Глава II. Снеговые вершины

Онлайн чтение книги Судьба открытия
Глава II. Снеговые вершины

1

Полковник Лисицын просил о зачислении своего сына Владимира в кадетский корпус. Стояла осень, учебные занятия шли уже вторую неделю. Генерал-лейтенант Суховейко написал красными чернилами: «Принять без экзамена на казенный кошт».

После солнца, после ярко освещенных желтых листьев, шуршавших под ногами, в старинном здании казалось совсем темно. Дежурный офицер-воспитатель посмотрел на опоздавшего, потрогал его длинные рыжие волосы, вызвал солдата-дядьку и велел, чтобы мальчика тотчас остригли и одели по форме.

Коридоры были гулкие, мрачные. Солдат угрюмо шагал впереди. От парикмахера пахло махоркой, ножницы острым концом поцарапали голову. Вовка надел черные брюки навыпуск, рубаху сурового полотна с белыми суконными погонами, ремень. Теперь он стал настоящим военным человеком!

— Кадет Лисицын! — окликнул воспитатель.

«Кого зовут?» — подумал Вовка. И тут же вздрогнул: ведь это он теперь кадет Лисицын.

— Иди, Лисицын, на плац… Эй, кто там, покажи ему дорогу!

Был час послеобеденной прогулки. Новичка-кадета привели во двор, где бегали, кричали, гонялись друг за другом сотни три-четыре мальчиков в одинаковых светлых рубашках с погонами.

Никогда в жизни он не видел такого сборища; теперь испуганно остановился.

«Сколько их! Какие большие!»

Новичка заметили, и толпа хлынула к нему. Вовкино сердце екнуло. Точно в вихре, замелькали вдруг разные лица, глаза, руки. Вот он уже в тесном кольце: смеются, смотрят на него со всех сторон.

— Рыжий! — удивился кто-то.

— Нос, смотри, на двоих рос… Уши! Посмотрите, уши!

Вовка пятился и жалко хлопал ресницами. Подумал: «Неправда! И про нос, про уши все неправда!» А на него показывали пальцами и хохотали — кто визгливым голосом, кто басом.

Приятная мысль, что он — человек военный, растаяла без следа. Захотелось спрятаться хоть в какую-нибудь щелку. Стало страшно: «Неужели с ними придется жить?»

— Сырчика, рыжий, хочешь?

Высокий белобрысый кадет с квадратным подбородком подскочил и больно провел ногтем по затылку снизу вверх.

От неожиданности Вовка закричал, слезы потекли из глаз. А когда он вытер их, кадеты стояли уже поодаль и чинно разговаривали друг с другом. По двору неторопливой походкой шел командир роты.

Седая борода незнакомого офицера внушала доверие. К тому же, Вовка не был искушен в обычаях. Он не видел причин скрывать свою обиду; даже наоборот, считал нужным восстановить нарушенную справедливость. Судорожно всхлипывая, он рассказал обо всем случившемся и ткнул пальцем в сторону белобрысого: «Вот этот!»

— Микульский! — позвал командир роты.

Белобрысый выбежал вперед, по-уставному вытянулся. Ощупав его тяжелым взглядом, офицер определил:

— На час станешь под лампу, за озорство.

«Стать под лампу» — Лисицын узнал это позже — было обычным наказанием для провинившихся кадет младших классов. Стояли «вольно», без напряжения; место посреди зала под большой керосиновой лампой находилось против комнаты дежурного воспитателя, и дежурный нет-нет, да посматривал на наказанного. Стой, одним словом, и молчи.

С этого дня за Вовкой потянулся шепот:

— Доносчик… Ябеда… Ябеда-беда, тараканья еда…

Микульскому было четырнадцать лет. Раньше он учился в подготовительном пансионе, а в первом классе корпуса остался на второй год. Кулаки у него были крепкие, нрав злой. Не многие из кадет осмеливались ему противоречить.

Вечером в темном коридоре, схватив новичка за руку, Микульский потребовал:

— Проси прощения, Лисица!

Новичок возмутился:

— И не подумаю! Сам проси!

— Са-ам? — с угрозой прошипел Микульский и сдавил Вовкины пальцы. — Ты заруби на носу: за длинный язык — шинель на голову… Излупят чем попало, тогда реви сколько угодно, жалуйся! Пшел вон!

От толчка в спину Вовка ударился лбом о косяк двери. Кубарем пролетел через порог.

На койках сидели, раздеваясь, кадеты.

— Господа! — крикнул на всю спальню Микульский. — Кто с фискалом водится, сам фискал!

Каким он казался себе беззащитным! Горько было чувствовать, что уже не вернешься в детскую, где Пелагея Анисимовна заботливо взбивала перину на кровати. Холодом веяло в огромной, неуютной спальне. Он посмотрел и посчитал: девятью восемь… плюс трижды шесть… девяносто коек стоят. Рядом — другая такая же спальня. Обе называются — третья рота. А в корпусе есть еще вторая рота и первая; там только старшие классы. Вовка видел весь корпус в столовой. И на молитве тоже всех видел. Противное все, враждебное, чужое!

Утром в шесть часов пронзительно трубил горнист. Потом раздавались команды: на молитву, на завтрак, в классы. Вовка становился в строй и шел, погруженный в тоскливые мысли, ежась от окликов дежурных офицеров.

Первые месяцы жизни в корпусе были для него, конечно, самыми трудными. Тогда даже золотушный Сотников, сосед по парте, выпячивал грудь и цедил сквозь зубы:

— Ты-ы, Лисица! Отодвинься!

Сначала попытки подойти к кадетам — поговорить, участвовать в игре — кончались для Вовки плохо. Одни отмалчивались и отворачивались, а другие неожиданно щелкали его по носу или хлопали ладонью по затылку и хохотали. Иногда у него в чистой тетради неизвестно откуда обнаруживался комок грязи, иногда в кармане — живая мышь, иногда ночью сдергивали с него, спящего, одеяло. Чем сильнее пугался Лисицын, чем больнее ему было, тем больше радовался в своем углу Микульский.

Стекла окон заросли инеем. По вечерам при зажженных лампах иней блестел разноцветными точечными огоньками. Вовка уже не плакал, если спотыкался о протянутую между партами веревку, не улыбался виноватой улыбкой, если на него брызгали чернилами. Он сдвигал брови и молча отходил в сторону. Гордость появилась как-то сразу. За несколько недель он повзрослел. Чтобы не проронить ни слова, он прикусывал язык и заставлял себя думать о постороннем: об отце, матери, няне или просто о заданных уроках.

Оглядываясь вокруг, Вовка обязательно вспоминал о Микульском. Лицо Микульского он мог видеть даже через стену, из другой комнаты, даже закрыв глаза. Это лицо преследовало всюду — ухмыляющееся, с опущенными углами губ, с ненавистным широким подбородком. Другие кадеты были лучше, но каждый из них казался верным слугой белобрысого. Чувствуя их рядом, Вовка изнемогал от отвращения. Однако желание подраться или исподтишка прижать кому-нибудь дверью палец очень редко приходило ему в голову. И он подавлял такое желание. Это было бы унизительно — делать так, как они делают.

«Трус»,- решили о нем кадеты.

Вовка молчал и думал, что все похожи друг на друга, а он один ни на кого не похож. Возникало забытое ощущение, как в раннем детстве после поддельного медведя, что люди вокруг него не настоящие, а он один во всем мире без коварства, тупости и фальши, подлинный человек. И ему надо без конца терпеть, потому что понять его окружающие все равно неспособны.

Уже став инженером — пятнадцать, двадцать лет спустя, — если в памяти всплывал кадетский корпус, Лисицын морщился; только о каникулах воспоминание было приятно.

Когда он перешел во второй класс — и позже, когда перешел из второго в третий, — за ним в корпус приезжал отец. В пути домой они бывали вместе; до дома — целые сутки езды по железной дороге.

В ясные летние дни отец приказывал подать верховых лошадей, учил сына держаться в седле. Он не ожидал, что мальчик окажется таким ловким и смелым. А Вовка упивался новой радостью — мчаться на взмыленном коне навстречу ветру, чувствовать упругую подвижность своих мускулов, шум воздуха в ушах, чуть шевелить поводом и видеть, как конь меняет направление бега и как позади летят комья земли из-под копыт.

Во время каникул Лисицыну все казалось прекрасным. С отцом он часто бывал в лагерях, а с матерью прогуливался по городу, поддерживая ее под руку по-взрослому. Встречая знакомых, мать говорила:

— Вовочка в своем классе — первый ученик.

Он пытался делать вид, что это ему безразлично, но все-таки краснел от удовольствия. Мать говорила правду. В корпусе, по давнему обычаю, вывешивали списки кадет, где фамилии лучших были вверху, а фамилии худших — внизу; список его класса всегда начинался строкой: «Лисицын Владимир». Отметок ниже десяти баллов по двенадцатибалльной системе он не получал.

Вот тут — он втайне усмехался — и сказывалась разница: у Микульского больше шести баллов ни по одному предмету не было.

В книге басен Крылова Вовка подчеркнул карандашом: «Своей дорогою ступай; полают да отстанут».

Зимой, когда он учился в третьем классе, Микульского исключили из корпуса. Выгнали с позором: за мелкую кражу. Узнав об этом, Лисицын только чуть пожал плечами, будто до случившегося ему дела нет.

Той же зимой следом за Микульским из их класса исключили Иванова, кадета великовозрастного, из неуспевающих, к которому Лисицын относился тоже без особенной приязни. Однако происшествие с Ивановым взволновало Вовку — показалось несправедливым и нелепым.

Преподаватель немецкого языка Отто Карлович Травен изобрел особый метод преподавания. Он изложил грамматику в стихах и требовал, чтобы ее отвечали наизусть. Кадеты зубрили:

Ан, ауф, хинтер, небен, ин,

Юбер, унтер, фор унд цвйшен

Штеен мит дем аккузатиф,

Вен ман фраген кан «вохин»;

Мит дем датиф штейн зи эо,

Вен ман нур кан фраген «во».

Иванов не мог одолеть зубрежки. А Отто Карлович частенько издевался над ним на уроках. «Вы есть лодырь, — говорил. — Вы дубина стоеросовая».

Как-то вечером Иванов сболтнул перед товарищами, что он «проклятому немцу» задаст. Наверно, это услышал кто-нибудь из любимчиков Отто Карловича. На следующий день учитель вызвал Иванова к доске. Кадет, еле приподнявшись, ответил басом:

— Не знаю.

— Нет, пожалуйте, пожалуйте, — ехидно посмеивался немец и манил к себе пальцем. — Напишите-ка из прошлого урока…

Иванов долго стоял у доски и молчал. Злыми глазами смотрел на учителя. Потом взял кусок мела, большой, неудобный. Оглядел его со всех сторон — положил обратно. Достал из кармана перочинный ножик, раскрыл. Опять взглянул на немца.

— А нож… зачем? — испугался Отто Карлович.

Пронзительно чихнув — как раз в это время ему чихнуть захотелось, — Иванов ответил:

— Мел чинить!

А Отто Карлович, не разобрав в чем дело, опрокинул от страха чернильницу и выбежал из класса. Через несколько минут он вернулся. Вместе с ним вошли инспектор классов, полковник Лунько, офицер-воспитатель и двое солдат. Иванов понуро стоял возле кафедры.

— Дайте нож! — приказал воспитатель.

— Какой нож? Чего?

— Веревку! Вязать его! В карцер!

Солдаты навалились на стоявшего у кафедры, скрутили назад руки и вытолкнули в коридор. По пути обшарили его карманы — вытащили перочинный ножик:

— Есть, ваше высокоблагородие! При нем…

Спустя два дня, когда уже стало известно, что Иванова исключают, Лисицын тайком от всех направился к офицеру-воспитателю. Постучал в дверь:

— Господин подполковник, можно?

— Ну, войди, — сказал офицер. — Что тебе?

— Позвольте… — начал Лисицын, озираясь, — он почему-то не хотел, чтобы разговор услышали другие кадеты. — Разрешите, господин подполковник… Конечно, Иванов… я не оправдываю его вообще. А все-таки сейчас несправедливо. Сейчас он не был виноват.

— Что-о?

— Не был виноват, говорю.

— В чем это не был?…

— Он не хотел Отто Карловича зарезать.

— Ты ясно понимаешь, о чем говоришь? Ты что, мнение свое высказывать решил? Марш отсюда!.. — крикнул подполковник. — Нет, стой, погоди! Ты крепко-накрепко запомни: твое дело — слушать и повиноваться. Слушать, повиноваться, и только! Под лампу станешь — на первый раз. Подумаешь… — он саркастически засмеялся, — подумаешь… совета его не спросили! Да если ты еще когда-нибудь осмелишься на что-нибудь подобное!.. Марш отсюда, сказано тебе! Кру-гом!

2

Наступили морозы. Плац засыпало снегом. На переменах, когда открывались форточки, в класс текли струи белого холодного пара. Приближалось рождество.

Однажды кто-то громко позвал:

— Кадет Лисицын! К инспектору!

Такие приглашения в корпусе бывали редки. Они не сулили ничего приятного. Все начальники, даже классный воспитатель подполковник Терехов, с кадетами попусту не разговаривали. Разговоры обычно были короткими: кадет провинился — надо его наказать.

Теперь в комнате инспектора сидел сам генерал-лейтенант Суховейко — гроза корпуса, которого Вовка раньше видел только издали и только в торжественной обстановке. На его щеках пышно лежали усы с подусниками, как носил император Александр Второй.

— Ты — Лисицын Владимир?

— Так точно! — прищелкнув каблуками, отчеканил Вовка.

— Знал я твоего батюшку, знал.

Генерал вынул из серебряного футляра пенсне.

— Я, видишь, Лисицын, письмо неприятное получил. Твой отец заболел очень опасно…

Вовка стоял не дыша. Генерал взглянул ему в лицо и принялся протирать пенсне носовым платком.

— И матушка твоя заболела. Тиф, понимаешь ли…

Надев пенсне, генерал вздохнул:

— И оба они скончались, царствие им небесное. Я надеюсь, ты перенесешь тяжелую утрату мужественно…

Вовка повернулся и выбежал из комнаты.

Товарищам в классе он ничего не сказал. Но через час они шепотом передавали друг другу, что Котов, кадет первой роты, подслушал: в комнате дежурного воспитателя речь шла о смерти родителей Лисицына.

— Вот человек! Каменный! — изумился Сотников.

За Вовкой наблюдало множество глаз.

Вечером он сел на подоконник и, сгорбившись, смотрел на огонек лампы. Кадеты обступили его:

— Лисицын, это верно говорят?

Он дернул плечом, спрыгнул на пол и, молча отстранив кого-то, пошел вдоль стены. Уходя, заметил встревоженный, участливый взгляд Сотникова.

Тот же взгляд он почувствовал на себе и в спальне, когда лег в постель. Сотников затопал босыми ногами в проходе между койками, нагнулся, стал шептать:

— Ты вот что… на меня, стало быть, не сердись…

— Отстань! — крикнул Лисицын и закрылся с головой одеялом.

Целый ряд дней не сохранился в памяти. Все сплылось в мутную, как зимнее утро, полосу. Приезжала из Петербурга тетя Капочка. С ней был господин в черном блестящем цилиндре и шубе с бобровым воротником — присяжный поверенный, чтобы хлопотать о наследстве. Вовка изумленно спросил: «О наследстве?» — и, точно впервые узнав о случившемся, заплакал, прислонясь к колонне вестибюля.

Жизнь в корпусе шла своим чередом. Недели проходили за неделями.

От шести до восьми часов вечера кадеты готовили уроки. В классной комнате зажигались большие лампы. Для порядка присутствовал офицер-воспитатель; он приносил с собой какой-нибудь роман, усаживался на преподавательское место и погружался в чтение. А класс гудел: кто зубрит вслух, кто просто разговаривает с соседом.

В один из таких вечеров Сотников переписывал только что решенную задачу. Вдруг Лисицын — этого никогда раньше не бывало — положил руку ему на погон:

— Ошибка у тебя. Вот, смотри. Купец продал семь аршин ситца первого сорта…

Карандаш черкнул по бумаге. Выручка купца оказалась вдвое больше, чем думал Сотников.

Сзади раздался голос Тихомирова, неуверенно:

— А мне ты не поможешь?

— Тебе? Ну, иди сюда! Все равно, давай!

С тех пор уже Лисицын сам искал, кому надо объяснить задачу, теорему или растолковать трудный урок. В вечерние часы он занимал середину парты, Сотников жался к правому краю, а слева всегда сидел очередной нуждающийся в объяснениях.

— Чего не понимаешь? — удивлялся Вовка. И снова повторял урок, как бы играя перед собой карандашом. — Вот что и требовалось доказать. Теперь понял? — Замолчав, он глядел со сдержанным достоинством.

Математику он любил. Учебники по алгебре и геометрии казались ему книгами легкими, интересными, которые приятно прочесть «от корки до корки» и время от времени пересматривать на досуге. Он выискивал для себя задачи потруднее, упорно их обдумывал; часто и в постели, засыпая, он строил мысленно кубы, призмы, извлекал в уме корни из громоздких дробей…

Корпус славился духовым оркестром. Слушая музыку, Вовка закрывал глаза. Звуки тогда представлялись ему потоком плывущих в темноте фигур — зубчатых линий, спиралей, неожиданных углов, расходящихся и рассеченных на части кругов.

— Изрядным будете по артиллерии, — хвалил его Семен Никитич, преподаватель математики.

Однако этакая похвала не достигала цели — учитель позевывал, лениво почесывая свою переносицу. И Вовка видел равнодушие к науке и отворачивался пренебрежительно. Другие кадеты, впрочем, Семена Никитича тоже не любили. Немолодой учитель был обрюзгшим от пьянства. Даже сюртук носил неопрятный — в каких-то пятнах и табаке. У него было прозвище: «От сих до сих». Он никому не позволял заглядывать за пределы заданного. «Много будете знать, — говорил, — скоро состаритесь».

Сотников и Тихомиров каждый день готовили уроки с помощью Лисицына. А когда их фамилии поднялись по классному списку на несколько номеров вверх, Вовка почувствовал гордость. Ох, оказывается, до чего приятно, если ты полезен людям!

Той весной, открыв наугад томик Пушкина, он прочел:

…живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуй плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

«Да, — подумал, — это словно про меня…» И судорожно, сладко вздохнув, представил себе будущее: великие дела овеют его славой, поднимут высоко над человечеством, над тысячами, тысячами, удел которых — жить лишь обыденными интересами толпы.

В памяти же все перекатывались строчки:

Усовершенствуй плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

Захлопнув книгу, он прижал ее к груди. Издалека посматривал на Сотникова, склонившегося над партой. Потом быстро взглянул на стену, где висит список фамилий, и словно весь посветлел — заблестели глаза, улыбнулся.

3

На лето тетя Капочка пригласила его гостить к себе в Петербург. Дорогой он с утра до вечера стоял у раскрытого окна вагона. Колеса выстукивали под ногами веселую песню. Перистые облака плыли высоко в голу- бом небе, точно мчались, не отставая от поезда, над серыми деревнями, лесочками, полями. Ветер порывами бил в лицо.

Сощурившись, Вовка шептал:

Лети, корабль, неси меня к пределам дальным

По грозной прихоти обманчивых морей…

Чья-то рука легла ему на плечо:

— В Петербург едешь?

Рядом стоял кадет, почти уже взрослый, синеглазый, смуглый; в корпусе, в столовой, Лисицын видел его за одним из столов первой роты.

— Как твоя фамилия? — спросил он, не снимая руки.

— Моя? Лисицын. А вас… — Вовка колебался, на «вы» или на «ты» сказать, — а тебя как зовут?

— Я — Глебов, — ответил нараспев кадет. — Подвинься немного, около окошка стану.

Оба они высунулись в окно. Лисицын искоса поглядывал: «Что ему нужно?» Стихи теперь не шли на ум.

Перед ними проносились телеграфные столбы, деревья, будки железнодорожных сторожей. Зрачки Глебова прыгали, провожая убегающие предметы. А через полчаса ои зевнул, потянулся так, что хрустнули кости, и сказал:

— Эх, брат! Скорей бы… окончить, что ли, корпус. Уж вот надоело!

Мысль о корпусе Вовке показалась правильной.

— Знаешь, пойдем чай пить, — позвал Глебов.

Вовка подумал и решил:

— Пойдем.

Колеса поезда постукивали, вагон раскачивался.

У большого кадета в корзине с продуктами сверху лежала связка книг с нерусскими надписями на переплетах. Притронувшись к ним, Вовка полюбопытствовал:

— Что это?

— Грамматика, видишь. Греческий, латинский.

— Да разве в корпусе их учат?

Глебов, покосившись на затылок спящего на верхней полке пассажира (в купе сейчас они были втроем), негромко засмеялся. Скуластое его лицо от смеха сразу похорошело; углы губ забавно вздрагивали.

— Чудак ты! Ну конечно же, не учат.

Он постелил на столик чистое полотенце, поставил стаканы и почему-то шепотом сказал:

— А думаешь, охота юнкером маршировать да — в подпоручики? Не-ет, брат, это не по мне. Ты понял?… Чего ты глядишь на меня, как волчонок?

Вовка еще никогда не слышал таких разговоров. Откинув голову на спинку дивана, он недоверчиво смотрел на нового знакомого. Кадет поднял над столиком чайник, чтобы налить в стаканы остывший кипяток, и говорил о вещах уже совершенно странных:

— Я в университет, знаешь, поступлю. Вызубрю древние языки — ничего, сумею, — выдержу экзамен…

Вовка переменил позу, оперся локтями о колени; весь подался вперед. В мыслях не укладывалось:

— Это можно разве?

Спящий пассажир захрапел. Глебов заметил настороженный до предела взгляд мальчика.

— Волчонок… — покачал он головой. — Ах ты, честное слово, волчонок! А почему же нельзя?

— Да мало ли… Вдруг не позволят?

— Ну, брат, дудки! Так просто мне не запретишь! Э-э, брат, если человек захочет…

— А зачем?

— Как это — зачем?

Оба они — в одинаковых полотняных рубашках с погонами — посмотрели друг другу в глаза. Через минуту Глебов взялся за свою корзину.

– «Зачем» — это серьезный вопрос, — тихо произнес он и принялся доставать из корзины пакеты, завернутые в газетную бумагу. — Ты, например, пойдешь из корпуса, куда все идут… А у меня в жизни своя дорога. — Он стал разворачивать пакет с пирожками. — Вот эти, думаю, с вареньем. Попробуй, вкусные…

Лисицыну понравился новый знакомый, только все же обидно: почему считает, будто ему, Вовке, нужно куда всем идти? «Вдруг и у меня своя дорога? Ведь не знает, что я за человек. Не знает, а говорит!»

Засовывая в рот сладкий пирожок, он искал, каким бы образом показать сейчас свою необыкновенность. Вспомнилась трудная математическая задача.

— Можешь по геометрии решить? — спросил он после второго пирожка.

Глебов кивнул. Лисицын достал из кармана карандаш и начал торопливо чертить на обрывке газеты.

— Этот угол, — приговаривал он, — меньше прямого по построению… перпендикуляры, значит, пересекутся. А следовательно, прямой угол у нас равен острому. — Он улыбнулся с лукавством. — Ну, в чем ошибка?

Глебов сразу нашел, что точки А, В и С лежат на одной прямой; ошибка состоит вот в том-то. И притронулся к плечу Лисицына:

— Запутать меня хотел? Нет, брат, не запутаешь!

Вовка незаметно закусил губу от досады.

Они разговаривали до вечера; напившись чаю, стояли в проходе вагона у открытого окна. А на следующее утро — это было уже на Николаевском вокзале в Петербурге — Глебов сказал на прощанье:

— Из тебя, знаешь, толк может получиться. Занятный ты, одним словом…

Усевшись в извозчичью пролетку, он крикнул:

— В корпусе встретимся, еще поговорим!

Извозчики увезли их в разные стороны: Глебов торопился на другой вокзал, чтобы ехать дальше, — здесь у него была пересадка.

Сначала Петербург ошеломил Лисицына. Тут все выглядело не так, как смутно помнилось со времени раннего детства, когда, приехав сюда с отцом и матерью, он разбил у тети Капочки японскую вазу. Дом, где она жила, оказался маленьким, одноэтажным. Но зато сам город теперь раскрылся перед Вовкой во всем блеске.

Целую неделю он бродил по широким проспектам, разглядывал колонны дворцов, смотрел на нарядных прохожих, на многоводную Неву, на мосты, каналы, на гранитные набережные. Долго любовался знаменитым всадником на бронзовом коне. Потом прочел на пьедестале: «Petro Primo Catharina Secunda». В голову пришло: «Латынь». Подумал о Глебове и отправился искать книжную лавку.

В лавке купил сразу ворох книг: учебники греческого, латинского, сборник речей Цицерона против Катилины, комедии Аристофана, несколько толстых словарей. Книги принес в гостиную тети Капочки и разложил на ломберном столе.

Тетка всполошилась:

— Вовочка, не заболел ли ты?

Племянник отчего-то перестал гулять, потерял аппетит и каждый день сидел за книгами, будто за зиму не успел выучить свои уроки.

И все оказалось зря. Каникулы шли к концу, а Цицерон с Аристофаном остались непонятными почти по-прежнему. Тогда Вовка решил: его способности, наверно, не в языках, а в математике. И, махнув рукой, принялся читать «Айвенго» Вальтера Скотта.

Осенью, вернувшись в корпус, он никому не сказал, что летом занимался по греческому и по латыни.

Всегда нелюдимый, теперь он начал часто прохаживаться по коридорам вдвоем с семиклассником Глебовым. Это удивило окружающих: «Что за пара такая? — думали кадеты. — Чудеса!»

Новые друзья любили рассуждать о больших проблемах.

— Значит, ты уж настолько ценишь роль выдающихся людей? — спросил однажды Глебов.

— Ну, Петр Великий, Александр Македонский… А Архимед, Эвклид? А Христофор Колумб? — перечислял Лисицын. — Вот так я чувствую… — Он заикался, с трудом подбирая слова. — Будто — ночь. Тысячелетия. Беспредельная… в темноте… равнина, что ли. Если осветить ее — мусор, щепки. Ты понимаешь? И каждый гений… над мраком, как снеговая вершина. Те, что строили судьбы человечества, творили историю… науку, ну и все… своей волей делали, свободно, как им хотелось, своим разумом…

— Ишь ты! А я вот не согласен! — воскликнул Глебов. И бросил осуждающе: — Каждый человек — не щепка, не мусор. Человек — это уважения достойно. Например, ты сам — разве щепка?

Лисицын перебирал пальцами пуговицы своего мундира.

— Я не в обиду тебе, — сказал Глебов, заглядывая ему в лицо. — Только подумай хорошенько. Воля гения как раз и не свободна. Способный к действию становится героем лишь при таком непременном условии: когда он выражает интересы народа, когда он самозабвенно служит им. В крупном смысле интересы, с перспективой на долгие годы вперед. Вот так же и в науке… Сложная вещь, правда?

Соображая, Лисицын повторил:

— Сложная, правда…

Они дошли до конца коридора и остановились. Теперь молчали оба.

Глебов вспомнил прошедшее лето, маленькую железнодорожную станцию, где он гостил у Ксени, своей замужней сестры. Бледное северное небо, в палисадниках — кусты желтой акации, на берегу реки — деревянный домик.

Еще с давних-давних времен, с детства, у Глебова была мечта — большая, тайная, скрытая от всех. Он часто слышал разговоры взрослых о его отце. Отец погиб, наказанный царем Александром Вторым. И маленькому Глебову хотелось увидеть новых декабристов, идти с ними на Сенатскую площадь. То он представлял себя атаманом в вольнице Степана Разина, то расспрашивал сестру про Робеспьера и Марата. Есть где-то смелые люди, он слышал; ведь убили же ненавистного ему Александра Второго!

Он рос, но и мечта с годами крепла: где смелые люди-борцы, как их найти? Примут ли они его к себе?

И вот наступило прошлое лето. Никогда оно теперь не забудется.

Сестра, оказывается, в делах конспиративных знала гораздо больше, чем Глебов мог предполагать. К ее мужу, Петру Ильичу, изредка приходили знакомые, запирались в дальней комнате, много курили, говорили вполголоса и тихо расходились поодиночке. Пока они беседовали, Ксеня, бывало, сидит на крыльце, вяжет или шьет что-нибудь. Сидит и посматривает по сторонам.

Очень скоро Глебов понял: здесь не просто гости. Уловил какие-то обрывки фраз. Рядом, вот тут, за стеной, — судьба, которую он ищет.

Он прямо пошел к Петру Ильичу. Тот только усмехался да отшучивался; казалось, из него уже и слова путного не вытянешь. Друг Петра Ильича, Азарий Данилович Фомин, учитель из фабричного поселка, сначала нехорошо поглядывал сквозь пенсне на белые кадетские погоны. Тут на помощь пришла Ксеня. Она шепотом сказала что-то Фомину. Вслух добавила: корпус для брата — единственный способ учиться, иначе на ученье у него денег нет. Тогда Азарий Данилович задумчиво кивнул; с тех пор его взгляд стал теплее и на погонах больше не задерживался.

По ночам Глебов спал на свежем воздухе, на сеновале.

Над сеновалом — небо с непотухающей зарей и еле видные звезды. Близко шумела река. За рекой — болото, темная лесная опушка. Сено шуршащее, пахучее, мягкое.

На тот же сеновал, случалось раз пять-шесть, приходил ночевать и Азарий Данилович.

Бывало так: укрывшись полушубком, поблескивая из-под овчины стеклами пенсне, он начинал говорить — негромко, осторожно, точно нехотя. Потом, увлекаясь, сбрасывал с себя полушубок, садился; речь его звучала уже страстно. Он рассказывал — Глебов слышал это впервые — о причинах бедности и богатства, о прибылях и труде, о великой философии справедливости. Он называл незнакомые Глебову имена Маркса, Энгельса, Плеханова. Наконец его голос становился торжественным. Азарий Данилович переходил к своей любимой теме — о русских рабочих союзах, о первых боях за человеческое счастье, о неизбежной революции.

Перед Глебовым по-новому раскрывался мир. Мысленно он видел Юзовку, Орехово-Зуево, всю огромную Россию, стачки, забастовки, рабочих вождей, которых тюрьмы не могут сломить. Видел Чернышевского, Перовскую, Желябова… Лежал и слушал, затаив дыхание. Понял на всю жизнь: вот оно где, настоящее!

Какая-то птица тогда кричала, точно звала, за рекой. К утру все шире и шире заря…

А теперь — он поглядел вокруг — корпус, коридор, заросшее инеем окно. И этот рыжий мальчик, молодой дружок, стоит, пытливо смотрит.

«Сказать ему, как Азарий Данилович — мне? Нет, наверно, не поймет. Но что ему скажу?»

Глебов выпрямился.

— Дело гения, — с расстановкой проговорил он, — дело истинного героя должно быть всегда полезным человечеству. Всем людям, а особенно простым, рабочим, бедным. Ясно тебе? Вот и делай отсюда, если хочешь, свои выводы.

Вовка подумал: «Всем людям… Верно, пожалуй». И поднял спрашивающий взгляд: а как же стать для всех полезным?

Тут запела труба — горнист затрубил «отбой». Из дверей лавиной ринулись кадеты, появился дежурный офицер.

Глебов, наспех пожелав спокойной ночи, побежал по лестнице на свой этаж.

Позже Лисицын часто вспоминал этот вечер. Мысли с годами становились сложнее, но образ бесконечной темной равнины, над которой редко-редко где вздымаются конусы лучезарных гор, остался в его памяти надолго:

…живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум…

Люди, говорил он себе, не щепки, конечно. Однако у всех ли есть призвание к большим делам, глубокая вера в собственные силы, такая, как вела молодого Ломоносова в Москву и Коперника — к звездам? «Глебов абсолютно прав: дело гения, дело истинного героя должно всегда принадлежать человечеству. И чем больше даст обыкновенным людям человек избранный (при этой мысли Лисицын мог глубоко вздохнуть), тем выше его оценят люди, тем ярче засияет его имя…»

В старших классах он стал гораздо веселее и общительнее. Он был уже крупным, высоким юношей с ежиком медно-рыжих волос, с темными, снисходительно посмеивающимися глазами.

Если кадеты спорили о вещах серьезных, кто-нибудь из них обязательно говорил:

— Пойдем у Лисицына спросим.

А о судьбе Глебова в корпусе знали только по слухам. Рассказывали, будто он учится теперь в Петербурге, в Горном институте, потому что «срезался», поступая в университет, по древним языкам.

Один раз Сотников увидел, как сосед по парте запечатывает конверт и пишет на нем адрес: «Глебову Павлу Кирилловичу, С.-Петербург».

— Ты получаешь от него письма? — удивился он.

— Нет, наугад пишу, — ответил Лисицын. И быстро спрятал надписанный конверт в тетрадь.

В мае 1895 года, когда кое-кто уже готовился ехать в Николаевское кавалерийское, а Сотников — в Тамбовское пехотное училище, Лисицын неожиданно для всех подал «по команде» рапорт:

«Его превосходительству

генерал-лейтенанту Суховейко.

Полагая, что для отечества смогу более принести пользы на службе штатской, покорнейше прошу разрешить мне держать конкурсный экзамен в Санкт-Петербургский горный институт».


Читать далее

Глава II. Снеговые вершины

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть