отличном воспитании и порядочности.

Когда же Фунтиков, разговаривавший при помощи русско-немецкого разговорника, обратился однажды к своей хозяйке с просьбой помочь в изучении немецкого языка, фрау Анна пришла в полный восторг и начала с ним заниматься по два часа в день. Лейтенант оказался таким старательным и способным учеником, что его учительница не могла нарадоваться. Так вот, оказывается, каковы советские офицеры, о которых ещё совсем недавно говорилось бог знает что!.. «Красные разбойники и грязные азиаты», чуждые цивилизации «дети монгольских степей и сибирской тайги», питающиеся сырым мясом и рыбой! А на самом деле — воспитанные, добродушные, приветливые люди!..

В тот вечер, когда Фунтиков привёл к себе Бахметьева, фрау Анна, подавшая им кофе, впервые увидела на столе своего жильца бутылку водки, впервые Фунтиков попросил у неё рюмки. Фрау сразу догадалась, что герр лейтенант принимает своего начальника, такого же, по-видимому, симпатичного, как он сам.

Фунтиков и Бахметьев, выпив за встречу, всё не могли наговориться друг с другом. Фунтиков рассказал «крестному» о том, как он был оставлен на службе в комендатуре.

— Оно, конечно, с одной стороны, дело почётное, — говорил он. — Но, поверите, Сергей Петрович, тоскую по родине, всё Москва мне снится… Дождаться не могу отпуска! Москву посмотреть, Красную площадь. Погулять по улице Горького. А вечером посидеть в кафе «Форель»… Скажите, кстати, вы теперь, когда в Москве были, случаем в «Форель» не заходили? По-прежнему там подают раков ростовских?

— Признаться, не заходил, — ответил Бахметьев, сразу вспомнив, что много лет назад Фунтиков, придя к нему с бумажником Крашке, между прочим рассказал о кафе «Форель». Там он рассмотрел содержимое бумажника и так тогда взволновался, что выбежал из кафе, «даже не простившись с Люсенькой». Вот, стало быть, почему Фунтикову всё мерещатся кафе «Форель» и ростовские раки!..

— А ты, между прочим, справляешься о «Форели» только из-за раков? — лукаво спросил Бахметьев.

— Ах, Сергей Петрович, вас не перехитришь… Ведь я пять лет Люсю не видел!.. Вот, посмотрите…

Он достал из бумажника небольшую фотографию и протянул её Бахметьеву.

— Последнее письмо от неё получил две недели назад, — продолжал Фунтиков. — Ведь мы с нею всю войну переписывались… Она в годы войны работала в полевом военторге, а теперь обратно в «Форель» вернулась… Ждёт моего приезда… А может быть, не так уж ждёт, а только пишет…

В голосе Фунтикова прозвучала грустная нотка.

Бахметьев с живым интересом смотрел на смущённое лицо своего подшефного, окинул взглядом его чистенькую, уютную комнату, стопку книг на этажерке. Ещё раньше, пока Фунтиков хлопотал с закусками, Бахметьев перебрал эти книги и обрадовался, увидев в их числе «Педагогическую поэму» Макаренко, томик Паустовского, повести Германа «Жмакин» и «Лапшин», «Василия Тёркина» Твардовского. Заметил Бахметьев и чёрную клеенчатую тетрадь на столе, в которую Фунтиков вписывал немецкие фразы после очередного урока. Да, теперь уже не оставалось сомнений: выздоровление было окончательным, и прошлое Фунтикова похоронено раз и навсегда.

И невольно вспомнился Бахметьему недавний спор с одним из его сослуживцев, подполковником Роминым, который однажды, когда зашла речь о проблемах перевоспитания бывших уголовников, пренебрежительно рассмеялся и начал доказывать, что «чёрного кобеля не отмоешь добела» и что все эти «перековочки и перевоспитаньице выдумали гнилые либералы и безответственные писаки, вроде того же Макаренко»…

Обычно сдержанный и спокойный, Бахметьев тогда не выдержал и обрушился на Ромина, которого вообще терпеть не мог за его грубость, необыкновенную самоуверенность и чванливый вид. Толстый, рыжеватый, невысокий Ромин всегда ходил с таким видом, как будто весь мир состоит у него под следствием.

К начальству подлизывался, а в отношении своих подчинённых был груб и высокомерен, вызывая этим дружную неприязнь сослуживцев.

Когда Бахметьев прямо сказал Ромину, что его высказывания свидетельствуют о том, что он малообразованный и равнодушный человек, к тому же плохо понимающий, к чему его обязывает высокое звание чекиста, Ромын, побледнев, прошипел:

— Не вам меня учить, Бахметьев!.. Вы мне давно подозрительны своими идейками!.. Недаром на занятиях с офицерами вы занимались восхвалением царских прокуроров!..

— Что вы имеете в виду, Ромин? — спокойно спросил их общий начальник, полковник Малинин, присутствовавший при этом споре.

— Он расхваливал на занятиях с молодыми офицерами царского прокурора и сенатора Кони!.. — ответил Ромик. — Да, да, мне это точно известно!.. Я тогда же доложил об этом генералу…

— Кони — один из выдающихся русских криминалистов и писателей, — произнёс Малинии. — Кстати, он был весьма прогрессивным для своего времени человеком, товарищ Ромнн. И вам не мешало бы об этом знать…

Ромин на мгновение смутился, но тут же продолжал с присущей ему наглостью:

— Да бог с ним, с этим Кони, не в нём дело — Бахметьев стоит на неправильных позициях…

— Постойте, постойте, Ромин, — прервал его Малинин. — Ведь и Бахметьев не против того, чтобы преступники несли заслуженное наказание. Речь идёт о том, что, привлекая к ответственности уголовных преступников, надо сочетать это с их перевоспитанием и возвращением к честной жизни. И само наказание в наших условиях должно стать одним из методов перевоспитания. Так учит нас партия. Так учил нас и Феликс Эдмундович. Это же записано в нашем законе.

Ромин молчал, и не только потому, что Малинин был его начальником. Спорить с Малининым было трудно. Это был старый чекист, работавший ещё при Дзержинском. Весь его облик — открытое умное лицо, вдумчивый и внимательный взгляд, добрая улыбка, немногословная, спокойная речь, верность своему служебному долгу и личная храбрость, не раз проявленная в годы войны в самых сложных условиях, — всё это давно снискало ему уважение сослуживцев и подчинённых. Наконец, Малинин был человеком образованным, отлично знал историю и литературу, любил книги.

Вспомнив теперь бурный спор с Роминым, Бахметьев подумал, что одна лишь биография Фунтикова вдребезги разбивает «концепцию» Ромина, глубоко чуждую идеям и всей деятельности Дзержинского… А разве Фунтиков единственный в своём роде, уникум, исключение из общего правила? Разве не известны ему, Бахметьеву, десятки других таких Фунтиковых, которые в результате правильного к ним подхода, обращения к светлым началам в их душе, проявленного к ним доверия, вовремя, оказанной помощи покончили с преступным прошлым и стали честными советскими людьми? Почему же этого не знает и, главное, не хочет знать вот такой Ромин, смеющий называть себя чекистом?

Сидя с одним из своих «крестников» и радуясь удивительному воскресению этого человека, Бахметьев лишний раз убеждался в своей правоте. Но никак не могло прийти ему в голову, что не за горами время, когда судьба вновь столкнёт его с Роминым, столкнёт в споре, гораздо более важном и ожесточённом, в споре, в котором будет решаться вопрос жизни и чести полковника Сергея Павловича Леонтьева…

* * *

…Был уже поздний вечер, когда Бахметьев, сопровождаемый Фунтиковым, вышел на улицу. Взволнованные встречей и долгим задушевным разговором, они шли молча по уже пустынным улицам. Город, казалось, отдыхал от дневной июльской жары в предчувствии приближающейся ночной прохлады. Она уже подступала к городу, и лёгкие порывы ветра, насыщенные свежестью, и запахами трав, уже долетали до пустынных площадей, тишину которых подчёркивали мерные шаги парных военных патрулей. Тёмное летнее небо чуть серебрилось в свете луны, всплывавшей над горизонтом. Глядя на пустынный, засыпающий город, на это древнее германское небо с его тихими звёздами, Бахметьев думал о том, что вся Германия теперь похожа на человека, только начинающего выздоравливать после страшной инфекции, проникшей в кровь, во все органы и едва не привёдшей к гибели. Он думал о том, что остатки болезни ещё гнездятся где-то в Германии, угрожая не только её жизни, но и жизни многих других народов, что в мире ещё орудуют зловещие силы, всегда готовые снова сеять опасную заразу.

9. Господин Винкель и господин Бринкель

На следующее утро, придя в комендатуру, полковник Леонтьев заметил в приёмной двух немцев. Оба при его появлении встали и почтительно поклонились. В одном из них, высоком, худом пожилом человеке с маленькой бородкой, Сергей Павлович узнал владельца завода фруктовых вод Винкеля, который уже приходил к нему на приём, а теперь, после беседы с Бахметьевым, был приглашён в комендатуру. Второго немца Сергей Павлович никогда раньше не встречал.

Адъютант доложил, что господин Винкель явился по вызову. Кроме того, просит приёма господин Бринкель, приехавший из Дрездена.

— Сначала пригласите Бринкеля, — сказал Сергей Павлович адъютанту и, сев за стол, начал разбирать утреннюю почту. Через минуту в кабинете появился Бринкель, невысокий, слегка располневший шатен лет сорока с уже намечающимся брюшком, весьма, впрочем, удачно маскируемым хорошо сшитым, модным костюмом.

— Здравствуйте, уважаемый господин комендант! — произнёс Бринкель на немецком языке с явно выраженным баварским произношением. — Прежде всего позвольте представиться: Отто Бринкель, негоциант из Дрездена…

— Здравствуйте, господин Бринкель, — ответил Сергей Павлович, с интересом разглядывая румяное, круглое, здоровое лицо Бринкеля с весёлыми, даже чуть плутоватыми глазками, поблескивавшими за стёклами золотого пенсне. Поблескивала и розовая лысина посетителя, едва заштрихованная причёской, известной под названием «внутренний заём». — Садитесь, пожалуйста. Я вас слушаю…

— Благодарю вас, уважаемый господин комендант, — начал Бринкель, почтительно присев на самый край стула и держа на коленях котелок. — Я покорнейше прошу вас разрешить мне поселиться в этом городе и заняться делом, которому я посвятил почти всю жизнь. Сам я из Дрездена, и многие годы торговал там фруктовыми и минеральными водами. Позволю себе заметить, что моя фирма, точнее, фирма моего покойного отца, имела солидную репутацию. Наши фруктовые воды «Нектар», «Нега», «Немецкая вишня» и другие славились не только в Дрездене, уважаемый господин комендант, не сочтите это за бахвальство.

— Очень приятно, — произнёс Сергей Павлович, не без интереса слушая Бринкеля и размышляя над вопросом, какое отношение к Бахметьеву может иметь этот очень типичный по внешности, манерам и языку немецкий бюргер. — Какое же дело привело вас ко мне, господин Бринкель?

— В Дрездене, когда американцы бомбили город, погибла вся моя семья, господин комендант. Нетрудно понять, что оставаться в этом городе мне тяжело. Поэтому я решил переехать сюда и тут заняться своим делом…

И Бринкель, горестно вздохнув, вынул туго накрахмаленный платок и прижал его к своим глазам.

— Что ж, господин Бринкель, у меня нет никаких возражений, — сказал Сергей Павлович. — Вы можете получить разрешение на продажу фруктовых вод. Но дело в том, что местный житель, некий господин Винкель, намерен открыть завод фруктовых вод. Я даю ему разрешение. Согласитесь, что два завода фруктовых вод не нужны для этого города.

— Не нужны, господин комендант, — согласился Бринкель.

— Так вот, я предлагаю вам организовать реализацию фруктовых вод, которые будет изготовлять господин Винкель, если вас устраивает такое предложение.

— Вполне, господин комендант. Дело в том, что в фирме покойного отца я как раз ведал не производством, а реализацией.

— Отлично, господин Винкель сейчас находится в приёмной. Я его вызову, познакомлю с вами, а дальше вы уж договаривайтесь сами…

Сергей Павлович нажал кнопку звонка и предложил адъютанту пригласить господина Винкеля. Когда тот вошёл, Сергей Павлович объявил, что ему будет дано разрешение на производство фруктовых вод, а для реализации их комендатура рекомендует господина Бринкеля.

— Господин Бринкель? — спросил немец. — Мне знакома эта фамилия… Если не ошибаюсь, ваша фирма существовала в Дрездене… «Вольфганг Бринкель и сын»?..

— Совершенно верно, господин Винкель! — обрадовался приезжий из Дрездена. — Вольфганг Бринкель мой покойный отец… Он погиб, как и вся моя семья, при этих ужасных бомбёжках. Но у меня сохранились наши довоенные проспекты… Вот, посмотрите…

Достав из портфеля пачку рекламных проспектов фирмы «Вольфганг Бринкель и сын», он протянул их Винкелю.

— Да, да, припоминаю, — бормотал Винкель, просматривая проспекты. — «Нектар», «Немецкая вишня», «Нега»… Большая золотая медаль на лейпцигской выставке в 1929 году… Между нами говоря, господин Бринкель, на эту золотую медаль тогда рассчитывал я за свой «Яблочный напиток», но что делать, что делать… Злые языки поговаривали, что эта золотая медаль недёшево обошлась вашему покойному отцу, извините меня за откровенность…

— Вполне возможно, господин Винкель, — ответил, добродушно улыбаясь, дрезденский негоциант. — Кто не знает, что члены жюри на этих выставках не теряли даром время?.. Как коммерсанты, мы с вами отлично понимаем это… Что же касается вашего «Яблочного напитка», то мой покойный отец всегда отдавал ему должное, господин Винкель. Он даже поручал своему старшему лаборанту выведать секрет изготовления «Яблочного напитка», но тому так и не удалось это сделать… Извините, господин комендант, что мы занимаем ваше время нашими воспоминаниями.

— Итак, господа, — сказал Сергей Павлович, — вы можете получить разрешения: один — на изготовление фруктовых вод, другой — на их реализацию…

— А сахар? — осторожно спросил Винкель.

— Сахар вам будет отпущен, — ответил Сергей Павлович, и оба коммерсанта, встав и отвесив низкие поклоны, пошли к дверям, где долго уступали друг другу дорогу, сопровождая это самыми изысканными жестами.

Выглянув в окно, Сергей Павлович увидел коммерсантов, которые шли по тротуару, оживлённо беседуя и улыбаясь друг другу самым доброжелательным образом. На углу экспансивный Бринкель, что-то рассказывая своему собеседнику, даже схватил его за пуговицу пиджака, оба остановились и продолжали разговор, усиленно жестикулируя.

Наблюдая эту сцену, Сергей Павлович понял, что коммерческий альянс Винкеля и Бринкеля крепнет с каждой минутой…

И снова, пожав плечами, комендант задал самому себе вопрос: какое же, чёрт возьми, отношение может иметь полковник Бахметьев к производству и реализации фруктовых вод!.. Чудак!..

Недели через две завод фруктовых вод господина Винкеля заработал, а на площадях и улицах города для продажи этих вод появились нарядные киоски, построенные господином Бринкелем. Один из таких киосков появился и на улице, где стояла вилла профессора Вайнберга, к вящему удовольствию Генриха, очень любившего сладкий лимонад.

Стояли жаркие летние дни, и продукция господина Винкеля пользовалась большим спросом, тем более что его новый компаньон оказался отличным коммерсантом и сразу поставил дело на широкую ногу. Этот невысокий полный человек с маленьким брюшком и розовой, как лососина, лысиной отличался совершенно невероятной энергией. Он наладил великолепную рекламу фруктовых вод, с каждым днём расширяя сеть своих киосков, целыми днями носился по городу на велосипеде, проверяя, как идёт торговля, подобрал штат проворных продавцов и хорошеньких продавщиц и даже открыл отделения в двух соседних городах.

Присмотревшись к весёлому, пышущему энергией и здоровьем наследнику фирмы «Вольфганг Бринкель и сын», господин Винкель проникался всё большим уважением к его коммерческим достоинствам и в конце концов предложил Бринкелю стать его полным компаньоном на равных правах. Господин Бринкель попросил два дня на размышление, а затем, явившись на квартиру Винкеля, объявил о своём согласии. Винкель достал заветную бутылку французского коньяку, и будущие компаньоны, сев за стол, подробно обсудили, как дальше разворачивать дело.

— Понимаете, дорогой Бринкель, — откровенно сказал хозяин завода фруктовых вод. — Грех жаловаться, дело идёт совсем недурно, советский комендант отпускает сахар, в общем, можно жить и работать. Однако, по новым правилам, которые, видит бог, я никак не могу понять, на частном предприятии может работать максимум двадцать пять рабочих. Объясните мне, господин Бринкель, в чём тут дело? С одной стороны, комендант делает всё возможное для того, чтобы работали все фабрики и заводы. С другой стороны, никто из фабрикантов не может иметь более двадцати пяти рабочих. Где логика, позвольте вас спросить? Зачем им нужно, чтобы все крупные предприятия принадлежали обязательно государству? Тем более что, как они говорят, речь идёт о немецком государстве…

— Очень просто, господин Винкель, я могу вам объяснить, — отвечал компаньон. — Они против капиталистов. Поэтому в советской зоне оккупации не может быть крупных частных предприятий.

— Допустим, хотя нормальному человеку это трудно понять. Но что теряет этот полковник Леонтьев, если у меня будет не двадцать пять, а сто рабочих? Это увеличило бы в четыре раза количество выпускаемых фруктовых вод, во-первых, это дало бы заработок лишним семидесяти пяти рабочим, во-вторых, и это увеличило бы наши заработки ровно в четыре раза, в-третьих. Таким образом, были бы довольны наши потребители, наши рабочие и, наконец, мы с вами. Так?

— Так.

— Почему же этого не хочет полковник Леонтьев?

— Он не хочет, чтобы наши заработки увеличились в четыре раза, господин Винкель. Он считает, что с вас достаточно тех заработков, которые вы уже имеете.

— Но я этого не считаю!.. — горячо воскликнул Винкель. — Я готов согласиться с коммунизмом и признать даже Маркса при одном условии: чтобы мне не мешали зарабатывать столько, сколько я могу и хочу!.. Если же коммунисты этого не хотят, то я не могу стать их сторонником!..

— Понимаете, господин Винкель, я не уверен, что коммунисты так уж заинтересованы, чтобы вы стали их сторонником, — ответил, улыбаясь, Бринкель. — Вероятно, они рассчитывают на других сторонников…

— Я не знаю, на кого они рассчитывают, — рассердился Винкель, — но моя фирма при этих условиях не станет их поддерживать, и тут вы можете мне поверить без честного слова, Бринкель!.. В американской зоне совсем другие порядки. Там чем крупнее промышленник, тем он увереннее себя чувствует, и в этом есть логика, видит бог!..

— Там нет политики ограничения частного капитала, — заметил Бринкель.

— В том-то и дело, — воскликнул Винкель. — Вот почему, мой дорогой компаньон, я всё чаще начинаю задумываться…

Тут господин Винкель неожиданно замолчал, так и не закончив свою мысль. Потом, выпив ещё рюмку, он перешёл к текущим делам. Вооружившись карандашами, новые компаньоны подсчитали свои возможности. Глядя, как быстро и точно ведёт подсчёты его компаньон, Винкель уже не в первый раз подумал о том, что этот цветущий энергичный, всегда весёлый человек, право, был бы совсем недурной партией для его единственной дочери Эммы, увы, уже не очень молодой особы. Да, да, это был бы отличный муж и превосходный зять!.. Об этом следует серьёзно подумать…

10. Первая осечка

Полковник Грейвуд очень обрадовался, когда его помощник Гревс доложил, что Коля Леонтьев вместе с другими членами избранного «комитета» привезён в Нюрнберг. Посоветовавшись с Гревсом и Крашке, Грейвуд принял решение поселить пятерых членов комитета на «третьей точке», в задней части помещения, занимаемого пивной «Золотой гусь». Это помещение было надёжно изолировано, находилось почти на окраине Нюрнберга, наконец, имело, как выразился Гревс, «подсобный вариант», который всегда мог понадобиться: тёмную, глухую каморку в подвале, могущую быть использованной в качестве строгого карцера.

— Насколько надёжна в этом подсобном помещении звуковая изоляция? — деловито осведомился Крашке.

— Вполне. А почему вас это интересует?

— Позвольте быть откровенным, господин полковник. — ответил Крашке. — Я хорошо знаю психологию русских. Методы психологической обработки нередко оказываются недостаточными в отношении них… Не исключено, что мне придётся прибегнуть к более убедительным способам воздействия… И тогда проблема звуковой изоляции, сами понимаете…

Крашке, не закончив фразу, выразительно ухмыльнулся.

— Понимаю, — ответил Грейвуд. — Что ж, и на этот случай помещение вполне пригодно. Должен, однако, заметить, Крашке, что метод третьей степени, как мы это называем, маложелательный вариант, хотя его, разумеется, нельзя исключить, особенно в данном случае. Начнём работу с этим мальчишкой на чистом сливочном масле. Если же он будет упорствовать, что ж, тем хуже для него… Во всяком случае, завтра утром приезжайте ко мне, Крашке, и мы вместе разработаем план вашей работы…

Отпустив Крашке и Гревса, Грейвуд занялся другим делом, связанным с операцией «Нейтрон». Подыскание кандидата для связи с Вайнбергом затянулось. Грейвуд пришёл к выводу, что на этого человека, кроме связи с Вайнбергом, надо возложить и гораздо более важную задачу собирания разведывательных сведений в данном районе советской зоны.

Это, естественно, значительно усложняло проблему выбора кандидата. Он, во всяком случае, должен был соответствовать элементарным требованиям — быть немцем, имеющим опыт разведывательной работы, притом не возбуждающим ни малейших сомнений в своей надёжности. Грейвуд уже имел обширную немецкую агентуру, среди которой было немало бывших гестаповцев, но ни к кому из них особого доверия не питал.

Он считал, что направлять агента в советскую зону можно лишь в том случае, если у этого агента остаётся надёжный «залог». Между тем почти все его агенты из числа бывших гестаповцев пока такого «залога», в виде жены или детей, не имели, растеряв своих близких в последние дни войны.

Вот почему Грейвуд очень обрадовался, когда однажды начальник нюрнбергской тюрьмы, где всё ещё содержался Михель Вирт, сообщил, что в тюрьму явилась жена Вирта за справками о своём супруге.

Грейвуд приказал направить женщину к нему и на следующий день принял её. Фрау Катарина Вирт оказалась довольно красивой женщиной за тридцать лет и произвела на полковника Грейвуда самое благоприятное впечатление. Она рассказала, что вышла замуж за Вирта всего восемь лет тому назад и что они жили очень дружно. После падения Берлина она, потеряв своего мужа, неустанно разыскивала его в разных городах Западной Германии, пока случайно не встретила в Мюнхене одного бывшего эсэсовца, недавно освобождённого из нюрнбергской тюрьмы. Тот рассказал ей, что однажды по пути на допрос он мельком видел Вирта в тюремном коридоре. Фрау Катарина сразу поехала в Нюрнберг, чтобы выяснить судьбу своего бедного супруга.

— Имеются ли у вас дети, фрау Катарина? — спросил Грейвуд, откровенно любуясь этой красивой, пышной, кокетливой блондинкой.

— Да, господин полковник, у меня сынишка, ему шесть лет, — ответила она.

— Ваш муж, говорят, был не слишком нежным отцом? — спросил Грейвуд, хотя вообще понятия не имел о том, что у Вирта есть ребёнок.

— Ах, что вы, господин полковник, — горячо и, по-видимому, вполне искренне воскликнула молодая женщина. — Михель обожает сына!.. О, мой бог, что только могут наговорить на человека!..

И фрау Катарина заплакала.

— Ну-ну, не стоит волноваться, — стал её успокаивать Грейвуд. — Я обещаю вам лично заняться судьбой вашего мужа. Придите ко мне через пару дней, фрау Катарина…

Как только жена Вирта ушла, полковник вызвал машину и поехал в старинную нюрнбергскую тюрьму.

* * *

В те дни уже шла подготовка к нюрнбергскому процессу главных немецких военных преступников и в тюрьме было много заключённых. Американский полковник, назначенный начальником тюрьмы, почтительно встретил Грейвуда и по секрету сообщил ему, что в числе его подопечных уже находятся Геринг, Кальтенбруннер, Кейтель, Риббентроп и многие другие крупные нацисты.

На вопрос о том, как чувствует себя Вирт, начальник тюрьмы откровенно ответил:

— Ах, мистер Грейвуд, у меня теперь такие постояльцы, что, право, мне не до вашего Вирта… Знаю лишь, что по вашему приказанию он содержится в наручниках, в одиночке, со строгим режимом. Всё моё свободное время уходит на Геринга и его компанию. Каждый из них сидит в одиночке, готовясь к процессу, и одолевает меня самыми дурацкими просьбами… Этот старый мошенник Шахт, например, потребовал книги по архитектуре. Мне кажется, что в его положении лучше интересоваться тем, как строят виселицу, а не дома. Однако, когда я спросил, зачем ему нужны книги по архитектуре, он, улыбаясь, ответил: «Господин полковник, сразу после процесса я намерен построить себе новую виллу и пока, чтобы не терять зря время, поработаю над проектом»… Как вам нравится этот нахал? Или, может быь, он просто свихнулся?

Грейвуд промолчал, подумав про себя, что начальник тюрьмы довольно наивный парень: неужели он полагает, что Шахта, при его связях с американскими промышленными «королями», действительно ожидает виселица? По-видимому, старая лиса Шахт имеет все основания рассчитывать, что после процесса сможет спокойно строить новую виллу…

Не желая, однако, беседовать с начальником тюрьмы по этим тонким вопросам, Грейвуд попросил вызвать Вирта. Минут через двадцать два здоровенных сержанта привели Вирта в кабинет начальника тюрьмы, который ушёл, оставив Грейвуда наедине с заключённым.

— Ну, как вы себя чувствуете, господин Вирт? — спросил Грейвуд, хотя достаточно было посмотреть на Вирта, чтобы понять, что чувствует он себя прескверно. Эсэсовец так изменился, что его с трудом можно было узнать. Пиджак болтался на нём, как на вешалке, лицо страшно осунулось, глаза ввалились. Одиночка, строгий режим и наручники сделали своё дело.

— Господин полковник, — пролепетал Вирт. — Неужели за то, что я собирался честно служить американским военным властям, мне суждена такая страшная участь?.. Где справедливость, глубокоуважаемый господин полковник?

— Ах, простите, я и забыл, что вы старый поборник справедливости, — усмехнулся Грейвуд. — Ещё бы, проработав столько лет в гестапо, вы, конечно, научились этому… Да как вы смеете произносить самое слово справедливость, мерзавец!.. — закричал Грейвуд и так хватил кулаком по столу, что Вирт задрожал, видимо, решив, что непосредственно из этого кабинета его отправят на виселицу, снившуюся ему чуть ли не каждую ночь…

Вирт бросился на колени, всхлипывая, что-то невнятное бормоча и странно повизгивая. Грейвуду сразу стало скучно — он всегда именно так реагировал на слёзы и рыдания.

— Ну, хватит кривляться, встаньте! — строго сказал он. — Уж не думаете ли вы, негодяй, что способны разжалобить меня этим собачьим визгом? На меня это действует не более, чем действовали слёзы ваших жертв на вас, сумейте это понять, болван!.. Любопытно, почему вам так хочется жить? Вы можете мне это объяснить?

— Всем хочется, — пролепетал Вирт. — Я тоже человек…

— Но в вашем положении, если хочется жить, надо это заработать, понимаете, за-ра-бо-тать…

Ни одно самое сильное лекарственное средство не могло бы так мгновенно подействовать, как подействовали на Вирта последние слова Грейвуда. Он сразу вскочил и бросился к столу, за которым развалился в кресле Грейвуд.

— Я готов решительно на всё!.. Слышите, господин полковник, на всё! — хрипел Вирт, искательно заглядывая в глаза Грейвуда.

— Ну, что ж, рад это слышать, — произнёс Грейвуд. — Перейдём к делу…

И он обстоятельно изложил Вирту условия, на которых тот может быть освобождён из тюрьмы. Под видом антифашиста, недавно освобождённого из концлагеря, Вирт, разумеется, под чужой фамилией должен пробраться в советскую зону оккупации и обосноваться там в городе, который будет ему указан. Здесь он должен явиться к советскому военному коменданту и предъявить документы, удостоверяющие, что он был узником концлагеря…

— Не обязательно называть себя коммунистом, — продолжал Грейвуд. — Они могут навести справки и выяснить, что это неправда. Действуйте скромнее — вы были просто антифашистом. Мы подберём вам документы одного из тех, кто действительно содержался и погиб в лагере. Можете не сомневаться, что советские власти окажут вам помощь, предоставят вам работу, жильё и тому подобное. Вам надо постепенно завоевать доверие и очень осторожно начать выполнение наших заданий. Кроме того, я дам вам небольшое поручение к одному профессору, проживающему в этом городе…

Через три часа, подробно поговорив с Виртом, Грейвуд вышел из тюрьмы, очень довольный ходом дела. Уже прощаясь, он сообщил Вирту, что его жена и ребёнок находятся в Нюрнберге, где и останутся в качестве «залога».

— Если вы будете честно работать на нас, вы можете не беспокоиться за судьбу своей супруги и ребенка. Но если вы вздумаете нас обмануть, Вирт, или начнёте двойную игру, считайте, что у вас нет ни жены, ни ребёнка… Надеюсь, я ясно излагаю?

На следующий день Вирт был освобождён, Грейвуд сам отвё его на квартиру, которая уже была предоставлена семье Вирта.

А ещё через день бывший политический заключённый Курт Райхелль перешёл границу советско-американской зоны и поплёлся в тот самый город, где жил профессор Иоганн Вайнберг…

* * *

Курт Райхелль явился к полковнику Леонтьеву и, предъявив ему документы, рассказал о своей судьбе. Несмотря на естественную настороженность в отношении неизвестных людей, Сергей Павлович ему посочувствовал. Достаточно было посмотреть на этого измученного человека с измождённым лицом и свежими, всё ещё гноящимися рубцами на запястьях («до сих пор, герр комендант, не проходят следы от гестаповских наручников»), чтобы понять, как много ему довелось пережить.

— Я не мог оставаться в западной зоне, господин комендант, — говорил Курт Райхелль, — во-первых, потому, что я не мог равнодушно видеть, как бывшие гестаповцы и эсэсовские палачи под разными предлогами освобождаются от наказания, а во-вторых, там почти невозможно получить работу, никто не заботится о жертвах гитлеровского режима… Наконец, позвольте быть до конца откровенным, сам я родом из Веймара, и, хотя, как мне известно, мои близкие погибли в Дахау, хочется всё-таки побывать в родном городе, с которым связаны все воспоминания…

Курт Райхелль замолк, сдерживая слёзы. Потом, взяв себя в руки, продолжал:

— Я хочу сказать честно, что не был коммунистом, господин комендант, о чём теперь глубоко сожалею. Лишь в концлагере понял, что есть только одна партия, которая до конца боролась с фашизмом, — это партия коммунистов. Но что делать, истина познаётся не сразу. Как говорил мой покойный отец — он был социал-демократом, — старость дана человеку для того, чтобы понять ошибки, которые она уже не в силах исправить, а молодость — для того, чтобы эти ошибки совершать…

— Однако, камрад Райхелль, — сказал Сергей Павлович, — вам ещё рано говорить о старости. Правда, вы довольно сильно истощены, но это дело поправимое… Вы намерены поселиться в Веймаре или в этом городе?

— Я предпочитаю этот город, господин комендант, — быстро ответил Райхелль. — В Веймаре мне будет тяжело…

— Понимаю, — ответил Сергей Павлович. — Что ж, мы вам поможем устроиться. Нам очень нужны честные люди, искренне желающие строить новую Германию… Но мне кажется, что прежде всего вам надо отдохнуть, полечиться, прийти в себя…

— Я весьма тронут, господин комендант, — с чувством произнёс Райхелль.

Сергей Павлович распорядился, и Курта Райхелля поместили в больницу для лечения.

Независимо от этого комендант решил проверить данные, которые Райхелль сообщил о себе. Леонтьев связался с военной комендатурой Веймара и просил навести справки о семье Райхелль.

Вскоре комендант Веймара сообщил, что по справкам Курт Райхелль действительно был в своё время арестован и заключён в концлагерь как антифашист. До ареста он работал в качестве преподавателя истории в веймарской гимназии. Двумя годами позже были арестованы и заключены в концлагерь отец и жена Курта Райхелля, и с тех пор нет никаких сведений о судьбе всей этой семьи.

Таким образом всё, что рассказал Курт Райхелль полковнику Леонтьеву, нашло себе подтверждение. Именно на это и рассчитывал Грейвуд. Снабдив Вирта документами Курта Райхелля, погибшего в концлагере в последние дни войны, Грейвуд предварительно изучил его дело и имел точные данные о судьбе всей семьи Райхелля. Как опытный разведчик, Грейвуд в таких случаях всегда предусматривал возможность тщательной проверки и принимал заранее меры к тому, чтобы она не приводила к провалу агента.

Через десять дней Курт Райхелль, отдохнув в больнице и подлечив руки, выписался, вновь явился к Сергею Павловичу и при его помощи устроился в качестве преподавателя в местной гимназии, начав так же активно работать в профсоюзе деятелей культуры.

Получив через специального связного первое сообщение нового резидента о ходе дел, полковник Грейвуд был доволен. В самом деле, этот Вирт, судя по всему, был толковым малым, чёрт возьми, и на него можно было положиться. Дьявольски повезло, что благодаря одиночке и наручникам он приобрёл такой вид, что вполне мог сойти за узника гитлеровского концлагеря!..

Однако радость полковника Грейвуда была преждевременна.

* * *

Существенную роль в дальнейших событиях сыграла торговля фруктовыми водами фирмы «Винкель и Бринкель». Один из киосков по продаже этих вод был расположен как раз напротив дома профессора Вайнберга, что, конечно, не было случайностью. Получив задание пресечь охоту американской разведки за учёным, Бахметьев правильно предположил, что рано или поздно агентура американской разведки появится или в самом доме, или около него. Передвижной киоск фруктовых вод был отличным наблюдательным пунктом, к тому же не могущим вызвать ни у кого подозрений. Два продавца киоска, сменявшие друг друга, были сотрудниками Бахметьева.

Разумеется, забота Бахметьева о производстве и продаже фруктовых вод в городе объяснялась не только желанием заполучить такой наблюдательный пункт. У Бахметьева были гораздо более веские основания интересоваться фруктовыми водами…

Тем не менее и киоск, расположенный напротив виллы профессора Вайнберга, вскоре себя оправдал не только в коммерческом отношении.

Когда Курт Райхелль обосновался в городе и через некоторое время счёл себя свободным от каких бы то ни было подозрений, он решил встретиться с профессором Вайнбергом и выполнить задание Грейвуда. Райхелль-Вирт был предупреждён Грейвудом, что в доме учёного живёт военный комендант и появляться туда можно лишь в часы, когда полковник Леонтьев находится в комендатуре.

Однажды днём, предварительно зайдя в комендатуру и выяснив у дежурного, что военный комендант принимает посетителей, новоиспечённый учитель истории сел на велосипед и помчался к профессору Вайнбергу. Поставив велосипед у калитки, Райхелль-Вирт позвонил, и вскоре, как обычно, запело реле, и калитка автоматически открылась. Райхелль прошёл в дом.

Стоял жаркий полдень, прохожих на улице почти не было. Не было покупателей и у киоска фруктовых вод. Только за полчаса до этого Генрих, очень любивший лимонад, получил у дедушки очередную марку и выпил положенную ему ежедневную порцию. Генрих уже был отлично знаком с продавцами киоска и очень радовался тому, что теперь не надо бегать за лимонадом на другую улицу, можно покупать его у самого дома.

Придя в этот день выпить свой лимонад, Генрих, как всегда, вежливо поздоровался с продавцом, ласково встретившим мальчика, и попросил дать бутылку фруктовой воды для дедушки.

— У дедушки с утра болит голова, — сказал Генрих. — Мутти даже измеряла ему температуру…

— Почему же вы не вызвали врача, Генрих? — спросил продавец, молодой человек лет двадцати на вид. — Или температура оказалась нормальной?

— Дедушка сказал, чтобы врача не вызывали. Ему кто-то позвонил по телефону и должен к нему прийти…

Захватив бутылку, малыш побежал домой.

Через полчаса, когда приехал на велосипеде Райхелль-Вирт, продавец фруктовой воды отметил, что этот человек впервые появляется в доме. По-видимому, именно он звонил по телефону и его ждёт профессор.

Отойдя от киоска, продавец с самым равнодушным видом, будто для разминки, прошёлся по улице мимо калитки, оглядел велосипед и на мгновение склонился над его задним колесом. Вернувшись в киоск, он достал «лейку» с телеобъективом, навёл её на велосипед, точно определил фокус. Приготовленная «лейка» была замаскирована бутылками и кружками, и продавец стал спокойно ожидать появления неизвестного посетителя профессора. Он знал, что его выход из киоска и переход им улицы уже был замечен, как и полагалось, продавцом сигарет, стоявшим на дальнему углу…

Минут через двадцать владелец велосипеда быстро вышел из дома профессора, вывел свой велосипед на тротуар и обнаружил, что баллон заднего колеса машины проколот.

Пока он рассматривал колесо, не понимая, что случилось с исправным баллоном, «лейка» с телеобъективом сделала своё дело. А когда неизвестный, не имевший запасного баллона, поплёлся со своим велосипедом в центр города, он уже был взят под наблюдение.

К вечеру подполковнику Бахметьеву было известно, что сегодня в полдень квартиру профессора посетил господин Курт Райхелль, преподаватель истории, недавно приехавший из западной зоны. В распоряжении Бахметьева оказалось также шесть отлично сделанных фотоснимков бывшего антифашиста и узника гитлеровского концлагеря.

* * *

Конечно, самый факт посещения квартиры профессора Вайнберга преподавателем истории ещё решительно ни о чём не говорил. Возможно, что Курт Райхелль раньше знал профессора или фрау Лотту, а может быть, не зная их раньше, почему-либо захотел теперь познакомиться с известным немецким учёным. Выяснить этот вопрос у профессора было бы бестактно — старый профессор мог обидеться, неправильно истолковать всё, не понимая, что наблюдение за домом установлено в его же собственных интересах.

Поэтому Бахметьев прежде всего решил тщательно и до конца проверить личность Курта Райхелля. Ему уже был известен ответ веймарской комендатуры на запрос Леонтьева. Но Бахметьев был опытным контрразведчиком и ограничиться этим ответом не мог. В ту же ночь в Веймар выехал один из сотрудников Бахметьева, захватив с собой фотографии Курта Райхелля.

Приехав в Веймар, сотрудник убедился в полной достоверности сведений, собранных местной комендатурой. Да, в Веймаре действительно в своё время жил и потом был арестован гестапо преподаватель истории Курт Райхелль. Да, вслед за ним были арестованы и, судя по всему, погибли в фашистском концлагере отец и жена Райхелля. Всё это было так. И всё же этого было недостаточно для окончательного суждения о Райхелле.

Выполняя задание Бахметьева, его сотрудник посетил веймарскую гимназию, где в своё время преподавал Курт Райхелль. И там, не задавая ни одного вопроса об учителе истории, он попросил показать ему групповые снимки выпускников гимназии за те годы, когда Райхелль ещё был на свободе. На снимках, как обычно, были сфотографированы все выпускники и педагоги с указанием их фамилий. Фамилия Райхелля стояла под фотографией человека, не имевшего ничего общего с тем, чей портрет имелся у сотрудника Бахметьева.

Так было на всех групповых фотографиях за несколько лет.

Человек, посетивший профессора Вайнберга, не имел никакого сходства с Куртом Райхеллем, за которого он себя выдавал…

* * *

На первый взгляд, самое простое было арестовать этого проходимца, по-видимому, засланного американской разведкой.

— Самое простое, но не самое умное, — сказал Бахметьев, обсуждая это дело со своими ближайшими помощниками. — Предполагая, что так называемый Курт Райхелль на самом деле резидент американской разведки, мы оставим его до поры до времени на свободе, использовав, как пылесос, при помощи которого соберём всю дрянь, основательно очистив город… Таким образом мы сможем ликвидировать не только паука, но и паутину, которую он сплёл… Разумеется, для этого надо установить за ним неотступное наблюдение.

Так и было сделано.

В ближайшее время сотрудники Бахметьева при помощи продавцов киосков по продаже фруктовых вод, а также иными методами дважды «засекали» связного, приезжавшего для встречи с «Райхеллем» из американской зоны. В обоих случаях связным был один и тот же человек. Поэтому его также пока не задерживали. Были установлены и связи, которые «Райхелль» начал заводить в самом городе — главным образом среди бывших нацистов. Наконец, выяснилось, что он ещё два раза посетил профессора Вайнберга и о чём-то с ним говорил.

После второй встречи со связным, прибывшим из американской зоны, Вирт-Райхелль попросил в школе, где он состоял преподавателем, пятидневный отпуск по семейным обстоятельствам и выехал в Берлин. Именно эта поездка дала особенно богатый материал полковнику Бахметьеву. Дело в том, что в Берлине Вирт-Райхелль встретился с личным адъютантом американского генерала Брейтона — майором Уолтоном. Генерал являлся руководителем американской разведывательной службы в Берлине, и самый факт встречи его адъютанта с Виртом-Райхеллем свидетельствовал о том, что последний представлял большой интерес для американской разведки.

Теперь можно было не сомневаться, что Вирт-Райхелль связан с американской разведкой и выполняет её задания в том самом городе, в котором он поселился под видом скромного учителя истории. Было ясно и то, что он ведёт какие-то переговоры с профессором Вайнбергом по заданиям той же разведки.

Так произошла первая осечка у мистера Грейвуда, о которой, впрочем, он пока даже не догадывался. Напротив, как сам Грейвуд, так и Вирт были уверены, что им удалось ловко провести советскую контрразведку.

Располагая всеми этими данными, полковник Бахметьев пока не знал одного: какую позицию занимает или в конце концов займёт профессор Вайнберг? Намерен ли он перебраться в американскую зону и пойти на службу к американцам, как это сделал, например, профессор Майер? Или же, сохранив верность народу, останется в родном городе и будет принимать участие в строительстве новой миролюбивой и демократической Германии?

11. В Москве

Каждое утро, приезжая на работу, конструктор Николай Петрович Леонтьев любовался новыми корпусами института, построенными в последние годы, и широкими светлыми окнами лабораторий, занимавших теперь новый огромный дом.

И в самом деле, тот научно-исследовательский институт, в котором Николай Петрович работал уже много лет и с коллективом которого ему удалось в своё время создать ракетное оружие «Л‑2», теперь трудно было узнать, настолько выросло и расширилось это научное учреждение.

Да, ещё несколько лет тому назад не было ни этих корпусов, ни лабораторий, ни экспериментальных цехов. Тогда Леонтьеву приходилось создавать новое оружие с небольшой группой научных сотрудников, целый ряд агрегатов заказывали на разных заводах, единственная собственная мастерская института имела почти кустарный характер, не хватало материалов, а иногда и средств. Вдобавок к этому работа Леонтьева встречала тогда ироническое отношение со стороны отдельных специалистов, не веривших в то, что молодой конструктор добьётся такого неожиданного успеха.

Часть из них искренне не верила в успех работы, полагая, что Леонтьев увлекается, горячится, рискует. Этих людей можно было понять, потому что предложения Леонтьева были не только новыми, но и смелыми, более того, опрокидывающими некоторые давние представления и расчёты, считавшиеся почему-то непогрешимыми. Но среди противников Леонтьева были и такие, которые спорили с ним потому, что сами были не в состоянии решить эту сложную техническую проблему, и по этой причине им не хотелось верить, что её успешно решит другой, к тому же более молодой и менее известный, нежели они, специалист.

Такие учёные пессимисты доставили в своё время Николаю Петровичу и его помощникам немало хлопот, испортили немало крови, отняли немало драгоценного времени. Особенно много неприятностей причинил тогда молодому учёному профессор Георгий Павлович Маневский, пожилой и весьма респектабельный человек в золотых очках, с аккуратной надушенной бородкой и прозрачными, светлыми глазами, всегда очень элегантный, неизменно улыбающийся, до приторности ласковый и обходительный. Это был великий мастер по части произнесения юбилейных тостов, речей на гражданских панихидах и вступительных слов на заседаниях учёного совета, заместителем председателя которого он состоял несколько лет, пока не произошёл один конфузный случай.

Профессор Маневский любил играть роль заботливого покровителя молодых талантов и часто произносил на собраниях пылкие речи касательно «важности выращивания смены и пополнения молодыми кадрами золотого фонда советской науки». Однажды молодой аспирант Мишин, руководимый Маневским, защищал кандидатскую диссертацию. Маневский выступил с горячей поддержкой работы Мишина, которой дал самую высокую оценку. Но против диссертации тогда выступил один из старейших профессоров института Максим Григорьевич Пронин, большевик-подпольщик, которого в институте уважали за прямоту и принципиальность.

— Да, Мишин способный человек, я не спорю, — заявил тогда Пронин. — Тем более мы обязаны предъявить ему высокие требования. А диссертация, скажем прямо, поверхностная, гладенькая, без шерстинки. Автор пошёл по пути поисков лёгкого успеха — и сие весьма огорчительно, чтобы не сказать больше, молодой человек. В настоящей науке лёгкой жизни не ищут, и вообще, хочу заметить, погоня за лёгкой жизнью приводит к тяжким последствиям, такова диалектика, да‑с… Вот и опасаюсь я, сказать по совести, что может превратиться наш диссертант в одного из охотников за учёными степенями, от которых добра для науки не жду.

Маневский снова взял слово и произнёс эффектную речь в защиту диссертации.

— Я слишком стар, чтобы льстить, и слишком молод, чтобы гнуться, — закончил он. — Глубоко уважая мнение дорогого Максима Григорьевича, я позволю себе, тем не менее и однако, на этот раз не согласиться с ним в одном: строгие требования к молодым научным работникам надо сочетать с любовной заботой об их росте, с товарищеской поддержкой, с отеческим, если позволите так выразиться, вниманием. Таковы мои прочные взгляды на этот предмет, хорошо известные уважаемой аудитории. Вот почему я ещё раз и притом самым решительным образом высказываюсь за представленную диссертацию и выражаю уверенность, что наш учёный совет поддержит автора диссертации!..

Речь Маневского произвела впечатление, особенно на молодых аспирантов института. Велико же было их удивление, когда после тайного, как положено, голосования оказалось, что за диссертанта не подано… ни одного голоса.

Когда результаты голосования были объявлены, профессор Пронин в присутствии других членов учёного совета подошёл к Маневскому.

— Почтенный Георгий Павлович, — ядовито сказал он. — Я не удивлён, что диссертация завалена на голосовании — она этого заслуживает. Но объясните-ка нам, как могло случиться, что вы, так пылко защищавший её гласно, столь беспощадно голосовали против неё тайно?..

Маневский растерялся и не очень ясно ответил:

— Что делать?.. Жизнь — сложная штука, уважаемый Максим Григорьевич…

— Жизнь усложняют сложные характеры, профессор Маневский, да‑с… — сердито бросил Пронин. — Сложные, чтобы не сказать иначе, милостивый государь!..

И, не подав руки Маневскому, старик резко повернулся и ушёл. Сердитые, резкие слова и, главное, обращение «милостивый государь», столь неприсущее лексике профессора Пронина, произвели впечатление. Стараясь не встречаться взглядом с Маневским, члены учёного совета один за другим покинули зал.

На следующий день профессор Маневский прислал записку, что он болен гриппом, и недели две не показывался в институте, по-видимому, полагая, что время — лучший лекарь и конфузный случай с голосованием в конце концов будет предан забвению. Увы, старая поговорка в данном случае не оправдалась: профессору Маневскому пришлось оставить пост заместителя председателя учёного совета, а Мишин подал заявление с просьбой перевести его как аспиранта к профессору Пронину…

Таков был Гергий Павлович Маневский. Леонтьев не выносил этого дельца от науки с его придуманной улыбочкой, ложно значительным видом и актёрским, хорошо поставленным голосом.

Прямой, подчас даже резкий Леонтьев не скрывал своего отношения к этому ловкачу, который при всей своей респектабельности и умении произвести впечатление в сущности был бесполезен науке, обладая лишь организационными навыками.

Хитрый Маневский, однако, делал вид, что не понимает отношения Леонтьева к своей персоне и как ни в чём не бывало оказывал Николаю Петровичу всяческие знаки внимания, льстил по любому поводу, будучи убеждён, что лесть рано или поздно побеждает. Поставив теперь своей задачей установление добрых отношений с молодым талантливым конструктором, профессор словно забыл те годы, когда шла напряжённая работа над созиданием «Л‑2» и когда он так настойчиво и тонко распускал слушки, что «вся эта затейка — мечта, лишённая научной базы» и что, дескать, самое разумное — «сдать эту музыку в музей научных иллюзий, который давно пора организовать».

Потом, когда эта «музыка», вопреки пророчествам Маневского, родилась и победила, загремев на полях сражений, профессор быстро перестроился: он оказался первым и самым пылким поздравителем Леонтьева, а затем выступил на заседании учёного совета с эффектной речью, в конце которой, прослезившись от умиления, назвал Николая Петровича «гордостью института и уже взошедшим на горизонте советской науки светилом».

Леонтьев, как всякий по-настоящему талантливый человек, не был злопамятен. Вспыльчивый, но мягкий по характеру, Николай Петрович всегда был склонен видеть в людях хорошее и быстро забывать дурное. И он, сам того не замечая, изменил своё отношение к Маневскому в лучшую сторону, поверив в искренность его речей.

После окончания войны, когда развернулись работы по созданию ракет дальнего действия, Маневский, основательно поразмыслив и трезво сообразив, что это — дело с большим будущим и Леонтьев — «верная лошадка», решил играть наверняка. Человек с большим нюхом, всегда знающий, чего он хочет, Маневский отличался целеустремлённостью и настойчивостью карьериста. Он стал добиваться, чтобы ему доверили одну из лабораторий, работавших под руководством Леонтьева. Николай Петрович согласился, так как знал, что Маневский при всех своих недостатках человек энергичный, напористый и умеющий организовать новое дело.

И в самом деле, став руководителем одной из лабораторий, Маневский с жаром принялся за работу, подобрал штат сотрудников, точно и очень старательно выполнял задания. Он оказался таким энергичным исполнителем, что Леонтьев мысленно даже упрекал себя за не совсем справедливое отношение к Георгию Павловичу.

И уж во всяком случае конструктор никак не ожидал, что в самом недалёком будущем Маневский причинит ему немало бед.

* * *

Работы над ракетой дальнего действия развертывались широким фронтом. Целый ряд очень сложных проблем возник перед коллективом, взявшимся за это дело. Приходилось решать совершенно новые технические задачи, связанные с многочисленными трудностями. Возникла проблема специального горючего, которое должно было обладать грандиозной мощностью при относительно малом весе. Это требовало многочисленных опытов, настойчивых исканий, научных открытий.

Не менее сложной была проблема прицельности ракеты, управления ею после старта. Решение задачи было связано с рядом сложнейших физико-математических и радиолокационных вопросов, каждый из которых являлся по сути дела самостоятельной научной проблемой.

Наконец, серьёзные трудности возникали при поисках сплава для оболочки ракеты — ведь здесь предъявлялись совершенно особые и новые требования в смысле прочности, веса, жаростойкости.

Помимо главных проблем, были и другие, не менее трудные, и каждая из них порождала новые проблемы и, как шутил Леонтьев, проблемочки. Любая из них опять-таки требовала научных и технических открытий.

Разумеется, один Леонтьев при всей своей одарённости не мог решить множества проблем, как не могла решить их одна область науки. Многочисленные крупные специалисты в области физики, радиотехники, радиолокации, химии, баллистики, электрохимии, астрофизики и многих других отраслей науки занимались работами, необходимыми для решения главной задачи. Многие другие институты, кроме леонтьевского, многие лаборатории и заводы трудились ради этой грандиозной, вдохновляющей цели.

Однако институт, в котором работал Леонтьев, занимал ведущее положение в этом деле, став как бы координирующим и направляющим центром.

Вот почему самый институт и специалисты, в нём работавшие, могли стать объектом пристального внимания со стороны определённых зарубежных кругов, заинтересованных в том, чтобы любыми путями разведать военные тайны Советского государства.

Вполне понятно поэтому, что соответствующие органы должны были обеспечить неприкосновенность секретов и труда советских учёных, решавших сложнейшие научные и технические проблемы.

Помимо общих соображений, факты, связанные с происками гитлеровской разведки как в довоенные годы, так и в годы войны в отношении работ Леонтьева, подсказали необходимость особой бдительности. К тому же выводу подводили и факты нарушения некоторыми странами союзной коалиции принятых на себя в своё время обязательств. И, наконец, уже после войны были получены многочисленные данные, красноречиво свидетельствовавшие о том, что разведки этих стран ведут активную деятельность, направленную против Советского государства, нередко используя кадры гитлеровских шпионов и диверсантов.

Полковнику государственной безопасности Григорию Ефремовичу Ларцеву, в своё время раскрывшему происки гитлеровской разведки в отношении конструктора Леонтьева, теперь снова была поручена охрана военной тайны в том институте, где работал Леонтьев и его сотрудники.

Ларцев, помимо огромного опыта чекистской работы, преданности делу, отличного знания человеческой психологии и большой наблюдательности, обладал ещё одним, неоценимым при его профессии качеством: он умел мысленно ставить себя в положение противника, чтобы предвидеть его «ходы».

Хорошо зная, что в разведывательной работе есть очень сложные, тонкие приёмы и методы, а наряду с ними прямые и грубые, Ларцев был готов к отражению тех и других. Ставя себя мысленно в положение противника и учитывая присущие ему особенности и «стиль работы», Григорий Ефремович всегда старался проникнуть в планы противника, разгадать направление готовящегося удара, определить характер тех приёмов, которые, скорее всего, будут в данном случае применены.

Этот метод, давно уже ставший привычным для Ларцева и не раз себя оправдавший в прошлом, был методом умного, проницательного контрразведчика, всегда исходящего из мысли, что его противник тоже достаточно опытен и умён. Это давало положительный результат в обоих случаях: если противник действительно оказывался умным и опытным, заранее готовый к этому Ларцев отнюдь не был застигнут врасплох, а напротив, делал ответный, соответственно продуманный ход. Если же противник оказывался глупее или грубее, чем это предполагалось, опять-таки проигрывал он, а не Ларцев.

Наконец, мысленно ставя себя на место противника, Ларцев всегда вводил известный «поправочный коэффициент» на стиль работы. Если речь шла о гитлеровской разведке, Ларцев учитывал характерную для неё ставку на массированную засылку агентуры при известной грубости в методах работы. Имея дело с разведкой английской, Ларцев имел в виду её приверженность к многолетней, давно созданной резидентуре, умение использовать религиозные предрассудки, племенную вражду, кровную месть и пережитки родового быта, одним словом, ту методику, которая была выработана многими годами британской разведывательной и диверсионной деятельности в колониальных странах. Применительно к американской разведке следовало учитывать склонность к циничной игре в «демократию», использование эмиграции и, главное, ставку на «его величество доллар» как абсолютный «вездеход», перед которым, дескать, никто и ничто не может устоять… После войны, как уже стало известно Ларцеву, американская разведка широко использовала бывших гестаповцев, нацистов и всякого рода подонков из числа изменников Родины.

Получив задание обеспечить охрану института и его работ, Ларцев прежде всего изучил все архивные материалы и в его сознании ожили подробности операции «Сириус». Из всех действовавших тогда лиц не была известна лишь судьба Крашке. Из показаний Петронеску Ларцев знал, что этот же Крашке в период оккупации возглавлял «комбинат», где Петронеску набрал свою «делегацию». Знал он и о задержании гестаповца Фунтиковым в бранденбургском городке и о побеге его из госпиталя. Следовательно, в числе активных противников, настойчиво интересовавшихся много лет работами Леонтьева, мог быть и Крашке. Что же с ним?

А ну-ка, поменяемся местами, сказал себе Ларцев и, вообразив себя в роли Крашке, стал размышлять — куда и к кому тот бежал? Скорее всего, в те дни, когда решалась судьба Берлина, Крашке должен был бежать туда же, куда бежали многие другие гестаповцы, — на запад. Здесь возникали две возможности: либо Крашке по дороге погиб, что тоже нельзя было исключить, либо он всё-таки пробрался в Западную Германию. Первый вариант вообще снимал весь вопрос. Второй вариант требовал развития. Если Крашке пробрался на запад, то с какой целью, к кому? Опять-таки, по логике событий, Крашке должен был поступить так, как поступило большинство гестаповцев — идти к американцам. Разумеется, с предложением своих услуг. Что мог Крашке предложить американцам? Прежде всего свой опыт как специалиста по работе в России. Что из этой работы могло представить наибольший интерес для американцев? Конечно, операция «Сириус», тем более что даже американцам Крашке не стал бы рассказывать о своих кровавых похождениях в «комбинате» под Смоленском. Зато данные Крашке о крупном советском конструкторе, авторе ракетного оружия, грозная сила которого не была для американцев секретом, не могли не заинтересовать их разведку — ведь она старательно охотится за куда менее значительными секретами гитлеровской военной техники и создавшими эту технику немецкими специалистами…

Так, путём логического анализа и изучения архивных материалов, полковник Ларцев пришёл к выводу, что если Крашке жив, то он, несомненно, будет иметь то или иное отношение к попыткам зарубежных разведок проникнуть в тайну работ Леонтьева и всего института.

Поэтому в системе контрмер, обдумываемых Ларцевым, заняли своё место и меры обезвреживания возможных действий «старого знакомого».

12. Приезд Маккензи

Месяца через полтора после того, как члены «комитета» во главе с Колей Леонтьевым были привезены в Нюрнберг, Крашке пришёл к Грейвуду с самым мрачным выражением лица.

— Ну, как идут дела, Крашке? — спросил Грейвуд. В последнее время, будучи занят другими делами, он ни разу не справлялся о Коле Леонтьеве.

— Господин полковник, этот мальчишка подаёт мало надежд, — осторожно начал Крашке.

— Неужели? — спросил с язвительной улыбкой Грейвуд. — Но разве такой специалист по русской душе, как господин Крашке, всю жизнь работавший «по русскому профилю», не может справиться с одним русским парнем?.. Чепуха!..

— Господин полковник, я повторяю — этот щенок не поддаётся дрессировке. Вот уже полтора месяца, как я тщётно пытаюсь его перевоспитать. Я действовал так, как вы мне приказали. Я был с ним ласков, пичкал его указанной вами литературой, пытался угощать спиртными напитками и даже познакомил его с очаровательной фрейлейн Бертой, которая делала всё, что могла, чтобы влюбить его в себя… На все мои заботы щенок отвечает стереотипной фразой: «Отправьте нас на родину!». Тогда, посоветовавшись с майором Гревсом, я изолировал его от остальных членов «комитета». Он ответил голодовкой, можете себе представить?.. Неделю мы держали его в карцере — тоже не помогло…

— Что вы предлагаете? — спросил, нахмурившись, Грейвуд.

— То, с чего я предлагал начать, господин полковник, — ответил Крашке.

— Вы имеете в виду третью степень?

— Даже четвёртую, а если понадобится — пятую, господин полковник. С ними иначе нельзя…

Грейвуд задумался. Применение «третьей степени» само по себе не смущало его. В конце концов пусть старый гестаповец испытает на мальчишке свои методы, дьявол с ним! Конечно, надо будет строго предупредить этого палача, что парень при всех условиях должен выжить. Но будет ли из этого толк? Если даже удастся сломить его пытками, то какая гарантия, что, будучи заслан на родину, он не отомстит за свои муки, явившись с повинной в советские органы безопасности? В последнее время некоторые перемещённые лица, давшие обязательства работать на американскую разведку, были переброшены разными способами в Советский Союз, и уже есть данные, что многие из них поступили именно так. Несколько дней тому назад два таких агента выступили по советскому радио и сами об этом рассказали… Хорошо, думал Грейвуд, что он не имеет отношения к этим типам, их завербовал и перебросил в СССР другой работник разведки, Аллен Брайсон. Русские, выброшенные на парашютах в районе Даугавпилса, как только приземлились, зарыли своё снаряжение и, явившись на ближайший хутор, первым делом спросили, где находится районный отдел МГБ. Когда они объяснили латышу крестьянину, в чём дело, этот запряг лошадь и доставил их в этот отдел, где они сразу всё рассказали… По крайней мере, так они изложили обстоятельства своей явки с повинной, выступая по радио… Смешно… и вместе с тем очень печально… Так как же всё-таки быть с предложением Крашке?.. Может быть, он прав и другого выхода нет…

Грейвуд всё ещё размышлял, когда в кабинет вошёл майор Гревс и, молча кивнув сидящему в кресле Крашке, протянул своему патрону шифровку из США. Прочитав телеграмму, полковник нахмурился: в ней сообщалось, что минувшей ночью генерал Маккензи спешно вылетел в Нюрнберг через Гавр.

— Вы пока свободны, Крашке, я подумаю и ещё раз вас вызову, — сказал Грейвуд и, как только Крашке с поклоном вышел из кабинета, обратился к Гревсу:

— Вы уточнили, когда прибудет самолёт?

— Да, полковник, самолёт прибывает через сорок минут.

— Что ж, поедем встречать генерала, — произнёс Грейвуд, уже думая о том, где лучше всего поместить этого надутого индюка Маккензи — в отеле или у себя на вилле? Любопытно, чем вызван его внезапный прилёт? Скорее всего, Маккензи прибывает в связи с начинающимся на днях процессом главных немецких военных преступников. Ведь на процессе могут всплыть некоторые щекотливые вопросы, например о связях германских промышленников с американскими монополистами и секретных встречах во время войны… А может быть, приезд Маккензи связан с провалом агентов, заброшенных в Советский Союз?.. Мало ли что может быть… Важно определить свою позицию при разговорах с Маккензи, чтобы тот, по своему милому обыкновению, не устроил какую-нибудь пакость…

Эти мысли мелькали в голове Грейвуда, пока он в сопровождении майора Гревса мчался на нюрнбергский аэродром. Дождливый, слякотный ноябрьский день дымился в развалинах полуразрушенного города. Промелькнула решётка дворца юстиции, только что отремонтированного в связи с процессом. За решёткой, в глубине просторного двора, мрачно высилось громадное здание, вплотную примыкавшее к старинной нюрнбергской тюрьме. У подъезда здания стояли с автоматами в руках плечистые советские солдаты в фуражках с красными звёздочками и блестящих от сырости плащах — сегодня здание, в котором будут происходить заседания Международного Военного Трибунала, охраняли представители Советской Армии, потом, по установленной очереди, их должны были сменить американцы, англичане, французы. Флаги четырёх великих держав, представители которых вошли в состав Международного Трибунала, пестрели над главным подъездом здания, где должен был проходить мировой процесс, какого ещё не знала человеческая история…

На огромном нюрнбергском аэродроме, застланном пружинящими, как ковры, проволочными сетками, Грейвуд и Гревс узнали, что «дуглас», в котором летит Маккензи, прибудет с минуту на минуту. Грейвуд закурил, равнодушно оглядывая аэродром, стоящие вдали ангары, проволочные покрытия, свинцовое, облачное, низко нависшее небо. Сырой туман всё ещё продолжал клубиться, обжигая лицо, забираясь под воротник, неприятно щекоча ноздри. В такую мерзкую погоду приятно полежать у пылающего камина с детективным романом, потягивая виски с содой и время от времени поглядывая через зеркальное стекло дверей на то, как стройная, кокетливо одетая фрейлейн Эрна хлопочет в столовой, расставляя посуду к обеду. Так нет, вместо этого приходится ёжиться от сырости на аэродроме, поджидая самолёт! Из него вылезет важный, надутый Маккензи, которому надо почтительно улыбаться, поздравить его с приездом, свидетельствовать свои симпатии и уважение, дьявол ему в глотку!.. Что за несчастная судьба — иметь такого кретина своим начальником и быть обязанным выслушивать его дурацкие поучения и замечания!.. Ах, как несправедливо устроен мир!..

Наконец показался серебристый «дуглас», сделал круг над аэродромом и, приземлившись, побежал, подпрыгивая, по гигантскому проволочному ковру.

Грейвуд и Гревс быстро зашагали к самолёту, из которого уже тяжело вылезал генерал Маккензи, тучный, плечистый, с побагровевшим от натуги лицом: в полёте сильно болтало, генерала подташпивало.

Вяло ответив на шумные приветствия Грейвуда и Гревса, генерал на их вопросы о самочувствии мрачно пробурчал:

— Как может себя чувствовать белый человек при такой сатанинской болтанке, джентльмены?.. Из меня вытрясло как минимум всё, что я съел и выпил за последние десять лет… Убеждён, что мой вес уже равен нулю…

Через час, после кофе с лимоном на вилле Грейвуда, Маккензи немного пришёл в себя и сообщил, что он привёз важные новости и последние установки высшего начальства.

— Завтра мы устроим совещание, и я сделаю подробное сообщение, — продолжал Маккензи. — А пока, милейший Грейвуд, расскажите мне, как идут у вас дела?

Грейвуд подробно доложил о ходе дел и в частности о том, как разворачивается операция «Нейтрон», и о намеченном внедрении Коли Леонтьева в семью известного конструктора. Маккензи сразу пришёл в самое весёлое настроение, похлопал Грейвуда по плечу и, потребовав виски, коньяк, итальянский вермут, красный перец, чеснок, гвоздику, сахар и грейпфрут, начал самолично приготовлять какой-то особый коктейль, уверяя Грейвуда, что это — последнее достижение мировой культуры.

— Между нами говоря, старина, — продолжал Маккензи, старательно взбалтывая последнее достижение мировой культуры и подмигивая Грейвуду, — этот новый коктейль может сравниться лишь с атомной бомбочкой, которой мы недавно поразили весь мир… Но это лишь начало, милейший Грейвуд. Всё, что произошло в августе в Хиросиме и Нагасаки, — только первый опыт, первое испытание нашего нового оружия. Мир уже теперь сжался от страха, поняв, что мы, и только мы владеем атомной бомбой…

— Есть ли уверенность, генерал, что русские не имеют такой бомбы или не будут иметь её в скором будущем? — спросил Грейвуд, сразу вспомнив разговор с Мильхом. — Сэр Уинстон неглупый человек, и он давно заметил, что коммунистическая Россия — ящик с сюрпризами…

Маккензи поставил на стол графин с коктейлем, достал свой портфель и вынул из него какие-то бумаги.

— Вы спрашиваете о русских? — сказал он. — Что ж, это резонный вопрос. Так вот, слушайте меня внимательно. Такой же вопрос не так давно задал мне президент. И он поручил мне, именно мне, дорогой Грейвуд, организовать авторитетнейшую экспертизу. Мы собрали крупнейших экономистов, энергетиков, металлургов, специалистов по русскому промышленному потенциалу, физиков и химиков. За всю жизнь мне не приходилось видеть такого количества учёных лысин, профессорских животов, роговых очков и бородок. Мы предоставили в распоряжение этого синклита все данные, полученные по всем каналам нашей стратегической, воздушной, морской, сухопутной, дипломатической, политической и экономической разведки. Целый месяц эти учёные эксперты отравляли мне жизнь требованиями дополнительных данных и самыми дурацкими вопросами. Эксперты работали не покладая рук, изучая материалы, производя какие-то мудрёные вычисления, анализируя промышленные потенциалы, энергетические балансы и секретные донесения. Наконец они дали своё заключение. Вот их выводы, Грейвуд, слушайте внимательно!

Надев очки, Маккензи очень торжественно прочёл:

— …«На основании перечисленных выше материалов комиссия экспертов приходит к следующим выводам. Вывод первый: Советский Союз не владеет секретом атомной бомбы, хотя, по-видимому, работает в этом направлении. Вывод второй: если даже советским учёным удастся в конце концов разгадать этот секрет, они, по крайней мере, в течение десяти лет не смогут создать атомной бомбы по технико-экономическим причинам и, в частности, по уровню технического потенциала и энергетического баланса СССР. Вывод третий: таким образом, экспертиза констатирует, что Соединённые Штаты в течение минимум десяти лет могут считать себя монопольным обладателем атомного оружия»… Когда заключение экспертизы было доложено мистеру Трумэну, он воскликнул: «Слава всевышнему! Теперь я буду засыпать без снотворного»… И его можно понять, Грейвуд, можно понять…

Через два года после этого разговора, когда Советское правительство объявило, что СССР давно уже овладел секретом атомной бомбы и владеет этим оружием, Грейвуд, прочтя сообщение всех телеграфных агентств мира, вспомнил о заключении комиссии экспертов, прочитанном ему генералом Маккензи в Нюрнберге в тот хмурый осенний день…

* * *

Отдохнув и выспавшись, Маккензи на совещании своих подчинённых информировал их о последних установках американской разведки.

Заключая сообщение, имевшее директивный характер, Маккензи сказал:

— Итак, нас по-прежнему обязывают настойчиво разведывать научные и военные секреты русских, особенно и в первую очередь их работы в области ракетного оружия, в которой, даже судя по орудиям «Л‑2», у русских имеются значительные успехи. Вот почему приобретает важнейшее значение операция «Сириус», связанная, в частности, с трудами русского конструктора Леонтьева и того института, в котором он работает. Одобряя первые шаги, предпринятые полковником Грейвудом, я обращаю его внимание на недопустимую затяжку в реализации намеченных планов.

Вечером, оставшись с Грейвудом наедине, Меккензи ему сказал:

— Я продумал ваш план внедрения этого мальчишки в семью Леонтьева. Допустим, что парень будет надёжно обработан и возвращён на родину. Но почему вы уверены, что он попадёт в дом конструктора Леонтьева, а не останется у своего отца, этого военного коменданта, который не представляет для нас никакого интереса?

— Я предвидел этот вопрос, — ответил Грейвуд. — Дело в том, генерал, что конструктор Леонтьев одинок и очень дружен со своим двоюродным братом Сергеем Леонтьевым, отцом Николая. После возвращения сына, естественно встанет вопрос, как продолжить его образование, прерванное в годы войны. В том городе, где работает Сергей Леонтьев, русской школы нет. Логично предположить, что парня отправят в Москву, к дядюшке, где он сможет нормально учиться…

— Да, это логично, — согласился Маккензи, — однако жизнь не всегда идёт по законам логики, милейший Грейвуд. Логические предположения ещё не дают полной гарантии… Вот если бы отец вашего парня внезапно умер или каким-либо образом исчез, то его брат, конечно, взял бы к себе племянника…

— Вы имеете в виду автомобильную катастрофу, например, или что-либо в этом роде? — осторожно спросил Грейвуд.

— Не совсем, — ответил Маккензи. — Организовать автомобильную катастрофу в советской зоне оккупации не так просто. Я уж не говорю о том, что в таком деле мы не смеем идти на риск — это политический скандал, последствия которого даже трудно себе вообразить…

— Я полностью с вами согласен, генерал, — ответил Грейвуд. — У меня есть другое предложение…

— Именно?

— В последнее время я много работал над архивами гестапо, связанными с работой гитлеровской разведки в России. Беседовал с некоторыми немецкими специалистами «по русскому профилю», как они любят выражаться. Кроме того, я имею собственные впечатления о специфике работы против русских. Я пришёл к выводу, генерал, что обычные методы разведки в России обречены на провал…

— Не знал, что вы такой пессимист, — съязвил Маккензи.

— Дело не в пессимизме, а в трезвой оценке обстановки и её специфике, — спокойно возразил Грейвуд. — Все старые фокусы с роковыми красавицами из кафешантана, которые становятся любовницами интересующих нас людей, с опереточными дивами или кинозвёздами здесь не дают эффекта. Неприемлема и ставка на проигрыш казённых денег в казино, после чего проигравший за соответствующую сумму становится вашим рабом. Отпадает и расчёт на прямой подкуп, связанный с необходимостью иметь средства для кутежей в притонах и игорных домах, одним словом, все эти испытанные методы здесь неприемлемы, генерал. Кафешантанов, игорных домов и притонов в России вообще нет. Наконец, и это самое главное, из ста советских людей как минимум девяносто девять поддерживают политику Советского правительства и готовы вполне бескорыстно, а иногда даже с риском для себя встать на защиту интересов своего государства и помогать органам, охраняющим эти интересы, в том числе, разумеется, и органам безопасности. Скажу вам проще, генерал: наша разведка гордится тем, что имеет несколько десятков тысяч тайных агентов. Советская разведка в своей стране опирается на двести миллионов явных агентов, и в этом её сила…

— Это даже трудно себе представить! — воскликнул Маккензи.

— И тем не менее это так, — ответил Грейвуд. — Да, нам с вами, как и многим американцам и европейцам, это трудно понять, но русский фанатизм, к сожалению, факт, который нельзя не учитывать… Вот почему я после долгих размышлений предлагаю весьма необычный ход…

— Загадочно, — произнёс Маккензи.

— Минуту терпения, — возразил Грейвуд. — Нам нужно убрать с дороги полковника Сергея Леонтьева, чтобы облегчить внедрение его сына в семью конструктора Николая Леонтьева. Так?

— Так, — согласился Маккензи.

— По причинам, очень точно указанным вами несколько минут тому назад, мы не можем убрать этого Сергея Леонтьева своими собственными руками. Так?

— Так, — снова согласился Маккензи.

— Так вот, я предлагаю убрать этого Леонтьева руками самих русских.

— Но как это сделать? — уже с интересом спросил Маккензи.

— Надо скомпрометировать Сергея Леонтьева, сфабриковать материалы, на основе которых советские власти заподозрят его в том, что он является нашим агентом… И тогда они его уберут сами…

Маккензи вскочил с неожиданной для него живостью, взволнованно воскликнув:

— Полковник Грейвуд, я поздравляю вас с замечательной идеей!.. Да, да, это превосходная мысль, коллега!.. Имеется ли у вас конкретный план операции?

— В самых общих чертах, генерал, — скромно ответил Грейвуд. — В такой игре особенно важно не перебрать… Всё должно быть продумано до мельчайших деталей и очень тонко осуществлено…

— Да, да, разумеется, — забормотал Маккензи. — Если мы провалимся с этой игрой однажды, нам не удастся сыграть вторично… Нет, это гениально, чёрт побери!.. Вы слышите, Грейвуд, ге-ни-аль-но!.. За это стоит выпить, старина!.. Хотя нет, пить будем потом, а сейчас за работу, за подробный, тонкий, дьявольский, сатанинский план!..

Грейвуд незаметно усмехнулся. Ещё никогда ему не приходилось видеть своего патрона в состоянии столь сильного возбуждения…

13. Трудные дни

Профессор Вайнберг переживал трудные дни. С того вечера, когда Грейвуд сделал ему предложение перебраться с семьёй в западную зону или в США, старый учёный оказался во власти самых противоречивых, мучительных дум.

Как могло получиться, что уже на склоне лет он, крупный учёный, человек с вполне сложившимися и твёрдыми, как он считал, убеждениями, внезапно обнаружил, что у него нет ни ясной цели, ни понимания своего долга в новых обстоятельствах, нет даже чётких взглядов на события, происходящие в мире и на его родине?

Всю свою жизнь профессор Вайнберг чуждался политики, искренне считая, что ему нет до неё никакого дела. Подлинная наука стоит над политикой, во всяком случае, — вне её. Пусть меняются конституции и правительства, обнаруживая с каждой переменой несостоятельность своих программ, зато вечны, незыблемы и постоянны законы физики — их не в силах изменить ни фашисты, ни коммунисты, ни одна политическая партия в мире…

Вот почему профессор в своё время отнёсся довольно равнодушно к падению Веймарской республики и приходу Гитлера к власти. Потом, когда в тишину его лаборатории проникли вести о разнузданном кровавом произволе штурмовиков, о массовых арестах без следствия и суда, об убийствах ни в чём не повинных людей, профессор Вайнберг ужаснулся, но ещё более укрепился в убеждении, что учёному лучше держаться как можно дальше от политики. В своём кругу профессор высказал отвращение ко всему, что творилось в «Третьей империи». Он искренне считал, что, прямо высказав отношение к фашизму, он тем самым сделал всё, что мог, и совесть его чиста.

Среди его научных сотрудников были люди разных политических взглядов. Вайнберг знал, что профессор Майер — нацист, а магистр Гринфельд имеет какое-то отношение к коммунистам. Но профессора менее всего интересовали политические взгляды его сотрудников. Ещё и ещё раз — наука вне политики… Однако то, что профессор пренебрежительно отвергал, властно проникало и в научную работу, и во всю его жизнь.

Ведь современная физика — арена ожесточённой борьбы основных направлений философии; материализма и идеализма. Вайнберг всегда стоял на идеалистических позициях. Гринфельд, напротив, был убеждённым материалистом. На этой почве между ними нередко происходили ожесточённые споры.

Обычно молчаливый, спокойный и деликатный, Гринфельд в этих спорах преображался. Его тонкое одухотворённое лицо с крутым, чистым лбом, умными серыми глазами и упрямой складкой рта загоралось огнём глубокого убеждения, и он, вопреки своему обыкновению, обрушивался на своего учителя целым залпом аргументов, доводов и возражений. Вспыльчивый Вайнберг в свою очередь начинал кричать, и споры, по большей части, переходили в ссору. Гринфельд, хлопнув дверью, покидал кабинет профессора, кричавшего ему вслед:

— Чепуха, магистр Гринфельд, чепуха!.. Я не знаю алгебры немецкой или советской!.. Геометрические формулы не знают партийных программ!..

Гринфельд немедленно возвращался в кабинет, и спор возобновлялся:

— Не занимайтесь казуистикой, профессор Вайнберг!.. Это недостойный приём!.. Скажу вам больше: каждой своей победой, каждым своим открытием в науке вы обязаны тому самому диалектическому методу, который так горячо оспариваете!.. Да, да, не удивляйтесь, в науке вы, сами того не сознавая, материалист!.. Ленин называл таких, как вы, стихийными материалистами и говорил, что они впускают материализм через заднюю дверь…

— Ленин всегда занимался политикой и не имел никакого отношения к физике! — кричал в ответ профессор. — А я отдал сорок лет физике и ни одного дня политике!.. Я служил, служу и буду служить вечным истинам, равно обязательным и в Берлине, и в Москве!.. Запомните это, магистр Гринфельд!..

— Да, вы не хотите заниматься политикой, — запальчиво возражал Гринфельд. — Но ведь она занимается вами, не спрашивая вашего согласия! Политика врывается в ваш дом, как бы плотно вы ни затворяли двери в свою лабораторию, в вашу пресловутую башню из слоновой кости, которую вы себе выдумали, да, да, выдумали!.. Нет и не может быть таких башен!.. Что же касается вашего заявления, что Ленин не имеет отношения к физике, то я могу объяснить его лишь тем, что вы не читали Ленина… Скажу больше: открытия, которые вы теперь делаете, Ленин предвидел почти сорок лет тому назад, хотя и не был физиком…

— Я не понимаю, о чём вы говорите, Гринфельд? — удивился профессор.

— Сегодня же вечером я приеду к вам домой и докажу, что я прав, — ответил Гринфельд.

Вечером профессор Вайнберг не без любопытства ждал прихода Гринфельда. Он знал научную добросовестность своего сотрудника и всё же не поверил ему. Как мог Ленин сорок лет тому назад, не будучи физиком, предвидеть какие-то открытия? По-видимому, магистр Гринфельд попросту свихнулся на диалектическом материализме! Очень жаль, потому что он, этот Гринфельд, талантливый физик и, безусловно, порядочный человек. Но почему же Ленин занялся физикой, да ещё сорок лет тому назад, как утверждает Гринфельд? Что-то, однако, он не идёт, ведь уже девять часов!..

Наконец Гринфельд явился. В кабинете профессора он достал из портфеля книгу Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» и, указав соответствующее место, попросил профессора прочесть. Вайнберг очень внимательно дважды прочёл указанную главу, не веря собственным глазам. Да, в книге, написанной почти сорок лет тому назад, Ленин предвидел пути развития современной физики… Поистине это было поразительно!..

— Слушайте, магистр Гринфельд, — тихо произнёс после долгой паузы профессор. — Я ничего не могу понять… Объясните мне, как мог Ленин, не будучи физиком, предвидеть всё это задолго до наших дней?

— Ленин сумел это сделать потому, что пользовался единственно верным философским методом — материалистической диалектикой. Тем самым методом, который вы всю жизнь пытаетесь опровергнуть словами, но подтверждаете своими работами, профессор, — спокойно ответил Гринфельд.

— Опять вы за своё! — воскликнул профессор. — Нет, нет, и слушать не хочу!.. Материализм — философия коммунизма, а коммунизм — это политика… Насчёт Ленина вы оказались правы, я это признаю, но хотел бы прочесть эту книгу целиком… Вот тут я заметил такую фразу: «Современная физика лежит в родах. Она рожает диалектический материализм»… Очень образно написано, но так ли это, Гринфельд?.. Например, мой учитель — гениальный Альберт Эйнштейн — не считал себя материалистом, и я мог бы назвать других физиков с мировым именем, которые тоже не являются сторонниками материализма.

— Работы Эйнштейна и, в частности, его теория относительности не только не опровергают материалистическую философию, а подтверждают её, — ответил Гринфельд. — Кстати, профессор, биография Эйнштейна подтверждает и зависимость науки от политики: крупнейший немецкий физик Эйнштейн был вынужден, как еврей, покинуть свою родину, спасаясь от фашизма. И он не единственный немецкий учёный, которого постигла такая судьба…

— Вам хорошо известно моё отношение к фашизму, — сказал профессор. — То, что случилось с Эйнштейном, — трагедия и позор Германии. И мне об этом больно говорить…

* * *

Вскоре после этого разговора Гринфельд был арестован гестапо и загадочно исчез. Профессор не раз с волнением вспоминал о нём, пытался выяснить его судьбу. Но это не удалось. Профессор не хотел расставаться с книгой Ленина, которую тогда оставил Гринфельд, но он понимал, что хранить её опасно, и, уложив её в металическую шкатулку, зарыл у себя в саду. Летом 1945 года Вайнберг вспомнил о книге и вырыл её. Теперь он мог спокойно прочесть её. Она поражала широтою обобщений, глубиной анализа, логикой выводов. Да, Ленин был гениальным философом, и страстная убеждённость материалиста-диалектика вооружала его как учёного неотразимым оружием. Вначале профессор пытался мысленно полемизировать с этой книгой, но всякий раз в бессилии опускал руки, убеждаясь в правоте её автора. Фрау Лотта, принося иногда в кабинет кофе, с удивлением заставала профессора в странном состоянии: то, расхаживая из угла в угол, он что-то про себя бормотал, то, напротив, сидел в глубокой задумчивости за столом, погружённый, как заметила фрау Лотта, в одну и ту же книгу. Однажды молодой женщине удалось заметить обложку книги, привлёкшей такое стойкое внимание профессора, — это оказалась книга Ленина…

Через день, когда профессор был на прогулке, фрау Лотта, убирая его кабинет, стала перелистывать книгу, изданную на немецком языке. Оказалось, что в ней идёт речь о каких-то философских и не очень понятных фрау Лотте вопросах, что Ленин полемизирует с некоторыми своими идейными противниками, наконец, уделяет большое внимание проблемам физики, свойствам электрона. Фрау Лотта удивилась: она знала, что Ленин — вождь коммунистов и основатель Советского государства, но никогда не слыхала, что он имел отношение к физике. Поэтому фрау Лотта решила расспросить полковника Леонтьева. Тот очень удивился, когда она задала ему вопрос, верно ли, что Ленин был физиком?

— Нет, Ленин никогда не был физиком, — ответил Леонтьев. — А почему вам пришло это в голову, фрау Лотта?

— Я решила это, увидев книгу, которую всё время читает профессор, — смущённо ответила молодая женщина. — Сейчас я вам покажу её.

И она принесла Леонтьеву немецкое издание «Материализма и эмпириокритицизма». Леонтьев улыбнулся и постарался, как мог, объяснить фрау Лотте, когда и почему Ленин написал этот труд. Потом он удивлённо осведомился о том, где и как добыл эту книгу профессор.

Фрау Лотта рассказала, что книгу подарил профессору магистр Гринфельд, о котором поговаривали, что он коммунист. Когда Гринфельд был арестован гестапо, профессор зарыл эту книгу в саду и лишь недавно вырыл её.

— Когда профессор зарывал книгу, герр оберст, — продолжала фрау Лотта, — он попросил меня запомнить место, где она зарыта. И летом я указала ему это место… Подумать только, что совсем недавно в Германии были такие порядки, что приходилось зарывать книги!.. А сколько книг нацисты сжигали на площадях!.. Ведь жгли даже книги Гейне!.. Теперь просто трудно в это поверить…

И фрау Лотта, уже не впервые, заговорила обо всём, что происходило в Германии в эти страшные годы. Леонтьев всегда слушал её с интересом, тем более что относился с симпатией к этой милой молодой женщине, которая была с ним вполне откровенна.

н любил наблюдать, как фрау Лотта неутомимо и весело хлопочет по хозяйству, убирает дом, возится в кухне, приготовляя завтрак или обед. Ей никто не помогал, но она никогда не жаловалась на усталость, была очень бережлива, заботливо ухаживала за свекром и сынишкой, а закончив работу по дому, поливала цветы или полола грядки маленького огорода, в котором выращивала лук, укроп и петрушку.

Никогда не приходилось видеть Леонтьеву, чтобы фрау Лотта оставалась без дела. И в то же время у неё на всё хватало времени: и на приготовление пищи, и на уборку комнат, и на уход за садом, и на вязание, которое она очень любила. Скорее всего, здесь сказывалась присущая немецкой женщине любовь к порядку, хозяйственность и очень точная организованность. При всём этом она старательно следила за своей внешностью, была всегда одета к лицу, хорошо причёсана и даже немного кокетлива.

И это замечал Сергей Павлович, невольно любуясь её стройной фигурой, тонким лицом, блеском её глаз, лёгкой походкой. Вместе с тем он видел, что в этом кокетстве нет ничего общего с тем грубоватым, чуть подобострастным заигрыванием, которым отличались после войны некоторые молодые немки, откровенно флиртуя с советскими офицерами и преследуя при этом вполне определённые цели; Леонтьева всегда удивляла циничная готовность таких женщин к самым случайным связям и лёгкость, с которой они смотрели на эти связи…

Однажды он даже поделился с фрау Лоттой своими мыслями по этому поводу. Она очень спокойно его выслушала, внимательно посмотрела на него, подняв глаза от вышиванья, с которым сидела, и, чуть улыбнувшись, сказала:

— О, господин полковник, тут нет ничего удивительного… Женщины любят победителей, как говорит мой свекор, а кроме того, надо понять, что многие из них давно не видели своих мужей… А понять — значит простить, не так ли, господин полковник?..

И она снова улыбнулась.

Это звучало почти как вызов. Сергей Павлович пристально посмотрел ей прямо в глаза. Она не отвела взгляда, только чуть покраснела, не переставая улыбаться. Потом, снова принявшись за вышивание, тихо, почти шёёпотом добавила:

— В самом деле, господин полковник, ведь жизнь есть жизнь… И с этим ничего не поделаешь… Если женщине нравится человек, её сердце не справляется о его паспорте и подданстве… Ведь сердцу незнакомо слово «фербот»…

И, теперь уже густо покраснев, она неожиданно встала и быстро вышла из комнаты. Сергей Павлович оторопел. Он лишь теперь отдал себе отчёт в том, что ему уже давно нравится фрау Лотта, нравится её лицо, её улыбка, её голос, всё в ней нравится!..

Он вышел в сад и долго ходил по дорожкам, мысленно укоряя себя. Хорош, нечего сказать, старый чёрт!.. Вот уже поистине седина в бороду, а бес в ребро!.. Недаром ещё в первый день улыбался Глухов, узнав, что он в парке познакомился с этой Лоттой, будь она трижды неладна!.. Завести роман с немкой — этого ещё не хватало!.. Коленька невесть где мучается, а папаша, видите ли, флиртом занимается… Позор, форменный позор, типичное бытовое разложение!.. Видишь ты, как она загнула: «Сердцу незнакомо слово „запрещение“» … Нет, у него другое слово найдётся, почище — русское, армейское слово — отставить!.. Вот именно — отставить!.. Запрещение.

Он долго ещё ходил бы по саду, ругая самого себя, если бы у ворот дома не раздался резкий сигнал машины. Сергей Павлович подошёл к воротам и за чугунной узорчатой решёткой калитки неожиданно увидел улыбающегося Джемса Нортона.

— Хэлло, коллега! — закричал Нортон, заметив Сергея Павловича. — Я дьявольски соскучился в своей дыре и опять приехал вас навестить… Надеюсь, вы не рассердитесь на меня за это?

— Как вам не стыдно, полковник, я искренне рад вас видеть, — ответил Сергей Павлович и, отворив калитку, поздоровался с Нортоном и пригласил его к себе.

Через полчаса они уже сидели за кофе в садовой беседке.

Фрау Лотта, подав чашки и печенье, оставила их вдвоём и ушла в дом, сославшись на какие-то хозяйственные дела.

Пока она расставляла чашки, Сергей Павлович несколько раз бросал на неё внимательный взгляд. Молодая женщина была совершенно спокойна, и ничто в её взглядах, улыбке, тоне разговора не напоминало о том, что произошло между ними всего полчаса назад. Фрау Лотта, как всегда, приветливо поздоровалась с Нортоном, частенько за последнее время приезжавшим к Леонтьеву. Нортон, которому она нравилась, был очень любезен, преподнёс молодой женщине цветы, привезённые с собою, и сделал ей какой-то комплимент.

Спокойно поблагодарив американца, фрау Лотта, расставив кофейный сервиз на столе, ушла.

— А ваша хозяйка, коллега, всё хорошеет, — сказал, глядя ей вслед, Нортон. — Бьюсь об заклад, что она в вас влюблена…

— Ну вот ещё, что за пустяки, — ответил Леонтьев, которому был неприятен этот разговор. — Расскажите лучше, как вы живёте, полковник? Как идут у вас дела?

— Сказать по совести, — улыбнулся Нортон, — мне трудновато ответить на ваш вопрос, потому что делами я занимаюсь меньше всего. В отличие от вас, коллега, я не хлопочу ни о немецком водопроводе, ни о немецких школах… Я поступил проще: назначил бургомистра и взвалил на него все эти хлопоты… Кстати, как с водопроводом у вас? Ведь немцы сами его взорвали, оставляя этот город?

— Да. И в нескольких узлах, будь они неладны, — сказал Леонтьев. — Но можете меня поздравить: две недели тому назад нам удалось закончить полное восстановление и водопровода, и канализационной сети. Более того, мы отремонтировали и водохранилище, питающее водопровод. Правда, пришлось немало повозиться, но теперь все эти проблемы сняты…

— Надеюсь, вы делали это руками самих немцев? — спросил Нортон.

— Конечно, главным образом. Однако и наши солдаты приняли в этом участие, чтобы ускорить окончание работ.

Нортон внимательно посмотрел на Леонтьева. Потом, отпив кофе из своей чашки, задал новый вопрос:

— И все это вас серьёзно интересует, полковник?

— Ну конечно, мы уже не раз говорили на эту тему, — ответил с улыбкой Сергей Павлович. — Я даже позволю себе спросить: вы всерьёз сомневались в этом?

— Представьте себе, да, — со вздохом ответил Нортон. — Скажу больше: я чуть ли не каждый день размышляю по этому поводу и стремлюсь понять — в чём тут дело? Воевали мы вместе, с одним общим врагом. А вот теперь, после победы, проводим различную политику…

— Да. И не только в отношении водопроводов, — сказал Леонтьев. — К сожалению, различную… Тут вы правы, сосед…

— Гораздо важнее, кто прав в широком масштабе, — живо произнёс Нортон. — Американцы, французы, англичане или вы, русские? Как вы считаете, полковник?

— Я, как и все советские офицеры, не сомневаюсь в правоте того, что мы делаем, — спокойно ответил Сергей Павлович. — Мы отлично знаем, почему и для чего мы это делаем, сосед.

— Для пропаганды?

— Прежде всего условимся, что понимать под этим словом — пропаганда, которому в вашей зоне стали придавать некое зловещее значение. Давайте условимся, друг Нортон: если пропагандируется доброе дело, отвечающее принципам гуманности, морали, человечности, — это хорошо. Если, напротив, пропагандируется злое дело, аморальное, причиняющее людям вред, — это плохо. Согласны?

— Бесспорно.

— Отлично. Значит, слово «пропаганда» само по себе не так уж зловеще, по крайней мере в некоторых случаях.

— Да. Я готов с этим согласиться.

— Теперь пойдём дальше. Мы считаем прежде всего, что должны строго выполнять обязательства, принятые на себя перед лицом мира.

— Что это значит, коллега?

— Это значит, что мы должны обеспечить денацификацию Германии, во-первых, её демилитаризацию, во-вторых, создать условия для создания новой демократической и миролюбивой Германии, в-третьих. Так было условлено между союзниками коалиции?

— Да, так.

— Почему же вас удивляет всё, что мы делаем, конкретно выполняя эти принятые на себя обязательства? И, более того, почему этого не делаете вы, полковник Нортон, такой же военный комендант, как я? В самом деле, почему?

— Я делаю то, что мне предписывает моё начальство, — ответил Нортон. — Я офицер и обязан выполнять приказы командования.

— И я офицер, и я выполняю получаемые мною приказы. Вам остаётся ответить на вопрос: почему приказы советского командования, которые выполняю я, соответствуют общим решениям, принятым и опубликованным нашими правительствами, а приказы вашего командования, напротив, нередко идут против этих решений?

— Ну, это уже область высокой политики, — сделав страдальческое лицо, произнёс Нортон. — И политикой должны заниматься адвокаты, а не танкисты, как мы с вами…

— Это что — бегство с поля боя? — улыбнулся Леонтьев. — Или тактический маневр?

Нортон встал, сделал два шага и неожиданно, резко повернувшись к Леонтьеву, сказал:

— Откровенно говоря, я иногда сожалею, что познакомился и подружился с вами, коллега… Как вам сказать, поймите меня верно, раньше мне было проще жить… В последнее время я ловлю себя на том, что начинаю кое над чем задумываться, полковник Леонтьев… Всё было так ясно и просто: Америка самая богатая, самая демократическая, самая справедливая, самая умная страна в мире… Поэтому она, кроме того, и самая могучая, и самая великая, одним словом, — самая, самая, самая… Принимая это как аксиому, я, американский полковник Джемс Нортон, превосходно себя чувствовал и считал, что мне дьявольски повезло, поскольку я родился в этой самой роскошной стране, и все другие — русские, французы, англичане, я уже не говорю о немцах и цветных, — должны мне завидовать… Согласитесь, что при этих условиях у меня не было оснований задумываться… Я и не задумывался до встречи с вами, сосед…

— Чем же я нарушил ваш блаженный покой? — рассмеялся Леонтьев.

— Многим. И прежде всего тем, что я почему-то начинаю вам завидовать… Да, чёрт возьми, вам!.. Если добавить к этому, что больше всего на свете Джемс Нортон не любит задумываться, вам станет ясно, к чему привело меня знакомство с вами, дорогой сосед…

Последние слова Нортон произнёс вполне серьёзно, испытующе глядя на внимательно слушающего Леонтьева.

— О чём же вы задумываетесь, сосед? — прервал Нортон затянувшуюся паузу. — Или это секрет?

— Нет, это не секрет, — ответил Сергей Павлович. — И я охотно отвечу на ваш вопрос. Я думаю о том, что Джемс Нортон — честный американец, и потому он начал задумываться… И ещё я думаю о том, что если талантливый и в массе своей честный американский народ начнёт так же, как и Джемс Нортон, задумываться, задумываться над всем, что произошло и происходит, и ещё будет происходить в мире и в самой Америке, то нам и нашим детям, и всем детям и матерям на свете будет проще, спокойнее и гораздо легче жить, нежели они живут теперь…

— Что ж, может быть, вы и правы, — тихо ответил Нортон. — Но я ещё оставляю за собою право подумать над тем, стоило ли мне призадумываться…

И Джемс Нортон, взяв свою фуражку, пошёл к машине, сопровождаемый своим соседом.

* * *

Проводив Нортона, Сергей Павлович пошёл к себе, размышляя над разговором с американцем. Он давно проникся симпатией к этому честному и весёлому человеку, к тому же, по-видимому, храброму и толковому офицеру. Сергей Павлович угадывал в Нортоне одного из тех американцев, которые способны, вопреки уродливой системе воспитания в капиталистическом обществе, понять, где правда, а поняв, суметь за неё постоять.

В холле Сергей Павлович столкнулся с профессором Вайнбергом, вышедшим из своего кабинета.

— Добрый вечер, профессор!

— Добрый вечер, добрый вечер, — добродушно ответил Вайнберг, мало-помалу изменивший своё отношение к советскому полковнику. — Не сыграть ли нам, господин полковник, партию в шахматы?

— Что ж, это отличная идея, — весело согласился Леонтьев, частенько в последнее время игравший с профессором.

Они уселись за шахматный столик в кабинете профессора.

Сидя против старого учёного и глядя на его умное лицо, Сергей Павлович вспомнил о недавнем разговоре с фрау Лоттой и порадовался тому, что ему не приходится краснеть перед профессором. Какое счастье, что, не поддавшись своему влечению к невестке профессора, он остался чист и перед этим милым стариком, и перед самим собою, и перед Коленькой, и перед памятью трагически погибшей жены!.. И если ещё несколько часов тому назад Сергей Павлович, придя в смятение от разговора с фрау Лоттой, чувствовал себя не очень стойким и уверенным, то теперь он был доволен, что ограничился разговором…

Но Сергей Павлович не знал того, что его отношения с фрау Лоттой ещё недавно волновали и профессора, отлично видевшего, что молодой женщине всё более нравится этот русский атлет с открытым лицом, выпуклой грудью богатыря, широкими плечами и такой доброй, чуть застенчивой улыбкой.

Не без тревоги наблюдал старый учёный за тем, как развиваются их отношения. Ему было больно вспоминать в этой связи покойного сына, очень любившего жену. Но профессор понимал, что русский офицер действительно вызывает чувство симпатии и уважения всем своим внешним и моральным обликом. Наконец, и маленький Генрих без ума любил их жильца, очень нежно относившегося к нему.

Однако в последнее время, убедившись в том, что полковник не делает никаких попыток ухаживать за молодой женщиной, хотя и проявляет откровенную симпатию к ней, профессор Вайнберг успокоился и проникся ещё большим уважением к русскому офицеру. Да, судя по всему, этот полковник был человеком твёрдых жизненных правил и большой душевной чистоты. К тому же он импонировал профессору скромностью, большим тактом, серьёзным отношением к своим обязанностям.

Вайнберг отлично видел, как горячо заботится полковник о воссоздании нормальной жизни в городе, как много сил он положил на то, чтобы восстановить водопровод, наладить работу пекарен, школ, больниц.

Профессору было известно и то, что, принимая у себя в комендатуре жителей города, Леонтьев отличался неизменной корректностью, был объективен и справедлив, внимательно вникал в суть дела, по которому к нему обращались, и обладал ещё одним неоценимым при его положении качеством: в городе уже было широко известно, что советский комендант — хозяин своего слова. Если он сказал «Да», можно не сомневаться, что обещание будет выполнено, а если сказал «Нет», то говорилось это всегда обоснованно и окончательно.

Сергей Павлович действительно придавал большое значение тому, чтобы его слово было верным, отлично понимая, что, особенно в первое время, буквально каждое его решение, каждая беседа с немцем, каждый шаг становятся известными всему городу.

Не прошло и месяца после того, как он приступил к работе, а горожане уже хорошо знали: герр оберст человек серьёзный, слов и обещаний на ветер не бросает, корректен, но строг, в пьянстве и разгуле не замечен и любит работать, решив наладить в городе абсолютный порядок.

А через два месяца жители уже привыкли к тому, что военный комендант появляется то в магазинах, проверяя, как выдаются по карточкам продукты, то в больнице, то в школах, то на работах по восстановлению водопровода или канализации. Он уже довольно свободно говорил по-немецки и был знаком с великим множеством самых разных людей — с учителями, инженерами, с владельцами магазинов и содержателями пивных, с архитекторами и артистами варьете, рабочими и провизорами, с городскими врачами и землемерами.

Знали в городе и о том, что американский полковник, комендант соседнего города, находящегося в американской зоне оккупации, частенько приезжает в гости к полковнику Леонтьеву и, по-видимому, дружит с ним. Это было особенно удивительно потому, что в американской и советской зонах проводилась совершенно разная политика…

* * *

Игра шла довольно вяло. Профессор и Сергей Павлович на этот раз меньше всего думали о шахматных ходах. За открытым окном шумел вечерний город, летние сумерки постепенно затушёвывали небо, стирая последнюю розовую полоску на горизонте.

— Знаете, господин полковник, мы оба играем очень рассеянно, — сказал наконец Вайнберг. — Может быть, отложим эту партию?

— Да, вы правы, профессор, — ответил Сергей Павлович. — По-видимому, вы сегодня устали?

— От чего устал? — с горькой усмешкой спросил профессор. — Вот уже много времени, как я не работаю и, откровенно говоря, даже не знаю, когда начну работать… Правда, осенью я намерен возобновить свои лекции в университете, если только в нём действительно начнутся занятия.

— Да, можете в этом не сомневаться. Ремонт университетского здания идёт полным ходом. Вчера ректор информировал меня о положении дел. Кстати, могу вам сообщить, что ваша лаборатория не так уж безнадёжно разрушена взрывом. Месяца через два её обещают восстановить…

— Это не так просто, — возразил профессор. — Ведь эсэсовцы, взрывая, перед тем как оставить город, лабораторию, уничтожили всё оборудование… Оно собиралось годами, господин полковник. Многие приборы теперь почти невозможно приобрести… Впрочем, если говорить откровенно, я стараюсь не думать обо всём этом… Кто знает сегодня, что будет завтра?.. Как сложатся дальше судьбы Германии?..

Сергей Павлович молча слушал профессора. Он уже давно понял, что Вайнберг, как и многие другие представители немецкой интеллигенции в те дни, стоит на распутье, что он ещё не разобрался в происходящих событиях, не выбрал своего пути и не ответил самому себе на вопрос — с кем он?

Сергей Павлович считал своим долгом коммуниста помочь профессору в поисках ответа на все эти вопросы. Он не мог беседовать с ним на специальные научные темы. Зато в разговорах о проблемах послевоенной Германии и ликвидации тяжёлых последствий фашизма Сергей Павлович откровенно и прямо высказывал профессору всё, что думал и знал по этим вопросам. При этом не раз заходила речь и о судьбах немецкой интеллигенции, часть которой в своё время осталась пассивной, не оказав сопротивления фашистскому режиму и его кровавой политике.

Вначале профессор слушал Сергея Павловича с некоторым предубеждением, не очень ему доверяя, но постепенно стал ценить прямоту этого советского офицера, слова которого, кстати, пока не расходились со всем, что он делал как военный комендант. А почти всё, что он делал, так или иначе доходило до профессора Вайнберга.

В этот вечер они долго сидели вдвоём. Уже в конце задушевного разговора, в котором были затронуты многие темы, профессор, знавший, что Сергей Павлович вдовец, осторожно спросил его, как он думает дальше устраивать свою личную судьбу.

— Простите, полковник, что я так прямо спрашиваю вас об этом, — тихо сказал профессор. — Может быть, это бестактно с моей стороны, но мною руководит в данном случае чувство искренней симпатии к вам… Ведь после такой войны трудно побеждённым, но нелегко и победителям… Я многое имею в виду, в том числе и наши личные судьбы…

Сергей Павлович закурил, помолчал, а потом так же тихо ответил:

— Я однолюб, профессор. Кроме того, я надеюсь в конце концов разыскать сына, я уверен, что он жив. Как же можно после всего, что мальчику довелось пережить, ещё преподнести ему мачеху… Мачеха — злое слово, профессор… Поймите, если бы я завёл новую семью, это было бы кощунством и в отношении моего мальчика, и в отношении его погибшей матери…

И тут, не выдержав, подробно рассказал Сергей Павлович профессору о том, как ночью, на фронте, прибежал он в медсанбат к умирающей жене, и о том, что шептала она ему перед концом…

Удивительны законы человеческой психологии. Двумя часами позже, лежа в постели, подивился Сергей Павлович тому, что поделился самым сокровенным и дорогим с этим немецким профессором, которого знал не так уж близко. А профессор тогда же думал, что откровенный рассказ советского полковника о своей беде дал ему для понимания этого русского офицера и веры в него больше, чем все их предыдущие разговоры…

И ещё подумал профессор о том, что этот полковник — цельный человек с доброй и открытой душой и что, во многом не соглашаясь с ним, он не может его не уважать. Ах, всё-таки загадочная страна Россия и удивительны советские люди!..

* * *

Не сразу, не просто, не легко давалось профессору Вайнбергу, как и множеству его соотечественников, понимание того, что происходит с их родиной и как будет жить дальше немецкий народ. Мучителен и сложен процесс переоценки прошлого, осознание его страшных последствий, туманны и тревожны общие и личные перспективы. Словом, трудные были дни…

Когда Райхелль-Вирт в первый раз явился к профессору и, сославшись на пароль «Нейтрон», сообщил, что пришёл за ответом, профессор ещё не нашёл в себе решимости твёрдо сказать «Нет». Он сказал, что должен ещё подумать, всё взвесить и что своё окончательное решение сообщит через некоторое время.

Райхелль-Вирт, так и не представившись профессору, но сказав, что он тоже немец, стал горячо убеждать Вайнберга принять предложение Грейвуда. Профессор молча выслушал все его доводы и повторил, что подумает. Посланец Грейвуда произвёл на профессора неприятное впечатление. Особенно не понравилось Вайнбергу, что в ответ на вопрос, где он сможет найти своего собеседника, когда примет решение, тот со странной усмешкой ответил, что пока сам не знает, где будет жить в ожидании ответа.

— Мы сделаем проще, господин профессор, — сказал он. — Лучше я сам буду вас навещать, разумеется, в те часы, когда не бывает дома полковника Леонтьева, — с ним я предпочитаю не встречаться…

И он снова усмехнулся.

Придя в следующий раз и выслушав профессора, сказавшего, что он пока не собирается покидать родной город, Райхелль-Вирт многозначительно произнёс:

— Как знаете, как знаете, господин профессор. Боюсь, что вам придётся пожалеть о том, что вы так нерешительны… Я говорю вам об этом как немец немцу, от чистого сердца, желая вам добра…

— Признателен за внимание и советы, — сухо ответил профессор, — но каждый имеет свою точку зрения и поступает в соответствии с ней, господин… простите, я до сих пор не знаю, с кем имею честь говорить…

— Это не имеет значения, господин профессор, — быстро ответил Райхелль-Вирт. — В моём лице вы имеете дело с господином Грейвудом, а в его лице — с Соединёнными Штатами… Вот что должно вас интересовать…

— Я учёный, а не дипломат, — сказал профессор, проникаясь всё большей антипатией к этому человеку и к тому, что он говорит. — Поэтому меня не интересуют Соединённые Штаты, и я хочу надеяться, что Соединённым Штатам нет никакого дела до меня… И я тоже говорю вам это как немец немцу…

— Понимаю, но из двух зол надо выбирать меньшее, — нашёлся Райхелль-Вирт. — В американской зоне вы сможете продолжать свою научную работу, а здесь такой возможности нет и не будет…

— Вы ошибаетесь, — возразил профессор. — Во-первых, я скоро возобновлю свои лекции в университете, а во-вторых, даже сидя дома, я пока заканчиваю свой труд, который подводит итоги многих лет моей работы…

И профессор указал на две объёмистые папки, лежавшие на его столе. Райхелль-Вирт бросил быстрый взгляд на папки, мысленно отметив их солидный объём.

— Ну что ж, я передам ваше решение господину Грейвуду. Позвольте, однако, на всякий случай навестить вас ещё раз… Возможно, вы ещё передумаете…

Профессор промолчал, давая этим понять, что в новом визите нет нужды.

Но через три недели неприятный господин появился снова. И опять профессор, только более резко, нежели в прошлый раз, сказал ему, что не намерен покидать этот город. Райхелль-Вирт пожал плечами и ушёл.

* * *

О подробностях своих визитов к профессору Райхелль-Вирт информировал Грейвуда через связного, время от времени приходившего из американской зоны. Вскоре после третьего сообщения, переданного Грейвуду, связной снова явился и передал приказ Грейвуда: Райхелль-Вирт должен хотя бы на один день прибыть в Нюрнберг для получения личных указаний.

Старый гестаповец очень обрадовался, так как хотел повидать семью и убедиться, что Грейвуд выполнил обещание позаботиться о его жене и ребёнке.

Выпросив у директора школы трёхдневный отпуск, якобы для поездки в Веймар, Райхелль-Вирт благополучно перебрался в американскую зону и выехал в Нюрнберг. Радость предстоящей встречи с женой и ребёнком несколько омрачалась боязнью нагоняя за то, что он не сумел уговорить профессора Вайнберга перебраться в западную зону.

Эти опасения не подтвердились. Грейвуд не только не ругал Вирта, но, напротив, встретил его самым приветливым образом, одобрил проведённые им мероприятия по привлечению группы бывших нацистов к разведывательной деятельности.

— Как видите, Вирт, мы не остались у вас в долгу. Ваша семья отлично обеспечена, в чём вы и сами убедились.

— Да, господин полковник, — ответил Вирт. — Я горячо благодарю вас за всё. Жена мне передала о ваших заботах, я считаю себя вашим должником.

— Пустяки, я просто выполнил своё обещание, — добродушно ответил Грейвуд. — А теперь перейдём к делу, Вирт. Поскольку этот старый физик отказался перебраться в нашу зону, я принял другое решение.

— Слушаю, господин полковник, — насторожился Вирт.

— В вашем донесении указывалось, что вы сами видели две объёмистые папки с его научными трудами?

— Так точно, господин полковник.

— И профессор сказал, что в них подведён итог рго работы за последние годы?

— Именно так он сказал, господин полковник.

— Так вот, Вирт, я должен получить этот труд…

— Я сомневаюсь, что профессор согласится его продать, — нерешительно сказал Вирт.

— Сомневаетесь? Напрасно. Я заранее могу вас уверить, что профессор не согласится продать. Речь идёт о другом.

— Именно, господин полковник?

— Этот труд надо выкрасть или, в крайнем случае, отнять у него силой, под угрозой оружия. Понятно?

— Это несколько рискованно, господин полковник, — промямлил Вирт.

— Да, рискованно, — согласился Грейвуд. — Но другого выхода нет. Сидя в нюрнбергской тюрьме, вы рисковали гораздо большим. Сожалею, что мне приходится об этом напоминать…

— Извините, господин полковник, — сразу испугался Вирт.

— Охотно… Теперь давайте трезво обсудим, чем вы рискуете. Допустим, что, выполняя это задание, вы провалитесь и будете арестованы…

— Допустим, — повторил Вирт, хотя ему очень не нравилось это допущение…

— Тогда ваша задача состоит в том, чтобы выйти из положения с наименьшими потерями. Так?

— Так, господин полковник.

— Идя вам навстречу, я разрешаю вам, Вирт, на первом же допросе признаться в том, что вы являетесь агентом нашей разведки. Такое чистосердечное признание сразу облегчит ваше положение. Упирайте на то, что лишь приступили к своей деятельности. Но я иду дальше. От вас потребуют ответа на вопрос, с кем вы связаны. Вы можете назвать майора Гревса. Потом от вас потребуют назвать вашу агентуру. Назовите по своему выбору двух-трёх наименее ценных людей из числа тех, кого вы привлекли к работе, да поможет им всевышний… Понятно?

— Понятно, господин полковник.

— Идём дальше. Чтобы окончательно убедить советские власти в своей искренности, вы можете даже выдать им одного нашего агента из числа советских офицеров…

— Советских? — переспросил Вирт. — Я таких не знаю…

— Зато знаю я, — улыбнулся Грейвуд. — Ваш военный комендант полковник Сергей Леонтьев — мой осведомитель, милейший Вирт.

Вирт искренне удивился.

— Господин комендант? — переспросил он.

— Что вы так удивляетесь, Вирт? — засмеялся Грейвуд. — Можно подумать, что вы сами никогда не были разведчиком. Я и направлял вас в этот город, зная, что полковник Леонтьев поможет вам там обосноваться. Разве он вас плохо встретил?

— Отлично, господин полковник. Но я отнёс это за счёт того, что он принимает меня за антифашиста.

— Нет, ваша наивность просто восхитительна, — засмеялся Грейвуд. — Теперь можете отнести это за счёт того, что полковник Леонтьев был мною заранее предупреждён. Ему приказано было хорошо вас встретить. Однако всё, что было возможно, мы из него уже выжали. Поэтому, чтобы облегчить ваше положение в случае провала, я готов его потерять… Но будем надеяться, Вирт, что мы сохраним и вас, и его. Ведь этот разговор — на крайний случай, поймите это. Если уж всё-таки такой крайний случай произойдёт — такая уж у нас профессия, Вирт, — займите позицию, как мы договорились. Вам дадут два-три года тюрьмы, о семье не беспокойтесь, а потом вы снова вернётесь к нам. Кстати, по нашим правилам, если вам придётся посидеть, вы будете за это время получать двойной оклад… Если же попытаетесь нас обмануть, Вирт, то не жалуйтесь на судьбу своей семьи, а также на то, что всё ваше прошлое станет известно советским властям. И тогда, сами понимаете, вас ждёт виселица, нисколько не лучшая, чем та, от которой я вас спас здесь…

Вирт похолодел. Он отлично понимал, что загнан в капкан, из которого нельзя вырваться. Виселица тут, виселица там!.. Пожалуй, действительно этот розовый кровопийца прав в своих советах, и если его ждёт провал, то надо в первый же день, на первом же допросе бухнуть на колени и признаваться, признаваться, признаваться… Ах, зачем он избрал себе эту проклятую профессию?!.. Тысячу раз был прав покойный отец, который всегда говорил: «Михель, всегда помни: опасна охота на кабанов, но куда опаснее охота за людьми, потому что они умнее»…

— Ну вот, кажется, и всё, Вирт, — сказал далее Грейвуд. — Я дам вам письмо к полковнику Леонтьеву… Вы отвезёте его, а потом передадите полковнику не лично, а через одного из тех людей, которых назовёте в случае провала… Пусть этот человек скажет, что письмо передал ему один немец, приехавший из Нюрнберга. Ясно?

— Да, господин полковник.

— Отлично, — произнёс Грейвуд. — Желаю вам успеха. Впрочем, подождите. Я сейчас свяжусь по телефону с полковником Леонтьевым и предупрежу, что посылаю ему секретное письмо…

И Грейвуд распорядился, чтобы его срочно соединили по телефону с советским военным комендантом, полковником Леонтьевым. Теперь Вирт окончательно убедился, что советский комендант связан с Грейвудом.

Прошло несколько минут, пока станция соединялась с телефоном Леонтьева. Вирт продолжал размышлять о своей горестной судьбе, а Грейвуд молча читал какие-то бумаги. Наконец помощник Грейвуда доложил:

— Полковник, мистер Леонтьев у телефона.

Грейвуд взял трубку и заговорил по-немецки.

— Здравствуйте, коллега, — весело сказал он. — Да, да, это полковник Грейвуд, надеюсь, вы меня не забыли… Прежде всего хочу сказать, что ваша доверительная просьба мною не забыта, я оценил вашу откровенность со мною, мистер Леонтьев… Итак, в ближайшем будущем я надеюсь вас порадовать… Нет, нет, никаких благодарностей, это долг службы!.. Через пару дней вы получите от меня подробное письмо, его привезёт один мой человек, который едет в советскую зону… А вас я приглашаю в Нюрнберг… Будете дорогим гостем… Привет!..

Положив трубку, Грейвуд вынул из стола пакет, опечатанный сургучной печатью, и передал его Вирту.

— Вот это вы передадите полковнику Леонтьеву через одного из своих людей, — сказал он. — Итак счастливого пути, Вирт!.. Желаю вам успеха!..

На следующий день Вирт уехал из Нюрнберга и снова превратился в преподавателя истории и старого антифашиста Курта Райхелля.

14. Господин Винкель принимает решение

Хотя владелец завода фруктовых вод господин Винкель имел все основания быть довольным ходом дел и особенно новым компаньоном, он всё чаще начинал задумываться над будущим. Винкель никак не мог примириться с тем, что на своём заводе он мог держать не более двадцати пяти рабочих. Кроме того, его беспокоила судьба филиала фирмы, в своё время существовавшего в Баварии, в небольшом городке между Нюрнбергом и Мюнхеном. Этот филиал Винкель открыл ещё в 1938 году, приобрёл необходимое оборудование и помещение и наладил производство фруктовых вод. Филиалом тогда управлял дальний родственник Винкеля Август Карлсон, пожилой и солидный человек, не имевший средств для открытия собственного предприятия и потому работавший у Винкеля на процентах с оборота. Дело в своё время шло недурно, тем более что оборудование, приобретённое для филиала, было более совершенным, чем то, на котором работал основной завод.

Когда Бавария оказалась в американской зоне оккупации, Винкель потерял связь с Карлсоном и даже приблизительно не знал, где тот находится и чем занимается. В те страшные дни, когда рушилась «Третья империя» и творилось бог знает что, господин Винкель забыл не только о своём дальнем родственнике, но даже о самом филиале, которым тот управлял. Кого интересовали в те дни фруктовые воды, когда никто не знал сегодня, что ожидает его завтра, — всё полетело к чёртовой матери, и было похоже, что люди вообще навсегда забудут о существовании лимонада, вишнёвой воды и тому подобных напитков!..

Теперь, когда Винкель обрёл душевное равновесие и пришёл в себя, а коммерческие дела его шли хорошо, он вспомнил о своём баварском филиале и решил посоветоваться с компаньоном, всё больше ему нравившимся. Что и говорить, этот румяный, всегда весёлый Бринкель был настоящим коммерсантом! Дело знал превосходно, отлично организовал сбыт продукции, хорошо вёл бухгалтерию и, судя по всему, был честным малым — Винкель ни разу не поймал его хотя бы на малейшем обсчёте.

Вот почему однажды вечером, когда компаньоны закончили свои расчёты за очередной месяц, Винкель завёл разговор на интересующую его тему.

— Я всё чаще думаю, мой дорогой компаньон, — сказал он, — о судьбе своего баварского филиала, о котором я вам как-то рассказывал. Надо вам сказать, что дела там шли очень прилично, особенно в годы войны, когда удалось получить дешёвую рабочую силу… Мне дали тогда двести восточных рабочих, главным образом украинцев и белорусов, за это я отдавал часть продукции для армии, и дело превосходно шло…

— Я слышал о вашем филиале, — произнёс Бринкель, поигрывая карандашом. — Если не ошибаюсь, он находился в известном городе-заповеднике между Нюрнбергом и Мюнхеном?.. Не то Ротенбург, не то Альтенбург… Я когда-то совершал автомобильную прогулку по Баварии и посетил этот любопытный городишко.

— Совершенно верно, — ответил Винкель. — Это — город-музей. Там нет ни одного здания моложе пятнадцатого века, сохранились крепостные укрепления, древний замок и всё прочее… Когда вы входите в этот странный город, у вас создаётся полное впечатление, что вы попали в средневековье. В своё время я тоже побывал в этом городке и понял, что там можно по дешёвке арендовать помещение для производства фруктовых вод. Так я и сделал и быстро нашёл общий язык с бургомистром…

— Насколько я понимаю, — улыбнулся Бринкель, — вы теперь подумываете о восстановлении своего филиала?..

— Вы недалеки от истины, — ответил Винкель.

— Я хорошо понимаю вас, тем более что там лежит без использования оборудование. Скажу больше — говорят, что там и теперь можно получить дешёвую рабочую силу из числа перемещённых лиц…

— Что вы говорите! — воскликнул Винкель. — Это очень любопытно. И кто же ведает этой рабочей силой?

— Разумеется, американские оккупационные власти, — сказал Бринкель. — Какой-нибудь военный комендант или представитель их управления по делам перемещённых лиц… Эврика! — неожиданно хлопнул он себя ладонью по лбу. — Я вспомнил интересный факт: с месяц назад я случайно встретил одного старого приятеля, он был здесь проездом. И он мне сказал, что какой-то американский майор, ведающий перемещёнными лицами, тоже интересуется делом, похожим на наше…

— Именно? — с интересом спросил Винкель.

— Этот майор является сыном одного из владельцев американской компании, изготовляющей их знаменитый напиток «Кока-кола». Так вот, майор решил подыскать делового человека, который взял бы на себя изготовление на месте этого напитка из порошка, который будут привозить из Америки. Возить оттуда «Кока-кола» в готовом виде нет смысла — дорого обходится доставка, а порошки — это совсем другое дело…

Обо всём этом Бринкель рассказывал с самым равнодушным и даже скучающим видом, по-видимому, не замечая, что компаньон слушает его рассказ с самым жгучим интересом.

— Послушайте, дорогой компаньон, — начал наконец Винкель. — То, что вы мне рассказали, — более чем интересно. Буду с вами откровенен. Дело в том, что я всё чаще подумываю о своём филиале. Согласитесь, что при здешних порядках, когда нельзя иметь более двадцати пяти рабочих, мы никогда не сможем развернуть дело так, как нам бы хотелось.

— К сожалению, к нашему величайшему сожалению, — со вздохом произнёс Бринкель. — Что делать, когда установлен такой порядок…

— Что делать? — повторил Винкель и так захохотал, что его компаньон с удивлением на него посмотрел. — Я вам скажу, что делать, милейший Бринкель, если вам это угодно знать…

— Скажите, я сгораю от любопытства…

Винкель встал, плотно притворил дверь и, перейдя почему-то на шёпот, произнёс:

— Мне надо отсюда переехать туда и найти там этого майора, о котором вы слышали. Я готов брать его порошки, чтоб он ими подавился, и делать эту «коку», лишь бы он дал мне дешёвую рабочую силу. Получив её, я налажу и наши фруктовые воды и пущу их в оборот. Вы же, мой дорогой Бринкель, останетесь здесь продолжать наше дело. Я вам вполне доверяю, два раза в год мы будем производить с вами наши взаимные расчёты на общих основаниях, как делаем это теперь… Как вам нравится такая идея?

— Нравится, — подумав, ответил Бринкель. — Разрешите только уточнить. Говоря о взаимных расчётах, вы имеете в виду прибыли обоих предприятий или только того, которым буду управлять я?

— Я имею в виду половину прибылей здешнего завода, а также треть прибылей баварского филиала, за исключением процентов на амортизацию оборудования плюс пятнадцать процентов от оборота в мою пользу на представительские и организационные расходы, — ответил Винкель.

— Пятнадцать процентов многовато, дорогой компаньон, — возразил Бринкель, и коммерсанты начали торговаться, пока не сошлись на десяти процентах от оборота, после чего остались вполне довольны друг другом.

…А через десять дней господин Бринкель явился к военному коменданту и доложил, что внезапно исчез его компаньон, по-видимому, уехавший в американскую зону. Поэтому господин Бринкель убедительно просил достопочтенного и глубокоуважаемого господина полковника дать указание о переводе всего предприятия на его, Бринкеля, имя.

Сергей Павлович сказал, что подумает, и просил Бринкеля прийти за ответом на следующий день. Когда Бринкель ушёл, Сергей Павлович послал машину за полковником Бахметьевым и рассказал ему о бегстве Винкеля и просьбе Бринкеля.

— Я в курсе дела, — спокойно сказал Бахметьев. — Чёрт с ним, с этим Винкелем, с воза долой — кобыле легче!.. Что же касается Бринкеля, то можете спокойно дать ему патент на всё предприятие… Надеюсь, что этот не сбежит, — добавил Бахметьев.

На следующий день господин Бринкель стал полноправным владельцем завода фруктовых вод.

* * *

Перебравшись с дочерью в Западную Германию, господин Винкель быстро освоился с новой обстановкой. Прежде всего он поехал в Ротенбург, где находился филиал его завода.

Ротенбург и в самом деле был удивительным городком. Ещё когда Бавария была королевством, не то королю Максимилиану IV Иосифу, не то его любимому министру французу Монжла пришла в голову идея сохранить как заповедник баварской старины во всей её неприкосновенности этот средневековый городок с узенькими улочками, островерхими, зелёными от времени крышами, крутым крепостным валом с каменными бойницами, древним замком и сохранившимся порталом собора, воздвигнутого ещё в XII веке. Издавна строжайше воспрещено было сооружение в этом городе-музее хотя бы одного нового здания, и, напротив, все разрушившиеся от времени средневековые узкие дома тщательно реставрировались.

Так и стоит между Нюрнбергом и Мюнхеном этот средневековый, похожий на театральную декорацию городок. Старинные наивные вывески цеховых мастеров, средневековых кузнецов, трактиров и парикмахерских, удивительные часы на городской ратуше, вот уже несколько веков отбивающие уходящее время и провожающие каждый ушедший час появлением в особом окошке деревянной фигурки, — всё говорит здесь о временах, ушедших давно и навсегда…

Приехав в Ротенбург, господин Винкель прежде всего убедился, что всё оборудование его филиала находится в целости и сохранности. Выяснилось и судьба Августа Карлсона, умершего в самые последние дни войны. От его вдовы Винкель узнал, что в Баварии никто пока не занимается производством фруктовых вод и что незадолго до своей смерти Август Карлсон был вынужден остановить завод ввиду полного отсутствия сахара и невозможности достать взамен его хотя бы сахарин.

Вдова сообщила Винкелю, что в том самом лагере, где жили восточные рабочие, работавшие на заводе, теперь снова существует лагерь. В нём содержатся советские юноши и девушки, привезённые сюда из разных городов американской зоны оккупации. Лагерь этот находится на расстоянии трёх километров от Ротенбурга.

Собрав столь важные и отрадные сведения, Винкель помчался в Нюрнберг разыскивать американского майора, о котором ему рассказал Бринкель. В Нюрнберге без особого труда Винкель узнал, где находится управление по делам перемещённых лиц, и выяснил, что его возглавляет майор Гревс.

На следующий день Винкель добился приёма у майора. Узнав, что Винкель является владельцем завода фруктовых вод, Гревс принял его самым любезным образом. В разговоре с майором Винкелю как нельзя больше помогла информация о его родственных и деловых связях с фирмой «Кока-кола». Винкель сразу взял быка за рога.

— Вопрос, по которому я явился к вам, глубокоуважаемый господин майор, — сказал Винкель, — не имеет никакого отношения к вашей служебной деятельности. Я случайно осведомлён о том, что вы в какой-то мере представляете здесь знаменитую американскую фирму «Кока-кола». Позвольте прежде всего спросить вас, в какой мере это соответствует действительности?

Гревс, сразу насторожившийся, с интересом посмотрел на господина Винкеля.

— Прежде чем ответить на ваш вопрос, — сказал он, — позвольте выяснить, мистер Винкель, с какой стороны это может вас интересовать?

— Охотно объясню вам, — ответил Винкель. — Как я уже сказал в начале нашего разговора, я давно являюсь владельцем старинной немецкой фирмы по производству фруктовых вод. До последнего времени один из моих заводов работал в Ротенбурге. Теперь, когда война окончена, я хотел бы вновь заняться своим делом, учитывая, однако, при этом интересы американских фирм…

— Чем вызвано столь заботливое отношение к интересам американских фирм? — с улыбкой спросил Гревс.

— Очень просто, достопочтенный господин майор. Я уже немолодой человек, знаю жизнь, немножко разбираюсь в политике и понимаю, что немецкие промышленники в настоящее время должны считаться с интересами американских фирм, если хотят реально работать и спокойно жить.

— То, что вы говорите, делает честь вашему здравому смыслу, — произнёс Гревс. — Допустим на одну минуту, мистер Винкель, что я в какой-то мере представляю здесь фирму «Кока-кола». Что же вы в связи с этим могли бы предложить?

— Я с большим удовольствием принял бы на себя, господин майор, изготовление и реализацию столь прославленного напитка наряду с фруктовыми водами, которыми я занимаюсь всю свою жизнь.

Гревс задумался. Он уже давно подыскивал подходящего человека для организации филиала фирмы «Кока-кола» в американской зоне оккупации. Этот пожилой немец, по-видимому, был настоящим коммерсантом, и с ним, пожалуй, имеет смысл вступить в деловые отношения. Однако Гревс решил проверить, действительно ли Винкель является владельцем завода фруктовых вод. Поэтому, не дав на этот раз ответа на предложение Винкеля, Гревс попросил его зайти через два дня. Этого срока оказалось достаточно для того, чтобы убедиться, что в Ротенбурге действительно существовал завод фруктовых вод, принадлежащий Винкелю, и что, кроме того, он имел ещё один такой завод в городе, находившемся теперь в советской зоне оккупации. Справки, собранные Гревсом, говорили в пользу Винкеля как владельца старой и солидной фирмы.

Через два дня, когда Винкель вновь явился к Гревсу, тот принял его самым любезным образом и вступил в деловые переговоры.

Было решено, что Винкель возобновит производство фруктовых вод на своём ротенбургском заводе и организует там же изготовление напитка «Кока-кола» из порошков, которые он будет получать из Америки. Пятьдесят процентов чистой прибыли, как от реализации напитка «Кока-кола», так и от сбыта фруктовых вод, Винкель обязан отчислять в пользу фирмы, которую представлял майор Гревс.

Когда переговоры были закончены и привели к полному согласию обеих сторон, господин Винкель в очень осторожной форме поднял вопрос о рабочей силе. Только теперь Гревс сообразил, что Винкель был осведомлён о его служебном положении ещё тогда, когда явился в первый раз.

— Я вижу, господин Винкель, — с ухмылкой протянул Гревс, — что хотя вы при первом визите и заявили, что ваши предложения никак не связаны с моей служебной деятельностью, на самом деле вы имели её в виду.

— Дорогой мистер Гревс, — ответил Винкель, — согласитесь, что я не могу отвечать за то, что служебная деятельность некоторых американских офицеров отнюдь не мешает им заниматься коммерческими делами. В соответствии с этой здоровой, позволю себе заметить, традицией намерен поступить и я…

Гревс расхохотался и благосклонно похлопал господина Винкеля по плечу.

— К чему же сводится конкретно ваше желание в смысле рабочей силы? — спросил он.

— Я полагаю, что на первое время двести рабочих меня бы устроили, мистер Гревс, — скромно сказал Винкель.

— Ну что ж, пока я имею возможность пойти вам навстречу, — ответил Гревс. — Перемещённые лица, которые находятся в лагере, расположенном недалеко от Ротенбурга, о чём, как я полагаю, вам уже известно, могут быть выделены в ваше распоряжение. Для этого вам придётся подписать соглашение со мной, как начальником окружного управления по делам перемещённых лиц. Вам известны условия?

— Нет, мистер Гревс, — ответил Винкель, — но я надеюсь, что это обойдётся нашему совместному предприятию дешевле, чем обычная рабочая сила.

— Да, по крайней мере вдвое, если не больше, — сказал мистер Гревс. — И поэтому, господин Винкель, вам следует понять, что я, как начальник управления, должен быть как-то заинтересован в этом…

Винкель мысленно чертыхнулся. Этот бизнесмен в офицерской форме обладал чрезмерным аппетитом, чёрт бы его побрал! Став по существу компаньоном Винкеля, он ещё хочет с него содрать взятку за предоставление рабочей силы. Однако лучше заплатить какие-то проценты этому Гревсу, чем переплачивать вдвое за рабочую силу.

— Само собой, мистер Гревс, — приняв обиженный вид, протянул Винкель, — как вы могли подумать, что я упущу ваши интересы? Я с самого начала имел в виду предложить вам десять процентов с общей суммы договора на предоставление заводу рабочей силы.

— Десять процентов? — переспросил Гревс. — Мне казалось, что вы хотели сказать — двадцать.

— Я имел в виду пятнадцать, мистер Гревс, — вздохнул Винкель.

— Не хочу торговаться с контрагентом фирмы «Кока-кола», — согласился Гревс. — Так и быть!..

…Через два дня «воспитанники» того самого лагеря, из которого был вывезен в Нюрнберг Коля Леонтьев, были отданы в кабалу господину Винкелю на самых выгодных для него условиях.

15. Западня

Через несколько дней после возвращения из Нюрнберга Вирт начал обдумывать план похищения научного труда профессора Вайнберга. Выполнение задания Грейвуда осложнялось тем, что в доме профессора жил Леонтьев. Вирт не сомневался в том, что советский полковник связан с американской разведкой, но ведь Грейвуд не предложил и не разрешил Вирту привлечь полковника Леонтьева к этой операции. Вирт понимал, что Грейвуд по каким-то своим соображениям не хочет, чтобы полковник Леонтьев был осведомлён о похищении работы Вайнберга или хотя бы косвенно участвовал в этом.

За те три раза, что Вирт побывал в доме профессора, он успел, по старой профессиональной привычке, хорошо запомнить расположение комнат. Полковник Леонтьев жил на втором этаже; профессор Вайнберг и его семья — на первом. Однако оба этажа не были изолированы один от другого, и их соединяла внутренняя деревянная лестница, которая вела из холла наверх.

Таким образом, если бы в первом этаже начался какой-либо шум, то Леонтьев, будучи дома, не мог его не услышать и, следовательно, не вмешаться.

Окна кабинета, в котором Вирт разговаривал с профессором, выходили в сад. В комнате, смежной с кабинетом и сообщающейся с ним внутренней дверью, была спальня профессора, что также успел заметить Вирт. Значит, если удастся проникнуть каким-либо путём ночью в кабинет, надо было предусмотреть, что профессор услышит из спальни шум и войдёт. А шума нельзя было избежать, так как на ночь окна виллы запирались.

Взвешивая все обстоятельства, Вирт пришёл к выводу, что совершить похищение двух папок с рукописями профессора можно только ночью при условии, что полковника Леонтьева в это время не окажется дома, а сам профессор будет спать. Но как проникнуть в кабинет? Путь через окно в данном случае исключался; дверь в подъезде, естественно, запиралась на ночь.

Прежде всего Вирт решил выждать, пока полковник уедет куда-либо из города, — он знал, что Леонтьев, будучи комендантом города и округа, часто выезжал по делам службы в округ, а изредка — в Веймар, где находилось управление советских оккупационных войск Саксонии. Чтобы выяснить, когда именно уедет Леонтьев, Вирт поручил своим агентам прогуливаться мимо здания комендатуры, проверяя, не стоит ли у подъезда вишнёвый «мерседес-бенц» военного коменданта. Только через три дня Вирт сам увидел знакомую машину, в которую садился Леонтьев. Судя по тому, что полковника провожал его заместитель, которого Вирт также знал в лицо, Леонтьев уезжал за черту города.

Дождавшись, пока машина уехала, а Глухов вернулся к себе, Вирт зашёл в комендатуру и обратился к адъютанту с просьбой пропустить его к коменданту. Адъютант, запомнивший Вирта ещё с первого визита, любезно ответил:

— Полковник Леонтьев недавно уехал в Веймар, камрад Райхелль, и вернётся не раньше чем дня через два. Сразу после его приезда вы можете рассчитывать на приём.

— Благодарю вас, — ответил Вирт и, поклонившись, ушёл.

Итак, главное препятствие отпало на двое суток. Надо было немедленно воспользоваться этим и приступить к выполнению задания Грейвуда.

Вернувшись к себе, Вирт лёг отдохнуть. Ещё в те годы, когда Вирт служил в гестапо, он принял за правило обязательно отдыхать перед серьёзной операцией. Проснувшись поздно ночью, Вирт принял освежающий, прохладный душ. Взяв маленький заряженный револьвер, карманный электрический фонарь и заранее приготовленную связку всевозможных ключей, один из которых мог подойти к замку входной двери в доме профессора, Вирт потушил свет и выглянул в окно. Стояла тёмная, ненастная, ветреная ноябрьская ночь — самая подходящая погодка для предстоящего дела.

Вирт надел непромокаемый плащ с капюшоном и вышел на совершенно пустынную улицу. Убедившись, что за ним никто не следит, он вскочил на велосипед и двинулся в путь.

На углу улицы, где жил Вайнберг, Вирт остановился, прислонил велосипед к чугунной решётке углового дома, а сам, стараясь не производить ни малейшего шума, стал пробираться вдоль стен к знакомой калитке.

Частый, мелкий дождь шелестел в кронах подстриженных лип, которыми были обсажены тротуары; низкие тёмные облака стремительно неслись над спящим городом, и в сыром тумане ноябрьской ночи чуть мигал вдалеке одинокий уличный фонарь. Вирт на мгновение остановился, перевёл дыхание и посмотрел на свои светящиеся наручные часы. Было ровно три часа ночи. Часы показывали время правильно — из центра города, со стороны ратуши, донеслись и проплыли в ночной тишине три низких удара городских часов.

Вирт сделал ещё несколько шагов. Вот и калитка дома профессора Вайнберга. В доме, по-видимому, все спали — не светилось ни одно окно, как не светились окна и в соседних домах. На противоположной стороне улицы смутно белел киоск фруктовых вод, по крыше которого монотонно барабанил дождь. Уже два месяца в таких киосках, разбросанных по городу, неутомимый господин Бринкель организовал продажу пива, поскольку спрос осенью на фруктовые воды понизился.

Вирт попытался открыть калитку — неудачно. Тогда он перелез через невысокую чугунную ограду. Оказавшись во дворе, Вирт подошёл к подъезду и стал осторожно подбирать ключ к дверному замку, стараясь действовать бесшумно. В конце концов ему удалось подобрать нужный ключ — недаром он заботливо подготовил ключи для замков всех фасонов и образцов. Дверь отворилась, и Вирт на цыпочках вошёл в тёмный холл, откуда, как он запомнил, вела дверь в кабинет профессора.

Прежде чем пройти в кабинет, Вирт, затаив дыхание, прислушался. В доме стояла глубокая сонная тишина, подчёркиваемая монотонным тиканьем стенных часов в кабинете. Убедившись, что никто в доме не проснулся, Вирт осторожно открыл дверь в кабинет и прошёл туда. Осветив фонариком комнату, он убедился, что здесь никого нет. Однако дверь, ведущая в спальню профессора, была приоткрыта — надо было действовать с крайней осторожностью.

Бесшумно подкравшись к письменному столу, Вирт осветил его. Знакомых толстых папок на столе не было. Очевидно, профессор спрятал их в один из ящиков стола.

Вирт стал открывать эти ящики один за другим. Папок не было. Когда он открыл четвёртый ящик, за спиною Вирта раздался щелчок электрического выключателя и в комнате сразу стало светло. Вирт резко обернулся: у двери, ведущей в спальню, стоял в ночной пижаме профессор Вайнберг.

— Что вам здесь нужно? — охрипшим от волнения голосом спросил он.

Вирт молчал, лихорадочно обдумывая, как ему поступить. Сообразив, что другого выхода нет, он выхватил револьвер и скомандовал профессору:

— Руки вверх!

Старик бросился на Вирта и схватил его за руку. Завязалась борьба. Старый профессор оказался сильнее, чем можно было ожидать. Вирт с трудом повалил его на пол, навалился на него, но профессор продолжал сопротивляться.

Вероятно, в конце концов победил бы Вирт, который был моложе и сильнее старика, но внезапно распахнулась дверь из холла, и в кабинет ворвался с револьвером в руках молодой высокий парень в белом фартуке, надетом поверх пальто. Это был «продавец» из киоска фруктовых вод, дежуривший в эту ночь, как и во все предыдущие, по приказанию полковника Бахметьева в будто бы запертом и пустом киоске…

Оторвав Вирта от профессора и ловко обезоружив, «продавец» связал задержанному руки и тотчас куда-то позвонил по телефону.

Через несколько минут послышался шум подъехавшей машины, и в дом вошли два советских лейтенанта. Один из них был Фунтиков, дежуривший в эту ночь в комендатуре, второй являлся сотрудником Бахметьева.

— Простите, господин профессор, за столь поздний визит, — обратился второй офицер к Вайнбергу, который всё ещё не мог прийти в себя и, сидя в кресле, с трудом переводил дыхание.

— Я не знаю, как благодарить вас, — ответил профессор. — Если бы не помощь этого молодого человека, — он указал на «продавца», — всё могло бы кончиться очень печально… Я прошу передать, кому следует, что этот негодяй, проникший в мой дом с преступными целями, уже три раза посещал меня по поручению американского полковника Грейвуда, уговаривая перебраться вместе с семьёй в американскую зону оккупации. Весьма сожалею, что своевременно не поставил об этом в известность господина военного коменданта, но я никак не мог предположить, что приглашение американских властей может закончиться бандитским налётом… Это неслыханно, господа!..

— Прошу вас не волноваться, профессор, — произнёс офицер. — Будут приняты все меры к охране вашей безопасности. Всё, что вы мне сказали, будет немедленно доложено кому следует. Покойной ночи, господин профессор.

И офицеры вместе с «продавцом» увели Вирта.

На допросе у Бахметьева Вирт действовал в полном соответствии с инструкциями, полученными от Грейвуда. Буквально в первые минуты допроса он бросился на колени и, всхлипывая, сознался в том, что является агентурой американской разведки и по её заданию сначала уговаривал Вайнберга перебраться в американскую зону оккупации, а затем, когда профессор отказался покинуть город, попытался похитить его научные труды. Вирт подробно рассказал о том, как Грейвуд снабдил его документами на имя Курта Райхелля, с которыми он являлся к советскому военному коменданту.

— Явившись к полковнику Леонтьеву, я не знал, что он сам связан с американской разведкой, гражданин следователь, — продолжал Вирт.

— Кто связан с американской разведкой? — переспросил Бахметьев, решив, что он ослышался.

— Полковник Леонтьев, — ответил Вирт. — О том, что он является осведомителем полковника Грейвуда, я узнал всего несколько дней назад от самого Грейвуда, когда был у него в Нюрнберге.

— Вы что, с ума сошли или решили стать на путь провокаций? — сердито спросил Бахметьев, поражённый таким неожиданным поворотом дела.

— Господин следователь, я говорю сущую правду, — начал уверять Вирт. — Именно полковник Грейвуд лично сообщил мне, что военный комендант Леонтьев является его осведомителем. Признаться, я сам был очень удивлён, но убедился в том, что это факт, когда мистер Грейвуд в моём присутствии поговорил по телефону с полковником Леонтьевым, обещал выполнить какую-то интимную просьбу, а затем поручил мне отвезти секретное письмо полковнику Леонтьеву…

— Какое письмо?

— Какое-то секретное письмо, содержание которого мне неизвестно. Пакет был опечатан сургучной печатью, и я отправил это письмо полковнику Леонтьеву со своим агентом — Вольдемаром Киндерманом. Киндерман мне доложил, что лично вручил этот пакет полковнику Леонтьеву. Он сказал коменданту, что какой-то немец, будто бы знакомый Киндермана, привёз это письмо из Нюрнберга и просил его передать адресату.

— А где находится Киндерман? — спросил Бахметьев.

— У себя дома — Бисмаркштрассе, 32, — ответил Вирт.

Бахметьев взглянул на своего помощника, присутствовавшего при допросе, и тот сразу вышел из комнаты. Через двадцать минут был привезён Киндерман — маленький человечек средних лет, с модными усиками, в потёртом костюме.

Перепуганный насмерть внезапным арестом, он пытался было отрицать свою связь с Виртом. Бахметьев дал ему очень короткую очную ставку с Виртом, на которой тот сказал: «Киндерман, всё пропало, говорите правду». Через полчаса Киндерман подтвердил показания Вирта.

— Когда и зачем вы были у советского военного коменданта полковника Леонтьева? — спросил Бахметьев.

— Несколько дней тому назад господин Райхелль (Киндерман не знал подлинной фамилии Вирта) дал мне пакет, опечатанный сургучной печатью, приказал отнести его лично полковнику Леонтьеву и сказать ему, что это письмо мне передал знакомый немец, приехавший из Нюрнберга, от полковника Грейвуда. Выполняя указание господина Райхелля, я пошёл в комендатуру и просил адъютанта Леонтьева доложить, что я имею поручение от полковника Грейвуда. Полковник немедленно меня принял самым любезным образом. Я передал ему этот пакет и сказал так, как мне было приказано господином Райхеллем. Господин полковник поблагодарил меня и сказал, что он напишет полковнику Грейвуду. Вот всё, что мне известно по этому вопросу, господин следователь.

Записав показания Киндермана, Бахметьев отправил его и Вирта в тюрьму, дав указание изолировать их друг от друга. Когда арестованных увезли, Бахметьев позвонил по телефону в Берлин и попросил разрешения немедленно выехать с личным докладом, захватив с собой арестованных. Кроме того, Бахметьев просил согласия своего начальства арестовать остальных агентов Вирта, уже известных по данным наблюдения, которое велось за Райхеллем-Виртом с того дня, когда он впервые явился к профессору Вайнбергу. Предложение Бахметьева было принято, поездка в Берлин разрешена.

На следующий день, когда вся агентура Вирта была арестована, Бахметьев выехал в Берлин, куда вслед за ним должны были привезти арестованных.

* * *

Киндерман рассказал Бахметьеву сущую правду. Действительно, несколько дней тому назад он явился к Леонтьеву и передал ему письмо от Грейвуда. Сергей Павлович поблагодарил этого, совершенно ему неизвестного человека за любезность, вскрыл пакет и прочёл записку Грейвуда:

«Мой уважаемый коллега, полковник Леонтьев! Я рад Вам сообщить, что в самое последнее время мне благодаря тщательным поискам как будто удалось напасть на след Вашего сынишки. Правда, я ещё не могу Вас порадовать окончательным ответом и мне, вероятно, потребуется для этого некоторое время, но я твёрдо надеюсь, что мне удастся выполнить Вашу просьбу. Это я рассматриваю как долг союзника и товарища по оружию.

Я был бы очень рад, господин полковник, если бы Вы в самое ближайшее время нашли свободный день и приехали в Нюрнберг. Я с радостью покажу Вам город, в котором при всех разрушениях, причинённых нашей славной авиацией, право же, ещё есть что посмотреть…

Примите заверения в моей искренней симпатии и самые добрые пожелания!

Полковник Грейвуд».

У Сергея Павловича забилось сердце, когда он прочёл это письмо. Хотя в нём ещё не было ничего конкретного, оно давало основания надеяться. Во всяком случае, оно свидетельствовало, что полковник Грейвуд помнит о своём обещании и старается его выполнить. Сергей Павлович считал себя обязанным ответить на письмо Грейвуда и поблагодарить его за уча стие. Он так и сделал, сообщив, что при первой возможности постарается воспользоваться любезным приглашением посетить Нюрнберг. Это письмо Сергей Павлович отправил Грейвуду по почте.

* * *

Когда Бахметьев доложил полковнику Малинину об обстоятельствах задержания Райхелля-Вирта и его показаниях в отношении Лоонтьева, косвенно подтверждённых Киндерманом, полковник Малинин задумался.

— Как относишься ты к этим показаниям? — наконец спросил он.

— По совести сказать, Пётр Васильевич, — ответил Бахметьев, — ничего пока не могу понять. Хотя я мало знаю Леонтьева, но у меня сложилось о нём самое благоприятное впечатление. Это скромный человек, боевой офицер, проведший всю войну на фронте, командир танкового полка. Насколько мне известно, его жена погибла на фронте. Одним словом, у меня нет ни малейшего основания подозревать, что Сергей Павлович Леонтьев стал изменником. А вместе с тем видно, что так называемый Райхелль абсолютно уверен в связах Леонтьева с этим Грейвудом. Показания Киндермана в известной мере подтверждают то, что сообщил нам Райхелль. Какое секретное письмо мог послать Грейвуд Леонтьеву? Если верить Киндерману, Леонтьева не только не удивило это письмо, напротив, он сказал, что обязательно ответит Грейвуду. Согласись, Пётр Васильевич, что всё это выглядит не очень выгодно для Леонтьева…

— Следовательно, ты склоняешься к тому, чтобы поверить в предательство Леонтьева? — прямо спросил Малинин.

— Нет, я далёк от такой мысли! — горячо воскликнул Бахметьев. — Но я не могу не считаться с фактами, о которых говорил.

— Что же ты предлагаешь?

— Я думаю, прежде всего надо осторожно проверить у самого Леонтьева, получил ли он это письмо, и если получил, то о чём писал Грейвуд. Я однажды докладывал, Пётр Васильевич, что Леонтьев разыскивает своего сынишку, которого в начале войны гитлеровцы угнали в Германию. Когда Грейвуд и Нортон были с визитом у Леонтьева, полковник просил американцев помочь в розысках сынишки, и Грейвуд ему это обещал… Леонтьев сам мне об этом рассказал. Я прямо заявил ему, что он напрасно обратился с такой просьбой к совершенно неизвестному американскому полковнику…

— Да, я помню этот эпизод, — задумчиво произнёс Малинин. — Конечно, Леонтьев напрасно обратился к Грейвуду, но, с другой стороны, надо понять и его положение: ведь речь идёт об единственном сыне. Наши органы по репатриации пока не смогли ему реально помочь. Как говорится, утопающий за соломинку хватается. В общем, примем пока такое решение: ты возвращаешься обратно и осторожно выясняешь у Леонтьева, что это было за письмо. А я тем временем лично передопрошу этих немцев… Теперь расскажи, как идут наши лимонадные дела? — с улыбкой добавил Малинин.

— По-моему, недурно, Пётр Васильевич, — ответил Бахметьев. — Прежде всего приятно, что господин Винкель, как мы и предполагали, в конце концов перебрался в американскую зону. Признаться, когда ты предложил эту комбинацию, я в глубине души сомневался.

— Почему? — коротко спросил Малинин, с интересом глядя на Бахметьева.

— Я опасался, что психологический расчёт на то, что Винкель в конце концов захочет перебраться в американскую зону почему-либо не оправдается и, согласись, Петр Васильевич, что в этом случае вся комбинация с Бринкелем взлетала на воздух… Но к счастью, ты оказался прав.

Малинин закурил, прошёлся по своему кабинету.

— В своё время я познакомил тебя с первым этапом задуманной комбинации, но не говорил о дальнейшем, — сказал он. — Теперь, когда эта первая часть плана реализована, хочу поделиться соображениями, которыми я руководствовался.

— Очень любопытно, так сказать с чисто профессиональной точки зрения, — сказал Бахметьев.

— Понимаю. Ну, слушай. Уже несколько месяцев, как тебе известно, американские власти морочат нам голову по поводу судьбы так называемых «перемещённых лиц». Они не дают окончательного списка советских людей, по тем или иным причинам оказавшихся в их зоне. Пытаются уверить нас, что большинство «перемещённых» якобы не хотят возвращаться на родину. Наконец, как мы уже точно знаем, они стремятся навербовать из числа этих лиц шпионов и диверсантов. Так?

— Да, так, — подтвердил Бахметьев.

— Слушай дальше. Для того чтобы в конце концов собрать данные о лагерях перемещённых лиц в районе Мюнхена и Нюрнберга, нам, естественно, требовалось иметь там своих людей. Однако мы не считали возможным направлять туда под тем или иным прикрытием работников наших органов, хотя мы знаем, что американцы так поступали и поступают. Вот тогда у меня и возник план получить необходимые данные через какого-нибудь немецкого промышленника, который при этом не должен даже догадываться, что работает на нас. Я стал подыскивать соответствующую кандидатуру и после долгих поисков остановился на фирме Винкеля, который имел два завода фруктовых вод — один из них оказался в нашей зоне, другой — в американской. Это был многообещающий факт. Следовательно, надо было подставить этому Винкелю подходящего компаньона, и мы нашли его в лице… господина Бринкеля. Я не сомневался в том, что Винкель, развернув своё дело в нашей зоне, рано или поздно вернётся к мысли о судьбе своего завода в Ротенбурге. Не сомневался и в том, что, по мере успеха в своих коммерческих делах. Винкель, как всякий промышленник, будет всё более недоволен установленными в нашей зоне ограничениями, в особенности тем, что ему не позволяют иметь более двадцати пяти рабочих. Законы психологии капиталиста, я бы даже сказал, законы коммерческой логики плюс естественная забота о судьбе завода в Ротенбурге должны были рано или поздно привести его к решению перебраться в Баварию. Ясно?

— Вполне, — улыбнулся Бахметьев. — Именно так оно и случилось.

— Хорошо, пойдём дальше, — продолжал Малинин. — Естественно, что, перебравшись в Баварию, Винкель захочет пустить свой завод. По нашим данным, до самого последнего времени на этом заводе трудились так называемые «восточные рабочие», то есть наши люди, угнанные в своё время в Германию. Мы знали и то, что сейчас в трёх километрах от Ротенбурга находится лагерь, в котором содержатся советские юноши и девушки. Следовательно, задача состояла в том, чтобы подать Винкелю идею получить согласие американских властей на использование труда этих юношей и девушек. Так?

— Конечно, — ответил Бахметьев, — ибо в этом случае мы получили бы уже вполне конкретные данные, даже списки этих подростков.

— Совершенно верно. Добавь к этому, что в наши руки случайно попали данные о майоре Гревсе, кстати, одном из помощников Грейвуда. Он возглавляет окружное управление по делам перемещённых лиц и в то же время является представителем американской фирмы «Кока-кола». Вот почему я дал указание Бринкелю, чтобы он осторожно посоветовал своему компаньону связаться с майором Гревсом и предложить тому организацию производства «Кока-кола» на своём заводе… И этот план, основанный на понимании коммерческих интересов как Винкеля, так и Гревса, полностью себя оправдал.

— Ты так думаешь? — с любопытством спросил Бахметьев.

— Не думаю, а уже знаю, — ответил Малинин. — Вчера я получил точные данные, что Винкель уже возобновил работу на своём заводе в Ротенбурге и получил, по указанию майора Гревса, двести советских юношей и девушек из лагеря, расположенного в трёх километрах от Ротенбурга.

— Это замечательно! — воскликнул Бахметьев. — Таким образом, план полностью реализован!

— Не торопись, — улыбнулся Малинин. — Реализована лишь первая часть плана, но это далеко не всё… Самое трудное ещё впереди, дружище…

16. Кабаре «Фемина»

Вернувшись из Берлина, подполковник Бахметьев нашёл повод для разговора с комендантом и явился к нему на работу. Закончив деловой разговор, Бахметьев дружелюбно спросил:

— Я всё собираюсь справиться, Сергей Павлович, как идут дела с вашим сыном? Нет никаких новостей?

— Нет, есть довольно важная новость, — сразу ответил Леонтьев. — Представьте, я получил письмо от полковника Грейвуда, о котором вам в своё время говорил.

— От полковника Грейвуда? — спросил Бахметьев, и у него сразу отлегло от сердца, так обрадовал его этот прямой и вполне откровенный ответ. — Что же он вам пишет?

— Да вот, прочтите сами, — сказал Леонтьев и, вынув из сейфа письмо, протянул его Бахметьеву.

Тот прочёл письмо и будто невзначай заметил:

— Судя по отсутствию почтового клейма, письмо было прислано с оказией?

— Да, — спокойно ответил Леонтьев. — Пришёл какой-то неизвестный мне немец и сказал, что один его знакомый приехал из Нюрнберга и просил передать мне это письмо. Признаться, я страшно обрадовался. Может быть, этот Грейвуд, как вы в своё время предполагали, и разведчик, но в данном случае, согласитесь, он поступил очень любезно… Я уже письменно поблагодарил его за это…

— Что ж, будем надеяться, что вашего сына удастся разыскать, — ответил Бахметьев. — От души желаю вам этого, Сергей Павлович…

Собравшись уходить, Бахметьев осведомился, как чувствует себя профессор Вайнберг.

— Когда я приехал из Веймара, — ответил Леонтьев, — старик был в тяжёлом состоянии. Он и фрау Лотта рассказали мне о ночном происшествии. Я сразу позвонил вам, но оказалось, что вы уехали. Ваш помощник и лейтенант Фунтиков, участвовавший в аресте злоумышленника, рассказали мне в общих чертах, что произошло… Если можно поинтересоваться подробностями, я был бы вам признателен за информацию.

— В двух словах дело сводится к тому, что американская агентура охотится за профессором, — коротко ответил Бахметьев. — В своё время я вас об этом предупреждал, если помните…

— Как же, отлично помню, — произнёс Леонтьев.

— Ну вот, сначала они хотели уговорить профессора перебраться в Баварию, а когда он отказался от этого предложения, решили похитить его научные труды… Вот всё, что мне пока известно. Теперь производится расследование, и мы выясняем все подробности.

Расставшись с Леонтьевым, Бахметьев в тот же день проинформировал Малинина по телефону о разговоре с комендантом, подчеркнув, что тот сам, сразу и очень откровенно, рассказал о письме Грейвуда. В этом телефонном разговоре, конечно, не назывались фамилии и существо дела, однако Бахметьев и Малинин прекрасно понимали друг друга. Внимательно выслушав Бахметьева, Малинин спросил:

— А наш друг ничего не сказал о том, что незадолго до письма он имел телефонный разговор с тем же лицом?

— Нет, он об этом не сказал, а спрашивать мне его не хотелось…

— Хорошо, — ответил Малинин. — Мы продолжаем проверку.

Положив трубку, Бахметьев стал размышлять об этом запутанном деле. Он всё больше склонялся к выводу, что полковник Леонтьев — честный человек, а показания Райхелля-Вирта и Киндермана являются либо следствием какого-то рокового недоразумения, либо очень тонкой и тщательно продуманной провокацией. Бахметьев ещё не мог прийти к определённому выводу, но всем сердцем, всей силой своей профессиональной интуиции чувствовал, что Леонтьев ни в чём не виноват.

Теперь, когда эпизод с письмом был рассказан самим Леонтьевым, Бахметьев ещё раз убедился, что этому человеку можно верить. Тем не менее прав был и полковник Малинин, заявивший, что надо продолжать проверку, потому что, как-никак, два агента американской разведки твёрдо стояли на своих показаниях и, что ещё важнее, по всему было видно, что оба они вовсе не пытаются лгать и говорят вполне искренне.

Бахметьев, конечно, тогда ещё не мог понять, что Грейвуд, затеяв свою подлую игру, продумал её во всех деталях и нарочито уверил Вирта в том, что Леонтьев является осведомителем американской разведки.

Решив «убрать» полковника Леонтьева путём подлой провокации, Грейвуд, как опытный и умный разведчик, понимал, что важно уверить Вирта в связи Леонтьева с разведкой, чтобы потом на допросах Вирт с полной убеждённостью отстаивал эту версию. Для этого и затеял Грейвуд при Вирте двусмысленный телефонный разговор с Леонтьевым. С этой же целью он именно через Вирта послал Леонтьеву письмо, опечатанное сургучной печатью, — таким образом, возникла дополнительная косвенная улика против Леонтьева. Наконец, приказ передать письмо Леонтьеву через одного из своих агентов, чтобы таким путём подставить советским властям ещё одного «свидетеля», преследовал ту же цель.

Всё же Грейвуд понимал, что показания Вирта и его агента, передача письма и телефонный разговор с Леонтьевым могут лишь навлечь на полковника серьёзное подозрение, но ещё недостаточны для его ареста.

Значит, необходимо придумать какие-то новые ходы, дать в руки советских властей дополнительные «доказательства» виновности Леонтьева. Вместе с тем надо подсказать убедительный ответ на неизбежный вопрос: как могло случиться, что офицер с безупречной биографией, коммунист, храбро сражавшийся за свою Родину, мог пойти на измену, на тягчайшее преступление против своего народа, за который он мужественно воевал, не раз рискуя жизнью? Грейвуд отлично понимал, что этот вопрос является важнейшим для советских следственных органов.

После длительных размышлений и поисков подходящей версии Грейвуд нащупал наконец новый и, как ему казалось, очень тонкий ход. Единственным психологически достоверным объяснением мнимой измены Леонтьева может служить естественное, понятное и по существу своему благородное стремление найти потерянного сына. Да, можно изобразить дело таким образом, что, измученный тщётными розысками Коленьки, Сергей Павлович Леонтьев в конце концов не выдержал и принял предложение американской разведки стать её сотрудником в обмен на возвращение ему единственного сына.

Но и эту «психологически тонкую» версию надо было подкрепить какими-то дополнительными и вескими уликами против полковника Леонтьева. Как их сфабриковать?

Грейвуд придумал две новые комбинации, дававшие такие возможности.

Первая из этих комбинаций была связана с частыми поездками Джемса Нортона в гости к Леонтьеву, о которых Грейвуд был отлично осведомлён отнюдь не самим Нортоном.

Вторая комбинация была связана с существующим в Берлине ночным кабаре «Фемина».

Грейвуд начал одновременно проводить обе комбинации.

* * *

Джемс Нортон и его визиты к Леонтьеву уже давно вызвали пристальный интерес того отдела «ЭМПИ» — американской военной полиции, который занимался секретным наблюдением за военнослужащими американской армии. Грейвуду было об этом известно.

Доверчивый и несколько наивный Нортон имел неосторожность рассказать некоторым из своих сослуживцев о своём отношении к полковнику Леонтьеву, и этого было достаточно для того, чтобы он оказался зачисленным в списки «подозрительно настроенных лиц». После встречи американской и советской армий на Эльбе укрепились симпатии американских солдат и офицеров к своим советским союзникам, к их военной доблести, душевной простоте и дружелюбию. Эти настроения обеспокоили известные круги, и тогда начала проводиться политика постепенного выявления «красных» и откомандирования их под разными предлогами на родину.

Когда Грейвуд узнал, что такое решение принято и в отношении полковника Нортона, он попросил на некоторое время задержать откомандирование Нортона в Америку, объяснив, что это требуется в интересах дела, которым он, Грейвуд, теперь занимается. Просьба Грейвуда была удовлетворена, и Нортон пока оставался в Германии, даже не подозревая, что его судьба уже предрешена.

Однажды Грейвуд сам приехал к Нортону, сделав вид, что, проезжая по делу мимо, решил навестить знакомого. Нортон, по-видимому действительно скучавший вдали от родины, обрадовался соотечественнику и принял его очень тепло.

За обедом, когда оба полковника основательно выпили, Грейвуд как бы между прочим спросил:

— Скажите мне, коллега, давно ли вы видели этого милого русского полковника, вашего соседа?

— В последний раз я навещал его дней десять тому назад.

— Как он живёт?

— Он много работает и с нетерпением ждёт, когда наконец найдётся его сын. Должен вам сказать, мистер Грейвуд, что я не понимаю нашей политики в этом деле… В самом деле, почему мы задерживаем русских детей? Согласитесь, что это дурно пахнет…

— Совершенно с вами согласен! — горячо поддержал Грейвуд. — Я сам не могу понять, в чём тут дело… Знаете, дав полковнику Леонтьеву слово помочь в розысках его сына, я делал всё, что было в моих силах, можете мне поверить. С огромным трудом мне удалось выяснить, что этот мальчик жив и находится в нашей зоне…

— Сегодня же заеду к соседу и обрадую его, — живо произнёс Нортон. — Скажу вам прямо, мне просто стыдно было смотреть ему в глаза… Я никак не мог защищать нашу политику в этом вопросе… Представляю, как он будет счастлив!..

— Я бы с удовольствием поехал к нему вместе с вами, но, к сожалению, тороплюсь в Нюрнберг, — сказал Грейвуд. — Передайте ему мой сердечный привет и скажите, что я надеюсь в самом недалёком будущем привезти ему сына. Я уже писал ему, что напал на след мальчика. Передайте, кстати, мой привет и подполковнику Глухову, который тоже мне весьма симпатичен. Право, обаятельный толстяк!.. Помните, как мило они нас принимали?

— Да, да, вы правы, — сказал Нортон. — Это славные ребята.

— Пожалуй, мне стоит написать им пару слов, — как бы осенённый внезапно пришедшей мыслью, сказал Грейвуд. — Я пройду в ваш кабинет, коллега, и напишу. У вас есть конверты?

— Разумеется, — ответил Нортон. Проводив Грейвуда в кабинет, он дал ему конверты и вышел распорядиться насчёт кофе.

Вскоре Грейвуд уехал, оставив Нортону письма, адресованные Глухову и Леонтьеву, попросив лично передать их.

Вечером Нортон приехал в советскую зону, предварительно предупредив Леонтьева по телефону, что едет к нему с приятными новостями.

— Буду рад вас видеть, полковник, — ответил Сергей Павлович. — Я пока буду у себя в комендатуре, приезжайте прямо туда, а потом мы вместе поужинаем.

— С удовольствием, — сказал Нортон. — Кстати, подполковник Глухов тоже на работе?

— Да, а в чём дело?

— Попросите его тоже обождать, у меня есть кое-что и для него…

Когда Леонтьев вызвал Глухова и передал ему просьбу Нортона, тот искренне удивился:

— Странно… Что у него может быть для меня?

— Вероятно, сигареты или бутылка виски, — ответил Сергей Павлович. — Одним словом, какой-нибудь знак внимания.

Не прошло и часа, как приехал Нортон. Войдя в кабинет Сергея Павловича, принимавшего доклад Глухова, Нортон весело поздоровался с офицерами:

— Прежде всего позвольте передать вам, друзья, привет от полковника Грейвуда. Сегодня он навестил меня проездом и, узнав, что я собираюсь к вам, просил передать эти письма…

Сергей Павлович и Глухов распечатали конверты, привезённые Нортоном.

— Видимо, полковник Грейвуд перепутал конверты, — произнёс Глухов, первым прочитавший письмо. — В моём конверте записка, адресованная вам, Сергей Павлович…

— Да, а у меня записка для вас, — отозвался Леонтьев. — Вы уже успели прочесть моё письмо?

— Почти, — ответил Глухов. — Оно написано по-немецки… Но тут ещё какой-то чек…

— Чек? — удивился Сергей Павлович. — Какой чек? Что за чепуха?!

И он быстро взял у Глухова записку, написанную на листке почтовой бумаги, и чек. В записке Грейвуд коротко извещал Леонтьева, что надеется в ближайшем будущем привезти к нему сына, который жив и здоров. Ни слова о чеке, вложенном в конверт, в записке не было, хотя чек был приколот булавкой к листку. Удивлённый Леонтьев стал рассматривать чек. Да, никаких сомнений не было, это был чек на предъявителя, по которому любой человек мог получить пятьсот долларов…

— Что это за глупые шутки? — сердито произнёс Сергей Павлович. — Объясните мне, полковник Нортон…

— Понятия не имею, — ответил Нортон. — Грейвуд ни слова не говорил мне о чеке… Может быть, он вам задолжал?

— Ничего он мне не должен, — бормотал, всё более волнуясь, Сергей Павлович. — Я отказываюсь понять, в чём тут дело?

— Да, странная история, — протянул Глухов, пристально глядя на Нортона. — Что-то тут не так…

— Вот что, мистер Нортон, — сухо и твёрдо сказал Сергей Павлович. — Я прошу вас вернуть этот чек полковнику Грейвуду и передать ему, что я крайне удивлён случившимся… И требую объяснений…

— Хорошо, я обязательно передам, — смущённо пролепетал Нортон, тоже ничего не понимавший. — Скорее всего, господа, это какое-то недоразумение… Сегодня же ночью я позвоню полковнику Грейвуду в Нюрнберг — к тому времени он уже, надо полагать, приедет — и выясню у него эту историю… Право, сосед, вы напрасно придаёте этому такое значение…

— Нет, извините, полковник Нортон, — сердито перебил американца Сергей Павлович. — Всё это носит довольно скромный характер, и я не считаю возможным оставить это дело без последствий… Во всяком случае, я настоятельно прошу вас немедленно сообщить мне о вашем разговоре с полковником Грейвудом, к которому, хочу сказать прямо, я отношусь без особого доверия…

И тут Сергей Павлович закусил губу, поняв, что сказал лишнее. В самом деле, зная от Бахметьева о роли Грейвуда в истории с профессором Вайнбергом, он не имел права обнаружить свою осведомлённость.

После этого разговор уже не клеился, и вскоре Нортон, сославшись на усталость, уехал к себе, обещав ночью позвонить по телефону и рассказать о своём разговоре с Грейвудом.

Когда он уехал, Сергей Павлович и Глухов стали обсуждать историю с загадочным чеком.

— Нет ли тут какой-то провокации? — задумчиво произнёс Сергей Павлович. — Ох, не нравится мне всё это, не нравится… Во всяком случае, надо сообщить об этом Бахметьеву.

— Да, я тоже об этом думал, — согласился Глухов. — Мало ли что может быть… Пятьсот долларов — не шутка!..

Через полчаса приехал Бахметьев, которого удалось разыскать по телефону. Узнав обо всём, что произошло, Бахметьев с трудом скрыл своё волнение: он отлично понимал, что эпизод с чеком набрасывает новую тень на Леонтьева.

— Что ж, подождём звонка полковника Нортона, — сказал Бахметьев. — Вы правильно поступили, Сергей Павлович, отослав с ним этот чек… А конверты и записки разрешите пока взять… Я вам их потом верну…

Приехав к себе, Бахметьев связался с Малининым и рассказал ему о случившемся.

— Да, дело всё больше запутывается, — ответил Малинин. — Чудеса в решете, да и только!.. Странно, что автор записок перепутал конверты… В общем, подождём до утра…

* * *

Поздно ночью Нортон позвонил по телефону на квартиру Леонтьева, который не спал в ожидании этого звонка, и весело сказал:

— Хэлло, я не разбудил вас, сосед? Только что беседовал с Грейвудом. Я был прав — произошло просто недоразумение. Грейвуд по рассеянности вложил чек в конверт и потом волновался, решив, что потерял довольно крупную сумму. Вы бы слышали, как он обрадовался, узнав, что чек нашёлся!.. Он шлёт вам свои извинения и завтра будет сам звонить вам в комендатуру… Покойной ночи, сосед!.. Рад, что вся эта чепуха разъяснилась…

Сергей Павлович немного успокоился, но долго ещё не мог заснуть. Он хорошо помнил, что чек был приколот к записке.

Утром он снова встретился с Бахметьевым и рассказал ему о сообщении Нортона.

— Я мог бы понять такое объяснение, товарищ Бахметьев, — сказал он. — Если бы не одна деталь…

— Какая именно? — спросил Бахметьев.

— Понимаете, ведь чек не просто был вложен в конверт, что могло, скажем, произойти по рассеянности, но был приколот к записке…

— Вы это точно помните? — живо заинтересовался Бахметьев, снова обрадовавшись, что Сергей Павлович сам сообщил о детали, явно для него невыгодной.

— Ручаюсь головой! — воскликнул Леонтьев.

Бахметьев вынул из портфеля записку Грейвуда. В её левом верхнем углу был след прокола.

А через три дня Бахметьеву позвонил по телефону Малинин и приказал ему немедленно выехать в Берлин.

Этот срочный выезд был вызван странным, случившимся в ночном кабаре «Фемина» происшествием, также связанным с полковником Сергеем Павловичем Леонтьевым…

* * *

Ночное кабаре «Фемина» помещалось в Берлине, на границе советского и западных секторов, и пользовалось дурной репутацией. Положение в городе было ещё довольно трудным во всех отношениях: продукты выдавались по карточкам по ограниченной норме; многие жители Берлина ввиду разрушения огромного количества домов скитались без крова; городской транспорт и коммунальное хозяйство только начинали восстанавливаться. И вот в эти тяжёлые времена в самом центре города, в подвалах большого, случайно уцелевшего дома, открылось ночное кабаре, в котором до рассвета стонали саксофоны, за баснословные деньги подавались самые изысканные блюда, а за столиками собиралась весьма разношёрстная и в общем довольно тёмная публика.

Сюда приходили красивые, роскошно одетые женщины, свободно владевшие двумя-тремя языками, но не имевшие определённых занятий и охотно принимавшие предложения провести время по самой сходной цене: за две пачки сигарет, за несколько банок мясных консервов, за три пары нейлоновых заокеанских чулок, только начинавших тогда входить в моду. Здесь собирались молчаливые элегантные молодые люди с сутенёрскими замашками и подведёнными глазами, чем-то неуловимо напоминавшие голодных волков. Сходились в кабаре и подвижные, беспокойные дельцы с чёрного рынка, уже функционировавшего в западных секторах города, спекулировавший драгоценностями и продуктами, старинным хрусталём и американскими сигаретами, патентами немецких промышленных фирм и партиями коллекционных вин, картинами знаменитых художников и свиной тушёнкой. Кабаре стало излюбленным местом развлечения американских, английских и французских офицеров, искавших в этом ночном притоне возможность весело провести время, познакомиться с красивыми и доступными женщинами, вдоволь потанцевать и послушать программу, приглашая к столу приглянувшуюся певичку или танцовщицу. Пожилые профессиональные сводни с самыми аристократическими манерами и седыми буклями приводили сюда совсем ещё юных, скромно одетых и красных от смущения девушек, на которых всегда был особый спрос. Сновали в зале кабаре и какие-то загадочные личности — нельзя было определить ни их возраста, ни национальности, ни рода занятий; с равными основаниями можно было принять их за профессиональных скупщиков краденого, агентов разведки, содержателей публичных домов, коммивояжеров и карточных шулеров.

Всё это пёстрое, многоголосое человеческое месиво заполняло огромный зал ночного кабака, шумно веселилось, ело, пило, кричало, танцевало, ссорилось, заключало сделки, соря долларами, фунтами стерлингов, марками и франками. Со всех сторон доносились обрывки английских, немецких, французских и итальянских фраз, ругательств, песен.

Формально владельцем этого вертепа числился какой-то немец, в прошлом не то балетмейстер, не то содержатель крупного публичного дома. Однако ходил не лишённый основания слушок, что фактическим хозяином этого подозрительного заведения являлась одна иностранная разведка.

Советским военнослужащим было рекомендовано не посещать этот притон, в котором всегда можно было стать жертвой какой-либо провокации или оказаться вовлечённым в скандал. Однако не все советские офицеры, приезжавшие по делам службы из других городов в Берлин, были осведомлены о характере ночного кабаре.

Однажды два молодых советских лётчика, приехавших в командировку из Лейпцига в Берлин, пришли уже поздно вечером в кабаре «Фемина» и, оглушённые грохотом, рёвом и свистом джаза, многоголосым шумом, пьяными выкриками, с трудом разыскали при помощи услужливого кельнера единственный свободный столик, расположенный недалеко от эстрады, на которой сидели музыканты. Оба лётчика были в форме, при орденах; на груди одного из них поблескивала Золотая Звезда Героя Советского Союза. Лётчики заказали бутылку вина, скромную закуску и не без любопытства начали рассматривать не совсем обычную публику этого странного заведения.

Неожиданно к ним подошёл с бутылкой виски в руках заметно подвыпивший американский майор.

— Привет, Джанни! — закричал он, стараясь перекрыть шум оркестра и шарканье танцующих пар. — Здорово, ребята! — внезапно перешёл он на русский язык. — Мне чертовски повезло, что я наконец увидел двух боевых русских парней, вместе с которыми мы разгромили фашистскую сволочь. Позвольте представиться, друзья! Джемс Уолтон, американский лётчик, майор.

Русские лётчики встали, приветливо поздоровались с майором и предложили ему присесть за их столик. Майор охотно согласился и, налив в рюмки виски, провозгласил тост за победу над общим врагом. Выпили.

Уолтон отлично владел русским языком. Он рассказал, что во время войны два года прожил в Архангельске, откуда вылетал для сопровождения караванов с американскими и британскими грузами, отправляемыми в порядке ленд-лиза в Советский Союз.

— Это было боевое время, ребята, — продолжал майор. — Я горжусь тем, что не раз рисковал жизнью, отбивая налёты гитлеровских бомбардировщиков на караваны. Я сам сбил два фашистских бомбардировщика и три истребителя, чёрт возьми! Один раз во время воздушного боя мне прострочили пулемётом левое плечо. Вот посмотрите…

Майор порывался расстегнуть френч, но лётчики удержали его, сказав, что верят и так.

Разговор затянулся. Была прикончена бутылка виски, которую принёс с собой майор. Он заказал ещё одну бутылку, потом французское шампанское, и все основательно выпили. Особенно сильно опьянел майор, который уже с трудом ворочал языком, часто, без всякого повода, начинал громко хохотать, а затем, неожиданно всхлипнув, вспоминал старшего брата, погибшего при нападении японцев на Пирл-Харбор, и предлагал выпить за то, чтобы брат «хорошо проводил время на том свете».

Совершенно опьянев, американский майор неожиданно поднялся, сказав, что пройдёт в уборную и скоро вернётся. Лётчики, добродушно посмеиваясь над ним, обещали подождать его возвращения. Но Уолтон не приходил. Один из лётчиков заметил, что на полу, у стула майора, валяется записная книжка в красном сафьяновом переплёте.

— Смотри, Максим, — сказал лётчик, обращаясь к товарищу, — майор-то до того надрался, что уронил свою записную книжку. Но куда он запропастился? Ведь прошёл уже час, а его всё нет…

Подождали ещё полчаса, но майора не было. Не оказалось его и в уборной.

Лётчики обошли зал, стараясь разыскать загадочно исчезнувшего майора, но его и след простыл. Тогда, захватив записную книжку, один из лётчиков подозвал метрдотеля и сказал ему о книжке майора Уолтона.

— Если появится этот майор и будет нас спрашивать, пожалуйста, передайте ему, что мы ушли и захватили с собой его записную книжку, которую он обронил. Он может получить её у нас в гостинице.

Лётчики сообщили метрдотелю адрес и телефон своей гостиницы.

Утром один из лётчиков, проснувшись, достал записную книжку майора и начал её перелистывать. Он не очень хорошо знал английский язык, но достаточно для того, чтобы обратить внимание на ряд записей, сделанных в книжке очень чётким, уверенным почерком. Характер этих записей был таков, что лётчик разбудил товарища и сказал:

— Максим, этот майор, который вчера лез к нам целоваться и уверял, что он военный лётчик, на самом деле офицер американской разведки. В книжке, которую он потерял, имеются записи, не оставляющие никаких сомнений… Тут и адреса каких-то секретных агентов, и их условные клички, и бог знает что!..

— Не может быть! — воскликнул его товарищ. — Он был настолько пьян, что вряд ли сумел бы что-нибудь выдумать.

— Говорю тебе — он разведчик, — решительно произнёс первый лётчик. — Надо немедленно отвезти эту записную книжку в контрразведку.

Через два часа красная сафьяновая книжка лежала на столе полковника Малинина.

Лётчик оказался прав: в книжке действительно был ряд записей, не оставлявших сомнений в подлинной профессии её владельца. Когда эти записи были расшифрованы и переведены, полковника Малинина особенно заинтересовали те, в которых упоминался полковник Сергей Павлович Леонтьев.

В одной из этих записей значилось: «Полковник Грейвуд сегодня передал для доклада генералу, что переговоры с полковником Леонтьевым, до этого не дававшие никаких результатов, наконец продвинулись. Сергей Леонтьев, после того как ему было обещано возвратить сына на определённых условиях, эти условия принял. Однако он соглашается дать письменное обязательство лишь в тот день, когда сын будет к нему доставлен. Связь с Леонтьевым будет поддерживать полковник Нортон. Доложено генералу 27 августа в 3 часа».

Вторая запись, также относящаяся к Леонтьеву, гласила следующее: «Сегодня полковник Грейвуд передал для генерала следующее сообщение: когда Леонтьеву было показано письмо, собственноручно написанное его сыном, а также предъявлена фотография, снятая в лагере, где тот содержится, Леонтьев заплакал и подписал письменное обязательство сотрудничать с нами. Нортон считает необходимым вернуть Леонтьеву сына. Грейвуд считает полезным пока не торопиться с этим, тем более что сын Леонтьева отказался стать нашим сотрудником».

Третья запись Уолтона была особенно важна:

«Сегодня Леонтьев передал через Вирта-Райхелля дислокацию советских военных частей в округе, комендантом которого он является. Этот материал, не представляющий особого интереса, был нами заказан для проверки — намерен ли Леонтьев всерьёз выполнять свои обязательства. Леонтьев также передал список офицеров, командующих погранпунктами на границе советско-американской зоны. Грейвуду передано указание генерала — переслать Леонтьеву через Нортона пятьсот долларов в качестве первого аванса».

И, наконец, на последнем листке книжки было записано:

«Сегодня в полдень передал Грейвуду приказ генерала: полковника Нортона, перепутавшего по халатности конверты, в связи с чем заместитель Леонтьева получил чек, предназначенный последнему, снять с поста и откомандировать в США, где будет рассмотрен вопрос об его ответственности. Связь с Леонтьевым пока прекратить».

Таким образом, все эти записи не только устанавливали факт измены полковника Леонтьева, но и подтверждали показания Райхелля-Вирта и Киндермана, а достоверность записей подтверждалась эпизодом с чеком, попавшим по ошибке в руки Глухова.

При этих условиях переданное Лоонтьеву Нортоном извинение Грейвуда можно было истолковать как попытку разведчика спасти своего агента, стоящего на грани разоблачения из-за неосторожности его хозяев.

Полковник Малинин прежде всего проверил, является ли майор, потерявший записную книжку, тем самым майором Уолтоном, который действительно работает в американской военной разведке в качестве адъютанта генерала Брейтона, одного из руководителей этой разведки в Берлине. Малинину удалось получить фотографию майора Уолтона. Когда она была предъявлена советским лётчикам Антонову и Свирину, познакомившимся с американским майором в кабаре «Фемина», они сразу заявили: да, это фотография того самого майора, который познакомился с ними в кабаре и в пьяном виде потерял свою записную книжку.

Таким образом, в руках Малинина оказалась несомненно подлинная записная книжка сотрудника американской военной разведки. Записи, сделанные майором Уолтоном в этой книжке, вполне соответствовали функциям, которые он выполнял по своей должности адъютанта.

Ввиду серьёзности дела полковник Малинин связался с Москвой и сообщил об обстоятельствах, при которых записная книжка майора Уолтона оказалась в его распоряжении.

Через два часа Москва ответила, что в Берлин в связи с этим делом в тот же день вылетает полковник Ларцев.

17. Ларцев вступает в игру

Несколько часов, проведённых Григорием Ефремовичем Ларцевым в самолёте Москва — Берлин, дали ему возможность обдумать дело, по которому он так срочно вылетел.

Ларцев был командирован в Берлин потому, что шла речь о двоюродном брате конструктора Леонтьева и подозрение, коснувшееся Сергея Леонтьева, не могло не насторожить тех, кто нёс ответственность за сохранение в тайне работ Николая Петровича.

Григорий Ефремович, естественно, знал, что брат конструктора был во время войны командиром танкового полка, а теперь работает комендантом города в советской зоне оккупации. Ларцеву было известно и о том, что жена коменданта погибла на фронте, а его единственный сын был угнан в Германию и до настоящего времени не возвратился.

Обо всём этом Ларцев был осведомлён, потому что обязан был знать решительно всё, что имело какое-либо отношение к его «подопечному» — конструктору Леонтьеву.

Теперь, сидя в удобном кресле самолёта, Григорий Ефремович размышлял о том, какое же отношение к конструктору Леонтьеву могут иметь факты, неожиданно всплывшие в связи с делом его двоюродного брата? Представляет ли полковник Сергей Леонтьев интерес для американской разведки сам по себе или это как-то связано с его двоюродным братом, имя которого, как крупного советского конструктора-ракетчика, достаточно известно?

Если американской разведке удалось завербовать Сергея Леонтьева, то не является ли вербовка попыткой «подобрать ключи» к его двоюродному брату? Если же Сергей Леонтьев на самом деле ни в чём не виноват, то с какой целью его оговаривают немцы, давшие на него показания? Кем и для чего организован такой оговор? Да и оговор ли это? Ведь показания немцев находят подтверждение в записной книжке американского разведчика, в эпизоде с присланным чеком…

А вдруг всё это: и показания двух немцев, и записная книжка, и эпизод с чеком — звенья одной цепи, детали коварного и хитро задуманного плана?

И Ларцев по старой привычке мысленно поставил себя на место полковника Грейвуда: как бы он поступил, имея задачу так или иначе «найти ход» к конструктору Леонтьеву? Да, в этом случае имело смысл завербовать его двоюродного брата. Это — самый короткий и прямой ход. Ну, а если осуществить этот ход невозможно и нет никаких шансов на то, что советский офицер согласится сотрудничать с американской разведкой? Что должен предпринять полковник Грейвуд в этом, более чем вероятном случае?

Поставив сам себе этот вопрос, Ларцев не мог найти достаточно ясного ответа. В самом деле, какой смысл Грейвуду начинать такую сложную игру вокруг Сергея Павловича Леонтьева? Ведь сам по себе он не может особенно заинтересовать разведку. Зачем нужно американцам скомпрометировать Сергея Леонтьева, если это ни на шаг не приблизит полковника Грейвуда к его главной цели? Известно, что первым дал показание о Леонтьеве агент Грейвуда Райхелль-Вирт, задержанный при попытке похитить научные труды профессора Вайнберга. Однако Вирт ведь мог совершить это похищение самым благополучным образом и остаться на свободе.

На что же рассчитывал Грейвуд, давая Вирту задание похитить труды профессора?

Так, последовательно анализируя все обстоятельства этого запутанного дела, Ларцев пришёл к выводу, что ключом, открывающим эти загадки, является эпизод с профессором Вайнбергом. Необходимо внести ясность в такой вопрос: представляют ли рукописи профессора Вайнберга столь значительный интерес для американской разведки, что для овладения ими она пошла на такой рискованный ход, как похищение их из дома профессора?

Но и на этот вопрос было не так просто ответить: во-первых, американская разведка могла переоценить научное значение труда профессора Вайнберга; во-вторых, Грейвуд, потерпев неудачу в попытке убедить профессора перебраться в американскую зону, мог задумать похищение его научных трудов. Наконец, эти научные труды могли и в самом деле представлять какой-то исключительный интерес — ведь профессор Вайнберг известен как крупный физик, много лет работающий в области атомной физики.

Так, выдвигая одну версию за другой и неторопливо анализируя каждую из них, полковник Ларцев не заметил, как промелькнули несколько часов и его самолёт очутился на берлинском аэродроме.

Выйдя из самолёта, он сразу увидел полковника Малинина, с которым много лет вместе работал и очень дружил.

Старые друзья расцеловались и, сев в машину, помчались на квартиру Малинина. Здесь полковник рассказал Ларцеву все подробности дела и личные впечатления от допроса Вирта и Киндермана.

Малинин информировал Ларцева, что несколько часов тому назад получено известие, косвенно подтверждающее запись в книжке Уолтона: вчера полковник Нортон сдал дела новому коменданту и срочно вылетел в США.

До поздней ночи два старых чекиста обсуждали план дальнейших действий, спорили, выкурили бесчисленное количество папирос и выпили не один стакан крепкого чая.

Ларцев и Малинин отметили отсутствие в показаниях Вирта упоминания о том, что Леонтьев передал ему для Грейвуда дислокацию советских военных частей своего округа и список офицеров, командующих погранпунктами.

— Это, дружище, могло произойти по двум причинам, — сказал Малинину Ларцев, — либо этого факта в действительности не было, и потому Вирт ничего о нём не сказал, либо такой факт имел место, но Вирт о нём умалчивает, желая как обвиняемый преуменьшить свою роль в деле.

— Я тоже так полагаю, — ответил Малинин, — и ещё вчера днём поручил следователю Ромину дополнительно допросить Вирта по этому вопросу.

— А почему ты не сделал этого сам? — спросил Ларцев. — Помнится, ты мне как-то говорил, что не очень доволен работой Ромина. Или я ошибаюсь?

— Нет, ты прав, Григорий, — ответил Малинин. — Ромин действительно своеобразный следователь. Он, правда, энергичен и настойчив, но не умеет анализировать улик и чересчур увлекается погоней за признанием обвиняемого.

— Опасное увлечение, — усмехнулся Ларцев, — я всегда считал, что ставка исключительно на признание, как на «царицу всех доказательств» — так считали ещё при царе Петре, — свидетельствует либо о неспособности следователя, либо, в худшем случае, об его недобросовестности. Для настоящего следователя признание лишь тогда ценно, когда оно увенчивает целую систему доказательств, прямых и косвенных улик, добытых трудом и вдумчивым анализом обстоятельств. Да и разные бывают признания — подчас преступник признаёт себя виновным в одном преступлении, чтобы скрыть другое, более опасное…

— Я не могу сказать, что Ромин недобросовестен, — задумчиво произнёс Малинин, — но, понимаешь, Григорий, меня всегда смущали в нём какая-то чрезмерная, патологическая подозрительность, очень равнодушное и холодное отношение к судьбам людей, дела которых находятся в его производстве, наконец, какое-то циничное и очень мне неприятное отсутствие веры в человека… Кроме того, я замечал, что Ромин — следователь с сильно выраженным обвинительным уклоном, именно в этом отношении у него проявляются какие-то элементы цинизма по известной формуле «был бы человек, а статья найдётся»…

— В таком случае я удивляюсь тебе, Пётр, — сердито воскликнул Ларцев. — Зачем ты держишь этого Ромина, да ещё поручаешь ему допрос Вирта по этому делу! Ведь мы с тобой старые работники и хорошо помним слова Феликса Эдмундовича о том, что чекист, у которого очерствело сердце, уже не может быть чекистом… Эх, напрасно ты поручил Ромину допрос Вирта! — с досадой махнув рукой, добавил Ларцев.

— Ты прав, ничего не могу сказать, — смущённо ответил Малинин. — Вот утром приедем на работу, и я прикажу передать дело Вирта другому следователю.

Решив утром собрать оперативное совещание работников, усталые после бессонной ночи, старые друзья пошли отдыхать. Но оба ещё долго не могли заснуть. Малинин, понимая правоту Ларцева, не мог себе простить, что поручил Ромину допрашивать Вирта. А Ларцев, неотступно обдумывая неясности и противоречия дела, продолжал поиски новых ходов и решений.

Утром, когда Малинин и Ларцев приехали на работу, их уже поджидал Ромин с обычным для него уверенным, а на этот раз даже торжественным выражением лица.

— Важные новости, товарищ полковник, — многозначительно произнёс он, поздоровавшись с Малининым и Ларцевым.

— Именно? — сухо спросил Малинин. Его всегда коробил чрезмерно самоуверенный тон Ромина, странно сочетавшийся с манерой искательно заглядывать при докладе в глаза начальству.

— Допросил Вирта, Пётр Васильевич, — ответил Ромин. — Пришлось повозиться. В конце концов удалось привести его к сознанию. Он подтвердил, что получил от полковника Леонтьева и передал Грейвуду дислокацию советских военных частей и фамилии офицеров-пограничников в округе. Вот протокол допроса. — Ромин торжественно протянул полковнику Малинину большой протокол.

Ларцев и Малинин молча переглянулись.

— Хорошо, товарищ Ромин, — произнёс после небольшой паузы Малинин, — оставьте протокол, мы вас потом вызовем.

Ларцев и Малинин стали читать протокол. В первой его части были зафиксированы ответы Вирта, в которых он отрицал получение от Леонтьева каких бы то ни было секретных сведений. В конце протокола было написано так:

«Вопрос: Следствие ещё раз предлагает вам прекратить запирательство и дать откровенные показания о вашей личной преступной связи с полковником Леонтьевым.

Ответ: Желая вступить на путь полного и чистосердечного признания, я решил рассказать всю правду, которую вначале пытался скрыть. Действительно, выполняя задание полковника Грейвуда, я один раз явился к полковнику Леонтьеву и получил от него для передачи Грейвуду секретные сведения о дислокации советских военных частей в этом округе. Насколько я помню, в этих сведениях содержался конкретный перечень частей и указание пунктов, в которых они размещены. Эти сведения были написаны рукой самого Леонтьева на двух листах бумаги, на русском языке. Кроме того, Леонтьев передал мне список офицеров, командующих пограничными пунктами в его округе. Получив эти сведения, я передал их Грейвуду через связного, который прибыл по его поручению из Нюрнберга. Хорошо помню, что листы, на которых были написаны эти сведения, были разграфлены в клетку. Признавая со всей искренностью этот факт, я прошу извинить меня за то, что вначале из трусости пытался его отрицать».

Протокол был написан по-русски, но к нему был приложен текст того же ответа, написанного самим Виртом на немецком языке.

— Оперативный товарищ, — проворчал Ларцев, — только получил задание допросить, глядишь, через сутки уже признание принёс и даже «чистосердечное», как сформулировано в протоколе. Эх, Пётр, Пётр, что я тебе говорил!

— Но мы можем лично передопросить Вирта и в конце концов проверить, так это или не так… — смущённо произнёс Малинин.

— Проверить? — протянул Ларцев. — Не мне слушать, не тебе говорить! Ведь такой Ромин именно тем и опасен, что потом стоит огромных трудов разобраться, какое показание получено нормальным и добросовестным образом, а какое подсказано, вольно или невольно, неопытным или чрезмерно увлекающимся, или просто недобросовестным следователем. Такому обвиняемому, как этот Вирт, в конце концов ничего не стоит оговорить советского человека. А если он ещё почувствовал, что лишнее показание, лишний оговор могут смягчить его судьбу, он пойдёт на это без всяких колебаний! Дав такие показания, он уже будет отстаивать их, чтобы не выглядеть провокатором. Вот почему именно в таком деле, при таком обвиняемом добросовестность следователя, его осторожность, умение избегать наводящих вопросов приобретают решающее и важнейшее значение!.. Поставь себя мысленно на место этого Вирта: он дрожит за свою шкуру, он уже признал, что является сотрудником американской разведки и работал против нас. Теперь для него главный вопрос, над которым он думает день и ночь, — это вопрос, как сохранить жизнь, как выйти с наименьшими потерями из положения, в которое попал? И вот приходит такой Ромин и начинает на него нажимать, что он, дескать, рассказал не всё, что скрыл факт получения документов от Леонтьева и это свидетельствует об особой злостности преступления и самого преступника, в то время как чистосердечное признание — единственная возможность спасения и так далее в этом роде… Подумает-подумает такой Вирт и в конце концов решит: «Ну, если следователь так хочет, если он так уверен — мне-то зачем с ним спорить? Ведь я уже признал, что являюсь сотрудником разведки, почему же мне не согласиться с этим следователем и не признать, что я получил ещё и какой-то пакет у Леонтьева? На его судьбу мне в высшей степени наплевать, а мою судьбу такое признание улучшит. И вот появляется этот протокольный штамп: „Желая встать на путь полного и чистосердечного признания…“ А потом разбирайся, где тут правда, а где — от лукавого!..»

Ларцев говорил взволнованно, и Малинин хорошо понимал его волнение. Ведь речь шла о жизни и чести советского офицера, коммуниста, человека с безупречной биографией, верно служившего своей партии и Родине. Если Сергей Леонтьев был именно таким, то ошибка в отношении него была бы непростительной.

Если Леонтьев действительно преступник, если по каким бы то ни было побуждениям стал на путь предательства, то никакая биография и никакие заслуги не смягчали этой измены и не могли её оправдать. Её не оправдывала и история с сыном, в обмен на которого он, если верить записной книжке майора Уолтона, согласился стать предателем…

И в этом случае они, Ларцев и Малинин, были обязаны как можно скорее разоблачить этого человека, ставшего государственным преступником, врагом, разоблачить, преодолев все трудности и применив свой многолетний опыт, энергию, все свои возможности и силы…

Да, в этом необычном деле было от чего взволноваться и над чем задуматься!

* * *

Оперативное совещание началось в полдень, как только в Берлин примчался на машине спешно вызванный Бахметьев. Кроме него, в совещании участвовали Ромин и заместитель Малинина — подполковник Белов, высокий человек в очках, за которыми поблескивали продолговатые, живые глаза.

Бахметьев подробно доложил о том, как в поле зрения его сотрудников попал Райхелль-Вирт, как было установлено, что этот человек присвоил себе фамилию погибшего в концлагере антифашиста Курта Райхелля и как в конце концов он был задержан при попытке похитить труды профессора Вайнберга.

Рассказав, что Вирт при первом же допросе признался, выдал свою агентуру и сообщил, что полковник Леонтьев является осведомителем Грейвуда, Бахметьев откровенно и решительно высказал своё мнение.

— Считаю свои долгом заявить, что полковник Леонтьев производит самое хорошее впечатление. Он честно и много работает, скромно живёт, его любят подчинённые, наконец, что тоже любопытно, немецкое население города относится к нему с большим уважением. Кроме того, когда по поручению полковника Малинина я завёл с Леонтьевым разговор о судьбе его сына, Леонтьев сразу, без тени смущения, сообщил мне о письме, полученном с оказией от Грейвуда, и сам показал мне это письмо. Таким образом, показания Вирта в этой части нашли совсем иное объяснение, чем можно было раньше предполагать.

— Позвольте задать вопрос товарищу Бахметьеву, — обратился к Малиннну следователь Ромин и, получив разрешение, спросил:

— Вирт показывал, что Леонтьеву был передан пакет, опечатанный сургучной печатью? Так?

— Да, так, — ответил Бахметьев.

— Можно ли исключить, что в этом пакете, помимо невинного письма Грейвуда, в котором тот сообщил о сыне Леонтьева, было ещё и другое письмо, которое Леонтьев вам не показал?

— Окончательно исключить такой вариант я не могу, но лично мне в это не верится, — спокойно произнёс Бахметьев.

— Вопросов больше не имею, — многозначительно протянул Ромин, с ухмылкой взглянув на Бахметьева.

— Но у меня есть вопрос к подполковнику Ромину, — вмешался Ларцев. — Значит, подполковник Ромин допускает, что в этом пакете было другое письмо Грейвуда?

— Совершенно верно, почти убеждён, — быстро ответил Ромин.

— Понимаю, в таком случае прошу объяснить, с какой целью Грейвуд вложил в тот же пакет письмо, в котором сообщал о розыске сына Леонтьева?

— Ну, это легко объяснить, — ответил, улыбаясь, Ромин. — Такое письмо было написано с определённой целью. Если Вирт завалится и расскажет о пакете, Леонтьев благодаря этому невинному письму получает возможность отвести от себя подозрения, и, как видите, этот ход себя оправдал: товарищ Бахметьев уже верит Леонтьеву…

Ромин саркастически улыбнулся.

— Пока очень логично, товарищ Ромин, — с трудом сдерживая гнев, тихо сказал Ларцев. — Но я приглашаю вас развить эту версию. Пойдём дальше. Значит, давая такое объяснение, вы допускаете, что Грейвуд заранее предвидел возможность провала Вирта, во-первых, и то, что этот Вирт сразу сознается нам, во-вторых. Так?

— Разумеется, товарищ полковник, — ответил Ромин, ещё не понимая, к чему ведёт этот вопрос.

— Зачем же в таком случае Грейвуд посвятил Вирта в то, что Леонтьев является осведомителем американской разведки? Почему он не предвидел, что Вирт расскажет и об этом? Тем более, согласитесь, что никакой нужды посвящать Вирта в это дело у Грейвуда не было.

— Гм… Тут могут быть разные объяснения, — неуверенно произнёс Ромин. — Грейвуд тоже мог просчитаться…

— Конечно, мог, как можете просчитаться и вы, Ромин, — сказал Ларцев. — Как может просчитаться любой из нас. Весь вопрос, как мне думается, сводится именно к этому. Просчёт это или, напротив, очень тонкий расчёт. Это вам в голову не приходит?

— Ну, какой же расчёт, товарищ полковник? — ответил Ромин. — Ведь Вирт у меня на допросе признался и в том, что лично получил от Леонтьева и переправил Грейвуду секретные сведения. Эти показания Вирта подтверждаются записями в книжке Уолтона. А это уже вещественное доказательство, с которым не может не посчитаться любой суд…

— До суда ещё далеко, товарищ Ромин, — заметил Ларцев. — Пока мы ещё ведём следствие, и рано гадать, к чему оно в конечном счёте приведёт… Не будем торопиться с выводами, здесь не бега, и побеждает, как правило, не тот, кто торопится первым примчаться к финишу.

— Бега не бега, но оперативность в нашем деле тоже важна, — проворчал Ромин.

— Слово подполковнику Белову! — прервал его Ларцев.

Белов подробно доложил, как к нему явились советские лётчики Антонов и Свирин, подобравшие записную книжку Уолтона в ночном кабаре «Фемина». Уолтон, как показала проверка, действительно является сотрудником американской военной разведки, его фотография опознана обоими лётчиками.

— Таким образом, уже не вызывает сомнений, — в заключение сказал Белов, — что мы имеем подлинную записную книжку подлинного сотрудника американской военной разведки, и с этой стороны у меня лично не возникает никаких вопросов. Но зато возникает другой…

— Какой именно, товарищ Белов? — с интересом спросил Ларцев, которому Белов понравился спокойной манерой докладывать.

— Сейчас отвечу, — сказал Белов. — Мне кажется странным, что майор Уолтон вносил такие секретные записи в свою личную записную книжку и, более того, таскал эту книжку с собой. Кажется странным и то, что майор Уолтон по собственной инициативе подошёл к столику наших лётчиков буквально через несколько минут после их появления в кабаре. Оба лётчика, кстати, были в военной форме. Создаётся впечатление, что майор Уолтон только и ожидал появления в кабаре советских офицеров, чтобы завязать с ними знакомство, а затем «потерять» свою записную книжку…

— Ну, уж это ты, товарищ Белов, больно мудрствуешь, — не выдержав, вскочил Ромин. — Во-первых, этот американский майор был сильно пьян; во-вторых, ничего удивительного нет в том, что, будучи адъютантом, он записывал сообщения, которые обязан был доложить своему начальству. И в том, что записная книжка была при нём, тоже нет ничего удивительного. Мало ли что бывает?

— Одну минуточку, товарищ Ромин, я ещё не кончил, — очень спокойно сказал Белов. — Есть ещё одно странное обстоятельство в этом деле: Уолтон так же внезапно исчез, как и появился. Если он действительно был так сильно пьян, то непонятно, почему он вдруг счёл нужным покинуть кабаре, даже не простившись с лётчиками, к которым вдруг воспылал такой горячей симпатией…

— Совершенно с вами согласен, товарищ Белов, — воскликнул Ларцев. — Всё, что вы говорите, приходило в голову и мне. Однако, с другой стороны, мы не можем исключить того, что Уолтон именно благодаря нетрезвому состоянию вдруг решил куда-нибудь пойти. К поведению пьяного человека нельзя подходить с меркой обычной логики. Он мог встретить знакомую женщину или приятеля и уйти с ними…

— Да, конечно, — улыбнулся Белов.

— Теперь у меня есть к вам один вопрос, — продолжал Ларцев. — Вы точно установили, что лётчики, покидая кабаре, просили метрдотеля сообщить майору, что они подобрали его записную книжку и он может получить её у них в гостинице?

— Да, именно так, товарищ Ларцев, — подтвердил Белов. — Я специально интересовался этим вопросом, и оба лётчика сказали, что такой разговор с метрдотелем у них был.

— И Уолтон ни разу не звонил к ним в гостиницу?

— Да, по крайней мере, до вчерашнего дня, — ответил Белов. — Но, может быть, он ещё позвонит. Антонов и Свирин пока находятся в Берлине и живут в том же номере, где они остановились в день приезда.

— Очень хорошо, — с довольным видом сказал Ларцев. — Теперь, выслушав доклады товарищей Бахметьева и Белова, я хотел бы выслушать ваше мнение, товарищ Ромин, — обратился он к следователю. — Или вам нечего добавить к тем репликам, которые вы уже произнесли?

— Нет, почему же, мне есть что добавить, — сказал Ромин, вставая. — После того как Вирт подтвердил получение секретных документов от Леонтьева, после того как показания Вирта косвенно подтверждены Киндерманом, после того как произведённой проверкой установлена подлинность записной книжки майора Уолтона и факт его службы в американской разведке, наконец, после эпизода с чеком я полагаю, что пришла пора для отстранения полковника Леонтьева от должности и его ареста.

— Ареста? — воскликнул взволнованно Бахметьев. — Я категорически высказываюсь против!..

— Понятно, — спокойно произнёс Ларцев. — А каково мнение товарища Белова по этому вопросу?

— Я думаю, что постановка вопроса об аресте ещё преждевременна, товарищ Ларцев, — спокойно ответил Белов. — И особенно — в свете тех сомнений, которые я только что высказал.

— Что думаешь ты, Пётр Васильевич? — обратился Ларцев к Малинину, который до этой минуты не проронил ни одного слова.

— Прежде чем ответить на этот вопрос, Григорий Ефремович, — как всегда тихо, ответил Малинин, — я хотел бы задать вопрос автору предложения об аресте Леонтьева. Скажите, подполковник Ромин, задумались ли вы хоть раз над текстом статьи 158 Уголовно-Процессуального Кодекса, перечисляющей основания для применения ареста?

— Я знаю УПК наизусть! — запальчиво произнёс Ромин.

— Докажите, — бросил Малинин.

— Пожалуйста, — произнёс Ромин и продолжал очень отчётливо, чуть ли не декламируя, — статья 158‑я УПК гласит, что арест обвиняемого в стадии следствия по его делу может быть произведён лишь в том случае, если преступление, за которое обвиняемый привлекается к ответственности, влечёт за собой лишение свободы на срок не менее одного года, если нахождение обвиняемого на свободе может помешать ходу следствия, наконец, если есть основание опасаться, что оставаясь на свободе, обвиняемый может скрыться от следствия и суда или помешать установлению истины…

— У вас отличная память, Ромин, — так же тихо произнёс Малинин, и нельзя было понять, то ли он доволен ответом Рсмина, то ли, напротив, им возмущён. — Но, может быть, в дополнение к оглашённому вами тексту 158‑й статьи вы ещё изложите другие требования закона при избрании такой меры пресечения?

— Пожалуйста, — ответил Ромин, — хотя все присутствующие знают эти требования наизусть. Всякий гражданин может быть арестован в стадии следствия лишь при том непременном условии, что его вина достаточно доказана.

— Совершенно верно, — перебил Ромина Малинин, — наш закон исходит из принципа, что, пока обвинение не доказано, человек считается невиновным. Остаётся только добавить, что советский закон обязывает следователя собирать данные как уличающие обвиняемого, так и оправдывающие его. Я вижу, подполковник Ромин, что вы действительно вызубрили УПК наизусть, именно вызубрили, а не поняли, не вдумались в закон. Пора понять, что всякий арест — это не только арест Иванова или Сидорова, или Леонтьева, но и удар по его близким, друзьям, знакомым. Что это расходится, как круги по воде… Есть ли у вас основания считать, что Леонтьев скроется или помешает следствию? Пока что — никаких оснований! Вот почему, Григорий Ефремович, при всей грозности улик в отношении полковника Леонтьева я пока не считаю эту меру необходимой.

— Что ж, я рад, что из нас пятерых четверо высказываются против ареста Леонтьева. Я сказал — четверо, потому что тоже стою на такой точке зрения, — как бы подвёл итог обсуждению этого вопроса Ларцев. — Арест может стать бесспорной необходимостью, когда прояснятся все неясные моменты.

— Одну минуточку, — перебил Ларцева Ромин, — позвольте мне всё-таки мотивировать своё предложение. Из записей в книжке явствует, что полковник Леонтьев изменил Родине и стал агентом американской разведки. Он пошёл на это, чтобы спасти сына, находящегося в лагере для перемещённых лиц. Для объективности хочу заметить: как говорит одна из записей, Леонтьев отказался от денег, которые ему предлагали американцы. Но факт остается фактом: Леонтьев изменил Родине.

— Чем, кроме книжки, установлен этот факт, товарищ Ромин? — спросил Ларцев.

— Многими обстоятельствами. Во-первых, установлено, что сын Леонтьева действительно был увезён немцами в Германию и что Леонтьев тревожится за его судьбу…

— Естественно, — пожал плечами Ларцев.

— Конечно, — продолжал Ромин. — Но это косвенно подтверждает запись в книжке. Но записи в книжке подтверждены не только в этой части, но и во многом другом. Мы задержали Анну Вельмут — одного из трёх агентов американской разведки, имена и клички которых значатся в этой книжке. Так вот, Анна Вельмут, она же мадам Никотин, призналась, что действительно является агентом. Вот её показания.

И Ромин положила на стол Малинину протокол допроса Анны Вельмут.

— Я полагаю, кстати, — продолжал Ромин, — что следует арестовать двух других агентов, имена и клички которых значатся в записной книжке.

— Не будем торопиться, — заметил Ларцев.

— И наконец, последние данные, — продолжил Ромин. — Я собрал старые материалы на этого Леонтьева. В тридцать седьмом был репрессирован его дружок, бригадный комиссар Греков. Леонтьев тогда отказался дать показания на Грекова. Больше того: на закрытом партийном собрании Леонтьев выступил с заявлением, что не верит в виновность Грекова. Леонтьева тогда исключили из партии, но потом заменили исключение строгачом.

— Ну, и что же дальше? — спросил Ларцев.

— А дальше его взяли под наблюдение. Есть донесение, что он помогал семье Грекова.

— А какова судьба Грекова? — спросил Малинин.

— Осуждён, конечно, — ухмыльнулся Ромин.

— Почему «конечно»? — вспыхнул Ларцев.

— Раз взяли, то не для того же, чтобы выпускать, — с той же ухмылкой ответил Ромин. — Но это ещё далеко не всё. В начале войны Леонтьев вёл недопустимые разговоры. Так, он говорил, что наши вооружённые силы оказались недостаточно подготовленными. Вспоминал того же Грекова, говоря, что он безвинно погиб. И наконец, расхваливал немцев.

— Расхваливал? — удивился Ларцев.

— Да. Он говорил, что немцы здорово воюют. В конце сорок первого года даже стоял вопрос об аресте Леонтьева в связи с этими данными. Леонтьев был тогда майором.

— Откуда это известно? — спросил Ларцев.

— Я служил в Особом отделе этого фронта и готовил справку на арест Леонтьева. Теперь я запросил архив и получил все документы. Вот они.

И Ромин протянул Ларцеву документ. Прочитав его, Ларцев сказал:

— Да, вот резолюция члена Военного совета: «Леонтьев прекрасный командир и хорошо воюет. Оставьте его в покое, тем более, что в том, что он говорил, немало горькой правды». Ну, а как у вас, в Особом отделе, реагировали на эту резолюцию члена Военного Совета?

— Без санкции его мы не могли арестовать офицера, — ответил Ромин. — Мы взяли на карандаш самого члена Военного Совета.

Ларцев внимательно поглядел на Ромина, потом зашагал из угла в угол кабинета, и после затянувшейся паузы, подойдя к Ромину, сказал:

— Ну, а теперь скажите мне откровенно: вот, кончилась война, мы победили, дело уже прошлое, как говорят, как вы считаете — мы были достаточно подготовлены к войне?

— Такие разговоры, какие вёл Леонтьев, я считал, считаю и буду считать преступлением, — отчеканил Ромин.

— Подождите, — поморщился Ларцев. — Мы воевали со слабым или с сильным противником?

— С сильным, конечно, — ответил Ромин.

— Значит, немцы хорошо дрались?

— Расхваливание врага — военное преступление, — вновь отчеканил Ромин.

Ларцев снова и пристально на него поглядел, а потом сказал:

— Ну, тогда у меня последний вопрос: вы считаете преступным, что Леонтьев помогал семье Грекова?

Ромин взорвался:

— Что вы меня экзаменуете! — закричал он с перекошенным от злости лицом. — Я докладываю материалы, а вы мне задаёте какие-то странные вопросы, товарищ полковник! С такими вопросами можно далеко зайти, товарищ Ларцев, если прямо говорить!

— Минутку, минутку! — встал за своим столом Малинин. — Давайте, однако, ближе к делу. Мы ведь хотели поговорить с этой немкой. Товарищ Ромин, приведите её сюда. А вы свободны, товарищ Белов.

Ромин и Белов вышли из кабинета, и Малинин, плотно прикрыв за ними дверь, подошёл к Ларцеву и почему-то перейдя на шёпот, произнёс:

— Да ты что, с ума спятил?!. Ведь не маленький, видишь, что это за птица!.. Разве можно с ним так говорить?!. Да он и тебя возьмёт «на карандаш» и пошлёт «телегу» на нас обоих в Центр. Знаешь, что нам будет: тебе — за то, что говорил, а мне — за то, что слушал и молчал…

— А ты не молчи, крой меня во всю! — бросил Ларцев.

Малинин вздохнул и развёл руками:

— Да ведь крыть-то нечем… Но и молчать нельзя! Эх, Гриша, какой ты всё-таки не гибкий!.. Послушай, я ведь тебе как старому другу… Надо учитывать обстановку…

— Обстановку! — поморщился Ларцев. — Не знай я тебя почти тридцать лет, не знай я, как Малинин один на трёх диверсантов ходил, как на Украине, когда мы батьку Ангела брали, меня, раненого, на себе под пулемётным огнём вытащил — я бы тебе в рожу плюнул!.. Ты что, готов на арест Леонтьева, чтобы Ромину угодить? Чтобы он на тебя «телегу» не послал? Боишься! Ромина боишься, орёл!..

— Боюсь, — тихо сказал Малинин. — И дело не только в Ромине, дело ведь и в существе самого дела, Григорий!.. Скажешь, не так? Ну, что же ты молчишь?

— Не верится мне, что Леонтьев предатель, не верится, — ответил Ларцев.. — И эти материалы, о которых сказал Ромин, они ведь тоже говорят за Леонтьева, а не против него, по совести говоря.

— Да, но всё-таки улики! — развёл руками Малинин.

— Улики, не спорю, — задумчиво продолжал Ларцев. — Но за ними стоит живой человек — коммунист, боевой офицер! Как можно не принимать это во внимание?

Малинин подошёл к Ларцеву, обнял его за плечи и взволнованно произнёс:

— А ты всё такой же, как я погляжу… И тогда, в тридцать седьмом, говорил о том же, и по приказу наркома вылетел на Север…

— А чем кончил этот нарком? — тихо спросил Ларцев.

В этот момент дверь кабинета открылась, и на пороге её появилась Анна Вельмут, она же мадам Никотин — женщина лет сорока на вид, со следами былой красоты на лице. За её спиной стоял Ромин.

— Арестованная Анна Вельмут доставлена, — доложил Ромин.

— Здравствуйте, господа, — совершенно спокойно и с большим достоинством ответила Анна Вельмут.

— Здравствуйте. Садитесь, Анна Вельмут, — подчёркнуто вежливо произнёс Малинин и указал арестованной на кресло перед маленьким столиком, с другой стороны которого сел Ларцев.

— Мерси, — так же спокойно сказала Вельмут и села в указанное ей кресло.

— Судя по вашей кличке, вы курите? — спросил её Ларцев.

— Клички дают собакам и ворам, — ответила Анна Вельмут. — Псевдоним, вы хотите сказать. Да, я курю.

Ларцев чуть заметно улыбнулся и протянул арестованной портсигар.

— Этот псевдоним выбирала не я. Когда в Берлине после капитуляции меня вызвал майор Пирсон и предложил возобновить отношения, то я попросила, помимо прочего, четыре блока сигарет «Честерфилд» в месяц. Он сразу согласился и сказал, что моим новым псевдонимом будет «мадам Никотин».

— А какой был прежде? — спросил Малинин.

— Генрих, — ответила арестованная. — Я получила его в сорок первом году в Женеве, когда стала агентом американской разведки. Тогда я имела дело с генералом Маккензи. После подписания контракта меня перебросили в Берлин.

— Контракта? — спросил Ларцев.

— Ну, ангажемента, если хотите, — улыбнулась Вельмут. — Были оговорены условия, я подписала обязательство, мне дали задание, я его приняла. Типичный контракт, как при всякой сделке.

— Эта сделка могла вам стоить головы, Анна Вельмут, — заметил Ларцев.

— Когда акробат работает под куполом цирка, это тоже может стоить ему головы, — ответила мадам Никотин, — но это его профессия.

— Вы хотите сказать, что являетесь профессиональной шпионкой? — спросил Ларцев.

Анна Вельмут поморщилась.

— Это опять-таки вопрос терминологии, — протянула она. — Если человек работает на вас, то вы, я полагаю, именуете его героическим разведчиком? Но если он работает против вас, вы называете его подлым шпионом. В этом, конечно, есть своя логика. Так вот: в годы войны, работая на американцев, я тем самым работала на вас. Поэтому, хотя бы в этот период времени рассматривайте меня как разведчицу. Ну, а в послевоенное время, когда я стала работать против вас, считайте меня шпионкой. Не возражаю. Да, я профессионал. До сорок второго года я работала на французов, но потом перешла к американцам. Я никогда не сочувствовала Гитлеру.

— А кому вы сочувствуете? — спросил Малинин.

— Главным образом самой себе, — ответила Анна Вельмут. — Можно ещё сигарету?

— Возьмите всю пачку, — сказал Ларцев и протянул сигареты арестованной.

— Мерси, вы очень любезны, — с достоинством ответила женщина и вновь закурила.

— Скажите, Анна Вельмут, чем вы объясняете свой провал? — продолжал Ларцев. — Ведь вы — опытный человек.

— Ума не приложу!.. Я ничем себя не выдала. До ареста за мной не велось наблюдение, даже самое тонкое. Я бы сразу это «срисовала», поверьте моему опыту. Я всегда работала в одиночку и, следовательно, никто не мог меня выдать… И вот все эти дни я задаю себе один и тот же вопрос: кто меня провалил? Иногда мне приходит на ум, что меня просто обменяли. Если так, то хоть на что-нибудь стоящее?

Ларцев засмеялся.

— Мы не занимаемся обменными операциями, — сказал он. — А почему вам пришла в голову такая странная мысль?

— Мне показалось, что в последнее время интерес майора Пирсона ко мне заметно ослабел. Он встречался со мной очень редко, и у меня даже создалось впечатление, что он просто не знает, что бы мне поручить. Секретный агент, как и женщина, всегда чувствует, когда к нему падает интерес… А ведь я и женщина, и агент…

— Ясно. Мы ещё встретимся, Анна Вельмут, — сказал Ларцев. — Что касается сигарет, то вы будете их получать без всякого контракта.

Арестованная как-то странно улыбнулась и, вскинув на Ларцева глаза, многозначительно бросила:

— За «навар»?

— Что? Какой навар? — удивился Ларцев.

— Это термин следователя Ромина, — ответила арестованная. — Он говорит, что чем крепче навар, тем лучше суп.

— Какой суп? — насторожился Ларцев.

— Господин следователь дал мне понять, что какой-то полковник Леонтьев связан с американской разведкой. Господин следователь уверял, что мне будто бы известно об этом со слов майора Пирсона, и что Пирсон собирался связать меня с этим Леонтьевым…

— А Пирсон говорил вам что-нибудь о Леонтьеве? — быстро спросил Ларцев.

— Нет, никогда. Но мне упорно говорит о нём следователь Ромин.

Сидевший на диване Ромин вскочил и сердито произнёс:

— Чепуха! Этого не было!..

— Как же «не было»? — повернулась к нему Вельмут. — Ведь вы упорно допрашиваете меня об этом Леонтьеве, хотя я понятия о нём не имею… Впрочем, господа, если вам так нужен «навар», то я к вашим услугам… Уж раз я в ваших руках, почему мне не оказать вам такой маленькой любезности? Зачем мне жалеть какого-то советского полковника, если вы его не жалеете?

Ларцев, с трудом сдерживая волнение, переглянулся с Малининым, а потом очень медленно и раздельно произнёс:

— Нам нужна только правда, Анна Вельмут. Запомните это раз и навсегда!.. И если… если вы оговорите кого бы то ни было, то пеняйте сами на себя!.. Товарищ Малинин, вызовите сотрудника и отправьте Вельмут в камеру.

— Я отведу её сам, — быстро произнёс Ромин.

— Ну зачем же вам беспокоиться, подполковник? Отведут и без вас, — ответил Ларцев.

Малинин нажал кнопку звонка, и в кабинет вошёл его адъютант.

— Отправьте арестованную в камеру, — приказал Малинин.

— Слушаю, — ответил адъютант. — Идёмте, арестованная Вельмут.

Как только Вельмут вывели из кабинета, Ларцев подошёл в упор к Ромину и, уже не сдерживая себя, закричал:

— Ну, как это по вашему называется, «рыцарь навара»? Да как вы посмели!..

— Прежде всего, без крика, — нагло ответил Ромин. — Я не ваш подследственный, и нечего на меня орать. Тем более, что в своих лекциях вы проповедовали теорийку, что даже на подследственных нельзя кричать.

— Это не «теорийка», Ромин, это требование закона, — побледнев от ярости, произнёс Ларцев.

— Ну, если вы такой законник, тем более нечего кричать. Теперь по существу: я веду следствие о полковнике Леонтьеве, подозреваемом в измене, и потому обязан, повторяю о-бя-зан допрашивать о нём обвиняемую Вельмут, признавшую, что она агент той же разведки, которая завербовала Леонтьева. Товарищ Малинин, скажите, как мой начальник, обязан я спросить Вельмут или не обязан?

— Спросить, конечно, нужно, но вопрос-то не об этом, понимаешь, — сказал Малинин. — Одно дело — спросить, другое дело — «навар»… это уже на липу смахивает… это же понимать надо!..

— Именно — понимать! — воскликнул Ромин. — Понимать в том смысле, что Анна Вельмут уже готова дать показания на Леонтьева. И вы, товарищ Ларцев, должны согласиться, что такие показания явятся ещё одной веской уликой против него.

— Да, явятся, — произнёс Ларцев. — Но ведь это неправда!

— Почему неправда? А я считаю, что правда. Показание есть показание. Да вы не сомневайтесь: Анна Вельмут, если подпишет, то уже не откажется… не подведёт!..

— Кого не подведёт — вас?

— Следствие.

— А если Леонтьев не виновен?

— Этого никто не докажет.

— Да что вы всё: докажет — не докажет! — снова закричал Ларцев. — Доказательства нужны для истины, а не истина для доказательств!

— Истина — то, что доказано, — веско бросил Ромин. — Зря вы сомневаетесь, товарищ полковник, зря! Дайте мне этого Леонтьева, и через две недели он расколется, как грецкий орех…

Ромин достал из кармана портсигар, вынул из него сигарету, щёлкнул крышкой и ехидно, с усмешечкой, добавил:

— Я, конечно, вхожу в ваше положение, но, как говорится, ничем помочь не могу.

— О чём идёт речь? — удивился Ларцев.

— Могу объяснить. Только не обижайтесь.

— Ну, ну, давайте начистоту.

— Вы отвечаете за конструктора Николая Леонтьева, за охрану его секретной работы. Вы, а не мы, — начал Ромин.

— Верно, отвечаю.

— И то, что американская разведка завербовала брата этого Леонтьева, раскрыть были обязаны вы, а не мы. А раскрыли это как раз мы, а не вы.

— Так, так. Договаривайте…

— Вот и получается, что вы лезете из кожи вон, защищая Леонтьева, чтобы тем самым защитить самого себя, товарищ полковник, себя!

— А кого защищаете вы, Ромин? — очень тихо спросил Ларцев.

— Интересы государства, которые превыше всего, — с пафосом ответил Ромин. — В этом разница, извините за прямоту!..

Сидевший до этого молча полковник Малинин, внезапно вскочил и стукнул кулаком по столу.

— Подполковник Ромин, вы забываетесь! — закричал он. — Как вам не стыдно! Полковник Ларцев — заслуженный чекист, старый работник… Как вы посмели!.. Мне стыдно за вас!..

— А за меня стыдиться нечего, товарищ Малинин, — ответил Ромин. — Меня приказом наркома в гнилые либералы не зачисляли и не зачислят.

— Подождите, товарищ Малинин. Он прав, — заметил Ларцев, — в гнилые либералы его действительно не зачислят, ручаюсь. Но главное не в этом. Утверждая, что вы раскрыли это дело, вы забываете Ромин: «раскрыл» его майор американской разведки, а не вы! А вы не можете понять, что это и есть самое странное в этом странном деле. Не хотите или просто не можете понять…

— Оставьте своё мнение при себе, — произнёс Ромин и, подойдя к Малинину, подчёркнуто официальным тоном сказал: — Разрешите обратиться, товарищ полковник?

— Что вам?

— Когда я просил вас подписать справку для министра обороны на арест полковника Леонтьева, вы решили обождать до приезда полковника Ларцева. Теперь ждать уже нечего и откладывать арест нельзя. Вот справка, вот постановление о мере пресечения и ордер на производство обыска. Подпишите.

— О, я вижу, у вас уже всё готово, — заметил Ларцев. — Может быть, и санкция прокурора есть?

— В санкции я не сомневаюсь, у нас хороший прокурор, — ответил Ромин. — Товарищ Малинин, попрошу из вашего сейфа эту записную книжку. Она нужна мне как вещественное доказательство для предъявления прокурору. Железные улики.

— Ну что ж, вас остаётся только поздравить, — сказал Ларцев. — У вас «железные улики», «вещественные доказательства», «хороший прокурор», и главное — вы мастер готовить «суп с наваром»… Товарищ Малинин, я остаюсь при своём мнении: для ареста Леонтьева нет достаточных оснований, несмотря на наличие некоторых улик.

— Да улик больше чем достаточно! Поймите, одумайтесь! — закричал Ромин.

— Вот мне и не нравится, что их больше чем достаточно, — возразил Ларцев.

— Это же нонсенс!.. Это лишний нюанс для характеристики нашей гнилой позиции!.. — продолжал кричать Ромин.

И снова встал за столом Малинин и очень тихо, но грозно произнёс:

— Вот что, поди-ка ты со своими нонсенсами да нюансами сам знаешь куда!.. Не подпишу!.. И точка… Шагай!..

— Но объясните, по крайней мере, мотивируйте! — растерялся Ромин. — Вы же мой начальник!.. Это же принципиальный вопрос! Это политическое дело!..

— Да поймите же вы в конце концов, поймите! Может быть только одно из двух: либо Леонтьев действительно изменил Родине, либо история с Виртом и с этой потерянной книжкой, и все ваши улики — провокация, волчья яма, коварный и подлейший ход в большой и опасной игре… в игре без правил!..

— В какой игре? — не унимался Ромин. — Кому и зачем нужен полковник Леонтьев?

— Да ведь он же — брат конструктора Леонтьева, за которым американцы охотятся! Поймите!..

— Именно потому они и решили завербовать этого брата, — стоял на своем Ромин.

— Не исключаю, — ответил Ларцев. — Но я хочу всё проверить.

— Проверить? Каким путём?

— А вот этого я вам пока не скажу.

— Ах так? — побагровел Ромин. — Да вам просто нечего сказать, нечего!.. И я этого так не оставлю!..

— Это что — угроза?

— Понимайте как хотите!

— Ну, так вот теперь я вам скажу, Ромин: Анна Вельмут работала на американскую разведку, получая за это доллары и сигареты «Честерфилд», так?

— Да, так, — согласился Ромин.

— А вот вы и такие, как вы, иногда работаете на наших врагов, сами того не понимая и не получая за это ни долларов, ни сигарет! — крикнул Ларцев.

Ромин на мгновение оцепенел, а затем, схватив свой толстый портфель, выбежал из кабинета и с силой хлопнул дверью.

* * *

Три часа ночи.

Ходит, заложив руки за спину, из угла в угол своего кабинета Малинин и как бы размышляет вслух, то и дело поворачиваясь к Ларцеву.

— Большой риск, Григорий, — произносит он, — что ни говори — вещественное доказательство!..

— Сфотографируем, — спокойно отвечает Ларцев. — Но зато уж будет проверка так проверка!

Малинин снова начинает шагать по кабинету, а потом бросает:

— Седьмой час сидим!.. И так и этак примеряем, а ведь, казалось бы, чего проще: взять да сделать, как ты предлагаешь!

— И что же тебе мешает? — улыбается Ларцев. — Всё Ромина побаиваешься?

— А если он в Центр накапает? — отвечает Малинин. — Если уже не накапал, сукин сын! Ох, и влетит же нам, если твой план провалится! Костей не соберём!..

Он возвращается к столику, за которым сидит Ларцев и наливает из электрического чайника в стакан.

— Давай по старой привычке чайку попьём… как двадцать лет назад…

— Да, трудные были времена, — задумчиво произносит Ларцев.

— А теперь лёгкие, что ли? Ты знаешь, Григорий, я вот всё думаю: почему Ромину легче, чем нам? И кто такие, эти ромины, откуда они взялись?

— У тебя полегче вопроса не нашлось? — спрашивает Ларцев.

— Вот-вот… сидят два чекиста, члены одной партии, старые друзья… так?

— Пока так.

— И вот один задаёт другому вопрос, который мучает их обоих, а другой отвечает: «Задай мне вопрос полегче». Так?

— Так, всё так, — отвечает Ларцев.

— А ведь оба не трусы, не шкурники. Вместе рядом большую жизнь прошли. И собственной жизнью не раз рисковали… Что же с нами такое случилось, Григорий, что? Или боишься отвечать?

— Нет, я не боюсь. Кто такие ромины — спрашиваешь? Ты знаешь, что такое гангрена, друг?

— Как не знать? Опасная штука!

— Опасная, ты прав. Если вовремя не сделать ампутацию, может зайти далеко… как говорят врачи, необратимо… Так вот, ромины — это тоже гангрена, требующая ампутации! Ради карьеры, лишней звёздочки, ордена они способны на всё. Их не мучает совесть, потому что её у них нет; их не останавливает разум, потому что он ослеплён карьеризмом, а это опаснейший вид бешенства; их не сдерживает даже страх, потому что они уверены, что все должны бояться их, а им уже бояться некого!

— Но откуда они взялись? Кто их породил? На какой почве они выросли? — взволнованно спрашивает Малинин.

— Законный вопрос, — отвечает Ларцев. — А ты помнишь слова Дзержинского: если Чека выйдет из-под контроля партии, она может превратится в охранку. Да, Ильич знал, кому доверить Чека!

Малинин жадно слушает Ларцева. Потом решительно идёт к сейфу, открывает его, достаёт записную книжку:

— Вот эта записная книжка, «вещдок», как любит говорить Ромин… Бери и действуй! Будь что будет!..

18. План полковника Ларцева

В Берлине

Для окончательной проверки эпизода с записной книжкой майора Уолтона Ларцев решил… вернуть ему эту записную книжку, посмотрев, как он будет на это реагировать. Разумеется, книжка была предварительно сфотографирована, чтобы в случае необходимости не терялось её значение вещественного доказательства. Кроме того, была начата проверка двух-трёх адресов агентов американской разведки, которые значились в этой книжке в числе других записей. Были обеспечены такие методы этой проверки, при которых она оставалась незаметной для противника.

Помимо этого, план предусматривал передопрос Вирта и Киндермана, а также доставленных в Берлин пяти других немцев, которых выдал Вирт ещё на допросе у Бахметьева. Допрос этот должны были произвести Ларцев и Малинин.

В Нюрнберге

В письме Грейвуда к Леонтьеву, которое видел Бахметьев, содержалось приглашение в Нюрнберг. Ларцев решил, что Леонтьев должен принять это любезное приглашение и поехать в Нюрнберг к Грейвуду вместе с ним, Ларцевым, представив его как своего преемника. Ларцев не сомневался, что при такой встрече он по всем деталям поведения Грейвуда и Леонтьева определит характер их подлинных взаимоотношений. Кроме того, Ларцеву не хотелось упускать возможности лично посмотреть на своего противника, чтобы составить о нём более полное представление.

Однако этот визит Ларцев решил нанести лишь после того, как Грейвуд сообщит Леонтьеву о возвращении сына: ведь, если верить записи в книжке Уолтона, Грейвуду было предписано возвратить Колю отцу.

В доме профессора Вайнберга

План предусматривал личное знакомство с профессором Вайнбергом и выяснение вопроса о ценности его научных трудов для американской разведки. Ларцев хотел также уточнить подробности трёх посещений Вайнберга Виртом, детали разговора между профессором и Грейвудом на обеде у полковника Леонтьева.

Однако все эти меры носили лишь предварительный характер и, в зависимости от их результатов, план Ларцева предусматривал не один новый и неожиданный ход в игре, которую затеял полковник Грейвуд.

* * *

Как только закончилось оперативное совещание, в кабинет Малинина был доставлен Вирт, и оба чекиста приступили к передопросу. По настоянию Ларцева, Ромин в этом допросе участия не принимал.

— Мы ознакомились с вашими последними показаниями, гражданин Вирт, — начал по-немецки Ларцев, довольно свободно владевший этим языком, внимательно разглядывая сидящего перед ним арестованного. — В связи с этими показаниями мы хотим задать вам несколько дополнительных вопросов.

— Яволь, герр оберст, — почтительно ответил Вирт.

— Чем объясняется, что при первых допросах, сразу став на путь признания своей вины, вы ничего не сказали о будто бы полученных вами от коменданта Леонтьева секретных сведений для Грейвуда?

— Я был так потрясён арестом, уважаемые господа, что даже забыл об этом, — ответил Вирт, отметив с беспокойством выражение «будто бы».

— А этот факт имел место в действительности? — спросил Ларцев, пристально глядя прямо в глаза Вирта.

— Я ведь это признал, — уклончиво произнёс Вирт.

— Послушайте, обвиняемый, меня сейчас интересует не то, что вы признали или не признали, а то, что было на самом деле, — медленно и значительно сказал Ларцев, — и я считаю себя обязанным разъяснить вам, обвиняемый Вирт, что следствию нужна только правда. Вам это ясно?

— Яволь, герр оберст, — привычно повторил Вирт, лихорадочно стараясь сообразить, какую позицию ему выгоднее занять.

Как правильно предполагал Ларцев, Вирт на допросе у Ромина признал получение секретных данных от Леонтьева потому, что по всему поведению следователя видел, как ему хочется получить именно такие показания. Именно так понял Вирт грубую настойчивость следователя, сменявшуюся самыми недвусмысленными обещаниями о смягчении участи обвиняемого. Стараясь угодить следователю и надеясь таким путём облегчить предстоящее наказание, Вирт признал то, чего в действительности не было. Провалившийся шпион, конечно, был способен ради своей выгоды без малейших колебаний оговорить кого угодно и в чём угодно.

Теперь, понимая, что эти два полковника усомнились в достоверности его показаний, Вирт готов был отказаться от них с такой же лёгкостью, с какой их накануне подписал. Однако, думал он, ведь совсем неизвестно, к чему такой отказ может привести в дальнейшем и, главное, как отнесутся эти полковники к столь быстрому отказу от вчерашних показаний? Не причинит ли это ему, Вирту, неприятностей? Не усугубит ли его вину? Пойми-ка этих русских — чего им надо и чего они в конце концов от него хотят?

— О чём вы так долго думаете, обвиняемый? — с усмешкой спросил Ларцев, отлично видя замешательство Вирта. — Или вам недостаточно ясно, о чём идёт речь?

— О нет, господин полковник, — поспешно ответил Вирт, — мне всё ясно, ведь я не только подписал протокол, но ещё и сам написал свои показания на родном языке… А что подписано, то подписано… Что признано, то признано, господин полковник… Михель Вирт — хозяин своего слова…

— Разве? Но ведь Михель Вирт на предыдущих допросах несколько раз произносил совсем другие слова… И подписывал обратное тому, что подписал вчера… В каком же случае можно верить Михелю Вирту, хозяину своего слова?

— Я на первом же допросе признал свою вину, господин полковник, посмотрите самый первый протокол допроса… Я не запирался и двух минут, можете проверить!..

— Это всё нам уже известно, — сказал Ларцев, — и вовсе не о том идёт речь, обвиняемый Вирт. У меня создаётся впечатление, что вы не совсем уверены в факте, который сообщили следствию. Так или нет?

— Я бы хотел подумать, господин полковник, вспомнить все подробности… — пробормотал гестаповец.

— А разве я от вас сейчас требую подробностей? — улыбнулся Ларцев. — Речь идёт о самом факте — имел он место или не имел? О подробностях не будем сейчас говорить.

— Ах, господин полковник, если бы вы могли понять моё состояние! — снова начал бормотать Вирт, — я, тихий и робкий человек, стал жертвой Грейвуда, будь он трижды проклят!..

— Подождите, обвиняемый Вирт, — перебил арестованного Малинин, — вы всё время уклоняетесь от ответа на прямой вопрос: получили ли вы в действительности секретные данные от полковника Леонтьева? Да или нет? Нет или да?

— Поскольку я подписал этот протокол… — уже начиная всхлипывать, пролепетал Вирт.

— Что же побудило вас подписать этот протокол? — спокойно спросил Ларцев. — Желание сообщить следствию правду или иные соображения?

— Конечно, я хотел сообщить правду, — быстро произнёс Вирт, мучительно стараясь понять, какой ответ больше понравится этим двум полковникам, несомненно, занимающим более высокое положение, нежели следователь, допрашивавший его накануне.

— Правду? — переспросил Ларцев. — Так ли это, обвиняемый Вирт? Некоторые детали заставляют меня в этом сомневаться.

— Если мне позволено будет спросить, о каких деталях идёт речь? — испугался обвиняемый.

— Могу сказать, — улыбнулся Ларцев. — Насколько мне известно, вы по-русски не умеете ни читать, ни писать?

— Так точно, к сожалению, не умею.

— Так и запомним. В таком случае, не угодно ли вам объяснить, каким образом вы смогли прочесть сведения, будто бы написанные и переданные вам полковником Леонтьевым?

— Я их вовсе и не читал, герр оберст! — горячо воскликнул Вирт.

— А если не читали, то каким путём вам, обвиняемый Вирт, стало известно, что это были сведения о дислокации советских военных частей в этом округе?

— Так сказал господин следователь. Я не мог ему не верить! — растерянно пролепетал гестаповец.

— Какой следователь?

— Тот, который меня вчера допрашивал.

— По-вашему выходит, что показания вместо вас давал следователь? — строго спросил Ларцев.

— Нет, герр оберст, показания давал я, но уважаемый господин следователь спрашивал меня именно о таких сведениях.

— Каких — таких?

— Ну, таких, какие записаны в протоколе, одним словом, насчёт дислокации военных частей.

— А вам самому известно, что это были за сведения?

— Мне это неизвестно, герр оберст. Но я вполне доверяю уважаемому следователю…

Ларцев и Малинин переглянулись: дело принимало вполне определённый оборот.

Через десять минут Вирт, уличённый вопросами Ларцева и Малинина, по своему обыкновению бросился на колени и сказал, что в действительности никаких документов от полковника Леонтьева не получал. Вместе с тем он вполне искренне продолжал настаивать на том, что Грейвуд назвал ему полковника Леонтьева как своего осведомителя, в его присутствии разговаривал с Леонтьевым по телефону и, наконец, переслал через него Леонтьеву пакет, опечатанный сургучной печатью.

Показания Вирта были зафиксированы в протоколе и подписаны им, а также Малининым и Ларцевым. Арестованного увели.

— Ну, Пётр, — обратился к Малинину Ларцев, — как видишь, я был прав, упрекая тебя за то, что ты поручил Ромину допрашивать этого мерзавца. Ромин сам подсказал Вирту показания насчёт эпизода с получением секретных сведений. Видать, уж очень хотелось ему щегольнуть своим следственным искусством…

— Да, Григорий, — смущённо сказал Малинин, — признаюсь, оплошал… Давай вместе поговорим с Роминым.

Через несколько минут подполковник Ромин вошёл в кабинет, уже не столь уверенно, как обычно.

— Вот, прочитайте, Ромин, — сухо сказал Малинин, протягивая протокол допроса Вирта.

По мере ознакомления Ромина с протоколом его круглое, полное, румяное лицо стало багроветь, покраснели даже уши, задрожали пальцы, в которых он держал протокол. Малинин и Ларцев молча наблюдали за ним.

— Ну что, подполковник Ромин? — спросил наконец Ларцев, когда Ромин дочитал протокол. — Вы и теперь готовы настаивать на аресте полковника Леонтьева?

— Всё брешет этот подлец Вирт! — неожиданно охрипшим голосом ответил Ромин. — Я и теперь уверен, что сведения он получил… Дайте мне его ещё раз допросить, и он снова подтвердит этот факт!.. Любого обвиняемого, при желании, можно сбить с толку…

— Молчать! — не своим голосом крикнул Малинин и так хватил кулаком по столу, что тяжёлый чернильный прибор едва не слетел на пол. — Вы… вы карьерист и бесчестный человек!.. Вам не место в наших органах, Ромин!.. Да, да, слепой не имеет права быть шофёром, глухой — музыкантом, карьерист — следователем! Не име-ет пра-ва! Идите и напишите рапорт об отставке!.. Я перешлю его в Москву.

Ромин пытался что-то ответить, но, поняв, видимо, бесцельность спора, как-то странно махнул рукой, повернулся и вышел из кабинета.

А через несколько часов, уже за полночь, в ярко освещённый подъезд ночного кабаре «Фемина» весело вошли три лётчика-майора. Это были Антонов и Свирин, те самые лётчики, с которыми познакомился совсем недавно американский майор Уолтон; к ним присоединился надевший форму лётчика Григорий Ефремович Ларцев.

Как всегда в этот час, в огромном, ярко освещённом зале кабаре было полным-полно, пьяным-пьяно. Всё так же выли саксофоны, томно стонали трубы и похрюкивали барабаны джаза, так же медленно качались в ритме танца пары, так же носились бойкие кельнеры между столами. Всё тот же метрдотель в чёрном смокинге наблюдал из угла за всем, что происходит в подвластном ему заведении. Полуобнажённая певица, стоя у микрофона, пела модное танго, но из-за шарканья множества ног, взрывов женского смеха, звона тарелок и стука ножей её голоса почти не было слышно.

— Вы говорили с тем самым метрдотелем? — быстро спросил лётчиков Ларцев, сразу заметив чёрную фигуру, величественно и одиноко стоявшую в углу.

— Да, с ним.

— Ну, вот с него и начнём, — коротко бросил Ларцев, и вместе с лётчиками направился к метрдотелю, который уже заметил их и почти бежал навстречу новым гостям.

— О-о! Господа офицеры, очень рад, очень рад! Доброй ночи! — почти пропел по-немецки метрдотель, внимательно поглядывая на Ларцева, которого он в прошлый раз не видел. — Это хорошо, что вы пришли к нам в гости уже втроём, господа офицеры, это прекрасно, да!.. Прошу следовать за мной, у меня есть на примете свободный столик, господа. К сожалению, советские офицеры редко нас посещают… И это жаль, очень жаль, господа…

И он повёл новых гостей в правый угол, где в самом деле оказался свободный стол.

Когда лётчики уселись и заказали вино и закуску, Антонов, заранее проинструктированный Ларцевым, обратился к метрдотелю:

— Между прочим, я хочу вас спросить: вы передали нашу просьбу, наш адрес и телефон американскому майору Уолтону? Мы просили об этом в прошлый раз.

— Что за вопрос, уважаемые господа, — почтительно ответил метрдотель, — майор Уолтон — наш постоянный посетитель, и я ему на следующий день передал всё, что вы просили, можете не сомневаться…

— А сегодня майор Уолтон здесь? — спросил Свирин.

— Как всегда, как всегда, господа, — подтвердил метрдотель. — Я убеждён, что господин майор будет очень рад видеть своих советских коллег. Да вот, если не ошибаюсь, это именно он танцует, — и он указал на майора Уолтона, который томно покачивался в паре с пышной блондинкой. Он и на этот раз был в форме лётчика.

Когда танец кончился, Антонов, по указанию Ларцева, поднялся, догнал майора, возвращавшегося с дамой к своему столу, и, окликнув его, сказал:

— Здравствуйте, майор Уолтон. Мы ждали вашего звонка, но вы почему-то не позвонили.

Уолтон быстро обернулся и, увидев лётчика, сделал вид, что очень обрадован встречей.

— О Джанни! — воскликнул он. — Вы один или опять со своим приятелем?

— И мой приятель здесь, — ответил Антонов, — и ещё один майор, тоже лётчик. Он служит с нами в одном полку… пойдём, выпьем за вторую встречу, майор!..

Уолтон на мгновенье задумался, а затем, что-то шепнув своей даме, пошёл за советским офицером.

Он по-приятельски поздоровался со Свириным и крепко пожал руку Ларцеву, которого ему представили как «старого воздушного волка майора Денисова».

— Послушайте, майор, — заговорил Свирин, — мы пришли сюда специально за тем, чтобы вернуть вашу записную книжку, которую вы тогда нечаянно обронили. Разве вам не передал метрдотель, что мы её нашли?

— Да, да, он мне говорил, — ответил Уолтон самым небрежным тоном. — Я всё собирался вам позвонить, парни, и никак не мог собраться…

— Вы, наверно, волновались, майор, обнаружив потерю своей записной книжки? — спросил, улыбаясь, Ларцев. — Как-никак, в записной книжке офицера всегда может оказаться военная тайна…

— Чепуха, коллега. Какие военные тайны могут быть у лётчика после окончания войны? Там записаны адреса хорошеньких девчонок, но я надеюсь, что вы ими не воспользовались, друзья?

— К несчастью, никто из нас не читает по-английски, майор, — ответил Ларцев, — иначе и мои друзья, и даже я сам, несмотря на возраст, не преминули бы воспользоваться такими адресами…

— О, в таком случае мне просто повезло, что вы не знаете английского языка, джентльмены! — ответил, смеясь, Уолтон. — За это стоит ещё раз выпить!.. — И он снова чокнулся со своими собеседниками.

Потом Свирин достал из кармана кителя красную сафьяновую книжку и протянул её майору. Тот небрежно сунул её в свой карман.

— Господин Уолтон, — улыбаясь, заметил Ларцев. — Вы так небрежно обращаетесь со своей записной книжкой, что я не удивляюсь, если она ещё раз попадёт в чужие руки… Учтите, майор, не все отличаются незнанием английского языка… Второй раз вам может не повезти, коллега…

Уолтон быстро и внимательно посмотрел на Ларцева, сидевшего с самым простодушным видом.

— Если вам угодно знать, майор, — протянул он, глядя прямо в глаза Ларцеву, — я не так уж убеждён, что мне действительно повезло и в первом случае… Да, да, не убеждён… Это покажет будущее…

— Что вы имеете в виду? — спокойно спросил Ларцев.

— Ну, разумеется, адреса моих девочек, — с улыбкой ответил Уолтон. — Может быть, они уже не только мои… Кто может это знать?

— Ну, если ваши девочки могут так легко менять привязанности, они не заслуживают того, чтобы огорчаться из-за них, майор, — добродушно произнёс Ларцев. — Мальчики куда надёжнее, не так ли?

Уолтон ещё раз бросил внимательный взгляд на Ларцева и медленно процедил:

— Ах, и мальчики бывают разные, коллега… Я прошу извинить меня, моя дама ждёт… Надеюсь, что мы ещё встретимся, друзья…

И, поклонившись лётчикам, Уолтон пошёл к своему столику.

Посидев для приличия полчаса, Ларцев и лётчики покинули кабаре.

Вернувшись к Малинину, с нетерпением поджидавшему его возвращения, Григорий Ефремович подробно рассказал ему о разговоре в кабаре.

— Ну, и как же расценит Уолтон возвращение книжки? — спросил Малинин. — Как ты думаешь?

— Допускаю, что он поверил, что наши лётчики в этой книжке ничего не сумели прочесть и потому охотно её возвратили, — ответил Ларцев. — Во всяком случае, Петро, у господина Грейвуда произошла вторая осечка. Теперь и он, и Уолтон будут ломать себе голову, стараясь понять факт возвращения книжки. Зато мы уже выяснили, что Уолтон, узнав от метрдотеля, что его книжка подобрана нашими офицерами, почему-то за нею не прислал и даже не позвонил нашим офицерам по телефону… Это уже любопытная деталь, Петро… Но это ещё не вечер, как говорит мой сын, когда приносит отметки за первую четверть. Кстати, узнав, что я лечу к тебе, он просил передать самый сердечный привет «дяде Пете», как он тебя по-старому величает. Помнишь, как втроём мы когда-то рыбачили на Истре?

— Как не помнить, — грустно улыбнулся Малинин, — дождаться не могу, когда опять поеду в наше Подмосковье и буду ловить щук на блесну.

— На блесну? — переспросил Ларцев. — А не кажется ли тебе, что этой записной книжкой нас тоже хотели подцепить, как на блесну?

— Верно, — ответил Малинин, — и Ромин сразу на неё клюнул, этакий болван!

— Зато ты получил наконец основание от него избавиться, — серьёзно ответил Ларцев. — Иметь в качестве следователя такого Ромина — всё равно что держать в сейфе мину замедленного действия. Никогда не знаешь, когда она взорвётся и кого сразит… Как только вернусь в Москву, поставлю вопрос об его увольнении из органов. Такие типы могут причинить большой вред…

— Да, ты прав, Григорий, — согласился Малинин. — Между прочим, наш прокурор Дубасов, узнав, что ты приехал, хочет с тобой встретиться. Он говорит, что познакомился с тобой уже на войне в связи с одним делом…

— Ну как же, я отлично его знаю! — воскликнул Ларцев, сразу вспомнив, как Петронеску инсценировал гибель «делегации» Ивановской области от прямого попадания фугасной бомбы. Дубасов, производивший тогда осмотр воронки, образовавшейся от разрыва бомбы, определил по ряду деталей, что это — инсценировка. — Очень способный человек! Разве он теперь в Берлине?

— Да, он заместитель военного прокурора группы войск. Мы часто с ним встречаемся по работе. Серьёзный человек, это верно. Когда он приедет, надо, пожалуй, с ним посоветоваться…

Чекисты продолжали обсуждать план дальнейшей проверки запутанных обстоятельств дела, когда в кабинет вошёл военный прокурор Дубасов.

Поздоровавшись с Малининым, он поздравил Ларцева с приездом.

— Надолго ли к нам, товарищ полковник?

Ларцев откровенно рассказал Дубасову, с какой целью он прилетел в Берлин, и посвятил его во все обстоятельства дела Леонтьева. Малинин время от времени добавлял к его рассказу различные подробности.

Внимательно выслушав обоих, Дубасов задумался:

— Да, братцы, понимаю ваше волнение. Запутанное дельце, прямо скажем… А этот Ромин уже ведь был у меня…

— Когда? — удивился Малинин.

— Ещё до того, видно, как вы передопросили Вирта.

— А зачем он приходил к вам?

— Заранее подготавливал позиции, — рассмеялся Дубасов. — Предупредил, что пришёл, дескать, неофициально, в товарищеском порядке, так и сказал: «Хочу, говорит, посоветоваться: дадите ли санкцию на арест Леонтьева? Удовлетворят ли вас собранные доказательства?»

— И что же вы ему ответили? — с любопытством спросил Малинин.

— Что санкция на арест — дело официальное и в неофициальном порядке решать этот вопрос я не хочу. Он поморщился, но промолчал. После его ухода я вам звонил по телефону, но вы отсутствовали.

— Ловок! — проворчал Ларцев. — А ведь нам ни слова, Петро, об этом разговоре с прокурором не сказал… Но — хватит об этом карьеристе! Любопытно знать, товарищ Дубасов: если бы мы поставили вопрос об аресте Леонтьева, вы бы дали при этих данных санкцию или нет?

Дубасов, хитро прищурившись, засмеялся.

— Вопрос опоздал, — сказал он. — Ведь вы уже рассказали, что пока сами не считаете возможным арестовать Леонтьева. Что ж мне при этих условиях остаётся вам ответить? Конечно, я скажу — нет. А вообще, если серьёзно говорить, дело сложное… Скажите, этот Нортон часто посещал Леонтьева?

— Да, частенько, мы проверили это, — ответил Малинин.

— И Леонтьев принимал его у себя дома?

— Да, много раз. Ромин, настаивая на аресте, особо упирал на это обстоятельство.

— Напрасно. С моей точки зрения, это скорее говорит в пользу Леонтьева, а не против него. Не так ли? — спросил прокурор.

— Верно, я тоже так полагаю! — воскликнул Ларцев. — Если бы Леонтьев имел преступную связь с Нортоном, он не стал бы открыто принимать его у себя на квартире, а Нортон, в свою очередь, открыто не бывал бы у Леонтьева… Психологически так не могло быть!..

— В том-то и дело! — продолжал Дубасов. — Еще мне представляется существенным вопрос о судьбе сына Леонтьева…

— Мы в этом направлении кое-что предпринимаем, — сообщил Малинин. — Надеюсь, что будет внесена ясность в этот вопрос.

— Это было бы хорошо, — заметил Дубасов. — И вот что ещё: обратили ли вы внимание на одну деталь в записной книжке? Если верить этой записи, Нортон предъявил Леонтьеву фотографию его сына, снятую в лагере.

— Да, так написано, — подтвердил Малинин.

— Теперь представьте себе, что удалось бы твёрдо установить, что сына Леонтьева ни разу в лагере не фотографировали. Тогда, согласитесь, разоблачается вся комбинация…

Ларцев улыбнулся, вынул свою записную книжку и показал её Дубасову. Тот прочёл вслух: «Проверить, фотографировался ли сын Леонтьева в лагере для перемещённых лиц. Продумать метод такой проверки».

— Я вижу, у нас с вами вкусы сходятся, — весело и удовлетворённо произнёс Дубасов. — Мы оба любим натуральную пищу и не кушаем заменителей… Так?

— Именно, — подтвердил Ларцев. — Именно не кушаем!..

19. Проверка продолжается

На следующий день Ларцев выехал на автомобиле вместе с Бахметьевым в тот город, где Сергей Павлович Леонтьев, даже не подозревая, какие тучи собрались над его головой, продолжал исполнять обязанности военного коменданта. В дороге Ларцев не переставал обдумывать план дальнейших действий. Теперь он не сомневался в том, что провокация в отношении Сергея Леонтьева задумана и организована Грейвудом как один из коварных ходов операции, имеющей отношение к конструктору Николаю Петровичу Леонтьеву. Чего же добивается Грейвуд?

И снова Ларцев, по своему обыкновению, поставил себя на место противника и стал размышлять, как бы он поступил в этом случае.

Ларцеву помогали профессионально натренированные многими годами работы способность к аналитическому мышлению и умение замечать самые незначительные на взгляд детали, а заметив, мысленно расставлять их, каждую на своё место, как фигуры в шахматной пачтии, разыгрываемой вдумчивым игроком.

Последовательно выдвигая и обдумывая одну версию за другой, Ларцев в конце концов почти приблизился к разгадке этого запутанного дела. Он пришёл к выводу, что Грейвуд стремится устранить Сергея Леонтьева для того, чтобы подготовить и облегчить свой следующий ход, имеющий уже непосредственное отношение к конструктору Леонтьеву. Может быть, он надеялся, используя арест брата, каким-либо способом шантажировать Николая Петровича, подослать к нему агентуру, проникнуть к нему в дом?

Ларцеву уже давно было известно, что всякое сложное дело, будучи раскрытым, кажется необычайно простым. Сколько раз за годы своей чекистской работы Ларцев после раскрытия очередного дела задавал сам себе вопрос: почему же мне пришлось потратить на это дело так много усилий и трудов? Почему я сразу не нащупал нужную версию, не разгадал секрета, который оказался не столь уж замысловатым?

И всякий риз в этих случаях Ларцев вспоминал наивную игру, знакомую с детства: человеку завязывают глаза, а затем загадывают вещь, находящуюся в комнате, к которой он должен подойти и прикоснуться руками. Разумеется, играющий не знает, какая вещь загадана остальными участниками игры, и, для того чтобы ему помочь, кто-нибудь играет на рояле: как только он приближается к загадочной вещи, звуки усиливаются, как только от неё отходит, они ослабевают.

Об этой забавной игре Ларцев вспоминал каждый раз, размышляя о положении следователя, который тоже нередко идёт к цели с «завязанными глазами», даже не зная иногда, что это за цель и как её выяснить среди множества различных обстоятельств, версий и лиц, проходящих обычно по каждому делу. «В отличие от игры, — с улыбкой думал Ларцев, — никто не подсказывает следователю звуками рояля, насколько он приближается к решению задачи или отдаляется от него».

В сущности и теперь Ларцев был в аналогичном положении. В самом деле, он уже почти «прикоснулся руками» к разгадке всего дела, к намерению Грейвуда использовать сына Сергея Леонтьева для осуществления своей цели, но пока ещё неуверенно бродя вокруг этой разгадки, то к ней приближался, то отдалялся от неё…

Бахметьев, заметив сосредоточенное и задумчивое выражение лица Ларцева, решил не мешать ему и молчал, размышляя о своих делах. Бахметьев не жалел о том, что с такой категоричностью высказался в защиту полковника Леонтьева. Он всегда говорил то, что думает, и всё, что думает, мало интересуясь, нравится это начальству или нет. В данном случае Малинин и Ларцев согласились с его точкой зрения, и Бахметьев был этому рад, однако не потому, что его поддержало начальство, а потому, что его руководители заняли, как он был убеждён, правильную позицию в этом сложном деле и дали отпор Ромину.

Бахметьев ещё не знал, что на повторном допросе Вирт уже отказался от первоначальных показаний. Он всё ещё считал, что обстоятельства по-прежнему складываются очень грозно для человека, в невиновности которого он был искренне и твёрдо убеждён.

Теперь, поглядывая на Ларцева и видя по выражению его лица, как неустанно и напряжённо он продолжает размышлять, Бахметьев опасался, что Ларцев ещё не пришёл к определённым выводам и, следовательно, пока допускает возможность совершения Леонтьевым преступления. Бахметьев был человеком впечатлительным, искренним и чутким, его не могла не волновать позиция Ларцева, о котором ему не раз приходилось слышать, как об очень опытном, вдумчивом и тонком следователе. Ведь от этой позиции зависела дальнейшая судьба полковника Леонтьева.

Так они оба и промолчали всю дорогу, погрузившись в свои мысли.

* * *

По приезде Ларцев направился к полковнику Леонтьеву, пригласив Бахметьева пойти вместе с ним.

Они вошли в кабинет военного коменданта, когда Сергей Павлович проводил совещание с начальниками отделов комендатуры. Увидев Бахметьева и неизвестного ему полковника, Сергей Павлович хотел прервать совещание, но Ларцев попросил его этого не делать. Совещание продолжалось.

Речь шла о постепенной передаче функций отделов комен датуры органам городского самоуправления, уже окончательно сформированным и приступившим к своей работе. Начальники отделов, один за другим, докладывали по этому вопросу, и Ларцеву понравилось внимание, с которым военный комендант рассматривал вносимые предложения, на лету схватывая их сильные и слабые стороны.

Ларцев очень быстро заметил, что подчинённые полковника Леонтьева относятся к нему с большим уважением, лишённым малейшего оттенка «чинопочитания». В этом кабинете царила деловая атмосфера, проникнутая духом взаимного понимания, дружбы, сознания, что все люди, сидящие здесь, вместе служат одному большому делу и потому готовы всячески помогать друг другу.

Атмосфера эта ни в какой мере не противоречила требованиям военной дисциплины. Каждый из офицеров обязательно вставал, отвечая на вопросы начальника, обращался к нему по уставной форме, внимательно выслушивал и принимал к безоговорочному исполнению все его распоряжения. Ни один из самых строгих поборников военного устава и дисциплины не мог бы придраться ни к тому, как были одеты все офицеры, присутствовавшие на заседании, ни к тому, как они себя вели, — настолько все они были по-военному подобранными, точными в движениях, лаконичными в ответах и понимающими своего начальника буквально с полуслова.

Ларцев всё заметил и оценил, подумав про себя, что полковник Леонтьев — настоящий, хороший командир, которому удалось сколотить дружный и работоспособный коллектив.

Это порадовало Ларцева, помимо прочего, ещё и потому, что в разработанный им план входило решение через несколько дней «сыграть в поддавки»: инсценировать внезапное исчезновение коменданта, создав у Грейвуда впечатление, что его затея удалась и полковник Леонтьев арестован. Приняв такое решение, Ларцев, привыкший мыслить по-государственному, беспокоился о том, не отразится ли задуманная им комбинация на ходе дел в комендатуре, которую возглавлял Леонтьев. Теперь он убедился в том, что коллектив так умело подобран и воспитан, что временное отсутствие его руководителя не принесёт значительного ущерба работе.

После совещания Бахметьев представил Ларцева Леонтьеву. Ларцев сказал, что приехал сюда в связи с делом профессора Вайнберга и хотел бы в частной обстановке познакомиться с ним.

— Ничего нет проще, — ответил Леонтьев, — приезжайте вечером ко мне домой ужинать. А я приглашу профессора, и вы, таким образом, познакомитесь с ним.

— Как он себя теперь чувствует, каково его настроение? Не очень ли он травмирован тем, что произошло? — осведомился Ларцев.

— Должен вам сказать, — ответил Леонтьев, — что профессор вообще довольно мужественный человек и не так уж травмирован. Скажу больше: вся эта история, как мне кажется, только помогла ему понять, кто его друзья, а кто враги…

— Да, это главный вопрос, который стоит теперь перед всем немецким народом, — заметил Ларцев. — К несчастью, ещё многие немцы не нашли правильного ответа на него. Итак, мы принимаем ваше приглашение, товарищ Леонтьев, и вечером вас навестим.

— Одну минуту, Григорий Ефремович, — вмешался в разговор Бахметьев, — я только хочу спросить Сергея Павловича, нет ли каких-нибудь вестей о судьбе его сына?

— Пока ничего нового нет, — грустно ответил Леонтьев. — Вы в курсе этого дела? — обратился он к Ларцеву.

— Да, товарищ Бахметьев рассказывал мне об этом, — ответвил Ларцев. И, заметив, как сразу изменилось выражение лица Леонтьева, сочувственно добавил: — Хочу вас заверить, что не за горами время, когда вы сможете обнять вашего сынишку…

— У вас есть основания быть в этом уверенным, товарищ Ларцев? — взволнованно спросил Леонтьев. — Или, может быть, вам просто хочется меня успокоить?

— Нет, я говорю то, что думаю, — ответил Ларцев. — Наберитесь ещё немного терпения, товарищ Леонтьев, и вы увидите своего сына. Правда, для этого вам придётся кое в чем нам помочь.

— Я думаю, нет нужды говорить, что я сделаю всё, что потребуется! — горячо воскликнул полковник.

— Понимаю, мы скоро вернёмся к этой теме, — коротко заключил Ларцев, пожимая руку коменданта.

* * *

Вечером Ларцев и Бахметьев подъехали к дому профессора Вайнберга. Выйдя из машины, Бахметьев одним взглядом обратил внимание Ларцева на киоск по продаже фруктовых вод, стоявший на противоположной стороне улицы.

— На всякий случай, товарищ Ларцев, — шепнул он, — я продолжаю охранять объект при помощи этого киоска.

— Пожалуй, это правильно, — так же тихо ответил Ларцев, — хотя, скорее всего, профессора теперь оставят в покое. А как чувствует себя господин Бринкель? — улыбнувшись, спросил он.

— Очень хорошо, — с такой же улыбкой ответил Бахметьев. — Оставшись единоличным владельцем фирмы, он продолжает успешно развивать своё дело и, видимо, не имеет оснований быть недовольным прибылями…

— Что для настоящего коммерсанта самое главное, — рассмеялся Ларцев и нажал кнопку звонка. Оба чекиста пошли к подъезду, дверь которого уже открывала фрау Лотта.

Поздоровавшись с молодой женщиной и узнав, что полковник у себя, Бахметьев и Ларцев поднялись на второй этаж. Сергей Павлович, отложив книгу, поднялся навстречу гостям, усадил их в кресла. Ларцев попросил Леонтьева рассказать ему подробности первого визита Грейвуда и Нортона. Сергей Павлович рассказал об этих подробностях, добавив:

— С тех пор полковника Грейвуда я так ни разу и не видел. Что же касается полковника Нортона, моего соседа, то он много раз приезжал ко мне в гости, и мы с ним очень подружились. У меня создалось впечатление, что это честный и неглупый малый, хотя немного искалеченый «американским образом жизни», как он любит выражаться.

— Полковник Нортон, кажется, уже уехал на родину? — спросил Ларцев.

— Да, — ответил Леонтьев, — в последний раз, будучи у меня, он, между прочим, жаловался, что у него осложнились отношения с начальством.

— На какой почве?

— Дело в том, что Нортону понравились многие мероприятия, которые проводятся советскими военными комендатурами, — ответил, улыбнувшись Леонтьев, — он попытался кое-что заимствовать из нашего опыта. Это не понравилось начальству Нортона, особенно когда он прямо высказал своё отношение к нашим методам и сослался, в частности, на то, что, побывав у меня, убедился в разумности этих методов. Нортон рассказывал, что его стали считать «красным» и положение его сильно пошатнулось.

— А вам не приходилось бывать в гостях у Нортона? — поинтересовался Ларцев.

— Ну, как же, раза три я наносил ему ответные визиты, — спокойно ответил Леонтьев. — Должен вам признаться, что мне этот Нортон очень симпатичен. Кроме того, любопытно было посмотреть, как работает американская военная комендатура.

— При встречах с Нортоном не заходила речь о Грейвуде?

— В последний раз Нортон о нём вспомнил, сказав, что отчасти своими неприятностями он обязан именно Грейвуду. Я не стал расспрашивать, считая, что это бестактно, — ответил Леонтьев.

В этот момент донёсся топот детских ножек и в комнату вбежал запыхавшийся Генрих.

— Дядя Сиёжа! Дядя Сиёжа! — по-русски кричал ребёнок, подбегая к Леонтьеву. — Мутти гаваит, шо поя ужинать…

Леонтьев поцеловал ребёнка и, обращаясь к своим гостям, сказал:

— Это Генрих, внук профессора Вайнберга. Как видите, он уже немного говорит по-русски.

— Здравствуй, Генрих! — обратился к ребёнку Ларцев.

— Здасвуй! — ответил Генрих. — Ты тоже пайковник?

— Да, — ответил Ларцев. — А кто ты?

— Я тойко мячик, — серьёзно ответил Генрих.

Леонтьев, рассмеявшись, взял мальчика на руки и прошёл вместе с гостями в столовую, где у накрытого стола ожидали фрау Лотта и профессор Вайнберг. Леонтьев представил им своих гостей, и все сели за стол.

* * *

Греёвуд очень взволновался, когда Уолтон позвонил по телефону из Берлина и сообщил, что советские лётчики вернули записную книжку. Однако Уолтон сказал, что, скорее всего, советские офицеры, не владея английским языком, не разобрались в содержании книжки и потому так охотно вернули её владельцу. Это немного успокоило Грейвуда, не знавшего, что генерал Брейтон хочет снова «подкинуть» книжку советским властям и тем самым подкрепить подозрения в отношении полковника Леонтьева. Повторять уже испробованный приём с «потерей» записной книжки в ночном кабаре «Фемина» было рискованно. Кроме того, советские офицеры так редко появлялись в этом заведении, что комбинация могла затянуться на неопределённое время. Приходилось искать новый способ передачи записной книжки. Но это было не так просто.

Через два дня после того, как Ларцев и Бахметьев ужинали у полковника Леонтьева, из Берлина позвонил Малинин и весело сказал Ларцеву:

— Григорий! От души поздравляю тебя: игра в футбол продолжается, но красный мяч снова забили в наши ворота. Считай, что теперь счёт 2:1.

— Что ты говоришь? — воскликнул Ларцев, сразу догадавшись, о чём идёт речь. — Забили тем же приёмом?

— Нет, на этот раз другим, — ответил Малинин. — Теперь гол забит не центром нападения, как это было в прошлый раз, а левым средним… В общем, я тебе высылаю отчёт об этом «матче».

К вечеру нарочный Малинина привёз «отчёт о матче».

Оказывается, на этот раз записная книжка майора Уолтона поступила прямо в адрес Советской Военной Администрации в Германии со следующим, более чем трогательным письмом:

* * *

«Уважаемые товарищи! Это письмо вам пишет американский сержант, друг Советского Союза. Я случайно обнаружил потерянную сотрудником американской военной разведки майором Уолтоном записную книжку, в которой содержатся записи, имеющие, как мне кажется, важное для вас значение. Я до глубины души возмущён тем, что некоторые мои соотечественники занимаются такими неблаговидными действиями, направленными против великого народа, который плечом к плечу с американскими солдатами спасал мир от фашистской чумы.

Поверьте, что мои чувства разделяют многие честные американцы. По понятным соображениям я, к сожалению, лишён возможности назвать своё имя.

Ваш искренний друг».


К письму была приложена записная книжка.

Ознакомившись с текстом письма, Ларцев, улыбаясь, сказал Бахметьеву:

— Не слишком остроумный приём. Во всяком случае, теперь ясно, что Уолтон и Грейвуд твёрдо уверены в том, что наши лётчики действительно не сумели прочесть записи в этой книжке. Ну что, теперь мы уже можем «сыграть в поддавки».

На другой день полковник Леонтьев, по просьбе Ларцева и в его присутствии, связался по телефону с Нюрнбергом, вызвал полковника Грейвуда и сказал ему, что принимает его любезное приглашение и, если тот не возражает, готов через два часа выехать в Нюрнберг.

— О, мистер Леонтьев, я буду чрезвычайно рад! — воскликнул Грейвуд. — Запишите, пожалуйста, адрес. Я жду вас прямо у себя на вилле.

И Грейвуд сообщил Леонтьеву свой нюрнбергский адрес, а также сказал, что даст указание пограничному пункту о пропуске машины советского коменданта в американскую зону.

Через два часа вишнёвый «мерседес-бенц», в котором сидели Леонтьев и Ларцев, уже мчался по широкой автостраде, ведущей в Нюрнберг.

Как раз накануне этого дня Грейвуд с бешенством узнал из телефонного разговора с Берлином, что пресловутая записная книжка вновь пущена в ход. И ещё как! Грейвуд схватился за голову, узнав об этом. Оказывается, генерал Брейтон после возвращения записной книжки его адъютанту принял «остроумное» решение отправить её по почте с письмом «друга Советского Союза»!

«Как можно было совершить такую фантастическую глупость! — яростно думал Грейвуд. — Ведь если советская разведка уже однажды имела в своих руках эту книжку, то, получив её снова, она немедленно поймёт всю комбинацию, готовившуюся с таким трудом. И почему Брейтон, когда ему пришла в голову идиотская идея, не посоветовался с Грейвудом, на которого возложена вся ответственность за эту сложную операцию? Можно ли работать с подобными кретинами в генеральских погонах?!»

Грейвуд так расстроился, что отказался в тот день от ужина, неизвестно почему поссорился с фрейлейн Эрной, а ночью не мог заснуть без снотворного.

Тем более он обрадовался на следующий день, узнав, что Леонтьев едет к нему с визитом. Это, по мнению Грейвуда, было хорошим симптомом.

Ещё больше обрадовало его то, что Леонтьев в первые же минуты встречи представил Грейвуду своего спутника:

— Познакомьтесь, это мой преемник полковник Семёнов.

— Ваш преемник? Как это понять? — спросил Грейвуд.

— Да, господин полковник, — ответил Леонтьев, заранее и очень подробно проинструктированный Ларцевым. — Я поэтому и приехал так неожиданно, что столь же неожиданно вызван в Берлин для нового назначения…

— Нового назначения? Какого именно, если это не секрет? — осведомился Грейвуд.

— Вот этого я пока ещё не знаю сам, — простодушно сказал Леонтьев. — Лишь вчера я получил приказ сдать дела полковнику Семёнову, назначенному вместо меня, после чего немедленно выехать в Берлин. Там, видимо, и определится моя дальнейшая судьба. Именно потому, господин Грейвуд, я и решил воспользоваться вашим старым приглашением и приехать в Нюрнберг, чтобы проститься с вами и ещё раз просить ускорить решение судьбы моего сына. Я уговорил полковника Семёнова поехать вместе со мной, так как он любезно согласился принять и временно приютить моего сынишку, как только он будет при вашей помощи возвращён.

— Понятно, понятно, — сказал Грейвуд. — Мы ещё успеем обо всём договориться. Не сомневаюсь, полковник Леонтьев, что вас ожидает какое-то повышение по службе… Заранее поздравляю вас! А пока, господа, прошу вас к столу…

И он повёл гостей в столовую, где у накрытого стола уже суетилась фрейлейн Эрна.

И снова Грейвуд провозгласил тост за славных союзников и братство по оружию, а Ларцев и Леонтьев ответили соответствующими тостами. Глядя со стороны на этих трёх полковников — двух русских и американца, — так любезно улыбающихся друг другу и так оживлённо беседующих на различные темы, никак нельзя было предположить, что на самом деле эти люди — участники очень напряжённой и острой борьбы, в которой один покушается на военную тайну Советского государства, не брезгая при этом никакими средствами, а двое других стоят на страже этой тайны, выполняя свой государственный долг.

Продолжая непринуждённо болтать со своими гостями, Грейвуд размышлял над тем, как объяснить неожиданное освобождение полковника Леонтьева от поста военного коменданта.

Да, судя по всему, это уже первый результат той «акции», которую он, Грейвуд, начал против полковника. Простодушный русский атлет, видимо, и не догадывается, что его замена полковником Семёновым и внезапный вызов в Берлин не сулят ему ничего хорошего. Грейвуд не сомневался, что как только полковник Леонтьев, сдав дела новому коменданту, приедет в Берлин, он будет немедленно арестован и, таким образом, попадёт в волчью яму, тщательно приготовленную ему хозяином этого гостеприимного стола. Оказывается, генерал Брейтон вовсе не такой идиот, как это ни странно!..

И, внутренне хихикая над пикантностью сложившейся ситуации, мистер Грейвуд самым радушным образом угощал «бедного малого», против которого лично в конце концов он ничего не имел, — просто в интересах дела необходимо было во что бы то ни стало его устранить.

За многие годы своей деятельности в качестве профессионального разведчика Грейвуд уже не раз становился перед необходимостью «убирать» тех или иных ни в чём не повинных людей, фабрикуя доказательства их виновности в преступлениях, которых они в действительности не совершили, или сваливая на них преступления, совершённые заведомо другими людьми. Не раз уже ему приходилось опутывать людей паутиной всякого рода провокаций и шантажа, играя на человеческих чувствах и слабостях. И Грейвуд давно уже относился вполне равнодушно к судьбе жертв своих комбинаций, цинично рассматривая этих несчастных как «накладные расходы», без которых будто бы никак нельзя обойтись.

Так и теперь, угощая полковника Леонтьева, он уже зачислил его в эту графу «накладных расходов», учёт которых всегда мысленно вел.

Присматриваясь к полковнику Семёнову, сидевшему рядом с Леонтьевым и время от времени произносившему какие-то незначительные фразы, Грейвуд решил, что новый военный комендант, уже немолодой и, по-видимому, весьма недалёкий офицер, не представляет для него решительно никакого интереса. Тем не менее он был также любезен и внимателен и к этому полковнику, гостеприимно угощал его.

В разгар пиршества в столовую из кабинета донёсся долгий телефонный звонок. Фрейлейн Эрна подошла к телефону и, вернувшись в столовую, почтительно доложила по-немецки:

— Герр оберст, вас срочно просит к телефону этот старик… господин Крашке…

Лишь на одно мгновение что-то дрогнуло в лице Грейвуда, и он свирепо посмотрел на фрейлейн Эрну. Затем, взяв себя в руки, он бросил внимательный взгляд на своих гостей. Леонтьев, которому имя Крашке действительно ничего не говорило, спокойно продолжал есть. Ларцев, сделав вид, что даже не расслышал слов фрейлейн Эрны, с самым безразличным и немного скучающим видом прихлёбывал из бокала вино. Это несколько успокоило Грейвуда, и он, извинившись перед гостями, пошёл в кабинет, знаком позвав туда фрейлейн Эрну и плотно притворив за собой дверь.

— Я слушаю вас, в чём дело, Крашке? — сердито произнёс в трубку полковник Грейвуд.

— Извините, герр оберст, — ответил Крашке. — Дело в том, что с мальчишкой не совсем хорошо…

— Как нехорошо? — воскликнул Грейвуд. — Ведь я же предупреждал вас, разрешая применить третью степень, что вы отвечаете за его жизнь!..

— Не беспокойтесь, он выживет, — ответил Крашке. — Я помню ваше предупреждение, герр оберст… Но для того, чтобы он выжил, надо хотя бы на сутки сделать перерыв… Поэтому я и позволил себе вас беспокоить.

— Хорошо. Но не больше чем на сутки, — ответил Грейвуд. — В нашем распоряжении максимум несколько дней…

— Слушаю, всё будет исполнено, герр оберст, — Крашке положил трубку.

Грейвуд обернулся к фрейлейн Эрне, стоявшей у порога:

— Какого дьявола вы назвали фамилию Крашке при этих русских! — прошептал Грейвуд. — Сколько раз я вам говорил…

— Простите меня, герр оберст, — пролепетала молодая женщина, до сих пор боявшаяся своего хозяина и любовника. — Я никогда не думала…

— А надо думать! — сердито бросил Грейвуд и пошёл к гостям.

Пока Грейвуд разговаривал по телефону и отчитывал фрейлейн Эрну, Ларцев, отлично расслышавший фамилию Крашке, сохраняя внешне равнодушно-спокойный вид, внутренне ликовал. Он не сомневался, что речь идёт о том самом немецком шпионе, у которого в своё время Фунтиков выкрал бумажник и который, будучи через несколько лет задержан тем же Фунтиковым, сумел бежать из-под ареста. Теперь было ясно, что Крашке является сотрудником Грейвуда и, несомненно, имеет отношение к операции против конструктора Леонтьева, которым столь неудачно занимался ранее по заданию гитлеровской разведки! Эта деталь окончательно подкрепила догадку Ларцева о том, что все комбинации Грейвуда имеют одну цель — найти подход к конструктору!..

Когда был подан кофе, Грейвуд сам завёл разговор на тему, больше всего интересовавшую Леонтьева.

— Я рад вам сообщить, уважаемый коллега, — сказал американец, — что в самые ближайшие дни надеюсь наконец вернуть вам сына. Однако, поскольку, как вы сами говорите, ещё неизвестно ваше будущее назначение, давайте решим, куда я должен доставить бедного мальчика?

— К полковнику Семёнову, — ответил Леонтьев. — Во-первых, это ближе к вам, а, во-вторых, полковник Семёнов обещал, как я уже вам говорил, помочь мне в этом деле.

— Совершенно верно, господин полковник, — произнёс Ларцев, — как только вы сможете это сделать, позвоните мне по телефону, я сам выеду на пограничный пункт и возьму сына полковника Леонтьева. А потом мы уж договоримся, куда его доставить.

— Что ж, это, пожалуй, самое разумное, — ответил Грейвуд. — О, мой бог, я представляю себе эту волнующую встречу!.. Конечно, мальчику нужно будет как следует отдохнуть, прийти в себя, а потом, по-видимому, возникнет вопрос о продолжении его образования, прерванного из-за этих ужасных обстоятельств… Не так ли, полковник Леонтьев?

— Да, да, — со вздохом ответил Леонтьев. — Я уже не раз думал об этом, мистер Грейвуд. Конечно, скорее всего я отправлю мальчика в Москву, чтобы он мог там продолжать учиться.

— В Москву? — чуть быстрее, чем следовало, произнёс Грейвуд. — Да, да, вы совершенно правы! Столица, что ни говори, — столица… Я понимаю вас…

И тут, как неожиданная молния в ночной тьме, блеснула в сознании полковника Ларцева долгожданная разгадка: вот, следовательно, ход, на который рассчитывал полковник Грейвуд и ради которого пошёл на такие сложные комбинации!.. Вот наконец долгожданное объяснение того, что ещё недавно казалось необъяснимым!..

* * *

После обеда Грейвуд предложил своим гостям покатать их по городу, и они вместе осмотрели полуразрушенный Нюрнберг, побывали в здании, где происходил суд над главными немецкими военными преступниками.

Поблагодарив Грейвуда за гостеприимство, Ларцев и Леонтьев простились с ним и двинулись в обратный путь.

Лишь теперь, окончательно убедившись во время визита к Грейвуду, что полковник Леонтьев никак с ним не связан, Ларцев решил открыть коменданту все карты.

Поэтому, как только они вернулись домой, Ларцев принял приглашение Леонтьева поужинать у него и, когда они остались вдвоём, подробно рассказал ему обо всех провокациях Грейвуда. Сергей Павлович слушал Ларцева, затаив дыхание, настолько всё это было для него неожиданным, негаданным, почти фантастическим.

— Как же вы, Григорий Ефремович, не сообщили об этом сразу? — вскипев, воскликнул Сергей Павлович. — Я в жизни бы не поехал к этому мерзавцу! А если поехал, то избил бы, его, как собаку!..

— Именно поэтому я не считал возможным рассказать вам об этом раньше, — усмехнулся Ларцев. — Кроме того, не забывайте, что от этого негодяя пока зависит судьба вашего сына. Набить морду — это не лучший выход из создавшегося положения, Сергей Павлович.

— Да, да, вы правы, — растерянно признал Леонтьев. — Но скажите, Григорий Ефремович, как же быть дальше?

— Я специально вам всё рассказал, чтобы вы правильно поняли то, к чему я сейчас перехожу, — в самом дружеском тоне ответил Ларцев. — Дело в том, что вам придётся на некоторое время исчезнуть. Необходимо, чтобы у Грейвуда создалось впечатление, будто его провокация удалась… Именно поэтому я просил вас сказать этому подлецу о моём назначении комендантом вместо вас и вашем отзыве в Берлин…

— Понимаю, — ответил Сергей Павлович. — Как же это будет оформлено?

— Я уже подумал об этом, — ответил Ларцев, — и привёз с собой приказ вашего начальства о том, что вы отзываетесь в Берлин, а полковник Семёнов — такова моя временная фамилия — назначается вместо вас. Завтра утром вы соберёте работников комендатуры, объявите приказ и я приступлю к своим обязанностям…

— А мне действительно нужно поехать в Берлин? — спросил Сергей Павлович.

— Да, на один день. Там вас ожидает путёвка в санаторий, и вы будете пока отдыхать или лечиться в Брамбахе. Само собой разумеется, Сергей Павлович, что всё это остаётся строго между нами и вам не следует решительно никому рассказывать обо всём, что произошло. Скажу больше: я и сам в нарушение правил всё вам рассказал лишь потому, что не хотел напрасно вас волновать…

— Ну, это понятно, — сказал Сергей Павлович. — Вот только как будет с Коленькой?

— Я подумал и об этом, — ответил Ларцев. — Я сам его приму, а потом созвонюсь с вашим двоюродным братом, Николаем Петровичем, и попрошу его взять пока племянника к себе…

— А когда же я увижу Коленьку? — с болью воскликнул Сергей Павлович.

— Как только мы закончим всю эту операцию, — ответил Ларцев. — Я понимаю ваше нетерпение, но согласитесь, Сергей Павлович, что, прождав сына почти пять лет, вы уж как-нибудь наберётесь сил ещё на один-полтора месяца. В конце концов всё, что делается, делается, в частности, и в интересах вашего сына. Вы должны это понять.

— Да, да, конечно, извините меня, — сказал Леонтьев, — но поймите и мою боль… И моё нетерпение…

Голос его дрогнул.

Ларцев подошёл к этому человеку, который с каждой минутой становился ему всё более симпатичен, и искренне, от всего сердца обнял его. Невольно он вспомнил при этом Ромина и его предложение арестовать полковника. «Да, — думал Ларцев, — хорошо бы мы все выглядели, если бы согласились с точкой зрения этого карьериста. Нет, нет, нельзя и на пушечный выстрел подпускать таких типов к нашим органам!»

Вошла фрау Лотта и пригласила офицеров к столу.

— Я надеюсь, что вы, фрау Лотта, и профессор не откажетесь с нами поужинать? — обратился к молодой женщине Сергей Павлович, дружески привязавшийся к этой немецкой семье.

— Я, право, не знаю, герр оберст, не злоупотребляем ли мы вашим гостеприимством, — смущённо ответила фрау Лотта, старавшаяся в последнее время реже встречаться с полковником.

— Ну что за пустяки! — ответил Леонтьев. — Мы будем очень рады вместе провести вечер. Я сейчас сам приглашу профессора.

Через несколько минут, ужиная вчетвером, советские офицеры оживлённо беседовали с профессором и фрау Лоттой.

Ещё при первой встрече с профессором Ларцев понял, что это честный и цельный человек, принадлежавший к той части немецкой интеллигенции, которая, питая отвращение к нацизму, уходила с головой в свою науку, сделав своим знаменем полную аполитичность.

А профессор Вайнберг с интересом беседовал с Ларцевым, который произвёл на него благоприятное впечатление своей деликатностью, спокойной манерой говорить и умением очень внимательно слушать собеседника.

Профессор уже давно оценил своего жильца, полковника Леонтьева, его душевную собранность и доброту, скромность в быту и преданность делу, которому он служит. Теперь Вайнберг познакомился со вторым полковником, который тоже оказался культурным и воспитанным человеком. Да, эти русские офицеры были совсем не такими, какими их изображали фашистские пропагандисты в течение многих лет. Беседуя с советскими людьми, профессор думал о том, что эти офицеры при всём различии их внешности, манеры разговаривать и, по-видимому, характеров были в то же время в чём-то сходны между собой. «В чём же?» — думал Вайнберг. И, отвечая самому себе на этот вопрос, приходил к выводу: скорее всего в том, что этих людей объединяет не только их национальность и военная профессия, но и одна система воспитания, при которой в них повседневно развивались любовь к родине, сознание общественного долга, принципы интернационализма и нетерпимость к какому бы то ни было зазнайству, обычно столь свойственному победителям. И невольно вспоминал профессор надменных гитлеровских офицеров с их бездушно жестокой агрессивностью, узостью интересов, с их утрированной выправкой, начальственными замашками и вычурными манерами, с такой характерной для прусской военщины привычкой иронически, со снисходительным превосходством относиться к штатским, любым штатским, в том числе и к людям науки и искусства. «Да, в этих советских офицерах нет ни малейшего признака представителей военной касты, — думал профессор, — они — дети нового строя, нового жизненного уклада, новой социальной системы».

Беседа за столом коснулась и животрепещущей атомной темы. Заговорили о бомбах, сброшенных американцами на Хиросиму и Нагасаки.

— Скажу вам прямо, господа, — произнёс профессор, не пытаясь скрыть волнения, — если до того дня, когда были сброшены эти бомбы, у меня ещё мелькала мысль перебраться на запад, то после того, как это случилось, я окончательно решил оставаться здесь. Нет, нет, я не хочу, чтобы моя наука была в крови! В природе есть силы, с которыми не шутят. Я знаю, что атомную бомбу получили при помощи многих иностранных физиков, в том числе и моих немецких коллег. Я не хотел бы быть на их месте и от души жалею их!..

Старый профессор помолчал, глубоко задумавшись.

— И без того уже на совести моего народа слишком много крови, — снова заговорил он. — Я часто задаю себе мучительный вопрос: как могло случиться, что в самом центре Европы, в моей стране, подарившей миру столько великих людей, создавшей такую высокую культуру, в стране, прославленной трудолюбием и честностью её народа, победило кровавое безумие фашизма? Как сумели превратить десятки тысяч немцев в убийц, палачей и насильников и как я, старый немецкий профессор, и тысячи подобных мне учёных, писателей, инженеров, художников, педагогов и психиатров — как могли мы это допустить, этого не предвидеть! Как смели подчиниться этому кошмару? Вот чего никогда не простит нам история и за что нас осудят внуки!..

— Я во многом согласен с вами, профессор, — сказал Ларцев. — Но не кажется ли вам, что сейчас надо думать не о том, что уже произошло, а о том, чтобы это никогда не повторялось? И не только думать, профессор, но и действовать: бороться и убеждать!..

— Вы, разумеется, правы, — ответил профессор. — По позвольте быть с вами откровенным до конца. Я дожил до седых волос в уверенности, что наука может и должна быть над политикой, вне политики. Потом, уже после войны, когда мир снова оказался расколотым на два враждебных лагеря — да, да, не спорьте, ведь это так, на два лагеря, стоящие друг против друга, — я, может быть, даже подсознательно, решил остаться посредине… Да, посредине, потому что в каждом из этих лагерей что-то меня не устраивало. Вы, коммунисты, удивляете меня своей прямолинейностью, резкостью своих позиций. Иногда мне кажется, что вы рассматриваете весь мир по определённой схеме: друзья и враги, ангелы и черти. Но ведь жизнь сложнее подобных схем и её нельзя уложить в формулу определённой догмы…

— Мы тоже противники догмы, профессор, — возразил Ларцев.

— Может быть, но я ещё не убеждён в этом, — сказал профессор. — Позвольте мне продолжать, потому что не всякий будет с вами так откровенен, как я. А то, что я скажу, может быть, пригодится вам для понимания сомнений и дум, которые владеют теперь многими представителями немецкой интеллигенции и, может быть, не одной немецкой.

— Мы слушаем вас с большим интересом, профессор, — произнёс Ларцев, — и благодарны вам за прямоту.

— Да, да, я выскажу все, что думаю! — горячо воскликнул профессор. — Меня пугало в коммунизме и другое: мне казалось, что при этой системе все должны шагать, как солдаты, в одном строю, по одной команде, что человеческая индивидуальность будет стеснена в своём развитии. Потребовалось немало времени для того, чтобы я разобрался в некоторых сомнениях, пока сама жизнь не отмела часть из них… Но не всё, нет, ещё далеко не всё. И думаю, что я не одинок. Вот что я хотел сказать вам, господа…

— Благодарю вас за откровенность, профессор Вайнберг, — произнёс Ларцев. — По поводу всего, что вы нам сейчас сказали, я многое мог бы вам ответить и вначале даже хотел это сделать, но потом передумал: пусть за меня и за всех нас вам ответит жизнь. В её ответы вы скорее поверите, и она вас лучше убедит. Скажу лишь одно: я далёк от мысли, что каждый из советских людей, которых вы встречаете в Германии, абсолютно безупречен, но зато понимаю, что по каждому из них вы судите обо всех нас в целом. Поэтому будьте осторожны в своих обобщениях и не торопитесь с окончательными выводами.

Вайнберг не без удивления посмотрел на Ларцева. Меньше всего он ожидал услышать такой ответ. Напротив, он не сомневался, что сейчас офицеры обрушат на него поток аргументов, цитат, исторических экскурсов и всякого рода сопоставлений, одним словом, — всё то, что принято было в последние годы именовать загадочным и пугающим словом — «пропаганда». Но этого не случилось, и по какой-то сложной психологической закономерности ответ Ларцева убедил профессора Вайнберга в правоте этих людей гораздо больше, нежели самые пылкие слова.

Именно на такую реакцию и рассчитывал Ларцев, очень хорошо понимая, что людям типа профессора Вайнберга надо дать возможность самостоятельно прийти к определённым выводам, требующим пересмотра всей системы взглядов и убеждений, сложившихся за целую жизнь. Эта самостоятельность суждения всё равно будет направляться реальной действительностью, хотя бы и подсознательно для самого профессора и таких, как он.

Беседа затянулась до поздней ночи, и в ходе её Ларцев выяснил интересовавший его вопрос о характере научного труда, который пытался похитить Вирт. Из слов профессора стало ясно, что этот труд представляет собой предварительный итог его работ в области атомной физики, связанных с проблемами использования атомной энергии в мирных целях.

* * *

На следующее утро офицерам военной комендатуры был сообщён приказ о назначении полковника Семёнова комендантом города и округа и отзыве полковника Леонтьева в Берлин. Представив нового коменданта офицерам, Сергей Павлович тепло простился с ними и поехал к себе собираться в путь.

В саду он встретил фрау Лотту, очень удивившуюся такому раннему появлению полковника, — обычно он возвращался со службы поздно вечером. Сергей Павлович объявил о своём отъезде.

— Как, вы уезжаете совсем? — воскликнула фрау Лотта, вспыхнув до корней волос. — Что случилось, господин полковник?

— Просто меня переводят в другой город, — ответил Сергей Павлович, — ещё и не знаю, в какой именно…

— Боже, как всё это неожиданно.. — прошептала Лотта. — Как огорчится бедный Генрих… И профессор тоже…

— А вы не огорчаетесь? — спросил Сергей Павлович и тут же пожалел об этом — так печально и взволнованно посмотрела на него молодая женщина.

— Не надо шутить, господин полковник, — сказала она. — Если вы ни разу не заговорили на эту тему, живя здесь, жестоко касаться её в день отъезда… Да, да, жестоко и… бессмысленно…

Она резко повернулась и пошла в глубь сада. Сергей Павлович догнал её, взял за руку. Она попыталась выдернуть руку, но тут же, всхлипнув, бросилась к нему на грудь, крепко прижалась к нему, вздрагивая всем своим стройным, сильным телом…

…Синие сумерки уже окутали дымкой бетонные плиты автострады, по которой мчался в Берлин автомобиль Леонтьева. Сидя рядом с шофёром и жадно вдыхая свежий воздух, Сергей Павлович вдруг вспомнил о том, что приближается годовщина окончания войны и что вот уже вторую весну он будет встречать в Германии. Как быстро промчалось это время, полное напряжённой работы, тревог и волнений!.. Казалось, уже очень давно он познакомился с профессором и с Лоттой, поселившись в их доме, много времени прожил бок о бок с ними, проводя почти все вечера вместе…

И, словно наяву, увидел Сергей Павлович заплаканное, милое лицо молодой женщины, её нежные, округлые плечи, вспомнил жаркий взволнованный шёпот… Волна горячего чувства на мгновение захлестнула его сознание — была в нём и нежность, и боль расставания, и горькая тоска по счастью…

Сергей Павлович закурил и неожиданно для самого себя произнёс вслух:

— Да, вот и кончилось всё…

— Как вы сказали, товарищ полковник? — сразу отозвался водитель, обрадованный тем, что всё время молчавший начальник вдруг заговорил.

— Что я сказал? — удивился Сергей Павлович. — Я сказал, братец, что отличная стоит погода…

— Чего уж лучше, товарищ полковник, — согласился шофёр. — Э-эх, мил-лай!..

С этим лихим ямщицким восклицанием повеселевший шофёр резко прибавил газ…

Ларцев энергично приступил к обязанностям коменданта, стремясь не допустить ни малейшей оплошности в этой новой для него и непривычной деятельности. По мере того как Григорий Ефремович входил во все детали работы комендатуры, он всё более убеждался, что Леонтьев отлично справлялся с делом и многого добился в деле восстановления городского хозяйства, земельной реформы, налаживания контакта с местными органами самоуправления.

Через два дня после того, как Леонтьев уехал, Ларцеву позвонил из Берлина Малинин, сообщивший, что Сергей Павлович уже направлен на курорт.

А ещё через несколько дней из Нюрнберга позвонил по телефону Грейвуд.

— О, господин Семёнов, добрый день! — сказал он по-немецки. — Я вижу, вы уже приступили к своим обязанностям.

— Совершенно верно, мистер Грейвуд, — ответил Ларцев.

— А полковник Леонтьев уже выехал в Берлин? — спросил Грейвуд.

— Да, мистер Грейвуд, — сказал Ларцев.

— Он вам не звонил оттуда по телефону или, может быть, ещё будет звонить? — продолжал Грейвуд. — Дело в том, что я хотел бы кое-что ему передать.

— Нет, пока почему-то не звонил, — ответил Ларцев. — А что именно хотели вы передать полковнику Леонтьеву?

— Я хотел порадовать его сообщением, что в самые ближайшие дни его сын может быть доставлен в вашу зону, — сказал Грейвуд. — Накануне я вам, конечно, дополнительно позвоню.

Закончив разговор, Ларцев ухмыльнулся: полковник Грейвуд явно хотел удостовериться в том, что Леонтьев покинул город.

Прошло ещё несколько дней, и снова раздался телефонный звонок из Нюрнберга.

— Здравствуйте, коллега! — сказал Грейвуд. — Ну как, не звонил вам полковник Леонтьев?

— К сожалению, нет, — ответил Ларцев. — Опасаюсь, что он заболел. Видимо, простудился по дороге в Берлин. Иначе не могу объяснить его молчание.

— Очень возможно, — произнёс Грейвуд. — Все эти дни стоит удивительно мерзкая погода. Итак, мой дорогой коллега, сын полковника Леонтьева уже в Нюрнберге. Юноша жив и сравнительно здоров, хотя, разумеется, несколько… гм… истощён… Когда можно его к вам доставить? Мне было бы удобнее всего завтра.

— Ну что ж, — ответил Ларцев, — завтра так завтра. Я буду встречать его на пограничном пункте баварской автострады.

— Отлично, — сказал Грейвуд. — Я сам привезу его туда, чтобы иметь возможность пожать вам руку, коллега. Итак, до скорой встречи!..

На следующее утро, сразу после завтрака, Ларцев выехал на баварскую автостраду, к пограничному пункту. Как только он выехал за город, внезапно началась удивительная для этого времени года сильная метель. Машина медленно продвигалась вперёд, как бы пробивая себе путь сквозь облака снега. Стеклоочистители с трудом справлялись с влажными хлопьями, сплошь залеплявшими ветровое стекло. Резкие порывы ветра со свистом поднимали столбы снежной пыли, фантастически кружившиеся впереди и по бокам машины.

Только без пяти двенадцать Ларцев добрался до пограничного пункта и узнал от дежурного лейтенанта, что машина из западной зоны ещё не приходила. Полковник пошёл в маленький деревянный домик пограничного пункта и, закурив, в ожидании Грейвуда, беседовал с лейтенантом.

Через несколько минут настойчиво загудела сирена подъехавшей машины, и Ларцев, выйдя на автостраду, увидел полковника Грейвуда, рядом с которым стоял высокий, красивый парень в ушанке и довольно потрёпанном грубошёрстном пальто.

— Здравствуйте, коллега! — приветствовал Ларцева Грейвуд. — Рад вам представить сына полковника Леонтьева мистера Колю…

— Здравствуйте, мистер Грейвуд, — ответил Ларцев и поздоровался с американцем, а затем с Колей Леонтьевым, застенчиво протянувшим ему руку. — Мне кажется, что вы оба озябли в пути, может быть, хотите согреться в пограничном пункте?

— С большим удовольствием, — произнёс Грейвуд.

И они снова направились к домику.

Полковник Грейвуд достал из кармана плоский флакон в кожаном футляре и, обратившись к лейтенанту, спросил:

— Не найдётся ли у вас, господин лейтенант, несколько рюмок или, в крайнем случае, стаканов?

— Рюмок, разумеется, нет, — улыбнулся лейтенант, — а стаканы найдутся.

И он подал несколько стаканов, в которые Грейвуд налил из своего флакона виски.

— Согреваться так согреваться, — сказал он. — Кроме того, надо выпить за возвращение этого молодого человека на родину.

— Благодарю вас, мистер Грейвуд, но я не пью, — ответил Коля и отодвинул свой стакан.

— Я рассказал юноше о гибели его матери, — шепнул Грейвуд. — А вы уже сообщили полковнику Леонтьеву, что сегодня будете встречать его сына?

— Да нет, — ответил Ларцев, — всё почему-то никак не могу с ним связаться.

— Значит, я и сегодня не увижу отца? — с огорчением воскликнул Коля.

— Да, к сожалению, — ответил Ларцев, с интересом разглядывая его красивое лицо с прямым носом, светлыми волосами и большими, широко расставленными глазами. Он обратил внимание на то, что Коля действительно несколько бледноват и выглядит немного старше своих лет.

Через несколько минут, поблагодарив Грейвуда и простившись с ним, Ларцев и Коля уже ехали к себе. По дороге, сидя рядом с юношей, Ларцев стал расспрашивать его о том, как он прожил последние годы. Коля коротко сообщил, что до окончания войны работал на авиационном заводе, а затем, когда американцы заняли этот район, содержался в лагере для перемещённых лиц. Юноша рассказывал обо всём этом довольно связно, не входя в то же время в подробности, и Ларцев подумал, что ему, видимо, неприятно эти подробности вспоминать.

Фрау Лотта и профессор Вайнберг, которым Ларцев ещё утром сказал, что едет встречать сына Леонтьева, выбежали им навстречу, приветливо поздоровались с юношей и повели его в дом. В столовой уже был накрыт стол, но фрау Лотта предложила Коле до обеда принять ванну, которая была для него приготовлена. Коля всё с той же застенчивостью поблагодарил молодую женщину и воспользовался её предложением.

Обратив внимание на то, что Коля смущён своим явно потрёпанным костюмом, Ларцев после обеда повёз юношу в ателье, где заказал ему новый костюм и рубашки, а потом, поехав с ним в магазин, приобрёл для него обувь и бельё.

Затем он доставил Колю обратно на виллу и сказал:

— Ну, милый друг, вы теперь отдыхайте, а я поеду на работу.

— Я очень прошу вас сообщить папе о моём возвращении, — сказал Коля. — Может быть, он сумеет сразу приехать со мной повидаться.

— О вашем приезде отец будет знать, — ответил Ларцев, — но я должен предупредить вас, что по крайней мере в течение ближайшего месяца он не сможет с вами встретиться. Полковник Леонтьев сейчас выполняет особое задание и лишён возможности сюда приехать. Очевидно, вы встретитесь с ним уже в Москве, Коля.

— В Москве? — удивлённо спросил юноша.

— Да. Мы сговорились с вашим отцом, что пока вы переедете в Москву, где поселитесь в квартире своего дяди.

— Дяди Коли?

— Да, у Николая Петровича. Вы помните своего дядю?

— Ну как же! Хотя я уже давно не видел его, — ответил юноша. — Как жаль, однако, что моя встреча с отцом откладывается на целый месяц!..

— Ничего не поделаешь, — служба, — заметил Ларцев, — наберитесь терпения, Коля, вы увидите своего отца довольно скоро.

* * *

Приехав в комендатуру, Ларцев вызвал подполковника Бахметьева и надолго заперся с ним в своём кабинете.

Теперь Ларцев подробно проинформировал Бахметьева о результатах передопроса Вирта, о проверке эпизода с записной книжкой и обо всех своих окончательных выводах. Бахметьев вздохнул с облегчением, узнав наконец, что подозрения в отношении полковника Леонтьева полностью отпали и Ларцев вполне убедился в его невиновности.

— Теперь, товарищ Бахметьев, — продолжал Ларцев, — я хочу ввести вас в курс своих дальнейших планов. Прежде всего я полагаю, что пока не следует сообщать полковнику Леонтьеву о возвращении его сына. Леонтьев, узнав об этом, будет очень нервничать и мучительно переживать вынужденное пребывание в Брамбахе, которое пока ещё необходимо. С другой стороны, я не хочу ему об этом сообщать и потому, что не совсем убеждён в том, что возвращение сына — такая уж большая радость для его отца…

— Вы подозреваете, что этот юноша обработан Грейвудом? — прямо спросил Бахметьев.

— Во всяком случае, мы не можем это исключить, — ответил Ларцев. — Ведь теперь абсолютно ясно, что Грейвуд пошёл на возвращение сына Сергея Павловича лишь после того, как сделал всё возможное, чтобы устранить полковника.

— А какое впечатление произвёл на вас этот юноша, Григорий Ефремович?

Ларцев задумался.

— Как вам сказать? — после небольшой паузы медленно протянул он. — Ничего особенно подозрительного я пока не заметил. Это довольно красивый паренёк, имеющий несколько измождённый вид. И ведёт он себя немного застенчиво, что мне понравилось. Он связно ответил на все мои вопросы, хотя избегает подробностей, что, впрочем, тоже легко понять, если учесть, что ему достаточно много пришлось пережить. Однако я не тороплюсь с выводами…

— Я понимаю, — произнёс Бахметьев.

— Теперь пойдём дальше, — сказал Ларцев. — Хотя может показаться, что мои функции в этом городе уже исчерпаны, я считаю необходимым здесь задержаться на некоторый срок. Между тем этого юношу следует отправить в Москву, к его дяде Николаю Петровичу Леонтьеву, которого, как мне известно, вы отлично знаете.

— Да, — ответил Бахметьев, — я дружу с Николаем Петровичем, и даже в своё время мне пришлось, как вы знаете, присвоить себе его имя.

Ларцев засмеялся.

— Ну как же, как же, — сказал он. — Я часто вспоминаю о том, как в форме офицера гестапо принял на борт самолёта вас и господина Петронеску, уверенного, что он захватил конструктора Леонтьева. Забавная была операция! И любопытно, что теперь судьба нас снова столкнула в связи с тем же Леонтьевым. Так вот, я хочу командировать вас в Москву, где вам придётся меня заменять, пока я буду находиться в этом городе. Разумеется, вы захватите с собой этого юношу и отвезёте его Леонтьеву.

— Понимаю, — ответил Бахметьев. — А Николай Петрович уже знает о возвращении племянника?

— Нет, — сказал Ларцев, — но я сейчас свяжусь с ним по телефону и поставлю его в известность об этом. Уверен, что Николай Петрович обрадуется возможности снова вас повидать…

И Ларцев приказал соединить его с Москвой, назвав номер телефона Леонтьева. Через несколько минут разговор с Николаем Петровичем состоялся.

Когда междугородняя телефонная станция сообщила Николаю Петровичу Леонтьеву, что его вызывает абонент из Германии, в его кабинете случайно находился профессор Маневский, докладывавший своему шефу о положении дел в лаборатории.

Услыхав, что Николая Петровича вызывают из Германии, профессор Маневский, делая вид, что полностью погружён в свои бумаги, стал очень внимательно слушать.

Разговор, который вёл Леонтьев по телефону, и его заметное волнение в ходе переговоров показались профессору Маневскому заслуживающими серьёзного внимания.

— Да, да, здравствуйте, — кричал в трубку Леонтьев. — Ну как же, как же!.. Что? Вернулся Коленька?.. А где же брат? Как отсутствует?.. Почему надолго?.. Не понимаю… Что?.. Я плохо слышу, говорите громче!.. Да где же он в конце концов, скажите прямо!.. Почему не телефонный разговор? Вы скажите: что-нибудь случилось?.. Что за вопрос: конечно, ко мне!.. Когда же они вылетают? Но вы скажите всё-таки, что случилось с братом?.. Опять не слышно!

Этот разговор казался Маневскому всё более подозрительным. Профессор знал, что у Леонтьева есть двоюродный брат и что сын этого брата был вывезен в Германию и до сих пор не возвратился. Теперь, судя по отрывистым фразам Леонтьева и его нарастающему волнению, с его братом что-то случилось — случилось такое, о чём нельзя говорить по телефону…

Маневский крайне заинтересовался всем этим — в глубине души он очень не любил конструктора Леонтьева и мучительно завидовал ему.

Когда Николай Петрович закончил разговор, Маневский вкрадчиво спросил:

— Извините, Николай Петрович, мне кажется, что вы чем-то очень взволнованы… Может быть, отложить мой доклад на следующий раз?

— Да, да, — пробормотал Леонтьев. — Извините меня, но произошло что-то непонятное с двоюродным братом… Нашли наконец и привезли племянника Коленьку — я вам как-то рассказывал об этом, — а вот брат куда-то исчез… Не пойму, в чём дело!..

— То есть как — исчез? — спросил Маневский, сделав сочувственную мину. — Этого ещё не хватало!.. Может быть, он нездоров или выехал в командировку?

— Да нет, что-то непохоже, — как бы разговаривая с самим собой, продолжал Николай Петрович. — Говорят, что его долго не будет, а где он — по телефону не хотят сказать… Что там могло случиться, ума не приложу!..

— Зачем же так волноваться, не зная даже толком, в чём дело? — всё тем же сочувственным тоном утешал Маневский. — Ну, Николай Петрович, вам, право, сейчас не до моего доклада, я зайду к вам в другой раз. И очень прошу вас: не волнуйтесь, что бы там ни произошло.

Выйдя из кабинета Леонтьева, Маневский прямо направился в приёмную директора института и попросил секретаршу доложить, что у него срочное дело, всего на несколько минут.

Приглашённый в кабинет, Маневский плотно притворил за собой дверь, подошёл к директору, уже пожилому человеку, с худым тонким лицом и белыми как лунь волосами, и почтительно начал:

— Здравствуйте, Иван Терентьевич. Извините, что побеспокоил вас, но дело, как мне кажется, серьёзное… И вам о нём следует знать…

— Что случилось, профессор?

— Вы знаете, как я уважаю и ценю Николая Петровича, — ответил Маневский, — тем не менее, как говорится, дружба дружбой, а служба службой… Особенно, если учесть абсолютную секретность нашего института и работ, доверенных Николаю Петровичу…

— Ну-ну, что такое? — нетерпеливо спросил директор, которого Маневский всегда раздражал своим многословием.

— Я только просил бы, чтобы это осталось между нами, — продолжал Маневский. — Дело в том, что десять минут назад я невольно был свидетелем того, как из Германии позвонили Николаю Петровичу и сообщили весьма странные вести…

— Именно?

— Одним словом, загадочно исчез брат Николая Петровича, занимавший там довольно видный пост…

— Как исчез? Куда исчез?

— На вопрос — куда? — я могу ответить лишь предположительно, — развёл руками Маневский. — Либо он арестован, либо, что ещё хуже, бежал… Впрочем, подчёркиваю, — это всего лишь предположение. Замечу только, что Николай Петрович необыкновенно взволнован, я ещё никогда не видел его в таком состоянии… И это нетрудно понять, ещё бы!..

— Гм… Пожалуй, надо мне его вызвать, — произнёс директор.

— Иван Терентьевич, ни в коем случае! — с беспокойством возразил Маневский. — Вы поставите меня в чудовищное положение. Ведь, кроме меня, при этом разговоре никого не было, и Николай Петрович сразу поймёт, что это я вам доложил, будет рассматривать меня как доносчика, шептуна, ябедника… Мне же с ним работать, поймите это, Иван Терентьевич!..

— Вы точно слышали, что его брат исчез? — переспросил директор. — Вам не показалось?

— Я пока ещё в своём уме, Иван Терентьевич, — обиженно ответил Маневский. — Я не только слышал это своими собственными ушами, но, закончив телефонный разговор, Николай Петрович сам мне это повторил. Мне было больно видеть, как взволновался этот дорогой для всех нас человек. Согласитесь, однако, что я был обязан немедленно поставить вас в известность о случившемся, тем более что Николай Петрович может об этом умолчать… Человек есть человек, Иван Терентьевич, и всякому человеку присущи свои слабости, особенно если учесть нашу работу и специфические требования, справедливо предъявляемые к каждому из нас. Ну, я пошёл, Иван Терентьевич. Ещё раз напоминаю, что я вам ничего не говорил.

И, кивнув головой директору института, профессор Маневский вышел из кабинета, внутренне ликуя, что имел возможность вполне благовидно и безнаказанно бросить тень на конструктора Леонтьева.

Директор института, поразмыслив, пришёл к выводу, что надо выждать: несомненно, Леонтьев, как это положено, сам доложит ему обо всём, что произошло с его братом.

Между тем Маневский, войдя во вкус, отправился к секретарю парткома и также «больше чем доверительно» поставил его в известность о беде, случившейся с братом Леонтьева. Разумеется, у секретаря парткома Маневский добился обещания, что тот ни в коем случае не выдаст Леонтьеву своей осведомлённости о случившемся.

Рабочий день подходил к концу, а директор института, ожидавший, что Леонтьев придёт к нему с сообщением о судьбе брата, так и не дождался этого. Тогда директор под каким-то предлогом сам пошёл к Леонтьеву и, войдя в его кабинет, убедился, что конструктор действительно чем-то угнетён и взволнован.

— Здравствуй, Николай Петрович, — как всегда, приветливо обратился к Леонтьеву директор. — Ну, как идут дела?

— О каких именно делах вы спрашиваете, Иван Терентьевич? — как-то рассеянно спросил Леонтьев, явно думая о другом.

— Меня интересуют результаты вчерашнего эксперимента по третьей лаборатории, — ответил директор. — А вы что, нездоровы? У вас какой-то болезненный вид.

— Нет, Иван Терентьевич, вероятно, я просто устал, — ответил Леонтьев, подумав, что до приезда Бахметьева и выяснения вопроса о брате нецелесообразно информировать директора института. Ведь ничего определённого он сообщить не может, а директор, как знал Леонтьев, был весьма щепетилен в такого рода вопросах ввиду особой секретности работ института.

Поговорив для вида ещё несколько минут на деловые темы, директор вышел из кабинета Леонтьева, внутренне озабоченный тем, что конструктор пока ничего не захотел рассказать о судьбе своего брата.

* * *

На следующий день Николай Петрович зашёл к директору института и поставил его в известность, что во второй половине дня отлучится, — он должен поехать на аэродром встретить самолёт из Берлина.

— Пожалуйста. Если не секрет, кого встречаете? — с интересом спросил директор, рассчитывая, что уж теперь Леонтьев расскажет ему о происшествии с братом.

— Племянника, — коротко ответил Леонтьев. Ему и в голову не приходило, что он должен информировать директора до того, как сам всё узнает…

И Леонтьев вышел из директорского кабинета. Посмотрев ему вслед, директор только покачал головой: молчание Леонтьева начинало всё больше беспокоить его.

Приехав в аэропорт и выяснив, что до прибытия самолёта из Берлина остаётся ещё полчаса, Николай Петрович вышел из здания аэровокзала на огромное поле аэродрома. Стоял чудесный, тихий, прохладный вечер. Огромное, румяное, как яблоко, солнце садилось на горизонте. За кромкой Внуковского аэропорта уже по-весеннему синели леса. Неповторимое спокойствие Подмосковья и прозрачность воздуха, напоенного испарениями пробуждающейся после зимней спячки земли, способны были, казалось, успокоить самую смятённую душу. И всё-таки какие-то тревожные и грустные мысли не оставляли Николая Петровича. Вот через несколько минут, думал он, прибудет самолёт и он увидит своего племянника, того самого белокурого, светлоглазого Коленьку, с которым когда-то так хорошо было бродить по окрестностям украинского местечка, где выдались пред самой войной несколько тихих, счастливых дней. Всего несколько лет прошло, но как изменился за эти годы мир, какие бури пронеслись над ним, как много дорогих и близких людей потеряно!.. Бедная, бедная Нина Петровна, как мило и ласково хлопотала она за чайным столом в вечернем саду, когда вся семья садилась ужинать… Как заразительно смеялась, как трогательно обо всём заботилась!.. Знает ли уже Коленька о смерти матери? Если нет, как сказать ему об этом? Как объяснить отсутствие отца, которое самому Николаю Петровичу совсем непонятно? И почему Ларцев, разговаривая по телефону, не счёл возможным сказать, где находится Сергей? Что же могло с ним случиться, почему он так неожиданно покинул город, где был комендантом?

Мысли и воспоминания теснились в голове Николая Петровича. Смутно было у него на душе, и вдруг, непонятно по какой ассоциации, вспомнилась ночь в купе международного вагона, когда он ехал из Челябинска в Москву и тоже, как будто без всякой видимой причины, испытывал это непонятное чувство тревоги. Тогда предчувствие не обмануло его — ведь именно в вагоне он познакомился с добродушной на вид женщиной, которая охотилась за ним… Однако это всё было давно, в начале войны, которая уже закончилась нашей победой. Всё идёт хорошо, работа отлично продвигается, он окружён уважением и любовью своего коллектива, не за горами время, когда будет достигнуто то, что рождалось в напряжённом труде бессонных ночей, во внезапных озарениях, ослепительных, как молния… Почему же ему так не по себе сейчас и смутная тревога опять гложет душу?

Но когда берлинский самолёт наконец прибыл и из него вышел Бахметьев с высоким, худощавым, светлоглазым юношей, Николай Петрович сразу позабыл обо всех своих думах. Повинуясь чувству радости и нежности к племяннику, которого он знал ребёнком и которому довелось столько пережить и перенести, он бросился к нему и крепко прижал его к своей груди.

— Коленька! Коленька! — восклицал Леонтьев, обнимая племянника, охотно отвечавшего на его поцелуи и тоже взволнованного.

Да, да, юноша был явно взволнован, и это хорошо видел Бахметьев, тактично стоявший в стороне и наблюдавший за встречей.

Потом, обнявшись и расцеловавшись с Бахметьевым, Леонтьев повёл их к поджидавшей машине. И снова, как почти год тому назад, Бахметьев увидел квартиру Леонтьева на Чистых прудах, где они вместе провели ночь после войны, вспоминая о прошлом и мечтая о будущем.

Ласково встретила Коленьку и Бахметьева домашняя работница, тётя Паша, крепкая старушка с живым, добродушным лицом, служившая у Николая Петровича уже много лет, ещё до смерти его матери, и относившаяся к нему, как к родному сыну.

Коленька, немногословный и тихий, не без интереса оглядывал московскую квартиру с её тремя комнатами — столовой, спальней и кабинетом Леонтьева с большим письменным столом, книжными полками вдоль стен, низким широким кожаным диваном и стальным сейфом в углу.

Показав племяннику кабинет, Николай Петрович сказал:

— Вот, Коленька, комната, в которой ты будешь жить.

— Как много книг, дядя Коля! — произнёс юноша, с интересом оглядывая полки. — Вот уж начитаюсь вдоволь!..

— Да, да, — озабоченно произнёс Николай Петрович. — Ведь тебе надо наверстать упущенные годы. Я уже думал об этом. Отдохнёшь, а потом подыщем педагога и начнёшь догонять своих сверстников. По математике и геометрии сам буду с тобой заниматься, а остальные предметы будешь штурмовать без меня, дорогой.

— Николай Петрович, — произнесла, войдя в кабинет, тётя Паша, — соловья баснями не кормят. Люди с дороги, не иначе как проголодались… ужин на столе.

Все пошли в столовую, где уже шумел маленький самовар, который тётя Паша упорно отказывалась заменить электрическим чайником, уверяя, что «без самовара чай — не чай и удовольствия никакого».

Когда Леонтьев шутя разъяснял тёте Паше, что теперь век электричества, а не пара, время радио и самолётов, тётя Паша неизменно отвечала:

— Что вы там с самолётами выдумываете — ваше дело, и я не вмешиваюсь, а уж насчёт самовара бросьте, тут я больше разбираюсь. А если и впрямь до Луны доберётесь и там стоящие люди живут, помяните моё слово — и они без самовара не обходятся…

После ужина, отправив Колю отдохнуть, Николай Петрович наконец остался наедине с Бахметьевым и взволнованно спросил:

— Скажите мне прямо: что случилось с Сергеем Павловичем?

— Ничего особенного, Николай Петрович, — стал уверять его Бахметьев, — просто по ряду обстоятельств пришлось ему на время уехать в другой город…

— В какой? Зачем? Какие обстоятельства? — добивался Николай Петрович.

— Признаться по совести, я сам толком не знаю, — ответил Бахметьев, чувствуя себя глупейшим образом. Дело в том, что в последней беседе с Ларцевым они договорились не посвящать Николая Петровича во всё, что произошло, — не хотели его волновать, да и опасались, что, будучи осведомлён о всей игре американской разведки и истинных причинах «устранения» Сергея Павловича, конструктор может каким-нибудь неосторожным словом или поступком, сам того не понимая, помешать выполнению дальнейшего плана их действий. Теперь Бахметьев решительно не знал, как ему успокоить Николая Петровича, настойчиво желавшего узнать, что случилось с братом.

Выслушав Бахметьева, Николай Петрович почувствовал, что тут что-то не так, и в глубине души немного обиделся на старого приятеля. Его беспокойство за судьбу брата лишь возросло.

Приехав на следующий день на работу, Николай Петрович пришёл к директору института, с которым ему нужно было переговорить по служебным делам. Поздоровавшись с конструктором, директор сразу спросил:

— Ну что, встретили вчера племянника?

— Да, Иван Терентьевич, — не очень охотно ответил Леонтьев, пока ещё не желавший говорить на эту тему с директором, тем более что он сам по-прежнему не знал, что же произошло с его братом.

Заметив, что Леонтьев уклоняется от этой темы, директор перешёл к деловым вопросам. Но когда Леонтьев вышел из кабинета, директор позвонил секретарю парткома и попросил его зайти.

Как только директор начал рассказывать секретарю парткома о том, что его беспокоит, тот сказал:

— Я в курсе этого дела, Иван Терентьевич, профессор Маневский со мной тоже говорил, но просил, чтобы разговор остался в секрете.

— А сам Леонтьев ничего не говорил? — спросил директор.

— К сожалению, нет, — ответил секретарь парткома. — Давайте подождём ещё день-два, посмотрим, чем это кончится. Но я тоже заметил, что Николай Петрович чем-то озабочен и ведёт себя не так, как обычно. Что-то его тяготит…

20. Компаньоны встречаются вновь

Вскоре после того как Коля Леонтьев с Бахметьевым уехали в Москву, господин Бринкель решил съездить в Ротенбург к своему компаньону. Ещё две недели тому назад Бринкель получил от компаньона письмо, пересланное со знакомым, направлявшимся в советскую зону оккупации.

Вот что писал своему компаньону господин Винкель:

«Мой уважаемый и дорогой господин Бринкель! Вам не следует обижаться на меня за то, что в течение столь длительного срока я не информировал Вас о ходе наших дел.

Это объясняется только тем, что все время не было подходящей оказии, и, видит бог, это в высшей степени меня огорчало.

Я рад сообщить Вам, что наше дело развивается самым успешным образом. Правда, господин майор, о котором Вы в своё время столь предусмотрительно меня информировали, оказался человеком с чрезмерным аппетитом, и это, к сожалению, несколько снижает эффект того, что мне удалось здесь наладить. Но что делать — в такое время нам, немцам, приходится, стиснув зубы, исполнять самые чрезмерные и нахальные требования. Тем не менее после достигнутого с этим неприятным господином соглашения я получил рабочую силу на довольно выгодных условиях, и дело пошло. Завод наполовину загружен производством напитка „Кока-кола“, хотя, должен Вам сказать по совести, большей гадости, сильно отдающей аптекой, мне не приходилось пить за всю свою жизнь. Ни в какое сравнение с немецкой вишнёвой водой, лимонадом и крем-содой знаменитая „кока-кола“ идти не может. Но мир населён неожиданностями: дело в том, что этот напиток имеет довольно широкий спрос, что я объясняю дурацким тяготением к моде. Кроме того, конечно, имеет значение и реклама, которую господин майор, надо отдать ему справедливость, поставил очень широко.

Помимо „кока-кола“ я наладил производство наших добрых старых немецких напитков и частично, в связи с сезоном, занялся пивоварением.

Таково, в самых общих чертах, положение дел.

Я был бы очень рад, как и фрейлейн Эмма, вполне разделяющая симпатии своего отца к Вам, если бы Вы, мой дорогой Бринкель, приехали сюда хотя бы на несколько дней погостить. Откровенно говоря, я опасаюсь появиться в советской зоне, чтобы не влипнуть в беду.

Итак, жду Вас с большим нетерпением, тем более что я намерен честно произвести с Вами расчёты по всем операциям.

Ваш Винкель».

Без особого труда господин Бринкель перебрался в американскую зону и прибыл в Ротенбург, где был встречен самым радушным образом. Винкель недурно устроился на новом месте, сняв отдельную квартиру недалеко от замка, в одном из старинных средневековых домов, сохранившихся в этом своеобразном городе-заповеднике.

После сытного обеда и соответствующих возлияний Винкель повёл своего компаньона в замок, в огромных подвалах которого был расположен его завод.

Внимательно осмотрев оборудование лаборатории, изготовлявшей фруктовые эссенции, и произведя дегустацию разных видов готовой продукции, в том числе и напитка «Кока-кола» — чуть коричневатой, пенящейся жидкости, действительно немного отдававшей лекарством, — господин Бринкель отдал должное организаторским талантам своего компаньона и признал, что дело поставлено отличнейшим образом.

Около двухсот молодых рабочих трудились на этом предприятии. Всё это были, как сообщил Винкель, русские, украинцы и белорусы.

— Я очень опасаюсь, мой дорогой, — тихо сказал Винкель, — что рано или поздно могу лишиться этой дешёвой рабочей силы, если американские власти согласятся вернуть их на родину. Правда, господин майор делает всё возможное, чтобы отбить у них стремление вернуться домой, но мне кажется, что большинство этих молодых людей не очень поддаётся обработке. Эти волчата стремятся в лес.

— А где все они живут? — спросил Бринкель.

— Они содержатся в лагере под охраной и под конвоем доставляются на работу и обратно. В этом отношении дело поставлено солидно. Правда, мне пришлось пойти на кое-какие дополнительные расходы, чтобы начальство этого лагеря было довольно. Начальство, кстати, тоже состоит из русских — некий господин Пивницкий, его заместитель Мамалыга и другие. Они на меня не в обиде, — подмигнул, ухмыляясь, Винкель, — но в общем это обходится не так уж дорого.

Осмотрев завод, компаньоны вернулись обратно и вечером вместе с сухопарой белобрысой фрейлейн Эммой немного посидели в маленьком кафе, единственном в Ротенбурге, а затем, погуляв по средневековым улицам городка, послушав бой старинных часов и посмотрев, как при этом в окошечке над часами появляются и чокаются кружками две деревянные фигуры, вернулись в квартиру Винкеля.

На следующий день господин Бринкель встал, по обыкновению, очень рано и, убедившись, что хозяева ещё спят, вышел погулять. Бринкель подошёл к замку и, недолго думая, спустился по каменным ступеням древней лестницы в подвал, мимо какого-то здоровенного мужчины с автоматом в руках, который охранял вход в это помещение и почтительно поклонился господину Бринкелю, замеченному им ещё накануне.

Все рабочие уже были на своих местах, и каждый занимался своим делом. Господин Бринкель прошёл мимо огромных чанов, в которых изготовлялся напиток «Кока-кола» и куда трое юношей время от времени опрокидывали содержимое больших мешков с порошком, прибывшим из-за океана.

Заметив, что после очередной заправки парни присели в углу отдохнуть, а поблизости никого нет, господин Бринкель подошёл к ним и на отличном русском языке спросил:

— Не хотите ли закурить, ребята?

Юноши с удивлением посмотрели на румяного немца, так хорошо владеющего русским языком, и один из них, белобрысый, веснушчатый, курносый парень, ответил:

— Что ж не закурить, ежели угощают.

Бринкель вынул из кармана пачку «Казбека» и протянул её рабочим.

— Витька, гляди — наш «Казбек»! — воскликнул белобрысый парень.

— Совершенно верно, дружище, «Казбек», — подтвердил Бринкель. — Курите, орлы, не стесняйтесь.

— Да вы кто такой будете? — с интересом спросил белобрысый. — Больно чисто по-нашему говорите, папиросы наши.

— Наши? — переспросил Бринкель. — Давно, видать, не приходилось их курить?

— Давно, — со вздохом ответил белобрысый. — А главное неизвестно, когда опять доведётся… — грустно добавил он. — Сколько времени, как комитет выбрали, а толку никакого… и от комитета ни слуху ни духу.

— Какой комитет? — спросил Бринкель. — Или это секрет?

— Какой там секрет! — ответил парень. — Сам майор Гревс предложил выбрать такой комитет за возвращение на родину из пяти человек. Председателем Кольку Леонтьева выбрали — уж на что боевой парень, и то, видно, ничего добиться не смог…

— Кольку Леонтьева? — переспросил Бринкель. — Вот этого?

И, почему-то оглянувшись, господин Бринкель вынул из внутреннего кармана пиджака фотографию, на которой был снят Николай Леонтьев. Этот снимок был сделан по распоряжению полковника Ларцева перед отправкой Коли Леонтьева в Москву. Ларцев объяснил юноше, что выполняет поручение отца, просившего прислать ему фотографию сына.

— Да нет, — хором произнесли юноши, посмотрев на фотографию, — это не Леонтьев. Это Игорь Крюков… Его тоже выбрали в этот комитет…

— Ну, ребята, я пошёл, — вдруг сказал господин Бринкель, взяв обратно фотокарточку и спрятав её в карман. — Здоровеньки булы, как говорят на Украине. Ничего, ребята, не унывайте, всё ещё впереди… — и, подмигнув молодым рабочим, господин Бринкель быстро вышел из цеха, в котором изготовлялся напиток «Кока-кола».

* * *

А через два дня Бахметьев, сидя в Москве, в служебном кабинете Ларцева, которого он временно заменял, читал шифровку:

«Точно установлено, что юноша, привезённый Грейвудом под видом Николая Леонтьева, в действительности является сотрудником американской разведки Игорем Крюковым, выполнявшим, по-видимому, специальные задания в молодёжном лагере перемещённых лиц. Не исключено, что фамилия Крюкова является вымышленной, это будет дополнительно выяснено.

Информируя Вас, сообщаю, что эти новые обстоятельства ни в какой мере не меняют плана оперативных мероприятий, о котором мы с Вами договорились перед отъездом.

По понятным причинам конструктор Леонтьев пока не должен знать об этом. Следует предположить, что в недалёком будущем Грейвуд установит связь с Крюковым тем или иным способом. Необходимы продуманные контрмеры с нашей стороны.

Ларцев».

Прочитав эту шифровку, даже видавший виды Бахметьев вскочил с кресла и нервно закурил. Потом, поразмыслив и сообразив, каким путём удалось выяснить эти новые обстоятельства, Бахметьев довольно улыбнулся: фруктовые воды господина Бринкеля оказались более чем полезным напитком…

21. Новое задание

Полковник Грейвуд ликовал. В самом деле, после всех осложнений и тревог судьба наконец ему улыбнулась. Сначала, после приезда Леонтьева и нового коменданта полковника Семёнова в Нюрнберг, дела шли самым отвратительным образом. Этот старый идиот Крашке, гарантировавший, что применением «третьей степени» он быстро обработает Николая Леонтьева, через несколько дней с унылым видом доложил, что «с мальчишкой ничего не получается», несмотря на все старания.

— Вы же ручались за абсолютный успех! — закричал Грейвуд не своим голосом. — Теперь у меня проваливается вся операция!.. Я не могу больше откладывать возвращение мальчишки на родину, я вас не раз об этом предупреждал!..

— Ах, господин полковник, что я могу сделать, когда этот щенок, несмотря ни на что, упрямо твердит одно слово — «нет»… Я применил такие методы обработки, что сам дьявол не смог бы выдержать, можете мне поверить! — захныкал старый палач. — Впервые мне встречается такой упрямый парень… Дайте мне хотя бы ещё один месяц, господин полковник, и тогда одно из двух: либо я добьюсь своего, либо он отправится на тот свет…

Грейвуд только заскрипел зубами — изволь иметь дело с таким кретином, который не в состоянии понять, что всё может провалиться к чёртовой матери, если отложить возвращение Николая Леонтьева на родину! Потом, выпив какие-то успокоительные капли, рекомендованные врачом, Грейвуд стал размышлять, как выйти из создавшегося положения. И, внезапно просияв от пришедшей ему в голову мысли, спросил Крашке:

— Слушайте, этот парень, которого Гревс в своё время использовал как осведомителя, достаточно надёжен?

— Вполне, господин полковник, — ответил Крашке, обрадованный тем, что Грейвуд перестал кричать и, по-видимому, немного успокоился. — Игорь Крюков — под такой фамилией он был помещён в лагерь — отлично справляется со своими обязанностями… Он далеко пойдёт, верьте мне…

— Он одних лет с Николаем Леонтьевым? — спросил Грейвуд.

— Примерно, господин полковник.

— Смышлён?

— Весьма, господин полковник.

— Похож на Николая Леонтьева?

— Как вам сказать, не очень… Правда, он тоже блондин… И вообще эти русские парни более или менее похожи один на другого…

— Сейчас же возьмите мою машину и привезите сюда Крюкова, — приказал Грейвуд, и Крашке, сообразив, в чём смысл вопроса, заданного Грейвудом, помчался исполнять приказание.

Через час Грейвуд беседовал с Игорем Крюковым — в действительности сыном Мамалыги, — рассказавшим, что члены комитета очень взволнованы исчезновением Николая Леонтьева, хотят объявить голодовку в знак протеста против того, что дело с их возвращением на родину никак не продвигается, потребовать свидания с советским представителем.

Слушая Крюкова, Грейвуд с интересом наблюдал за ним. Да, в отношении этого парня Крашке, пожалуй, не ошибся: этот Крюков был очень хитёр, находчив и, несомненно, способен решительно на всё. Грейвуд подметил, что он не без удовольствия рассказывает о своей провокаторской деятельности в составе комитета, где продолжает пользоваться абсолютным доверием своих товарищей, которых ловко предаёт.

— Ах, господин полковник, — продолжал рассказывать Крюков. — Иногда я с трудом удерживаюсь от смеха, когда они начинают делиться со мною своими планами и советуются, как им поступить… Право, после того как увезли Николая, они стали совсем как бараны… С ним-то приходилось быть очень осторожным…

— А что, он так умён?

— Был бы умён — не ломался бы, — ответил с ухмылкой Крюков, и Грейвуд понял, что он о чём-то догадывается.

— А почему вы думаете, что он ломается? — сразу спросил Грейвуд.

— Недаром господин Крашке где-то пропадает по ночам и иногда приходит весь в крови, — в том же тоне ответил Крюков. — Он ведь спит со мною в одной комнате и не очень-то меня стесняется…

— А то, что вы спите в одной комнате с Крашке, не вызывает подозрений со стороны ваших товарищей? — спросил полковник.

— Нет, ведь раньше в одной комнате с Крашке спал Леонтьев, — ответил Крюков, — а уже потом, когда его забрали, перевели меня.

Беседуя с Крюковым, Грейвуд убедился в том, что этот высокий юноша с красивыми светлыми глазами и аккуратным пробором — совершенно законченный негодяй, которому можно доверить самое грязное дело. И разведчик окончательно решил выдать Мамалыгу-Крюкова за Колю Леонтьева. Он не сомневался, что даже собственный отец, видевший сына в последний раз несколько лет тому назад, когда он был ещё мальчиком, теперь вряд ли сможет его опознать, особенно если учесть, что Мамалыга-Крюков тоже был блондином, как и Коля Леонтьев. Кроме того, Грейвуд уже не сомневался, что полковник Леонтьев арестован, и был уверен, что ему уже не удастся когда-либо повидать сына. А у конструктора Леонтьева уж, конечно, не возникнет сомнений в «подлинности» племянника: он ведь почти не знал Колю.

Несколько дней было затрачено на то, чтобы самым подробным образом проинструктировать Игоря Крюкова. Ему, со слов Коли, уже было многое известно о семье Леонтьевых — о его родителях и бабушке, о дяде Николае Петровиче, о тех местах, где прошло детство Коли.

Крюков охотно согласился превратиться в Колю Леонтьева, особенно после того, когда Грейвуд его заверил, что в случае успеха он буден щедро вознаграждён и сможет после выполнения задания жить вместе с отцом в Америке.

Было условлено, что три месяца после своего приезда в Москву Игорь затратит на «внедрение» в семью конструктора Леонтьева, а затем по воскресеньям он должен будет ездить в Измайловский парк культуры и отдыха и от часа до двух дня с книгой в руках сидеть, на определённой скамье, пока к нему не подойдёт связной, присланный Грейвудом.

— А он меня узнает? — озабоченно спросил Крюков.

Грейвуд улыбнулся и, посмотрев на Крашке, внимательно слушающего их разговор, спокойно ответил:

— Что за вопрос? Ведь этим связным будет господин Крашке.

— Как вы сказали, господин полковник? — не веря своим ушам, с выпученными от неожиданности глазами взволнованно спросил Крашке.

— Я сказал, что этим связным будете вы, Крашке, — повторил Грейвуд. — Или вы намерены со мной не согласиться? — добавил он таким тоном, что Крашке поспешил ответить:

— Что вы, что вы, господин полковник!.. Ваш приказ — для меня закон!..

* * *

Через три месяца холодной тёмной ночью господин Крашке был отвезён на аэродром и посажен в небольшой военный самолёт. Лётчик включил мотор, машина помчалась по беговой дорожке и косо взмыла в тёмное облачное небо. Развернув машину, лётчик взял курс на Балтику. Здесь, в районе литовского курортного городка Паланга, его пассажир должен был выброситься с парашютом.

Сидя за спиной пилота и дрожа от холода и страха, Крашке задумался над своей злосчастной судьбой. Вот он, уже старый и уставший от передряг, мчится теперь в ту самую далёкую и загадочную Россию, которую он уже неоднократно посещал в прошлом, всякий раз еле унося оттуда ноги. Мало того, ему придётся на старости лет, невзирая на больную печень, грудную жабу и подагру, через каких-нибудь два часа прыгнуть с парашютом за борт самолёта, для того чтобы приземлиться на советской земле, от которой, кроме неприятностей, он ничего не ждал… Легко сказать — приземлиться, будь трижды прокляты этот кровопийца Грейвуд, и майор Гревс, и вся американская разведка, в лапы которой он попал!.. Легко сказать — приземлиться, когда при одной мысли о предстоящем прыжке у него начинает так колотиться сердце, что, скорее всего, оно вообще разорвётся где-нибудь в воздухе, между этим ночным хмурым небом и такой же хмурой, чужой, молчаливой землёй…

22. Удачный прыжок

Паланга — маленький, уютный и живописный курортный городок Литовской ССР — прильнула к самому берегу Балтийского моря. Летом, когда начинается сезон, сюда приезжает на отдых множество людей из Вильнюса. Каунаса, Ленинграда и других городов.

Свежий морской воздух, обширный великолепный пляж, сосновый лес и красивые окрестности привлекают сюда курортников. Многие приезжают с детьми, потому что Паланга, как утверждают врачи, полезна для всех возрастов по своим климатическим данным.

В летние месяцы полны многочисленные дома отдыха и санатории. По вечерам на ровных тенистых улицах Паланги гуляет нарядная публика; с пляжа доносятся песни и весёлые крики купальщиков.

Но кончается сезон, закрываются большинство домов отдыха и санаториев, пустеют комнаты, сдаваемые в аренду местными хозяйками, и даже великолепный парк, некогда принадлежавший графу Тышкевичу, становится пустынным и тихим.

Балтика, такая приветливая летом, приобретает холодный, свинцовый оттенок, и осенью, когда начинаются штормы, грозный рёв моря пугает даже бывалых местных рыбаков.

Неприветлива бывает Паланга даже и летом, когда задует северный ветер, несущий дожди и туманы.

Именно в такую туманную, сырую, неприветливую ночь самолёт, в котором господин Крашке промчался над Балтикой, приблизился к Паланге и сделал над ней на большой высоте несколько кругов. Пилот, обернувшись к своему пожилому пассажиру, подал знак, что тот может прыгать: из-за рёва мотора и свиста ветра говорить было немыслимо.

Крашке, мгновенно вспотев от ужаса, тяжело поднялся, глянул за борт машины, и у него закружилась голова: где-то, очень далеко внизу, еле мерцали сквозь холодный туман какие-то жалкие огоньки. Прыгать очень не хотелось.

Видя, что пассажир замешкался, пилот обернулся и, неделикатно ткнув Крашке в бок, напомнил, что пора делать прыжок. Крашке с трудом перекинул ставшую тяжёлой, будто налившуюся свинцом ногу через борт машины и снова замешкался. Тогда пилот грубым толчком выбросил своего пассажира за борт.

Крашке от ужаса на мгновенье потерял сознание, камнем полетел вниз, но затем какая-то чудодейственная сила вдруг мягко рванула его за шиворот, и он догадался, что раскрылся парашют и, следовательно, есть шанс остаться в живых.

Когда он наконец приземлился и понемногу пришёл в себя, страх снова подстегнул его: вынув заранее приготовленный нож, он обрезал лямки парашюта и, достав маленькую сапёрную лопатку, стал рыть землю, чтобы закопать его, как это было строго предписано. На счастье, здесь оказалась рыхлая песчаная почва, и он без особого труда зарыл парашют и надетое поверх обычного пальто одеяние из особой баллонной ткани — что-то среднее между балахоном и спальным мешком, — которое ещё недавно пугало его сходством с саваном. Чуть прихрамывая — приземляясь, он немного ушиб ногу, — Крашке направился в город, редкие огоньки которого мигали вдалеке.

Теперь Крашке немного успокоился. В его кармане лежали советский паспорт, который не мог вызвать абсолютно никаких подозрений, деньги и даже профсоюзный билет. И паспорт, и профсоюзный билет свидетельствовали, что их владелец, Янис Карлович Озолин, живёт и прописан в Каунасе и является лаборантом местного аптекоуправления. Помимо этих документов, Крашке располагал ещё командировочным удостоверением, из которого явствовало, что Янис Карлович Озолин командируется в Москву сроком на три месяца на курсы по усовершенствованию аптекарских работников.

Когда Грейвуд обсуждал с Крашке, какую профессию ему лучше всего избрать для командировки в Советский Союз, старый разведчик вспомнил, что ему однажды уже пришлось быть провизором, в связи с чем он прошёл в гестапо некоторую подготовку. Он решил вновь обратиться в фармацевта: во всяком случае, при поверхностной проверке Крашке мог безошибочно назвать некоторые рецепты, а также способы приготовления лекарств.

Теперь, приближаясь к Паланге, откуда он поедет в Москву, Крашке радовался, что, вопреки всем ожиданиям, его сердце всё-таки выдержало парашютный прыжок. Откуда, чёрт возьми, берутся у человека силы в такие ужасные минуты? В чём секрет этих загадочных потенциальных возможностей человеческого организма? Кто мог бы поверить, что в таком возрасте человек, никогда в жизни даже не думавший прыгать с парашютом и питающий к этому органическое отвращение, всё-таки прыгает и при этом остаётся живым? Ведь он сам не верил в это ещё час тому назад…

Крашке проникался всё большим уважением к собственной персоне и, подойдя уже к окраинам Паланги, пришёл к выводу, что на этот раз ему в России должно повезти, потому что очень уж он ловок, смел и находчив.

И в самом деле, дальше всё шло как по маслу. Крашке спокойно, без всяких осложнений приобрёл железнодорожный билет и сел в поезд, в котором почти не было пассажиров. Заказав постельное бельё и с удовольствием напившись чаю, принесённого любезной проводницей, Крашке ласково сказал ей: «Спасибо, милочка!» — разделся и быстро заснул.

По мере приближения к Москве он всё более набирался уверенности. Прибыв в столицу, Крашке решил для осторожности не останавливаться в гостинице, хотя его документы вполне позволяли это сделать, и, сев в дачный поезд Казанской дороги, приехал в дачный посёлок Малаховку. Здесь без труда он сговорился с какой-то старушкой вдовой, что она сдаст в своём домике на три месяца небольшую комнату пожилому и тихому лаборанту из Каунаса, прибывшему в Москву на курсы усовершенствования.

Сказав хозяйке, что свой багаж он оставил на Казанском вокзале, в камере хранения, Крашке снова сел в поезд, купил в Москве дешёвый чемодан и самые необходимые вещи, к вечеру вернулся в Малаховку, предъявил хозяйке паспорт, дал задаток и лёг спать.

Утром — это было как раз в воскресенье, — отлично позавтракав яичницей с салом, любезно приготовленной ему хозяйкой, и напившись кофе, Крашке поехал в Москву. Он погулял по хорошо знакомому городу и после полудня отправился в Измайловский парк. Там, купив газету, Крашке спокойно расположился на одной из скамеек центральной аллеи и погрузился в чтение, время от времени поглядывая, не появился ли Игорь Крюков-Мамалыга.

И опять ему повезло: не прошло и полчаса, как появился Игорь, проходивший по аллее с книгой в руках. Крашке, нарочно закрывшись газетой, чтобы Игорь его не заметил, пропустил Крюкова мимо себя, незаметно наблюдая, не следит ли кто-либо за юношей. Однако никто из прохожих не показался Крашке подозрительным, и потому, когда Крюков снова прошёл мимо него, Крашке поднялся и громко сказал:

— Простите, молодой человек, нет ли у вас огонька?

— Найдётся, — так же громко, не моргнув глазом, ответил Крюков и, достав из кармана спички, протянул их Крашке.

Тот, делая вид, что прикуривает, чуть слышно прошептал:

— Через час у буфетной стойки Казанского вокзала, живо! — И тут же, кивнув головой в знак благодарности, пошёл на свою скамью.

Крюков быстро вышел из парка.

Посидев несколько минут, Крашке тоже покинул парк и, остановив проходившее такси, поехал на Казанский вокзал. Там, считая, что все меры предосторожности приняты, Крашке встретился с Крюковым, и тот рассказал ему о положении дел.

23. Ларцев продолжает действовать

Ещё за три месяца до того как Крашке вновь появился в Москве, Ларцев по вызову Малинина срочно выехал на машине в Берлин, временно возложив обязанности коменданта на подполковника Глухова.

В Берлине Малинин рассказал, что Бринкелю, всё ещё продолжающему гостить у своего компаньона, удалось прислать заранее условленным образом шифрованное сообщение о том, кто такой в действительности юноша, выдающий себя за Николая Леонтьева.

— Бринкель сообщил, — продолжал Малинин, — что принял решение остаться на некоторое время в Ротенбурге и попытаться выяснить, где находится подлинный Коля Леонтьев и какова его судьба. Таким образом, Григорий, завод фруктовых вод начинает давать прибыли и нам, а не только своим владельцам, — с улыбкой добавил Малинин.

— Я думаю, что Бринкель принял правильное решение, — задумчиво сказал Ларцев. — Правда, я не уверен, что ему удастся выяснить судьбу Коли Леонтьева, но сделать такую попытку следует. Теперь давай, Петро, решим, как нам быть с полковником Леонтьевым. Бедняга сидит в Брамбахе, нервничает и, право, грешно оставлять его в таком положении.

— Я тоже думал об этом, — сказал Малинин, — но без тебя не считал вправе решать, как с ним поступить.

— Я завтра поеду к нему в Брамбах, — решил Ларцев, — и сам с ним поговорю. А ты, Пётр, пока готовь материалы для нашей комиссии по репатриации. Ведь теперь уже окончательно установлено местонахождение молодёжного лагеря, хотя американские власти продолжают заниматься отписками, уверяя, что они всё ещё наводят справки. Надо их припереть к стенке, показав, что нам известны не только существование и местонахождение этого лагеря, но и тот завод, на котором заставляют работать молодёжь, а также то, что начальник окружного управления по делам перемещённых лиц майор Гревс является совладельцем этого завода и заинтересован в дешёвой рабочей силе. Сам понимаешь, если нам удастся обосновать все эти вопиющие факты, американским властям не отвертеться от возвращения ребят.

На следующий день Ларцев выехал в Брамбах и встретился с полковником Леонтьевым. Тот и в самом деле не находил себе места в ожидании дня, когда он увидит наконец сына, которого ждал столько лет.

До поездки в санаторий Сергей Павлович, уйдя с головой в работу, всё-таки легче переносил разлуку с Коленькой. Самые неотложные и разнообразные дела, вопросы, поручения, выезды, совещания отнимали так много времени и внимания, что мысли о судьбе сына приходили по большей части поздним вечером, когда полковник возвращался с работы домой.

Теперь же, освободившись от груза всех этих дел и обязанностей, Сергей Павлович буквально считал часы и минуты до того дня, когда он обнимет сынишку.

Очень обрадовавшись приезду Ларцева, Сергей Павлович сразу же спросил:

— Ну как, говорите скорее, вернулся?

— Пока ещё нет, — ответил Ларцев. И, взяв полковника под руку, повёл его в парк, где в этот ранний час почти не было публики.

Теперь Григорий Ефремович находился в затруднительном положении. По правилам он ещё не мог рассказать полковнику обо всём, что произошло. Да, не мог, потому что операция ещё не была закончена. Но, с другой стороны, заметив, с какой болью воспринял Сергей Павлович весть о том, что сын ещё не возвращён, Ларцев заколебался. И так этот честный и хороший человек, боевой офицер и настоящий коммунист достаточно пострадал ни за что ни про что!.. Так неужели дальше держать его в полном неведении, которое в его положении особенно мучительно?

И Ларцев, чуть ли не в первый раз за многие годы своей работы, махнул рукой на правила. Конечно, он строго предупредил Сергей Павловича, что всё, о чём он сейчас ему расскажет, — государственная тайна. Рассказывая это, он, Ларцев, действует вопреки правилам, нарушая их потому, что понимает, что тяжело полковнику. Поэтому он требует, да, именно требует, чтобы полковник никогда, никому, ни за что не рассказал бы того, о чём сейчас узнает!..

— Я вам даю честное слово коммуниста и офицера! — горячо воскликнул Сергей Павлович, уже не столько разумом, сколько сердцем чувствуя, что ему предстоит услышать нечто очень серьёзное.

— Хорошо, я вам верю, — сказал Ларцев. — Теперь наберитесь терпения и слушайте меня внимательно.

И Ларцев начал рассказывать.

Не слабонервным человеком был полковник танковых войск Сергей Леонтьев, не раз доводилось ему смотреть смерти в глаза, не раз за годы войны был он на краю гибели. Но теперь, слушая рассказ Ларцева, изменившись в лице, он несколько раз вскакивал со скамейки, на которой они сидели, курил папиросу за папиросой, и спички, когда он закуривал, дрожали в его пальцах…

Когда Ларцев кончил свой рассказ, Сергей Павлович крепко обнял его и тихо сказал:

— Спасибо, за всё спасибо тебе, друг!.. И за то, что ты оказал мне доверие, всю степень которого я понял только сейчас!.. И за то, что теперь, в мирное время, тебе, как я вижу, ещё приходится воевать, да, воевать, я не оговорился, Григорий Ефремович!.. И за то, что воюешь ты мудро, и смело, и расчётливо!.. Вот пришло мне сейчас в голову: не лёгкое дело вести полк в атаку под огнём противника, да ещё через минное поле… А ведь вашему брату не легче, Григорий Ефремович, если ещё не трудней!..

Потом, уже немного успокоившись, Сергей Павлович вновь заговорил о судьбе сына. Может быть, стоит обратиться к правительству, добиваться, чтобы послали ноту?..

— Предоставь всё делать нам, Сергей Павлович, — твёрдо сказал Ларцев. — Пойми, на любую ноту американцы могут ответить, что Николай Леонтьев уже давно возвращён на родину. Ведь Грейвуд не знает, что мы разгадали его ход, и хорошо, что не знает! Пусть думает, что мы одурачены, тем хуже для него, а не для нас… Что же касается твоего сына, то он, безусловно, жив, ручаюсь… И скажу больше: ты должен радоваться тому, что они пока не возвращают твоего сына… Да, да, именно радоваться…

— Почему радоваться? — удивился Леонтьев.

— Потому, Сергей Павлович, — медленно протянул Ларцев, — что Грейвуд возвратил бы твоего сына, только имея гарантию, что он будет работать на американскую разведку.

Сергей Павлович вздрогнул и закрыл лицо руками.

— Скорей всего, как я думаю, — продолжал Ларцев, — Грейвуду пришлось пойти на подмену из-за того, что Коля не согласился на подлость, отказался стать изменником. Ты должен этим гордиться, а не приходить в отчаяние.

…Так в течение нескольких часов Ларцев, искренне сочувствовавший горю Леонтьева, убеждал и успокаивал его.

Когда Ларцев в заключение дал Сергею Павловичу твёрдое обещание, что будет лично заниматься этим делом, пока не добьётся возвращения Коли Леонтьева и всех других ребят на родину, Сергей Павлович крепко пожал ему руку и сказал:

— Хорошо, я верю тебе, Григорий Ефремович. И это поможет мне набраться терпения. Единственное, о чём прошу, — дать мне какую-нибудь работу!.. Я не хочу больше оставаться в Брамбахе, не хочу и не могу!..

— Пожалуй, ты прав, — подумав, согласился Ларцев. — Тем более, что уже нет нужды прятать тебя в этом санатории. Постараюсь договориться с командованием, чтобы тебя послали на работу… Правда, лучше всё-таки не в Германии… Самое верное — послать тебя в Польшу или в нашу группу войск в Румынии или в Болгарии, подальше от мистера Грейвуда… Словом, похлопочу…

И, вернувшись из Брамбаха в Берлин, Ларцев договорился с военным командованием — полковник Леонтьев через несколько дней был командирован в Болгарию.

Оформляя свои документы в Берлине, Сергей Павлович встретился с Ларцевым и поблагодарил его за содействие. Григорий Ефремович пожелал ему успеха в новой работе на новом месте и сказал на прощание:

— Езжай, спокойно работай, но непременно соблюдай одно условие…

— Какое, Григорий Ефремович? — спросил Сергей Павлович.

— С братом, с Николаем Петровичем, пока не встречайся. И по телефону ему не звони. А то он ещё возьмёт да поделится с твоим «сынком» и тогда провалит мне всю операцию…

— Значит, брат не знает, кто у него живёт под видом племянника? — удивился Сергей Павлович. — И принимает его за настоящего Коленьку?

— В том-то и дело, — ответил Ларцев. — Не знает и знать не должен. Мы, по оперативным соображениям, заинтересованы в том, чтобы этот мерзавец продолжал спокойно жить у Николая Петровича. Если же твой брат узнает, кем в действительности является этот тип, то при всём желании не сможет скрыть своих чувств и играть роль нежного дядюшки… Ведь он конструктор, а не актёр, насколько нам известно… Кроме того, не говоря уже о наших оперативных интересах, мы обязаны по заботиться о том, чтобы Николай Петрович спокойно продолжал свою работу… Но разве он останется спокойным, узнав, что в его собственном доме живёт агент американской разведки?

— Да, теперь я начинаю понимать сложность положения, — задумчиво сказал Сергей Павлович. — Даю слово — ни звука брату не скажу и пока с ним встречаться не стану…

Каждый день Ларцев разговаривал по телефону с Бахметьевым, подробно информировавшим его о ходе дела. Игорь Крюков, как доложил Бахметьев, благополучно здравствует, уже начал учиться и пока, по данным установленного за ним наблюдения, не приступил к выполнению задания Грейвуда и не встречался с кем-либо из его связистов. Николай Петрович очень заботливо и нежно к нему относится, не сомневаясь в том, что это его родной племянник.

— Должен, однако доложить, Григорий Ефремович, — продолжал Бахметьев, — что одного обстоятельства мы не предусмотрели, к сожалению…

— А что такое? — встревожился сразу Ларцев.

— Николай Петрович крайне обеспокоен судьбой своего брата, — ответил Бахметьев. — Я, как вы сами знаете, ничего объяснить не могу, и он страшно волнуется. Кроме того, когда вы звонили Николаю Петровичу по телефону, в его кабинете случайно был профессор Маневский, и он теперь наводит тень на божий день…

— Именно? — спросил Ларцев, сразу оценив остроту создавшейся ситуации.

— Маневский решил, что с братом Николая Петровича стряслось что-то нехорошее, и по секрету наябедничал директору института, секретарю парткома и некоторым другим. Сам Николай Петрович об этом ещё не знает, но вокруг него уже сложилась атмосфера недоверия и подозрительности. Положение усугубилось тем, что Николай Петрович пока не сказал ни директору, ни секретарю парткома, что волнуется за брата, а те, естественно, понимают это как нарушение этики, что ли…

— Ах, чёрт возьми, как неприятно! — огорчился Ларцев. — Это моя вина, не продумал я всё до конца… Что касается Маневского, то это вообще пренеприятный тип — завистник, карьерист и шептун… В своё время он немало крови испортил Николаю Петровичу…

— Должен добавить, Григорий Ефремович, — продолжал Бахметьев, — что и к нам поступили довольно пакостные анонимки на Николая Петровича — одна непосредственно нам адресована, а вторую переслал министр.

— Как, уже и до анонимок дошло?

— Да, представьте себе. В обеих анонимках пишется, что Николай Петрович Леонтьев, мол, подозрительный человек, что ему не место в секретном институте, что он приютил племянника, приехавшего из Западной Германии, что у него неприятности с братом, которые он скрывает от руководства института…

— Вот и прекрасно! — довольным тоном произнёс Ларцев.

— Что — прекрасно? — удивился Бахметьев.

— Что анонимки пришли, — ответил Ларцев. — Обязательно и всенепременно, товарищ Бахметьев, выясните, кто автор анонимок. Если это Маневский, а скорее всего это он, мы получим наконец повод поставить на место этого склочника… Он у меня давно на примете! А что касается сомнений, возникших в институте в отношении Николая Петровича, я продумаю, как нам исправить свою оплошность…

После разговора с Бахметьевым Ларцев, раздосадованный своей непредусмотрительностью, пришёл к Малинину и рассказал ему о том, что произошло в институте с Леонтьевым.

— Вот, Петро, какая неприятность, — сказал он. — Простить себе не могу такой оплошности!.. Сделай это кто-либо из моих работников, я бы дал ему жестокий нагоняй…

— Позволь, позволь, ничего же особенного пока не случилось, — заметил Малинин. — В конце концов не поздно всё исправить…

— Случилось уже то, что надо исправлять, — с горечью заявил Ларцев, — и чего случиться не должно, если бы я оказался на высоте положения. Кроме того, оказывается, при моём телефонном разговоре с Николаем Петровичем присутствовал некий профессор Маневский, эдакий сверхбдительный товарищ, будь он проклят!.. Я давно понял, что этот профессор с его ложнозначительным видом и сладкими манерами — довольно противный тип… Подхалимствует перед Николаем Петровичем, а на самом деле — отъявленный его враг…

— Даже враг?

— Да, представь себе.

— Странно. Николай Петрович причинил ему какие-либо неприятности?

— Никогда никаких.

— Тогда в чём же дело? На какой почве этот профессор мог стать врагом Николая Петровича?

— На какой почве? — сердито воскликнул Ларцев. — На почве зависти, дорогой Петр, если хочешь знать. Да, да, зависти!.. Это мелкое чувство иногда обладает большей силой, чем любой двигатель внутреннего сгорания. Именно так! У завистника тоже происходит процесс этакого «внутреннего сгорания» от желчи, от злобы, от сознания того, что другой успел больше, чем он, что он талантливее, или умнее, или моложе, что к нему лучше относятся люди, что он занимает более высокий пост, что ему легче даётся наука. В результате такого «внутреннего сгорания» возникает страшная энергия мощностью в десятки лошадиных сил!..

— Верно, бывает такое, — согласился Малинин.

— И, к нашей беде, довольно часто. Знаешь, Петро, ведь нашей партии, нашему строю пришлось выдержать борьбу со многими враждебными силами, и борьба эта ещё продолжается. Но я твёрдо верю, что придёт день, когда в числе прочих враждебных сил мы объявим беспощадную борьбу зависти, причиняющей нам огромный ущерб. Мы объявим и докажем, что слово «завистник» — синоним слова «враг», «шкурник», «подлец»!.. В нашем уголовном праве прямо названы низменными чувства мести, корысти, ревности — и это действительно так. Пора и зависть причислить к этим низменным и опасным чувствам.

— Да ведь в судебной практике зависть всегда рассматривается как низменный мотив, — возразил Малинин.

— Знаю, я говорю о другом: я хочу, чтобы само понятие зависть было официально и прямо объявлено низменным в нашем уголовном законе, — уточнил Ларцев. — Возьми, к примеру, этого прохвоста Маневского…

— Ты уверен, что он действительно прохвост?

— Знаю я его, очень хорошо знаю! Я ведь отвечаю за этот институт и имею представление о его сотрудниках. Вся беда в том, что формально к такому Маневскому не придерёшься. «Позвольте, — скажет он, — я считал своим гражданским долгом сообщить директору института и секретарю парткома о том, что с братом Леонтьева что-то стряслось. Да, я, может быть, не должен был рассказывать об этом другим профессорам, но ведь я ничего не выдумал, никого не оклеветал, я только заботился о чистоте наших рядов»… И выскользнет, как угорь, этакий ловкач из положения и затем, опять-таки на почве зависти, при первой возможности бросит тень на другого учёного или на его работы, на его гипотезы или открытия, разумеется, снова декларируя, что делает это в интересах государства и народа… Тебе разве не приходилось встречать таких типов?

— Увы, гораздо чаще, чем хотелось бы, — ответил Малинин. — Вот смотрю я на тебя, Григорий, и радуюсь…

— С чего бы это? — удивился Ларцев такому неожиданному повороту разговора.

— Дожил ты почти до старости, умудрён жизнью и опытом, голова седая, а вот сердцем, темпераментом, чувствами — такой же, как много лет назад, когда пришли мы с тобою в ВЧК… Как говорят дамы, вы отлично сохранились.

— Ладно, будет вздор молоть! — махнул рукой Ларцев. — Видать, не очень сохранился, если такие ошибки делаю… Не иначе как склероз… Давай лучше пораскинем мозгами, как найти выход из создавшегося положения, в которое угодил благодаря мне бедный Николай Петрович.

— Что ж, давай пораскинем, — согласился Малинин.

24. Стрептококковая ангина

Получив задание Ларцева выяснить, кто является автором анонимок, в которых делалась попытка оклеветать конструктора Леонтьева, Бахметьев с великой радостью принялся за это. За многие годы своей следственной и чекистской работы Бахметьев пришёл к выводу, что анонимщики, как правило, подлецы и клеветники.

Бахметьев ненавидел эту гнусную породу людей, всегда готовых нанести удар исподтишка, ничем при этом, как думалось им, не рискуя. В подавляющем большинстве случаев они сводили таким способом личные счёты и руководствовались узко личными низменными мотивами.

Социальная опасность таких провокаторов давно уже была ясна Бахметьеву, и он ненавидел их, как ненавидел всех врагов своей Родины и народа. Да, Бахметьев был убеждён, что такие проходимцы — враги, потому что они приносят огромный вред, нередко отравляя жизнь честным людям, из-за шкурных, глубоко низменных побуждений мешают работать и жить.

Вот почему Бахметьев, гуманный и добрый человек, в своё время терпеливо и настойчиво перевоспитывавший уголовников и бурно радовавшийся каждому случаю, когда это удавалось, яростно, непримиримо и беспощадно относился к провокаторам, анонимщикам и клеветникам.

Бахметьев знал и то, что анонимки бывают не только внутреннего, но, так сказать, и внешнего происхождения: некоторые иностранные разведки иногда прибегали и к таким методам, желая скомпрометировать того или иного работника.

Такая возможность не исключалась и в данном случае. Более всего можно было заподозрить Маневского. Однако в институте из-за болтовни профессора уже многие знали, что с братом конструктора что-то произошло, а на квартире Леонтьева живёт племянник, прибывший из Западной Германии. Следовательно, автором анонимок мог быть и не Маневский.

Итак, выполнить задание Ларцева было совсем не просто. Бахметьев уже знал наизусть содержание анонимок. В первой из них, адресованной непосредственно следственным органам, указывалось на особую секретность работ института, причём приводилось точное его наименование. Затем автор или авторы писали: «Считаем своим гражданским долгом сообщить о подозрительном поведении конструктора Н. П. Леонтьева, работающего в институте. Пользуясь связями, он незаконно прописал у себя на квартире племянника, много лет прожившего в гитлеровской Германии и теперь возвратившегося (при содействии того же Леонтьева!) из американской зоны оккупации. Характерно, что брат Леонтьева (родной отец его племянника) в самое последнее время, по имеющимся сведениям, отстранён от поста коменданта одного из немецких городов и даже, кажется, арестован. Леонтьев, вопреки общеизвестным правилам, скрывает этот факт от руководства института, которое, кстати сказать, заняло в этом вопросе недопустимую примиренческую позицию, чтобы не сказать больше … В самом деле, зная обо всём этом, руководство института не только не отстраняет Леонтьева от секретнейших работ, составляющих важную государственную тайну , но и даёт ему возможность продолжать эти работы!.. Дело объясняется просто: Леонтьев — давний любимчик директора института, при содействии которого в своё время получил правительственную награду, в чём директор был почему-то особенно заинтересован… Надо полагать, что эта заинтересованность имела вполне определённые причины… Вот почему Леонтьеву всё дозволено. Вот почему мы, авторы этого письма, не можем назвать своих имён — нас немедленно уволят за то, что мы посмели поднять голос против „гения“, хотя в действительности этот „гений“ просто ловкач, присваивающий себе чужие открытия и чужую славу. Но это ещё полбеды. Гораздо серьёзнее, что Леонтьев в годы войны встречался с английскими и американскими военными инженерами в Польше, когда он настойчиво добивался и добился при содействии того же директора института командировки в Дебице, куда должны были приехать англичане и американцы. Не тогда ли договорился Леонтьев с кем следует о приезде своего племянника в Москву? Давно пора специально заняться этим делом, чтобы наши государственные тайны не стали достоянием вражеских кругов».

Вторая анонимка, адресованная министру, по существу повторяла содержание первой.

Обе были напечатаны на машинке и посланы по почте в один и тот же день. Судя по почтовым штемпелям, анонимки были опущены в почтовый ящик в Москве, в Сокольническом районе.

Поскольку в анонимках указывалось, что Леонтьев скрывает от дирекции института судьбу брата, что авторам грозит увольнение, Бахметьев пришёл к выводу, что анонимки написаны одним или несколькими работниками института, осведомлёнными обо всём этом деле. Правда, нельзя было вовсе исключить и другую версию — ведь анонимку мог написать и человек, в институте не работавший, но почему-либо знавший о случившемся с братом Леонтьева и заинтересованный в том, чтобы набросить тень на талантливого конструктора.

Прежде всего Бахметьев установил, что пищущая машинка, на которой были напечатаны анонимки, не принадлежит институту. Следовательно, анонимки печатались в другом месте, скорее всего на квартире их автора. Как проверить машинки, принадлежавшие работникам института? Пришлось исследовать ряд машинописных рукописей, которые работники института приносили из дому на работу, — их статьи, предназначенные для опубликования в вестнике института или в стенгазете, их диссертации, те или иные заявления, переводы отдельных иностранных статей или рефератов и т. д.

Увы, и эта проверка не дала результатов. В частности, проверка машинописных рукописей, представлявшихся в своё время профессором Маневским, показала, что он пользовался не той машинкой, на которой печатались анонимки.

Но Бахметьев не унывал, будучи уверен, что в конце концов это уравнение с одним неизвестным будет им решено. Только однажды, при очередной неудаче, Бахметьев невольно подумал о специфических трудностях своей профессии. В самом деле, вот теперь он бьётся над решением поставленной перед ним задачи — кто автор этих двух анонимок? И задача, на первый взгляд, не бог весть какая трудная, и вопрос сам по себе не так уж значителен, и, наконец, результат расследования не столь уж важен… Постороннему человеку всё это может показаться не очень важным делом: подумаешь, какого бобра убили — поймали анонимщика!..

И никому не приходит в голову, что для решения такой простенькой задачки, именно задачки, а не задачи, приходится иногда затратить не меньше находчивости, труда, времени, энергии и мастерства, чем для раскрытия сложного и тяжёлого по последствиям преступления. Не всякий способен понять и то, что каждый факт разоблачения анонимщика имеет своё общественное значение, пресекая вредную деятельность подлеца, способного причинить одному или нескольким честным советским людям незаслуженные и потому особенно горькие волнения.

После того как первые поиски автора анонимок оказались безрезультатными, Бахметьев решил идти методом исключения, начав, разумеется, с наиболее вероятной фигуры — профессора Маневского. О разговоре Маневского с директором и секретарём парткома института Бахметьев уже был осведомлён. Знал он также и о том, что Маневский рассказал о беде Леонтьева многим профессорам и другим научным сотрудникам, старательно сея слушки вокруг человека, под руководством которого он работал. Бахметьеву стал известен и факт с защитой диссертации, когда Маневский, публично выступив за диссертацию, проголосовал против неё тайно. С психологической точки зрения этот факт, по мнению Бахметьева, был своего рода анонимкой, так его и следовало учитывать, определяя моральный облик профессора.

Взвесив все данные, Бахметьев захотел лично встретиться с Маневским, решить для себя, является ли он автором анонимки. Если в результате личного знакомства возникнет внутреннее убеждение, что анонимки — «произведение» Маневского, придётся дополнительно поработать, чтобы подтвердить убеждение неопровержимыми доказательствами.

Но под каким предлогом, и в каком качестве лучше встретиться с Маневским?

Подумав, Бахметьев решил, что самое правильное встретиться с ним в качестве следователя, которому будто бы поручена проверка анонимки по существу , — пусть Маневский решит, что Леонтьев действительно взят под подозрение.

Конечно, разговор с Маневским надо было вести так, чтобы он ничего не понял, если не имеет отношения к анонимке, и, напротив, обнаружил осведомлённость о содержании анонимки, если является её автором.

При этих условиях Бахметьев имел шанс выяснить истину.

Продумав свой план, Бахметьев связался по телефону с Ларцевым и информировал его о том, как собирается действовать.

— Да, есть смысл так поступить, — ответил Ларцев. — Кстати, хочу вам сообщить, что я имел доверительный разговор с директором института и дал ему понять, что Леонтьев вне всяких подозрений, а его брат — честный человек и выполняет теперь особое задание. Я предупредил директора, что он ничего не должен говорить Леонтьеву о нашем разговоре. Директор — человек надёжный, я давно его знаю, он не подведёт…

На следующий день Бахметьев пригласил к себе Маневского. Точно в назначенный час Маневский явился и представился Бахметьеву. Тот с интересом стал его разглядывать, задавая первые, ничего не значащие вопросы. Он отметил респектабельный вид Маневского, золотые «профессорские» очки, холёное, упитанное лицо, солидные, хорошо заученные манеры и чересчур ясные глаза, в глубине которых, однако, сквозило некоторое беспокойство.

— Чем могу быть полезен? — осведомился профессор, искательно заглядывая в глаза Бахметьеву. — Впрочем, извините, здесь, кажется, не я должен задавать вопросы…

И он чуть улыбнулся, тут же, однако, сделав серьёзную мину, давая тем самым понять, что вполне понимает серьёзность учреждения, в которое приглашён. Улыбка же понадобилась, чтобы подчеркнуть полную независимость, сознание своей абсолютной безупречности. «Тонкая бестия», — подумал Бахметьев, сразу поняв смысл и цель улыбочки Маневского и последовавшей за ней серьёзной мины. Очень вежливо он сказал:

— Нет, почему же… Вы в самом деле можете быть нам полезны, профессор. И даже весьма. Потому я вас и побеспокоил, хотя представляю, как вы заняты…

— Да, уж занятий более чем достаточно, — позволил себе даже вздохнуть Маневскнй. — Впрочем, и вы, вероятно, не жалуетесь на их недостаток. Итак, я вас слушаю…

— Прежде всего я обязан предупредить вас, — начал Бахметьев, — что наш разговор должен остаться между нами…

— Можете не сомневаться, — быстро ответил Маневский. — Я отдаю себе отчёт в том, где нахожусь и с кем разговариваю.

— Могу ли я, помимо вашей скромности, профессор, рассчитывать также и на полную откровенность?

— Полагаю, что именно потому я и вызван, — парировал Маневский.

— Да, вы правы, — согласился Бахметьев. — Рассчитывая на откровенность с вашей стороны, я и сам намерен быть вполне откровенным с вами.

Маневский склонил голову, что должно было обозначать: признателен за доверие, иного и не ожидал.

— Вы, если не ошибаюсь, работаете вместе с конструктором Леонтьевым?

— Да, с Николаем Петровичем.

— И давно знаете его?

— Ещё с довоенных лет, как только он появился в нашем институте.

— Значит, давно, — уточнил Бахметьев. — Во всяком случае, достаточно для того, чтобы иметь о нем определённое мнение. Не так ли?

— Как вам сказать? — замялся Маневский. — Что значит — определённое мнение? В каком аспекте? Наконец, я не настолько близок с Николаем Петровичем, чтобы иметь о нём подробное суждение. Мало ли с кем нам приходится работать? Жену каждый из нас выбирает по своему вкусу и то, как известно, не всегда удачно. Товарищей по работе мы себе не выбираем, позволю себе заметить.

— Существует мнение, что Леонтьев очень талантлив как учёный. Вам известно об этом?

— О том, что существует такое мнение, или о том, что Леонтьев очень талантлив? — с язвительной улыбочкой спросил Маневский, и Бахметьев понял, что его вопрос задел больную струнку.

— И о том, и о другом! — уточнил он.

— Талант — слово серьёзное, им не стоит легко разбрасываться, — поучительно протянул Маневский. — Николай Петрович… гм… не лишён способностей… Некоторых способностей… В том числе… гм… организационных…

— Что вы имеете в виду под организационными способностями? Что он хороший организатор, что ли?

— Да, ор-га-ни-за-тор… — протянул Маневский. — Умеет показать товар лицом, умеет… Что и говорить!..

— И умеет устанавливать отношения с людьми? — быстро спросил Бахметьев.

— О, я вижу, вы знаете его не хуже меня, — расплылся в довольной улыбке Маневский.

— Да, вы так считаете? И можете привести примеры?

Маневский вскинул на Бахметьева цепкий, настороженный взгляд.

— Мы сговорились быть откровенными друг с другом, — напомнил Бахметьев. — Я жду… Ведь мы беседуем с глазу на глаз…

— Товарищ полковник, есть вещи, которые произносятся устно, но не фиксируются письменно, — процедил Маневский.

— Я не собираюсь ничего фиксировать. Наш разговор носит чисто информационный характер…

— Это существенно. Да, есть примеры, откровенно говоря, есть… Говорят, скажем, что директор института весьма… гм… весьма покровительствует или благоволит, не знаю, как сказать… Одним словом, он и Леонтьев — свои люди…

— В каком смысле — свои? Родственники, что ли?

— Зачем же обязательно родственники? Разве людей могут связывать только родственные отношения?..

— Ах, даже связывать?.. Любопытно… Что же их может связывать?

— На такой вопрос могут ответить только два человека: сам Леонтьев и директор, — многозначительно произнёс Маневский. — Если они захотят ответить…

— Так, понятно, — сказал Бахметьев, думая про себя: «Ты, подлец, писал анонимку, ты!» И, чтобы окончательно проверить эту мысль, вдруг, глядя прямо в лицо Маневскому, тихо, почти шёпотом, спросил:

— Значит, это всё правда? И Дебице, и племянник, и брат?

— Что за вопрос?.. — воскликнул Маневский и тут же, спохватившись, пробормотал: — Простите… Я не совсем улавливаю, так сказать… О чём идёт речь?

— Именно об этом, — ответил Бахметьев, подчёркивая взглядом и улыбкой, что Маневский спохватился поздно, что всё уже ясно и теперь нет смысла давать отбой. — Как это вы сформулировали? Ах, да: «Есть вещи, которые произносятся устно, но не фиксируются письменно». Внесём поправочку: фиксируются, но не подписываются. Ну зачем вы так волнуетесь, профессор? Никто не заставит вас подписывать…

— Право, всё это очень странно… — бормотал Маневский, отирая шёлковым платком испарину со лба. — Мой долг патриота… Здоровое чувство бдительности… Меньше всего я думал о своих интересах…

— Позвольте, вас никто не обвиняет в этом, — перебил его Бахметьев, подчеркнув последнее слово. — Каждый человек имеет право поделиться своими сомнениями, мыслями, наблюдениями…

— Да, да, сомнениями, — оживился Маневский, — именно сомнениями, вы нашли нужное слово! Я ничего не могу утверждать, но сомневаться я могу… Если я сомневаюсь…

— Разумеется. Если вы сомневаетесь, никто не может лишить вас права выразить сомнения… Можно спорить о способе выражения этих сомнений, профессор Маневский, но это в конце концов второстепенный вопрос. Как видите, мы поняли друг друга. Теперь перейдём к деталям. Одну минуту, я достану ваши… ваши сомнения. Кстати, вы их печатали лично или кому-либо доверили? Надеюсь, — лично, поскольку в этих письмах идёт речь о секретных вопросах… Или вы нарушили инструкцию? Это важно знать.

— Что вы, я никогда не нарушаю инструкции! — воскликнул Маневский. — Я не первый год на секретной работе…

— Очень хорошо. Это момент формальный, но имеющий, как вы сами понимаете, серьёзное значение… И это надо зафиксировать в ваших же интересах, чтобы поставить все точки над «ї»… Ничего больше, как мы условились, фиксироваться не будет. Черкните, пожалуйста, коротко: такие-то письма, мне предъявленные, я печатал лично, соблюдая инструкцию о секретной переписке. Вот бумага, перо…

— Да, но таким образом будет расшифровано, что я писал эти… эти сигналы, — растерянно пролепетал Маневский и снова вытер пот со лба.

— Оно и так расшифровано, — добродушно улыбнулся Бахметьев. — Мы даже знаем, что вы печатали эти письма не в институте…

— Да, на квартире сына, — подтвердил профессор. — Товарищ полковник, у меня нет и не может быть никаких секретов от вас… Вы в этом убедились… Но, сами понимаете…

— Всё понимаю, — успокоительно протянул Бахметьев. — Пишите, пишите, профессор!..

Маневский начал писать. Бахметьев встал, подошёл к окну и там, изредка поглядывая на спину профессора и складку розового жира на его шее, выпиравшей из ослепительного, туго накрахмаленного воротничка, закурил, жадно и часто затягиваясь дымом. Ему было противно. Несмотря на то что уже много лет Бахметьеву приходилось сталкиваться с человеческими пороками: лживостью, коварством, подлостью, жадностью, карьеризмом, трусостью, — он всякий раз поражался тому, что обнажалось по ходу следствия. Бахметьев понимал, что по характеру своей работы он обречён видеть главным образом натуры низменные — иначе ему и не пришлось бы иметь с ними дело — и что такого сорта людей в жизни лишь ничтожный процент, вовсе не характерный для общества, в котором он живёт. Но он не хотел мириться и с этим ничтожным процентом и потому огорчался всякий раз, когда убеждался, что перед ним сидит подлец. Ни один из этих подлецов в отдельности, ни все они вместе не подточили любви Бахметьева к людям и веры в людей, потому что эти любовь и вера были свойствами его характера, отправной точкой его мировоззрения, смыслом его жизни. Да, если бы мир представлял собою только гигантскую банку со скорпионами, истребляющими друг друга, в таком мире Бахметьеву не хотелось бы жить. Если бы человеческая жизнь не была озарена счастьем свободного труда, подвигом любви, теплом дружбы, силой доброты и верности, стойкостью убеждения, сверканием таланта, чудом гения, радостью смеха, — чего бы стоила такая жизнь?!

Конечно, Бахметьев понимал и другое — люди не рождаются ангелами или дьяволами. Он был достаточно умён и вдумчив для того, чтобы уметь прощать людям и какие-то человеческие слабости, нередко являющиеся результатом неправильного воспитания, слабой воли, дурной среды, случайного и рокового нагромождения обстоятельств. Бахметьев отлично понимал и значение пережитков капитализма в сознании людей, хорошо видя за этой привычной формулой всё уродство капиталистического строя, калечащего человека, растлевающего его душу, воспитывающего в нём эгоизм, жадность, дурацкую веру в беспредельное могущество золота и в то, что всё на этом свете будто бы можно купить за деньги…

Как криминалист, Бахметьев понимал лучше многих, к чему приводит капитализм в такой специфической области, как преступность. Да, капитализм породил не только уголовную преступность, но и чудовищные войны с их массовыми убийствами, и печи Майданека и Освенцима, и колючую проволоку фашистских концлагерей, и кровавый бред расистов… Конечно, миазмы капитализма иногда проникали и к нам, в Советскую страну, отравляя наиболее неустойчивых и слабых, в сознании которых ещё жили, как дремлющая инфекция в организме, эти пережитки. Различны были степени отравления, различны последствия, различны необходимые методы лечения — гангрена, угрожающая всему организму, требует ампутации, ангина её не требует.

Теперь, глядя на Маневского, осторожно взвешивающего, прежде чем написать, каждое слово, Бахметьев подумал, что в этом клиническом случае — хотя и только ангина, но всё-таки стрептококковая, и потому рассчитывать на то, что она пройдёт сама по себе, не следует… Стрептококк, как ни ничтожен сам по себе, всё же — стрептококк!..

Маневский был хитёр, но вместе с тем ему была присуща ограниченность, характерная для завистливого человека с мелкой душой. Именно из-за этой ограниченности он поверил в то, что его анонимки попали в цель и принесут Леонтьеву серьёзные неприятности по службе. Как раз этого и добивался Маневский, действовавший не только из желания сделать пакость Леонтьеву.

Дело в том, что работа коллектива, который возглавлял Леонтьев, значительно продвинулась. Основные принципиальные вопросы были решены, главные трудности преодолены, работу ждал несомненный и грандиозный успех. Маневский рассчитывал, что, если сейчас удастся скомпрометировать Леонтьева и отстранить его по тем или иным мотивам от дальнейшего участия в работе, львиную долю будущего успеха удастся присвоить себе.

Маневский не желал и потому не мог понять, что, присвоив себе успех чужого открытия и чужого труда, он, даже в случае временной удачи, неизбежно будет разоблачён. Он не понимал, что в условиях общества, в котором живёт, невозможно добиться обманом признания, славы, высокого положения — не то время, не те законы, не та среда. Маневский был мастер произносить громкие речи о роли науки в социалистическом обществе, но на самом деле не понимал достаточно глубоко ни науки, ни социалистического общества. Если бы он понимал это, то давно усвоил бы, что в науке бесчестными средствами ничего не добьёшься. А честных средств у Маневского не было: не было таланта, не было и желания возместить отсутствие таланта упорным и напряжённым трудом; его ленивый ум был способен работать в одном направлении — в направлении поисков лёгкой жизни и максимальных благ при минимальных с его стороны усилиях.

Ко всему этому, как правильно предположил Ларцев в беседе с Малининым, профессор был одержим завистью. Малейший успех того или иного товарища по работе Маневский воспринимал с чувством личной жгучей обиды: почему успел он, а не я? Так сильно было в нём это свойство мелкой душонки, что он почти заболевал от зависти, у него портилось настроение, пропадал аппетит. И вместо того чтобы задуматься над причинами успеха своего товарища и объяснить хотя бы самому себе, что этот успех пришёл в результате самоотверженного, упорного и целеустремлённого труда, умения преодолевать препятствия и не теряться от первых неудач, Маневский, не способный ко всему этому, искал другие и довольно подлые объяснения: удачнику помогли связи, его выручили дружки, он сумел кого-то корыстно заинтересовать, словчил…

И, сам поверив в собственные измышления, профессор начинал мысленно укорять себя не за то, что не сумел так работать, чтобы правомерно добиться успеха, а за то, что не сумел наладить нужных связей, не догадался кого-то чем-то заинтересовать, одним словом, оказался недостаточно пронырлив и ловок.

А того, что его товарищ заслуженно и честно добился успеха, Маневский допустить не мог по той простой причине, что сам он к этому был неспособен. В глубине души Маневский мысленно давно уже изменил известную формулу — от каждого по способностям, каждому по труду — на другую: от каждого по способностям, каждому по ловкости…

Вот он и старался быть самым ловким, самым пронырливым, самым хитрым. Именно поэтому в конце концов наступил крах, так как способностей у него не было, честно трудиться он не хотел, а придуманная им подлая формула оказалась враждебной обществу, в котором он жил.

Единогласным решением учёного совета профессор Маневский был уволен из института, в котором пытался применить свою, по сути дела, антисоветскую формулу. Приговором народного суда он был, кроме того, заклеймён как клеветник.

Но этот крах Маневского произошёл не сразу после его беседы с Бахметьевым, а лишь после того, как полковнику Грейвуду был нанесён сокрушительный ответный удар.

25. Активный баланс

Ларцев всё ещё находился в Берлине. Однажды вечером, когда он работал в кабинете Малинина, раздался звонок внутреннего телефона.

Малинин поднял трубку.

— Да, товарищ дежурный, — сказал он. — Господин Бринкель? Очень хорошо, дайте ему пропуск… Да, можно без сопровождающего… — Малинин положил трубку и обратился к Ларцеву: — Благополучно прибыл наш коммерсант. Сейчас придёт.

— Прекрасно, — улыбнулся Ларцев. — Давно его жду.

Через несколько минут дверь отворилась и в кабинет вошёл, как всегда, румяный, весело улыбающийся Бринкель в своём неизменном котелке, элегантном габардиновом плаще, с роскошным толстым портфелем в руке.

— Разрешите войти, уважаемый господин полковник, — произнёс он по-немецки, улыбаясь самым непринуждённым образом.

— Входи, входи, капиталист, — ответил по-русски, поднимаясь навстречу пришедшему, Малинин. И, обращаясь к Ларцеву, сказал: — Позволь, Григорий Ефремович, представить тебе майора Максима Ивановича Громова, а в миру — господина Бринкеля.

— Очень рад, — приветливо улыбнулся Ларцев, крепко пожимая руку Громову и с интересом его разглядывая.

— Здравствуйте, товарищ полковник, — щёлкнул каблуками Громов. — Разрешите докладывать?

— Давай, давай, Максим Иванович, — произнёс Малинин. — С нетерпением ждали твоего возвращения. Всё благополучно?

— Кое-что удалось сделать, — ответил Громов. — Прежде всего удалось всё-таки получить списки нашей молодёжи, которая содержится в лагере и работает на заводе Винкеля. Вот эти списки…

— О, это важно, — заметил Ларцев, перелистывая списки.

— Затем удалось установить фамилии пяти членов комитета, избранного по предложению майора Гревса. Всех их майор увёз в Нюрнберг, где они теперь и содержатся. Вот их фамилии. Председателем комитета был избран Коля Леонтьев. Игорь Крюков, о котором я вам прислал донесение, тоже был избран в комитет. Но самое любопытное: удалось выведать у некоего Пивницкого, абсолютного прохвоста, являющегося начальником лагеря, что этот Крюков в действительности сын заместителя Пивницкого — Мамалыги.

— Странная фамилия, — заметил Ларцев.

— Да, товарищ полковник, его фамиля Мамалыга. Это бывший орловский нотариус, работавший при немцах сначала в «русской полиции», а потом заместителем бургомистра… Опасаясь ответственности за сотрудничество с гитлеровцами, Мамалыга ушёл из Орла вместе с ними и в конечном счёте оказался в Западной Германии…

— Так, так, всё это существенные данные, товарищ Громов, — сказал Ларцев, всё ласковее поглядывая на румяного «коммерсанта». — Известно ли, где содержатся члены этого комитета в Нюрнберге и что с ними?

— По словам Пивницкого, они содержатся под охраной на конспиративной квартире американской разведки в Нюрнберге, вблизи дворца «карандашного короля» Фабера. Конспиративная квартира существует под «крышей» пивной, называющейся «Золотой гусь». К этой пивной пристроена целая квартира, специально оборудованная.

— Откуда это известно Пивницкому? И можно ли ему верить?

— Один из охранников, работавших в лагере, власовец Воскресенский, на некоторое время был прикомандирован к этой квартире, где использовался Гревсом для охраны членов комитета. Потом его заменили другим охранником, а Воскресенский вернулся в лагерь. Он и теперь находится там и иногда доставляет заключённых на работу в наш завод. Я лично с Воскресенским не говорил — из осторожности. Однако мой компаньон, господин Винкель, постоянно угощает конвоиров шнапсом, чтобы они не очень придирались, когда рабочих приходится задержать на лишний часок. На одной из таких пирушек с Винкелем Воскресенский проболтался, и это сразу стало известно мне.

— И хорошо сделал, что сам не говорил, Максим Иванович, — произнёс Малинин. — Одно дело, когда коммерсант Бринкель беседует с начальником лагеря, другое — с каким-то охранником… А в общем — ты молодец!.. Ну что ж, возьми мою машину и отправляйся прямо ко мне на квартиру, отдыхай. Завтра опять увидимся. В буфете найдёшь что закусить и, главное, что закусывать… Ферштеен зи, майн либер герр Бринкель?

— Яволь, герр оберст! — засмеялся Громов. — Их данке!.. О, русска вотка зер гут, герр оберст!..

Малинин и Ларцев расхохотались. Уж очень уморительно произносил Громов «русска вотка».

— Артист! — всё ещё продолжая смеяться, сказал Малинин. — Вжился в образ, как говорят в театре…

— Да, только с той незначительной разницей, что актёр в театре рискует, максимум, провалить роль, — серьёзно добавил Ларцев. — Но головой при этом не рискует… Устал, Максим Иванович, по совести говоря?..

— Устал, — тихо ответил Громов. — Неделю прожил в этом Ротенбурге, и знаете, что было труднее всего?

— Догадываюсь, — в тон ему ответил Ларцев. — Ночью боялись проговориться во сне? Как штабс-капитан Рыбников? Читали этот рассказ Куприна?

— Знаю его наизусть, — сказал Громов. — Но Рыбников был разведчик, а я поехал в Ротенбург и превратился в Бринкеля не для разведки. Я поехал выручать наших ребят, товарищ полковник. Мне поручили святое дело!.. И страшнее всего было не справиться с таким поручением! Не за себя было страшно — за них!.. Ну, хватит, поеду отдыхать… Да, кстати, Пётр Васильевич, положите, пожалуйста, этот портфель в свой сейф. В нём, как-никак, больше ста тысяч западных марок…

— Каких марок? — удивился Малинин. — Откуда?

— Я и мой компаньон подвели баланс за последние три месяца, — улыбнулся Громов. — И это моя доля прибылей. Прикажите бухгалтерии оприходовать…

И опять засмеялись Малинин и Ларцев.

— Лихо!.. — произнёс Малинин. — Начальника финчасти сейчас нет. Ладно, давай твои прибыли, положу их в сейф, а завтра оприходуем. В общем, Максим, как говорят бухгалтеры, у тебя активный баланс… Я имею в виду не марки…

— Служу советскому народу! — коротко ответил Громов.

* * *

Отпустив Громова, Ларцев и Малинин принялись за обсуждение дальнейших оперативных действий. Теперь, в свете данных, полученных Громовым, открывались новые перспективы для освобождения советских ребят, томящихся в лагере под Ротенбургом.

— Понимаешь, Пстро, — говорил Ларцев, расхаживая по своей привычке из угла в угол кабинета, — теперь, когда мы знаем адрес конспиративной квартиры, где содержатся члены комитета, было бы сравнительно просто перебросить в Нюрнберг нескольких боевых парней, поручив им пробраться ночью в этот «Золотой гусь», связать часового, освободить наших ребят из этого лагеря и перевезти в нашу зону. И по справедливости, так сказать, по всем законам божеским и человеческим так и следовало бы поступить… Однако, помимо законов божеских и человеческих, существуют, как тебе известно, всякого рода дипломатические правила и нормы. И приходится с этим считаться…

— Что ты хочешь сказать? — спросил Малинин, хотя догадывался, о чём идёт речь.

— Нюрнберг находится в американской зоне оккупации, и с этим нельзя не считаться. В отличие от американцев, довольно бесцеремонных в таких вопросах, мы всегда очень щепетильны в своих отношениях с союзниками, хотя они не всегда этого стоят. Вот почему, Петро, надо действовать иначе…

— В таком случае, Григорий, — вздохнул Малинин, — я просто не представляю себе, как освободить несчастных ребят, тем более что речь идёт не только о членах комитета, находящихся в Нюрнберге, но и о тех, кто содержится в лагере…

— А я знаю, — весело улыбнулся Ларцев. — Слушай меня внимательно. Благодаря расторопности твоего Громова нам теперь известно, что Игорь Крюков — родной сын заместителя начальника лагеря Мамалыги. Так?

— Ну и что?

— Не торопись. Судя по данным Громова, этот Мамалыга — я имею в виду отца — одинок и, кроме сына, не имеет близких. Так?

— Так, — подтвердил Малинин с интересом.

— Мы не знаем этого Мамалыгу, но я убеждён, что на старости лет, не имея никого, кроме единственного сына, он не может не волноваться за его судьбу. Ведь и шакал защищает своего детёныша. Я не знаю, как и почему этот орловский нотариус стал изменником — это вопрос особый, — но уверен, что теперь он раскаивается в том, что наделал, хотя бы из чисто шкурных мотивов. Вряд ли он доволен своей нынешней судьбой — не так уж она заманчива.

— Рано или поздно всякий предатель жалеет о том, что сделал, — произнёс Малинин. — Так и надо этой сволочи!..

— Верно, хотя огульный подход неприемлем и тут. Среди так называемых перемещённых лиц немало людей, совершивших те или иные преступления против Родины. Но это — разные люди, они разное совершили и по разным мотивам. Тебе известно, что многие из них в конце концов будут амнистированы и получат возможность вернуться на Родину и загладить свою вину перед ней честным трудом. Такова наша политика в этом вопросе — разумная, гуманная и мудрая политика. Теперь я тебя спрашиваю: почему бы нам не попытаться вступить в контакт со стариком Мамалыгой и не предоставить ему возможность хотя бы частично загладить свою вину?

— О, в этой идее есть зерно! — оживился Малинин. — А ты думаешь, что можно на него положиться, что он нас не подведёт?

— Маловероятно, чтобы Мамалыга захотел нас обмануть, — задумчиво протянул Ларцев. — Однако этого нельзя вовсе исключить. Всё может быть. Возьмём худший вариант: Мамалыга — закоренелый враг и потому захочет нас подвести, пренебрегая даже судьбою сына, находящегося в Москве. Чем же, позволительно спросить, он может нас так уж подвести? Чем?

— Он может подвести того человека, который вступит с ним в контакт. Кстати, кому, по-твоему, это можно поручить?

— Кому как не Громову, — ответил Ларцев. — Это настоящий разведчик, а, кроме того, ему проще всего проехать в Ротенбург и там связаться с Мамалыгой. На то он и господин Бринкель.

— А если Мамалыга выдаст его Гревсу или Пнвницкому?

— Прежде всего Громов должен разговаривать с Мамалыгой, продолжая играть роль немецкого коммерсанта, действующего, однако, по нашему поручению. По реакции Мамалыги на разговор с ним Громов должен определить, можно ему верить или нет. Если появятся хотя бы малейшие сомнения, следует срочно уехать из Ротенбурга. Более того, разговор должен состояться перед самым отъездом Громова и при таких условиях, когда Мамалыга не будет иметь возможности сразу связаться с Пивницким или Грейвудом.

— А поверит ли Мамалыга Бринкелю, если тот будет говорить с ним от нашего имени?

— Я думал и об этом. Если Бринкель, разговаривая с Мамалыгой, покажет ему фотографию его сына, снятого в Москве, скажем на фоне Кремля или Большого театра, то Мамалыга убедится, что Бринкель действительно выполняет наше поручение. Кроме того, Бринкель ведь скажет Мамалыге, что мы уже знаем, под каким видом и с какой целью его сын заслан в Москву.

— Да, это логично, — сказал Малинин, всё ещё, однако, колеблясь. — Понимаешь, Григорий, надо всё тщательно, до самых ничтожных мелочей, обдумать. Громов — замечательный парень и превосходный работник. Рисковать им, скажу по совести, очень не хочется… Теперь у меня возникает вопрос, связанный с той стороной дела, с которой ты начал. Как всё это будет выглядеть с дипломатической точки зрения?

— Законный вопрос, — ответил Ларцев. — Но для того, чтобы на него ответить, надо прежде всего выяснить, кто будет освобождать членов комитета, потому что начинать надо именно с них. Вообразим на минуту, что Мамалыга сам поедет в Нюрнберг, проберётся в «Золотой гусь» — это для него не составит никакого труда, учитывая его положение в лагере, — и там вместе с членами комитета обезоружит часового и освободит ребят. Ни один дипломат на свете не сможет при всём желании даже пискнуть: советские люди, противозаконно задержанные, сами сумели вырваться из узилища, в которое были заключены вопреки элементарным нормам международного права! Скажу тебе больше: Грейвуд и Гревс при этом предстают в таком невыгодном свете, что они и не подумают поднять шум. Это ведь всё равно, что расписаться в очень мерзких делишках…

— Да, превосходная комбинация! — воскликнул наконец Малинин, оценив логичность всех рассуждений Ларцева. — Только давай ещё посоветуемся с Громовым…

— Безусловно, — сказал Ларцев. — Без его мнения я и не собирался окончательно решать.

На следующее утро хорошо отдохнувший Громов был посвящён в план. Внимательно выслушав Малинина и Ларцева, Громов сразу сказал:

— Подходит. Разрешите выполнять?

— Одну минуту, — улыбнулся Ларцев, которому понравилось, что Громов так быстро реагировал на предложение. — Скажите, вы ведь познакомились с этим Мамалыгой?

— Ну как же, я с ним несколько раз разговаривал. Разумеется, я не заводил с ним разговора о его сыне, но у меня ещё в Ротенбурге создалось впечатление, что Мамалыга удручён и очень озабочен. Думаю, что это вызвано тревогой о сыне.

— Как он выглядит? — спросил Ларцев.

— Невысокий, чуть сутулый, вид какой-то, я бы сказал, растерянный. Со здоровьем у него тоже, по-моему, дела обстоят неважно. Под глазами мешки. Ему немного за пятьдесят, но на вид можно дать больше. Настроение у него подавленное, однажды даже в разговоре со мной он прослезился…

— Как вы думаете, удастся вступить с ним в контакт?

— Пожалуй, удастся, — ответил Громов. — Тем более что Мамалыга, как я заметил, ненавидит Пивницкого и, по-видимому, будет рад от него освободиться. Этот Пивницкий действительно законченный негодяй.

— Понятно, — сказал Ларцев. — Теперь давайте подробно обсудим, каким путём Мамалыга, если удастся привлечь его к делу, сможет освободить членов комитета.

И три чекиста стали разрабатывать во всех деталях план операции. Прежде всего они подробно обсудили, как именно Громов-Бринкель должен начать откровенный разговор с Мамалыгой. При этом Ларцев, как всегда, старался предусмотреть все возможные осложнения и препятствия, начиная с позиции, которую может занять в разговоре сам Мамалыга, и кончая всякими непредвиденными и уже от Мамалыги не зависящими осложнениями и неожиданностями.

Затем обсуждена была вторая часть операции, в частности роль Мамалыги (если с ним удастся договориться) в освобождении членов комитета. Надо было заранее решить, как вооружить Мамалыгу для того, чтобы он при помощи членов комитета мог вывести из строя часового и, в случае необходимости, его связать.

И эта часть плана была разработана со всеми подробностями, причём Ларцев сообщил Громову, что он должен будет реализовать задание в то время, когда в Москве будет проведена другая операция, связанная с сыном Мамалыги.

Ларцев не считал нужным вводить Громова в курс всей операции, готовящейся в Москве, но в той части, в которой она касалась Игоря Мамалыги, информировать Громова было необходимо.

26. «Племянник»

В Москве стояли жаркие дни. Случалось, что в полдень температура достигала 30–35 градусов, у киосков с минеральной водой стояли очереди, пригородные поезда и автобусы были переполнены людьми, стремившимися провести свободные часы в окрестностях столицы, в лесной тени, на речных пляжах.

В один из этих жарких дней Николай Петрович Леонтьев собирался в командировку — надо было поехать на завод, где выполнялся один из заказов института.

Накануне отъезда Леонтьева пригласил директор института, почему-то тщательно закрыл дверь кабинета и спросил:

— Завтра собираетесь выехать, Николай Петрович?

— Да, рано утром.

— Так вот, есть к вам не совсем обычная просьба: я хочу вам дать портфель с чертежами и расчётами и просить, чтобы вы перед отъездом положили этот портфель в свой сейф, который у вас на квартире.

— В мой сейф, на квартире? — удивился Леонтьев. — Не мне вам говорить, Иван Терентьевич, что это строжайше воспрещено. Вы сами не один раз говорили об этом…

— Совершенно верно, вы абсолютно правы, — улыбнулся директор. — Но жизнь — сложная штука, Николай Петрович, иногда возможны ситуации, при которых в интересах дела следует нарушить это золотое правило…

— Решительно ничего не могу понять, — развёл руками Николай Петрович. — Объясните мне, какой в этом смысл? Я уезжаю в командировку и не могу даже отвечать за сохранность секретных документов. Мало ли что может быть…

— А вам не приходит в голову мысль, что, может быть, именно поэтому я обращаюсь к вам с подобной просьбой? — как-то странно улыбаясь, сказал директор. — И уж позвольте в таком случае сказать вам прямо: это не моё личное предложение, мне приказано так поступить… Чтобы у вас не было сомнений, я дам вам письменное предписание.

— Что я могу сказать? Приказ есть приказ, — сказал Леонтьев. — В квартире моей остаются племянник и домашняя работница. Я надеюсь, что речь идёт не о недоверии к ним?

— Конечно, конечно, — согласился директор. — Но в конце концов это не наше с вами дело, и те, кому следует, знают лучше, как поступить. Вот, возьмите этот портфель, Николай Петрович, — и он протянул конструктору объёмистый кожаный портфель, туго набитый какими-то документами. — А предписание прочтёте в спецотделе и распишетесь в том, что ознакомлены с ним.

Взяв портфель, Леонтьев отнёс его в рабочий кабинет и положил в служебный сейф. До позднего вечера в связи с предстоящим отъездом Николай Петрович занимался своими делами. Уже в одиннадцатом часу он поехал домой, захватив с собою портфель.

Приехав домой, Николай Петрович хотел было посмотреть документы, лежавшие в портфеле, но в кабинет вошёл племянник, только что вернувшийся из театра, и стал оживлённо рассказывать о понравившемся спектакле.

Николай Петрович, очень внимательно относившийся к племяннику, разговорился с ним. Портфель был положен в домашний сейф конструктора. Потом неожиданно приехал Бахметьев, нередко навещавший Николая Петровича, сели пить чай, и завязался общий весёлый разговор.

Было уже за полночь, когда Бахметьев, зная, что Николаю Петровичу надо выехать рано утром на аэродром, простился с ним и Колей, сказав, что хозяину следует перед отъездом отдохнуть.

Коля, как всегда, пошёл спать в кабинет, а Николай Петрович, приняв ванну, тоже лёг в постель. Вспомнив о том, что хотел посмотреть документы, лежащие в портфеле, он решил не тревожить сейчас племянника и проглядеть документы утром, перед отъездом.

В половине шестого утра звонок будильника разбудил Николая Петровича. Вскоре, уже в дорожном костюме, он вошёл в столовую, где тётя Паша приготовила завтрак.

— А Коленька ещё спит, тётя Паша? — спросил Николай Петрович.

— Да ещё как, вовсю похрапывает, — ответила старушка. — Хотела я его разбудить, чтобы он с вами простился, да, признаться, пожалела… И так он целыми днями всё учится да над книжками сидит… Пусть хоть выспится как следует, совсем парень извёлся…

— Да, да, не надо его будить, — согласился Николай Петрович. — Нелегко ему наверстать потерянные годы, бедняге…

И он решил, что, собственно, никакой нужды знакомиться с документами, рискуя разбудить племянника, у него нет — ведь они были переданы ему лишь для хранения в связи с какими-то странными обстоятельствами.

Позвонил шофёр, приехавший за Леонтьевым, и он, простившись с тётей Пашей, поехал на аэродром.

По дороге Николай Петрович задумался о племяннике. За эти месяцы Коля, уже привыкший к новой обстановке, по-видимому, чувствовал себя в квартире своего дяди как дома; Николай Петрович очень внимательно и заботливо к нему относился.

Юноша вёл себя скромно, старательно учился и, по-видимому, всячески стремился расположить к себе дядю. Николай Петрович это замечал и, в сущности, не имел никаких оснований быть недовольным поведением племянника.

Но — странное дело — в то же время Николай Петрович ловил себя на том, что этот красивый, светлоглазый юноша с аккуратным пробором, тихим голосом и примерным поведением как-то не совсем понятен ему. Коля был немногословен, очень неохотно говорил о прошлом и, как заметил Николай Петрович, не так уж тосковал по отцу. Что было особенно удивительно, почти никогда юноша не вспоминал о матери, и это тоже неприятно поражало Николая Петровича.

Иногда Леонтьеву казалось, что, несмотря на свою молодость, племянник был довольно расчётлив и холодноват, и трудно было понять, что он думает, о чём мечтает, чем живёт. Странно было и то, что Коля ни с кем не подружился, хотя Николай Петрович нарочно познакомил его с одногодками — сыновьями некоторых своих друзей по институту.

Даже такая благодушная старушка, как тётя Паша, приветливо и с большим теплом принявшая Колю, месяца через два после его приезда как-то сказала Николаю Петровичу:

— А племянничек-то ваш, я погляжу, не так прост…

— А в чём дело, тетя Паша? — спросил Николай Петрович.

— Сама не пойму, — развела руками старушка, — вроде и послушный, и тихий, и ласковый, а сердце к нему не лежит, Николай Петрович… Почему, сама не знаю…

Николай Петрович тогда задумался над словами тёти Паши и с огорчением подумал, что в чём-то согласен с ней. Но, вспомнив о том, что пришлось пережить племяннику, Николай Петрович устыдился собственных мыслей и решил, что несправедлив в своём отношении к Коле: по-видимому, парень до сих пор по-настоящему не оправился от тяжких впечатлений искалеченного детства.

27. Преждевременная радость

Господин Крашке наслаждался жизнью. Уж много лет ему не приходилось отдыхать столь безмятежно, как теперь, в Малаховке. В самом деле, только раз в неделю, по воскресеньям, Крашке выезжал в Москву, где встречался с Игорем Крюковым-Мамалыгой. Потом он вновь возвращался в Малаховку, играл в подкидного дурака со своей квартирной хозяйкой, пил парное молоко н перед сном совершал обязательную прогулку. Никуда не надо было мчаться, никого не надо было бояться, никто на него не кричал. К тому же он не был стеснён в деньгах, располагал вполне надёжными документами и, таким образом, имел все условия для полного душевного покоя, по которому так стосковался за последние годы.

В Малаховке было множество дачников, и по вечерам, после работы, они приезжали на электричке; на террасах шумели самовары, звенели тарелки, играли патефоны.

Вскоре после приезда в Москву Крашке познакомился с дачниками, поселившимися поблизости, нередко гулял с ними или играл в городки. Крашке избегал обширных знакомств, но, с другой стороны, считал, что чрезмерно замкнутый образ жизни тоже может показаться странным.

Из числа новых знакомых он чаще всего встречался с пожилым, седоусым человеком, поселившимся со своей десятилетней внучкой как раз напротив той дачи, в которой жил Крашке. Этот человек — его звали Семёном Петровичем — рассказал, что его дочь с мужем — геологи, находятся в экспедиции, а он решил на всё лето поселиться с внучкой в Малаховке. Крашке понравилось, что этот высокий, ещё довольно крепкий старик не задаёт ему лишних вопросов и не проявляет излишнего любопытства, вполне удовлетворившись теми сведениями, которые Крашке после знакомства сообщил о себе.

Они часто гуляли вдвоём по окрестностям Малаховки, иногда ездили в Кратово купаться в пруду.

Как-то на очередной встрече Крашке с Игорем тот подробно рассказал ему о своём житье-бытье. Юный Мамалыга тоже вполне вошёл в роль и чувствовал себя очень спокойно.

Однажды Игорь сообщил, что Леонтьев собирается выехать в командировку. Он передал Крашке восковой слепок от сейфа, стоявшего в кабинете Леонтьева, и попросил изготовить по этому слепку ключ.

— На всякий случай надо иметь ключ, — сказал Игорь. — После отъезда Леонтьева в командировку я смогу без всякого риска ознакомиться с содержанием сейфа: ведь тётя Паша ежедневно уходит на рынок и я остаюсь один в квартире…

Крашке похвалил Игоря и сказал, что ключ изготовит. После этого по явке, данной ещё в Германии Грейвудом, Крашке встретился с одним иностранным журналистом, проживающим в Москве. Этот журналист был предупреждён о приезде Крашке, взял у него слепок и сказал, что через несколько дней сможет вручить ему ключ.

Они сговорились встретиться в Центральном парке культуры и отдыха, у «чёртова колеса», где обычно собиралось много публики и можно было незаметно передать ключ. Так и было сделано.

В следующее воскресенье Крашке передал Игорю ключ.

— Очень кстати, — с довольной усмешкой произнёс Игорь. — На днях мой дорогой дядюшка, кажется, выезжает в командировку…

— Это недурно, — заметил Крашке. — Правда, я не рассчитываю на то, что он хранит в своём домашнем сейфе настоящие секреты, но, с другой стороны, может быть нам и повезёт: сейф, что там ни говори, сейф, не зря же он поставил его в своём домашнем кабинете…

Сговорившись, что на этот раз они встретятся во вторник, Крашке и Игорь расстались.

Во вторник Игорь, встретившись с Крашке, сообщил, что Леонтьев уезжает в среду. Сговорились снова встретиться в четверг.

Утром, когда Леонтьев уехал на аэродром, а тётя Паша ушла на рынок, Игорь открыл сейф Леонтьева, достал оттуда портфель с документами и внимательно их рассмотрел. Портфель был набит чертежами, пояснительными записками к ним и какими-то непонятными Игорю расчётами. На каждом из этих документов имелся гриф «Совершенно секретно».

Игорь обрадовался. Теперь можно было не сомневаться, что задание полковника Грейвуда будет успешно выполнено.

В четверг, переложив все документы в свой портфель, Игорь вышел из дому и направился на Казанский вокзал, где на этот раз должен был встретиться с Крашке. Они зашли в буфет, делая вид, что не знают друг друга; Крашке занял столик у окна и заказал пиво. Игорь сел за соседний столик. В этот час публики в вокзальном буфете было мало. Игорь выпил лимонад, расплатился с официантом и медленно пошёл к выходу, нарочно оставив свой портфель на стуле, словно он его забыл.

Крашке оглянулся. Никто из публики не заметил оставленного портфеля. Тогда — за пиво он заранее расплатился — Крашке быстро встал, схватил оставленный портфель и побежал к выходу с таким видом, как будто он хочет вручить портфель его рассеянному владельцу. Но и тут никто не обратил внимания на Крашке.

В тот же день Крашке встретился с иностранным журналистом и передал ему портфель — этот «журналист» должен был сфотографировать все документы и вернуть их Крашке. Через сутки документы были возвращены, и «журналист» сказал Крашке:

— Насколько я понимаю, это то, что нужно… Во всяком случае, уверен, что наш общий шеф будет доволен. Фотокопии документов уже в воздухе, дорогой партнёр…

— Как в воздухе? — спросил Крашке.

— Они преспокойно летят за океан, — ответил «журналист». — Мы можем поздравить друг друга с успехом…

* * *

И в самом деле, через пару дней после этого полковник Грейвуд получил в Нюрнберге шифрованную телеграмму от Маккензи:

«Дисекретно, Нюрнберг, полковнику Грейвуду.

От всей души поздравляю Вас, дорогой полковник Грейвуд, с первым и весьма значительным успехом операции.

Сегодня поступили фотокопии документов, связанных с секретными работами русских в области ракет. Таким образом, наши с Вами совместные усилия увенчались большим успехом. Вызовите лично Мамалыгу и выдайте ему пятьсот долларов в качестве первого аванса в счёт причитающегося ему и его сыну вознаграждения.

Примите мои пожелания здоровья и дальнейших успехов!

Маккензи.»

Прочитав эту шифровку, Грейвуд пришёл в восторг и даже простил Маккензи эту дурацкую фразу насчёт «совместных усилий». Дьявол с ним, в конце концов каждому хочется примазаться к выгодному делу!

Такой успех следовало, конечно, отпраздновать. Грейвуд раньше обычного закончил свои занятия и по пути домой заехал в комиссионный магазин, где приобрёл по сходной цене ожерелье для фрейлейн Эрны.

Вечером вместе с фрейлейн Эрной Грейвуд отправился в «Опера-хауз», как теперь именовалась бывшая нюрнбергская опера, чудом уцелевшая от бомбёжек. Послушав отличный концерт немецкого симфонического оркестра, Грейвуд закончил вечер в «Гранд-отеле», где очень весело провёл время. Там играл превосходный джаз, Грейвуд и фрейлейн Эрна много танцевали. Полковник с удовольствием отметил успех, которым пользовалась его красивая, нарядно одетая дама. Да, надо уметь пользоваться жизнью. Для своего возраста он отлично сохранился, прекрасно выглядит, имеет великолепную, хорошо вымуштрованную любовницу, его служебные и денежные дела идут более чем успешно. Теперь, после успеха московской операции, не исключено, что он будет произведён в генералы — пора, давно пора! И потом — не век же он будет сидеть в этом разрушенном Нюрнберге. Закончив дела, он получит отпуск, вылетит с фрейлейн Эрной в Париж или в Италию, куда-нибудь на взморье — морские купанья отлично укрепляют нервную систему.

В самом великолепном настроении полковник Грейвуд возвратился со своей подругой домой и лёг спать. Утром он с аппетитом позавтракал и поехал на работу, где только что на его имя пришла новая шифровка от Маккензи. Увы, она резко отличалась своим тоном от первой:

«Дисекретно. Нюрнберг, полковнику Грейвуду.

Мне поручено Вам передать, что Ваша дурацкая затея с направлением сына Мамалыги в Москву, как я и предвидел, поставила нашу службу в самое нелепое положение. Когда эксперты ознакомились с фотокопиями документов Леонтьева, выяснилось, что эти документы представляют собою чертежи и расчёты самых первых и весьма неудачных немецких ракет, секрет которых давно уже всем известен и не представляет ни малейшего интереса.

Более непристойного скандала я не припомню за все годы своей деятельности. Телеграфьте Ваши объяснения и предлагаемые меры, чтобы выйти из того положения, в которое поставлена наша служба из-за этой истории.

Маккензи».

Так выяснилось, что радость Грейвуда была преждевременной. Прочитав шифровку Маккензи, полковник побледнел от злости. Какой наглый, издевательский тон!.. «Как я и предвидел», — пишет этот мерзавец. Он предвидел!.. Можно представить, что он наговорил дома, если даже в телеграмме этот негодяй так пишет!.. Да и пишет-то, без всякого сомнения, специально для начальства — дескать, смотрите, я и Грейвуду прямо написал, что был против его плана… Разумеется, он уничтожит первую шифровку, в которой писал о «наших совместных усилиях». Но нет, полковник Грейвуд тоже не молочный телёнок, которого готовят на пасхальный стол!.. Уж он-то сохранит первую телеграмму Маккензи и, более того, предъявит её, кому следует, — пусть видят, что за фрукт этот Маккензи!..

Но что же всё-таки произошло в Москве? Скорее всего, конечно, что мальчишка налетел на старые, никому не нужные чертежи, но… но, может быть, это всё гораздо сложнее и опаснее… Судя по шифровке кретина Маккензи, он пока не задумался над этим вопросом, хотя именно это и есть самое важное. Если всё, что произошло, — результат глупой случайности, нет смысла огорчаться: сегодня добыли старые чертежи, завтра добудем новые. Но если это ход советской контрразведки, специально подсунувшей нам старые чертежи, — операция позорно провалена…

Эти мысли совсем расстроили Грейвуда. Вдобавок ко всему болела голова — вчера в «Гранд-отеле» он основательно выпил, забыв, что ему не тридцать лет и всякое нарушение режима теперь не проходит бесследно. Да, ничто так не старит, как возраст!.. Куда девались пилюли против головной боли?

И Грейвуд поспешно проглотил две пилюли, решив, что теперь самое важное — позаботиться о своём здоровье. Но пилюли на этот раз не помогли — голова продолжала болеть. Полковник вызвал машину и поехал за город основательно проветриться.

Машина выбралась из города и помчалась по широкой бетонной автостраде, посреди которой выстроились в два ряда, как солдаты, липы. Мотор успокоительно пел. Мягкий шорох автомобильных шин и свежий, напоенный баварским летом воздух, со свистом врывавшийся в открытое окно машины, несколько успокоили Грейвуда. Хладнокровие, хладнокровие, старина!.. Волнение только способствует развитию склероза…

И, всё более приходя в себя, полковник Грейвуд обдумывал текст своего ответа на шифровку Маккензи. Надо поставить на место этого нахала. Ответ должен быть спокойным, корректным, но полным достоинства. Надо подчеркнуть, что первая неудача с документами отнюдь не может рассматриваться как поражение. Более того, она лишь подтверждает правильность всего плана с внедрением в квартиру Леонтьева надёжного агента. Располагая таким козырём, можно не сомневаться в том, что игра рано или поздно будет сделана.

Через три часа полковник Грейвуд вернулся в Нюрнберг и отправил ответ на шифровку Маккензи. В этом ответе он, придерживаясь намеченного тона, подчеркнул, что проживание Игоря Мамалыги в Москве, в квартире главного объекта операции, есть факт, значение которого трудно переоценить. Никакие временные осложнения или неудачи, писал Грейвуд, не снижают значения этого факта и его деловых перспектив.

Шифровальщик доложил, что телеграмма передана по радио, и Грейвуд, уже совсем успокоившись, поехал обедать. Он никак не ожидал, что очень скоро получит новый, ещё более сокрушительный удар.

28. Громов выполняет задание

Как-то вечером, когда господин Винкель и его дочь Эмма мирно сидели за ужином, к ним позвонили. Фрейлейн Эмма вышла в переднюю и оттуда донесся её возглас:

— О, как я рада!.. Отец, отец, посмотрите, какой гость!..

Господин Винкель выбежал в переднюю и искренне обрадовался, увидев своего компаньона.

После объятий и шумных приветствий, как всегда весёлый и румяный Бринкель рассказал, что приехал на несколько дней немного отдохнуть от дел и отчитаться перед своим компаньоном.

— Рад вам сообщить, дорогой компаньон, — говорил он, с аппетитом уплетая яичницу с ветчиной, — что в связи с летним сезоном наши фруктовые воды опять пошли хорошо. Особенно большим спросом пользуется «немецкая вишнёвая вода», изготовляемая по вашим старым рецептам. Мы уже реализуем часть нашей продукции в Дрездене, Веймаре, Цвикау, Хемнице и других городах. Словом, надо благодарить всевышнего!.. Я захватил с собою все отчёты, и как-нибудь вечерком мы вместе их рассмотрим…

— Ну-ну, это всегда успеется, — добродушно заметил Винкель. — Я рад видеть вас и без всяких отчётов, мой дорогой компаньон. Гораздо важнее, чтобы вы действительно отдохнули у нас как следует. Ты, Эмма, — обратился он к покрасневшей дочери, — должна развлечь нашего дорогого гостя, чтобы он ни в коем случае не скучал… Недавно мне удалось приобрести хотя и старенький, но ещё вполне сносный автомобиль; надо вам вдвоём покататься, посмотреть окрестности и даже, если хотите, совершить путешествие в Мюнхен, или в Нюрнберг, или куда-либо ещё, — добавил Винкель, всё ещё питавший надежду выдать свою дочь замуж за румяного и делового толстяка, своего компаньона.

— Я буду очень признателен фрейлейн Эмме, если она составит мне компанию, — любезно ответил Бринкель. — Кроме того, я захватил с собой «лейку» и хочу сфотографировать живописные окрестности Ротенбурга и его достопримечательности… И, разумеется, вас, милая фрейлейн Эмма!..

Господин Винкель довольно ухмыльнулся. Его надеждам, по-видимому, было суждено оправдаться.

Несколько дней гость прожил в Ротенбурге. Вечерами он гулял с фрейлейн Эммой, катался с ней на стареньком, но ещё бойком «оппеле». Днём, когда фрейлейн Эмма была занята по хозяйству, Бринкель гулял один. Ротенбург и его окрестности были очень живописны, и не удивительно, что всякий раз, направляясь на прогулку, Бринкель захватывал с собою фотоаппарат.

Не было ничего удивительного и в том, что несколько раз господин Бринкель заглянул в лагерь, где жили девушки и юноши, работавшие на заводе его компаньона. А то, что он — компаньон Винкеля, уже для многих не было секретом; сам Винкель как-то представил его Пивницкому.

Вот почему однажды, встретив у ворот лагеря господина Бринкеля, объяснившего, что он, гуляя, случайно сюда забрёл, Пивницкий самым любезным образом принял совладельца завода фруктовых вод, пригласил его к себе — он жил на территории лагеря — и стал ему рассказывать о том, как он управляет своим сложным хозяйством.

— Правда, после того как майору Гревсу пришла в голову счастливая мысль вывезти из лагеря главных зачинщиков всяких неприятностей, — рассказывал Пивницкий, — мне стало гораздо легче, но и теперь ещё, уважаемый господин Бринкель, приходится тратить много сил на то, чтобы поддерживать необходимую дисциплину и порядок…

— О да, я понимаю вас, — ответил немецкий коммерсант. — В каждом деле важно установить твёрдый порядок. Мы, немцы, всегда считали, что дисциплина и порядок основа всего… Я отлично понимаю вас, господин Пивницкий, и глубоко сочувствую вашим идеям… Имеете ли вы, однако, надёжных помощников в своём трудном деле?

— Увы, хвастать нечем, — горестно вздохнул Пивницкий. — Мой заместитель Мамалыга уже стар. Кроме того, говоря между нами, он любит предаваться воспоминаниям о своём прошлом, о своём городе, одним словом, о всякой чепухе. Эта глупая славянская сентиментальность, господин Бринкель, мне совсем не по душе. Я человек трезвый и презираю иллюзии.

— Странно, я однажды видел этого Мамалыгу, и он произвёл на меня впечатление вполне разумного человека, — небрежно заметил Бринкель. — Как опасно поддаваться первому впечатлению!.. Неужели этот чудак ещё думает о возвращении в Россию?

— Вероятно, он понимает, что это просто невозможно, — заявил Пивницкий. — Однако предаётся воспоминаниям, что мне тоже не нравится. Я, например, раз и навсегда выбросил из головы своё прошлое и не хочу о нём вспоминать.

Покидая Пивницкого, Бринкель поблагодарил за любезность, покровительственно похлопал его по плечу и сказал, что одобряет его трезвые взгляды на жизнь.

— Да, да, господин Пивницкий, — сказал он. — Я надеюсь, что рано или поздно ваши мысли и дела будут полностью оценены по заслугам. Со своей стороны, я был бы искренне рад принять участие в этом… Можете не сомневаться.

Обрадованный Пивницкий проводил своего гостя и просил его всякий раз, когда он гуляет в этом районе, запросто приходить в лагерь.

Бринкель воспользовался этим приглашением и через два дня снова зашёл в лагерь. Однако на этот раз Пивницкий отсутствовал и гостя встретил Мамалыга.

— Здравствуйте, господин Мамалыга, — сказал Бринкель. — А где же ваш начальник?

— Вчера вечером майор Гревс вызвал его в Нюрнберг, — ответил Мамалыга.

— Понимаю. Не потому ли вы так грустны? — спросил, улыбаясь, Бринкель.

— Да нет, просто есть о чём подумать, — вздохнул Мамалыга. — Меня не очень балует судьба…

Они сели, закурили, Бринкель оглянулся — никого вокруг не было. Сделав несколько затяжек, Бринкель неожиданно сказал:

— А у меня для вас есть приятный сюрприз. Ведь ваш сын теперь, как мне известно, находится в Москве под видом Николая Леонтьева…

— Что? Почему вы так думаете?.. — вскочил Мамалыга, страшно побледнев.

— Спокойно, спокойно! — сказал Бринкель. — Моя осведомлённость об этом факте не сулит вам никаких неприятностей, господин Мамалыга. Я не только могу вам сообщить о судьбе вашего сына, но даже показать его последнее фото. Он сфотографирован у Большого театра. Вот, посмотрите.

Мамалыга затрясся, схватил фотографию сына и принялся её жадно рассматривать.

— Да, да, он, — пролепетал Мамалыга, — действительно, снят на фоне Большого театра… десять лет тому назад я там слушал «Евгения Онегина»… Боже мой! Боже мой!..

— Успокойтесь, господин Мамалыга, и выслушайте меня, — продолжал Бринкель. — О том, что ваш сын на самом деле не Николай Леонтьев, за которого он себя выдает, известно не только мне, но и советской контрразведке. Известно также, что он приехал в Москву, чтобы выполнить шпионские задания полковника Грейвуда. Вы сами понимаете, что теперь судьба вашего сына полностью в руках органов Советской власти…

— Он арестован, я так и знал!.. — воскликнул Мамалыга и, не выдержав, заплакал.

— Нет, пока он не арестован, — ответил Бринкель, — но это может случиться в любой день, если вы не захотите облегчить его судьбу. Короче — будущее вашего сына в ваших руках… Как и ваше собственное будущее, Мамалыга…

— Как это понять? — всё ещё всхлипывая, спросил Мамалыга. — Какое будущее? Чем я могу помочь? Откуда вы всё это знаете?

— Отвечу по порядку, — спокойно произнёс Бринкель. — Ведь вам известно, что я приехал из той зоны?

— Да, я слышал…

— Ну вот и отлично. Пойдём дальше. Я разговариваю с вами по прямому поручению советских властей, передавших мне портрет вашего сына и все прочие подробности. Лично я, как вы знаете, немец и не очень разбираюсь в ваших русских делах, но я согласился помочь вам, тем более, скажу прямо, я рад оказать услугу и советским оккупационным властям, поскольку мне приходится как коммерсанту иметь с ними дело… Итак, вы способны выслушать меня внимательно, а не хныкать?

— Говорите, говорите, я вас слушаю! — воскликнул Мамалыга.

— Превосходно. Предложение советских властей, о котором идёт речь, даёт возможность спасти не только вашего сына, но и лично вас… Да, да, ведь, насколько я понимаю, вы далеко не в восторге от того положения, в котором находитесь, будучи заместителем господина Пивницкого?

— Не говорите об этом негодяе! — пробормотал Мамалыга. — Вы даже не представляете, какой он вымогатель и бандит!.. Дайте мне честное слово, что он не узнает о нашем разговоре, я умоляю вас!..

— Охотно даю, — произнёс Бринкель. — Более того, если вы сами вздумаете кому-либо рассказать о нашем разговоре, то я заявлю, что вы лжец и провокатор или просто сошли с ума… Надеюсь, вам ясно, что мне поверят скорее? Кроме того, ваше легкомыслие немедленно отразится на судьбе вашего несчастного сына…

— Да что вы, что вы! — Мамалыга даже вскочил и замахал руками. — Кому можно что-либо говорить об этом… в этом притоне!.. Да, да, господин Бринкель, я прошу меня понять… И я уверен, что вы поймёте меня, как интеллигентный человек интеллигентного человека… Я нотариус, юрист, а выполняю здесь обязанности не то тюремщика, не то обыкновенного шпика. Этот подлец Пивницкий пьёт из меня кровь, сколько и когда ему хочется. В своё время, можете мне поверить, я не подал бы ему руки, а теперь вынужден на старости лет выполнять его приказы и говорить: «Слушаюсь, господин начальник», хотя мне хочется плюнуть ему в лицо!..

И Мамалыга ещё долго сетовал на свою злосчастную судьбу.

Через два часа господин Бринкелъ простился с Мамалыгой, подписавшим обязательство выполнить задание советской контрразведки, чтобы таким образом хоть частично загладить свою вину перед Родиной.

Бринкель подробно проинструктировал Мамалыгу в соответствии с планом, разработанным Ларцевым и Малининым.

Возвращаясь в Ротенбург, Громов-Бринкель не сомневался в том, что Мамалыга, подписав письменное обязательство, намерен его выполнить.

Весь вопрос сводился теперь к тому, сумеет ли он справиться с поставленной перед ним задачей и не струсит ли в самый последний момент…

29. Фунтиков летит в Москву

Лейтенант Фунтиков очень обрадовался, когда его неожиданно вызвали в Берлин и приказали немедленно выехать в Москву в распоряжение полковника Бахметьева. Фунтикову так и не объяснили, зачем он вдруг понадобился Бахметьеву, сказав, что ответ на этот естественный вопрос он получит по приезде в Москву.

Полковник Ларцев, лично беседовавший с Фунтиковым, отлично помнил историю, происшедшую в мае 1941 года на Белорусском вокзале в Москве. Ларцев был также осведомлён и о том, что в последние дни войны тот же Фунтиков случайно встретил и опознал Крашке, после чего лично его задержал и доставил в контрразведку.

Теперь, приветливо беседуя с этим молодым подтянутым лейтенантом и любуясь его открытым, смышлёным лицом и живыми, с лукавинкой глазами, Григорий Ефремович с тёплым чувством думал о той роли, которую сыграл Бахметьев в жизни этого бывшего карманника, ставшего образцовым офицером и честно завоевавшего — в прямом и переносном смысле этого слова — полное доверие к себе.

Простившись с Ларцевым, Фунтиков, которому хотелось петь от внезапно свалившейся на него радости, чинно прошёл по коридору, вышел из подъезда и тут только дал волю своим чувствам. Подумать только, что завтра он вылетит в Москву, встретится с Люсей и, кроме того, с Бахметьевым!.. Кто бы мог подумать ещё несколько часов тому назад, что может случиться такое неожиданное и ослепительное счастье?

И Фунтиков, не выдержав, сделал тут же, на тротуаре «колесо», чем вьпвал бурный восторг группы немецких мальчишек, игравших неподалёку и сразу оценивших акробатические способности лейтенанта. Увы, пожилой полковник, к несчастью проходивший мимо, не только не пришёл в восторг, но, напротив, строго глядя на вытянувшегося перед ним офицера, сурово спросил:

— Это что за курбеты, товарищ лейтенант? На вас офицерская форма, а вы проделываете сальто, как циркач!..

— Виноват, товарищ полковник, — пробормотал Фунтиков упавшим голосом. — Но только что я получил приказ ехать в Москву… Так что сами понимаете, товарищ полковник… Одним словом, виноват…

Полковник внимательно оглядел с ног до головы смущённого офицера, мысленно оценил его бравый, подтянутый вид, сапоги, начищенные до немыслимого блеска (вот когда помогла Фунтикову его старая привычка!), и, с трудом подавляя улыбку, примирительно произнёс:

— Ну-ну, езжайте… Рекомендую, однако, товарищ лейтенант, впредь выражать свою радость иным образом, вот именно… А то как-то неудобно и, даже прямо скажу, стыдно!.. Счастливого пути!

— Благодарю, товарищ полковник! — щёлкнул каблуками Фунтиков. — Есть выражать свою радость иным образом!.. Разрешите выполнять?

Тут уже полковник не справился с улыбкой и, махнув рукой, ушёл.

Фунтиков благодарно посмотрел ему вслед и пошёл в офицерскую гостиницу. Снова лейтенант задумался над вопросом — зачем он понадобился Бахметьеву? Разумеется, у него мелькнула мысль, что это может иметь какое-то отношение к Крашке. И Фунтиков не ошибался: его вызов в Москву действительно был связан с Крашке, которого пришло время арестовать. В связи с этим Фунтиков, естественно, мог потребоваться для опознания и очной ставки со старым разведчиком.

Теперь, когда освобождение Коли Леонтьева и его товарищей могло произойти со дня на день, Ларцев готовил арест Игоря Мамалыги и Крашке. К тому же была уже установлена и личность иностранного журналиста, поддерживавшего связь с Крашке, а также выяснилось, что, помимо него и Игоря Мамалыги, Крашке ни с кем другим связи не поддерживает. Следовательно, откладывать арест шпионов уже не имело смысла, тем более что для освобождения всех остальных советских ребят, продолжавших томиться в ротенбургском лагере, могли в качестве окончательных аргументов понадобиться показания как Игоря Мамалыги, так и Крашке. Эти показания пресекали возможность дальнейших увёрток и отписок американских оккупационных властей в вопросе о возвращении советских ребят, незаконно ими задержанных, на родину.

На следующее утро после беседы с Ларцевым Фунтиков вылетел в Москву. Сидя в самолёте, он думал о предстоящей и такой долгожданной встрече с Люсей, с которой переписывался все эти годы. Как же она его теперь встретит, как выглядит после всего, что было пережито за эти грозные годы?

Фунтиков давно уже решил жениться на Люсе, и теперь его смущало только одно обстоятельство: Люся ничего не знала о его прошлом… Жениться, скрыв от неё это прошлое, было бы обманом, а начинать свою семейную жизнь с обмана Фунтиков не хотел. Это была бы подлость, страшнее которой не придумаешь!.. Но, с другой стороны, что подумает Люся, узнав, что человек, с которым она решила связать свою судьбу, оказывается, вовсе не артист эстрады, каким он ей когда-то представился, а карманный вор с несколькими судимостями?!. И вообще, как ей такое сказать, какими словами, как выдержать её испуганный и гневный — обязательно гневный — взгляд? Да, он ясно себе представляет этот мучительный разговор, побледневшее лицо бедной Люси, её возмущение, ужас, обиду и короткое слово «подлец!»…

— Простите, вам нехорошо, товарищ лейтенант? — неожиданно услышал тяжело задумавшийся Фунтиков вопрос своего соседа, сидящего рядом в кресле и обратившего внимание на то, что Фунтиков, закрыв глаза, что-то про себя бормочет, сильно при этом побледнев.

— Да нет, я просто так, — смущённо пролепетал Фунтиков. — Тётка у меня в Москве прихворнула… Милая такая старушка, гм… Боюсь, как бы не померла… Восьмой десяток пошёл…

— Понимаю, — сочувственно произнёс сосед, уважительно поглядев на столь нежного племянника. — Будем надеяться, что всё обойдётся… А с другой стороны, так сказать, всё-таки восьмой десяток… Не так уж и мало, товарищ лейтенант, если прямо говорить…

— Умирать и в девяносто лет не хочется, — резонно возразил Фунтиков, обидевшись за несуществующую тётку. — Вот доживёте до этих лет и поймёте…

— А я и теперь спорить с вами не стану, — быстро ответил сосед, тучный майор интендантской службы с круглым, красным лицом. — И более того, считаю долгом выпить за здоровье вашей тётушки, пусть живёт хоть двести лет, я не возражаю…

И майор быстро и с ловкостью, неожиданной при его тучной фигуре, вытащил из портфеля бутылку водки, два походных стаканчика и добрый кус копчёной колбасы. Фунтиков не успел и слова сказать, как майор протянул ему уже налитый стаканчик:

— За ликвидацию болезнетворной инфекции, в добрый час!..

Пришлось выпить. Но бойкий интендант с такой же молниеносной быстротой снова налил водку и протянул стаканчик, сказав:

— Теперь за восстановление сил подорванного болезнью организма!..

Отказаться при таком логичном развитии тостов было неудобно. Но когда в третий раз майор протянул стаканчик, заявив, что надо выпить за первую «русскую», которую спляшет тётушка, восстановив свои силы, Фунтиков робко возразил:

— Нет уж, хватит, товарищ майор. Нечего ей плясать на восьмом десятке. И без пляса обойдётся…

— Не могу с вами согласиться, — укоризненно заметил майор. — Пусть спляшет старушка, обязательно пусть спляшет… Такая милая женщина!..

— Кто милая женщина? — удивился Фунтиков.

— Как кто? Ваша тётушка, — сказал майор и даже покачал головой. — Я, знаете ли, очень люблю, когда древние старушки пляшут… Уважаю!.. Потому что это против, так сказать, течения жизни и лет… Одним словом, наперекор стихии!.. За наших боевых старушек!..

Так майор и не успокоился, пока не допили всю бутылку. Фунтиков охмелел — он давно не пил спиртного. Майор так же неожиданно, как заговорил, вдруг начал похрапывать и свистеть носом, покачиваясь в своём кресле. И тут Фунтикова вдруг осенила великолепная идея: разговор с Люсей должен вести Бахметьев… Да, да, как это сразу не пришло ему в голову?!. Уж он-то ей втолкует всё, что надо, уж ему-то она поверит, будьте спокойны!.. А Сергей Петрович непременно согласится, ведь он понимает, как это жизненно важно, он всё понимает с первого слова, как с первого слова понял Фунтикова, явившегося к нему с бумажником проклятого немца…

От этой счастливой мысли, пришедшей ему вдруг в голову, Фунтиков сразу успокоился и понял, что жизнь — превосходная штука, в которой всё великолепно устроено, раз есть такие замечательные люди, как Бахметьев и такие необыкновенные женщины, как Люся, которая, конечно, всё поймёт, всё простит и не станет ругать его подлецом, а совсем наоборот, назовёт нежно Маркушей, как называла его во всех письмах все эти годы. Да можно ли сомневаться, когда вот она сама вдруг вышла из пилотской кабины и села рядом с ним вместо этого толстого майора, который куда-то загадочно исчез, и вот уже она обнимает его своими тёплыми, нежными руками и шепчет на ухо: «Маркуша, родненький, ты не беспокойся, я всё, всё уже знаю и совсем ке обижаюсь на тебя, а люблю по-прежнему, и мы будем теперь всегда вместе, радость моя, и никогда, никогда больше не расстанемся…»

Но тут выскочил из тон же кабины какой-то старик с перекошенным лицом и начал кричать: «Расстанетесь, расстанетесь!» — и заплакала Люся, а из кабины (когда они там все собрались?) выбежал Бахметьев и крикнул: «Эй, Жора-хлястик, это же Крашке, чего глядишь?!». И он действительно увидел, что это Крашке, но испугался, что Люся, услышав его старую кличку «Жора-хлястик», передумает и не захочет стать его женой… Но Бахметьев схватил этого гада Крашке и свалил его на пол, а Люся помогала Сергею Петровичу, и они вместе связали старого чёрта, а он, Фунтиков, почему-то не мог им помочь: оказывается, его привязали к креслу, — наверно, это сделал тот толстый майор, который неизвестно куда исчез, скорее всего, незаметно выбросившись с парашютом…

— Проснись, сосед, Москва под нами, — услышал Фунтиков, как в тумане, чей-то знакомый голос и, открыв глаза, узнал толстого майора, который весело тряс его за плечо.

И в самом деле, под крыльями самолёта величественно, широко и зримо разворачивалась панорама родного города.

* * *

Бахметьев встретил Фунтикова очень ласково, устроил ему номер в гостинице, а потом сказал:

— Ну а теперь брат, отдохни, погуляй по Москве, займись делами личными… Кстати, к твоему сведению — кафе «Форель» находится там же, где прежде… Ву компрене?

— Компрене, — ответил Фунтиков. — Только не всё так просто. Без вашего участия гореть мне синим пламенем… Ведь Люся до сих пор всей сути не знает… Одним словом, считает, что я был артистом эстрады — чечёточником… Вот вам и «компрене»…

Бахметьев улыбнулся и, глядя прямо в глаза Фунтикову, спросил:

— Стало быть, Маркел Иванович, решено идти в загс?

— Да, решено, — серьёзно ответил Фунтиков.

— Понятно. Хорошо, пока сам в разговор на эту тему не вступай, а потом познакомишь меня с Люсей… Авось найдём общий язык… Завтра утром ты приедешь ко мне на работу и узнаешь причину своего вызова в Москву. А теперь я бы на твоём мосте поехал в «Форель»…

— Есть поехать в «Форель»! — ответил Фунтиков и помчался к Люсе.

Он поехал на автобусе, и всё время ему казалось, что шофёр не развивает нужной скорости, что на улице Горького много лишних остановок, что пассажиры, выходящие на остановках, ужасно медлят и недопустимо задерживают таким образом городской транспорт.

Наконец, когда вдали показался Белорусский вокзал (да, да, тот самый!..). Фунтиков выпрыгнул из машины, пересёк улицу и остановился у входа в кафе «Форель». Оно и в самом деле находилось в том же доме, только теперь кафе имело новую вывеску, которую Фунтиков, чтобы хоть немного успокоиться, начал внимательно изучать. Потом он подошёл к зеркальному окну и заглянул в кафе через узкую щелочку, образовавшуюся между недостаточно плотно сдвинутыми занавесями из кремового шёлкового полотна. В кафе, как и до войны, стояли высокие столики, в глубине можно было рассмотреть буфетную стойку, за которой восседал пожилой грузин с усиками. Этого человека Фунтиков раньше не видел.

Потом, всё через ту же узкую щёлочку, Фунтиков увидел Люсю. В белом фартучке и кружевной наколке она быстро прошла мимо окна, за которым он стоял. Да, да, он не ошибся, конечно, это Люся, это её тонкая, стройная фигура, её вздёрнутый носик, её пышные каштановые волосы. У Фунтикова так забилось сердце, что пришлось ещё несколько раз перечитать вывеску, хотя на ней, кроме слов «Кафе-закусочная „Форель“», ничего написано не было. Но Фунтикову вполне было достаточно этих трёх, поистине магических слов. Тысячу раз будь благословен московский трест ресторанов и кафе, мудро ограничившийся этими тремя прекрасными словами, полными глубочайшего смысла и значения!.. Можно не сомневаться, что директор этого симпатичного треста — милейший человек, умница и работяга. Попади на его место какой-нибудь чудак, он в жизни бы не додумался так прелестно назвать кафе, открыть его в том же самом доме, где оно помещалось до войны, и заказать такую изящную и лаконичную вывеску. И уж само собой разумеется, не сумел бы подобрать превосходные кадры!..

Наконец, оправив портупею и почему-то покашляв, Фунтиков вошёл в кафе и столкнулся лицом к лицу с Люсей, которая мчалась с подносом, уставленным всякой снедью.

— Ой, мамочка! — воскликнула Люся, и поднос со всеми чашками, тарелками, вилками и ножами с грохотом и звоном полетел на пол.

В тот же момент Фунтиков и Люся бросились поднимать с пола остатки тарелок и чашек и тут же буквально столкнулись лбами.

— Маркушенька! — закричала Люся не своим голосом и, не обращая ни малейшего внимания на публику, ни на усатого буфетчика, словом, ни на кого на свете, обняла милого, смеясь и плача в одно и то же время.

— Осторожнее надо, понимаешь! — заворчал было буфетчик, но две другие официантки, подруги Люси, сразу на него зашикали, шепча:

— Шалва Зурабович, вы что, не понимаете? Приехал её лейтенант!..

— Да, да, они столько лет не виделись! — прошептала вторая девушка, и Шалва Зурабович, к его чести, мгновенно всё сообразил и прогудел из-за своей стойки:

— Люся, можете считать, что у вас имеется бюллетень…

* * *

На следующее утро, когда Фунтиков приехал к Бахметьеву, тот прежде всего спросил:

— Ну как, видел Люсю?

— Порядок, — смущаясь, коротко ответил Фунтиков.

— Всё ей рассказал?

— Страшно, — ещё более смущаясь, пробормотал офицер. — Духу не хватает… Боюсь, расстроится…

— Не исключено, — сказал Бахметьев. — Я сегодня думал об этом. Может, в самом деле, лучше мне с нею потолковать?

— На это вся надежда! — воскликнул Фунтиков. — Иначе разобьюсь на взлёте, как говорят летчики…

— Хорошо. Буду с нею говорить. Теперь вот что: ты догадываешься, зачем мы тебя вызвали?

— Точно не могу сказать. Скорее всего, Крашке… — не очень, впрочем, уверенно сказал Фунтиков.

— Верно. Ты сможешь его опознать? Помнишь его лицо?

— На всю жизнь запомнил этого гада.

— Хорошо. Сколько раз ты его видел?

— Два раза. Первый раз тогда… Ну, в общем, на вокзале, перед войной… Второй раз в Восточной Германии, когда он под аптекаря работал…

— Так. Стало быть, Маркел Иванович, предстоит тебе третья встреча, — очень серьёзно произнёс Бахметьев. — Да, третья встреча и совсем на днях…

— Поехать куда придётся?

— Да нет, в Москве с ним встретишься.

— В Москве? — удивился Фунтиков. — Неужто этот гад опять в Москву забрался?

— Как видишь. Завтра с утра приезжай ко мне — вместе поедем его брать. Будешь понятым.

У Фунтикова даже глаза заблестели от мысли, что он будет участвовать в такой операции. Он не стал больше расспрашивать Бахметьева, зная, что тот не любит говорить лишнего, хотя оюнь уж было любопытно выяснить, каким образом Крашке снова очутился в Москве и как об этом стало известно Бахметьеву.

И Фунтиков решил терпеливо дожидаться третьей встречи со своим старым знакомым.

30. Освобождение

Коля Леонтьев пережил мучительные дни. С того дня как его изолировали от остальных членов комитета, бросив в тёмный сырой чулан с холодным цементным полом, начались непрерывные истязания, сменявшиеся уговорами «смириться» и принять предложения полковника Грейвуда.

Крашке, стремясь выслужиться, превзошёл самого себя, выдумывая всё новые пытки. Бывали моменты, когда Коля, вконец измученный, терял сознание, и тогда Крашке оставлял его в покое. Едва юноша приходил в себя и видел лицо своего мучителя, в нём вспыхивала такая жгучая ярость и ненависть, что никакие новые муки не в силах были его сломить.

Вероятно, всё это в конце концов окончилось бы трагически, и Крашке, осатаневший от невозможности сломить юношу, убил бы его, если бы не строгий приказ Грейвуда: Коля Леонтьев должен остаться в живых.

Несмотря на весь свой опыт палача, Крашке не догадывался, что чем изощрённее становятся муки, которые он придумывает для своей жертвы, тем ярче разгорается пламя ненависти к мучителям в душе Коли Леонтьева. Юноша отлично понимал, что отдан на растерзание этому дьяволу теми самыми американскими офицерами Гревсом и Грейвудом, которые так ласково с ним говорили и так решительно обещали вернуть его и товарищей на Родину.

Понимал Коля и то, что предложение Гревса избрать комитет было циничным обманом, ловушкой, в которую попались все члены комитета, поверившие на первых порах Гревсу.

Прошло несколько месяцев, как членов комитета перевели в Нюрнберг, а Колю начал «обрабатывать» Крашке. Внезапно мучитель исчез и пытки прекратились. Правда, Коля всё ещё содержался в сыром, каменном мешке, но, по крайней мере, его перестали мучить. Коля был молод и здоров и потому довольно быстро поправился. Постепенно зажили кровавые рубцы на теле; Коля по привычке, приобретённой с детства, ежедневно делал утреннюю зарядку; его снова начали сравнительно сносно кормить. Его никто не вызывал, никто с ним не беседовал, но вместе с тем его не возвращали наверх, где прежде жили остальные члены комитета. Коля даже не знал, живут ли они там и какова их судьба.

Добиваясь от юноши согласия стать агентом американской разведки, Крашке, разумеется, полностью не открывал ему своих карт, отделываясь общего характера обещаниями: это, дескать, единственная возможность возвращения на родину, «ничего особенного» от Коли не потребуется, а если он выполнит «некоторые задания» и захочет покинуть СССР, то его быстро переправят за границу и он будет жить «в своё удовольствие».

Однажды Колю посетил полковник Грейвуд, который очень любезно с ним говорил, убеждая его согласиться на предложение «немного помочь» американской разведке и суля за это золотые горы.

— Поймите, молодой человек, что вы напрасно упираетесь, — говорил Грейвуд. — В конце концов работа разведчика — это профессия, и притом профессия увлекательная и выгодная. Мы умеем ценить способных и преданных людей и вознаграждаем их по заслугам. Однако, если вам почему-либо не хочется стать профессиональным разведчиком, мы вовсе не собираемся насиловать вашу волю. Пожалуйста, выполните нашу просьбу и после этого делайте, что хотите, живите, где хотите, учитесь, если вам это нравится. Наш долг в этом случае — обеспечить вам реализацию ваших планов и желаний…

— У меня только одно желание — вернуться на родину, — ответил Коля. — А дальше обо мне позаботятся мой отец, моя мать…

— Логично. Я готов помочь вам и в этом, — быстро сказал Грейвуд. — Хотя должен вам сказать, что у вас ошибочное представление о положении в Советском Союзе. Вы помните свою родину до войны, но теперь там, к несчастью, всё изменилось. Россия вышла из войны калекой, молодой человек. Десятки миллионов людей не имеют крова, работы, живут в этих… в земляных ямах. Но это ещё полбеды. Главное состоит в том, что, вернувшись на Родину, вы будете немедленно арестованы и сосланы в Сибирь…

— Но вы же сами предлагаете мне отправиться на родину? — спросил Коля. — Зачем же вам это нужно, если меня сразу, как вы говорите, арестуют?

— Да, но если вы поедете на родину от нас, — сказал Грейвуд, — то мы, разумеется, снабдим вас отличными документами. Мы можем, например, удостоверить, что, находясь в Германии, вы состояли в группах сопротивления, активно работали в подпольной организации, одним словом, вели себя как патриот… Тогда вас не только не арестуют, но, напротив, сделают героем и даже могут наградить орденом… Как видите, всё в наших руках. Словом, мы искренне хотим вам помочь, но вы так странно себя ведёте, что мы вынуждены пойти на некоторые… гм… некоторые, так сказать, санкции, что нам крайне неприятно… Прошу мне поверить…

— Что вы называете санкциями? — не выдержав, закричал Коля. — Посмотрите, это, по-вашему, санкции?.. Или это гестаповский застенок?..

И Коля быстро задрал окровавленную рубаху. Грейвуд увидел исполосованное тело юноши, гноящиеся рубцы, чудовищные следы истязаний. Полковник невольно отвёл глаза — в отличие от Крашке он не имел садистских наклонностей.

— И после всего этого вы приходите сюда с вашей улыбочкой и хотите меня уверить, что вы желаете мне добра! — кричал Коля. — И думаете, что я вам поверю!.. Я ненавижу всех вас, проклятые палачи!.. Слышите, ненавижу!.. Будьте вы прокляты с вашими обещаниями и улыбочками!..

— Он сошёл с ума!.. — пробормотал Грейвуд и быстро вышел из отдалённой комнаты, куда к нему привели Колю.

Через час, беседуя уже с Крашке, Грейвуд сказал:

— Послушайте, Крашке, вы явно переборщили со своими гестаповскими приемами… Этот щенок весь в крови… У вас нет чувства меры…

— Ах, господин полковник, — начал оправдываться Крашке. — Что же мне оставалось делать? И напрасно вы беспокоитесь — русские дьявольски выносливы, поверьте мне… Вы ведь сами разрешили мне применить эту… третью степень…

— Третью, но не десятую, идиот! — зарычал Грейвуд. — Вы забываете, что работаете не в гестапо, чёрт бы вас побрал!..

— Как я смею забыть об этом, — пролепетал Крашке, подумав, однако, про себя, что, право же, задачи, поставленные перед ним полковником Грейвудом, не так уж отличаются от задач, которые в своё время ставились господином рейхсфюрером СС. Почему так рассердился Грейвуд? В белых перчатках не делают того, что он собирается делать. Пойми-ка этих американцев, чего им надо? Этого русского щенка невозможно иначе обработать, неужели Грейвуд не понимает?

— В общем, Крашке, я убедился, что, несмотря на все свои фокусы, вы бессильны выполнить моё задание, — продолжал Грейвуд. — Я всегда считал, что гестаповцы тупые скоты и кретины, не способные к тонкой работе. И сегодня лишний раз убедился в этом…

И Грейвуд, даже не кивнув головой, вышел из комнаты и уехал в свой «офис». Крашке, испуганный таким оборотом дела, поплёлся к себе, проклиная несчастную судьбу, упрямого русского парня, полковника Грейвуда и всю американскую разведку. Кто знает, чем всё это кончится?

* * *

Вспоминая теперь, уже в Советском Союзе, своё тогдашнее настроение, Крашке снова задал себе этот вопрос: чем всё это кончится? В Малаховке он жил безмятежно и спокойно. Но по ночам — когда случалась бессонница — Крашке размышлял. Пока всё как будто шло наилучшим образом. И всё-таки смутная тревога иногда овладевала старым шпионом, хотя Крашке не знал, какие неприятности он, сам того не желая, причинил полковнику Грейвуду, отправив плёнку в Америку. Напротив, Крашке был убеждён, что добился большого успеха.

* * *

Размышлял о будущем и Коля Леонтьев. Ему часто снились по ночам родные лица, местечко под Ровно, где прошли его последние детские годы, сад, покойная бабушка. Что же будет дальше? Суждено ли ему в конце концов вырваться из этого каменного мешка? Не может быть, чтобы отец его не разыскивал, не может быть, чтобы более двухсот советских ребят так и сгинули в неволе, чтобы за них не вступились наши!.. Что-то теперь делается дома, жив ли отец, здорова ли мать? Коля не сомневался, что его отец воевал, и воевал храбро, но… вдруг с ним стряслась на фронте беда? Ранение… Гибель… Неужели говорит правду седой американский полковник с гнусной улыбочкой и действительно так тяжело живут советские люди после войны — в земляных ямах, как он выразился?

Так проходили день за днём, ночь за ночью. Три раза в день Коле приносили еду, он съедал всё, чтобы не ослабеть, — силы ещё пригодятся. В это он верил и этой верой жил.

В ту ночь, когда пришла долгожданная и неожиданная свобода, Коля спал крепким сном. На этот раз ему ничего не снилось. Он проснулся внезапно, от странного шума наверху. Там происходило что-то необычное. Коля прислушался: кто-то кричал, потом несколько раз тяжело ударили стулом — с потолка тёмной каморки, в которой был заперт Коля, даже посыпалась штукатурка. За дверью никого не было. Потом из коридора, куда выходила тяжелая, обитая железом дверь, донёсся топот ног, чьи-то возбуждённые голоса, крики: «Коля, Коля, жив?».

— Жив! — крикнул Коля, сразу узнав голос члена комитета Толи Максимова. — Жив, ребята!..

И вот уже Толя и остальные (он узнал их голоса) стараются вышибить дверь, но она не поддаётся. Потом кто-то крикнул: «Стойте, вот ключи от замка, они были у часового». Раздалось знакомое лязганье тяжёлого дверного замка, и Коля очутился в объятиях своих товарищей.

Из коротких, отрывочных слов он понял только одно — надо торопиться и бежать от погони, пока не поздно. Ребята вывели его наверх, оттуда во двор, и здесь он увидел, как это ни странно, Мамалыгу, который спешил больше всех и, дрожа как в лихорадке, повторял только одну фразу: «Скорей, ребята, скорей, иначе всем нам конец!»

Все выбежали и что есть духу бросились бежать по тёмным улицам, среди причудливых остовов разрушенных домов. Было очень поздно — около трёх часов ночи — и очень темно — над городом тяжело нависло серое, сплошь затянутое облаками небо. Сильные порывы ветра свистели в развалинах домов, ребята бежали, то и дело спотыкаясь во мраке. Толя Максимов два раза упал, но тут же вскакивал и кричал: «Скорее, скорее, ребята, жми что есть духу!»

Рядом с Колей бежал старик Мамалыга, тяжело дыша и держась за сердце. Как видно, он один знал, куда надо бежать, потому что время от времени хрипло бормотал: «Направо, налево, теперь — прямо!» — и все беспрекословно его слушались.

Обогнув дворец Иоганна Фабера, они побежали в небольшую рощу, начинавшуюся за дворцом, пересекли её, свернули налево мимо каких-то развалин и здесь остановились передохнуть. Мамалыга уже еле дышал. Он сел на груду камней, с открытым ртом, и даже во мраке было видно, как лихорадочно блестят его глаза. Тяжело дышали и ребята. Толя Максимов шёпотом объяснил Коле, что ночью неожиданно появился Мамалыга, уверил часового, что прислан самим Грейвудом со срочным поручением.

Придя в комнату, где спали Толя Максимов и два других члена комитета, Мамалыга заявил, что пришёл их освободить. Он даже передал ребятам два револьвера (их оставил ему предусмотрительный господин Бринкель), для того чтобы они смогли обезоружить часового.

Получив из рук Мамалыги оружие, ребята сразу ему поверили. Оставив старика, полуживого от страха, в своей комнате, ребята вышли в коридор и увидели там клевавшего носом часового, которого немедленно обезоружили и связали. Затем, выполняя совет Мамалыги, подробно проинструктированного Бринкелем, ребята перерезали провод телефона и пошли освобождать Колю Леонтьева. Тут они обезоружили и связали второго часового.

— Куда же мы бежим теперь? — спросил Коля своих товарищей. — Ведь до границы далеко…

— Мамалыга говорит, что за тем лесом, на заброшенном пустынном шоссе, нас будет ожидать машина. Она перебросит нас к границе.

— А как мы перейдём границу?

— Мамалыга говорит, что на окраине пограничной деревни Люстдорф нас встретят и переведут…

— А где находится эта деревня?

— Сразу за городком Хоф.

Коля хотел ещё кое-что уточнить, но отдышавшийся Мамалыга, с лица которого не сходило выражение ужаса, поднялся — надо спешить, надо ещё до наступления утра поспеть в район Хоф.

Они снова побежали в указанном им направлении и за лесом, на старом боковом шоссе, увидели одинокую машину с потушенными фарами. За её рулем сидел Бринкель-Громов.

— Все? — коротко спросил он Мамалыгу по-немецки, так как всё ещё не хотел себя расшифровывать.

— О да, господин Бринкель, — ответил Мамалыга.

Через две минуты машина, управляемая Бринкелем, мчалась на большой скорости к границе советской зоны оккупации. Эту машину марки «Додж» господин Бринкель за два дня до побега приобрёл по сходной цене у американского офицера при содействии своего компаньона Винкеля, которому сказал, что давно хочет приобрести машину.

— Это очень просто сделать, — ответил Винкель. — Многие американские офицеры продают свои джипы… Они сами приобретают их по дешёвке в своих частях и охотно перепродают нам…

Теперь, сидя за рулём весьма непрезентабельного на вид «Доджа», Бринкель-Громов мысленно благословлял своего компаньона, давшего такой разумный совет. Машина отлично вела себя.

Горизонт уже начинал сереть, когда они миновали Хоф, ещё погружённый в сон, и помчались к деревушке Люстдорф. Бринкель, заранее изучивший карту района, уверенно вёл машину.

На окраине Люстдорфа, как было заранее условлено, Бринкель остановил машину, к которой немедленно подошёл пожилой немец. Это был надёжный человек.

— Ну, как дела, Отто? — тихо спросил его Бринкель.

— Всё в порядке, — ответил Отто. — Сегодня даже нет нужды вести ваших людей пешком. Их можно прямо доставить на вашу заставу. Американцы на своей заставе так надрались, что их можно самих вынести на руках и они не проснутся.

— Уверены ли вы в этом, Отто?

— Как в том, что я с вами разговариваю, — улыбнулся тот. — Можете смело ехать!

Через десять минут Мамалыга и члены комитета спокойно подняли пограничный шлагбаум и прошли мимо сторожевой будки, из которой доносился храп бравых американских пограничников. Бринкель же поехал обратно — у него ещё не были закончены все дела с компаньоном, а если он исчезнет в одно время с советскими ребятами и Мамалыгой, это может навести на подозрение.

Как только Мамалыга и члены комитета вступили в советскую зону, их встретили сотрудники Ларцева и доставили к нему.

* * *

Утром, едва Уолтон, заменявший Грейвуда, приступил к работе, в кабинет влетел Гревс. Лицо его было перекошено от ужаса.

— Большое несчастье, Уолтон! — пролепетал он. — Случилось нечто фантастическое!..

— Что такое? — сразу вскочил Уолтон, почуяв неладное. — Короче!

— Они бежали… Все… И этот мальчишка, будь он проклят…

— Кто бежал? Вы что, пьяны, Гревс? — закричал Уолтон.

— Все бежали, майор, все!.. Негодяй Мамалыга оказался разбойником… Он привёз им оружие, они связали часовых… Они…

И Гревс, с отчаянием махнув рукой, свалился в кресло. Впервые в жизни майор Уолтон потерял своё обычное самообладание. Он рванул Гревса за шиворот и прохрипел:

— Прекратите истерику, идиот! И расскажите толком, что случилось.

Гревс рассказал. Оказывается, утром в «Золотом гусе» у него была назначена встреча с одним агентом. Приехав несколько раньше, чем было условлено, Гревс решил зайти в «подсобное помещение», где содержались члены комитета. И там он обнаружил связанных часовых.

— Я хотел позвонить вам по телефону, чтобы сразу организовать розыск убежавших, — продолжал Гревс, — но провод оказался перерезанным. Негодяи предусмотрели даже это!

— Неужели здесь замешан Мамалыга? — удивился Уолтон. — Ведь его сын выполняет наши задания в Москве и Мамалыга отлично это знает…

— Повторяю, побег организовал Мамалыга и сам бежал вместе с ними, — ответил Гревс.

Уолтон со стоном схватился за голову. Шутка сказать, срывается вся московская операция!.. Что за несчастье иметь дело с русскими! Никогда не знаешь, что они способны выкинуть!.. Как доложить обо всём этом начальству? Что можно предпринять, чтобы предотвратить полную катастрофу? Впрочем, сейчас некогда обо всём этом думать, надо попытаться задержать беглецов!..

И майор Уолтон, сразу внутренне собравшись, поднял на ноги весь свой аппарат, привлёк к поискам беглецов отряды военной полиции, связался с пограничными заставами, бросил во всех направлениях десятки машин.

Но было уже поздно.

31. Третья встреча

В ту самую ночь, когда произошло освобождение членов комитета, подполковник Бахметьев в Москве провёл другую операцию. В полночь, захватив с собой двух сотрудников и заранее вызванного Фунтикова, Бахметьев выехал в Малаховку, где, как давно уже было известно, жил теперь Крашке.

Тогда же было решено задержать и Игоря Мамалыгу. Бахметьев решил сначала поехать в Малаховку за Крашке, а затем, вернувшись в Москву, взять Игоря Мамалыгу.

Разумеется, свой план Бахметьев по телефону согласовал с Ларцевым, который ему сказал:

— Я сегодня выезжаю на границу американской зоны и надеюсь, что встречу членов комитета, в том числе Колю Леонтьева. Подробности расскажу при личной встрече. Пока всё идёт хорошо. Приступайте к московской операции. Только, чтобы не волновать Николая Петровича, заранее встретьтесь с ним и объясните, кто такой парень, которого он считает своим племянником. Очень прошу вас, товарищ Бахметьев, объяснить Леонтьеву мотивы, по которым мы не могли раньше рассказать ему об этом. Мне очень важно, чтобы Николай Петрович всё верно понял и не подумал, что у нас не было к нему полного доверия. Словом, будьте с ним вполне откровенны.

— Хорошо, всё понял, Григорий Ефремович, — ответил Бахметьев. — Надеюсь, что мне удастся всё объяснить Николаю Петровичу, ведь мы с ним старые друзья.

Положив трубку, Бахметьев стал обдумывать, как рассказать обо всём Леонтьеву, чтобы при этом не очень его взволновать. При сложившейся ситуации это было не так просто. Однако нельзя арестовать Игоря Мамалыгу, предварительно не рассказав всего Николаю Петровичу.

Днём Бахметьев позвонил по телефону Леонтьеву на работу и сказал, что должен заехать к нему по срочному делу.

— Приезжайте, буду очень рад вас повидать, — весело ответил Николай Петрович, и в самом деле обрадовавшийся встрече со старым приятелем.

Приехав в институт, Бахметьев попросил конструктора уделить ему час времени для неотложного и серьёзного дела.

— Пожалуйста, я в вашем распоряжении, — ответил Леонтьев и сказал секретарше, что будет некоторое время занят.

Бахметьев и Леонтьев сели в кресла друг против друга, закурили.

— Прежде всего, дорогой Николай Петрович, — сказал Бахметьев, — я прошу мне поверить, что дело, о котором сейчас пойдёт речь, уже не чревато никакими неприятностями, напротив, оно кончилось, по существу, вполне благополучно. Несмотря на всю необычность того, что вы сейчас услышите, нет никаких оснований для малейшего волчения. Вы верите мне?

— Что за вопрос, — ответил Леонтьез, заинтригованный таким вступлением. — Обещаю не волноваться и прошу в свою очередь поверить, что я не истерик и умею владеть собой. Итак, я вас слушаю.

— Ваш племянник Коля жив и здоров, но это совсем не тот парень, который живёт у вас в квартире, — продолжал Бахметьев. — У вас живёт агент американской разведки, которого специально подставили нам под видом вашего племянника с определёнными целями.

— Это ваше предположение или твёрдо установленный факт? — спросил Леонтьев сразу упавшим голосом. Несмотря на предупреждение своего собеседника, он был ошеломлён тем, что услышал.

— Можете в этом не сомневаться, Николай Петрович, — ответил Бахметьев. — Я представлю вам неопровержимые доказательства того, что говорю. Более того, надеюсь в ближайшие дни привезти к вам вашего настоящего племянника…

— Да, знаете, я мог ожидать всего что угодно, но только не этого, — пробормотал Леонтьев. — Давно вам удалось всё выяснить?

— Давно, не хочу от вас скрывать, — ответил Бахметьев. — Но мы не могли сразу сообщить вам. По оперативным соображениям, мы были заинтересованы в том, чтобы этот молодой мерзавец спокойно себя чувствовал и соответствено информировал тех, кому он служит. Скажу проще — мы обязаны были так действовать в интересах государства, не говоря уже о ваших интересах, Николай Петрович… Нужно ли мне входить в подробности? Если вы хотите — я готов…

— Нет, нет, мне не до подробностей, — быстро сказал Леонтьев. — Ах, тётя Паша, тётя Паша, простая старая женщина, а мудрее меня в сто раз!.. Ведь она говорила, что не верит этому мальчишке, говорила!.. А я ещё на неё цыкнул!.. Слушайте, не потому ли перед моей командировкой директор приказал мне взять домой портфель с секретными чертежами?.. Вопреки правилам.

— Да. Директор сделал это по нашей просьбе, — ответил Бахметьев. — И через несколько дней фотокопии документов были в Америке.

— В Америке? — с нескрываемым испугом воскликнул Леонтьев.

— Да. И это тоже входило в наши намерения, — улыбнулся Бахметьев. — Да вы не волнуйтесь, американцы на этом не заработали…

— Ну знаете, дорогой друг, я уже совершенно отказываюсь что-либо понять! — махнул рукой Леонтьев. — Скажите лучше, что с моим племянником?

Тут Бахметьев подробно рассказал обо всём, что произошло с Колей, о коварном плане полковника Грейвуда и о том, как удалось своевременно разоблачить этот план. Леонтьев с волнением слушал рассказ Бахметьева, только теперь поняв, как настойчиво охотилась за ним служба полковника Грейвуда.

В конце разговора, затянувшегося почти на два часа, Леонтьев сказал Бахметьеву:

— Спасибо за откровенность и доверие. И ещё спасибо за всё, что вы сделали для меня лично и, что ещё важнее, для нашего общего дела. Теперь я хочу просить вас только об одном…

— Именно? — спросил Бахметьев.

— Я не хочу возвращаться домой и присутствовать при аресте этого мерзавца. Прямо скажу — не хочу. Поэтому, если вы не возражаете, я позвоню тёте Паше и скажу, что выезжаю по делу в Рязань…

— Пожалуйста, — быстро ответил Бахметьев. — Мы вполне обойдёмся без вас, Николай Петрович. И я понимаю ваши чувства.

В Малаховку выехали в полночь. Стояла темная, душная ночь, где-то на далёком горизонте беззвучно вспыхивали молнии. Бахметьев сидел в машине рядом с шофёром, на заднем сиденье расположились два его сотрудника и Фунтиков, бесконечно счастливый доверием, которое было ему оказано.

Когда приехали в Малаховку, стояла уже поздняя ночь. Гроза прошла стороной. Спокойно перешёптывались сосны, огни на террасах дач давно были погашены, посёлок мирно спал.

Оставив машину неподалёку от дачи, в которой жил Крашке, Бахметьев и его спутники осторожно подошли к даче седоусого Семёна Петровича, проживавшего вместе со своей внучкой. Семён Петрович был одним из сотрудников Ларцева и поселился в Малаховке по оперативным соображениям: он должен был завести знакомство с Крашке и быть в курсе его отъездов из Малаховки в Москву, а также его возможных связей в самой Малаховке.

Возраст Семёна Петровича, прогулки со своей внучкой (девочка и в самом деле приходилась ему внучкой), весь мирный образ жизни, который он вёл, отлично разыгрывая роль старика пенсионера, исключали возможность подозрений со стороны Крашке.

Теперь Бахметьев, хорошо знавший расположение дачи, в которой жил Семён Петрович, осторожно поднялся на террасу и тихо постучал в дверь. Семён Петрович, заранее предупреждённый о предстоящей операции, сейчас же вышел из комнаты и плотно притворил за собою дверь.

— Добро пожаловать, — прошептал он. — А я только два часа тому назад расстался с провизором. Играли в преферанс у соседних дачников.

— Он был спокоен? — спросил Бахметьев.

— Вполне. Играл очень осторожно, выиграл двадцать целковых. Остался очень доволен и пошёл спать.

— Можно не сомневаться, что он дома?

— Безусловно. Я потушил у себя огонь и всё время наблюдал за его дачей. Ручаюсь, спит.

— Отлично. Значит, можно приступать.

И Бахметьев расставил заранее проинструктированных сотрудников вокруг дачи, в которой жил Крашке, а сам пошёл к окну его комнаты. Окно было открыто — Крашке любил свежий воздух. Бахметьев, подкравшись к самому окну, прислушался. Из комнаты Крашке доносился лёгкий храп. Сомнений не оставалось — старый шпион крепко спал. Бахметьев легко и бесшумно взобрался на подоконник и влез в комнату. Несмотря на открытое окно, в ней было душновато, сильно пахло трубочным табаком (Бахметьев знал, что Крашке курит трубку) и дешёвым одеколоном «Ландыш». В комнате было совсем темно, и Бахметьев, прислонясь спиной к подоконнику, на мгновение включил слабый свет своего карманного фонаря. Слева у стены спал на низкой деревянной кровати Крашке. У кровати стояла табуретка, на которой было аккуратно сложено его платье.

Бахметьев подкрался к спящему и, включив сильный свет, громко произнёс:

— Герр Крашке, руих!..

Крашке мгновенно проснулся, широко открыл глаза, сразу прищурив их от сильного света, и испуганно спросил:

— Да… Что такое?! Кто это?

— Спокойно! — повторил Бахметьев по-русски и толкнул на подушку поднявшегося было Крашке. — Спокойно лежать, иначе буду стрелять!

И тут же, как было заранее условлено, он дал свисток. Тотчас в комнату вошли два оперативных сотрудника. Крашке, белый, как наволочка, на которой он лежал, пытался что-то пролепетать, но у него дрожали губы и подбородок. Сотрудники Бахметьева мгновенно обыскали карманы сложенных брюк, затем пиджака, изголовье постели. Оружия не оказалось, у Крашке его действительно не было. Потом была вызвана квартирная хозяйка Крашке, приглашённая присутствовать при обыске в качестве понятой. Старушка, испуганная происходящим, очень волновалась, всё время тяжело вздыхала и бормотала:

— А по виду такой тихий, воды не замутит… И кто бы мог подумать?.. И вовсе я тут ни при чём… А на лице у него не написано…

— Успокойтесь, мамаша, — сказал ей Бахметьев, которому надоело её бормотанье. — Никто вас ни в чём не подозревает. И приглашены вы в качестве понятой…

— Ах, миленький, христом-богом прошу: избавь ты меня от всякого нахождения. В жизни в суде не была, в милицию только за паспортом ходила… Не пиши ты меня в протокол… Ведь надо же такой напасти произойти!..

— Перестаньте хныкать, гражданка, и сидите спокойно. Никто вас ни в чём не подозревает, я, кажется, вам ясно говорю.

По окончании обыска, не давшего никаких результатов, Бахметьев написал протокол и спросил Крашке:

— У вас имеются какие-либо претензии?

— Ах, что вы, какие претензии! — махнул рукою старик. — Объясните только, в чём дело? Чем вызван этот обыск?

— Ваша фамилия — Крашке?

— Нет. Видимо, произошло недоразумение. Я лаборант, приехал на курсы… Вы взяли мои документы, там всё написано…

— Да, там написано, что вы Озолин, а на самом деле вы — Крашке.

— Уверяю вас, это ошибка…

Бахметьев взглянул на одного из сотрудников, и тот сразу вышел. Через минуту он возвратился с Фунтиковым, увидев которого Крашке вздрогнул.

— Товарищ Фунтиков, вам знаком этот человек? — спросил Бахметьев.

— Да, товарищ подполковник. Это Крашке, немецкий шпион. Я лично задержал его в апреле 1945 года в Восточной Пруссии, в аптеке.

— Вы подтверждаете это, Крашке?

— Видите ли… Я хочу сказать…

— Отвечайте на вопрос — подтверждаете или нет?

— Подтверждаю, — хрипло произнёс Крашке. — Но я прошу занести в протокол, что сразу это признал и что я намерен сообщить советским следственным органам чрезвычайно важные сведения, которые…

— Которые вы нам сообщите позже и в другом месте, — перебил его Бахметьев. — А теперь прошу вас одеться и следовать за нами.

Около трёх часов ночи Бахметьев доставил арестованного Крашке по назначению и сразу же поехал на Чистые пруды за Игорем Мамалыгой. Подъехав к знакомому дому, в котором жил Леонтьев, Бахметьев разыскал ночного дворника и направился вместе с ним в квартиру Леонтьева, находившуюся на втором этаже, оставив на улице в машине одного сотрудника и Фунтикова, который упросил захватить его и на эту операцию.

Поднявшись по лестнице на площадку второго этажа, Бахметьев подошёл к знакомой двери и позвонил. Тётя Паша довольно быстро вышла в переднюю и спросила, стоя за дверью:

— Никак вы, Николай Петрович?

— Нет, тётя Паша, — ответил Бахметьев, хорошо знавший старушку. — Это я, приехал по поручению Николая Петровича.

— Кто — я? — спросила тётя Паша, не узнав голоса Бахметьева. — В чём дело?

— Да я, тётя Паша, — тихо ответил Бахметьев. — Бахметьев, знакомый Николая Петровича…

— Не знаю я никаких знакомых! — резко ответила тётя Паша, больше всего на свете боявшаяся квартирных воров и потому очень неохотно впускавшая в квартиру неизвестных людей.

Бахметьев, всё так же стараясь не повышать голоса, начал втолковывать старушке, кто он такой, но та продолжала сомневаться и требовала дополнительных подробностей. Ни Бахметьев, ни тётя Паша не знали, что Игорь Мамалыга, спавший в кабинете, примыкавшем к передней, проснулся, услышав этот ночной звонок, а потом, прислушавшись к разговору тёти Паши с Бахметьевым, мгновенно оделся, почуяв неладное. Пока Бахметьев убеждал не в меру осторожную тётю Пашу, Игорь начинал всё сильнее тревожиться и наконец решил на всякий случай исчезнуть из квартиры. Он подошёл к распахнутому окну, заглянул вниз и увидел машину, стоявшую у подъезда соседнего дома. Это усилило опасения Игоря, и он не долго думая вылез на подоконник и прыгнул вниз. Игорь был достаточно ловок для того, чтобы отважиться на прыжок, особенно при такой ситуации.

И в самом деле, прыжок ему удался, и он бросился со всех ног в ближайший переулок. К счастью, Фунтиков и сотрудник Бахметьева заметили его и, выскочив из машины, погнались за беглецом.

— Стой, стрелять буду! — закричал сотрудник Бахметьева, но Игорь продолжал бежать по тёмному переулку, теперь уже не сомневаясь в том, что предчувствие не обмануло его. Это придало ему сил, и он бежал с необычайной быстротой, не чуя ног от волнения и страха. Игорь, хорошо изучивший этот район, рассчитывая, что в следующем переулке, если ему удастся немного оторваться от погони, он завернёт в один проходной двор и скроется.

Несмотря на волнение, он сообразил, что гнавшиеся за ним люди вряд ли откроют стрельбу на ночной улице, чтобы не поднимать лишнего шума. И в самом деле, сотрудник Бахметьева не хотел стрелять, опасаясь убить преступника, которого надо было взять живым и невредимым.

Положение спас Фунтиков. Он вырвался вперёд, оставив позади себя сотрудника Бахметьева, и стал догонять Игоря, уже добежавшего до знакомого проходного двора. По топоту ног Игорь понял, что его настигает только один человек, и потому, вскочив во двор, прижался к тёмной подворотне, приготовив финский нож. Как только в этот двор вбежал Фунтиков, Игорь присел на корточки, чтобы его не заметили. Однако Фунтиков, на мгновенье остановившись, чтобы ориентироваться в тёмном и незнакомом ему дворе, услышал тяжёлое дыхание Игоря и смело бросился в угол. Моментально выпрямившись, Игорь нанёс ему сильный удар ножом. Фунтиков, охнув, упал, и Игорь уже собрался бежать, но Фунтиков, несмотря на острую колющую боль в груди, схватил его за ногу и так дёрнул, что Игорь тоже упал. Они сцепились, Фунтиков схватил Игоря за горло, и в этот момент во двор вбежал сотрудник Бахметьева, сразу бросившийся на помощь Фунтикову. Преступника обезоружили, связали ему руки и повели к машине, у которой уже стоял Бахметьев. Когда тётя Паша отворила наконец дверь и он обнаружил, что Мамалыги уже нет в квартире, Бахметьев сразу устремился на улицу.

Выслушав короткий доклад сотрудника и Фунтикова о том, что произошло, Бахметьев посмотрел на арестованного. Игорь стоял, всё ещё тяжело дыша, со связанными руками, низко опустив голову.

— Ну, так называемый Николай, а на самом деле Игорь Мамалыга, — произнёс Бахметьев, — пора вам ехать на новую квартиру…

Мамалыга молчал, не глядя на Бахметьева.

— Ну ладно, поговорим позже, — сказал Бахметьев, торопившийся оказать медицинскую помощь раненому Фунтикову. — Поехали!..

Усадив арестованного на заднее сиденье, между собой и своим сотрудником, а Фунтикова рядом с шофёром, Бахметьев приказал трогать, и машина быстро помчалась вперёд по пустынным улицам мирно спящего города.

32. Допрос обвиняемых

Ещё с тех времен, когда Бахметьев работал народным следователем — а было это давно, за несколько лет до войны, — он придавал большое значение допросу обвиняемого, рассматривая допрос как кульминационный момент следствия. Бахметьев был образованным криминалистом и не придавал главного и решающего значения признанию обвиняемого. Он отлично понимал, что признание само по себе, но будучи подтверждено другими данными следствия, объективно проверенными, вовсе не является «матерью» или «царицей» всех доказательств.

Но, с другой стороны, Бахметьев не разделял и точки зрения некоторых учёных юристов, считающих, что признание обвиняемого вообще не является доказательством и его, дескать, не стоит добиваться. Соглашаясь с этими юристами, что следователь никогда не имеет права домогаться признания обвиняемого незаконными методами (что само по себе является преступлением, не говоря уже о том, что такое вынужденное признание не внушает доверия), Бахметьев считал, что следователь не может отказаться от такого источника получения истины, как сам обвиняемый: кто же лучше его может знать, как и почему совершилось преступление, кто в нём, кроме самого обвиняемого, участвовал, кто, наконец, подстрекал к этому преступлению?

В зависимости от характера преступления и личности обвиняемого Бахметьев пытался «подобрать психологический ключ» к его допросу. Так, например, Бахметьев знал, что человек, случайно совершивший преступление и потом искренне раскаявшийся в нём, иногда охотно раскрывает следователю свою душу и честно рассказывает обо всём, что он совершил, если следователь сумел задушевно и спокойно с ним поговорить, расположить обвиняемого к себе, вызвать доверие к своей объективности, человечности и уму.

Обращение к добрым началам в душе таких обвиняемых, случайно совершивших преступление, иногда давало поразительный психологический эффект, по существу означавший начало нравственного самоочищения. Бахметьев никогда специально не подлаживался к психологии этих людей, не опускался до лицемерного сочувствия, не позволял себе шаблонных уговоров по схеме «сознайтесь, вам легче будет». Но, обнаруживая по ходу допроса полное и глубокое понимание того, что произошло и почему это произошло, того, что говорит в пользу обвиняемого и что против него, наконец, того, что смягчает или как-то объясняет его вину, или, наоборот, усиливает её, Бахметьев вызывал невольное уважение и доверие к себе со стороны обвиняемого, нередко приводившие к чистосердечному и полному признанию.

Совсем иным образом вели себя другие обвиняемые — профессиональные преступники, в глубине души сожалеющие не о том, что они совершили преступление, а о том, что следствие открыло их, напало на верный след. Такие обвиняемые сознавались в редчайших случаях и то лишь под давлением тягчайших, неоспоримых улик. Но даже признавая свою вину, они всё-таки стремились обмануть следователя, скрыв от него какието подробности, соучастников или подлинные мотивы преступления. Допрашивая таких людей, Бахметьев не забывал, что надо относиться с величайшей осторожностью как к их отрицаниям, так и к их «признаниям». Рассчитывать в этих случаях на полное и искреннее раскаяние и чистосердечность было более чем наивно — такие обвиняемые рассматривают следователя как своего врага и сами на следствии ведут себя как враги.

Имея дело с такими преступниками, наивно рассчитывать на откровенный и честный разговор. Доверие к себе они склонны рассматривать как свидетельство слабости следователя, а не его силы, как «приёмчик» с его стороны. Если они и не подозревали следователя в желании их «обвести», то в глубине души смеялись над его попыткой вызвать в них раскаяние.

В таких случаях Бахметьев применял метод последовательного и настойчивого изобличения. Никогда не повышая голоса (Бахметьев никогда не забывал, что крики и угрозы со стороны следователя не только противозаконны, но и совершенно бессмысленны, так как способны лишь дискредитировать следователя в глазах обвиняемого), он наступал железным строем улик, постепенно, шаг за шагом разоблачая преступника, сокрушая его лживые доводы, вскрывая противоречия в его показаниях, доказывая всю несостоятельность его попыток обмануть следствие. Но, прежде чем начать изобличение обвиняемого, он всегда очень спокойно и терпеливо выслушивал его объяснения, подробно фиксировал их, а уже потом начинал, пункт за пунктом, факт за фактом, разбивать их объективными данными дела.

Такая методика допроса вдвойне себя оправдывала: во-первых, обвиняемый уже не мог отказаться от лживых показаний, данных им вначале, и теперь установление их лживости являлось лишней уликой против него; во-вторых, спокойствие, с которым следователь выслушивал и фиксировал эти лживые показания, вначале порождало в преступнике ошибочное представление, что следователь, по-видимому, доверчивый и недалёкий малый, которого легко удастся обвести вокруг пальца. Когда же этот следователь внезапно для обвиняемого переходил в наступление, сокрушая весь карточный домик его вымыслов и ссылок, преступник обычно шарахался в другую крайность, приходя к выводу, что перед ним дьявольски хитрый, очень коварный и опасный следователь, обмануть которого почти невозможно.

Разумеется, разделяя обвиняемых на эти две основные категории, Бахметьев никогда не забывал, что каждый преступник в конце концов неповторим по особенностям своего психологического склада, характеру, привычкам, мотивам преступления, порокам и слабостям. Соответственно с этим надо было его и допрашивать, учитывая свойства его психологии. Следовательно, при допросе любого обвиняемого необходимо было прежде всего по ходу допроса нащупать его индивидуальные особенности, а уже потом выбирать тактику допроса.

Теперь Бахметьеву предстоял допрос двух обвиняемых — Крашке и Игоря Мамалыги, людей, разных по возрасту, по национальности, по биографиям и характерам. В сущности Бахметьев пока не знал ни того, ни другого, хотя их конкретная вина была для него ясна.

Бахметьев начал с Крашке, правильно рассчитывая, что тот играет более важную роль в этом деле и потому, естественно, больше осведомлён о планах американской разведки, которой в последнее время служил.

Бахметьев понимал, что Крашке сравнительно легко признает свою деятельность в гитлеровской разведке и свою роль в операции «Сириус», поскольку он прямо изобличён опознанием Фунтикова. Не станет он также отрицать и факта отравления советского часового, охранявшего его, и своего побега, последовавшего за этим отравлением. Наконец, его нетрудно будет изобличить и в участии в той комбинации, которая была начата в погоне за секретами Леонтьева, в связи с чем в Москве появился под видом племянника Леонтьева Игорь Мамалыга.

Что же в таком случае мог скрыть от следствия Крашке? По мнению Бахметьева, — многое. Прежде всего не было уверенности в том, что известна вся его деятельность в довоенный и военный период. Далее, можно было предположить, что, став агентом американской разведки, Крашке мог быть в курсе некоторых её замыслов и операций против Советского государства. Наконец, он мог знать, кто, помимо него, выполняет те или иные шпионские задания, мог иметь резервные явки в Москве.

Таким образом, смысл допроса Крашке заключался не столько в получении от него подтверждения того, что следствию уже было о нём известно, сколько в том, чтобы получить его показания о неизвестных ещё следствию фактах и обстоятельствах.

Вот почему на первом же допросе Бахметьев коротко сказал обвиняемому:

— Учтите, Крашке, что мы знаем о вас решительно всё, начиная с вашей деятельности в гитлеровской разведке как до, так и во время войны и кончая всем, что вы сделали для американской разведки и готовились для неё сделать. Вы достаточно опытный шпион, чтобы понимать бессмысленность при такой ситуации каких бы то ни было попыток скрыть что-либо от следствия. Нам известны не только ваша личная роль, но и роль Игоря Мамалыги, засланного в Москву под видом Коли Леонтьева. Учтите, кстати, что подлинный Николай Леонтьев уже находится в Москве и, если потребуется, может быть поставлен на очную ставку с вами…

— Николай Леонтьев в Москве? — испуганно воскликнул Крашке. — Его согласились вам выдать?

— Важен факт, а не его подробности, — усмехнулся Бахметьев, сразу отметив испуг Крашке. — Если вам захочется убедиться в этом, мы готовы пойти навстречу вашему любопытству и показать вам настоящего Николая Леонтьева, которого, кстати, вы отлично знаете…

Крашке вздрогнул, сразу сообразив, что все мучения, которым он подвергал юношу, теперь будут поставлены ему в счёт.

— Гражданин следователь, — произнёс он всхлипывая, — я прошу вас поверить: всё, что мне приходилось против своей воли делать, было мне приказано этим дьяволом Грейвудом!.. Я старый и больной человек и сам приходил в ужас! Но у меня не было выхода, поймите!..

— Я понимаю вас лучше, чем вы думаете, Крашке, и знаю о вас больше, чем вы предполагаете, — спокойно произнёс Бахметьев. — Поэтому я проверю вашу искренность — а это единственный выход в вашем положении — и тогда сделаю окончательный вывод о вас. Но прежде всего не будем торопиться. У нас достаточно времени. Начнём с вашей деятельности против нас с самого начала…

Скажи Бахметьев вместо «против нас» слова «против Советского государства» — и Крашке мгновенно бы понял, что следствию ничего не известно о его шпионском стаже и работе в немецкой разведке ещё до революции. Бахметьев, учитывая возраст Крашке, сознательно произнёс слова «против нас». С другой стороны, было опасно наобум говорить о том, что ещё точно не было известно, что можно было лишь предполагать. Малейший «перегиб» в этом смысле сразу подорвал бы убеждение обвиняемого в том, что следствию действительно почти всё о нём известно.

Вот почему Крашке, сразу заметив формулу «против нас», решил откровенно признать свою дореволюционную работу в России, понимая, что за давностью времени это не так уж усугубит меру его ответственности. В то же время Крашке очень хотелось произвести на следователя впечатление человека, решившего честно рассказать абсолютно всё…

Крашке, конечно, задумался над вопросом — откуда советский следователь может знать о его работе в дореволюционной России? Потом, вспомнив, что Петронеску в конце концов оказался в руках советской контрразведки, Крашке решил, что именно он рассказал следствию об его прошлом.

— Гражданин следователь, — начал Крашке, — в моём положении нет смысла что-либо скрывать. Да, вы правы, я работал против России ещё до первой мировой войны, будучи сотрудником германской разведывательной службы. Я всегда работал, как у нас выражались «по русскому профилю».

— Да, мы знаем об этом, — произнёс Бахметьев. — Давайте говорить обо всём по порядку. Одним словом, с самого начала…

— Слушаю, гражданин следователь, — сказал Крашке. — Покороче или со всеми подробностями?

— Нет, уж с подробностями, — ответил Бахметьев. — Повторяю, нам некуда спешить и незачем торопиться.

Крашке начал подробно рассказывать о том, как, будучи совсем ещё молодым человеком, он был зачислен в секретную школу германской разведки и сразу был нацелен на «русский профиль». В этой школе Крашке тщательно изучал русский язык, литературу, географию, историю, не говоря уже о целом ряде специальных предметов, к числу которых в те далёкие времена относились шифровальное дело и тайнопись, топография и черчение, фотография, снятие восковых слепков с секретных сейфов и замков, организация агентурной сети и явок, уроки «хорошего тона», который требовался для проникновения в аристократические салоны и установления необходимых связей в «светском обществе», сведения об организации русского земства и его учреждений, основные данные о русской армии и в особенности русской артиллерии.

После трёх лет специального обучения, когда Крашке отлично сдал нелёгкий экзамен в разведывательном управлении германского генерального штаба, он был более или менее посвящён в секреты германской разведывательной работы в России.

— В те годы широко велась разведывательная работа в России, — говорил Бахметьеву Крашке. — Не говоря уже о том, что в целом ряде министерств, банков, управлений железных дорог, всякого рода акционерных обществ занимали ответственные посты многие агенты-немцы, они проникли даже в министерство двора, то есть в ближайшее окружение императора, в генеральный штаб русской армии, в интендантство и так далее. Конечно, гражданин следователь, далеко не все немцы, проживавшие и работавшие в Российской империи, были нашими шпионами. Но некоторые из них, прямо или косвенно, были связаны с нашей разведкой, и это очень облегчало её работу. Кроме того, в пограничных районах империи была насаждена наша агентура, например, в Риге, Полоцке, Подволочиске, в царстве Польском, в Финляндии, в Ковно и Вильно, как тогда назывались эти города, в Ревеле и других пограничных районах.

— Да, это верно, — сказал Бахметьев. — Вы ещё не сказали о том, что в ряде крупных городов царской России германская разведка фактически владела некоторыми кафешантанами, гостиницами, всякого рода барами и тому подобными заведениями.

— Вы правы, гражданин следователь, — поспешил согласиться Крашке. — Такие заведения, в частности, были в Петербурге, Москве, Киеве. Впрочем, и русская разведка кое-что имела в Берлине и некоторых других городах Германии, если позволите заметить. В те времена, гражданин следователь, такие методы работы применялись обеими сторонами… Но мы владели не только кафешантанами, отелями и барами. Игорные дома, тайные дома свиданий, наконец, рестораны и пивные открывали превосходные перспективы для работы, секретных встреч, явок и тому подобного. Добавьте к этому, гражданин следователь, что в те времена любую границу можно было перейти без всякого риска, за четвертной билет: ведь почти в каждом пограничном местечке был человек, занимавшийся в виде постоянного промысла переводом через границу. В большинстве случаев он тоже ничем не рисковал, так как отдавал половину своего гонорара пограничному офицеру… Да что говорить, золотые были времена!.. — со вздохом заключил Крашке, сознательно продолжая разыгрывать роль обвиняемого, махнувшего на всё рукой и говорящего именно то, что думает.

— Не пора ли после такого лирического вступления перейти к рассказу о собственной персоне, — произнёс Бахметьев, решив осадить старого шпиона. — Ближе к делу, Крашке!..

— Слушаюсь! Сейчас перейду к своей собственной деятельности, — поспешно пробормотал Крашке. Он подробно рассказал о том, как его перебросили в Россию и как он там в конце концов женился, получил солидное приданое и начал понемногу «работать»…

* * *

Через несколько дней, когда Крашке подробно рассказал о своей шпионской деятельности ещё в дореволюционной России, Бахметьев убедился, что в этой части своей весьма пёстрой биографии старик, по-видимому, более или менее откровенен. Бахметьев отлично понимал, что это ещё вовсе не означает, что и о дальнейшем Крашке будет так же охотно и откровенно рассказывать. Скорее следовало ожидать, что обвиняемый, обманув следователя своей полной откровенностью при первых допросах, постарается в дальнейшем сказать как можно меньше.

Вот почему, когда речь зашла наконец об операции «Сириус», Бахметьев с особым интересом следил за показаниями Крашке, проверяя, насколько тот будет откровенен.

Но и тут Крашке всё рассказывал откровенно и подробно. Крашке понимал, что провал операции «Сириус» раскрыл советской контрразведке все детали этого дела и здесь скрывать что-либо рискованно. Больше всего Крашке боялся, что может быть вскрыта его работа в «комбинате смерти» под Смоленском. Слишком много там было пролито крови — если докопаются и до этого, смешно рассчитывать на то, что ему удастся избежать высшей меры наказания! Теперь, давая подробные показания обо всём, кроме «комбината смерти», Крашке надеялся, что смягчит свою участь таким поведением на следствии.

Правда, за ним, помимо прочего, числилось отравление советского солдата и пытки, которым он подвергал Колю Леонтьева. Но тут Крашке рассчитывал на то, что суд учтёт его роль исполнителя приказа Грейвуда в отношении Коли Леонтьева. Что же касается румяного солдата, которому он подбросил в стакан ампулу с ядом, то это, как казалось Крашке, ещё не обязательно повлечёт за собою в приговоре суда страшное слово — расстрелять.

Надежды Крашке, что ему удастся скрыть от следствия свои кровавые дела в «комбинате смерти», покоились прежде всего на том, что в этом «комбинате» он действовал не под своей фамилией. Только Петронеску, приезжавший тогда к нему, и некоторые другие работники гестапо знали, что начальник этого чудовищного «комбината» — не кто иной, как Ганс Крашке. Следовательно, если Петронеску после своего ареста не сообщил о том, кто являлся начальником смоленского «комбината», есть шанс это скрыть.

Самый факт существования смоленского «комбината смерти», разумеется, был известен Бахметьеву по материалам дела Петронеску и арестованных вместе с ним «делегатов» Ивановской области. Ларцев, который в своё время допрашивал Петронеску и его «делегатов», подробно выяснил, что это было за учреждение, чем там занимались и какие там творились дела. Всё это Ларцев, по своему обыкновению, подробно зафиксировал в протоколах допроса обвиняемых. Разумеется, Ларцев старался установить и личность начальника этого «комбината». Теперь перечитывая протоколы допроса, Бахметьев увидел, что Петронеску, отвечая на вопросы Ларцева, описал внешность начальника «комбината», назвав и фамилию, под которой он там был известен, — Генрих Зееринг. Петронеску тогда скрыл, что Зееринг на самом деле — Крашке и что он знает его давным-давно. «Делегаты» также назвали эту фамилию и в свою очередь описали внешность Зееринга.

Но Крашке повезло и тут. Дело в том, что в период работы в «комбинате» он был ещё не так стар, очень следил за своей фигурой, занимался спортом и не был тем обрюзгшим стариком; каким стал в последующие годы. Вот почему Бахметьеву и в голову не могло прийти, что сидящий перед ним Крашке и есть Генрих Зееринг, проливший столько крови ни в чём не повинных советских людей.

И, вероятно, Крашке удалось бы скрыть свою деятельность в «комбинате смерти», если бы криминалистический опыт Бахметьева не был так богат. Ещё будучи народным следователем, Бахметьев по некоторым делам применял для раскрытия преступления так называемый метод «МОС», предложеный в своё время начальником йоркширской полиции для расследования дел об убийствах.

Метод «МОС» (методикум операцион систем) был разработан на основе многочисленных наблюдений, показавших, что преступник, совершая те или иные преступления, часто пользуется одними и теми же методами, сохраняя, так сказать, свой «почерк». Именно благодаря этому опытный криминалист устанавливает «визитную карточку» преступника, исходя из аналогии применённых им методов.

Ларцеву в своё время не удалось установить подлинную фамилию начальника «комбината», и это было недочётом следствия. Но зато Ларцев подробно зафиксировал в протоколах допросов садистские склонности Генриха Зееринга и его ночные «развлечения», когда он лично пытал в подвалах «комбината» свои жертвы. Ларцев выяснил при допросах «делегатов» не только самый факт этих истязаний, но подробности пыток, которым подвергал несчастных начальник «комбината». И в протоколах всё это очень конкретно и подробно было зафиксировано.

Перечитав в связи с допросом Крашке все протоколы, относившиеся к операции «Сириус», Бахметьев содрогнулся, когда познакомился со страницами, описывающими этот «сад пыток».

Он вспомнил обо всех этих ужасах, когда в Москву прибыл Коля Леонтьев и Бахметьев встретился с ним, чтобы зафиксировать показания о пытках, которым его подвергал Крашке.

Как только Коля начал рассказывать Бахметьеву обо всех муках, которые ему суждено было перенести в «Золотом гусе», в памяти Бахметьева мгновенно ожили прочитанные страницы протоколов допроса. Да, да, ведь именно Генрих Зееринг в подвалах «комбината смерти» истязал свои жертвы теми же дьявольскими методами, которыми пытался сломить Колю Леонтьева старый палач Крашке!..

Бахметьев видел, что Коле тяжело вспоминать о пережитом, но в интересах дела он вынужден был выяснить все детали, каждая из которых снова напоминала ему о Генрихе Зееринге.

В конце концов в сознании Бахметьева блеснула догадка: а не является ли Крашке и Генрих Зееринг одним и тем же лицом? Правда, не очень совпадала их внешность, судя по показаниям «делегатов», но ведь с тех пор прошло несколько лет и Крашке мог за эти годы сильно измениться и постареть.

На очередном допросе Бахметьев спокойно произнёс:

— Давая показания о своей шпионской деятельности, вы почему-то обходите молчанием период с 1940 по 1944 год. Чем это объяснить?

— Моя деятельность за эти годы не представляет для вас интереса, гражданин следователь, — тихо ответил Крашке, мучительно стараясь понять, чем вызван этот вопрос. — Дело в том, что после провала на Белорусском вокзале в Москве я потерял доверие начальства и выполнял третьестепенные поручения.

— В Советском Союзе?

— Нет, гражданин следователь, в Германии.

— Разве вам не приходилось бывать на оккупированных территориях?

— Я был два раза во Франции, один раз в Бельгии.

— Я спрашиваю о территории Советского Союза. Подумайте, Крашке, прежде чем сказать «нет». Не торопитесь с ответом!..

И Бахметьев усмехнулся с видом человека, отлично знающего, почему он задаёт такой вопрос. Крашке растерялся и опустил глаза, лихорадочно размышляя, как ему ответить на этот вопрос.

— Вы долго намерены вспоминать, Крашке? — снова улыбнулся Бахметьев. — Вам, видимо, очень не хочется вспоминать этот этап своей «деятельности», чтобы не выразиться иначе. Не так ли?

— Право, я не понимаю, о чём идёт речь, — забормотал Крашке, начиная всё более волноваться. — Нельзя ли уточнить ваш вопрос, гражданин следователь, потому что я не хочу решительно ничего скрывать от вас…

— А вам и не удастся скрыть, даже если бы вы того хотели, — произнёс Бахметьев, хорошо заметив волнение Крашке. — И чтобы вы убедились раз и навсегда, что это так, я назову вам только одно имя: Генрих Зееринг…

— Зееринг? — переспросил Крашке, чтобы выиграть хоть секунду времени. — Вы сказали — Зееринг?

— Да, Генрих Зееринг. Вы хотите сказать, что среди ваших знакомых такого человека не было? Я готов согласиться с вами…

— Да, да, я такого не знаю! — сразу обрадовался Крашке и даже привстал со стула. — У меня не было такого знакомого, прошу мне верить!..

— Верю, — сказал Бахметьев очень серьёзно. — У вас и не могло быть такого знакомого по одной простой причине: Генрих Зееринг — это вы сами!..

Крашке побагровел. Глядя на следователя выпученными от ужаса глазами, он пытался что-то пролепетать, но у него получалось лишь нечленораздельное бормотанье.

— Я вижу, вам нехорошо, — сказал Бахметьев. — И понимаю ваше состояние. Тем не менее надо собраться с силами и признать, что ваша попытка скрыть от нас преступления против человечности, совершённые вами в «комбинате смерти» под Смоленском, успехом не увенчались. Впрочем, если вы намерены отрицать это, — я охотно запишу ваше отрицание, но потом изобличу вас в том, что вы лжёте. Выбирайте!..

И Бахметьев встал, спокойно закурил папиросу и подошёл к окну, делая вид, что его очень мало интересует, какую позицию займёт теперь Крашке. Впрочем, в какой-то мере Бахметьев действительно уже успокоился: из поведения Крашке он понял, что попал прямо в цель. Крашке, ёрзая на стуле, всё не мог решиться, как ему теперь быть. Но очевидное равнодушие следователя к тому, признает он или нет, что был начальником «комбината смерти», убедило Крашке, что отрицать этот факт бессмысленно, так как следователь отлично о нём осведомлён.

— Простите! — закричал что есть силы Крашке и, вскочив со стула, рухнул на колени перед Бахметьевым. — Я… Я работал в этом «комбинате», вы правы, как всегда!.. Но что я мог сделать — приказ есть приказ! Если бы я не выполнял приказа, меня самого потащили бы в этот страшный подвал!.. Простите!..

И Крашке завыл, как зверь. Он уже понимал, что разоблачён полностью и до конца.

* * *

С Игорем Мамалыгой всё было проще. После первого допроса Бахметьеву стало ясно, что перед ним сидит ещё молодой, но уже вполне созревший негодяй, предатель по призванию, авантюрист по складу характера, готовый пойти на любую подлость, если только она сулит какую-нибудь выгоду. Его социальная опасность усугублялась ещё тем, что он был очень хитёр, умел притворяться, и это не только не стоило ему труда, но, напротив, доставляло удовольствие.

Мамалыга сразу понял, что разоблачён, и вначале разыграл приступ бурного раскаяния. Да, он виноват, но сам, в сущности, является жертвой, так как Гревс и Грейвуд вынудили его пойти на все эти подлости. Мало того, собственный отец действовал заодно с ним!..

— Да, да, гражданин следователь, — истерически кричал Мамалыга, всхлипывая и сморкаясь. — Подумайте только, что мне оставалось делать, когда отец пилил меня целыми днями, требуя моего согласия… Ах, папа, папа, что ты натворил!..

С брезгливым интересом смотрел Бахметьев на этого кривляющегося юнца, на его притворные слёзы и попытки изобразить истерику, симулировать искреннее раскаяние и горе.

Потом очень спокойно, но строго Бахметьев сказал:

— Ну, вот Мамалыга, спектакль будем считать оконченным. Занавес опущен, аплодисментов не последует. Что же касается ваших претензий к собственному папаше, то вы сможете изложить их ему лично, поскольку он тоже находится в Москве…

— В Москве? — вскрикнул Мамалыга, решив, что он ослышался.

— Да, в Москве, — ответил Бахметьев. — В отличие от вас, он приехал сюда под своей фамилией, с нашего разрешения, одним словом, вполне легально. Если вы будете настаивать на том, что он вас заставил стать шпионом, я дам вам очную ставку.

Игорь сразу перестал кривляться и задумался. Потом, видимо, поняв, что Бахметьев сказал правду, он спокойно произнёс:

— Вы меня огорошили. А папаша, я вижу, не дурак… Я бы хотел иметь с ним очную ставку, если это возможно…

— Вам хочется его изобличить? — улыбнулся Бахметьев.

— Нет, просто сказать ему всё, что я о нём думаю, — тоже с улыбкой ответил Игорь, и Бахметьева перевернуло от этой холодной, циничной улыбки.

На следующий день Бахметьев вызвал старика Мамалыгу и начал беседовать с ним. Узнав, что ему предстоит встреча с сыном, Мамалыга заплакал от радости.

— Благодарствуйте, век не забуду! — пролепетал он. — Вы уж разрешите, гражданин следователь, ему кое-что из продуктов захватить… Ах, Игорёк, Игорёк, сыночек ты мой!..

Бахметьеву стало не по себе. Он видел, что старик искренне беспокоится о сыне, и понимал, что именно отцовское чувство помогло Мамалыге порвать с американцами и вернуться на Родину. Но ведь Мамалыга сам растлил душу своего сына, подав ему пример своим предательством и службой сначала у гитлеровцев, а затем в американской разведке. Теперь пришёл час расплаты.

* * *

На следующий день Игорю Мамалыге была дана очная ставка с его отцом.

Когда старик Мамалыга вошёл в кабинет Бахметьева, Игорь сидел перед столом следователя. Увидев сына, Мамалыга всхлипнул и пролепетал:

— Игорёк, посмотри, это ведь я!..

Игорь медленно повернул голову в сторону отца и процедил сквозь зубы:

— Ну и что следует из этого факта, папахен?

Мамалыга, поражённый не столько тем, что было сказано, сколько тем, как это было сказано, невольно остановился посреди кабинета и растерянно пролепетал:

— Гражданин следователь, я могу… это… Поцеловать сына…

— Пожалуйста, — ответил Бахметьев. — Не возражаю.

Мамалыга неуверенно подошёл к сидящему Игорю и протянул к нему руки, желая обнять. Игорь с усмешкой отвёл его руки.

— К чему эти нежности при нашей бедности, — произнёс он. — У нас ведь не свидание, а очная ставка, насколько я понимаю. Я сам просил об этом следователя, он согласился.

— Игорёк, какая очная ставка, да что ты? — пробормотал Мамалыга. — Не чужие ведь мы!..

— Какая очная ставка? — спросил Игорь. — А вот сейчас увидите, уважаемый родитель…

— Вы по-прежнему настаиваете на очной ставке, Игорь Мамалыга? — подчёркнуто официальным тоном спросил Бахметьев.

— Да, настаиваю, — ответил Игорь.

— Что ж, это ваше процессуальное право, — заметил Бахметьев и, обращаясь к старику, произнёс: — Садитесь, пожалуйста, вот здесь, напротив Игоря Мамалыги.

Мамалыга сел, отёр платком пот, выступивший на лбу, и тихо сказал:

— Слушаю, что прикажете?

— У вас имеются личные счёты с арестованным Игорем Мамалыгой?

— Нет… Какие же могут быть счёты, ведь он мне сыном приходится.

— Понимаю, а у вас, обвиняемый Игорь Мамалыга, имеются личные счёты со своим отцом, вызванным на очную ставку с вами?

— Какой он мне отец? — воскликнул Игорь. — Подстрекатель он, а не отец!.. Это он из меня шпиона сделал, он!.. Так и запишите!..

— Всё, что будет сказано на очной ставке вами обоими, будет зафиксировано, — сказал Бахметьев. — Можете об этом не беспокоиться. Итак, вы заявили, что стали шпионом по настоянию своего отца. Я верно вас понял?

— Верно. Именно так и было, — ответил Игорь. — Сначала он меня заставил стать провокатором в лагере перемещённых лиц, а потом потребовал, чтобы я согласился поехать в Москву под видом Коли Леонтьева.

— Гражданин Мамалыга, — обратился Бахметьев к старику, — вы подтверждаете показания своего сына?

— Я не знаю… Я… Если так нужно, могу подтвердить… Если ему так нужно…

— Гражданин Мамалыга, нельзя так ставить вопрос. Я спрашиваю: было или не было то, что сказал ваш сын. Если это было — подтверждайте, если этого не было — отрицайте.

— А как лучше для… для него? — спросил, задыхаясь от волнения, старик.

— И для него, и для вас лучше всего показывать правду, — ответил Бахметьев. — И следствию тоже нужна только правда. Это единственное, что я могу ответить на ваш вопрос. Больше прошу мне вопросов не задавать, вы должны сами отвечать на вопросы.

Мамалыга закрыл лицо руками и зарыдал. Игорь, не глядя в сторону отца, сидел молча, с бледным от волнения лицом. Бахметьев заметил это и тоже молчал, стараясь разгадать, почему побледнел Игорь. Потому ли, что его нервы в конце концов не выдержали и ему стало жаль отца, или потому, что в эти минуты он опасался потерпеть неудачу в попытке свалить на старика часть собственной вины. В сущности, этот вопрос не был так уж важен для дела, но он занимал Бахметьева с психологической стороны: не каждый день случаются очные ставки между отцом и сыном, на которых один хочет изобличить другого…

Долгой была пауза, и каждый из этих трёх людей, сидевших в кабинете, думал о своём. Старику Мамалыге вспомнились вдруг молодость, которой не вернёшь, и Орёл, в котором он родился, учился, работал, а потом стал немецким прислужником и предателем. И ещё вспомнился ему тот далёкий и счастливый день, когда позвонили ему из родильного дома и поздравили с сыном. И вот через несколько дней он поехал за женой и сынишкой и вынес его на руках, а жена всё говорила: «Осторожнее, не оступись, уронишь маленького»… А он отвечал ей: «Что ты, не уроню!» — но действительно боялся уронить, и в ногах не было крепости, и почему-то дрожали руки, и он очень боялся, что это заметит молодая жена. А потом — Игорьку было уже пять лет — поехали они как-то летом в тургеневское Лутовиново, долго бродили по аллеям парка, сидели у дуба, который так любил Иван Сергеевич, ходили по комнатам музея, разглядывая письма, пожелтевшие от времени, старинные миниатюры на стенах и стол, за которым были написаны «Записки охотника».

Игорёк, мягко топая ножками, всё спрашивал: «А это что?», «А кто этот дядя?», «А это почему?» — и, не дожидаясь ответа, задавал следующий вопрос. Какой вопрос он задаст теперь, на этой страшной очной ставке с отцом, которую сам потребовал, да, да, сам!..

И ещё вспомнилось старику Мамалыге, как тогда, в одной из комнат тургеневского дома в Лутовинове, прочёл он слова: «Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без неё не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без неё обходится»…

Ещё тогда, много лет тому назад, запомнились ему эти вещие тургеневские слова, и вот теперь, на закате лет, после всего, что случилось за эти годы, он ясно видит стену, на которой висела карточка с этими словами, написанными тушью. Почему он не помнил об этих словах в тот чёрный год, когда пошёл служить в «русскую полицию»? А ведь всё, решительно всё, что происходило все эти годы: и бегство по чужим, неприветливым немецким городам, и бараки, в которых приходилось ютиться, и презрительные окрики Гревса, и хамство Пивницкого, и помещение сына в лагерь для провокации и предательства, а потом отправка в Москву для шпионажа, и сын, сидящий теперь напротив него и кричащий ему в лицо: «Это он из меня шпиона сделал!» — всё это подтверждает вещие слова Тургенева — «двойное горе тому, кто действительно без неё обходится»…

Наступила расплата за то, что он, русский человек, посмел забыть об этих словах!..

— Итак, Мамалыга, вы подтверждаете или отрицаете показания своего сына? — донёсся вдруг спокойный голос Бахметьева.

Старик Мамалыга поднял голову, будто очнувшись, и ответил на заданный ему вопрос довольно странно:

— Да, да… он был прав… Двойное горе тому, кто действительно без неё обходится…

— Кто был прав? — спросил Бахметьев.

— Он… Иван Сергеевич Тургенев… — пробормотал Мамалыга и, неожиданно захрипев, с остановившимися глазами медленно сполз со стула.

33. Доктор Али Хаджар

На последнюю радиограмму Грейвуда Маккензи ответил, что по приказанию шефа вылетает в Нюрнберг с «новым вариантом».

Получив это сообщение, Грейвуд четырхнулся: что это за новый вариант, кмкие ещё идеи пришли в голову шефу и этому кретину Маккензи?

Грейвуд провёл бессонную ночь, ломая голову над вопросом: зачем и для чего прилетает Маккензи? Он строил всевозможные предположения, но менее всего могло ему прийти в голову то, в связи с чем прилетел Маккензи.

Ещё на аэродроме Маккензи, только выйдя из самолёта и поздоровавшись с Грейвудом, многозначительно произнёс:

— Ну, могу вас поздравить, милейший Грейвуд, я привёз вам приятные новости…

— О чём идёт речь, генерал? — не очень радостно спросил Грейвуд, зная, что Маккензи имеет привычку сообщать неприятности с самым радостным видом.

— Потом, потом, не всё сразу. Сначала поужинаем, а затем я всё вам расскажу… Будете довольны!..

У Грейвуда ёкнуло сердце.

Уже на вилле, с аппетитом поужинав, Маккензи закурил сигару и, плотно притворив дверь, весело сказал:

— Ну, старина, вы так славно меня накормили, что больше не стану вас мучить. Слушайте меня внимательно…

— Я всегда внимательно слушаю вас, генерал.

— Принято решение — вы поедете в Москву для руководства всей операцией. Рассчитывать на одного Крашке глупо. Здесь нужны вы, с вашим опытом и талантом подлинного разведчика…

— В Москву?! — почти с отчаянием воскликнул Грейвуд. — Я ничего там не забыл!.. Зачем мне туда ехать?

Маккензи улыбнулся.

— Что с вами, парень? — произнёс он. — Не слышу энтузиазма в вашем голосе… Вам оказывается величайшее доверие… Вам даётся ответственнейшее поручение… На вашем месте я пришёл бы в восторг!.. Вам можно только позавидовать…

— Под какой крышей я туда поеду? — уныло спросил Грейвуд. — Всё не так просто, как вам кажется, генерал. Надеюсь, что мне будет обеспечена, по крайней мере, дипломатическая неприкосновенность?

— Это вас только свяжет, — быстро ответил Маккензи. — Есть гораздо лучший вариант…

— Именно?

— Вы поедете как иранский хайямовед доктор Али Хаджар.

— Хайямовед? Что это такое?

— Специалист по Омару Хайяму. Был такой великий персидский поэт. Всего восемьсот с лишним лет тому назад. В Москве будет конгресс хайямоведов. Мы вспомнили, что вы много лет работали в Иране и хорошо знаете язык. Готовьте речь для выступления — вас будут слушать хайямоведы всего мира…

— Позвольте, я не настолько знаю Хайяма, чтобы выступать, — с отчаянием воскликнул Грейвуд.

— Зато у вас смуглая кожа и знание языка, — ответил Маккензи. — Я, например, изучил Льва Толстого в пять дней. Так это же всё-таки граф Толстой, а не какой-то перс, которого, может быть, вообще не существовало…

— Не знаю, право, — бормотал Грейвуд. — Речь на конгрессе, перед хайямоведами всего света… Это так ответственно…

— Ну и что? — рассмеялся Маккензи. — Чем больше глупостей вы там наговорите, тем больше шансов на то, что вас признают выдающимся специалистом по Омару Хайяму!.. Главное, старайтесь, чтобы вас нельзя было понять… Тогда успех обеспечен!..

Маккензи захохотал, затянулся дымом сигары и благодушно добавил:

— Поди, разберись через восемьсот лет!.. Короче, собирайтесь в путь, парень!.. От души вам завидую… А речь вам помогут составить, я уже дал задание…

* * *

«Приятные новости», привезённые генералом Маккензи, свалились на Гренвуда как снег на голову. Он снова провёл бессонную ночь, размышляя по поводу предстоящей и, к несчастью, явно неминуемой поездки в Москву.

Грейвуд хорошо понимал, что решение об этой поездке окончательно и избавиться от неё невозможно. Теперь надо было тщательно, во всех деталях, обдумать, что сделать для того, чтобы эта поездка благополучно закончилась. Конечно, он предпочёл бы выехать в Москву с дипломатическим паспортом, что обеспечивало бы его неприкосновенность. Но, с другой стороны, он понимал, что по-своему прав и Маккензи, заявивший, что дипломатический паспорт только свяжет Грейвуда. Что и говорить, в оперативном отношении было гораздо выгоднее появиться в Москве в качестве одного из многочисленных делегатов конгресса. Грейвуд действительно свободно владел фарсидским языком и с этой точки зрения не беспокоился за свой доклад. Он достаточно много лет прожил в Иране, где даже подвизался в качестве шейха, ни у кого не вызывая подозрений.

Но не менее важно было обдумать, где, когда и как организовать встречи с Игорем Мамалыгой и Крашке. Грейвуд имел представление о советской контрразведке и очень боялся её. Кроме того, поездка, совершённая им в своё время в Дебице, где он встречался с несколькими советскими людьми, и в частности, с конструктором Леонтьесым, также беспокоила его: а вдруг, чисто случайно, кто-гибудь из этих людей встретит его в Москве и сразу узнает? Вот почему Грейвуд решил отпустить усы, которых у него не было при поездке в Дебице, и вообще, по возможности, хоть немного изменить свою внешность.

Кроме того, надо было подумать о том, кого оставить вместо себя на нюрнбергской вилле. Перебрав мысленно нескольких своих работников, Грейвуд остановился на майоре Уолтоне, который, во-первых, был более или менее в курсе всей операции, а во-вторых, отличался достаточным опытом и сообразительностью. Правда, Грейвуд знал, что майор большой любитель женщин, и с этой точки зрения в какой-то мере было рискованным оставлять его вместе с фрейлейн Эрной, которой Грейвуд всё ещё дорожил. Поэтому на всякий случай Грейвуд решил предоставить фрейлейн Эрне на время своего отсутствия отпуск, отправив её к родителям.

На следующий день за утренним завтраком Грейвуд предложил генералу Маккензи кандидатуру Уолтона, и Маккензи сразу принял её. Уолтон был вызван из Берлина, и Грейвуд в течение двух дней ввёл его в курс дел, после чего вылетел из Нюрнберга.

Для большей достоверности «легенды» с иранским доктором Али Хаджаром Грейвуд решил сначала отправиться в Тегеран и уже оттуда выехать на конгресс в Москву.

Так он поступил, и за два дня до открытия в Москве конгресса, посвящённого Омару Хайяму, прилетел из Тегерана в столицу Советского Союза.

Его, как всех других делегатов конгресса, встретили тепло и поместили в отеле «Националь», где почти целый этаж был занят делегатами конгресса, прибывшими почти из всех стран мира.

За это время Грейвуд проштудировал литературу о великом персидском поэте, выучил на память много его стихов и, познакомившись со своими коллегами по конгрессу, мог теперь с учёным видом говорить с ними о биографии и творчестве Омара Хайяма.

Внешность и чисто восточная вежливость Грейвуда, отличное знание фарсидского языка, красная феска, в которой он обычно появлялся, и даже янтарные чётки, которые он всегда перебирал, а также вовремя и умело вставляемые в разговоры замечания о творчестве Омара Хайяма вызвали к Грейвуду уважительное отношение со стороны делегатов конгресса.

Помимо французских, британских, бельгийских, голландских и других делегатов конгресса, Грейвуд познакомился и с американскими делегатами. Их было трое, и все они являлись подлинными знатоками древневосточной поэзии, энтузиастами своего дела, и в свою очередь с интересом слушали, как выразительно читает в подлиннике стихи Омара Хайяма доктор Али Хаджар.

Кстати, как это ни странно, на конгрессе Иран представлял только он один. Дело в том, что, благодаря принятым американской разведкой мерам, иранский делегат, который должен был поехать на конгресс, в последний момент был задержан под благовидным предлогом в Ширазе, где он постоянно жил и работал, и таким образом выехать на конгресс не смог. Разумеется, этот подлинный иранский хайямовед меньше всего мог предположить, что задержка с его выездом в Москву вызвана тем, что туда поедет доктор Али Хаджар.

Как и все иностранные делегаты, Грейвуд оценил великолепную организацию конгресса, гостеприимство советских ирановедов и абсолютную свободу, которая была предоставлена делегатам. Они могли в свободные от конгресса часы осматривать Москву и её окрестности, знакомиться с музеями, посещать театры и клубы, и были во всех отношениях предоставлены самим себе.

В первые дни Грейвуду ещё казалось, что за участниками конгресса ведётся какое-то наблюдение, но потом, приглядевшись, он увидел, что его опасения напрасны и что ни за ним, ни за другими делегатами конгресса никакого наблюдения нет.

Убедившись в этом, Грейвуд решил встретиться со своими подопечными. Ещё перед выездом в Москву он договорился с генералом Маккензи, что никакой связи с работниками американской разведки, находящимися в Москве, как и с американским посольством, он иметь не будет, и теперь, очень довольный своим решением, Грейвуд начал действовать самостоятельно.

Однажды под видом загородной прогулки он поехал в Малаховку, где, соблюдая все предосторожности, встретился с Крашке.

Увидев полковника Грейвуда, Крашке на некоторое время лишился дара речи — настолько это было для него неожиданно. Грейвуд с трудом его успокоил и начал выяснять положение дел.

Крашке рассказал Грейвуду о своих встречах с Игорем и о том, что, по его мнению, пока всё идёт благополучно.

Было условлено, что через пару дней Крашке организует встречу Грейвуда с Игорем.

Доклад Крашке ещё больше успокоил Грейвуда.

Стоял весёлый солнечный день, и Крашке решил проводить Грейвуда до станции, но Грейвуд предусмотрительно отказался, решив, что на всякий случай надо соблюдать максимальную осторожность.

Они вышли из дачи, в которой жил Крашке, и простились у калитки. На улице посёлка никого не было — это порадовало Грейвуда.

— Здесь очень мило, — сказал он.

— Да, здесь спокойно, — согласился Крашке. — И абсолютная уверенность, что за тобой никто не следит.

Но Крашке ошибался: именно в тот момент, когда он и Грейвуд стояли за распахнутой калиткой, их сфотографировал проживавший напротив седоусый Семён Петрович, осуществлявший наблюдение за Крашке.

И на следующий день на столе Бахметьева лежал фотоснимок, сделанный при помощи сильного телеобъектива.

Установить личность человека, который посетил Крашке, не составляло большого труда. Теперь не оставалось сомнений: полковник Грейвуд находится в Москве.

34. Крах доктора Али Хаджара

Бахметьев связался по телефону с Ларцевым и они решили, что Грейвуда необходимо арестовать.

Это произошло в тот самый день, когда Грейвуд выступал на конгрессе хайямоведов.

В Колонном зале Дома союзов, где происходил конгресс, было много публики. Грейвуд стоял на трибуне и очень выразительно читал свой доклад о жизни и творчестве Омара Хайяма. Он произносил его на фарсидском языке и по ходу доклада цитировал стихи великого поэта. Грейвуд отлично читал стихи и, хотя многие из сидевших в зале не знали фарсидского языка, но музыка стихов Омара Хайяма доходила до них, и Грейвуд имел успех.

Закончив свой доклад под аплодисменты, доктор Али Хаджар спустился с трибуны и вышел в фойе Колонного зала покурить.

К нему сейчас же подошли двое молодых людей.

— Позвольте вас поздравить с отличным докладом, мистер Грейвуд, — сказал один из них.

Грейвуд вздрогнул.

— Простите, я доктор Али Хаджар, — сказал он.

— Как доктор Али Хаджар, — улыбнулся один из молодых людей, — вы уже блистательно закончили свою задачу. А теперь, мистер Грейвуд, пройдёмте с нами.

Когда Грейвуда доставили к Бахметьеву, он категорически заявил, что является доктором Али Хаджаром, не имеет ни малейшего понятия о каком-то Грейвуде и считает, что задержан по недоразумению.

— Я буду вынужден жаловаться в президиум конгресса и в наше посольство, — сказал Грейвуд.

— Это ваше право, — ответил Бахметьев. — И больше того: мы сами пригласили сюда представителя иранского посольства, которому хотим вас предъявить, так что вы сможете заявить свою жалобу ему непосредственно.

И в самом деле, в кабинет Бахметьева тут же вошёл представитель консульского отдела иранского посольства, которому Бахметьев предъявил Грейвуда и его паспорт.

Представитель посольства, внимательно рассмотрев паспорт, сказал:

— Господин посол поручил мне заявить, что по наведённым им справкам доктор Али Хаджар в Тегеране неизвестен, и о нём мы ничего сообщить не можем. Что же касается паспорта, то он является фальшивым, хотя и сделан довольно искусно. Во всяком случае, я запрошу Тегеран и окончательно уточню, был ли выдан иранскими властями этот паспорт на имя доктора Али Хаджара.

На следующий день иранское посольство прислало официальное письмо, что такого паспорта иранские власти никогда не выдавали. Когда Бахметьев показал Грейвуду это письмо, тот улыбнулся и сказал:

— Фальшив не паспорт, фальшиво утверждение иранского посольства. Я не могу отвечать за действия, вызванные чувством мести.

— Как прикажете вас понимать? — спросил Бахметьев.

— Очень просто: я был в оппозиции к шахскому правительству, и теперь мне за это мстят, — с достоинством ответил Грейвуд. — Прошу занести это в протокол.

— Пожалуйста, — ответил Бахметьев и записал заявление Грейвуда в протокол.

После этого Грейвуду была дана очная ставка Крашке.

Как только Крашке вошёл в кабинет и увидел сидящего перед столом Бахметьева Грейвуда, он воскликнул.

— Мистер Грейвуд! Мы оба погибли!..

— Что это за тип? — обратился Грейвуд к Бахметьеву. — Я не имею никакого понятия об этом человеке.

Крашке ухмыльнулся:

— Ах, мистер Грейвуд, — с горечью произнёс он, я тоже с удовольствием не имел бы ни малейшего понятия о вас! К сожалению, мы оба безнадёжно провалились, и я рекомендую вам, не теряя времени, признаться во всём.

— Я просил бы освободить меня от нравоучений этого подозрительного субъекта, — снова обратился Грейвуд к Бахметьеву. — Повторяю: он мне решительно неизвестен, и я считаю его наёмным провокатором. Так и прошу зафиксировать в протоколе.

Вслед за Крашке в кабинет Бахметьева ввели Игоря Мамалыгу. Он тоже сразу опознал Грейвуда.

— Да, это полковник Грейвуд, — сказал Игорь. — Именно он направил меня под видом Коли Леонтьева в Москву. Именно он инструктировал меня перед выездом.

— Именно он рассказывает сказки Шехерезады, — улыбнулся Грейвуд. — Стоит посмотреть на этого мальчишку, чтобы убедиться, что нельзя верить ни одному его слову. Господин следователь, на каких странных свидетелей вы опираетесь!..

Игорь Мамалыга искренне рассмеялся.

— Хорош гусь! — воскликнул он. — Нет, мистер Грейвуд, любишь кататься, люби и саночки возить! Вам уже не отвертеться.

— Какое катанье? Какие саночки? — скорбно вздохнул Грейвуд. — Я решительно не понимаю, что здесь происходит!..

И тут же, приняв молитвенную позу, он забормотал:

— Нет бога, кроме бога, а Магомет его пророк.

Бахметьев с интересом наблюдал за ним. Было совершенно очевидно, что полковник Грейвуд ни при каких обстоятельствах не станет давать показаний и будет утверждать, что он — доктор Али Хаджар.

Об этом Бахметьев и сообщил по телефону Ларцеву, находящемуся в Берлине.

— Надо доставить этого прохвоста в Берлин, и как можно скорее, — сказал Ларцев. — Мы здесь дадим ему новые очные ставки, и, кроме того, нам помогут американские газеты.

— Американские газеты? — удивился Бахметьев.

— Да, да, именно, — засмеялся Ларцев. — Дело в том, что, узнав об аресте доктора Али Хаджара, наши бывшие союзники на всякий случай придумали хитроумный номер: они поместили в газетах некролог в связи с гибелью полковника Грейвуда при авиационной катастрофе. Видимо, они рассчитывали на то, что Грейвуд ни за что не признается, во-первых, и что такой некролог поможет им отказаться, в случае чего, от Али Хаджара, во-вторых. Задумано, что и говорить, недурно, но я надеюсь, что это даст обратный результат… В общем, присылай этого Грейвуда, тем более что он нам требуется для главной задачи, которая пока всё ещё не выполнена.

Под главной задачей Ларцев имел в виду необходимость добиться освобождения советских юношей и девушек из Ротенбургского лагеря и возвращения их на Родину.

По этому вопросу шла длительная переписка между советскими и американскими властями в Берлине. Сначала американцы вообще отрицали наличие такого лагеря. Затем, будучи припёрты к стене, они заявили, что не могут вернуть на Родину эту молодёжь, потому что будто бы она не хочет возвращаться, и «принуждение их к этому противоречит нормам морали и права в нашем понимании».

В связи с этими переговорами состоялись даже две встречи Малинина с генералом Маккензи. Они познакомились ещё в первые дни после капитуляции Берлина.

Теперь, добиваясь освобождения наших ребят, Малинин нанёс визит генералу Маккензи. Генерал встретил его с распростёртыми объятиями.

— О, полковник, как я счастлив вас видеть! — кричал Маккензи. — Вы помните эти незабываемые дни?!

— Ну как же, как же, генерал, — ответил Малинин. — Как вы себя чувствуете?

— К сожалению, в наши годы, полковник, опасно задавать такие вопросы, — ответил Маккензи. — То мучает бессонница, то сердцебиение, то дьявольски болит голова. А вы, полковник, прекрасно выглядите.

— Не жалуюсь, — улыбнулся Малинин.

Обняв Малинина за плечи, Маккензи повёл его к столу и стал угощать виски, сигарами и кофе.

— Прошу вас, прошу вас, дорогой коллега, — суетился Маккензи. — Вот это шотландское виски имеет отличный вкус. Правда, ему далеко до вашей превосходной водки, которой вы меня, помните, угощали в мае сорок пятого года. Но всё-таки попробуйте.

И, подняв рюмку, Маккензи с наигранным пафосом произнёс:

— За дружбу солдат! За братство по оружию! За нашу и вашу победу, коллега.

После протокольного «обмена любезностями» Малинин сказал:

— А я приехал к вам, генерал Маккензи, по очень серьёзному вопросу.

— Я рад слушать вас по любым вопросам, — галантно улыбнулся Маккензи. — О чём идёт речь, коллега?

— Речь идёт о том, что американские военные власти незаконно задерживают многих советских юношей и девушек в Ротенбургском лагере, — подчёркнуто сухо ответил Малинин.

Маккензи сделал удивлённое лицо.

— Ротенбургский лагерь? — спросил он. — Впервые слышу.

— Вот уже несколько месяцев, как мы ставим об этом вопрос перед американскими военными властями и не можем добиться ясного ответа.

— Весьма прискорбно, — вздохнул Маккензи. — Однако, дорогой коллега, при чём тут мы с вами? Какое отношение я имею к этим вопросам? Мы оба — контрразведчики и выполняем общую задачу: розыск немецких военных преступников, пресечение деятельности сторонников нацизма. Ведь мы же союзники, чёрт возьми!

— Тем более загадочна линия американских властей, — улыбнулся Малинин. — Почему американские военные власти насильственно задерживают советских юношей и девушек? И напрасно, генерал Маккензи, вы делаете вид, что не знаете об этом. Мне точно известно, что вы вполне в курсе этого дела.

— Я слышал, что многие советские юноши и девушки не хотят возвращаться в Советский Союз, — ответил Маккензи, — и мы, естественно, не можем их принуждать, но повторяю, что никакого отношения к этим вопросам я не имею и они не входят в мою компетенцию, как, полагаю, не входят и в вашу, полковник Малинин. И, признаться, удивлён, что вы занимаетесь этим. Какое отношение могут иметь эти перемещённые лица к вашей прямой деятельности разведчика?

И Маккензи, очень довольный таким поворотом дела, уставился прямо в лицо Малинину.

Малинин спокойно выдержал его взгляд.

— Я думаю, генерал Маккензи, — медленно протянул он, — что и этот вопрос вам достаточно ясен, как ясен и мне. И если я занимаюсь им, то не по нашей, а по вашей вине, генерал Маккензи… Надеюсь, вы меня понимаете?

— Увы, нет, — вздохнул Маккензи. — Я не могу понять, почему вопрос о перемещённых лицах может иметь отношение к нашей с вами служебной деятельности. Впрочем, из чувства глубокой симпатии к вам я обещаю выяснить, в чём причины задержки возвращения этих юношей и девушек на Родину, и поставить вас об этом в известность.

* * *

Сразу после того, как Грейвуда на самолёте доставили в Берлин, Малинин начал его допрашивать. Ларцев, как это было условлено заранее, вошёл в кабинет Малинина через несколько минут после начала допроса.

Подойдя к Грейвуду, он сказал:

— Здравствуйте, полковник Грейвуд. Рад вас видеть. Надеюсь, вы меня помните?

Грейвуд улыбнулся:

— Как можно помнить человека, которого видишь впервые? — сказал он. — Вы меня с кем-то путаете, полковник.

— Вы всё ещё продолжаете играть комедию? — ответил Ларцев. — Ну что ж, продолжайте, если вам так нравится. — И он сел рядом с Малининым.

— Итак, — продолжал допрос Малинин, — ещё в Москве, на очной ставке с вами, Крашке заявил, что вы — полковник Грейвуд, направивший его со шпионским заданием в СССР. Так?

— Да, так он сказал, — согласился Грейвуд. — На самом деле не так.

— Но представитель иранского посольства, которому вы были предъявлены, отказался от вас и заявил, что ваш паспорт подложный. Так?

— Да, так он заявил. На самом деле не так. Я уже дал объяснения по этому вопросу.

— Так вот, мы доставили вас в Берлин для новых очных ставок. Поэтому я спрашиваю в последний раз: признаёте ли вы, что являетесь полковником Грейвудом?

— Ни в коем случае, — улыбнулся Грейвуд, продолжая перебирать свои чётки, которые, по его просьбе, были ему оставлены вместе с красной феской.

Малинин нажал кнопку. Вошёл адъютант.

— Пригласите Наташу Серову, — сказал Малинин. И, обращаясь к Грейвуду, спросил: — Вам знакома эта фамилия, Грейвуд?

— Грейвуду она может быть знакома, мне — нет.

— Это девушка, которая вместе с другими комсомольцами из Ротенбургского лагеря содержалась по вашему приказанию в подвале и сумела с ними бежать оттуда.

— Какой подвал? Какая девушка, какие комсомольцы? — пожал плечами Грейвуд.

В кабинет вошла совсем ещё молоденькая, заметно взволнованная девушка.

— Садитесь, Наташа, — обратился к ней Малинин. — Вам известен этот человек?

— Да, к несчастью… это полковник Грейвуд. По его приказанию я и мои товарищи были арестованы.

— Обвиняемый Грейвуд, — произнёс Ларцев, — вас опознаёт уже третий свидетель. Не хватит ли валять дурака?

Грейвуд опять ухмыльнулся:

— Если меня опознает даже сто ваших свидетелей, то от этого Хаджар не превратится в Грейвуда, — сказал он. — Кроме того, эта свидетельница — женщина. А в коране сказано: «И лучшая из них — тоже змея».

И снова начав перебирать чётки, он забормотал:

— Нет бога, кроме бога, и Магомет его пророк.

— Вы свободны, Наташа, — обратился Малинин к девушке, и она вышла из кабинета.

— Послушайте, Грейвуд, — снова начал Ларцев, — ссылки на Магомета не имеют юридического значения, тем более что при судебно-медицинском осмотре вы оказались, увы, не правоверным.

Грейвуд улыбнулся:

— Эта мелкая деталь, господа, ещё не повод для обвинения в шпионаже, — произнёс он. — Единственный вывод, который вы можете из этого сделать, — это то, что мой отец был плохим мусульманином. Если это наказуемо по советским законам — судите его, а не меня.

— О, вы ещё в состоянии острить, — сказал Ларцев. — Ну что ж, если вам не нравятся женщины-свидетели, пойдём вам навстречу. Мы предъявим вас сейчас господину Винкелю, которого мы пригласили из американской зоны.

Тут Малинин нажал кнопку звонка, и в кабинет вошёл Винкель.

— Честь имею, господа, — галантно произнёс он. — Чем могу служить?

— Господин Винкель, вам известен этот человек? — спросил Малинин.

Винкель повернулся к Грейвуду и радостно воскликнул:

— Всевышний, кого я вижу?! Мистер Грейвуд, такая приятная неожиданность!

— Впервые вижу этого человека, — развёл руками Грейвуд.

— Что? Простите, но ещё ни у кого не было оснований отказываться от знакомства с фирмой Винкель… Всегда вовремя платил по векселям и…

— Он сумасшедший или провокатор, — перебил Винкеля Грейвуд.

— Что! — воскликнул Винкель. — Дорогой — вы действительно дорогой, вы недёшево мне обошлись, но я заплатил вам всё до последнего пфеннига, рассчитался с вами как джентльмен.

— Я не Грейвуд, вы меня с кем-то путаете!..

— Путаю? Когда надо было получать деньги, вы не считали, что я путаю. Что здесь происходит, господа?

— Мистер Грейвуд уверяет, — ответил Ларцев, — что он иранский доктор Али Хаджар, специалист по персидской поэзии.

— Остановитесь, я могу умереть от смеха! — воскликнул Винкель. — Его поэзия обошлась мне в десятки тысяч марок! Как вам нравится такая поэзия, господа? Это скорее похоже на мелодраму! Разрешите мне уйти!

— Вам придётся подождать, пока будет готов протокол, — ответил Малинин.

— Протокол? Я терпеть не могу протоколов, господа.

— Вы подпишете протокол как свидетель, — сказал Малинин.

— Свидетель? Господа, есть слова, от которых я бегу, как от чумы. Например: «наш великий фюрер», «дранг нах остен», «мировое господство» и «реванш»… Слово «национализация» тоже не украшает жизнь, между нами говоря… но слово «протокол» безусловно укорачивает её, как я давно заметил.

— Но вы свидетель, вам придётся подписать, — улыбнулся Малинин.

Винкель подошёл к Грейвуду:

— Вот видите, мистер Грейвуд, из-за того, что вы, американский полковник, морочите головы этим советским полковникам, вашим бывшим союзникам, мне, вашему бывшему противнику, приходится подписывать протокол… как свидетелю… Я далёк от политики, господа, но хочу на прощанье дать вам один совет, мистер Грейвуд, как ваш бывший компаньон…

— Я не был вашим компаньоном! — закричал Грейвуд.

— Нет, фактически были, но уже не будете, судя по протоколу, который мне предстоит подписать. История опять повторяется, мистер Грейвуд! Гитлер полез в Россию, и это кончилось протоколом о капитуляции Германии. Теперь полезли вы, и это кончается протоколом, который я подпишу как свидетель. Не пора ли прекратить эту дурацкую погоню за протоколами?.. Не пора ли всем подписать единственный и последний протокол — ни за что и ни к кому не лезть, особенно не лезть в Россию, поскольку это всегда кончается протоколом… Я буду ждать в приёмной, господа.

Когда Винкель вышел, Малинин обратился к Грейвуду:

— Ну, что вы скажете о свидетеле-мужчине?

Грейвуд снял с головы феску, бросил её на стол и, встав, произнёс подчёркнуто твёрдо:

— Господа, мы все — седые люди, полковники. Мы отлично понимаем друг друга. Если даже сам американский президент опознает меня как Грейвуда, я буду это отрицать! Бессмысленно тратить время на эти очные ставки, джентльмены!

— Да, я тоже так думаю, Грейвуд, — сказал Ларцев. — Мы действительно с первого момента прекрасно понимаем друг друга. Вот только одного я не могу понять: у вас в Чикаго семья — мать, жена, двое детей. Через несколько дней после того, как вас арестовали в Москве, в американских газетах был опубликован некролог.

— Некролог? — удивился Грейвуд. — О ком?

— О полковнике Джеймсе Грейвуде, погибшем при авиационной катастрофе. Вот американские газеты с этим некрологом, Грейвуд.

И Ларцев протянул Грейвуду газету.

Грейвуд с улыбкой прочёл некролог.

— Даже семьи вашей не пожалели, Грейвуд, — заметил Малинин.

— Вы любите свою мать? — спросил Ларцев.

— Очень, — ответил Грейвуд.

— Тогда прочтите: этот некролог убил вашу мать… — и Ларцев протянул Грейвуду другую американскую газету, в которой было опубликовано траурное извещение о смерти его матери.

Грейвуд судорожно схватил газету, прочёл извещение. Лицо его исказилось, он опустил голову.

В комнате было очень тихо, и только низкий бой башенных часов неожиданно донёсся с улицы и медленно расходился под потолком.

— Проклятье!.. Мерзавцы!.. — пролепетал Грейвуд.

— Я понимаю вас: мать есть мать, — тихо сказал Ларцев.

— Негодяи! Изверги! — с полными слёз глазами бормотал Грейвуд.

В этот момент в кабинет вошёл адъютант Малинина и шепнул ему:

— С прощальным визитом приехал генерал Маккензи.

Ларцев и Малинин переглянулись, а потом Ларцев снова обратился к Грейвуду:

— Среди лиц, подписавших некролог, ваш старый друг генерал Маккензи.

— Друг, будь он проклят! — воскликнул Грейвуд. — С каким наслаждением я плюнул бы ему в лицо!.. Ведь это он послал меня в Москву… Он!.. Я не хотел, поверьте…

— Я знаю, я всё знаю, Грейвуд, — ответил Ларцев. — Кстати, генерал Маккензи сейчас явился сюда с прощальным визитом. Он возвращается в Америку. Я могу устроить вам встречу с ним, если вы этого, конечно, хотите.

— Хочу!..

— В таком случае, сначала пройдём в другую комнату, — сказал Ларцев.

Грейвуд встал и вместе с Ларцевым вышел из кабинета.

Вслед за ними, в другую дверь, вышел Малинин, чтобы встретить Маккензи. Через минуту Маккензи и Малинин вошли в кабинет. Маккензи был в парадной форме, при всех регалиях.

Адъютант вкатил вслед за ними столик с вином и закусками. И в этот момент из другой двери в кабинет вошёл Ларцев.

— Здравствуйте, джентльмены! — весело сказал Маккензи. — Я всегда рад вас видеть.

— Мы тоже, генерал Маккензи, — ответил Малинин. — Прошу садиться.

— Если НКВД говорит — садитесь, как-то неудобно стоять… — усмехнулся Маккензи и сел к столу. — Коллеги, друзья, я хочу сегодня, под этим серым берлинским небом, видевшим нашу общую победу, выпить за братство по оружию, за дружбу, господа!

— Прекрасный тост, — произнёс Лардев.

Все выпили.

После небольшой паузы Малинин сказал:

— Генерал, самые лучшие тосты не могут ответить на ряд вопросов, возникших в последнее время.

— Какие вопросы, полковник? — насторожился Маккензи.

— Вы ссылались на то, что юноши и девушки, которые содержатся в Ротенбургском лагере, будто бы не хотят возвращаться домой.

— А что делать — они действительно не хотят, — ответил Маккензи.

— Однако некоторое время тому назад несколько юношей и девушек из Ротенбургского лагеря бежали и явились к нам, — продолжал Малинин. — Правда, по их показаниям, последнее время они находились под арестом в подвале какой-то виллы в Нюрнберге по приказанию полковника Грейвуда. И вот они удостоверяют, что заявление американских властей о нежелании заключённых Ротенбургского лагеря возвратиться на Родину не соответствует истине.

— Сомневаюсь, — протянул Маккензи. — Что же касается упомянутого вами полковника Грейвуда, то он скончался совсем недавно.

— Как вы сказали? — спросил Малинин.

— Я сказал, что он скончался. Умер в результате несчастного случая, о чём я весьма скорблю. Это был мой старый друг…

— Я могу вас утешить, генерал Маккензи, — улыбнулся Ларцев. — Полковник Грейвуд жив и здоров. Он арестован нашими органами безопасности в Москве.

— К сожалению, вы заблуждаетесь, — возразил Маккензи.

— Это вы заблуждаетесь, генерал Маккензи, — снова улыбнулся Ларцев. — Грейвуд арестован за шпионаж. Он приехал в Москву под именем иранского филолога, доктора Али Хаджара, и даже выступал на конгрессе хайямоведов с докладом о творчестве Омара Хайяма.

Маккензи покачал головой.

— Насколько я знал полковника Грейвуда, он был весьма далёк от поэзии вообще, и персидской в частности, — сказал он.

— Да, но иранский доктор Али Хаджар сам признался в том, что он — полковник американской разведки Грейвуд, и он, кроме того, утверждает, что в Москву его направили именно вы со специальным шпионским заданием…

Маккензи весело расхохотался:

— Этот доктор с равным основанием может утверждать, что он — последний русский царь и что в Москву его послал наш покойный президент Вильсон, ха-ха! Господа, меня, признаться, гораздо больше занимает другой вопрос…

— Именно? — спросил Малинин.

— Я хотел бы выпить ещё одну рюмку этой превосходной водки, джентльмены.

— О, пожалуйста, — радушно ответил Малинин. — На этой почве между нами не возникнет недоразумений. — И он снова налил в рюмки вино.

Маккензи встал.

— Я пью за то, чтобы у нас вообще не было никаких недоразумений, — произнёс он. — Господа, я обещаю вам срочно разобраться в вопросе об этих перемещённых лицах.

— Принимаем ваше обещание к сведенью, — сказал Малинин.

— Вернёмся, однако, к полковнику Грейвуду, — продолжал Ларцев. — По нашим законам всякий арестованный имеет право на защиту.

— По нашим тоже, — заметил Маккензи.

— Тем лучше. Мы хотим дать вам возможность встретиться, — и Ларцев нажал кнопку звонка.

— Позвольте, но ведь он, как вы сказали, в Москве! — удивился Маккензи.

— Он был арестован в Москве, — уточнил Ларцев, — но сейчас он доставлен в Берлин.

Маккензи поморщился.

— А, собственно, зачем, с какой целью? — произнёс он. — Поскольку полковник Грейвуд погиб при авиационной катастрофе…

В этот момент дверь распахнулась, и в кабинет вошёл Грейвуд. Подойдя к Маккензи, он громко произнёс:

— Здравствуйте, генерал Маккензи!

Маккензи повернулся к Грейвуду, посмотрел на него и спросил:

— Что это за перс? Кто это такой? Впервые вижу этого человека.

— Чего, к несчастью, я не могу сказать о вас, генерал Маккензи, — с яростью произнёс Грейвуд. — Как вы смели поместить этот некролог? Он убил мою мать! Это подлость!

— Господа, что это за субъект? — с наигранным удивлением обратился Маккензи к Ларцеву и Малинину.

— Это полковник Грейвуд, арестованный за шпионаж, — ответил Ларцев.

Маккензи вскочил и нарочито медленно протянул:

— Полковник Грейвуд погиб при авиационной катастрофе и его оплакивает вся наша стратегическая служба.

— Вы поторопились меня похоронить и объявить покойником, генерал Маккензи! — закричал Грейвуд. — Я не очень спокойный покойник, я покойник со странностями… Делая этот сатанинский ход, вы подумали о моей семье?

— Господа, я не желаю разговаривать с этим проходимцем! — в свою очередь закричал Маккензи.

Тут Грейвуд подошёл к Ларцеву и быстро произнёс:

— Господин полковник, на следствии мне были разъяснены мои процессуальные права, вытекающие из советских законов.

— Да, так у нас полагается, — ответил Ларцев.

— По моей просьбе, — продолжал Грейвуд, — мне дали в камеру стихи Омара Хайяма и ваш уголовно-процессуальный кодекс. Я с интересом изучаю то и другое. Статья двести шестая даёт мне право ходатайствовать о дополнении следствия…

— Верно, даёт, — согласился Ларцев.

— Так вот: я ходатайствую, чтобы мне дали возможность выступить на пресс-конференции и доказать, что я жив.

— Категорически возражаю!.. — воскликнул Маккензи.

— Возражаете? — спросил Малинин. — А собственно, на каком основании, генерал? Вы не процессуальная фигура в этом деле.

— В таком случае я заявляю официально, — вскипел Маккензи. — Человек выдающий себя за полковника Грейвуда, нам неизвестен и является самозванцем. Мы решительно отказываемся от него!

— Это ваше право, — произнёс Ларцев. — Потрудитесь, однако, зафиксировать свой отказ письменно. Прошу вас! — Ларцев протянул Маккензи большой блокнот.

— Охотно это сделаю, — ответил Маккензи и, сев к столу, начал быстро писать. Затем, повернувшись к Ларцеву и Малинину, он сказал:

— Я написал то, что сказал, и сказал то, что написал. А теперь позвольте проститься, господа. Как всегда, признателен за гостеприимство, всё было очень мило… за исключением встречи с покойным мистером Грейвудом.

Маккензи встал, подошёл вплотную к Грейвуду и, глядя ему прямо в глаза, добавил:

— Да, я не оговорился: вы действительно Грейвуд и действительно покойник. По крайней мере, для Америки.

Затем, приблизившись к Ларцеву и Малинину, Маккензи с усмешкой произнёс:

— Тем не менее, джентльмены, всё, что я написал, остается в силе. Мы отказываемся от Грейвуда, хотя бы потому, что сам он не сумел отказаться от себя. Как разведчики, вы должны меня понять. Игра есть игра, господа.

— Игра без правил, — заметил Ларцев.

— Да, но в этой игре и вы делали свои ходы, — ответил Маккензи.

— Да, делали, генерал Маккензи, — согласился Ларцев. — Но только игру эту начали вы, а не мы. Как разведчик, вы должны меня понять.

Маккензи рассмеялся, потом махнул рукой и, бросив «Имею честь!», быстро вышел из кабинета.

Выйдя из здания советской контрразведки и сев в свою машину, Маккензи сразу помчался к себе на виллу. Он был потрясён встречей с Грейвудом. Кто бы мог подумать, что такой старый разведчик, опытный человек, может сразу во всём признаться, вопреки всем правилам и традициям? Мало того, этот проклятый Грейвуд не только разоблачил самого себя, хотя обязан был упорно отрицать свою принадлежность к американской разведке, но ещё, кроме того, выдал самым наглым образом своего патрона, и притом ещё позволил себе орать на него в присутствии этих чекистов, чем, конечно, доставил им немалое удовольствие, будь они все прокляты!..

Как теперь быть, что делать, как информировать шефа, который и без того рвёт и мечет в связи с побегом комсомольцев и арестом Грейвуда?.. И, надо признать, что шеф прав. История получилась самая скандальная. Дело может дойти до президента, может попасть в газеты, Москва даже имеет основания выступить с нотой… какой чудовищный провал!..

Грейвуд разъярён тем, что некролог убил его мать. Правда, старухе и без того давно пора было отправиться на тот свет — ведь ей, как минимум, восемьдесят, — но если вся эта история получит огласку, неизбежен большой скандал…

Обуреваемый этими мыслями, Маккензи приехал к себе на виллу и стал обдумывать текст донесения, которое следовало немедленно отправить шефу. Как всегда в таких случаях, он решил прежде всего выгородить себя и свалить всё на Грейвуда. Да, если бы Грейвуд был более осторожен в Москве, с ним бы ничего не случилось. Да, уже после ареста Грейвуда, если бы он вёл себя твёрдо и отрицал всё, чекисты ничего не смогли бы сделать, даже будучи убеждены в том, что Али Хаджар на самом деле полковник Грейвуд. Теперь же, после того, как он решительно во всём признался и выдал, судя по всему, многие секреты американской разведки, возникают совершенно необратимые последствия. Прежде всего, провалилась операция «Сириус» и теперь надо на время оставить в покое этого конструктора Леонтьева, хотя его работы представляют огромный интерес!.. Затем надо решить, как поступить с советскими юношами и девушками из лагеря в Ротенбурге. Отрицать после всего, что произошло, наличие этого лагеря или продолжать тупо твердить, что они будто бы сами не хотят возвращаться на Родину, уже невозможно. Более того, задержка возвращения всех этих лиц на Родину может теперь толкнуть советские власти на самые решительные действия, начиная с огласки всех обстоятельств довольно грязного дела. А это, без сомнения, нанесёт серьёзный удар по престижу США, особенно её разведки. Нет, видимо самое разумное — как можно скорее вернуть этих мальчишек и девчонок на родину, хотя, с другой стороны, вернувшись домой, они могут выступить с очень неприятными разоблачениями. Как быть тогда, и чем это чревато?..

Маккензи несколько раз переписывал своё донесение и, наконец, отправил его. Оно получилось чрезмерно длинным, но зато обстоятельным и, главное, ему, кажется, удалось выгородить себя из этой скандальной истории. По крайней мере, так ему казалось. Охарактеризовав Грейвуда как предателя и негодяя, Маккензи предложил вернуть питомцев Ротенбургского лагеря на Родину.

Передав шифровальщику текст донесения, Маккензи принял снотворное и лёг в постель. Увы, снотворное против обыкновения не помогало, и он долго кряхтел и ворочался, с волнением ожидая следующего дня, когда должен прийти ответ от шефа.

Но вот наступило утро, за ним день — ответа не было. По-видимому, дома совещались. И, может быть, советовались с Госдепартаментом и Пентагоном.

Наступил вечер. Маккензи слонялся из комнаты в комнату, не находя себе места. Самые чёрные предчувствия томили его. Сколько можно советоваться, в конце концов?! Что они там тянут, когда вопрос не терпит ни малейшего отлагательства?! Работает целый «мозгозой трест», а толку никакого!..

В полночь ответ ещё не поступил. Маккензи, потеряв терпение, звонил через каждые полчаса в шифровальную, но слышал неизменный ответ: «Пока не поступило, генерал». Он швырял трубку и чертыхался, выкурил целую коробку сигар. Начала болеть голова. Заныло сердце. Ах, будь проклята эта работа, когда ничего нельзя предусмотреть и никогда не знаешь сегодня, что может случиться завтра!..

Наконец, около двух часов ночи, шифровальщик принёс ответ. Маккензи схватил трясущимися руками листок и прочёл:

«Генералу Маккензи — срочно.

Ваше сообщение чрезвычайно огорчительно. Попытки всё свалить на Грейвуда не снимают с вас личной ответственности, поскольку вы были командированы для руководства всей операцией. Идея направить Грейвуда в Москву принадлежит вам, равно как и предложение опубликовать некролог после его ареста. Вы даже не позаботились о том, чтобы доверительно предупредить его семью о том, что Грейвуд в действительности не погиб. По всем этим вопросам приказываю представить письменные объяснения. При создавшихся условиях мы вынуждены принять ваше предложение вернуть всех заключённых Ротенбургского лагеря на Родину. Однако предварительно вам надо самому выехать в лагерь, собрать заключённых и объявить им следующее: американские власти были введены в заблуждение русскими руководителями лагеря — Пивницким и другими, — которые утверждали, что заключённые не хотят возвращаться на Родину. Поэтому, исходя из обычных для нас норм гуманизма, мы не возвращали их на Родину. Теперь же, когда выяснилось, что они в действительности хотят вернуться на Родину, эта возможность им предоставляется. Вместе с тем, как выяснилось теперь, Пивницкий и другие нарушали нормы права и морали в обращении с заключёнными, вопреки инструкциям американских властей. За это они будут привлечены к строгой ответственности. Сделав это заявление, вы должны тут же, в присутствии заключённых, арестовать Пивницкого. Это заявление вы должны сделать в присутствии представителя советских военных властей, которого вам надлежит пригласить в лагерь. Во избежание осложнений, вам нужно заранее подготовить Пивницкого и его помощников, разъяснив им, что они в действительности ничем не рискуют и в дальнейшем получат другую работу. Пивницкий, конечно, должен публично признать свою вину, объяснив всё своей ненавистью к советскому строю. Затем произведите передачу заключённых советским властям в порядке, согласованном с нами».

Прочитав эту шифровку, Маккензи немного успокоился. Правда, она начиналась с упрёков по его адресу, но шеф явно старался в свою очередь свалить всё на Маккепйи, и последний по-своему понимал его. Зато предложение Маккензи принято. С другой стороны, Маккензи не мог не отдать должное «мозговому тресту»: очень ловко придуман ход с Пивницким. Недурно, очень недурно, чёрт возьми!.. И, главное, выглядит вполне достоверно.

Потирая руки, Маккензи помчался в лагерь и прежде всего заперся с Пивницким. Тот, узнав о готовящейся инсценировке, сначала было струхнул, но Маккензи его заверил, что всё будет в порядке. В конце концов Пивницкого удалось успокоить, и он обещал, что публично покается и вообще сделает всё, что требуется. Он также обещал подготовить своих помощников.

После этого Маккензи помчался в Берлин и условился по телефону с Малининым, что тот завтра поедет с ним в лагерь, чтобы присутствовать при беседе с советскими девушками и юношами.

* * *

На следующий день Маккензи, как было условлено, заехал за Малининым, и они направились в американскую зону, в Ротенбург. По пути Маккензи сказал Малинину, что, проверив положение дел в лагере, он убедился, что подавляющее большинство содержащихся в нём девушек и юношей действительно хотят вернуться на Родину.

— Как честный человек, я должен признать, коллега, что вы оказались правы. Но вы, как честный человек, должны понять, что американские власти здесь ни при чём…

— Как ни при чём? — удивился Малинин. — Ведь американские власти долгое время доказывали обратное.

— Совершенно верно. Но они были введены в заблуждение вашими врагами.

— Какими врагами?

— Бывшими русскими, которые работают в этом лагере и возглавляют его. Они заверили наши власти, что никто возвращаться не хочет. Теперь выяснилось, что эти заверения были вызваны их враждебным отношением к советскому строю. За это они будут сурово наказаны.

— За враждебное отношение к советскому строю? — улыбнулся Малинин.

— Нет. Их отношение к советскому строю дело их убеждений, в которые мы не можем вмешиваться, — не замечая улыбки Малинина, ответил Маккензи. — Они будут наказаны за заведомо ложную информацию.

Через несколько часов Малинин и Маккензи приехали в Ротенбург. Встретивший их Пивницкий испуганно покосился на форму Малинина и доложил Маккензи, что все обитатели лагеря собраны.

— Прошу вас, полковник, — сказал Маккензи Малинину, и они пошли на площадь лагеря, окружённую со всех сторон бараками, колючей проволокой и наблюдательными вышками.

Несколько сот юношей и девушек сгрудились на площади. Когда в воротах появились Маккензи, следовавший за ним Малинин и сопровождающий их Пивницкий, площадь взволнованно загудела. Маккензи не без труда вскарабкался на грузовой «студебеккер», заменявший трибуну. Малинин поднялся за ним.

Мгновенно установилась взволнованная тишина, которую внезапно прорезал, как молния, крик девушки, стоявшей перед грузовиком и увидевшей форму Малинина:

— Советской Армии слава!.. Ура!..

Вся площадь будто взорвалась. В воздух полетели береты, кепки, платки. Сотни людей бросились к борту машины, крича, плача, смеясь, молитвенно протягивая руки.

— Ур-р-ра! — гремела площадь. — Слава!.. Слава!.. Да здравствует Родина!.. Ур-р-ра!..

Услышав эти крики, увидев измученные, бледные и ставшие вдруг такими счастливыми лица сотен юношей и девушек, окруживших машину, Малинин почувствовал ком, подступивший к горлу, и огромным напряжением воли сдержал себя, чтобы не заплакать.

— Леди энд джентльмен! — закричал Маккензи. — Господа!.. Минутку внимания…

И он поднял руку, чтобы установить тишину.

Но это было не так просто.

Маккензи обратился к Малинину.

— Может быть, попробуете вы, коллега, — сказал он. — Может быть, вас они послушают…

Тогда поднял руку Малинин. На площади мгновенно, чудодейственно установилась почти фантастическая после всего, что здесь только что творилось, тишина. Маккензи, не выдержав, удивлённо покачал головой и подумал, что чем скорее эта молодёжь уберётся отсюда, тем будет спокойнее — общего языка с нею не найдёшь…

— Товарищи! — глухим от волнения голосом начал Малинин, но продолжать уже не смог, потому что одно только это простое, такое привычное и, казалось, будничное слово — товарищи — вновь взорвало площадь…

* * *

На следующее утро Малинин и Ларцев приехали на границу советско-американской зоны, чтобы принять возвращаемую молодёжь. Малинин рассказал Ларцеву обо всём, что произошло вчера, о том, как Маккензи сделал заявление, что задержка была вызвана тем, что Пивницкий и его помощники неверно информировали американские власти, и о том, как затем выступил и публично признал свою вину Пивницкий, после чего, так же публично и подчёркнуто торжественно, он был арестован.

— Ловко придумали инсценировку, жулики, — засмеялся Ларцев. — Можно сказать, целый спектакль поставили в твою честь, Петро. Ох, артисты!..

Они подъехали к пограничному шлагбауму, за которым начиналась уже американская зона и где соответственно стоял другой, уже американский шлагбаум.

Малинин посмотрел на часы — скоро должны были подъехать грузовики с подлежащими передаче «перемещёнными лицами», как именовали американские власти своих узников.

На американской стороне царило необычное оживление. Видимо, там тоже готовились к передаче. У шлагбаума стояли, широко расставив ноги и заложив руки за спину, американские пограничники, вперемешку с сержантами американской военной полиции, которые выделялись своими белыми касками, белыми кушаками и белыми гетрами. Какой-то офицер, выбежав из пограничной будки, начал суетливо выстраивать солдат и полицейских — он только что получил по телефону подтверждение, что колонны приближаются.

Через две минуты примчался и круто затормозил у шлагбаума сверкающий «крейслер», из которого выскочил Маккензи. Заметив Малинина и Ларцева, он направился к ним.

— Доброе утро, джентльмены! — сказал он. — Как видите, генерал Маккензи — хозяин своего слова. Сейчас их привезут, и мы подпишем акт о передаче.

— Разумеется, генерал Маккензи, — ответил Ларцев. — За подписью дело не станет.

Вдали показались грузовики. Офицер останавливал их метров за триста от шлагбаума, и там юношей и девушек стали выстраивать в колонны, по сто человек в каждой.

Потом, вернувшись к Маккензи, офицер спросил:

— Разрешите начинать, генерал?

— Начинайте, — махнул рукою в перчатке Маккензи.

Офицер снова побежал назад и, став впереди первой колонны, скомандовал:

— Следовать за мной!.. Раз-два!.. Раз-два!..

Подчёркнуто торжественно печатая шаг, он повёл за собой колонну. Остановив её у шлагбаума, офицер вынул список и начал громко читать:

— Петров?

— Есть, — ответил один из колонны.

— Кондурушкин?

— Есть.

— Прохоренко?

— Есть…

Делая отметки в списке, офицер хотел было продолжать перекличку, но вся колонна внезапно ринулась к шлагбауму, прямо на стоявших перед ним стеной пограничников и полицейских.

— Стой!.. Стой!.. Куда? — закричал офицер, но было уже поздно. Мигом растолкав дюжих полицейских и пограничников, толпа хлынула к советскому шлагбауму, снова крича, бросая вверх шапки, плача и смеясь от счастья. Стоявшая за нею вторая колонна тоже побежала…

И вот уже начали качать советских пограничников. Потом ребята окружили Малинина и Ларцева и стали качать их. Объятия, поцелуи, слёзы, восклицания смыли весь заранее разработанный Маккензи порядок передачи, как могучий горный поток смывает прогнившую плотину.

Когда Ларцев и Малиник, наконец, снова оказались на ногах, Маккензи бросился к ним:

— Джентльмены, это невозможно! — кричал он. — Это вопреки правилам?.. Я протестую!..

Ларцев, тяжело дыша, ответил:

— Это советские ребята, генерал. Их любовь к Родине сильнее и выше всех правил… Так их воспитали дома, такими они остались на чужбине… Поймите и запомните это навсегда, генерал Маккензи!..

35. Трудный разговор

Несмотря на то, что Бахметьев был занят допросами обвиняемых, он выкраивал время, чтобы навещать Фунтикова, помещённого в военный госпиталь. Удар ножом, который Игорь Мамалыга нанёс Фунтикову, задел верхушку левого лёгкого, рана была довольно глубокой. Фунтиков потерял много крови, и это осложняло его положение. Правда, по заключению врачей, опасности для жизни не было, но госпитализировать лейтенанта пришлось.

В первый жк вечер, когда Бахметьев приехал в госпиталь, он застал своего любимца в самом унылом состоянии, вызванном, однако, не ранением, а тем, что он не явился на свидание с Люсей, как это было условлено.

— Главное, Люся-то ведь ничего не знает, — говорил Фунтиков Бахметьеву, не скрывая своей тревоги. — Сколько лет не виделись, наконец встретились и вот, совсем неожиданно жених исчез невесть куда!..

— Ты уже проходишь по делу в качестве жениха? — спросил улыбаясь, Бахметьев.

— Ну как же!.. В первый же день, когда мы разговорились, я ей всё сказал… Одним словом, сделал предложение…

— Правильно поступил!.. Как она отнеслась к этому? — спросил Бахметьев.

— Тоже правильно отнеслась, — уклончиво ответил Фунтиков. — Пока согласна…

— Что значит — пока?

— Пока не знает, кем я был до войны, — вздохнул Фунтиков. — Ох, Сергей Петрович, прямо не пойму, что будет…

— Всё будет хорошо, — заметил Бахметьев. — Прежде всего надо ей сообщить, что ты находиться в госпитале и потому не явился на свидание. Думаю, что для Люси это важнее твоего прошлого. Словом, завтра я привезу её к тебе.

— Вы только сразу ей всего не говорите, — испугался Фунтиков. — А то она может и не поехать…

— Хорошо, хорошо, не волнуйся, — улыбнулся Бахметьев. — Можешь не сомневаться, что я её привезу.

На следующий день, в перерыве между двумя допросами, Бахметьев поехал в кафе «Форель». Он сразу догадался, кто из официанток — Люся, и сел за столик, который она обслуживала. Когда девушка подошла, подполковник сказал:

— Вы, если не ошибаюсь, Люся?

— А вам это откуда известно? — спросила Люся, удивлённая, что незнакомый ей военный называет её по имени.

— От общих знакомых, — ответил Бахметьев.

— Вы что хотите заказать? — сухо спросила Люся, расценив ответ как попытку завязать знакомство, к чему она вовсе не была расположена.

— Вот что, Люся, — ответил Бахметьев. — Подать вы мне можете, что хотите. Но у меня к вам дело. Я от Маркуши…

— От Маркуши?! — воскликнула Люся, сразу густо покраснев. — А в чём дело?

— Маркуша — мой большой друг, — ответил Бахметьев. — И я приехал к вам по его поручению. Ваш директор здесь?

— Да, вот за той дверью его кабинет, — сказала девушка. — Да вы скажите, в чём дело?

— Не волнуйтесь, я вам всё объясню. Но здесь не место для разговора, и потому я похлопочу у директора, чтобы он вас отпустил на сегодняшний день.

И Бахметьев пошёл к директору, а вскоре, вернувшись от него, протянул Люсе записку — ей предоставлялся отпуск на сутки.

В машине, по пути в госпиталь, Бахметьев представился девушке и осторожно подготовил её к тяжёлой вести.

— Даю вам честное слово, что нет никакой опасности, — говорил он, — самое пустячное ранение, можете мне верить!..

— Да где же его ранили? — взволновалась Люся.

— Я скажу вам откровенно: Маркуша молодец, он задержал опасного преступника, а тот нанёс ему удар ножом. Ваш жених вёл себя так, как подобает советскому офицеру, он молодец!..

Бахметьев нарочно вставил слово «жених» и с удовольствием отметил, что Люся вовсе не удивилась. Да, было ясно, что девушка считает себя невестой Фунтикова.

В госпитале, когда Люся и Бахметьев вошли в палату, в которой лежал Фунтиков, тот, увидев любимую, хотел было вскочить с постели, но тут же, охнув от острой боли, отвалился на подушку. Люся подбежала к нему и, всхлипнув, обняла его за голову.

— Маркушенька, родненький, да что это такое? — лепетала девушка.

— Ничего, пустяки, Люсенька, — отвечал Фунтиков. — Через недельку-полторы всё будет в порядке, ты только не расстраивайся…

Бахметьев вышел из палаты в коридор и направился в кабинет ординатора, с которым уже не раз беседовал о здоровье своего любимца.

Доктор, поздоровавшись с полковником, сказал, что дела идут неплохо и Фунтиков скоро поправится.

* * *

Через полчаса Бахметьев и Люся вышли из госпиталя и сели в машину. Девушка всё ещё не могла прийти себя.

— На Ленинские горы, — коротко приказал Бахметьев шофёру и, заметив удивлённый взгляд Люси, сказал:

— Нам, Люся, надо кое о чём поговорить. Потом я отвезу вас домой.

Уже на Ленинских горах, где в это время дня почти не было гуляющих, Бахметьев выбрал свободную скамью.

— Ну вот, сядем, — сказал он. — И слушайте меня, Люся, внимательно.

Они сели. Бахметьев закурил, обдумывая, как лучше начать этот трудный разговор. Люся молчала, но было видно, что и она волнуется.

— Так вот, Люся, — начал наконец Бахметьев. — Вы знаете, что я чекист. И знаете, что Маркуша близкий и дорогой мне человек. Вероятно, вы это почувствовали, не так ли?

— Да, большое вам спасибо за внимание, — ответила Люся.

— Теперь слушайте дальше. Как вы думаете, если бы я не был уверен в том, что Маркуша честный, добрый, хороший человек, мог бы я так к нему относиться? Конечно, нет. Я старше вас обоих, благодаря своей профессии научился разбираться в людях и, наконец, если бы не был полностью уверен в Маркуше, то просто не имел бы права с ним дружить… Понятно?

— Да, он очень хороший, — сказала девушка. — И вы не ошиблись в нём, голову могу дать на отсечение!..

— Да, мы оба не ошиблись, — сказал Бахметьев. — Я уверен, что, став женой Маркуши, вы будете по-настоящему счастливы, я в этом не сомневаюсь, Люся.

— И я в этом не сомневаюсь, — твердо сказала Люся, глядя прямо в глаза Бахметьеву. — Я ведь не девочка и знаю Маркушу не один год. Мы оба себя проверили, оба воевали, всё время переписывались… Я вам проще скажу: все эти годы дня не было, чтобы я о нём не думала. И он обо мне думал — это я всем сердцем чую…

— Спасибо за откровенность, — сказал Бахметьев. — Тем легче мне будет с вами говорить дальше.

— Я слушаю, — сдержанно произнесла Люся, и Бахметьев снова мысленно одобрил эту немногословность и выдержку.

— Дело в том, Люся, что Маркуша хочет, чтобы всё его прошлое было вам известно во всех подробностях ещё до того, как вы произнесёте решающее слово…

— Решающее? Да ведь я его уже произнесла, — тихо сказала Люся. — Я его люблю и всегда любить буду. Ну а прошлое — так оно ведь прошлое, мало ли с кем он до меня гулял…

— Понимаю, но речь идёт о другом, — продолжал Бахметьев, правильно поняв это выражение «гулял». — Маркел Иванович хочет, чтобы вы знали о нём решительно всё… И он прав.

— О чём же идёт разговор, я что-то не пойму? — произнесла чуть дрогнувшим голосом Люся. — И почему он сам не говорит со мной об этом?

— Да ведь это трудный разговор. А трудный он для него потому, что он дорожит вашим чувством…

— Да в чём дело, скажите прямо! — воскликнула Люся. — Вы за меня не бойтесь…

— У Маркела Ивановича было тяжёлое детство. И не лучшая юность. Одним словом, как это иногда случается, попал он в своё время в плохую компанию, ну и, как говорят, поскользнулся…

— Поскользнуться не трудно, вставать не легко, — сказала Люся. — Так вот, вы мне тоже говорите прямо: сам он встал или его за ручки поднимать пришлось?

— Сам. Даю вам честное слово. Можете мне верить.

— Верю. И зря Маркуша боялся мне об этом сказать. Кто полюбил, тот и простил… Долго он колобродил или нет?

— Порядочно. Несколько лет, — ответил Бахметьев.

— Сидел? — спросила Люся.

— Было.

Люся замолчала. Молчал и Бахметьев, хотя понимал, что разговор надо довести до конца. Люся ждала, что Бахметьев объяснит, за что сидел её любимый и в чём он был виноват. Бахметьев же хотел, чтобы Люся сама спросила об этом.

После длительной паузы Люся, не глядя на Бахметьева, сказала:

— Значит, он вас просил поговорить со мной?

— Да.

— И вы ему это обещали?

— Да, обещал. И, как видите, исполняю обещание.

— Так почему же не договариваете?

— А вы этого хотите?

— Раз он хочет, так и я хочу.

— Хорошо, но прежде чем сказать об этом, я хочу вас спросить…

— Спрашивайте.

— Вы верите в то, что, когда человек по-настоящему любит, он становится лучше? Что настоящее чувство способно на чудеса? Что любовь облагораживает человека?

— Верю. И всегда в это верила, — тихо ответила Люся.

— Значит, вы понимаете, что любовью надо дорожить и за неё стоит бороться?

— С кем бороться? — спросила Люся.

— Иногда с самим собой. Человек, которого вы любите, как я уже сказал, имел нехорошее прошлое. Это ещё не всегда значит, что он неисправимый человек, уж поверьте мне, как специалисту. Поверьте мне также, если такой человек порывает со своим прошлым, он заслуживает, чтобы ему верили и никогда не напоминали о том, что он сам преодолел. Никогда!.. Маркел Иванович держал трудный, может быть, самый трудный в жизни экзамен. И он его выдержал. Я хочу, чтобы вы это поняли, Люся. Короче, — он был вором, карманником. Несколько лет. Но ещё до войны, случайно обокрав на вокзале одного немецкого шпиона, увидев по содержанию бумажника, кого он обворовал, Маркел Иванович поступил так, как обязан поступить честный советский человек: он сам пришёл ко мне, отдал этот бумажник и сказал, что выкрал его. И знаете, с чем он пришёл ко мне?

— С чем? — чуть слышно произнесла Люся.

— С чемоданчиком, в котором было всё необходимое для тюрьмы. Потому что, идя ко мне, Маркел Иванович не сомневался, что будет арестован. Но мы не арестовали его, как положено по закону, потому что это было бы издевательством над законом. Да, да, издевательством!.. Мы помогли ему поступить на работу, и он отлично работал. Потом началась война, и он добровольцем пошёл на фронт и храбро воевал. Стал отличным офицером, учился и ещё будет учиться. Я верю ему и верю в него, в его будущее, в его счастье!.. Теперь я спрашиваю — кто посмеет бросить камень в такого человека, у кого хватит тупости, бесстыдства, равнодушия, цинизма не поверить ему?!

Люся неожиданно всхлипнула и, быстро встав, подбежала к самому краю крутого обрыва. Далеко внизу широко-широко раскинулась Москва с её парками, гранитными набережными, разноцветными куполами дворцов и старинных церквей, шумными, залитыми солнцем улицами, стадами фыркающих машин на перекрёстках, красными и голубыми автобусами и троллейбусами, гудящими пчелиным гудом и снующими по зеркальной глади Москвы-реки белыми, похожими на огромных чаек, речными трамваями.

Голубоватая, пронизанная сиянием летнего солнца дымка млела над огромным городом, и снизу сюда, на Ленинские горы, доносилась могучая симфония трудового дня, сложная, разноголосая музыка того удивительного слаженного многомиллионного оркестра, которым гениально дирижирует сама жизнь.

В этой неповторимой музыке была такая бодрящая сила и радость жизни, такая уверенность в будущем и в человеческом счастье, что Бахметьев, подошедший к Люсе и теперь стоявший рядом с нею на самом краю обрыва, не огорчился тем, что она продолжала плакать, и даже не старался успокоить её, хорошо понимая, что снова — в который раз! — победит мудрая и человеческая формула, давно уже ставшая законом и смыслом его жизни и работы: «Надо верить людям! Надо верить в людей!.. Надо делать все, чтобы они были счастливы!»

1942–1965 гг.

Читать далее

Часть третья. Мирное время…

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть