ВЕНЧАННЫЙ СТРАДАЛЕЦ. (30 января 1676 — 27 апреля 1682)

Онлайн чтение книги Стрельцы у трона. Отрок - властелин
ВЕНЧАННЫЙ СТРАДАЛЕЦ. (30 января 1676 — 27 апреля 1682)

Не одна сотня челядинцев, прислужниц и всякого рода работниц ютится по людским избам при царском московском дворце. У всех у них родня и связи за стенами «города», на посадах. И эта тысячеустая толпа тысячью путей разносит по Москве вести обо всем, что самого тайного творится в Кремле, за его неприступной с виду оградой. Можно спрятаться от друзей и врагов, укрыть что-нибудь от самых близких родных, но не от слуг, которые видят, не глядя, слышат, не слушая…

Своих интересов у челяди мало. Интересы эти очень несложны. Сыты, обуты, пьяны порой — и ладно. А пустоту в уме и в душе они пополняют наблюдениями над жизнью господ, действия которых обсуждают с особой строгостью и вниманием.

Вот выкатились из нижних, портомойных, ворот Кремля и подвигаются к отлогому берегу Москвы-реки тяжелые, большие сани. На них стоит что-то, должно быть, сундук, как можно судить по очертаниям, потому что сверху наброшено простое красное сукно.

Идет восемь-девять бабенок, а за ними важно шествует боярыня.

Это везут царское белье полоскать на реку.

Там у прорубей уже немало других баб моет и полощет свой белый и цветной скарб.

Подъехали «верховые» сани. Сняли сукно, под которым — большой простой сундук, взломали печать, которою он припечатан. Начинают добывать из сундука груды белья и легких платьев царицы и царя и всей семьи его и разложили все на особом месте. Полощут. Стучат вальки. Боярыня-надзирательница, поеживаясь от холоду в своей шубе, только поглядывает, все бы цело вернулось в сундук.

А о чем толкуют эти прачки, царские портомои, или мовницы, и между собой, и со знакомыми бабенками-прачками, где уследить озябшей боярыне…

Конюха вывели коней поить, ушла с дежурства партия дворовых людей, и по пути в свои слободы, где они живут, заглянет иной к знакомым и родным на посадах… И тоже нельзя уследить, что успел разузнать в Кремле и о чем толкует с посадскими по душе иной царский дворовый…

А в Москве — из всех русских городов, да и не только русских, из зарубежных даже, — всегда есть наезжий народ…

И пускай дворцовые указы говорят, о чем вздумается боярам и дьякам, их сочиняющим; пускай придворные пииты пишут и выпускают свои торжественные элегии и оды… Русский народ узнает правду скорее, чем бы это хотелось кому-либо.

По монастырям иноки заносят текучие слухи, вести в свои тетради-летописи; иностранные послы и купцы за границу близким людям и государям своим пишут обо всем, что творится за высокими, крепкими, хотя и начинающими уже ветшать и осыпаться стенами Кремля; за его башнями и воротами, которые заграждены и тройными тяжелыми створами дверей, и железными опускными решетками…

Вот почему после смерти царя Алексия скоро пошли какие-то неясные, сбивчивые, но темные толки и слухи по земле.

И самые осторожные, недоверчивые люди, прислушавшись к этим разноречивым толкам, видят их нелепость и несоответствие между собою, но все-таки, покачивая головою, говорят:

— Нет дыму без огня… Вон, как помирал царь Михайло, все загодя знали: государить царю Алексею по нем… И бояре смирно сидели, и стрельцы в царские дела не мешалися, знали службишку свою немудреную да торговый обиход… А ныне — вона, ждали, што молодший, Пётра-царевич, отца любимчик здоровенький, и в цари попадет, хошь бы не один, а с братом… Да намест тово… Воинством ратным, стрельцами да пешими стали бояре друг дружку пужать… Не бывать добру… Не миновать худа… Царь-то новый, Федор Алексиевич, юный и хворый… Вестимо, не сам загосударит, а ближние его: Милославские да Хитрово… А их мы ведаем, повадки ихние знаем… Ох, што-то будет?..

Так гадали и думали самые осторожные, не легкомысленные люди. И эти предчувствия скоро сбылись.

Но сначала — гладко на вид, все по-старому шло.

Вертелись старые колеса налаженной государственной машины, все делалось по-бывалому, как по писаному.

Федор занемог в самый день смерти отца, поправлялся очень медленно и не скоро получил возможность лично участвовать в управлении царством. Да и, поправясь, принялся за дело неуверенно, осторожно.

От природы он был нерешителен, хотя и упрям порою в то же время. А печальная ночь кончины отца наложила тяжелую печать на юношу-государя.

— Што с тобой, государь-братец, аль от недуга стал ты такой, Федюшка? — спрашивала его порой Софья, с которой царь стал еще дружнее, чем был раньше, как бы желая набраться энергии от этой сильной духом и телом, порывистой и умной девушки.

— Нет, сестричка… Так… И сказать не умею… Вот и лучче мне, телесам-то, а на серце — ровно бы тяжелее, ничем и в скорбные дни, как хворый я лежал… Да, слышь, Софьюшка, все мне одно вспоминается… Из ума нейдет. Вот, ровно вижу наяву… А давно было… Года с три, почитай, минуло.

— Што там тебе еще мерещится? Ну-ко, поведай, чудовой, ты… Пра, чудной.

— Да, слышь, батюшка-покойник на охоту меня взял единова… На сохатых, в лес заповедный, в Лосиный бор… И матка с теленком выскочила. Псы кругом. Лосиха и бежать не бежит, теленочка ей жаль. Охота ей, видно, он бы в чащу ушел. А тот, глупый, к ей все жмется, под ноги кидается, мешает ей.

— Глупый…

— Побежит-побежит она с им рядом и обернется, собак рогами отмахивает. Псы — от них подале. Она и сызнова с теленочком науход. И под конец, видно, выразумел он, от матки в кусты и бежит. Псы не глядят на теленка, матку обступили… Она их рогами бьет, раскидывает… А как увидала, что детеныша не видать, — сама за им пустилася… Я уж стою — и не бью сам, и людям не велю… «Ушла бы!» — думаю. А псы — за ей, и не отозвать их. Хватают, рвут ее сзада… Она отмахнется — и наутек… Да, слышь, — спотыкнулась ли али с наскоку псы ее спрокинули, — свалилась на миг матка-то… Тут псы разом — куды и страх делся… Накинулись, за горло… за бока… Уж подскакал я, пристрелил сам, жалеючи… Вот и думается: не спотыкнись она… не пади на землю — не посмели бы псы рвать… А упала…

— И пропала, — договорила Софья, охотница до созвучий и даже сама, по примеру Симеона, сочиняющая стихи. — Так уж во всем, Федя. «Лежачего не бьют» — оно так ранней было… Ныне — и стоячего с ног свалят, коли надобно… Не похуже твоих псов… А ты — крепче стой, не давайся… Слышь, Федя… А еще поведай: к чему ты сказал про лося-то… да про псов?.. Не разумею я… Али?..

— Нет, так… само припомнилось… Вот я…

— Не вешай головы, царь ты мой, всея Руссии государь самодержавный… Хто тебе страшен!.. А и не один ты. Вон дядя Иван Михалыч теперь при нас… Нешто он нас выдаст… Нарышкины пускай…

— Што Нарышкины?.. И окромя их есть люди. Вон, они единым часом в землю нам челом бьют, а в тот же час могут…

— Што? И главу нам пришибить, коли им надо? Не посмеют. Только, слышь, коли я сдогадалась, про кого ты… Сам, гляди, не больно на них вставай… Всех можно помаленьку обратать, в узде повести… Верь ты мне! Не разом… так, знаешь, полегоньку… Стравить их, один с другим… Кого казной купить, кого — почетом… А там…

— Эх, не по мне все это… Знаю сам… Видел я, как батюшка государил… И читывал не раз, как Московские цари и в иных землях государи людей крепко да умненько держали… Да не охота мне так-то… Душой лукавить, в цепи сажать али бо, храни, Господь, кровь проливать… Куды мне! Подумаю — серце мрет…

— Ну, знаю… А ты, слышь, мне державу сдай. Я бы управилась, гляди…

— Ты?! Ты управишься! Ишь, какая ты… Смехом говоришь, а на тебя поглядеть, так душа мрет, в очах у тебя — ровно свет загорается… Инда жутко… Да, слышь, не ведется того на Руси…

— А Ольга… а Елена Глинских?

— Так то давно было. И не за себя они, за сыновей княжили… А я и не сын тебе, да и летами вышел… Не мели пустого, Софка… Буде…

— И то молчу. Вон, ты повеселее стал от моих речей от глупых, от девичьих. Мне и ладно… Одначе пора мне. Богомолье ныне с сестрами да с тетками… Ох, да и тошно же в терему… Вон, по обителям, по храмам побродить — и то радость… У вас, у царевичей, и пиры, и охота, и оженят тебя… И на войну, и в Думу… Куды хошь… А мы… Ровно проклятые — и людей-то не видим по своей вольной волюшке… Замурованы, ровно колодницы, без вины безо всякой… И хто так приказал?!

— Ну, не причитай… пожди… И то уж живется вам не по-старому… А там помаленьку, гляди… и у нас все станет, как у европейских потентатов: будет вам, девкам-царевнам, воля: и замуж, и в мир ходить… Пожди, сестра… Сделаем…

— Жди еще, што да когда?.. Вон, мне уж без мала двадцать годов… Годков на семь, гляди, всего и помоложе я, ничем матушка-царица наша названая… А все перед ей, как перед иконой, гнись да кланяйся… А она — фыррр да фыр!.. Величается… Слышь, Блохина у меня в терему… Родня казначеи царицыной, Блохиной же… И, слышь, лютует царица-матушка, все у них с Матвеевым толки идут, как бы свово Петрушу в перво место, в цари бы?.. А тебя бы…

— Ну, буде, Софья. Тебе бабы в уши несут, а ты пересказываешь… Все будет, как Господь захочет… Вон, и батюшка же желал, Петруша бы…

— Ничего не желал… Думал — да раздумал! Ты — царь, о чем и толковать ей?.. Все с Матвеевым… Лукавый он… С лекарями водится… Изведут они тебя и нас всех, помяни мое слово… Посадят на царство слюнявого мальчонку. Уж понатешутся над нами…

— Софья, буде… Да ж сама ты толковала: за нас-де люди станут, не дадут нас в обиду, коли бы и на деле… задумал бы хто…

— Ну, право, с тобой што толковать… Ты — как день вешний… То солнышко, то — тучами все пойдет… Не понять тебя, Федя… Ты не думай, не страх напускаю я на тебя. На ум взбрело, вот и сказалося. А ты царствуй… Тебе много лет еще государить. Вон, тут есть одна бабенка верная… я у ей пытала, так она…

— Што, што?.. Ворожейка или знахарка? Хто такая?..

— А ты не велишь ее казнить?.. Чево вздумается тебе, ты в те поры…

— Ну, вот!.. Коли она не с черной силой ведается, за што ж казнить бабу?.. Вон, и отче Симеон наш прорицает… И иные, хто по звездам, хто по цыфири, по книгам… Он же батюшке гадал…

— Нагадал, да… Братца Петрушеньку…

— За што ты, сестра, так на братца? Што он тебе?..

— Ничего. Им матушка царица, свет Наталья Кирилловна сильна да горда… А сам он… што ж, пускай бы жил… Ну, Бог с им… Вот и гадала бабка о тебе… «Поживет, — говорит, — всем на радость… Долго поживет. Детей народит… Из роду в род — помнить будут цареньку…» Это — тебя…

— Будут помнить?!. Хорошо бы… Поминали бы, да не злом. Все я думаю: неужто телесная мощь одна и славу дает?.. Хворый я… слабый я… Может, и не проживу долго… Уж, чуется мне… Што там ни толкуй… И как бы это подеять, штобы память по мне надолго была? Добром поминали бы люди… Москва… Земля вся! Я потужу… я надумаю… А то — помрешь, камнем прикроют склеп… Один камень той с записью и станет помнить, што был ты, што землей правил… Што царем прозывался. А люди — забудут… Нет, не ладно так!.. Я — надумаю…

— Да уж надумаешь… А пока — женись, вот первое дело. Дети пойдут… Сыновья. Им царство перейдет, в наш род, в Милославских, не в нарышкинский… Вот — и память по тебе. Ну, буди здрав пока… Недосужно, слышь. Господь с тобою, царь-братец…

— И с тобой Господь! За меня помолись, сестрица…

Ушла Софья. А Федор задумался. Ищет: чем бы след оставить по себе?..

И вот нашел. Лицо вспыхнуло, озарилось тихой радостью.

Сел он у стола, где лежат груды бумаг, достал чистый лист, прибор чертежный, стал чертить план храма… И совсем ушел в работу…

По этому чертежу потом стали перестраивать обветшалую церковь во имя св. Алексия в Чудовском монастыре, со всеми примыкающими сюда палатами, трапезами и монастырскими службами…

Тут же деятельно принялся Федор за достройку новых больших зданий для всех московских Приказов, поднятых на три этажа, или жилья.

Целый ряд церквей поновить и заново выстроить наметил юный царь, сам принимая деятельное участие в деле, как только нездоровье не приковывало его к постели. А это часто случалось. Но и больной он больше всего думал о своих постройках, которыми как будто хотел оставить твердую память по себе.

Конечно, такую страсть к зодчеству скоро заметили ближние к царю лица.

Зашла об этом речь и на совете бояр, собравшихся во дворец по обыкновению очень рано утром: обсудить текущие дела.

Царю нездоровилось, оба доктора — Костериус и Стефан — дежурили при больном. Матвеев, пришедший с докладом посольским, был тут же. Это очень не понравилось Ивану Михайловичу Милославскому, который явился спросить: можно ли начать совет без Федора?

И вот, по окончании совета, когда «чужие» разошлись, кучка приближенных бояр осталась потолковать о делах дворцовых.

Был здесь Богдан Хитрово, Иван Максимович Языков, оба брата Толстых, князь Лобанов-Ростовский, сестра которого была мамой царевны Софьи. Федор Куракин, Василий Голицын и Волынский с боярином Троекуровым дополняли компанию.

— В дедушку, видно, пошел наш юный государь, — заметил, снисходительно улыбаясь, Хитрово. — Град свой стольный приукрасить желает, штобы супротив иных стольных градов зарубежных не стыдно было… Што ж, оно и то не худо. Дорогонько стоит. Да авось хватит казны ево царской. Не зря рубли кинуты. Да и дело юному государю. Пока он еще к царскому правлению приобыкнет — все время не пустое. Хуже б стало, коли стал бы всюды сам входить, мешать тому, што без него многи годы налаживалось да настраивалось…

— Оно бы и так, — с недовольным видом отозвался Милославский, — коли бы казна была побогаче. И я бы сказал: чем парень ни тешится, да делу не мешает… А и то скажем: иному от затей церевых и польза бывает. При каждом огне можно руки греть. Стройка идет, так и кирпич, и лес надобен… Мало ль што еще. От приставщиков барышок-то и набежит. А коли хто этим не завелся, тому и нет корысти от затей ото всяких. Есть поважнее дела. Вон, турки, татаре грозят; с запада тучи надвигаются… А у нас — всюды дыры… И заткнуть нечем. Тут бы и надо поудерживать государя. Вон ты, Иван Максимыч, частенько-таки при ево милости пребываешь. И толковал бы о том помаленьку.

Богдан Хитрово весь побагровел было при намеке Милославского на участие боярина в поставках. Конечно, для дворцовых людей не было тайною, что боярин — оружничий и дворецкий царский — имеет «барышок» и от поставщиков, и от подрядчиков дворцовых. Он же, — вместе с племянником Александром заведуя Приказом Большого дворца, — умел из дворцовых сел и волостей переводить в свои вотчины немало всякого добра.

Дворцовые крестьяне работали на них обоих без всякого вознаграждения. Даже кладовые и амбары обоих Хитрово в Москве наполнялись запасами и вещами из московских царских дворов: Кормового, Сытного и Хлебного.

Но окружающие царя молчали об этих явных хищениях, потому что сами пользовались в тех Приказах, где сидели они.

Языков, еще непричастный к расхищению царского и государственного добра, все-таки счел нужным вступиться за Хитрово, оказавшего ему поддержку и помощь при его вступлении на службу к царю.

— Чего не видал — того не знаю, боярин. А ежли люди сказывают? Так сам ведаешь: про ково толков не идет? Вон, и про нас с тобой немало трезвонят. А душа наша чиста, нам и не в обиду. Толковать же мне про дела государские невместно. Особливо неспрошенному. Тово и гляди, царь али хто иной на ум возьмет: «Ишь, Языков-де спихнуть ково хочет, сам на ево место норовит»… Чево далеко ходить: сам боярин Богдан Матвеич ладит: «Мне бы свое оружейничество сдать». Трудно ему со всем управиться. А уж толки пошли: я под ево милость подкопы веду… За чином гонюся… Уж лучче ж нам дружно да мирно жить. Вернее дело будет.

Хитрово, довольный этой мягкой, но внушительной отповедью Языкова, так и не высказал всего, что сгоряча хотел было отпеть Милославскому. Шумно передохнув, словно облегчая грудь, стесненную раньше приливом гнева, он только одобрительно кивал на слова Языкова.

Но Милославский не унимался:

— Ну, може, на ково инова и помыслят, да не на Ивана Милославских. Меня обносили. Меня в ссылку гоняли, подводили под опалу… А я еще в доводчиках, в наушниках не бывал… А уж коли говорю, так не скрываючись. Обиняком не закидываю, с чернаво крылечка не забегиваю… Божией милостью да своей заслугой в люди вышел, а не похлебничеством, хотя бы и у дядек царских…

Такой прямой укол, направленный против Хитрово, выведенного в люди боярином Морозовым, дядькой покойного Алексея, был слишком нестерпим для Богдана Матвеича.

Но не успел он заговорить, как его предупредил Петр Толстой.

Умный интриган видел, какая ссора готова разгореться среди людей, соединенных временно и не взаимным расположением, а необходимостью справиться с родом Нарышкиных. Поэтому, не позволяя разгневанному Хитрово сказать чего-либо такого, что разладит весь заговор, Толстой поспешно вмешался сам:

— Вот, вот, о том, бояре, потолковать надобно. Всем ведомо, как некие люди и на боярина Богдана, и на тебя, Иван Михалыч, клепали зря, царю в уши несли небылицы разные…. Все вон такое, про што и боярин Иван Михалыч указывать изволит, и многое иное. Так нешто государь сам несмышленок? Не видит: што правда, што нет? И нам невместно теми обносами да поклепами серце свое тревожить. Мало ли што пообсудить надо. И женитьба царская не за горами. Дело не малое. И иное многое… Што ж нам, бояре, промеж себя свару заводить! Буде… Давайте што-либо иное затеем… Право.

Все поняли, что Толстой намекает на Матвеева.

Милославский был убежден, что по навету Артамона он был сослан покойным Алексеем в почетную ссылку воеводой в Астрахань. Богдану Хитрово Федор уже намекнул, какие недобрые слухи ходят по Москве насчет хозяйничанья боярина в царских вотчинах и кладовых.

— Ты, боярин, коли тебе надо чево, мне прямо говори. Я не откажу. Так оно и лучче буде… Не зазорно… — только и сказал Федор самолюбивому, хотя и жадному боярину.

При мысли, что один Матвеев мог шепнуть юному государю о хищениях Хитрово, последний пылал неукротимой злобой и ненавистью к Артамону.

Эта жгучая, общая ненависть сразу успокоила раздражение спорящих, примирила их на одной мысли: как насолить общему, опасному врагу — Матвееву?

Первый одумался Милославский:

— Правда твоя, боярин. Не время нам свару заводить. Надо бы тех на чистую воду повывести, хто наветами да чародейством всяким и покойного государя ровно в кабале у себя держал, и юному царю света видеть не дает, коли не своими очами… Слышь, Богдан Матвеич, не серчай. Я и на уме не держал задевать тебя… И впрямь, вон теперь — царю пора закон принять. Царевича Петра час приспел от мамок отымать, учить чему-ничему. Артемошка, гляди, и Федора оженит на ком захочет, как покойного Алексея оженил… А к Петру, слышь, и то уже своих приставил людей. Тот ево дедушкой зовет. Видимо дело: неспроста оно. Чарами спутал всю царскую семью… Вот о чем нам потужить бы надо: как избыться нашего ворога?

— Што ж, подумаем, померекаем, как на первых порах ево избыть, — угрюмо, все еще не успокоенный вполне, отозвался Хитрово.

— Видимое дело, — заговорил Куракин, — што снюхался Артемошка и с дохтурами ево царскаво величества. Вон намеднись — изволил государь лекарство принимать, что Стефанка готовил ради немощи ево царской. И черед был Матвееву подносить снадобье. Сам он, небось, от чарки не отведал, остатки ж выплеснул поскореича… Я сам видел… Чем ни есть — дурманят государя… Уж, как Бог свят… А мы глядим да молчим…

— Да ведь и не скажешь так без верных послухов. Он отбрешется, Артемошка проклятый: язык у нево добре привешен…

— И послухи найдутся, — опять вмешался Толстой. — Есть на дворе у нево карло потешный, Захаркой зовут. Тот карло моим людям жалился: побил-де ево без милости Матвеев, чуть до смерти не убил. А за што? — пытают наши. Тут карло таки речи повел, што, коли правда, и казни мало ведуну окаянному…

— Да што? Да ну?.. Скажи, пожалуй, — всполошились бояре, ближе подвигаясь с мест к Толстому.

— Слышь, толкует карло: заперлись вдвоем они, Артемошка со Стефанком, в покое одном. А карло — ранней в нем был. Знобко ему стало, он за печкой и прикорнул, погреться. А как увидал, что боярин с лекарем пришли сюды, и вовсе притаился, не досталось бы ему, что в боярску казенку забрался. Артемошка всем наказывает настрого: в те покои не входить. Притаился Захарко и видит: приходит в покой и Николка Спафарий, толмач Посольского приказу, с сынишкой матвеевским, с Ондрюшкой. Достали книжицу невелику да толстую, «Черною книгой» рекомую, и почали читати. Все покойницу, жену Артемошки поминали сперва, которая скончалась вот, незадолго. А потом — и про царское здоровье поминали. И набралося в палату нечистых духов многое множество… Только стали их пытать Артемошка с лекарем, а те и говорят: «У вас-де в избе сторонний человек есть. Повыгнать ево надо». Кинулся за печь Артемошка, взял за шиворот, сгреб Захарку, так о землю и ударил… Инда шубейка свалилась с ево… И ногами топтал от гнева, и вон выкинул, не подглядывал бы за ими… Захворал карло, и лечить ево позвали Давыдку Берлова, лекаришку плохова. Карло все и поведал Давыдке… Лекарь не будь глуп — ко мне… Я уж вызнал после сам от Захарки, вот, што вам сказываю. На допросе — все то же обещал карло сказывать. Хоть и не платить ему, хоша бы и пытку снесет. Злые они, карлы, хто их обидит. Долго памятливые. Уж он себя не пожалеет, а Артемошке удружит…

— Это ладно. А все же еще послуха надо бы… Все лучче, вернее дело буде…

— Што же, и лекаришко той, Берлов Давыдко, не откажется… Да недорого и возьмет за послугу, толковал я уж с ним, — невольно понижая голос, заявил Толстой.

— Што ж, давай Бог, час добрый… А, слышьте, бояре, кому же к царю с докладом про то воровское дело явиться надо? Тоже не единым разом все и сказать можно. И пору выбрать следует. И человеку бы царь веровал…

— А што, коли жеребий метнуть? — предложил Троекуров. — Кому выпадет, тому и начать надо…

— Жеребий… Слышь, боярин, пословка есть: дуракам удача, где мечут жеребий. А при нашем деле — умного пустить вперед надобно…

— Ну, коли так — я вперед не суюся, — не обижаясь на намек, отмахнулся рукой Троекуров. — Меня уж выбирайте, коли надо буде чару потяжелее поднять да осушить… Вот я тода и пригожуся…

— Буде балагурить, бояре, — оборвал его раздражительный Куракин, недолюбливавший вечные кривлянья придворного забавника. — Дело кончать надо. Тебе, Иван Михалыч, не сказать ли?

— Што ж, я скажу… ежели все хотят, штобы я… Да не помыслит ли царь: по злобе-де я на Матвеева наговариваю. Как всем ведомо, што от ево поклепов меня и на воеводство, на край земли услали…

— И то верно. Как же быть-то?

Невольно глаза всех обратились к Языкову. Он еще недавно попал в силу и в милость к юному царю, не был запутан в дворовых интригах и происках. Ему, конечно, скорей всего поверит царь.

Понимая молчаливый вопрос, осторожный, уклончивый Языков мягко заговорил:

— Я бы рад радостью, бояре! В друзьях мне не бывал боярин Матвеев, а и врагом не числится… Да, слышь, таку речь от государя мне слышать довелося, вчерась еще: «За то ты мне мил, Ванюшка, что ни на ково ничего не наносишь. Зла ни к кому не таишь. За то и верю тебе»… Гляди, стану и я доводить царю про лихие дела боярские — и мне веры не будет у государя. А так, об этом деле уж он спросит меня, уж тово не миновать. Я и скажу, коли иной хто ранней доведет все до ево царской милости. Так все лучче наладится.

Переглянулись бояре. Особенно внимательно прислушивались оба Милославских к этому скромному заявлению Языкова.

Словно глаза у них раскрылись: пройдет немного времени — и этот худородный, незначительный дворянчик, так быстро преуспевший при юном царе, умной повадкой займет первое место.

Но об этом — после надо подумать. Теперь — Матвеев на череду.

И Хитрово решительно заявил:

— Ну, пущай про меня думает, как поволит государь, а я правду скажу, не смолчу. Потому — берегу ево же государское здоровье… Нынче ж повечеру и доведу все до царя. Послухи у вас были б готовы. Я ранней сам поспрошаю их…

— Да хоть в сей час… У меня на дворе они. Я к тебе их и пришлю, — сказал Толстой. — Только, бояре, што еще скажу. Стрелецкий полк, Петровцы, гляди, за него, за Артемошку, вступятся… Да иноземные ратники с ими. Дело надо умненько повести.

— Ну, не учи нас, боярин. Сами с усами. Все наладим. Только бы почать!

— Почнем. В час добрый! А теперя еще иные дела на череду… Про свадьбу про цареву подумать надо.

И кучка самовластных правителей земли, тайная камарилья, стала толковать: кого бы лучше всего выбрать в жены Федору из числа дочерей или сродниц своих?

Долго тянулись разговоры и споры об этом. Немало взаимных обид и угроз вырвалось у собеседников. И, ничего не решив пока, разошлись по домам.

А вечером, когда царь укладывался на покой, прослушав обычный доклад Хитрово, тот сдержал слово и подробно передал царю все, в чем обвиняли Матвеева.

— Пустое, слышь, — было первое слово Федора. Но он тут же задумался.

Правда, ни в чем дурном нельзя было укорить Матвеева, но кто же не знал, что он с царицей Натальей уговаривали Алексея назначить царем Петра, мимо царевича Федора… Может быть, осторожный Матвеев только прикидывается таким усердным и честным слугой. А сам питает в душе честолюбивые замыслы… Что же касается чар?.. Все может быть на свете… Самые ученые, умные люди — и те не отрицают, что можно иметь сообщение с мертвецами, с разными духами…

И задумался Федор.

Хитрово, словно читая в мыслях у юноши, сдержанно заговорил:

— Оно, што говорить: веры дать нельзя без доказу… А, слышь, государь, и в Библии же сказано, как царь Саул ходил к чаровнице Аэндоровской, Самуила-пророка дух вызывал… Иные бывали же примеры достоверные… Поразузнать бы надо… Это первое дело… Второе: уж коли начали на Артемона Сергеича таки поклепы возводить, значит, многим он поперек пути стал! Уж тебе покою не дадут… Народ мутить почнут. Редкий из бояр не на Матвеева. Не стать же тебе, государь, со всем своим боярством свару вести из-за нево одново… Легше одним поступиться… Как-никак — доведется услать от очей своих царских. Так оно лучче, коли за вину ушлешь. От матушки царицы Натальи Кирилловны меней досады тебе буде. Скажешь: «Не я, мол, караю. Вина на ем»… Так мне сдается.

Молчит Федор.

Он понимает, что Хитрово хотя и руководим ненавистью, но говорит правду. Знает, что не сумеет выдержать общего натиска, не решится поссориться с влиятельными боярами своими из-за Матвеева, которого не особенно и любит, только уважает как честного и бескорыстного слугу…

Вот почему ни словом не откликается царь на речь Хитрово, не говорит ни да ни нет.

Умный боярин видит, что происходит с юношей. И не стал больше толковать об деле. Начало сделано. А там все само собой придет. Особенно когда примется за дело боярыня Анна Петровна Хитрово, тоже ненавидящая Матвеева и Нарышкиных.

Хитрово рассчитал очень верно. Месяца не прошло, как Матвеев получил указ: сдать все посольские дела и дела по полку, а самому сбираться на воеводство в Верхотурье.

Конечно, и сам Матвеев понимал, и все видели, что это — опала царская, тем более тяжкая, что не было объявлено, за какую вину карают боярина.

Но спорить нельзя открыто. Воеводство — все же не ссылка.

Только криво усмехнулся Милославский, когда объявил врагу:

— Слышь, и тебе, как мне же, честь выпала на воеводстве посидеть! А государю челом бить не ходи. Недужен государь. Не до «чужих» ему…

— Храни, Господь, государя со «своими», со всей родней ево, — с достоинством, спокойно ответил Матвеев, не желая обнаружить перед Милославским своего огорчения и обиды. — Послужу ему и в дальнем краю, как на очах служил.

— Послужи, послужи. Царь спасибо скажет, — зловещим тоном отозвался Милославский.

Матвеев и раньше понимал, что это — не все. А слова боярина только подтвердили его догадки. Но поправить дела, очевидно, нельзя было. Враги одолели.

Мрачно, но сдержанно прощались стрельцы со своим любимым начальником.

Скажи он им слово — и так легко не выпустили бы они Матвеева из Москвы.

Но Матвеев видел, что делается в душе у этих людей, и твердым, решительным приказом звучали его слова, обращенные к стрельцам:

— Слышьте, детушки, — службу свою верно правьте царю и государю со всем родом его. Будет у вас новый полковник на мое место. Ево слушайте, как меня слушали. Царя и землю бороните от недругов, хто б они ни были. И вам Бог воздаст, и царь вас не забудет…

Слезы текли по щекам у многих из старых стрельцов. Но молчат, как в строю полагается.

Только как уж уходить стал Матвеев — кинулись, расстроили ряды, благословляют его, иной крест снял с себя, тянет с ним руку к Матвееву.

— Храни тебя, Господь… Застени, Матерь Божия! Возьми на путь Спаса моего… На память бери… Счастливого пути, боярин…

Едва выбрался Матвеев из толпы, сел на коня и уехал.

В июле 1676 года был объявлен Матвееву указ о назначении воеводой Верхотурским. А в октябре, когда он с десятилетним сыном Андреем, со всеми своими людьми и вещами, взятыми из московской усадьбы, успел добраться до Лаишева, здесь его остановил царский гонец с приказом: дожидаться дальнейших распоряжений из Москвы.

«Вот оно когда приспело время мое», — подумал Матвеев и распорядился, чтобы для него с сыном, с семью племянниками сняли в городке самый обширный двор. Там и расположился он с учителем мальчика, мелким шляхтичем Поборским, со священником Василием Чернцовым и ближними слугами, всего человек тридцать.

Остальная многочисленная челядь, которая не разместилась в этом доме, была поселена по соседству.

Невесело, в пути, в темных домишках захолустных поселков встречал Матвеев с сыном Новый, 1677, год, наступивший месяц тому назад, 1 сентября.

А теперь еще безрадостней потянулись дни благородного изгнанника в ожидании недобрых вестей из Москвы.

Ждать пришлось почти два месяца. Только 25 ноября, когда прошла распутица, явился полуголова стрелецкий Алексей Лужин и потребовал от Матвеева выдать ему «лечебник, писанный цыфирью».

— Слышь, боярин, толкуют: та книга, рекомая «Черная», у тебя для чародейства для всякого. А про ту книгу сыск у нас идет, и довод на тебя был. Да еще, слышь, двоих людишек своих мне выдай: Захарку-карла да Ивашку Еврея. Они про ту книгу ведомы.

Стал расспрашивать Матвеев Лужина. Тот, расположенный к опальному, рассказал ему все, что сам знал.

— Слышь, на тебя извет есть. А принес ево лекарь Давидко Берлов, одноглазый черт. Сам он теперь в колодки посажен, за приставы. А на тебя клеплет…

И Лужин повторил, что слышно о «чародействе» Матвеева, о злых умыслах его на жизнь государя. Матвеева словно громом пришибло.

— Я — задумал на здоровье на царское!.. И государь веру дал?

— Уж о том не ведаю. Как мне приказано — так и творю. Не посетуй, боярин.

— Што сетовать? Не по своей ты воле! Вот, бери: у меня тетрадка есть словенского письма. А в ней писаны приемы да снадобья ото всяких болезней. И подмечены те статьи словами цыфирными для прииску лекарства. Може, о ней приказ тебе дан? Так бери ее. И холопей моих, Ивашку да Захарку, вези же.

Поглядел Лужин, повертел тетрадку в руках — и назад ее отдал:

— Нет, боярин, видать, не то мне надобно. Вернусь да откажу: ничего-де не сыскал. А людишек заберу, не посетуй…

— Бери, бери… Да, слышь: сделай милость, сам поищи, поройся и в дому этом, где стоим мы, и во всей рухлядишке моей… Штоб речей не было, будто укрывал я што от тебя. Богом прошу, поищи…

— Не стану, боярин. Душа не велит. Да и приказу мне такова не дано: искать бы, тебя перетряхивать…

И, не глядя в глаза Матвееву, словно виноватый, ударил челом, поспешил уйти скорее, назад поехал. Карлик Захарка и Ивашка, крещеный еврей, с ним же покатили.

Ждет опять Матвеев.

22 декабря, чуть не в самый Сочельник, — новые гости из Москвы приехали: дворянин думный Федор Прокофьевич Соковнин, заведомый недруг Матвеева, и думный дьяк Василий Семенов.

Эти не стали церемониться. Переглядели и книги и письма все, какие были с Матвеевым. Немало грамат царя Алексея, писем и записок было между бумагами. Письма иностранных министров и владык, полученных Матвеевым во время управления Посольским приказом, наказы царские, какие давались боярину, когда он отправлялся сам послом в чужие края, — все это внимательно было осмотрено и переписано.

Рукописный лечебник, не взятый Лужиным, они отложили. Потом принялись за осмотр вещей, всей «рухлядишки» боярской.

Матвеев глядел на это с наружным спокойствием, уговаривая сына, который весь дрожал от негодования и страха:

— Не бойсь, Андрюшенька. Ничево плохова не будет. Как велено, так люди те и творят. А у нас совесть чиста, так и страху нам быть не может, и обиды нет от того сыску… Уйди в покойчик лучче к Ивану Лаврентьеву… С им побудь аль к отцу Василию ступай.

И отослал сына с учителем к отцу Чернцову, в его светелку.

Утром нагрянули обыщики, а вечером еще гости из Казани наехали: тот же Лужин со стрельцами казанскими, с думным дворянином Гаврилой Нормицким.

Прочтен был указ государя, по которому оставлено было Матвееву немного дворовой челяди, а остальных пришлось отпустить обратно по деревням, а кабальных безземельных и просто на волю. Самому же Матвееву указано ехать в Казань не то под охраной, не то под конвоем и караулом наехавших приставов и стрельцов.

В Казани новая обида ждала боярина. Враги словно потешались издали над низверженным временщиком. Хотели не сразу, а постепенно заставить его пережить все унижения и муки.

Явился приказный дьяк Иван Горохов и прочитал новый указ от имени царя: отобрать у Матвеева все письма и граматы Алексея, все официальные документы и бумаги, а также и крепостные акты на вотчины и родовые поместья, принадлежащие ему.

Велено было отобрать и все лучшее имущество, оставив боярину с сыном только самое необходимое. Не выдержал уж тут боярин.

— Да за што, за што же все это!.. Кому я теперь помехой, што и достальнова лишить приказано?! — вырвалось у Матвеева.

— Не ведаю, боярин, — с кривой усмешечкой отвечал Горохов. — Как в указе стоит — так и повершить мне надо… А еще, чай, помнишь, сам ответ держал перед Федором Прокофьичем перед Соковниным про дела особые, про здоровье про государское. Вот о том, слышь, на Москве и суд идет.

— Без меня суд обо мне же. Нешто так водится?.. И ни слова единого про вину мою мне не сказано, а кару терплю безвинно… Ну, видно, Господь испытует раба своего.

Сказал и умолк. Пошел к себе в опочивальню, вынес две тетрадки в переплетах кожаных и две — просто сшитые из листов бумаги.

— Вот, слышь, Иван Овдеич, — дам я тебе тетрадки. Все тута написано, што есть лучшево пожитишка моево, и отцова наследства и женина, што сыну жена-покойница оставила, што на Москве оставлено в усадьбе в моей… Переписывай знай. Ничево я не потаю. Моей рукой все писано. Не для тебя, для себя писал, еще опалы не ожидаючи. Сам видишь, не хочу тебя в обман вводить. Как царь приказал — так и творить стану. Слышь, скажи тамо на Москве. Не ослушник-де я воли царской.

— Скажу, скажу уж, — быстро хватая тетрадки, ответил приказный крючкодей и стал пробегать глазами записи.

Про Матвеева ходили слухи на Москве, что за всю долгую службу успел он собрать несчислимые богатства. Их в свои руки заполучить, на Москву представить — немалую награду за это можно получить!

И два дня подряд переглядывал да наново переписывал Горохов все добро, какое было взято с собой Матвеевым. Немало нашлось всего. А на Москве, судя по описям, столько же, если не больше, осталось. И диковинные вещи заморские, часы с боем, дорогие, редкие; золотые, серебряные вещи, картины, меха, ковры восточные… Мало ли чего… Целый обоз доставил в Москву Горохов, словно с караваном вернулся из далекой Индии. И за это пожаловали его сейчас же в думные дьяки, отписали на Горохова одну из нижегородских вотчин матвеевских…

Боярину оставлено было только носильное платье, белье, меховых вещей, не из лучших, часть, повозки, утварь… Все самое недорогое.

Когда уехал Горохов, полгода еще прожил Матвеев в Казани, ожидая, какие новые распоряжения будут сделаны на муку ему.

11 июня 1677 года явился стрелецкий голова Иван Садилов и объявил Матвееву его последний приговор:

— «От боярина Иван Михайловича Милославского с товарищи приказ даден: по указу царя-государя, великого князя Федора Алексиевича, всея Великия и Малыя и Белыя Руси Самодержца, у холопа государского Артамона Матвеева за все великие вины и неправды его честь его боярскую отнять и написать по московскому списку рядовому. А поместья и вотчины его все подмосковные и в городах, и московский дворишко, и загородный, и животишки все, и рухлядишку всякую — отписать на его, великого государя, и приписать ко дворцовым селам. А людишек его, Артемона и сына его Андрея, отпустить на волю с отпускными. А вины его, холопа царского, и неправды все таковы, что в сказке его, Матвеева, какову он дал в Лаишеве думному дворянину Федору Прокофьеву Соковнину да думному дьяку Василию Семеновну, за его, Матвеева, рукою, — сказано было, что про его, великого государя лекарства во время скорби государской, составлялися, — а составляли их докторы: Стефан да Костериус. И те-де лекарства он, Матвеев, надкушивал прежде, а потом и дядьки государевы: бояре князь Федор Куракин да Иван Богданыч Хитрово. И лекарства те самые действительные. А дядьки его царского величества против тех слов твоих показали, что тех лекарств, ты, Артамон, не выкушивал и в сказке своей написал все ложно. Да еще холопы его, Матвеева: Ивашко Еврей да карло Захарко, показали, что чел ты книгу, рекомую «Черная», запершись с сыном своим Андреем, с Николкой Спафарием да с доктором Стефаном. И нечистых духов вызывали-де вы. А карлу Захарку, который за печью заснул и храпеть стал, — ты из-за печи вытащил и смертным боем бил. Так с пытки они, холопи твои, показали. А с ними — и лекарь Давидко то же показывал».

— Холопу побитому да лекарю продажному веру дал государь против меня… Заглазно осудили меня за вины небывалые… Что же, видно, так Господу угодно… Его да царская воля, — проговорил с тяжелым вздохом Матвеев. — А далей что?

И уж спокойно дослушал конец указа, которым присужден был на ссылку в далекий, холодный Пустозерск.

Заброшен в тундрах этот посад. И хлеба туда не привозят порою в достаточном количестве. Четыре долгих года промаялся там Матвеев, посылая челобитную за челобитной в Москву и царю, и главным боярам. Но все напрасно…

А на Москве — словно перелом какой произошел с отьездом Матвеева. Совсем присмирели Нарышкины, чувствуя, что одолевают их враги. Царица Наталья почти и не выходила из терема, разве куда на богомолье. Петра с глаз не спускала. Словно ждала, что какая-нибудь беда разразится над мальчиком. Сам Федор как-то совсем в себя ушел. Только с Софьей и мог еще говорить свободно, по душе. Ее одной не опасался.

— Ладно, ничего, — толковали между собой первосоветники. — Люби — не люби, чаще поглядывай… Шло бы дело в царстве по-нашему. А там — все пустое…

— Слышь, что наново задумал наш государь? — сообщил дядька Федора Иван Богданыч Хитрово своему родичу. — На царьградскую стать весь московский «верх» переиначить мыслит. Ишь, по нраву ему пришлося, как оно, чин чином, у государей у византийских устроено. Ранней — с Полоцким Симеоном якшался. А ныне — все более с Лихудами с братьями водится. В школу ихню часто заглядывает и один и с царевной, с Софьюшкой. И ей, слышь, стали греки по сердцу… Ровно бы подменили царевну. На старую стать стала все в терему налаживать… Вот и толкует царь: наши бы чины переиначить. Царьградское старшинство завести ладит. На тридесять и на четыре степени боярство и служилый люд постановить. Вот дворецкий ты, слышь, а станут тебя доместиком величать… А который печатник — той дикеофилаксом наименуется, да еще тамо: севастократор, да стратопедархис, да как там еще — и не упомнить всево. Не больно-то эллинской премудрости я обучен… Вон, и ноне, сказывают, после выходу на стройку на новую, к Приказам да ко храму новому, что в Чудове, сбирается и в школу к грекам заглянуть… Да с царевной. Гляди, всех нас перекрестит наново царенька наш молодой… Как и звали нас ранней — позабудем… Хе-хе-хе…

И, забавляясь новой, полудетской затеей Федора, боярин раскатился своим густым, жирным хохотом.

— Ладно, ништо… Мало ль мы от нево затей видели. Да все не к делу… Как ты меня ни зови, только мово не бери… А наше у нас крепко… Пускай же забавляется юный государь наш. Охоты не любит он, как покойный царь Алексей. Зато до книг охотник да разны службы церковные правит. Вон и Вербная неделя не за горами. Святейшего отца патриарха на осляти поведет государь. Там — Светлое Христово Воскресенье… Глядишь, и тепло настанет. Пора к летней утехе готовиться… Так и пойдет колесом время… А мы уж за него, за болезного, черную работу всякую по царству справим, так, што ли, Ивашенька?.. — И старый мудрец тоже рассмеялся самодовольным негромким смехом.

Не замечая даже того, Федор все выполнял, на что наводили его окружающие бояре.

Видела это Софья, но еще не решила: как ей самой поступать? Соединиться ли с вельможами или самостоятельно влиять на брата в своих интересах? А у царевны все чаще и чаще являлись самые смелые грезы о той роли, которую она, подобно греческой Пульхерии, могла бы играть при слабом, безвольном брате.

Но одно твердо задумала и неуклонно выполняла Софья: старалась всюду бывать с братом, где только можно было это сделать без особого нарушения обычаев и этикета царской жизни.

И сегодня, узнав, что после осмотра новых Приказов и церкви во имя Алексия в Чудовской обители Федор сбирается посетить школу братьев Лихудов, греков, иеромонахов Иоанникия и Софрония, царевна стала уговаривать брата взять и ее с собою.

— Государь-братец, миленькой, покуль ты не женат, возьми уж сестричку свою с собою! Дозволь поглядеть на дела на людские, услыхать речь иную, не здешние нашепты да наговоры теремные наши… Оно ровно богомолье будет… Храм погляжу новый да школу эллинскую… Занятно, вишь, как…

И вместе с Федором побывала царевна на постройке возобновленного храма во имя святителя Алексия, что в Чудовом монастыре. Оттуда — проехали к Ивановской площади, где высились почти законченные высокие каменные палаты новых московских Приказов.

Нижнее житье, или этаж, всего двадцать восемь обширных, высоких палат были выведены еще при жизни Алексея. Лицом глядели они на Архангельский собор и тянулись вдоль нагорного кремлевского взруба, всего на сто десять аршин не доходя до Фроловских (Спасских) ворот. Задней стеной здание выходило к Тай-ницкой башне. Над воротами Приказов была заложена небольшая церковь взамен старой, стоявшей тут же, когда это место принадлежало князьям Мстиславским.

Федор приказал надстроить второе, верхнее «житье», почти такой же величины, как нижний этаж. Во всем новом здании должны были разместиться шесть Приказов: Посольский, Разрядный, Большой казны (вместе с Новогородским), Поместный, Стрелецкий приказ и Казанский дворец. В последнем, в одной из палат, находился глубокий колодец с хорошей водой, нарочно не засыпанный при постройке.

Большая лестница с перилами, в десять саженей длиной, выдвигалась от середины здания и вела с верхнего житья на шумную Ивановскую площадь. Справа от этой лестницы, против Архангельского собора, темнели большие ворота, ведущие под сводами во внутренний двор Приказов. По обеим сторонам средней лестницы выходило на площадь еще шесть лестниц, покороче и поуже, чем главная. Почти на шестьдесят саженей растянулся фронтон этих новых Приказов.

Здесь целый день толпятся челобитчики, снуют приказные. Тут же творят и расправу над уличенными ворами и злодеями, причем указы и приговоры от имени государя дьяки читают вслух прямо со своего крыльца.

Когда Федор со всем поездом прибыл на место стройки, работа так и кипела. Сотни людей поднимались и опускались по лесам, принося туда кирпичи, известь в растворе, балки, железные скрепы и доски.

Десятники хлопотливо сновали между народом, наблюдая за порядком, покрикивая на ленивых, налаживая всю кипучую жизнь в этом людском муравейнике.

Зная о посещении царя, тут же находились и главные строители со своими чертежами, планами. Раскинув листы на обломках досок, на кучах бревен или тесу, они толковали между собою, порою призывая десятников и отдавая им новые приказания.

Федор, осмотрев работу, заметил, что дело подвигается быстро вперед, и остался доволен.

— К руке изволит жаловать тебя государь, — объявил Языков, сопровождающий повсюду царя, зодчему мастеру Ивану Калмыкову, который вызвался по италианским чертежам, доставленным из Посольского приказа, соорудить все новое большое здание.

Благоговейно облобызал Иван царскую руку и добил челом Федору, приказавшему выдать награду и главному строителю, и всем рабочим, чтобы приохотить их больше к делу.

Оттуда весь царский поезд тронулся к Благовещенскому монастырю, что за Ветошным рядом.

Здесь в деревянном, старом и не особенно обширном доме давно уже приютилась греко-славянская школа иеромонахов, выходцев из Эллады, двух братьев Лихудов, Софрония и Иоанникия, или Аники, как прозвали его на Москве.

Особенное покровительство оказывал Лихудам патриарх Иоаким. И не без причины.

Когда на Москве появился Симеон Ситианович Петровский, именуемый Полоцким, московский патриарх дружелюбно отнесся к белорусу-иеромонаху, как к единоверному своему да к тому же попавшему в большую милость к царю Алексею. Даровитому иеромонаху от лица всего российского духовенства было поручено написать книгу для увещания раскольников, и в 1668 году был отпечатан труд Симеона, озаглавленный «Жезл Духовный».

Но скоро милость Алексея к Полоцкому проявилась так ярко, что стала вызывать и опасения и зависть в московском высшем духовенстве. А Симеон, не желая считаться ни с кем, не соблюдал благоразумной осторожности при введении тех новшеств, какие задумал осуществить, конечно, по уговору с самим Алексеем.

Не одни только увлекательные устные проповеди приезжего монаха не понравились московскому духовенству, и книги его сочинения вызывали самые нежелательные толки.

В Псалтире и многих догматических, как рукописных, так и печатных, сочинениях Полоцкого сумели найти прямые признаки ереси.

И патриарх постепенно стал в недружелюбные, чуть ли не враждебные отношения с хитрым, отважным и умным выходцем.

Уклончивый, мягкий характер Иоакима мешал ему выступить в открытую личную борьбу с Симеоном. Да и победа была бы вряд ли на его стороне. Это выяснилось особенно в 1676 году, когда Алексей разрешил Симеону открыть в Кремлевском дворце Печатных дел мастерскую и здесь выпускались сочинения и иные книги с пометкою, что оные печатаны с благословения святейшего отца патриарха, хотя этого благословения Иоаким и не думал давать.

Воспитанники византийского благочестия, братья Лихуды, строго-правоверные с точки зрения патриарха и всей старой Москвы и по взглядам, и по личным интересам, могли лучше всего противодействовать влиянию «польского выходца». Им помогали серьезные ученые познания и весь их домашний обиход, далеко не похожий на тот свободный, веселый, только что не греховный род жизни, какой вел сам Симеон, какой, по его примеру, стал вести царь, царица и царевны, исключая теток Алексея, слишком закоренелых в старом быту теремов.

Если в Андреевском монастыре собраны были, как в Академии, малорусские и белорусские ученые монахи — наставники и книжники, сеющие в государстве семена западничества, — в Богоявленском монастыре школа Лихудов старалась удержать на прежней высоте все учение Византии и Домостроя.

Таким образом, Симеон, сначала призванный было не особенно ученым московским патриархом как бы в помощь для искоренения вредного церковного раскола, сам внес в царство раскол, еще более опасный и могучий, чем прежнее упорство староверов-аввакумовцев.

Вот почему Иоаким с особенной любовью и вниманием стал относиться к греко-славянской школе Лихудов, заглядывая в Богоявленский монастырь не менее часто, чем в свою собственную школу, устроенную на Дворе книгопечатного дела, у Никольских ворот, где иеромонах патриарха Тимофей также обучал мальчиков, юношей и взрослых из духовенства, дьяконов, даже священников славянскому книжному писанию и эллинской премудрости.

С воцарением Федора на Лихудов посыпались милости и со стороны юного государя, не слишком расположенного к новшеству в том виде, как оно проводилось Полоцким. Да и советники царя были далеко не из друзей белоруса.

Под их давлением Федор стал довольно часто навещать школу обоих братьев. Нередко вместе с Иоакимом. Иногда они встречались уже здесь. Оно было вполне естественно: у царя и патриарха занятые, служебные дни были почти одни и те же, значит, и свободные минуты, в которые можно было заглянуть в школу, выпадали почти одновременно.

И на этот раз не успел поезд царя остановиться у Богоявленского монастыря, как туда же прибыл Иоаким в сопровождении своей духовной свиты и бояр.

День был теплый, весенний, и в небольшом классе, где еще не раскрыли окон, тяжело было дышать, хотя кроме царя с Софьей, патриарха и нескольких ближайших лиц из свиты в покое были только оба Лихуда и ученики греческого отделения.

На простых темных скамьях, перед столиками вроде современных парт сидели ученики по росту. Впереди — маленькие, самые младшие, больше дети духовного звания. Но было немало сыновей приказных и думских дьяков, даже — боярские сынки, как, например, княжичи Петр, Михайло и Юрий Юрьевичи Одоевские, княжич Алексей, сын просвещенного вельможи кравчего Бориса Алексеевича Голицына.

Монахи разных обителей, диаконы и даже священники, явившиеся в эту маленькую «академию» поучиться греческому языку, необходимому для более глубокого изучения Слова Божия, сидели тут же, но на задних скамьях и с трогательным старанием долбили греческие правила и отвечали уроки наравне с малышами.

Пока Иоаким задавал вопросы ученикам, вызванным Софронием, царь, не занимая приготовленного для него сиденья, подошел к первой скамье, сел рядом с самым маленьким из учеников, усадил его, смущенного, раскрасневшегося, почти к себе на колени спросил:

— А ты чей? Не видал я тебя ранней. Как звать?

— Петя я… Петей зовут… Васильев сын… дьяка твово, государь, Василия Посникова.

— Ишь, какой бойкой. А много ль годков тебе?

— Девять годов. Десятый уж пошел, государь великий.

— А что ж ты больно мал? И не дашь тебе стольких годков. В ково это ты? Родитель твой — куды не мал… В мамку, што ли?

— Сказывают, с матушкой схож, государь. А вон сестренка у меня, Глашуткой звать, та в тятеньку… Куды долговяза… — совсем осмелев, объявил мальчик, осчастливленный вниманием царя.

— Ну, ладно. Скажи родителю, добро задумал, што учит тебя с малых лет… А вон тебе Иван Максимыч даст на гостинцы… Ступай к нему.

И Федор слегка толкнул мальчика к Языкову, который достал из заранее заготовленного кошеля с мелкой монетой серебряную гривну и отдал мальчику. Тот только хлопал засверкавшими глазками и отвешивал низкие поклоны.

Царевна Софья тоже подозвала его знаком, погладила по голове, сказала что-то боярыне, стоящей за ее стулом. Та, порывшись в глубоком кармане, нашла монетку и сунула ее школьнику.

После ответов на вопросы школьники стройными голосами пропели один из тех «кантиков», с которыми на большие праздники ходили к царю, к патриарху, к боярам славить рождение Христа или воспевать воскресение Его.

И царь и патриарх, уходя, вызвали старост, которые избирались обыкновенно в каждом классе из самых успешных и благонравных учеников, допустили их к руке, так же как и обоих Лихудов, и приказали выдать свои дары: от патриарха — по калачу на ученика; в греческом классе — по двухденежному, в славянском классе — в денежку каждый калач. Старостам по рублю серебра. От царя — всем ученикам по алтыну, старостам — по два рубля.

При общих кликах радости и привета, окруженные детьми и взрослыми учениками, уселись высокие гости в свои колымаги и, провожаемые настоятелем с братией, тронулись со двора монастырского.

В тот же день, под вечер, Федор отправился на женскую половину дворца, в терем Натальи Кирилловны, где она проживала с Петром, царевной Натальей и младшими падчерицами: Евдокией и Федосьей.

За все время, год с небольшим, сколько прошло со смерти Алексея, вдова его как-то сразу сошла со сцены во всей дворцовой жизни, хотя и жила бок о бок с пасынком-царем.

Федор сначала долго хворал, затем, вступив в управление царством, был очень захвачен всеми докладами, советами, какие не могли пройти без его участия. И потому редко заглядывал на половину царицы-вдовы, как равно и к сестрам, и к теткам-царевнам.

Все лето Наталья с сыном и младшими детьми провела в Преображенском, с которым было у нее связано столько дорогих воспоминаний.

Федор, когда был здоров, проживал поочередно в Измайлове, в Коломенском, в Красном селе на Воробьевых горах и в других подмосковных дворцах; заглядывал и в Преображенское, но ненадолго. Приласкает братьев, особенно Петра, потолкует с мачехой — и снова возвращается к себе.

А в Преображенском, на короткое время оживающем при появлении царского поезда, снова жизнь затихает, напоминая собой большую богомольную обитель, а не двор, хотя и вдовствующей, но еще молодой, полной жизни, ума и сил Московской царицы.

Как в деревне, так и зимой, во дворце, — одинаково проходят дни Натальи: заботы по обширному хозяйству, советы и толки со своими ближними боярынями по вопросам, касающимся мастерских, кладовых и запасных дворов. Что нужно заготовить наново, что можно продать за излишеством, чего закупить надо или из старого, заношенного кому что подарить? Разбираются домашние споры и нелады между лицами, составляющими двор и дворню Натальи, для чего даже существует особая «боярыня-судья»… Молитва, еда, отдых днем, а главным образом работы по «обещанью» в храмы и шитье разных вещей и белья для бедных — вот чем заполняется все время.

Ложатся рано, рано встают на половине царицы. И так — круглый год.

Сейчас, заглянув к мачехе, Федор нашел ее за работой.

Когда он с почтительным поцелуем склонился к руке Натальи, она губами коснулась его лба и сейчас же заботливо, с искренней тревогой спросила:

— Што это ты, государь? Што с тобой, Федорушко? Али нездоровится? Головушка, ишь какая, горяча больно? Слышно, выезжал ноне. Не прознобил ли свое царское здоровье?

— И нет, государыня-матушка. Теплынь, благодать, слышь, настала. Ровно бы и весна близко. Так, с воздуху, должно. Сидишь все в стенах в четырех и стынешь. А как поездишь да походишь — и согреешься. Благодарствуй, родимая. Ну, ты как, Петруша?

И он обратился к брату, который при появлении Федора так и бросился навстречу, прижался сбоку к царю и ждет, когда на него обратят внимание.

Помня наставления мамок и матери, мальчик прежде всего поцеловал руку старшему брату, который ответил ему теплым поцелуем в голову.

— Благодарствуй, государь-братец. Живы твоей милостью. Как ты, государь-братец, в здоровьи своем?

И при этом обязательном вопросе царевич отвесил установленный поклон.

— Да уж ладно. Вижу: научен ты всему, как след. Иди сюды. Садись. Послушай, што скажу вам с матушкой. Занятно больно…

Усевшись у окна против мачехи, он дал знак садиться нескольким ближним боярам царицы — Ивану Нарышкину, Тихону Стрешневу и тем, с которыми он пришел: Языкову, Федору Соковнину, дядьке своему Куракину, дядьке царевича, князю Прозоровскому, который поспешно явился сюда на поклон царю; боярыням Натальи, находившимся в покое при появлении царя. Сейчас они стояли, не зная: прикажут им остаться или уходить?

Петр сел на небольшую скамеечку у ног матери, отодвинувшей в сторону пяльцы с вышиваньем, чтобы они не мешали царю.

Своими живыми, блестящими глазами царевич так и перебегает по лицам всех, сидящих кругом, словно его занимают не только их речи, а и то, что творится у каждого в уме.

По врожденному чувству пытливости, по неясному еще чутью — мальчик не удовлетворялся внешними проявлениями людей. Он видел не раз, как мать, отирая слезы, с улыбкой и лаской принимала лиц, которых надо видеть, и говорила с ними так, как будто не у нее сейчас побледнелое лицо было искажено тоской и мукой. Зачастую невольно коробили ребенка льстивые, притворные ласки, которые расточали царевичу боярыни и бояре в то самое время, когда глаза их загорались искрами ненависти…

Еще при жизни отца трехлетний Петр подмечал, что не всегда люди чувствуют то, о чем говорят. А какое-то врожденное сознание подсказывало ему, что это очень дурно. За последний же год и по рассказам окружающих, не считающих важным стесняться при ребенке, и на собственном опыте царевич узнал, как редко в людских отношениях все бывает правдиво и хорошо. Еще не умея разобраться в этих наблюдениях и выводах, мальчик был очень недоволен подобным явлением. Но он ни с кем не делился своими наблюдениями… Они были для него чем-то вроде тайной и очень приятной забавы.

Когда новое лицо в первый раз приближалось к царевичу, у мальчика почему-то являлось желание: представить себе этого человека не в его пышном, дворцовом наряде, не с заученной, выработанной обычаем и этикетом речью на губах. Петр представлял себе нового знакомого в иной обстановке. Ему чудилось, как тот говорит и поступает у себя дома, по душе, а не для виду… Так ли добра эта старуха-боярыня, какой хочет казаться? Такой ли храбрый в бою этот князь, как он выглядит сейчас, с выпяченной грудью, с поднятой головой?.. А этот дьяк, пришедший с докладом и челобитной к матушке? Он теперь совсем приниженный, еле говорит, глаз не подымает кверху. Но отчего такая жесткая складка залегла у рта, отчего порою огоньками загораются его опущенные глаза, вот словно у лисы, которую недавно подарили на забаву царевичу? Всегда ли дьяк-челобитчик такой робкий, тихий и говорит так сладко, вкрадчиво?.. Нет, должно быть, не всегда…

Чутье редко обманывало мальчика, который уже с детства искал правды и прямоты в отношениях людских.

Находясь в самой кипени дворцовых хитросплетений и интриг, царевич рано почуял сложный переплет, темную, причудливо-запутанную основу окружающей его жизни и, одаренный от природы, развивался особенно быстро, благодаря таким многосложным впечатлениям и влияниям среды.

Вот почему и сейчас царевич не только слушает, о чем толкуют кругом, но и вглядывается внимательно; как ведется беседа?

— А што ж ты один, Петруша, встречаешь меня? Иванушка где же? Здоров ли царевич?

И Федор обратился в сторону князя Прозоровского, дядьки Ивана-царевича.

— Спать завалился братец. Он с курами на нашест… Нешто ты не знаешь, государь-братец? — с лукавой улыбкой ответил Петр.

Прозоровский степенно доложил:

— В своем добром здоровьи царевич челом тебе бьет, государь. А уж не погневайся: почивает в сей час. Дохтура же приказывали не раз: больше бы спал царевич. Мы и волю в том даем царевичу.

— А Ваня и рад, — опять подхватил Петр. — Вот уж сонуля. Он и не спит — а ровно спячий… Так вот…

И мальчик, сощурив глаза, удлинив свою мордочку, стал удивительно похож на болезненного, подслеповатого, слабого умом и телом Ивана-царевича, которому уже шел одиннадцатый год.

Всех насмешила выходка, но царица, сейчас же осилив улыбку, строго заметила:

— Грех так, Петруша, брата на смех подымать да рожи строить. Хворый он, вот и слаб от той причины. Да он покорный, слушает и меня и всех старших. Не то што меньшой сынок мой… С этим и сладу нет. Гляди, милей было бы, коли бы и он спал поболе. Тогда и в покоях потише, и целее все… Никово-то не обижает Ваня, порой и от тебя стерпит, коли што… И выходит: смеется батог над кнутовищем, а сам и похуже.

Смущенный выговором, мальчик весь зарделся, зарылся лицом в колени той же матери, которая пожурила его, и, все-таки не унимаясь, проговорил:

— Он злой. Он карлицу Дуньку защипал… Кошку бил… А я ж не обижаю ево… Мне он люб же, братец Иванушка…

— Ну, вестимо, вестимо, — протягивая руку и гладя по шелковистым кудрям братишку, вмешался Федор. — Я знаю, ты добрый у нас… А смех — не грех… Сядь ровненько. Послухай, што сказывать стану. Где был я нынче, што видел.

Сразу выпрямился мальчик и с любопытством обратился рдеющим личиком к царю:

— В зверинце был, государь-братец. Зверья нового глядел… Али послы подносили што из чужой земли… Али…

— Да стой. Пожди. Скажу — и узнаешь. Зверье не зверье, а сходно с тем. Пареньков не похуже тебя видал полны покои. Только они не творят из лица подобия братнево на потеху. Не досаждают родительнице и всем иным присным. В науке дни проводят… Стихири всякие согласно поют.

И Федор рассказал о посещении школы Лихудов. Не успел докончить царь рассказа, как мальчик вскочил и выбежал из комнаты.

Одна из мамушек поспешила за ним.

— Экой… огонь-малый, — не то с удовольствием, не то с оттенком грусти заметил царь. И даже словно зависть затуманила его лицо.

Федор вспомнил свое детство. Он не был таким расслабленным, полуидиотом, как брат Иван, но все-таки почти до десяти лет больше сидел на руках у мамушек, почти никогда не бегал, не резвился, хворал часто, питался больше снадобьями из дворцового Аптекарского приказа, чем обычным царским столом… Вот почему легкая, невольная зависть омрачила душу юноши-царя. Он подумал, что и его дети, пожалуй, когда он женится, никогда не будут такими сильными, рослыми и бойкими, как этот мальчик, уже и теперь на голову превосходящий ростом всех сверстников.

Не успел Федор обменяться несколькими фразами с царицей, как мальчик появился снова, держа в ручонках несколько больших, довольно тяжелых томов.

Мамушка шла за ним, тоже нагруженная книгами.

— Я тоже умею, государь-братец! — громко объявил царевич, сваливая на скамью свою ношу и подвигая к брату табурет. — Вот, гляди…

Из груды книг он достал две-три в кожаных переплетах и перенес на табурет.

— Вот, гляди: История царства Московского… Про царей… Мне все читали… Хто был когда, как государе ствовал… Эту книгу дедушка Артемон складывал… Вон и лики царские… Вот дедушка, царь Михайло… Вот тятя… Вот — царь Иван Васильич… грозной да злой который был… Вот князь великий с калитой… Мне все ведомы… И скажу тебе про них… Про ково хочешь?..

Живо перебирал мальчик пухлыми пальчиками листы тяжелого тома: «История в лицах государей московских», прекрасный, многолетний труд недавно сосланного боярина Матвеева.

Неловкая тишина воцарилась в палате.

Глаза Натальи потемнели и наполнились слезами. Скрывая их, царица отвернулась к окну, словно разглядывала что во дворе.

Федор вспыхнул и невольно опустил глаза. У Нарышкина и Стрешнева сумрачны стали лица, а провожатые царя приняли сразу угрюмый, вызывающий вид, словно приготовились к стычке с врагами.

— Про ково же сказывать, государь-братец? — повторил вопрос мальчик и огляделся кругом, не понимая: отчего нет ответа, что значит внезапно наступившее молчание? Потом, как будто сообразив что-то, закрыл тихонько книгу, отодвинулся к матери и негромко спросил:

— А што, государь-братец, скоро с воеводства дедушка воротится? Приказал бы ему сызнова на Москву. Скушно без нево. Вон и матушка скучает… Он здесь еще про царей будет складывать… И про тебя, и про меня, как я царем стану… Слышь, братец, пошли инова на воеводство ково…

Опять не последовало ответа ребенку.

— Княгинюшка, возьми Петрушу, веди в опочивальню. Молочком напоить, гляди, не пора ли. А там и на опочив. Ишь, уж не рано… Да свету нам, — обратилась, овладев собой, Наталья к маме Петра, княгине Голицыной, — ишь, Темнеть стало… А может, государь, и потрапезовать с нами поизволишь? Готово у нас, гляди, все…

Федор, отгоняя смущение, провел рукой по лицу и даже встряхнулся весь:

— Нет, нет, благодарствую, государыня-матушка… Так, побеседовать зашел… Ну, братишко, ступай, коли пора… Доброй ночи… Послушен будь… Вон какой ты большой стал… Пятый годок без малого… И тебе за науку пора… Хочешь ли? Станешь ли?

— А коли я ладно знать буду, ты и мне чего дашь, государь-братец?

— Дам, дам, милый… Што похочешь, все дам…

— Вот любо… Ну, я стану слушать… Я пойду с мамушкой… Слышь, княгинюшка, свет Ульяна Ивановна; веди меня. Я и баловать не стану… Тихо, слышь… Во-о как ладно…

И, захватив свою любимую «дедушкину» Историю, он стал кланяться поочередно:

— Доброй ночи, матушка… Доброй ночи, государь-братец… Бояре, ночь добрая…

Мать порывисто прижала мальчика к своей груди и отпустила его с долгим поцелуем.

Федор тоже привлек, поцеловал и перекрестил брата-крестника:

— Храни тебя, Господь… Расти, здоровый будь духом и телом… Ступай с Богом…

Мальчика увели. Ушла за ним и вторая мама его, боярыня Матрена Романовна Леонтьева.

— Пора, пора учить Петю, — после небольшого молчания повторил Федор. — Сдадим дядькам на руки малого. А там и учителей пристойных сыскать надобно. Как мыслишь, государыня-матушка?

— Твоя воля, государь. Приспела пора. Так уж у вас, у государей, оно водится… Не все же ему с нами, с женским полом, быть… И не рада, а надо… Сама вижу: пора дядькам сына сдавать… А ково изберешь, государь, не скажешь ли?..

И с затаенной тревогой она глядела на царя, ожидая, кого он назовет. Не поручит ли охрану ребенка кому-либо из заведомых недругов ее семьи, одному из Милославских, Хитрово или иному из ихней компании?

Чуткий Федор угадал тревогу мачехи, поспешил успокоить Наталью:

— Мне ли избирать? Кабы родитель был жив, помяни, Господи, душу его, он бы и выбрал… Он же и боярам приказал, коим в охрану вручил брата Петрушу. Из них сама и выбирай. Твоя воля родительская, государыня-матушка.

— Челом бью на милости, сынок-государь. Поздоровь, Боже, твою царскую милость. Коли поизволишь, потолкуем о том еще, — вздыхая свободно, сказала Наталья. — А можно бы в дядьки и князя Бориса Голицына позвать. Сам знаешь: повидал он немало. Учен много и нравом тих.

— Как поизволишь, государыня-матушка. Его, так его. Еще про кого надумаешь, — скажи мне.

— Да вот, не дозволишь ли, царица-матушка, и ты, государь, про учителя слово молвить? — вставая с поклоном, заговорил Соковнин.

— Сказывай, што знаешь, боярин.

— Да вот, коли надобно, знаю я человека, в грамате сведущий и смирной, как овца. Моих пареньков учивал. Озорные они. А с им — ровно иные стали. Сами за науку берутся. Знает, видно, как заохотить ребяток… Попытать бы его, как водится. Може, и в пригоду станет вашим государским милостям. Могу сказать: смиренник, добродетельный муж и Божественное Писание добре знает. Не хуже попа иного.

— Поглядим, што же… Коли знаешь человека — и хорошо оно. Как звать-то ево?

— Никиткой звать, Моисеев сын, прозвищем Зотов, из Большого приказу, из твоих писцов государевых, московский же сам. И родню тут имеет немалую. Небогатый люд, да худого про них не слыхать. А для первой учебы царевичу — и не сыскать другого. Так думается мне, государь.

— Ладно, поглядим, боярин. Покажи его мне… Да и матушке государыне. Как ей покажется. Вот хоть утречком же, как ко мне поедешь, и вези тово Никитку с собой. А в сей час — прости, государыня-матушка. Недосуг. Посидел бы долей — дела не велят… Челом тебе бью.

И снова Федор поклонился мачехе, целуя ей руку и принимая ответный поцелуй.

С низкими поклонами проводили все царя: Наталья — до порога, свита ее — до самых сеней.

На другое же утро Соковнин явился во дворец вместе с Зотовым, оставил его в передней, где столпилось немало своих и приезжих людей в ожидании приема у Царя, а сам прошел к Федору.

Коренастый, худощавый, лет двадцати пяти писец Посольского приказа Зотов совсем растерялся, когда Соковнин объявил ему, что берет с собой во дворец представить царю.

— Пошто, боярин, помилосердуй… Где мне на очи его царского величества предстать убогому, рабу последнему… И чего для ради?

— Там узнаешь, — отрезал боярин.

Пополняя свое скудное казенное жалованье обучением боярских детей, смышленый, но робкий Зотов и мечтать не смел о счастье: стать учителем царевича. Он, правда, знал, что Петру через два месяца, 30 мая, исполнится пять лет — пора, когда царских детей начинают учить письму и чтению. Но обычно в дворцовые учителя попадали люди, заручившиеся сильной протекцией. А Соковнин никогда не пользовался особым влиянием. И только случай, конечно, доставил такое счастье Зотову.

Но Никита знал и то, как трудно ужиться при дворе, сколько там интриг, сколько опасностей для каждого, кто приближается к государю и к его семье…

Между радостью и страхом трепетала душа бедняка, пока он, стоя в стороне, шептал про себя молитвы и поминал «царя Давида и всю кротость его»…

Иногда Зотов готов был убежать из этой прихожей, где толпилось так много знатного люда. Каждая минута тянулась бесконечно и равнялась пытке. Холодный пот покрывал побледнелое лицо и лоб приказного. Ноги подгибались.

Вдруг из внутренних покоев показался комнатный стольник, молодой Петр Матвеевич Апраксин.

— Кто здесь Никита Зотов?

— Твой раб, государь мой. Тут я, милостивец. Что поизволишь?

— Государь изволит тебя спрашивать. Ступай скорее. Да ты, никак, с места не можешь двинуться. Али ноги не несут? Не бойся, парень. Не кары — милости ради зовет тебя государь. Ну, иди, не бабься…

И Апраксин взял за руку совсем оробелого приказного.

Все обратили внимание на них. Удивлялись и спрашивали негромко: что за нужда государю звать к себе безусого, плохо одетого писца?

— Ох, милостивец… Пожди, государь мой, — взмолился между тем Зотов. — К серцу подступило, дух перехватило, ноги не идут… Дай хоть малость опамятоваться…

— Ну, переводи дух… Видно, труслив больно, парень.

Зотов не слушал, что говорит Апраксин, не видел никого кругом. Постояв немного, он зашептал снова молитву и быстро стал креститься. Потом, набравшись храбрости, заявил:

— Веди, государь милостивый…

Не помня себя, дошел за Апраксиным до порога царской опочивальни и сам не знал, как переступил за порог.

Тут так и повалился в ноги Федору, который в утреннем наряде сидел за столом; на столе лежали книги и письменный прибор.

— Вставай, Никитушка. Ну-ка, покажись, каков ты есть?

И он стал вглядываться в Зотова, который поднялся и стоял, не решаясь взглянуть на царя.

— Ничего, видать, прямой, не лукавый парень. Смирен, говорят. А каков в письме да грамате? Поглядим, послушаем. Вот с отцом Симеоном мы и помытарим тебя, — кивая головой входящему Полоцкому, которого тоже пригласил к этому экзамену, сказал царь.

Испытание Зотов выдержал хорошо.

— Пристойно и неошибочно читает и пишет сей муж. И в Писании Священном сведущ, — проглядев написанное тут же Никитой, прослушав чтение и объяснение отрывков из Библии, заявил Полоцкий.

— Добро, коли так. И мне сдается, правду ты толковал, боярин, — обратясь к Соковнину, заметил царь, — пристойный будет наставник Петруше. К государыне-матушке теперь отвел бы его. Как ей покажется? Ступай, Никита. Гляди, учи хорошенько братца Петрушу. И наша милость будет тебе.

Благоговейно прикоснулся губами Зотов к протянутой ему руке и вышел за Соковниным.

Внутренними переходами проводил его боярин на половину Натальи.

Окруженная боярынями, сидела Наталья на кресле вроде трона. Царевич стоял подле, держась за руку матери, и внимательно вглядывался в нового учителя.

Дедушка Кирилло Полуэхтович, дядька царевича князь Борис Алексеевич Голицын, молодые братья Натальи и сестра ее Авдотья — все были тут же. Всем хотелось взглянуть на учителя Петруши.

Царевичу не удалось хорошо разглядеть лица Зотова. Тот как ударил челом в землю перед царицей, так и не поднимался.

Величественная осанка Натальи, ее проницательные темные глаза, которыми мать так и впилась в Зотова, словно сразу желала проникнуть в душу того, кому придется поручить сына, — все это повлияло на робкого приказного даже сильнее, чем лицезрение царя. Тем более что Федор принял его совсем запросто.

— Встань, слышь, Никитушка. Сказывали мне, благочинно живешь ты, писанию Божественному обучен. Волим вручить тебе сына моего, царевича. Блюди за ним, прилежно научай Божественной премудрости, страху Господню, благочинному житию и писанию. Чтению малость приучен Петруша. Мастерица царевен и ему азы казала. А то и сам наглядывал… Да встань, слышь. Что за охота так тебе пластом лежать?

Ласковый голос Натальи, которым заговорила эта величественная и суровая на первый взгляд государыня, почему-то растрогал, потряс душу Зотова. Все волнения этого утра разразились слезами.

Стараясь подавить непрошеные рыдания, не поднимая головы, Зотов, всхлипывая по-бабьи, тонким, рвущимся голосом ответил:

— Помилуй, государыня! Недостоин есмь хранити и оберегати толикое сокровище… Страхом душа исполнена. Ей, помилуй, царица-матушка. Отпусти холопа своего.

— Ну, пустое толкуешь. Говорю, встань… Вот так. Наутро — перевозись сюды, в терем. Покой тебе отведут, светелку особую. Да и с Богом, за ученье… А теперь — иди. И впрямь, ровно не в себе ты, Мосеич… Ступай с Богом…

Как ко святому причастию, прикоснулся Зотов к мягкой выхоленной руке царицыной, милостиво протянутой ему для поцелуя, ударил челом Наталье, царевичу и, пятясь, вышел из покоя.

Не помня себя от радости, Зотов не заметил, как и домой попал. Весь день словно в угаре проходил, ничего не отвечая на вопросы домашних. Всю ночь почти провел в молитве перед иконами.

На другое утро, 12 марта 1677 года, едва Никита огляделся в комнатке, которую ему отвели по приказанию Натальи в ее тереме, пришли звать учителя к царице.

— Только ранней, Никита Мосеич, вот принарядись-ка малость. Жалует тебе государыня-царица весь убор, верхнее да исподнее платье. И сапоги с шапкой. Вот, все тута. Давай помогу тебе, — объявил юноша — стольник Натальи, развязывая большой узел, который принес с собою.

Четверти часа не прошло, как Зотов сам себя не узнал, наряженный в новый, богатый, темного цвета кафтан с опушкой, в шелковую рубаху, в сапоги мягкого сафьяна с острыми носками вместо старых стоптанных чеботьев, в каких ходил он раньше.

Сердце так сильно билось от восторга и страха в груди Зотова, что вздрагивала шуршащая при малейшем движении шелковая ткань его рубашки.

Наталья была не одна. Царь с ближними боярами, святейший патриарх, царевны, сестры Федора и три тетки его собрались, как на семейное торжество, на первый урок любимого всеми царевича.

Все только и ждали Зотова. Не успел он добить им челом, как сам патриарх с духовником царицы начал править краткую обедню, окропил святой водой царевича, всех остальных и, благословляя ребенка, сказал:

— Ныне, чадо мое любимое, новой жизни, духовной, причастен станешь. Укрепляйся в ней и трудись благоуспешно, как телом цветешь и крепнешь час от часу, матери-царице, государю-брату и мне во утешение, земле всей на радость. А ты, сыне, прими отрока, ветвь древа царственного. Надели его светом знания и блюди строго чистоту дитяти духовную и телесную. Аминь!

Вторично, с благословением, возложил он руки на голову царевичу.

Зотов поцеловал руку патриарху, принял от него ребенка, повел к столу, где лежали приготовленные книги, тетрадки, стоял прекрасный письменный прибор, и в присутствии царственных свидетелей состоялся первый урок Петра с Зотовым.

Усадив царевича, учитель отдал ему земной поклон, уселся рядом на самый край скамьи, достал указку, развернул букварь и приступил к ученью.

— Се, реки, царевич: Аз.

— Аз! — напряженным, звонким голоском повторял ребенок.

Пробный урок длился недолго. Патриарх первый поднялся, похвалил ученика и обратился к учителю:

— Изрядно ведешь дело. Видно, благословение Божие почиет на тебе. Жалуем тебя казной нашей патриаршей во ста рублях… Выдай ему, брат Арсений, — приказал Иоаким своему казначею, стоявшему поодаль.

Приготовленный заранее тяжелый кошель с рублевиками перешел сейчас же в руки осчастливленного Никиты. По тому времени такие деньги составляли целый капитал.

— И от нас тебе пожалованье будет. Семейка, сказывают, у тебя не малая. Вот, для прожитья, чтобы угол свой был, жалуем тебе двор наш у Никольских ворот… Боярин Иван Максимыч, — Федор указал на Языкова, — и купчие крепости тебе передаст, коли готовы…

Только молчит Зотов, земные поклоны отдает, прижав руки к груди и ловя воздух пересохшими от волнения губами.

— А это тебе — от нас с Петрушей, — говорит Наталья и указывает на полный, очень богатый наряд, который в это самое время подал на подносе стольник, приходивший одевать Зотова.

Слезы снова брызнули из глаз у бедняка, на которого, как во сне, посыпались все блага мира,

— Спаси вас… Челом вам… — пытается заговорить он. Но от волнения сжимается горло и звуки не выходят из груди.

— Ладно, после докланяешься, — успокоительно произнес старец Иоаким. — Ступай, маненько очухайся, сыне. Ишь, как тебя расшатало… Ничево, приобыкнешь. Не все горького пить. Ино и сладенько хлебнуть можно… Ступай, сыне…

Молча откланявшись, вышел Зотов из покоя, действительно без вина шатаясь, как пьяный, от радости и сильных волнений, пережитых сейчас.

А царевич, такой же серьезный, затихший, каким был все это время, долго глядел вслед учителю и вдруг решительно объявил:

— Я с им стану учиться. Он знает грамату… Он любит меня.

Общая улыбка была ответом на деловитое замечание ребенка.

С этого дня Федор особенно часто стал появляться и в покоях, отведенных теперь Петру, и присутствовал при уроках мальчика. Как будто в царе вспыхнула прежняя нежность, какую он питал к меньшому брату, когда и сам еще был мальчиком двенадцати-тринадцати лет при жизни царя Алексея.

Конечно, об этом сейчас же толки пошли по всему дворцу.

Заговорила о том же и царевна София с боярыней Анной Хитрово, когда старуха пришла проведать царевен.

— Откуда добыл Соковнин учителя? Мудрует тот с братцем Петрушей, что и сказать не можно. Вишь, подольстился к матушке нашей нареченной, к Натальюшке. Уж так-то Петрушу расхвалил, и-и-и!.. И смышлен-то, и разумен-то… И такое, и иное… Мало-де малышу грамате да Святого Писания знать, да письму помаленьку обучиться. Куды… Учителей иных еще набрали. Никитка — старшой над ними. Истории обучать стали несмышленого, землеописанию, мало еще чему… И про бои ему толкуют, про ратное строение, и про взятие городов крепких… и… Да мало ль про што! Счету учить починают. Чертежи кажут и самому толкуют, как их чертить… А то еще мастеров назвал да красками разными расписать научил все покои в палатах брата. Там и грады, и палаты знаменитые, дела военные, корабли великие, ровно в яви бывают. Про царей истории разные изображены и прописью четко подписано про все, что оно значит… Да не столько по книгам учит отрока, как водит из покоя в покой, басни ему сказывает. Особливо, слышно, про государей прежних воинствующих. Про Димитрия Донского, про Александра Невского. А особливо про царя Ивана Васильевича. Мальчонке и то, бывало, с другими парнишками дни целые ратным строем тешился. А ныне — и впрямь от воинских дел без ума… Подрастет, гляди, все будет искать, с кем бы повоевать?.. А братец государь и вот как рад. Не выходит, почитай, из покоев Петрушиных. Только что сам с им не тешится. Да уж так того Зотова нахваливает! Отколь, слышь, набрался ярыжка всякой затеи да выдумки?.. И в толк не возьму, боярыня.

— Отколь?.. Ты не знаешь, Софьюшка, так я сведала, — ответила мама царевны. — Матвеевского гнезда пташка той Зотов. Еще как в Посольском приказе он служил, бывал Никитка в дому у Артемона. И ради письма своего красного, и ради послуги всякой, какую боярину оказывал. Тогда Никитка особливо к ученью Андрюшки Матвеева приглядывайся. А теперь — и сам ту же кантель заводит, что у разумника нашего заведена была. Уразумела теперь. А дядьками Петруше, окромя Голицына, — двое Стрешневых приставлены: Родион Матвеич да Тихон Никитыч, заведомые дружки Натальи, потатчики нарышкинские… Ишь, с кем они подружились, нас бы выжить… И нет Матвеева, а все дух его не выдохся. Нарышкины и без него, как при нем, живут, одно думают: Федора бы, как Алешу, родителя твоего покойного, к рукам поприбрать… Вас — повыселить из дворца… А там, помаленьку — и поставить Петрушу своего, смышленого да наученного, на царство…

— Ох, правда все, что ты говоришь, матушка… Как же быть-то?.. Дядю Ивана упредить бы… Он бы што али боярин Богдан Матвеич…

— Ничего. Заспокойся, Софьюшка. Им уж все ведомо. Знаешь, у меня тута все вести-весточки, словно касаточки, слетаются. Отсель куды надо летят… Дело просто. Оженить Федю надо. Свои детки пойдут, о брате меньше думать станет. А уж в цари сажать и не подумает. А там, с роденькой новой с царицыной соединясь, авось, с Божьей помощью и одолеем Нарышкиных… Одного же поизбавились, самого злобного… Артемона свет Сергеича… Так их всех изживем… Потерпи малость…

Софья привыкла верить старухе, знала, как та прозорлива и умна, — и, успокоенная, простилась с боярыней.

Слова старухи сбылись, хотя и не скоро.

Худосочный, хилый Федор, которому еще не свершилось и шестнадцати лет, по общему мнению врачей, не мог теперь вступить в брак без ущерба для своего здоровья.

— Годик-другой повременить надо, когда окрепнет государь от своей скорби, рекомой morbus scorbuticus[2]Цинга (лат.)., тогда и надежды будет больше, что не угаснет род царский. А преждевременная женитьба может нанести ущерб его царскому величеству…

Не совсем доверяли нетерпеливые советники Федора таким речам. Обычно наследники и цари Московские очень рано вступали в брак — и не бывало ничего плохого от этого.

Но юный царь в течение почти двух лет большую часть времени хворал, и только к концу 1678 года можно было собрать невест, из которых должен был себе избрать Федор царицу.

Сильнейшие из вельмож, по примеру Матвеева, думали было до всяких смотрин сблизить Федора со своими дочерьми. Легче всего было это делать при помощи царевен, теток и сестер царя, куда привозили на поклон боярышень, зная, что Федору здесь легко приглядеться к девушке. И через Анну Хитрово добивались того же. Но тут интересы сильнейших бояр столкнулись, и каждый употребил крайние усилия, только бы не дать другому добиться заветной цели.

Стоит взглянуть на список отвергнутых девиц, после смотрин возвращенных по домам, и станет ясно, кто старался провести в царицы своих дочерей.

Обычные подарки забракованным девицам были розданы двум дочерям Федора Куракина, Марфе и Анне Федоровнам. Как дядька царя, он уж, конечно, имел случай похлопотать за своих дочерей — и все-таки дело не выгорело. Затем идет дочь второго дядьки, Ивана Хитрово, — Василиса; дочь окольничего, князя Данилы Великого-Гагина; дочь стольника, князя Никиты Ростовского; две дочери князей Семена и Алексея Звенигородских; дочери князей Семена Львова, Володимера Волконского.

Тогда, словно по уговору, бояре предоставили самому Федору избрать себе подругу. И когда он остановился на миловидной и скромной девушке Агафье Грушецкой, из простого дворянского рода, бояре не стали восставать против этого выбора, только поставили условием:

— Пускай царь для радости своей берет кого хочет. Да родня бы незначная новой царицы в знать не лезла. И без того тесно во дворцах и теремах от «новой» знати. Стрешневых род… Милославские все. Нарышкины опять! Одних братовьев царицыных более двадцати в верху живет, родных и двоюродных… Скоро и казны всей царской не станет кормить-поить их… И мест по царству не буде: царску родню сажать. Прямой урон земле и царству от того…

Не стал спорить об этом Федор.

Он понимал, что дела царства плохо пойдут, если он возьмется за управление своими слабыми, неопытными руками. И только где возникал вопрос о его личной, внутренней жизни, там еще мог кое-как отстоять юный царь свои желания, свою волю.

Осенью 1679 года обвенчался царь с Агафьей Семеновной Грушецкой и свадьбу отпраздновал без всякого чина, даже скромнее, чем это было при женитьбе Алексея на Наталье. Только Симеон Полоцкий и новый придворный пиит и ученик белоруса, монах Сильвестр Медведев, сложили широковещательные оды на это «великое и радостное для всей земли русской торжество».

Словно на счастье, у новой царицы оказалось немного мужской родни. И те, кто был, не тянулись в знать. Дядя ее со стороны матери, Семен Заборовский, ограничился принятием в число думных дворян. Отцу было дано боярство. Только две красивые, скромные девушки Анна и Фекла, сестры Агафьи, были выданы за хороших женихов. Первая за Сибирского царевича Василия, вторая стала княгиней Урусовой, и щедрое приданое получили обе от милостей царя и сестры-царицы.

А молодые родичи Грушецкие были всего «жильцами», младшим чином при дворе.

Быстро шли дни за днями.

Веселая, живая первое время молодая царица скоро изменилась.

Нежное, полудетское личико ее побледнело. Глаза то загорались нездоровым огнем, то потухали надолго.

И постоянное нездоровье Федора удручало царицу, и сама она тосковала, видя, что судьба не дает ей радости: быть матерью, подарить наследника Московскому престолу.

И мольбы, и богатые дары, посылаемые в разные обители и храмы, щедрая милостыня — ничего не помогало. Призывались врачи, знахарки и знахари… Но прошло больше году, прежде чем у царицы явилась надежда на исполнение ее самой заветной, дорогой мечты.

Обрадовался и Федор, узнав, что скоро станет отцом. Но врачи, ничего не говоря своим державным пациентам, только переглядывались между собою и сомнительно покачивали головою.

Воспрянувшая духом, радостная, словно обновленная Агафья таяла на глазах у всех. И сами врачи не могли и не смели добраться до причин этой телесной немощи. Конечно, она могла быть временной, могла зависеть от особого состояния молодой царевны… Но кто поручится, что тут не замешаны те же темные силы, которые сводили с трона немало и невест и жен царских.

Вот почему врачи только покачивают головами и ждут: что будет?

Но Милославские и их друзья, не настолько опасливые, как врачи, совсем воспрянули духом.

— Вот, дал наконец Господь. Подарит царица молодая наследника на царство. Можно теперя и Нарышкиных с их царевичем черномазым с рук сбыть… Свой буде прямой царевич у нас, не брат младший, сын единородный…

Однако, видя искреннее расположение Федора к Петру, стали действовать очень осторожно.

Наталья чувствовала, как наглеют недруги, стараясь сделать для нее нестерпимой жизнь вблизи царя. Но все сносила.

— Слышь, матушка, — говорила она порой Анне Леонтьевне. — Сказывал на днях Языков мне: теснота-де в старом дворце настала; нам-де с Петрушей царь новый двор строить хочет… Тута остаться, все терпеть — мочи моей нету. А и уйти прочь боюся. Бок о бок с царем — все же спокойнее мне и Петруше. Коли што, — гляди, и защита будет… Все — на глазах. Не больно строг Федор с боярами, да не посмеют же они Петрушу, как Димитрия в Угличе, на глазах на братних зарезать.

Сказала — и вздрогнула сама, словно увидела наяву ненаглядного своего Петрушу с зияющей на шее раной, облитого кровью…

— Ох, доченька, и я уж про то же мерекаю… Молюсь святым угодникам… Не попустит Господь!

Толкуют обе женщины, а сами и забыли, что тут же, тихо прикорнув в углу за книгой, сидит царевич, их радость, их надежда.

И вдруг, поднявшись от стола, Петр подошел к матери, осторожно заговорил:

— Матушка, да коли обижают тебя… Уедем к себе в Преображенско. Там нет чужих. Не тронет меня там никто… Я и вырасту… А когда вырасту…

Ему не дали досказать.

Мать закрыла детские уста поцелуем, тревожно оглядываясь, словно опасаясь: не выдадут ли самые стены ее опочивальни того, что сейчас было сказано.

А старуха укоризненно покачала головой и поджала многозначительно губы. «Вот, мол, не поостереглися — и дитя услышало, чего бы до поры ему и знать не надо».

Эту мысль прочла Наталья в глазах у матери.

А сама, расправляя непокорные, темные кудри мальчику, нежно касаясь бледными, тонкими пальцами розовых, смуглых, покрытых пухом щек, шепчет:

— Не толкуй пустое, дитятко. Где же зимою в лесу прожить?.. Там и от волков обороны мало, не то от людей… Да и помалкивай лучче. Не думай про лихо, оно и пойдет мимо. На леса, на горы, на сухие поляны… Спаси и защити, Матерь Божия, отрока Петра!

Побледнела Наталья. Губы ее шепчут не то молитву, не то заклинание…

Восемь лет царевичу. Но он уж такой рослый, что и все двенадцать можно ему дать. А по уму и смелости он далеко превосходит не только однолетков, но и взрослых товарищей, каких допускают дядьки и наставники для совместной игры с Петром.

Встряхнув кудрявой головой, выпрямясь перед женщинами, словно кидая вызов кому-то, он объявил:

— Пусть кто тронет тебя, матушка… Я весь свой полк соберу… Ужо не спустим обидчику… Да и брат государь по правде любит меня… И тебя — слушает. Ты и скажи ему… Я тоже скажу… Он нас оборонит, не даст в обиду… Он…

— Да ладно… Да будет, дитятко! Глупый ты, несмысленый еще… Я так, пустое молвила. А ты вон уж што. Помолчи, слышь. Я велю. Гляди, и в беду нас впутаешь, — уже принимая строгий вид, стала приказывать Наталья, но не выдержала до конца роли и с новыми горячими поцелуями и ласками зашептала: — Ох, Петенька, солнышко мое ясное… Горькие мы с тобою сироты… Недруги нас обступили, кругом обложила сила вражья… Помалкивай лучче, соколик ты мой… Молю тебя, Христом-Богом… Лучче, коли тише, — невольно повторяя полузабытый завет покойного Тишайшего царя Алексея, уговаривает сына вдова-царица.

Ничего не сказал на это мальчик, повел густыми, темными бровями и отошел опять к столу, за книжку свою уселся…

А мать с дочерью дальше ведут печальный разговор, только потише, почти шепотком теперь, чтобы опять не встревожить этого мальчика, который дороже им собственной жизни и счастья. И имя царевны Софьи изредка доносится до обостренного слуха Петра, который, весь насторожась, глядит только в книгу, а не читает ее.

В тот же день, когда Зотов позвал царевича в обычный час к уроку, Петр, учившийся постоянно внимательно, с большой охотой, был очень рассеян, даже грустен, словно иногда и не слышал объяснений и вопросов наставника.

— Да здоров ли ты, государь мой, царевич? Ино оставим науку, коли што. Потолкуем налегке про кой-што. Вон хоть в ту горницу пойдем, где воинское дело представлено. Може, што новое скажу тебе, — предложил Зотов.

Больше всего любил мальчик картины в одном из покоев, предоставленных ему, где были изображены образцы военного вооружения, снимки с известных баталий, планы лагерей и крепостей.

Но невинная уловка не помогла.

Мальчик перешел в «батальный» покой, слушал, что говорил ему Зотов, а выражение внутренней напряженной думы не сходило с красивого личика.

— Да не поведаешь ли мне, Петрушенька, с чего заскучал? Может, недужен ты, светик мой? — с искренней, нежной тревогой спросил наконец Зотов. — Надо государыне сказать. Лекаря покличем. Скажи, прошу душевно.

— Не надо… Зачем матушке? Здоров я… А вот спросить хочу тебя… Да не ведаю, ладно ли будет. Матушка сказывала, молчал бы. А и молчать нет мочи. С того я…

— Вижу, сам вижу: мятется душенька твоя чистая, ангельская. Да уж поведай мне. Вот тебе икона… Хрест святой порукой: а ни-ни… на духу не поведаю, попу не открою, што сказать изволишь… А, може, умишком моим худым и советишка дам пригодный. Не от разума, от усердия моего да от щедрой приязни…

Искренне любящий мальчика Зотов быстро-быстро крестился, а глаза его даже наполнились слезами от наплыва разных ощущений.

— Ну, уж скажу… Слышь, лише б никому не сказывал… Помни. Крестом поручался ты…

И, понизив голос, царевич передал наставнику весь недавний разговор свой с матерью и бабушкой.

— Мудреную задал ты мне задачу, царевич. И не ждал я никак того, што услыхать довелося. Лучче бы и не допытыватца и не дознаватца мне… Простого я роду, не обык к вашим царским делам и случаям… Што и сказать, совет какой дать, не знаю.

И Зотов умолк. Ничего не сказал и мальчик. Но с такой тоской. глядел он мимо учителя в соседнее окно, что у того сердце сжималось от боли.

Наконец он снова заговорил:

— Да поведай уж: что бы ты волил знать от меня, царевич? Може, наставит Господь меня, недостойного…

— Сам подумай, чего мне надобно. Как бы матушку оберечь. Недругов наших одолеть… Видно, боязно матушке, и меня бы, как Димитрия-царевича, со свету бы не сжили людишки подлые…

— Да неужто ж царевна встанет на брата, сестра-то родная?..

— Царевна? — сразу вздрогнув, насторожился Петр. — Да нешто правда, што Софья на нас с матушкой… с ворогами с нашими?.. Мосеич, што ты…

И широко раскрылись глаза у мальчика не то от ужаса, не то от омерзения.

— Господь с тобою… Нешто я сказал такое?.. Ты же мне сказывал, будто и царевны-сестрицы имя было матушкой царицей помянуто… Я, по правде сказать, слыхал, што неспокойно в тереме у царевен, особливо в покоях царевны Софьюшки. Да не на грех же подбивают ее… Так в дому вашем царском дня не бывает без наговоров да составов разных… Друг дружке ногу каждый подставить норовит… А штобы такое… Храни, Боже. Ежели вороги ваши плохое и задумали, так то одни бояре… Ну, скажем, Языков той же, што в ином месте поселить тебя, государь-царевич, с царицей-матушкой сбирается… Ну, Хитрово али Милославские… А штобы царевна… Храни, Господь. И не поминай ее…

— Ладно, ладно, не стану… Слышь, што задумал я? К братцу, к царю прямо пойти и поведать про все… Ужли ж не заступится братец?.. Брат же я государю. Крестный он мне. Батюшка, слышь, помираючи, при всех сказывал: мне по братце на царство сесть… Даст ли он в обиду нас?..

— Не даст, не даст, царевич! Верное твое слово. Вон Господь как умудрил тебя, младенца… Одно дело, и бояре побоятца дурное што учинить с тобой. Еще и наследника нет у государя. А будет ли, Бог весть?.. Слышь, и то они друг дружку корят порой, што сами горе земле готовят. Второе, мол, лихолетье настанет, коли корень царский изведется. Так промеж здешних людей, промеж челяди толк идет… Иди с Господом, скажи государю. Пред его очами правда, как масло на воду, так и выступит. Может, он и не знает, што умышляют злые люди… Царь даст пораду… Только, слышь, меня не называй… што совет я давал тебе… Меня-то одним махом проглонут тута… Слышь, царевич…

Воодушевление, охватившее на короткое время Зотова, сразу пропало при мысли о той опасности, какой подвергался он сам, впутываясь в игру верховных бояр и царской семьи.

— Уж ты не думай. Тебя не помяну… Уж ты верь, — успокоил Зотова мальчик.

И Зотов понял, что ребенок действительно не выдаст его.

Не слушая благодарностей наставника, Петр снова в раздумье заговорил:

— А, постой… ежели мне ранней к святейшему патриарху… Ему слово молвить… Помнишь, как читали мы про Ивана Василича… Теснили ево в юности бояре, а он у патриарха, у святого Макария, и совет и помочь нашел… Как скажешь?..

Почесывая слегка затылок, Зотов в смущении не знал, что отвечать.

— Макарий… Так то был Макарий, — наконец негромко проговорил он. — А наш святейший кир-патриарх… Дай ему, Господи, многие лета… Благ он уж больно. Словно и нет для него злых людей, все хороши да милы… Станет ли он с боярами с главными, с сильными в спор вступать? То подумай, царевич. Да и не наш он. Из украинцев… Может, оттово и не мешается вовсе в дела московские. Церковь блюдет…

Зотов словно забыл, что говорит с восьмилетним ребенком, и толковал как со взрослым юношей. И выражение лица царевича совсем былв не детское в эту минуту.

— Правда твоя… Не такой он, старец Иоаким, как был Макарий. Не будет нам защиты от него… Да што там… Прямо — лучче… Ты сиди… я приду скоро… Я только к братцу государю…

Не успел Зотов сказать что-нибудь, остановить ребенка, как тот уж выбежал из покоя и знакомыми переходами поспешил на половину Федора.

Резвый мальчик, царевич и раньше, бывало, появлялся один везде во дворце, заглядывал и к брату, спросить о здоровье от имени своего и царицы Натальи, выпросить гостинцев или новых книжек.

Теперь тоже никто не обратил внимания на Петра, когда тот появился в покоях Федора.

Здесь стольник объявил, что государь еще на совете, в Грановитой палате, с ближними боярами своими.

Мальчик даже не дослушал, что говорил дежурный спальник, и поспешил дальше.

Стрельцы и привратники были удивлены появлением младшего царевича у дверей палаты, но остановить его не посмели, полагая, что без царского зова он не явился бы на совет бояр с царем.

Тут же, почти у дверей, догнал царевича Зотов, который, опомнившись, кинулся следом за своим питомцем.

— Царевич, пожди!.. Неладно так-то, на совете на боярском… Помысли малость, — задыхаясь от поспешной ходьбы и волнения, шепнул было царевичу наставник.

— Чего неладно? Я же поклониться желаю государю — брату моему, царю Федору Алексеевичу. Не видал его давно.

И с этими словами Петр перешагнул порог.

Зотов, ни жив ни мертв, так и застыл у порога, не решаясь войти, и только сквозь полураскрытую дверь глядел: что будет дальше?

Степенно подошел царевич к ступеням, на которых стоял трон, охраняемый по бокам двумя золочеными львами, по образцу византийских царских престолов.

Федор, как и все думные бояре, сидящие тут, был удивлен появлением брата, но сейчас же ласково закивал головой в ответ на чинный, глубокий поклон мальчика, поднялся с места и поцеловал его в голову и в лицо, пока мальчик, по обычаю, приложился к руке царской.

— Што, али ты пришел с чем-либо на совет наш на царский?.. Жалуй, милости прошу… Просить, што ли, хочешь о чем? Сказывай… Поди сюда, ближе.

И, снова усевшись на троне, Федор поставил перед собою брата, словно невольно залюбовавшись смущенным, покрасневшим, почти пунцовым от волнения личиком царевича.

Смелость, с какой Петр явился сюда, вдруг покинула его. Он молчал, не зная, с чего начать?.. Мял в руках край своего кафтанчика и кусал пухлые, свежие губки красиво очерченного рта, чтобы не расплакаться громко.

Тут же сидели почти все те, на кого мальчик хотел принести жалобу брату: боярин Языков, Хитрово, Иван Милославских…

Ребенок не думал, конечно, делать заглазного доноса. Он знал, что каждое слово против этих бояр станет им известно. Он хотел этого, сознавая свою правоту, радуясь, что придется стать на защиту горячо любимой матери и, может быть, даже пострадать при этом…

Но выступить хотя бы и с таким большим делом при двадцати-тридцати боярах и царевичах, таких важных, почти сплошь — седобородых и седовласых… При этих думских дьяках и дворянах, сидящих поодаль и с таким вниманием кидающих взоры на малыша, словно бы они и не узнали его или приняли за какое-либо, незнакомое раньше, существо… Все это лишило самообладания мальчика. Он понимал, что стоит заговорить ему — вместе со словами вырвутся из груди невольные, непрошеные слезы… Унизительный, ребяческий плач, которого вообще не любил царевич. Даже если порой приходилось терпеть боль, Петр старался не плакать. А тут…

И, крепко сжав губы, мальчик продолжал молчать…

— Ну, что же ты, братишко? Или забыл, с чем шел? Забоялся при всех… Ладно. Ступай теперя. Скоро и кончим. Ко мне попозднее приходи, там потолкуем…

Ласковое предположение, что он «забоялся», словно укололо царевича. Способность говорить сразу вернулась к нему.

— Без страху пришел я, брат-государь мой, царь Федор Алексеевич. Челом тебе бью, жалобу приношу слезную… От себя да и от матушки государыни нашей, Наталии Кирилловны.

Сразу лица бояр приняли удивленно-встревоженное выражение. Послышались подавленные возгласы. Некоторые, как Языков и другие, словно чутьем догадались, о чем будет речь, и даже побледнели.

Царевич при вспоминании о матери ощутил, что слезы клубком снова подкатываются ему к самому горлу. Но еще крепился.

— Жалобу? Што приключилось? Сказывай скорее! Поди сюда… Садись…

И царь усадил его рядом с собою на широкое сиденье трона, где раньше худощавая фигура Федора выглядела так беспомощно.

— Што ж молчишь? Обидел-то хто тебя и матушку? Говори. Видно, дело не малое, што здесь нашел меня. Я слушаю.

— Обидел хто?.. Еще нет. А задумано… Вот он, — указывая на Языкова, звенящим голосом начал снова царевич, — матушке сказывал, из терема ее, из твоего дворца царского нас переселить задумали… Тесно-де тута. В новы хоромы нас… А то и вовсе с глаз твоих… А там… матушка сказывала, без твоей охраны царской, хто ведает, што учинить могут люди злые?! Не похуже, чем в Угличе было от Бориса Годуновых на царевича Димитрия, вот как в Истории писано… Я не за себя, за матушку боюся… Сироты мы, да брат же ты мне, государь, не чужой. Ужли не вступишься?? Ужли и угла нам с матушкой нету в доме родительском?..

Слезы снова так и брызнули из глаз царевича. Чтобы громко не разрыдаться, он умолк.

И все смолкло кругом.

Федор, прижав к груди головку брата, ласково отирал ему слезы и сам словно раздумывал о чем-то. Потом взглянул прямо в глаза Языкову, сидящему недалеко от трона, и спросил:

— Што значат речи царевича? Ну, буде, брат милый… Да не плачь же, негоже… На людях плакать невместно царевичу… Слышишь?..

Ласки, поцелуи и уговоры брата успокоили мальчика. Он затих.

А Федор снова обратился к Языкову:

— Слышь, Иван Максимыч, сказывал ты — сама государыня-матушка утеснения ради толковала тебе: прибавить бы покоев в ее терему али иное место дать для житья. А тут што слышно стало? Растолкуй, боярин.

То багровея, то бледнея, едва выдавливая слова из пересохшего горла, Языков поднялся и заговорил:

— Царь-государь, Господом Распятым клянусь: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Может, я одно толковал, а государыня инако принять изволила. Ее государское дело. А мне ли от тебя, государь, твоего царского величества родню отлучать? И в уме того не было. Хоть на пытку вели. Все то же скажу…

Неловко стало всем и от клятвы, и от этих слов боярина, наглость и злоба уживались в их грубых, темных душах, но худородный выскочка Языков прибавил к этому и холопьей низости.

Снова наступило тяжелое молчание.

— Так, ин пусть оно так; верю тебе, боярин. Слышал, родимый, слышал, Петруша? Знай и матушке скажи: никто не посмеет на вас! Матушку али, храни, Бог, тебя обидеть — меня обидеть, мне зло сотворить. А бояре наши не станут царям своим, коим крест целовали, худо чинить. Верим мы. Иди с Богом, Петруша… Дела у нас еще…

С просветлевшим лицом встал ребенок, снова отдал обычный поклон царю, долгим, признательным, не обрядовым, от сердца поцелуем ответил на поцелуй Федора и вышел из палаты.

Снова едва поспеть мог Зотов за своим питомцем, когда тот кинулся обратно к матери, чтобы скорей рассказать ей все, порадовать родимую.

А Языков, заметя сквозь распахнувшуюся дверь фигуру Зотова, только губы закусил и спустя немного шепнул соседу своему, Хитрово:

— Знаешь, боярин, хто все сие лицедейство настроил?

— Хто… Уж не Полоцкий ли? Он на эти дела мастер… Да, слышь, помирает он…

— Нету… Иной, не столь полету высокого… Ярыжка приказная, Зотов, учитель Петрушеньки нашего. Видать, тоже в люди захотелось… На штуки пошел… к царице подбивается, ко вдовице неутешной… Хе-хе-хе… Ладно, я ему удружу…

— Да удружить надоть, коли так… Ты помолчи покуда. Вон царь в нашу сторону поглядывает. Потолкуем еще…

Они потолковали в тот же день. И решили судьбу Никиты Моисеича.

На Рождестве того же, 1680 года пришлось снаряжать чрезвычайное посольство для подписания мира на Двадцать лет с Крымским ханом. Во главе стоял наместник Переяславский, думный дьяк Тяпкин.

Расхвалив Зотова как знающего дело и умного человека, уговорили царя присоединить и его к важному посольству.

— А брата кто же учить станет? — спросил было Федор.

— Мало ль кроме есть у царевича учителей? Чему и учил Никитка его царское величество? Вон, царевич, Бог дал, не то Псалтирь — Апостол весь наизусть сказывать изволит. И пишет преизрядно. И счету всякому обучен… Иные учители потребны государю-царевичу… А Зотов не то школярить может кого, а боле добра принесет, коли в послах поедет.

Уговорили Федора — и Зотов со слезами на глазах узнал весть о своем «повышении», под которым скрывалось несомненное желание недругов царицы Натальи удалить от нее и от царевича преданного человека.

Петр и Наталья поняли хитрый ход бояр. Но делать было нечего. И немало плакал, долго скучал потом царевич по своем наставнике. Вспоминала его и царица.

Прошла зима; весна и лето — наступили своим чередом.

Одиннадцатого июля 1681 года сбылось то, о чем горячо мечтал юный царь, чего с нетерпением просили у Бога враги Нарышкиных, чего последние ожидали с тревогою, чуть ли не со страхом.

Царица Агафья подарила Федору малютку-сына, нареченного Ильей в память деда, Ильи Милославских.

Однако эта радость оказалась слишком мимолетной.

Четырнадцатого июля не стало царицы Агафьи, и те же люди, которые сообщили Федору эту тяжелую весть, несмело добавили:

— А и про царевича Илью дохтура довести приказывали твоему царскому величеству: больно скорбен младенец, ангел Божий… Кабы и его не призвал к себе Господь… Больно ненадежен, слышь…

Только за голову схватился царь и застонал, как раненый, выслушав зловещие слова.

Еще больше врачей и сведущих баб-повитух было собрано во дворец… Чего ни делали, только бы поддержать еле тлеющую жизнь в слабом, болезненном младенце, стоившем жизни своей матери. Ребенок словно не захотел остаться здесь без нее — и царевича Ильи не стало 21 июля, через десять дней после рождения.

Мучительным, тяжелым кошмаром без сна и без еды почти пронеслись эти десять дней для юного вдовца, потерявшего разом и молодую жену, и надежду царства, первенца-сына…

В иные минуты казалось, что Федор уже начинает говорить как-то необычно, дико и глядит так же бессмысленно-тупо, как царевич Иван… Еще хватило сил у царя проводить в могилу тело жены. Но когда хоронили ребенка, Федор сам лежал в жару. И эта болезнь, должно быть, спасла его от чего-нибудь худшего…

Тяжек был удар, способный сломить и более сильного человека. Но слабый, болезненный Федор перенес его. Смирение и глубокая вера царя помогли ему в этом.

Поднявшись после болезни, бледный, исхудалый, почти восковой, он, вспоминая о жене и ребенке, только шептал своими бескровными губами:

— Воля Божья. Он один ведает, што творит…

Тетки и старшие сестры царя, запуганные, робкие, совсем застывшие в своем теремном полузаточении, жадно ловили каждую весть, долетающую через высокие стены, окружающие их жилище, но сами не решались впутываться в события.

Одна царевна Софья и ухаживала за больным братом и старалась чаще быть при нем, когда он поправился немного.

Удар, поразивший царя, больно задел и весь род Милославских. Все понимали это.

— Вот, чай, теперь кадык подняли Нарышкины… Братец Ванюшка хворый у нас. Все знают. Сызнова Натальин Петруша на череду на царство, коли…

Царевна Екатерина, толковавшая с Софьей, не договорила, словно из боязни накликать смерть Федора напоминанием о ней…

Но Софья решительно качнула головой, которая так глубоко и крепко сидела на ее пышных, даже чересчур развившихся теперь плечах.

— Не бывать тому! Не больно порадуются. Пускай тешутся покуда. Одно дело, брат Федор не в могилу сбирается. Еще и вдругое оженитца может. А коли бы, милуй, Бог, не стало его… Все едино, не дадут нарышкинскому отродью землю во власть… Мало хто и стоит за них. Наши — горой подымутся… Народ за нас… стрельцы за нами пойдут. Василь Василич Голицын, князь, — над всею ратью поставлен. А он ли не за нас? Свое возьмем. Ничем нам перед Натальей шею гнуть, да я… Вот не пущу да не пушу ее с отродьем на трон… И не будет того!

Такой силой, такой уверенностью звучали слова царевны, таким недобрым огнем горели ее глаза, что каждый невольно поверил бы, не только двадцатидвухлетняя девушка-царевна, сама желающая того же, о чем говорила Софья.

Даже жутко немного стало Екатерине от слов сестры.

— Как же ты надумала, Софьюшка?.. Неужли?.. Грех-то ведь тяжкий… Не от одной матери, да брат же он нам… Подумай…

— Я думала. А тебе, гляди, поучитца надобно. Будет грех, так не на нас. А и то, што ты мыслишь, — ни к чему оно… И без того можно с пути поубрать, ежели кто помехой станет.

И, словно видя перед собой эту досадную помеху, Софья сильнее сдвинула свои темные, густые брови.

Федора тоже покоряла силой своего духа старшая сестра, как бы решившая заменить ему мать.

Постоянно и настойчиво твердили царю все окружающие о необходимости вступить снова в брак.

Но Федор отмалчивался больше или ссылался на траур, на свое нездоровье, на советы врачей: раньше, мол, надо окрепнуть ему, а потом думать о женитьбе.

И только Софье не возражал почти ничего. Он понимал: не мелкие, личные расчеты двигают ею, а родовая гордость. Он верил той горячей любви, которую постоянно проявляла сестра в своих заботах, в неусыпном уходе за братом во время частых недугов Федора.

И все-таки порою слова замирали на губах царевны, она прекращала уговоры, встретив робкий, как бы умоляющий взгляд брата.

Ей порой казалось, что так глядели в старину мученики, о которых она читала в разных книгах.

Новая женитьба была чем-то вроде мучительного, но неизбежного подвига. И Федор, зная всю его неизбежность, молча как бы молил:

— Потерпи немного. Дай собраться с духом… Я все сделаю для царства, для нашего рода… Но — не сейчас… Отдохнуть надо душе и телу перед новым испытанием.

Так понимала взгляды царя Софья. И она не ошибалась.

Нередко Софья толковала обо всем этом с Василием Голицыным, с которым очень подружилась за последние годы.

Умный, образованный боярин-воевода превосходил многих из окружающих его вельмож и быстро составил себе карьеру. Честолюбивый и решительный, князь сумел разгадать душу Софьи и пришел ей на помощь во всех делах и планах.

Раньше, конечно, немыслимо было никакое сближение или дружба между затворницами-царевнами и людьми даже самыми близкими к царю, кроме ближайшей родни самой царицы.

Теперь же, когда и общий ход событий, и постоянные болезни царя выбили из колеи размеренную жизнь в московских дворцах и теремах, никого не удивляло, если царевны чаще обыкновенного появлялись и на народе, и на мужской половине Кремля. Не удивляло и то, что бояре, духовные лица и даже стрелецкие головы и полуголовы появлялись в пределах теремов не только во время редких торжественных событий и выходов царских, но даже в неурочные дни, под предлогом деловых докладов, челобитья или для посещения родственниц, постоянно живущих при теремах цариц и царевен.

Конечно, старухи, строгие блюстительницы древних нравов и обычаев, покачивали с сокрушением головой и потихоньку судачили между собой. Но так как все происходило в пределах приличий, они не решались даже погромче огласить свои сетования.

Так понемногу распадались запоры, наглухо замыкающие двери старого русского дворцового терема, осторожно надрывалась вдоль и поперек густая фата, закрывающая от мира лицо и душу женской половины царских дворцов.

Слабоволие, вечное нездоровье царя, родовая распря, хотя незаметно, глухо, но упорно и грозно клокочущая в стенах дворца, яркая личность умной, настойчивой и осторожной при всем этом царевны Софьи — вот что заронило некоторым смелым, дальновидным честолюбцам мысль о новом государственном порядке, возможном на Руси.

С помощью одной из враждующих сторон — удалить другую, объявить слабоумного, но довольно крепкого, живучего Ивана царем по смерти Федора, жениться на одной из царевен, стать опекуном царя, посаженного для виду на престол… Потом постепенно приучить народ к мысли, что дети царевны-сестры могут наследовать власть после дяди… Регентство… и вдали, кто знает, может быть, по примеру Бориса Годунова, даже царские бармы… Почему бы нет?

Царство сиротеет. Умный и смелый человек разве не вправе поднять то, что может оказаться в один прекрасный день ничьим?

Только Петр мешает… Но он пока ребенок, трудно ли обойти это препятствие?

Вот какие планы в числе многих питал в душе Василий Васильевич Голицын и сошелся на них с царевной Софьей. И, как бы подготовляя почву для новых событий, для новых людей, — он со многими другими боярами уговорил царя на важный, решительный шаг. Задумано все дело было еще царем Алексеем.

Древний обычай «местничества», родового и служебного старшинства, отголосок дружинного строя, во многом вязал еще руки Московским государям и на пути их к самовластию, и при введении новых начал в народной жизни. Алексей не решился докончить дело, начатое еще кровавой рукой Ивана Грозного.

И вот при слабом, податливом Федоре недавнее, неродовитое боярство, считая, что принижение древних родов возвеличит их самих, добилось большого и важного решения. На торжественном собрании всех государственных чинов, с участием патриарха и духовных владык, 12 января 1682 года прозвучала речь Федора о вреде местничества. Тут же было составлено и подписано «соборное деяние», постановление об уничтожении местничества на Руси. Из Разрядного приказа вынесли все списки и книги, на которые опирались бояре при спорах о первенстве и о местах. Целой грудой свалили их на площади и сожгли!

Василий Голицын был одним из главнейших лиц, склонивших царя на такой решительный шаг.

Теперь призванный на совет, слушая Софью, более нетерпеливый, чем сама царевна, не связанный с Федором ни родством, ни привычкой детства, Голицын не мог разделить добрых порывов, которыми озарялась порою душа девушки, такая мужественная и непреклонная всегда.

— Што же, оно и подождать не беда, — с притворным смирением выслушав царевну, заявил князь. — Ево воля царская, што станешь делать. Мы все — рабы царя… Тут не поспоришь. Оно, скажем, и то… Завтра умри государь — и всядет на трон царевич юнейший… Матушка его царица — первой станет. Припомнит она в ту пору всем, от ково што плохое видела али к кому недружбу питает. Это одно. А другое… Нешто царям можно жить, как нам, простым людям? Над ними — милость Господия. Я — женат, нет ли, с меня не спросится. А государю Федору Алексеичу, коли суждено помереть, — он и не женатый помрет. Судил Господь ему оставить наследника царству — так и женитьба станет не на вред, а на исцеленье ему. Верить в Господа надо и нам, смердам, а царям — наипаче. На то и Божии помазанники они… По вере дано будет каждому. А царю — и поболе того… Уж коли ты сказываешь, свет государыня-царевна, — так в вере окреп государь, — по моим словам и толковала бы с ним. Вреда не будет.

Слушает вдумчиво Софья, молчит.

Ловко построенная, вкрадчивая, умная речь Голицына навела ее на новые мысли.

«Конечно, колебаться не следует. Если только все готово, надо скорее ставить последнюю ставку. Будет жив Федор, явится у него наследник — все-таки главная цель осуществится. Наталья Нарышкина со всем ее родом отойдет далеко-далеко на задний план. Она, Софья, будет первой и по близости к царю Федору, и потом, по малолетству наследника…

Если же правда, что женитьба может ускорить смерть брата… Воля Божия! Тогда…»

Софья не захотела довести до конца цепь соображений и картин, загорающихся у нее в душе.

— Добро, боярин… Твоя правда, Васильюшко. Не время ждать да откладывать. И сама потолкую с братцем, и боярыню Анну наведу. Он ее слушает… А на ком бы оженитца царю? Неужли сызнова невест собирать… да… Стоит ли? Сам сказываешь, нельзя тратить часу напрасно. Кого ж бы пооратать?.. Штоб с нами царица заодно была и родня вся ее… Не скажешь ли? Может, было уж на уме у тебя…

— Думалось… Не потаю. Как ты скажешь, государыня-царевна?.. А у Апраксиных — сестрица подросла, пятнадцатый годок пошел девице. Тихая, богобоязненная девица, собой куды хороша. Ино и царь на нее поглядывал, чай, ведаешь. Ровно распуколка вешняя боярышня.

— Да уж не расписывай… Знаю ее. На моих глазах, почитай, и росла Марфуша… Не перехвали, гляди.

— Мне што… Мне она в дочки годится, — поймав на себе внимательный взгляд Софьи, заметил Голицын. — А братовья Апраксины — нам люди верные. И сам старик из наших же рук глядит… Вот чево бы лучче…

— А Языкова позабыл? Слыхать, Иван Максимыч сам присватывается к боярышне. Тоже давно знакомы они. Соседи и дружбу ведут старинную. Как он скажет?

— Што ж, што Языков? «Ау, брат», — только и скажем. Неужто царю не уступит? Мало ли боярышень на Москве. И познатнее и побогаче… Утешится.

— Да, может, князь, люба ему девица, всех дороже.

— Потерпит. Мало кому што любо. Ино дело, близок локоть, да не укусишь. Не так живи, как хочется, — почему-то со вздохом, печальным голосом произнес этот воин, такой суровый, строгий на вид, никогда почти не меняющий выражения своего красивого лица, на котором вьется почетный знак, след от вражеской сабли.

Вспыхнула и Софья. Помолчав, она только и сказала:

— Добро. Так и дело поведем. А теперя — не взыщи. К государю-брату пора. Звал он меня на богомолье с им ехать… Родителей помянуть.

— Вот и ему ты помяни, царевна, о чем мы толковали с тобой…

— Да уж сказано. Свое не забуду. С Богом, князь.

Они расстались.

Решение, принятое обоими, было поддержано и остальными вожаками партии Милославских. Работа закипела.

Сумели уговорить и патриарха принять участие в благом деле.

Федор часто видал и ласкал, как сестру, как ребенка, боярышню Апраксину, веселую, красивую, пышущую здоровьем девушку.

И когда ему предложили взять ее в царицы, он не стал отговариваться долго. Покойная царица Агафья успела пробудить в душе царя чистую, теплую привязанность к себе. И даже после ее смерти Федор не мог отрешиться от этого первого чувства, пережитого им.

Так не все ли равно, кого избрать теперь, кто займет место на троне и в терему, но не в душе царя?

Когда согласие было получено и о нем узнал Языков, он ничего не сказал. Только усмешка недобрая, как судорога, проскользнула у него по лицу.

И в тот же день, вечером, боярин-оружничий, появившись на половине царицы Натальи, долго наедине беседовал с ней.

О чем? Никто не мог узнать, хотя и проведали Милославские и Хитрово о таком необычном свидании Языкова с Нарышкиной.

Когда Богдан Матвеич Хитрово прямо задал вопрос Языкову, тот нисколько не смутился:

— Да ужли ж ты и сам не догадался, боярин? Время подошло горячее. Бог един знает, што наутро всех ждет. Заявился я к государыне-царице, ровно бы ее руку держать собираюсь. А сам повызнать надумал: што там, у Нарышкиных, деется? Што затеяно сейчас всей ихней стороною? Им тоже ведомо, что государю, тово и гляди, смертный час приспеть может. Чай, готовят нам отпор, штобы молодшего царевича на трон посадить… Вот и толковали…

— И… што же… столковались?

— Нету покуда. Не верит мне государыня, Наталья Кирилловна. «Все-де врагом нам был. С чего дружба одолела?» — так сказывает.

— Гм, правда-то оно, правда… Умен ты, боярин. И в слове, видно, тверд. За нас стоишь, — прослушав объяснения Языкова, где правда перемешалась с ложью, проговорил Хитрово. — А ныне и больше можешь нам помочь подать. Слышно, задумал царь и женитьбы не ждать, а про всяк случай — наречи наследника, Петра-царевича. С чево — не знаю, а остыл ко мне государь. Ровно бы гневен стал. Ты у него в милости. Потолкуй о затее об новой. Да не мешкая. Ежели правда — поотговорить надо. Сказать ему… Да што тебя учить? Сам других поучишь… Как скажешь, Иван Максимыч, идешь ли на то?

Пытливо стал всматриваться Хитрово в лицо Языкову.

Тот снова и бровью не повел.

— Добро, што упредил меня. Нынче же о деле таком царя спрошу. Мой черед быть при нем…

— Ладно. Бог на помочь! Да ответ дай скорей…

— Не замедлю, боярин. Не ты ли меня и к царю приставил? Заместо отца родного мне был. Уж тебе ли я не послужу, боярин, Богдан Матвеич?

Слушает Хитрово: так правдиво и открыто звучит речь Языкова. Не может, в самом деле, быть предателем этот человек.

И приветливо распростились они.

Языков сдержал обещание, в тот же день завел разговор с Федором о разных вестях, какие ходят на Москве, особенно при дворе.

— Какие вести, Иванушка? — отрываясь от чертежа нового храма, который задумал построить, спросил царь.

— Да, слышь, што не дожидаючи радости своей государевой, венца честного, волишь меньшого царевича, Петра Алексеича, нарещи наследником на престол Всероссийского царства.

— Што ж, коли бы и так? Кому оно помехой?

— Помехи никому. Лише б толков не было. А их уж не мало пошло по царству.

— Сказывай, какие еще толки там? Мне бы знать их надобно.

— Скажу, государь. Первое дело: молод царевич. Так рано не нарекали вы, государи, и сыновей, не то — братьев ваших на царство. Другое: поминают, середний брат есть у тебя, царевич Иван Алексеич. Не то, лих, одново отца, а единой и матери. Уж коли нарекать, ему первое место подобает по тебе.

— Да, слышь, хворый, почитай што благой брат Иван у меня. Хто тово не знает? Ево ли над землей поставить могу? А Петруша — гляди какой. Родитель покойный, помираючи, его же приказывал мне наречи. Видимо, благословение Господне почиет на отроке. Кого же поставить иначе?

— И никого ставить не надобно. Земля потерпит, пока свой у тебя, государя нашево, наследник будет. А народу ж всево не втолкуешь. Скажут: «Молодшего перед старшим нарекают. Дело неспроста». И смута, гляди, настанет сызнова. Мало ль и бояр, и воевод, и люду черного, и стрельцов, кои… уж надо прямо сказать… Многим нелюбы Нарышкины. Вон сам давно ль ты Ивана Кириллыча от очей своих в опалу удалил, что озорной да горденя он… И немало недругов у них… Земли всей не пожалеют, твоей воли не послушают, смуту заведут. Помяни мое слово… Не нарекай пока царевича. Может, оно посля помаленьку и сладится. А то… храни, Господь, и малолетнему царевичу станут зла желать. Не так, как на меня он челом тебе бил, государю… А младенцу много ли надо…

Побледнел даже Федор. Он понял, что Языков прав, хотя трудно разгадать: оберегая Петра говорит так боярин или просто хочет помешать решению царя?

— Ин правда твоя, Максимыч… Погодить с тем лучче, — наконец усталым голосом проговорил Федор.

И, очевидно желая покончить тяжелый разговор, снова погрузился в разглядывание чертежей.

Когда Иван Максимыч передал Хитрово и Ивану Милославскому решение Федора: отказаться от немедленного, всенародного признания Петра своим наследником, у обоих старых заговорщиков исчезло всякое сомнение насчет Языкова.

А Языков прямо от них прошел снова к царице Наталье и так же прямо и верно передал не только свой разговор с царем, но и всю беседу с боярами-первосоветниками.

Ни слова не сказала Наталья. Только с вопросом подняла на него свои большие, темные глаза, в которых набежали слезы.

— Што, али невдомек тебе: чего ради я так? Потерпи малость, послушай, што скажу, — все выразумеешь. Только ранней-то подумай: не прошу и не ищу я ничего от тебя. Они в силе. А я к тебе пришел. Неволит ли хто меня? Нет. Сердцем загорелся я против них. Мало ль девиц-боярышень на Москве, на ком бы хворого царя оженить можно? Так нет, мою суженую взяли! Я же у них в отместку много што отыму… Только лише б не сдогадались они, откуда грому ждать… Дал я тебе клятву великую и сызнова скажу: тебе послужу с твоим царевичем, не им, идолам. Да умненько надо. Научен я от Богдана, как под людей подкопы вести. Все они теперя изготовились. И Софья-царевна, и советчик ее первый, воевода преславный, Голицын-князь… И другие с ними… Пусть же думают, што все на их лад пошло. Скажу тебе тайну великую: мало жить осталось царю. Да не пугайся. Не то што изведут ево… Сам на ладан дышит. Свадьба да пиры, гляди, к худу, не к добру повершатся… Вот до той поры и поберегай царевича своего. Што бы ранней царя хворого не отпели бы ево злодеи. Да с отцом патриархом столкуемся ладком. Опаслив старец не в меру. Да душой кривить не станет. Не потатчик будет злодеям, когда час придет. Слухи давно по земле идут, что Петру отец царство отказал, коли не станет царя Федора. Тогда и поглядим, што они поделают: царевны все со своим Иваном-царевичем, што и на людей мало походит?.. А двинут они стрельцов своих, так и у нас есть рать иноземная и своя, московская… Вот живу мне не быть, а им, окаянным, тебя с царевичем не выдадим!..

Теперь неподдельной, глубокой ненавистью звучал голос боярина. И Наталья невольно также доверилась ему, как сделали это и более опытные, седые интриганы дворцовые.

И только сам Языков, как бы со стороны наблюдая за собой, думал в глубине души: «Кажется, теперь мое дело крепко стоит. Кто ни станет у власти, я своего не потеряю, а еще и выгадать могу».

Успокоив царицу, прошел боярин к патриарху Иоакиму и успел уговорить осторожного, умного малоросса принять участие в делах Натальи и царевича Петра и, как бы в подтверждение своих планов, подробно перечислил и подсчитал все роты и полки, на которые могут положиться нарышкинцы и сильная кучка бояр, желающая выставить наследником царевича Петра, если Федор умрет, не имея сына.

Наступило Рождество. Миновали Святки. И Масленицу проводили в Кремле без обычного шума и веселья. Федор себя почувствовал немного лучше.

Двенадцатого февраля 1682 года патриарх в полном облачении явился в покои царя, где застал уже духовника царского, трех братьев Апраксиных, теток и старших сестер царя, главнейших первосоветников и Марфу Матвеевну Апраксину в полном царском облачении.

Красивое полудетское личико девушки пылало от волнения, от невольной гордости, а в то же время открытые, светлые глаза ее были затуманены не то грустью, не то воспоминанием о чем-то утраченном, но дорогом…

Языкова не было. Он сказался больным.

Совершив обычное наречение в царевны, патриарх благословил царскую невесту.

Монах Сильвестр Медведев, новый ученый друг Федора, заменивший скончавшегося недавно Симеона Полоцкого, в качестве придворного пиита поднес витиеватое поздравление в стихах, начертанное на пергаменте, украшенное заставками, рисунками…

Иоаким вышел затем в Переднюю палату, где были собраны все думные бояре, духовные власти, иностранные послы.

Осенив всех благословением, первосвятитель объявил о желании государя вступить во вторичный брак.

— А того ради нарекли мы государыню-царевну и великую княжну Марфу Матвееву дочь Апраксиных в невесты государю, великому князю Федору Алексеевичу, самодержцу и царю всея Великия, Белыя и Малыя России. Да подаст им Господь многолетнего и благоденственного жития и чадородия на радость земле и царству.

Челом ударили бояре патриарху, а потом царю и принесли обычные подарки. Но во дворце мало кто был оставлен, вопреки обычаю.

Не было устроено предсвадбишных столов. И самая свадьба, совершившаяся 15 февраля, состоялась «без всякаго чину».

Никаких торжеств не было после венчанья, которое совершил духовник Федора здесь же, в домашней, дворцовой церкви во имя Воскресения.

Как и во время свадьбы царей Михаила и Алексея, наглухо были заперты все ворота в Кремле, и только свои могли пробраться домой за его высокие стены.

А в пределы дворца — и вовсе нельзя было проникнуть без особого зова.

— Не свадьба, а похороны свершаются, — не выдержав, шепнула царевна Екатерина Софье во время большого стола.

Софья только плечом повела и кинула взгляд на сестру, словно напоминая о неуместности таких замечаний.

Но и ей самой казалось, что глубокие синие тени под глазами и землистый цвет лица служат плохим предзнаменованием для Федора.

Сам же он словно воспрянул духом. Был весел, шутил с родными, осушил два-три кубка с вином, чего обыкновенно не делал никогда.

И два ярких розовых пятна под конец пира выступили на исхудалом лице младожена-царя, еще больше оттеняя худобу и прозрачность этих щек.

Еще не окончился пир, когда новобрачных отвели на покой, так как болезненный Федор был не привычен долго сидеть по вечерам.

Чужие тоже, посидев еще немного, откланялись и разошлись.

За столом остались только свои: тетки и сестры царя, Иван Милославский с дочерью и с женой, Анна Хитрово, двое Апраксиных, а в углу, на кресле дремала почтенная старуха Анна Ивановна, выкормившая Федора… Так и осталась она потом во дворце, не то приживалкой, не то на положении дальней родни.

Около полуночи, когда собирались уже расходиться на покой, громкий, протяжный крик донесся из опочивальни царя.

Все вздрогнули, кинулись на крик.

Навстречу им показался испуганный, бледный Федор Матвеич Апраксин, дежуривший в покое рядом с опочивальней царской.

— Лекаря, скорее! Отходит государь… — только и мог он крикнуть, а сам снова кинулся назад.

После мгновенного оцепенения все поспешили туда же, в опочивальню. Только второй Апраксин, Андрей Матвеич, бросился за лекарем, который дежурил тут же, неподалеку, ради постоянных недомоганий царя.

В опочивальне было мало свету. Пока из соседних покоев принесли огня, пока здесь зажгли все канделябры и свечи — можно было только разглядеть царя, который без движения лежал на самом краю постели.

Юная царица, обезумев от ужаса, соскочив с пуховиков, забилась в угол, с распущенными чудными волосами, совсем неодетая, и только инстинктивно куталась в парчовое покрывало, наброшенное ею на плечи при появлении людей.

— Водицы бы, скорее, — первая распорядилась Анна Хитрово. — Не помер он… Так это. Обмер малость… Ивановна, давай-ка уложим ево повыше, — обратилась она к старухе кормилице.

И обе бережно приподняли голову Федору, уложили его повыше, поудобнее, отерли липкий, холодный пот со лба, легкую кровавую пену, выступившую на устах.

Прибежал фон Гаден и второй лекарь, Костериус.

— Зачем так тревожить и государя и себя? И разве нужно так боятца? Это же теперь бывает с государем. От сердечной тоски — обмирание. Может, вина пил государь али настойки какой? Ему не надо… И покой теперь надо ево царскому величеству… Наутро все пройдет…

Так успокоил лекарь родных, обступивших ложе больного. А сам стал приводить в чувство Марфу Матвеевну, которая вся трепетала и билась теперь от неудержимых рыданий и рвала с себя сарафан, заботливо накинутый на царицу рукой боярынь.

Софья глядела вокруг, слушала, что говорит врач. Но в глазах ее так и застыл один вопрос, одна мучительная мысль: «Конец скоро. Что ждет теперь ее, весь род Милославских, все русское царство, над которым словно навис какой-то мрак, насылаемый злым, прихотливым роком?..»

Несколько дней еще плохо чувствовали себя оба: и царь и царица.

Потом Федор поправился. А Марфа Матвеевна и вовсе порозовела, как раньше до свадьбы была.

Только часто выходила она из своей опочивальни с усталыми, как будто заплаканными глазами. Словно потемнела такая ясная прежде их глубокая синева.

И, безучастная ко всему, что творилось кругом, только в одном проявляла всю душу свою Марфа: в желании облегчить участь всех несчастных, о ком только могла услышать или узнать от окружающих.

Кроме обычной милостыни, которую раздает новобрачная царица, Марфа Матвеевна щедро одарила главнейшие обители московские и другие, чем-либо прославленные в молве народной. Добилась освобождения заключенных за провинности и за долги в казну государя, хлопотала за опальных.

Когда Наталья, узнав об этом, явилась к молодой царице, рассказала ей о невинности сосланного Артамона Матвеева, Марфа упросила царя. И боярину, недавно переведенному из Пустозерска в Мезень, Федор позволил поселиться в городе Лухе, лежащем в четырехстах верстах от Москвы, вернул ему разоренный, опустелый дом в столице, а взамен отнятых пожитков и вотчин пожаловал дворцовое вело Ландех с деревнями и угодьями, всего в семьсот дворов.

Как только Языков доложил Наталье о такой милости Федора и добавил, что, главным образом, упросила государя молодая царица, Наталья сейчас же позвала Царевича.

— Пойдем поскорее, Петруша, надо царицу Марфу Матвеевну навестить, челом ей ударить. Слышь, выручила она дедушку Артемона. Он к нам скоро с Мезени повернет. В Лухе житье ему указано. Увидишь его. Не забыл, чай.

— Где забыть, матушка. И Андрюша с дедушкой же? Правда? Я в Москву возьму его, в генералы сразу поставлю в своем полку. Я помню: он храбрый… Чай, велик ноне стал…

— Должно, што не мал… Вон ты у меня как вытянулся… А еще и десяти годков тебе нету. Андрюшеньке же нашему, гляди, семнадесять пошло… Сравнишь ли? Да не болтай зря. Принарядися ступай. Ишь, какой растрепа ты у меня…

Взгляд матери с любовью и гордостью остановился на Петре, который еще больше подрос и выровнялся за последние два года.

Тряхнув кудрявыми волосами, обняв с налету мать, царевич звонко поцеловал ее и выбежал из покоя.

Пошла и Наталья одеться понарядней, чтобы в пристойном виде явиться к молодой царице.

Марфу Матвеевну нежданные гости застали в большом просторном покое, в передних теплых сенях царского терема.

Скучно ей стало со старыми чопорными боярынями, и, окруженная молодыми боярышнями, сенными девушками, по прозвищу «игрицами», Марфа вышла в эти сени, где в ненастную и холодную пору тешились разными играми и водили хороводы царевны. Дурки, карлицы и потешные девки, наследие покойной царицы Аграфены, высыпали сюда же, но держались поодаль, ожидая приказаний государыни.

Уселась царица на обитую бархатом скамью, на качели, устроенные тут же, среди покоев, и приказала раскачивать себя и песни петь разные — протяжные, подблюдные, и простые, народные, то заунывные, то веселые, подмывающие.

Порою сама царица подхватывала знакомый напев и негромко подпевала ему. И, против воли, самые веселые песни вызывали слезы у нее на ясных, почти детских глазах.

Увидя Наталью с Петром, Марфа Матвеевна поспешила им радостно навстречу.

— Вот гости дорогие… Милости прошу в покои… Не взыщите, што не в уборе уж я… Так вот, с сенными позабавитца надумала… Пожалуй, государыня-матушка…

— И, государыня-царица, доченька моя богоданная, свет ты мой сердешный… Не труди себя… Сиди, как сидела. Забавляйся. А я вот тута присяду, погляжу, на тебя порадуюсь… Уж давно я не слыхивала голосу веселого у нас в верху, не видала лица благого, радостного. Дай на тебя полюбуюсь… Ишь, ты ровно маков цвет цветешь. Храни тебя, Господь, на многие годы… Я и ненадолго, слышь… Челом тебе добить пришла. Спасибо сказать великое, што выручила душу безвинную, боярина Артамона Сергеича. Зачтется тебе, верь, царица-доченька, радость ты моя!

Застыдилась по-детски Марфа от слов и похвал свекрови. Бросилась целовать ее, спрятала голову на груди Натальи и тихо повторяет:

— Молчи уж, матушка… Не надо… Што ж я… Не кланяйся. Мне стыдно…

— И в ноги поклонюсь вот при всех, душенька ты моя ангельская, зоренька ясная! И не за то, што родня он мне. Нет. Дело великое ты сделала. Безвинного страдальца ровно из гробу оживила, честь оберегла… Воздаст тебе Господь. Бей челом, Петруша, государыне-царице да к руке приложись.

Неловко, угловато ударил челом Петр и двинулся взять руку Марфы, чтобы поцеловать. Но та решительно отдернула руку:

— И не дам… Што-то, братец… Так целуй, коли хочешь. А то руку. Нешто ты не брат государю-свету, господину нашему… Так и мне же братцем доводишься.

И крепко, звонко расцеловала царица красивого юношу — своего деверя.

Совсем пунцовым стал от этой неожиданной ласки царевич и еще прелестнее показался всем.

— Ой, и я бы похристосовалась с царевичем, — вдруг громко заявила одна из бойких прислужниц молодой царицы, — да уж Светла Христова Воскресенья погожу. Оно не за горами…

Сдержанный хохот прокатился среди остальных сенных.

Подталкивая друг дружку, они зашептались, зашушукались невнятно и звонко в то же время, вот как камыши под ветром шепчут порою на тихом пруду.

— Будет вам, хохотушки, — стараясь принять строгий вид, приказала Марфа. — Вот мы сядем с братцем. А вы покачайте нас лучче… Да хорошенько. Можно ли, как скажешь, матушка царица, Наталья Кирилловна?

— Да коли тешит тебя — и качайся, государыня-доченька, светик ты мой. А он и рад, поди. Куды охоч на все забавы. На ученье на книжное небось не так охотитца…

И, подперев рукой подбородок, задумалась Наталья, любуясь на сына и невестку. Теперь рядом они сидели на доске и плавно подымались и опускались вместе с нею под толчками сильных девичьих рук.

И тут же снова грянули-полились звуки разудалой хоровой песни, которую оборвали было сенные с приходом Натальи и Петра.

Захваченная веселым напевом, довольная близостью такого симпатичного, красивого юноши-брата, забыла и недавнюю грусть свою молодая царица. Щебечет, болтает с Петром, то вторит звонким своим голоском общему хору…

А Наталья сидит пригорюнясь. И рада она, что не врага, а друга нашла в новой жене Федора. И горько ей, что скоро судьба подрежет все радости, каких может ждать и требовать от жизни беззаботная молодая царица, и по годам и по душе — почти еще дитя.

Умрет Федор… Что ждет Марфу?

Да тоже почти, что выпало на долю самой Натальи. Вечное одиночество, если не вражда окружающих, новых господ во дворце… И придется ей, такой юной, уйти в монастырь или затвориться в своих покоях зимой, летом — проживать где-нибудь в подгородном дворце, вот как сама Наталья проводит в Преображенском долгие летние месяцы уж шестой год подряд…

Любуется Наталья на молодую пару: на царицу-невестку, которой не минуло еще и пятнадцати, и на своего ненаглядного Петрушу, который тоже выглядит ровесником невестки, хоть и моложе он ее на целых пять лет…

А веселая песня сменяется новой, протяжной…

И в лад этой песне плавно подымается и опускается нарядная, бархатом и сукном обвитая доска качелей…


Читать далее

ВЕНЧАННЫЙ СТРАДАЛЕЦ. (30 января 1676 — 27 апреля 1682)

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть