XII. ПО БОЛЬШОМУ СЧЕТУ

Онлайн чтение книги Ставка на совесть
XII. ПО БОЛЬШОМУ СЧЕТУ

1

Была у Ивана Прохоровича Шляхтина одна страсть, которая до поры до времени сидела в нем за семью печатями и прорывалась наружу обычно осенью, — охота. В не занятые службой воскресенья Иван Прохорович отключался от хлопотных полковых дел и покидал город. С нынешней осени Иван Прохорович начал брать с собою сына — пусть привыкает подолгу ходить пешком и закаляется. Была тут и другая цель: мальчику пошел четырнадцатый год, и отец опасался, как бы влияние улицы не перевесило отцовское. Совместные же выезды на охоту сближали их.

Отправились отец и сын Шляхтины на охоту и в первую ноябрьскую субботу. Домой они вернулись в воскресенье, уже в сумерках, притомленные, но очень довольные: им удалось убить зайца, и Алеша, длинный и тонкий, как шомпол, прямо с порога крикнул:

— Мама, принимай добычу и подавай на стол, мы с отцом голодны как волки.

Екатерина Филипповна нежно привлекла к себе сына:

— Ах вы мои охотнички…

— Ну, мама! — Алеша отстранился, он начинал уже стесняться материнской ласки, особенно на людях.

Екатерина Филипповна отпустила его, повернулась к мужу (Иван Прохорович снимал охотничью куртку) и спросила, приготовить ли ванну.

— Недурно бы, недурно. Как считаешь, Алексей?

— Я — за. — Алеша поднял руку.

Екатерина Филипповна велела мужчинам положить зайца в таз и отнести на кухню, а сама пошла в ванную. И уже оттуда сообщила:

— Да, Ваня, новость: министра сняли.

— Какого министра?

— Нашего.

— Что?! — Иван Прохорович рванул дверь в ванную. — Откуда знаешь?

— По радио передавали и в газете написано.

Иван Прохорович схватил «Красную звезду» и тут же в коридоре, стоя, залпом прочел постановление Пленума. Потом медленно прошел из передней в общую комнату и устало опустился в кресло.

— Ваня, по ковру — в сапогах, — упрекнула Екатерина Филипповна, войдя следом.

— Да, да… Сейчас сниму. — Иван Прохорович послушно встал, вышел в переднюю, молча переоделся в домашнее, вернулся в комнату и снова взял газету. Все, что он узнал из нее, никак не укладывалось в сознании. Министр. Маршал. Герой из героев…

Иван Прохорович видел его несколько раз. На Красной площади в Москве, когда тот принимал парад и с трибуны Мавзолея произносил речь. Видел и на больших оперативных учениях, которыми руководил министр и в которых в ряду других частей участвовал его, полковника Шляхтина, полк. Это было вскоре после окончания Иваном Прохоровичем академии. Молодого командира полка восхитила железная непререкаемость полководческого авторитета маршала, его бескомпромиссная твердость в управлении войсками. «Так и должно быть во имя главного — повышения боеготовности», — одобрительно думал Шляхтин, но в то же время, когда его полк оказывался в поле зрения министра, у Ивана Прохоровича жутковато замирало сердце: а вдруг что-нибудь не так? Но маршалу действия частей, среди которых был полк Шляхтина, видимо, понравились, всему личному составу он объявил благодарность. С того времени маршал стал кумиром полковника Шляхтина.

Иван Прохорович был военным до мозга костей и считал: в армии тот, кто выше тебя, — начальник. Начальника же должно почитать и повиноваться ему непререкаемо. Не подвергая сомнениям его действия. Чтобы то же не сделали в отношении тебя подвластные тебе люди. Иначе армия перестанет быть армией.

Иван Прохорович всегда — с того времени, как стал осмысленно относиться к окружающему, — считал: управлять может тот, у кого железная воля и твердая рука. И чем объемнее масштабы управления, тем сильнее должен быть стоящий во главе.

Себя Иван Прохорович тоже считал человеком волевым, сильным. Это было не единоличное его мнение, так говорили другие. И не только говорили… Еще не было случая, чтобы кто-нибудь из подвластных ему посмел ослушаться или отважился его поучать. Правда, нашелся один такой — предшественник Неустроева. Но их совместная работа длилась недолго: уйти из полка пришлось замполиту. Шляхтин не считал, что здесь он свел счеты с, лично ему мешавшим человеком. Он расценил это как победу курса, укрепляющего военную мощь государства.

Таково было личное убеждение полковника Шляхтина.

И вдруг Пленум ЦК…

Иван Прохорович до того ушел в свои думы, что только после вторичного оклика жены понял: ванна наполнена, можно идти мыться. Но ему было уже не до этого. Взглянув на мужа, Екатерина Филипповна встревожилась:

— Ваня, что с тобой? Не заболел?

Иван Прохорович покачал головой:

— Нет, Катюша, не заболел. Дело совсем в другом…

— Тебя разволновало сообщение? — участливо спросила Екатерина Филипповна и успокаивающе сказала: — Но какое это имеет к тебе отношение, Ваня? Ты всего-навсего командир полка…

Иван Прохорович пристально посмотрел на жену. Она стояла перед ним с махровым полотенцем через плечо и свежим бельем в прижатых к груди руках. На ее полном, с мягкими чертами лице, не утратившем былой привлекательности, отражалось и недоумение, и сострадание, и готовность сделать все, лишь бы облегчить душевную муку мужа. И Шляхтин вдруг почувствовал, что нет для него сейчас человека ближе и дороже, чем эта женщина, некогда спасшая ему жизнь, и что только она по-настоящему поймет, что́ с ним. Он встал, подошел к Екатерине Филипповне и с внезапно нахлынувшей на него нежностью провел пальцами по ее волосам и щеке и не как жене, а, скорее, как матери, признался:

— Да, Катюша, я всего-навсего командир полка. И хочу одного: чтобы мой полк был на высоте. Все силы отдаю, ты знаешь… И как командир, как человек, которому нет жизни вне армии, я старался походить на тех, кто наверху.

— Но ведь они — люди, а не идолы, — мягко возразила Екатерина Филипповна. — Люди с такими же грехами, как у всех.

— Поэтому и больно, Катюша… Больно отрывать от сердца то, что вросло в него за долгие годы, за самые зрелые годы жизни, и стало частью тебя самого.

— Не у одного тебя, верно, такая боль, Ваня. Но она пройдет, ее можно залечить, если назад не оглядываться, — с мудрой раздумчивостью тихо произнесла Екатерина Филипповна и ласково улыбнулась мужу: — Стратег мой… Иди лучше мыться, ужин скоро будет готов.

— Ладно, пойду, — согласился Иван Прохорович после долгой паузы и неуверенно проговорил: — Возможно, все оно так, все к лучшему. ЦК же решил…

2

Начало отчетно-выборного собрания партийной организации полка ничем не отличалось от подобных собраний, проходивших прежде. Первый ряд президиума — за столом, поставленным на сцене полкового клуба, — заняли Шляхтин — прочно, по-хозяйски, Неустроев — с видом именинника, принимавшего гостей, начальник политотдела дивизии Ерохин и стройный, моложавый полковник из Главного политического управления, изучающе разглядывавший зал. Во втором ряду разместились командир батальона, ротный, взводный и старшина-сверхсрочник. За такой состав президиума, предложенный начфином полка, заранее проинструктированным Неустроевым, проголосовали единогласно, и собрание начало работу.

Доклад делал секретарь партийного бюро полка майор Карасев. Говорил он полтора часа. Его доклад тоже не слишком отличался от прошлогоднего. С пространным общим вступлением и длинным перечнем достижений, в меру критичен и самокритичен, он, казалось, вычерчен был по лекалу и гладко отшлифован. Но когда увлекшийся оратор громогласно заявил, что коммунисты полка, горячо одобрив решение октябрьского Пленума ЦК, перестроили свою работу, по залу порхнул оживленный шумок. Полковник из Главного политуправления с удивлением поглядел на Карасева и что-то черкнул в своем блокноте. Однако секретарь партийного бюро ничего не заметил.

Когда он кончил говорить и, устало удовлетворенный, с видом тяжелоатлета, предвкушающего победу, но из скромности не высказывающего своих чувств преждевременно, выжидательно посмотрел на председательствующего подполковника Неустроева, тот поднялся из-за стола и спросил, есть ли у кого вопросы. Таковых не оказалось. Карасев взял папку с докладом и собрался уходить. И тогда полковник из Главного политуправления, все это время наблюдавший за притихшими коммунистами, резко повернулся к докладчику:

— Скажите, как вам удалось столь быстро перестроить работу в соответствии с решением Пленума?

Все, кто сидели в зале, словно придвинулись к сцене. Но Карасев не стушевался.

— Мы провели собрания, текст постановления ЦК вывесили в ленинских комнатах…[7]После октябрьского Пленума 1957 г. комнатам политико-просветительной работы было возвращено прежнее наименование — ленинские комнаты. — отчеканил он бойко, с сознанием того, что исчерпывающе ответил на вопрос.

Полковник сказал Неустроеву: «У меня все», — и опять сделал в блокноте какие-то пометки.

После перерыва начались прения — без тягостной раскачки, как это иногда бывало. Поднялось сразу несколько рук, чувствовалось, что подготовка к собранию была тщательной. Неустроев называл фамилии, ораторы выходили к трибуне, извлекали из карманов бумажки и читали свои речи. Одни — громко, с пылом, другие — невыразительно, с запинками. Но по содержанию они очень походили одна на другую. Создавалось впечатление, что и отчетный доклад и выступления предназначались не для коммунистов части, собравшихся в поворотный момент в жизни армии, чтобы вдумчиво поговорить о своих делах, а для представителя Главного политического управления: глядите, мол, какие у нас достижения. Это раньше всех понял он сам и стали понимать многие из коммунистов. Петелин повернулся к сидевшему рядом Хабарову.

— Поразительно! К чему этот фарс? Где серьезный анализ дел? — возмущенно прошептал он. Хабаров мрачно подтвердил:

— Пыль в глаза пускаем.

— Для чего? Для кого?

— Для чего — не знаю, а для кого… — Хабаров, не договорив, кивнул на сцену.

— Неужели он не видит?

— Он, может, и видит — гляди, как нахмурился, — а вот все мы?..

— Я пойду выступлю, — решительно заявил Петелин.

— Я тоже собираюсь, — поддержал Хабаров.

Однако их опередил Неустроев. Он уловил настроение гостя из центра и догадался, в чем причина. У Неустроева возникло опасение, как бы в Москве не подумали, будто решения Пленума не внесли в жизнь полка никаких перемен. Неустроев застенчиво улыбнулся собранию («Извините, что мне самому себе пришлось предоставить слово») и, устало шаркая подошвами сапог, подошел к трибуне. Привалился грудью к ее краю, положил руки так, словно хотел трибуну поднять, и негромким задушевным голосом произнес:

— Товарищи! У нас, коммунистов, идущих в светлое завтра, есть компас, который никогда не позволит сбиться с пути. Этот компас — линия партии. Недавно состоялся Пленум Центрального Комитета. Этот Пленум, образно говоря, внес поправки на магнитное склонение стрелки компаса, которым бывший Министр обороны стал пренебрегать. Мы с вами живые свидетели этого. Уж будем откровенными до конца… — Неустроев сделал паузу, провел пальцами по лбу, точно вспомнил нечто очень важное и чуть было не упущенное: — Хочу немного отступить и сказать: наша партийная организация оказывала действенную помощь командиру в решении задач, стоящих перед полком. И командир, коммунист Шляхтин, в своей повседневной работе опирался на партийную организацию, видел в ней надежного помощника. Тем не менее недостатков немало и у нас. Все мы помним о чрезвычайном происшествии в первом батальоне… — Неустроев повернулся к полковнику из Главного политуправления и пояснил: — На ночном тактическом учении с боевой стрельбой один солдат ранил другого, — и снова в зал: — Мы не имеем права также закрывать глаза на случаи — правда, единичные — самовольных отлучек в хозяйственных подразделениях, на автодорожные происшествия, нет-нет да и случающиеся по вине водителей. Не изжиты неполадки в солдатской столовой…

Перечислив еще кое-какие «вечные» недостатки, Неустроев заявил, что причина их — в недооценке партийно-политического влияния на массы и слабой идейно-воспитательной работе. Неустроев на мгновение умолк, дав слушателям возможность осмыслить услышанное, и с подкупающей проникновенностью одобрил постановление октябрьского Пленума Центрального Комитета партии.

Той же усталой походкой Неустроев вернулся на свое место и приступил к исполнению обязанностей председателя.

На Петелина речь Неустроева подействовала обезоруживающе. «Уместно ли теперь ломиться с обличениями?» — заколебался он. Тем более что все сказанное заместителем командира полка было правдой, и его выступление, по-видимому, понравилось представителю Главного политического управления — тонкое матово-бледное лицо полковника оживилось, а обращенный в зал взгляд ободряюще потеплел.

Пока Петелин раздумывал, как поступить, к трибуне вышел очередной оратор, партгрупорг автороты — щуплый, с морщинистым лицом старший лейтенант, принадлежащий к той категории невезучих, про которых сами офицеры в шутку говорят: «Он по два срока ходит в каждом звании и лет по десять в одной должности и считается… карьеристом». Такой человек, смирившись с положением, несет службу хотя и без огонька, но исправно, добросовестно исполняя распоряжения старших и не слишком утруждая себя, когда указаний нет.

Оглушительно выстрелив: «Товарищи!», — новый оратор довольно бойко повторил примерно то, что говорил о значении октябрьского Пленума Неустроев, и, не меняя тона, повинился в «отмеченных недостатках». Признав критику «справедливой», он посчитал, что с него достаточно, и вникать в причины, порождающие нарушения водителями дисциплины, не стал. Да и вряд ли он доискивался их, хотя и обязан был, как партгрупорг. На полковом бюро его ни разу не заслушивали, делами партгруппы особенно не интересовались и, спрашивая за службу, забывали, что этот человек — еще и партийный руководитель. Сам же он не считал это ненормальным, ибо никто из начальников ничего подобного не высказывал. А лезть «поперед батьки…» Конечно, неплохо бы выказать перед москвичом свою активность и принципиальность. Но москвич побудет здесь день-другой и укатит в столицу, а ему, «старшому», загорать здесь да загорать… Поэтому, «не забираясь в дебри», он отвесил умеренную порцию самокритики и перешел к заверениям, что партийная группа автороты приложит все усилия, чтобы изжить недостатки.

В зале стали раздаваться смешки, кто-то даже легонько зааплодировал.

Петелин лихорадочно приводил в порядок будоражившие его мысли. Пустая речь оратора из автороты вернула Павлу Федоровичу чуть было не утраченную воинственность. Теперь он опасался лишь одного: как бы чрезмерное волнение не сделало его выступление, на которое он бесповоротно решился, сумбурным и бездоказательным.

Выйдя к трибуне и потрогав очки, Павел Федорович произнес:

— Товарищ Неустроев только что призывал нас остро критиковать… Впрочем, Устав партии обязывает настолько в последнее время мы стали забывать об этой обязанности. Отчасти по своей вине, отчасти… Я не буду бить себя в грудь и посыпать голову пеплом: ах, у нас много недостатков, ах, мы виноваты. Не потому, что этих недостатков нет. Перечисление и признание — только одна сторона дела. А другая… Ну, в общем, я хочу сказать про обстановку, в которой с этими недостатками приходится бороться. — Петелин перевел дыхание, снова обеими руками тронул очки и повернулся к президиуму: — Вот вы, товарищ Неустроев, только что заявили: коммунист товарищ Шляхтин опирается на партийную организацию, дескать, он… Ну, в общем… Зачем говорить неправду? Кого хотите ввести в заблуждение? Собрание? Но коммунисты видят: в действительности-то оно не так.

Зал затаил дыхание. Взоры всех были прикованы к Петелину, головы членов президиума повернуты к нему же. Один Шляхтин смотрел куда-то под ноги первого ряда сидевших в зале. Побледневший Неустроев деревянным голосом попытался Петелина одернуть:

— Прошу по существу, без голословных обвинений.

— Да, да, без голословных… — с нарастающим возбуждением поддакнул Павел Федорович и через край трибуны наклонился к Неустроеву. — Помните, в нашем батальоне проходило партийное собрание? О повышении ответственности коммунистов за свою работу. Помните такое? Оно было сорвано. По распоряжению товарища Шляхтина: он вызвал офицеров на совещание о генеральной уборке территории полка. А ведь и товарищ Шляхтин, и вы о собрании знали. «Ладно, устроят свою говорильню в другой раз». Чьи это слова? Коммуниста Шляхтина. И сказаны в вашем присутствии. Вы же, политработник, — ни слова на это… А когда наши комсомольцы собирались провести молодежный вечер, вдруг поступило распоряжение: выделить команду для разгрузки и перевозки кирпича. И хорошая задумка увяла на корню. О ней вам тоже загодя было известно, но вы опять заняли позицию невмешательства. В тот вечер два солдата ушли в самовольную отлучку и напились. И командиру, и мне крепко влетело. Мы не обижаемся: провинился — получай. Так и должно быть. Но обидно другое. Вы, товарищ Неустроев, стали упрекать нас в слабой воспитательной работе. Возможно, оно и так… Но всегда и все ли тут от одних нас зависит? — Петелин сделал паузу, отпил из стакана и, достав платок, обтер губы. Его взгляд невольно задержался на полковнике из Главного политуправления. С сосредоточенной поспешностью тот что-то записывал в своем блокноте, и это придало Павлу Федоровичу решимости. Он говорил быстро и темпераментно, боясь, что не уложится в отведенное время и не успеет высказать все, что жгло его. А жгла Павла Федоровича предыстория случившегося в батальоне чрезвычайного происшествия. Предыстория эта была связана с попыткой обсудить на партийном бюро отношение молодого коммуниста Перначева к службе. И Павел Федорович рассказал собранию, как за это партийное бюро обвинили в подрыве авторитета командира-единоначальника, как Хабарову, который с первого дня прихода в батальон решил опереться на партийную организацию, на актив, навесили ярлык: мягкотелый, нетребовательный, либерал.

— Кто так сделал? — жестом остановив Петелина, спросил полковник из Главного политуправления.

— Коммунист Шляхтин, — без колебания назвал Павел Федорович и стал рассказывать, как после ЧП обошлись с Перначевым.

…Весть о единоличном решении Шляхтина уволить Перначева ошарашила Павла Федоровича не менее, чем Хабарова. Хотя о Перначеве как взводном оба были не ахти какого мнения, все же ни Хабаров, ни Петелин не сомневались, что командир из него получиться может, нужно только помочь человеку.

Хабаров сразу же направился к Шляхтину, но из этого ничего не вышло: каждый остался на своей позиции.

Когда Хабаров рассказал Петелину о безрезультатном визите к командиру полка, Павел Федорович, возмущенный несправедливостью, заявил: «Пойду к начальнику политотдела». Через пятнадцать минут он был уже в штабе дивизии и стоял перед обитой черным дверью с красной стеклянной табличкой: «Полковник О. П. Ерохин». Павел Федорович постучал, но, не услышав ответа, все равно вошел в кабинет. Олег Петрович Ерохин разговаривал по телефону. Он мельком взглянул на посетителя, поманил его пальцем и указал на стул. Петелин сел и стал исподволь разглядывать Ерохина: небольшого роста, сухощавый, с худым костистым лицом и поредевшими седыми волосами. Внушительные размеры кабинета с тяжелой темной мебелью делали фигуру полковника еще более тщедушной — будто он случайно оказался в этом кабинете, на этой столь высокой должности.

Разговаривая по телефону, видимо с кем-то из вышестоящего начальства, Ерохин косил глаза на Петелина, как бы вопрошая: с чем пожаловал? Но вдруг лицо полковника приняло строгое выражение, а взгляд остановился на невидимой точке в пространстве.

— Слушаюсь, товарищ генерал, будет сделано. Сейчас отдам распоряжение. Слушаюсь. До свидания, — по-солдатски четко сказал он, положил трубку и некоторое время сосредоточенно смотрел на телефон. И Петелин ненароком подумал: не зря ли пришел сюда? Отрывать человека от каких-то больших дел (о чем же ином мог он разговаривать с генералом?!), лезть с вопросом, который, может быть, только тебе, с твоей колокольни, кажется важным, а на самом деле, в масштабах дивизии, не говоря уж о целой армии, представляется весьма заурядным, — не вызовет ли это у начальника политотдела недовольства: «Вам что, больше заниматься нечем, что вы с этим Перначевым носитесь?» Но отступать было поздно, и, когда Ерохин отключился от того, о чем разговаривал с генералом, и другим, потеплевшим взглядом посмотрел на гостя и произнес: «Как живешь, Павел Федорович?» — Петелин почувствовал, что его сомнения несостоятельны. «Пришел к вам искать защиты», — без обиняков сказал Павел Федорович и поведал о злоключениях Перначева. Ерохин признался, что об увольнении лейтенанта слышит впервые и огорченно высказал: «Учили его, воспитывали, но дела до конца не довели. А теперь, значит, хотим вытолкнуть за ворота? В другую жизнь? А если и там он не приживется и черствые люди тоже захотят от него отделаться? А он же наш человек. Что, в самом деле вконец безнадежен?» — Ерохин вопросительно поглядел на Петелина. «Да нет же, товарищ полковник, совсем нет!» — вырвалось у Павла Федоровича. «А раз нет…» — Ерохин вызвал по телефону начальника отделения кадров. Когда тот с личным делом Перначева и представлением на увольнение появился в кабинете, Ерохин при нем же просмотрел все документы. «Человек с детства мечтал стать офицером. Так и написал в автобиографии. А мы его мечту под корень, одним ударом… — проговорил Олег Петрович после длительного молчания и, как решение на бой, отчеканил: — Перначева мы должны отстоять и, думаю, отстоим». Отпустив кадровика, он, сочувствуя Петелину, покачал головой: «Тяжелый человек ваш Шляхтин…» Потом поинтересовался, какие у Петелина отношения с Хабаровым, чем встречает батальон сорокалетие советской власти. Павел Федорович стал пункт за пунктом перечислять сделанное, по памяти называл цифры и фамилии, давал людям точные характеристики, честно говорил о недостатках. Ерохин слушал с интересом. Когда же Павел Федорович умолк, неожиданно спросил, сколько ему лет. «Тридцать четыре», — ответил Петелин. «Да, в академию уже поздно. Но учиться необходимо. Не вечно же в замполитах батальона ходить». — «Не от меня зависит, товарищ полковник», — смутился Петелин. — «В известной степени — да, но в большей — от вас. От вашей работы и подготовки». — «Учиться — это моя мечта. Раньше никак не удавалось. Собираюсь на заочный факультет академии Ленина[8]Военно-политическая академия.. Давно готовлюсь». — «Что ж, так держать, как говорят моряки», — улыбнулся Ерохин, встал и проводил Петелина до дверей.

Павел Федорович уходил от начальника политотдела с чувством, противоположным тому, с каким шел сюда. Теперь ему не казалось, что кабинет, в котором он только что побывал, слишком велик для этого человека.

…Рассказывая собранию о схватке вокруг неожиданно возникшего «дела» Перначева, Павел Федорович выкладывал все начистоту, не думая о бедах, которые может на себя навлечь своею страстной речью. Он сознавал, что начал борьбу, в которой нужно быть последовательным и напористым до конца. И выдержать это ему помогало присутствие полковника Ерохина. Он говорил значительно дольше отведенного регламентом времени, и председательствующий не посмел прервать его. С трибуны Петелин сходил под всплеск аплодисментов — первых на этом собрании. Он понял, что его исповедь дошла до сердец, и почувствовал себя победителем.

После выступления Петелина зал возбужденно загудел. Однако к трибуне долгое время никто не выходил. Случилось то, что иногда бывает на тактических учениях: неожиданный, дерзкий маневр одной из сторон вдруг спутывает заранее спланированный ход боевых действий, и руководитель на какое-то время оказывается в замешательстве. Как быть? Строго следовать плану или на ходу перестроиться сообразно обстановке?

…Собрание перестроилось. Начатое Петелиным неожиданно для всех продолжил заместитель командира полка Аркадии Юльевич Изварин. Прямой, броско собранный, он вышел к трибуне четким, почти чеканным шагом и остановился перед нею, как перед строем — в положении «смирно». Его лицо, оттененное черной бородкой, было бледно, а правая рука с заложенным за борт кителя большим пальцем мелко-мелко дрожала. Свое выступление Изварин начал сухим, сдержанным голосом уравновешенного человека, хотя только он один знал, чего стоило ему это кажущееся спокойствие.

— Я строевой офицер, не мой удел произносить пространные речи. Но сегодняшнее собрание побудило меня отступить от данного правила. Не могу не отступить. — Аркадий Юльевич перевел дыхание, тщательно подбирая слова. — Считаю своим долгом доложить, что товарищ Петелин не вполне прав, нанося главный удар своего критического выступления по честному коммунисту Андрею Егоровичу Неустроеву. — Изварин опять остановился. Казалось, ему, как ненатренированному бегуну, со старта взявшему непосильно высокий темп, не хватало воздуха. — Неустроев — заместитель командира полка. Я тоже заместитель. Мы оба работаем под началом опытного, знающего и любящего свое дело, но… до самозабвения упивающегося данной ему властью человека — коммуниста товарища Шляхтина. Нам же отведена роль бессловесных исполнителей его воли. Не поймите меня так, будто я против послушания, цементирующего армию. Я говорю сейчас о другом… С нашим мнением коммунист Шляхтин не считается, если оно хоть в мизерных долях не сродни тому, что он на сей счет думает. А одному решать все и за всех, даже будь у тебя семь пядей во лбу, — одному, поверьте, не под силу. Печальных примеров тому можно много найти в истории, даже не столь отдаленной…

Изварин снова на время умолк. Ему необходимы были такие передышки, чтобы не сорваться от волнения. Офицер должен быть всегда хладнокровным, с ясной головой, считал Аркадий Юльевич.

Не сразу решился он на выступление, он, мечтавший спокойно дослужить последние перед пенсией годы. Но октябрьский Пленум и его постановление словно пробудили Аркадия Юльевича от летаргии. Ведь в обстановке, предваряющей Пленум, лишился он должности командира полка. Ему стало казаться, что вскрытые Пленумом ненормальности он видел всегда и предчувствовал, что рано или поздно они всплывут наружу и с ними покончат. Разумеется, он не мог предсказать, когда и как это произойдет. Сам же он для того, чтобы приблизить желаемые перемены, не делал ничего. Из опасения «погореть» вторично. Отрицание Хабаровым житейского кредо Аркадия Юльевича оставило в душе последнего тягостный осадок. И что удивительно, осадок этот не рассасывался, а давил, словно прибавлял в весе, и все чаще наводил на раздумья, от которых Аркадий Юльевич прежде старался себя оградить. Под напором этих раздумий он вынужден был признать правоту Хабарова, но последовать его путем не мог, считая, что уже поздно. И лишь после Пленума ЦК Аркадий Юльевич с надеждой подумал, что его солидные знания и опыт могли бы послужить еще делу, которому он посвятил жизнь, если бы ему дозволили развернуться. Но вспомнив о своем начальнике, он поник. Аркадию Юльевичу казалось, что никаким постановлением не проймешь Шляхтина, если о нем не будет там специального параграфа. С таким настроением и отправился на партийное собрание безупречный строевик.

И неожиданно — речь Петелина. Как детонирующий взрыв запала в гранате! Изварина будто подменили. «Теперь или никогда!» — вспыхнуло в сознании. И как командир, точно рассчитавший момент атаки, которая непременно увенчается успехом, он разом отсек свои страхи и вышел к трибуне.

Едва Аркадий Юльевич кончил говорить и повернулся, собираясь уйти, полковник из Главного политического управления выставил руку:

— У меня к вам вопрос.

— Я вас слушаю, — сказал Аркадий Юльевич почтительно, стараясь не выдать вдруг возникшего беспокойства.

— Вы сказали, — не спеша начал полковник, — что и раньше видели нездоровое отношение в полку к партийно-политической работе. Почему же вы молчали? Почему не говорили об этом товарищу Шляхтину, как коммунист коммунисту?

Изварин, не глядя полковнику в глаза, признался:

— Не хватало решимости. Один раз обжегся…

— Но на фронте-то вы не боялись!

— На фронте передо мной был враг, и я знал, что мне делать.

— Вы же не один. С вами… глядите, какая силища, — полковник жестом обвел зал.

— Да, силища. Но каждый в отдельности, видимо, думал: так положено.

— Неверно думали.

Аркадий Юльевич осмелел и перешел в контрнаступление:

— Однако позвольте и вас спросить, товарищ полковник. А вы, сверху (я не имею в виду лично вас, поверьте), — разве вы не видели ненормальностей в широком масштабе?

— Мне кажется, ответ на ваш вопрос дан в решении октябрьского Пленума, — уверенно произнес полковник.

Выступление Изварина Шляхтин расценил как удар в спину. Уж кого-кого, а своего заместителя, корректного и послушного, как, впрочем, и другого заместителя — по политической части, Иван Прохорович считал надежной опорой. С ними Ивану Прохоровичу было легко работать: они ни в чем не перечили, не пытались идти наперекор. Особенно Изварин. Как же он жестоко ошибся, он, полковник Шляхтин, знаток человеческой психологии! Вынужденный мучительным усилием воли сдерживать чувства, Иван Прохорович, кляня про себя Изварина, находил зыбкое утешение в том, что все-таки не полагался на своего зама вполне. Словно предчувствовал, что тот способен на вероломство. И худшее подтвердилось. Нет, доверять можно лишь самому себе и никому больше — таков закон жизни. И пускай себе Хабаров, сменивший за трибуной Изварина, распинается в том, что командир, какой бы сильной личностью он ни был, один ничего не сделает; что его решения исполняют люди, и как они это осуществят, такими и будут результаты. Пускай доказывает, что люди требуют к себе уважительного отношения, что невнимательность, черствость, грубость, недоверие травмируют, порождают безразличие. Он, полковник Шляхтин, остается при своем мнении. В одном Хабаров прав: вполне возможно, что всем сидящим в зале завтра придется принять бой и отдать жизнь ради жизни других. «На то мы и солдаты». Но это ложь, будто он, полковник Шляхтин, страдает такими пороками, которые отталкивают от него людей, нагнетают страх и глушат инициативу. «Вранье все это!..»

Иван Прохорович не старался вникать в приводимые Хабаровым факты. Детали Шляхтина мало трогали, хотя сами по себе и были очень неприятны. Для него полной неожиданностью явилось то, что все выступления, начиная с петелинского, били по нему, командиру, а собрание — он видел это — одобряло такие действия. И это было больнее всего — словно он враг какой-то, а не человек, который больше всех болеет за полк и всего себя отдает службе. Чего же еще хотят они?

Теперь Иван Прохорович желал одного: скорей бы наступил конец его публичной экзекуции. Он был в гневе на всех. Даже на самого себя. За то, что своими отдельными промашками дал козыри охотникам обличать. За то, что сейчас не мог встать и хватить кулаком по столу: «Прекратить! Запрещаю!» — как не в силах был опровергнуть возведенные против него обвинения. То, о чем здесь говорили, действительно было. Именно так он и поступал. Но не потому, что, как тщатся тут доказать, намеренно желал стреножить политаппарат и партийную организацию. Просто он был волевым командиром-единоначальником, считал и считает, что без жесткой требовательности командира воинская часть в современных условиях не может быть боеготовной. И отказаться сразу от своих убеждений в угоду тем, кто его чернил, Иван Прохорович не мог. Поэтому, когда начальник политотдела шепнул ему: «Надо бы тебе выступить», — Шляхтин зло ответил: «Не буду». Он вообще недолюбливал Ерохина за то, что тот не раз становился ему поперек пути. Так было в истории с хлюпиком Перначевым. Или с тем же злополучным собранием. «Ты почему самоуправствуешь?» — прицепился тогда к Ивану Прохоровичу Ерохин. «Кто-то уже донес», — с раздражением подумал Иван Прохорович, но сказал: «Были дела поважнее, вот и пришлось перенести собрание». — «Перенести? — Ерохин с недоверчивым прищуром снизу поглядел на Ивана Прохоровича и напомнил: — Собрание проходило по плану партполитработы». — «План — не догма», — попытался отшутиться Иван Прохорович. Ерохина заело. «Ты с новой Инструкцией ЦК партийным организациям в армии знаком?» — «Знаком». — «А нарушаешь. Смотри, Иван Прохорович, ответишь за такие штучки». — «Я отвечу, если полк небоеспособным окажется». Но Ерохин пропустил реплику мимо ушей и продолжал твердить свое: «Я тебе, Иван Прохорович, по-хорошему советую. Небось знаешь, как теперь, после двадцатого съезда, решается вопрос о восстановлении ленинских норм партийной жизни?» — «Знаю». — «Вот и учти».

…В своем выступлении на собрании Ерохин припомнил этот разговор и заявил, что Шляхтин, как видно, ничего не учел.

Иван Прохорович окончательно решил никаких объяснений не давать. Если понадобится, он все доложит тому, кто подписал приказ о его назначении.

А собрание шло своим чередом. После обычных процедур — заключительного слова докладчика, обсуждения и принятия резолюции, выдвижения кандидатур в состав бюро — Иван Прохорович, пока счетная комиссия заполняла избирательные бюллетени, вышел из клуба. На дворе было тихо и чисто. Выпавший днем первый снег голубовато отсвечивал в матовом сиянии молодого месяца, который торопливо скользил по зеленовато-синей глади. Вдруг он нырнул в белесую пену облаков, и снег сразу потускнел. Мягкий перелив красок и успокоительная свежесть воздуха, встретившие Ивана Прохоровича минуту назад, исчезли. В темноте ощутимей стали чувства подавленности и одиночества, погасившие собою недавно клокотавший в Иване Прохоровиче гнев. Сейчас он был один, никому не нужный, всеми отвергнутый.

Ко всему, что было потом, он отнесся с полнейшим безразличием, словно дело происходило где-нибудь в совершенно чуждой ему среде. Он точно по принуждению взял бюллетень для тайного голосования и безо всякого интереса пробежал глазами список кандидатов в партийное бюро полка. И даже увидев фамилию замполита первого батальона, не вычеркнул ее, хотя как раз с него-то все и началось. Ивану Прохоровичу теперь было все равно, войдет ли Петелин в бюро или нет, потому что с того самого момента, как он, командир полка, отказался от выступления, в нем стало вызревать решение, которое он в создавшейся ситуации считал единственно верным: ему, полковнику Шляхтину, делать здесь больше нечего.

…Придя на утро, после бессонной ночи, в полк, Иван Прохорович узнал от дежурного, что секретарем партийного бюро избран капитан Петелин.

— Так, значит… — вымолвил Иван Прохорович таким тоном, словно иного не ждал, прошел в свой кабинет и заперся на ключ.

3

С отчетно-выборного собрания Станислав Торгонский домой вернулся поздно. Однако Марина не спала, она сидела у зажженного торшера в глубоком кресле с объемистой книгой на коленях. В комнате царил уютный полумрак.

— А ты почему полуночничаешь? — удивился Станислав.

Марина ответила, что сегодня она столкнулась с трудным случаем заболевания суставов ног, поэтому решила пополнить свои знания. «А-а», — протянул Торгонский и сказал, что он хочет есть. Марина отложила книгу и отправилась готовить.

Станислав переоделся в пижаму, умылся и, посвежевший, розовый, пришел на кухню. Он удобно уселся за стол и с аппетитом навалился на только что вынутую из холодильника буженину с хреном. Марина села напротив и поинтересовалась, как прошло собрание.

— О, ты не представляешь, мамочка, что это было за собрание! Накал страстей. Зрелище, достойное пера Шекспира.

И Торгонский, жуя буженину, со смаком стал описывать подробности критики полковника Шляхтина.

— Между прочим, твой друг юности — решительный человек. Послушала бы ты, как он говорил. Молодчина! Вообще, только так можно поставить на место зарвавшихся чинуш.

Торгонский подцепил вилкой последний ломтик мяса. Марина спросила:

— А ты, Стась, не выступал?

— Я? Ораторов и без меня хватало. Но даже не в этом суть. Понимаешь ли, я — врач. Мое дело — лечить больных. А они были и будут, независимо от того, хороший у нас начальник или бурбон. — Станислав отодвинул от себя опустевшую тарелку, провел рукой по животу и дурашливо продекламировал: — Ну вот, теперь, как утверждал товарищ Маяковский, «и жизнь хороша, и жить хорошо»… Пойдем спать, мамочка.

Торгонский встал и сладко потянулся.

— Иди. Я уберу посуду, — сказала Марина, но, оставшись одна, не сразу поднялась со стула. Некоторое время она пристально смотрела на тот край стола, за которым сидел Станислав, и с грустью подумала, что вот так у него всегда: дома он горячо возмущается какой-нибудь задевшей его несправедливостью, охотно изливает свои обиды ей, Марине, негодует по поводу бездеятельности вышестоящих органов и начальников за то, что они не принимают надлежащих мер. Но Марина не помнит, чтобы Станислав когда-нибудь похвастался, как он схватился с кем-нибудь, защищая интересы дела или чье-то человеческое достоинство. Даже после того как Станислав провалился на защите диссертации, он лишь заклеймил всех своих оппонентов как бездарей, завистников и склочников, а сам засунул в глубь ящика письменного стола папки с плодами многолетних изысканий и на том смирился. Не однажды потом Марина напоминала ему: «Пересмотри диссертацию, осмысли критические замечания». Но всякий раз Станислав безвольно отвечал: «Нет, мамочка, лбом стену не прошибить…»

«Боже мой, как ты обрюзг душой», — не желая этого и жалея мужа, заключила Марина. Ей стало тоскливо. Она через силу убрала посуду, вымыла ее, вытерла стол, погасила на кухне свет и медленно, точно по принуждению, пошла в спальню.


Читать далее

XII. ПО БОЛЬШОМУ СЧЕТУ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть