Глава III. Учитель гимназии

Онлайн чтение книги Судьба открытия
Глава III. Учитель гимназии

1

До рассвета казалось еще далеко. Тихо было, пусто. Ни души на улицах. Ставни на окнах закрыты, на ставнях железные скобы с болтами. Лишь изредка где-нибудь тявкнет проснувшийся пес, лай подхватят сотни других дворовых собак, он прокатится по всему Яропольску. Потом собаки затихнут, и снова уездный городок погрузится в сон.

Осенняя ночь. Дождь начал барабанить в ставни — перестал; слышно в тишине, как за версту от города прогудел паровоз: там станция, — это через Яропольск опять идет товарный поезд. Их здесь проходит много. Как правило — без остановки, словно тут не город и не станция, а какой-то маловажный разъезд.

Все в Яропольске спят: и недавно назначенный сюда инспектор гимназии, и в другом конце городка — молодой учитель Григорий Иванович Зберовский.

Инспектор уже три недели как приглядывается к здешним гимназическим порядкам. Он уже в дружбе с местным городским протопопом, который успел ему подробнейше аттестовать каждого из учителей гимназии.

А первая настоящая встреча между ним и Зберовским состоялась только вчера. Инспектор неожиданно нагрянул на урок Григория Ивановича.

Это было сделано без предупреждения. Открылась дверь — в класс вошел инспектор; за ним служитель Вахрамеич внес кожаное кресло. Гимназисты встали, откидывая с шумом крышки парт. Встал и Зберовский. Покраснел и почему-то смутился.

Кивнув: «Ну-с, можете продолжать урок!», инспектор показал, куда ему поставить кресло, сел в него. Взглянул оттуда, высохший, иссеченный жесткими морщинами, высокомерный.

Минута проходила за минутой. Зберовский молча стоял за учительским столом. Смущение его нарастало.

На лице инспектора дрогнула брезгливая усмешка.

— Ну, что же вы, молодой человек? Ведите ваши занятия!

До его прихода Зберовский просто беседовал с гимназистами, не ограничивая себя рамками учебника. Как некогда товарищам в мансарде, рассказывал об увлекательных научных горизонтах и возможностях.

А сейчас он должен резко изменить стиль и тему разговора. Класс почувствует крутой поворот: будто бы учитель, испугавшись, вильнул перед начальством, метнулся в сторону, перевел речь на узаконенное гимназической программой.

Как продолжать урок?

Гимназисты наблюдают с любопытством. Взгляд инспектора холоден, уничтожающе ядовит.

Встретив его взгляд, Зберовский понял, что действительно боится этого надменного чиновника, о котором ходят какие-то темные слухи. И тотчас же он рассердился на себя до крайности. Поднялось отвращение к самому себе.

В опостылевшем ему мещанском Яропольске он живет всего лишь года полтора. Но неужели он уж настолько пропитан мелкотравчатым духом, настолько уж погряз в обывательском болоте, что способен трепетать перед инспектором гимназии?

— Друзья мои, продолжим нашу беседу! — решительно заговорил он. — Мы с вами движемся по вершинам естественной науки. С каждой из таких проблем связано будущее всего человечества. Я рассказал вам про синтез углеводов. Это самый совершенный путь химического производства пищи. К несчастью, Лисицын со своим открытием загадочно исчез. Однако я замечу вам: кроме синтеза, возможны и другие способы достигнуть в том же направлении гигантских результатов. Способы — на абсолютно других принципах. Например, в начале прошлого века во Франции работал химик Браконно…

Голос Зберовского стал напряженным и высоким, чеканил фразы, звучал с такой энергией, как этого не было до появления инспектора. И глаза его вместо голубых стали темно-синими, с большими черными зрачками, и жесты его теперь свободны, быстры и легки.

Кое-кто из гимназистов озадаченно смотрел на Григория Ивановича. На задней парте мальчик в куртке, запачканной чернилами, шепотом спросил у своего соседа:

— Чего он так это, а?

— Погоди! — отмахнулся сосед.

А Григорий Иванович говорил о коренном различии между синтезом углеводов и гидролизом углеводов: синтез — это путь созидания из простейших веществ, а гидролиз — путь разрушения чрезмерно сложных веществ, такого осторожного разрушения, в результате которого могут быть получены ценные продукты. Сто лет тому назад Браконно и в Петербургской Академии наук Кирхгоф обнаружили удивительный эффект гидролиза.

По классу между тем пронесся сдержанный смешок. Один из гимназистов, прячась за спины товарищей, принялся передразнивать Зберовского — очень похоже на него выкидывал перед собой руку.

И вдруг всякий смех как ножом обрезало. Стало интересно и понятно. Григорий Иванович сказал, будто из тряпок и даже из обыкновенных древесных опилок можно делать сахар. А сделать это — пустяк: лишь стоит положить, например, опилки в простую воду с кислотой. Невероятным кажется, не правда ли?

— Я, господа, могу вам процитировать по памяти! — с горячностью бросил Зберовский. — Вот что писал в свое время Браконно: «Превращение дерева в сахар есть, без сомнения, достопримечательное явление, и если людям, мало сведущим в химии, говорить о сущности моего опыта, именно, что из фунта тряпок можно сделать более фунта сахару, то они почитают таковое утверждение нелепым и издеваются над оным…»

В классе очень тихо. Инспектор всем своим видом выражает недовольство. Сверкнув глазами в его сторону, Зберовский запальчиво повторил:

– «И издеваются над оным!..»

Затем он начал объяснять, какого изобилия достигнут государства, богатые лесами — в первую очередь, Россия, — если люди с помощью гидролиза станут превращать хотя бы и часть добытой древесины в сахар.

Но договорить ему не удалось: урок окончился. Из-за двери донесся гул, шум, грохот наступившей перемены. Инспектор поднялся с кресла. Ни слова не сказав, ушел.

После урока Зберовский долго не мог успокоиться. До позднего вечера думал о случившемся. Пытался убедить себя, что ничего особенного не произошло, однако продолжал волноваться.

Сперва он ощущал нечто вроде торжества. Вот-де не заробел в присутствии инспектора, не прекратил своей внепрограммной беседы. На смену торжеству пришло сомнение: а кому она нужна, беседа о гидролизе? Разве себе самому? Для гимназистов слишком сложно. Зря. Они все равно не понимают. Главным образом напрасна демонстрация перед инспектором. Об инспекторе идет дурная слава: якобы доносчик, черносотенец и мракобес. И настроение Зберовского испортилось.

Вечером он уже предчувствовал близость крупных неприятностей.

Но не проглядывает ли здесь просто его душевная слабость? Упрекая себя в этом, он заснул.

Во сне, на всякие лады, ему снова мерещился инспектор. Зберовский спал, и ему было совершенно невдомек, что где-то, версты за три от города, из-за него замедлил ход товарный поезд. Это было возле будки путевого сторожа. Фонарь сторожа ясно светил зеленым огнем, а поезд все-таки приостановился.

— Захар Пантелеймонович, ты? — окликнул с паровоза машинист.

— Покамест я, — ответил сторож.

— Поди сюда поближе.

Нагнувшись сверху, всматриваясь в ночную темень, машинист передал сторожу запечатанный конверт. Сказал полушепотом:

— В Яропольск снесешь. Там учитель Григорий Зберовский. Понятно все? Исполнишь?

— Исполню. Все понятно.

— Будь здоров! — и машинист тотчас же взялся за регулятор.

Глухая осенняя ночь. Под окнами Зберовского залаяли собаки, две — злобно и визгливо, одна — как бы нехотя, басом. Издалека опять донесся гудок паровоза. Зберовский услышал гудок. Подумал сквозь сон: по рельсам, по которым он приехал в Яропольск, идут поезда. Мчаться бы сейчас по этим рельсам прочь отсюда — забыть инспектора и яропольскую гимназию!

2

С тех пор, как он был на Харитоновском руднике, прошло уже четыре года с небольшим.

Тогда, вернувшись в Петербург, он ждал — не мог дождаться осени. Мечтал о встрече с Зоей. Наверно, ей пришлось так много пережить после страшной катастрофы в шахте! А думает ли она о нем? Зберовский верил: конечно, думает — как он о ней. Она же знает, что он ее поймет, как никто не способен понять, что она для него — единственная в мире…

Но плохая встреча у них вышла в Петербурге после Харитоновки.

Зоя удивилась: «А, это вы, оказывается? Ну, заходите, заходите!..» От ее первых слов на него сразу повеяло холодом.

У нее была большая, хорошо обставленная комната, вовсе не похожая на студенческие кельи мансарды. А сама она выглядела не такой, как он представлял ее себе все лето: вместо гладкой прически у нее коротко остриженные волосы; на ней теперь нарядная блузка и юбка и лакированный кожаный пояс.

Он сидел молча — она сидела и молчала. Смотрела на него отчужденно.

Наконец он взмолился:

— Ну, что вы так, Зоечка?!

Она повела плечами, отвернулась. Начала рассказывать каким-то равнодушным тоном, глядя в сторону: свои медицинские курсы она оставила, но принята уже на Бестужевские, на словесно-исторический факультет. По правилам Бестужевских курсов, ей надо жить или в общежитии курсов или у родственников. В Петербурге у нее родственников нет. Придется неизбежно — в пансион Бестужевки. А жаль. Вот эту меблированную комнату она снимает с прошлого года. Очень к ней уже привыкла…

— Почему вы ушли с медицинских?

— Так, — ответила она и снова замолчала.

Зберовский еще не чувствовал безвозвратной потери, но был встревожен. Зою точно подменили. Он недоумевал: что могло случиться с ней, что повлияло на ее отношение к нему?

— А что теперь на руднике? — спросил он. — Как Иван Степанович?

С этого момента, собственно, между ними и произошел разрыв.

Зоя сказала — не повышая голоса, с каменным лицом: ей вообще удивительно, зачем он к ней явился. А про Ивана Степановича ему не следовало бы спрашивать. Какое ему дело до Ивана Степановича!..

Зберовский встал. Побледнел.

— Зоечка! — спустя несколько секунд воскликнул он испуганно и с укоризной. — Подумайте: вам не стыдно это говорить?

— Вам должно быть стыдно! — Зоя тоже поднялась. — Вы знали, какой тяжкий крест нес Иван Степанович на руднике. Жизни не жалея, бросился в удушливые газы для спасения рабочих. Сейчас Иван Степанович под судом. Тюрьма ему грозит. И когда он был отравлен, без сознания — в день, когда разразилось несчастье, — что вы нашли в своей душе, кроме осуждающих, враждебных слов? Этого я никогда вам не прощу!

Много времени продолжалась мучительная для него немая сцена: они стояли оба и глядели друг на друга, Зоя — в недобром порыве, Зберовский — ошеломленный услышанным.

Чуть-чуть придя в себя, он начал:

— Да вы хоть постарайтесь вникнуть. Ведь это же не просто — я хочу вам объяснить все по порядку…

— И не намерена вникать! И не желаю ваших объяснений! И разговаривать нам с вами не о чем!..

С непереносимой горечью на сердце он взялся за фуражку:

— Ну что ж, пойду.

Сперва он был уверен, что она скажет: «Гриша, погодите!» Вышел из комнаты, брел через переднюю — все пока надеялся: она догонит, позовет. Но вот и дверь за ним захлопнулась. Он уже спускается по лестнице…

Нет, она не догнала, не позвала его!

Казалось — кончено: надо отрезать и забыть. Однако всю зиму после этого Зберовский был болен мыслью о Зое.

Чего только он не передумал о ней! Порой страдал от ревности. Но сильнее ревности была обида. Ей ничего не стоило растоптать его мечты, его тоску, его любовь. Ей не нужна его любовь! Она не пожелала посмотреть на мир его глазами. Поведение Терентьева ей близко и понятно, потому что и сама она такая же.

А когда Зберовский пытался мысленно ее перед собой чернить, никакая сажа к ней не приставала. Ее образ снова поднимался перед ним в прежнем светлом ореоле. И он опять тянулся к ней, перебирал в памяти все между ними бывшее. И опять его обжигало обидой.

Быть может, все-таки еще не поздно сделать отчаянный шаг — попросить у нее последнего свидания и объясниться?

Раза два он даже подходил к пансиону Бестужевских курсов. Колеблясь, в нерешительности стоял у пансиона на углу. Оба раза это кончалось внутренней вспышкой: он ощутит себя хлипким, нетвердым в принципах, просящим снисхождения — самолюбие взовьется. Ненавидя себя и пуще прежнего страдая, каждый раз он с угла возвращался домой…

Та зима запомнилась Зберовскому еще и по другим событиям. Профессор Сапогов пригласил его в свой кабинет, завел с ним речь о Лисицыне.

Оказывается, Георгий Евгеньевич обращался за справками даже в жандармское управление. В жандармском ответили: судьба Лисицына совершенно неизвестна. Надо думать, он погиб при пожаре.

Сапогов теперь считает возможным — не возлагая на это, впрочем, особенных надежд — попробовать воспроизвести в своей лаборатории, в университете, хоть что-нибудь, пусть отдаленно похожее на опыты Лисицына. И здесь без помощи Зберовского не обойтись:

— Вам посчастливилось видеть приборы, быть очевидцем всего процесса синтеза!

Едва профессор отпустил его, Зберовский побежал по коридору, подхваченный таким восторгом, будто тайна синтеза уже полностью разгадана. С кем поделиться, кому рассказать об их необычайных замыслах?

Было отчего тут закружиться голове.

Построили подобие лисицынских приборов-фильтров, поместили их на столе среди самых ярких ламп. Вводили в фильтры разные зеленые красители. Пропускали воду с углекислым газом. Делали точнейшие анализы: не возникнут ли в воде хотя бы десятитысячные доли процента какого-нибудь сахара.

Сапогов довольно долго толковал о границах лабораторных ошибок, пытался вглядываться в миллионные доли процента — в количества, как он думал сперва, вероятные, но скрытые за пределами точности анализа. А Зберовский, разочарованно увидев, что опыты не удались, очень скоро впал в уныние.

В конце зимы Сапогов велел прекратить работу. Попытка подражать Лисицыну потерпела крах. И тем более странным показалось, что именно тогда Зберовский, по внешним признакам охладевший к опытам, вдруг пришел к профессору просить совета. Он неожиданно почувствовал, что потеряет уважение к себе, если распишется в собственном бессилии. Он хочет продолжить искания, хотя бы исподволь. Как это сделать?

Георгий Евгеньевич смотрел на него печально и ласково. Сказал ему:

— Я старше вас, мой друг, а тоже, видите, поддался на соблазн. Однако в небе журавли слишком высоко летают!

Во взгляде Зберовского словно застыл беспокойный вопрос.

— Не осуждайте раньше времени: я не призываю вас довольствоваться малым, — с полуулыбкой добавил Георгий Евгеньевич.

И он заговорил о вещах, Зберовскому не новых, но повернул их так, что они засверкали новыми гранями.

Важен практический результат: найти фабричный способ вырабатывать дешевые пищевые сахара. Этот результат заманчиво достигнуть путем промышленного синтеза. Но разве нет других путей, способных привести к тому же результату? И почему мы забываем, что древесная клетчатка состоит из сахара, по частицам связанного в цепи, и что такие цепи в нашей власти развязать? Позор! Сто лет прошло после Браконно, огромные возможности в руках, а человечество и посейчас не знает совершенной техники гидролиза!

— Вы мне советуете взяться за гидролиз? — спросил Зберовский.

А мысли его уже помчались вперед: теперь ему кажется, будто он давным-давно решил заняться именно гидролизом клетчатки, будто Сапогов лишь с редкой проницательностью угадал его заветное, выношенное в глубине души. Действительно, разве не волшебство — взять бревно и рассыпать древесину грудой сахара?

Сапогов говорил о пользе отечеству, и что он верит в Зберовского, считает его способным химиком, и что, если удастся сделать в области гидролиза какие-то реальные шаги, возникнут многие заводы — быть может, даже русский лесосахарный концерн. Лес — национальное богатство наше.

— И великое спасибо вам скажут русские промышленники!

Зберовский слушал, но все это неслось теперь мимо него. Он нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Его раздирали два желания: кинуться в лабораторию — тотчас же проделать опыт Браконно — Кирхгофа и кинуться в библиотеку — подбирать литературу о гидролизе.

В мансарде на Французской набережной жизнь шла своим чередом. Весной, вскоре после разговора Сапогова со Зберовским о проблеме превращения дерева в сахар, четверо нижегородцев-земляков — Матвеев, Кожемякин, Крестовников и Анатолий, — окончив курс, уехали из Петербурга. Их место в мансарде заняли другие, тоже из Нижнего Новгорода. Эти оказались не похожими на прежних жителей мансарды. На Зберовского они смотрели, как на старшего и чужого им, — да оно так было и на самом деле.

Занятый сначала безуспешной работой по синтезу углеводов, потом увлеченный идеей гидролиза древесины, он продолжал числиться студентом-старшекурсником. А сверстники по университету между тем опередили его. И он как-то вдруг обнаружил, что прежних приятелей и вообще прежних студентов вокруг него не осталось.

Особенно тяжелой для Зберовского была самая последняя зима, проведенная им в Петербурге. Вконец разорвались ботинки — купить целые взамен было не на что. На брюках стало слишком много заплат. Он жил неделями впроголодь, обходясь только хлебом и водой. Но со всем этим он мог бы мириться; главное было в душевной неустроенности и трудностях научного порядка — в чувстве отчаяния, которое у него теперь возникло, в чувстве тупика, из которого ему не видно выхода.

Давно миновали блаженные месяцы, когда он, уверовав в гидролиз древесины, ясно ощущал перед собой простор будущих открытий. Сейчас он в совершенстве знает все, что было сделано в этой области наукой за прошедшие сто лет. С упоением работая, он повторил в профессорской лаборатории каждый описанный в литературе вариант гидролиза. Надо бы уж самому начать прокладывать новые пути. Однако стоило ему взяться улучшать и перестраивать процесс по-своему — вместо дальних горизонтов перед ним внезапно выросла глухая каменная стенка. И кажется, будто эту стенку не пробьешь.

Сапогов подбадривал: «Ищите!» А Зберовский чем дальше, тем больше терял веру в собственные силы. В состоянии до крайности подавленном он сделал вывод, что он человек никчемный, что никакого ученого из него не получится. Презирая себя, он наконец отказался от опытов по гидролизу. Наспех, кое-как принялся сдавать зачеты и экзамены. К лету университет окончил. Куда теперь идти? В младшие акцизные чиновники? Кто-то предложил ему поехать учителем в Яропольск. Ну, в Яропольск так в Яропольск! Ему все равно!

Прощаясь с ним, Сапогов сказал: он сожалеет, что ничего не может сделать для него сейчас. В принципе он был бы рад видеть Зберовского своим ассистентом. Как только при кафедре освободится штатная вакансия, он об этом даст знать — пошлет в Яропольск ему приглашение по телеграфу.

— А впрочем, дай вам бог и в Яропольске удачи и здоровья!

Наступил канун отъезда.

Зберовский захотел пройтись по улицам. Окидывая Петербург последним взглядом, вышел на Невский проспект.

Здесь-то его и подстерегала неожиданность.

— Гриша, это вы? — услышал он знакомый голос.

Он обомлел. Откуда-то сбоку, наперерез прохожим, к нему бежала Зоя. Вот она уже притронулась к его руке. Стоит рядом с ним и смеется, смотрит на него:

— Куда же вы делись, негодный! Ах вы какой… — И Зоя взяла его под руку.

Они пошли вдвоем по Невскому. Накрапывал дождь, теплый по-летнему, реденький; что дождь, казалось приятно — пусть он идет: под таким дождем еще лучше.

Будто вовсе не было этих трудных лет, промелькнувших после Харитоновки. Точно не было между ними ссоры и разрыва. Словно они расстались вчера, а сегодня снова встретились.

Идут — улыбаются оба.

Не то молчат, не то говорят. Не разговор у них, а полуфразы, намеки, неведомо о чем. Но каждая минута для Зберовского теперь наполнена огромным по своей значительности содержанием.

— Смотрите, солнце видно сквозь тучи, — щурясь, заметила Зоя.

Он в ответ только пожимает ее пальцы локтем.

Ничего путного, серьезного — да вообще абсолютно ничего еще толком не сказано, а Зберовский чувствует: в его жизни не было такого счастливого дня, как сегодня. Он смотрит ей в лицо. Время от времени оглядывается по сторонам. Ему хочется навсегда запомнить и эту вот ее улыбку, и ласковый дождик вокруг, и даже этих спешащих прохожих с зонтами.

На Аничковом мосту они остановились. Оперлись о мокрые перила.

Потупившись, Зберовский тихо и как бы виновато сообщил:

— Знаете, я завтра уезжаю. На целый год, быть может.

— Да что вы! Уезжаете? Куда? — спросила Зоя.

— Учителем в один уездный городок…

Вода в Фонтанке, серая и мутная, была взлохмачена — вся в мелких всплесках от дождя.

В Зоиных глазах едва ли не тревога.

— Гриша, мы будем переписываться. Часто-часто. Хотите, я помногу стану вам писать?

— Зоя, а вы скоро кончите Бестужевку?

— Бестужевку?

И вмиг ее лицо заискрилось лукавым озорством: нет, она не намерена кончать Бестужевские курсы. Она уже подала прошение — переходит с Бестужевских на Юридические.

Зберовский тоже рассмеялся. Все в ней ему казалось милым.

…А теперь это вспоминается, как далекий сон. Теперь он в Яропольске. Мучительно тянутся будни. Прошел первый год его работы здесь и начался второй.

Почти весь прошлый год они с Зоей часто обменивались письмами. Он ей писал буквально обо всем: о городе и гимназических порядках, о том, как многие учителя гимназии его приглашали в гости, как он сперва ходил к ним, а потом перестал ходить, потому что опротивело смотреть на мелочные склоки между ними, на пьянство их и ежедневную картежную игру. В письмах Зое он жаловался на самого себя за то, что в Петербурге смалодушничал, — нельзя было ему так просто отказаться от пусть нелегкого и неудачно начатого, но потрясающего по скрытым в нем возможностям научного труда…

Он снова очень тосковал о Зое. Однажды — в порыве тоски и надежд и безудержной нежности к ней — он ей решился написать, что просит быть его женой. Это было за месяц до летних каникул. А на каникулах они могли бы встретиться: он собирался на все лето приехать из Яропольска в Петербург.

Она ответила коротким, расстроенным письмом. Упрекнула его: как ему не жаль их дружбы! Зачем он придал их хорошим отношениям такой непоправимый поворот!

На другие его письма она уже не отвечала.

Лето он провел в Яропольске. Потом в гимназии начались занятия.

Пришла глубокая осень.

Единственное, что сейчас поддерживает Зберовского, — это обещание профессора Сапогова пригласить его ассистентом на кафедру. Ему необходимо продолжать работу по гидролизу, иначе для него жизнь пуста. По временам он еще твердо верит в сказанное Сапоговым, ждет. Другого же пути вернуться в мир больших лабораторий он пока не видит.

Быть может, как-нибудь напомнить о себе Георгию Евгеньевичу?

Зберовский думает об этом, колеблясь, каждый день.

Нет, напоминать не надо. Некрасиво было бы. Напрашиваться — унизительно.

Но Сапогов словно вовсе позабыл о нем.

И иногда Зберовскому становится страшно: неужели Яропольск для него — на десятки лет?

3

По утрам квартиранта надо будить, он велел раз навсегда, в половине восьмого. Обычно это так происходит: едва часы ударят половину, Настасья Лукинична, младшая из двух сестер — хозяек дома, озабоченно выходит из кухни. Порядка ради посмотрит на часы. Если правда уже половина восьмого, она засуетится. Быстро снимет с себя фартук; косясь на зеркало, проведет ладонью по седым кудряшкам. Примется искать: «Платок. Господи, где мой платок?» Накинет шаль на плечи и лишь тогда на цыпочках приблизится к дверям Зберовского. Начнет монотонно, вполголоса:

— Самовар уже вскипел, Григорий Иванович, пожалуйте, вставайте! — И долго повторяет то же самое: — Самовар вскипел. Пожалуйте, вставайте…

А сегодняшнее утро пошло кубарем. Еще не было семи часов, когда Настасья Лукинична стремглав подбежала к двери. Сразу — в дверь кулаком:

— Григорий Иванович! Депеша! Ах, боже мой, с телеграфа пришли! Вам!.. Ну, проснитесь же, господи… Григорий Иванович!

Она была растрепанная, в фартуке и без платка. Всполошилась за Григория Ивановича. Жилец хороший, молодой, приличный — всем соседям на зависть. С ним в доме, как он поселился, стало веселее, благороднее. А депеша не шуточная вещь. Кто знает, что там в ней еще написано!

Зберовский сорвался с постели:

— Телеграмма? Мне? — Он просунул руку за дверь. — Дайте же скорей!..

Вот и все. Как можно было сомневаться в Сапогове! Прощай, теперь, уездный Яропольск!

С торжествующей улыбкой он рвет пальцем бандероль, разворачивает телеграфный бланк. Еще секунда… Но…

Но нет, Сапогов тут ни при чем: не от него.

Сейчас лицо Зберовского напряжено до предела. Буквы прыгают перед глазами. А его сердце уже захлестнуло новой радостью — другой, вовсе неожиданной.

Он закричал хозяйке:

— Откройте ставни! Настасья Лукинична, я прошу рубашку — пожалуйста, чистую крахмальную рубашку! Погладьте только хорошо. Воды горячей для бритья! Мне приготовьте щетку и сапожный крем!

Никогда он этак торопливо не покрикивал. Ну, дело ясное: депеша не к добру. Млея от любопытства и волнения, Настасья Лукинична со всех ног кинулась в кухню. Зашипела на девчонку Глашку, сестрину племянницу, — погнала ставни открывать. Сама схватилась сыпать угли из печи в утюг.

Зберовский же, в спешке одеваясь, не расставался с телеграммой. Перечитывал ее в третий, пятый и десятый раз:

«Сегодня поездом номер одиннадцать буду Яропольске Прошу встретить

Зоя Терентьева».

Допустим, у нее пересадка с поезда на поезд. Вздор! Здесь не бывает пересадок. Отсюда только ветка на заводы. Так почему Зоя будет в Яропольске?

И Зберовский метался по комнате. Она у него большая, забитая всяческим хламом. В ней лишь полки с книгами принадлежат ему, а остальное все хозяйское.

Жил столько времени — не замечал, а теперь почти с ужасом увидел, до чего его жилище неприглядно.

Он представляет себе: вот Зоя входит сюда. Сразу против окна на стене, на обоях, огромное пятно. Облезлый, низкий потолок. Тот стул — со сломанной ножкой, этот — с продавленным сиденьем. Комод, о котором хозяйки говорили, что перешел им по наследству от их мамаши, покойной попадьи.

Зберовский удивленно смотрит на ворох бумажных цветов, стоящих в углу на комоде. Неужели они были у него в комнате всегда? Вообще бумажные цветы как бы символ яропольского мещанства. А эти вовсе скверны. Пыльные, засиженные мухами.

Подумав: он эти уберет, а надо бы найти живые хризантемы, — Зберовский бросился к столу, где бритвенный прибор. Нужно быстрее побриться, если он хочет хоть что-нибудь успеть!

Настасья Лукинична принесла ему горячую воду, ушла, но тотчас заглянула снова:

— Григорий Иванович, там вас допытывается человек один.

— Как — допытывается? Кто?

— Прислуга Расторгуевых замужем за ним… Мужик обыкновенный. Стрелочник, что ли, с железной дороги.

— Чего ему надо?

— Вас видеть самолично требует.

— Ну, сюда позовите его!

Когда посетитель вошел в комнату, Зберовский извинился перед ним за то, что принимает во время бритья, предложил сесть и спросил, чем может быть полезен.

А путевой сторож, поздоровавшись, но ничего не объясняя, достал из-за пазухи смятый, слегка замасленный конверт. Подал его. Сам попятился к двери.

Зберовский сказал: «Погодите немного» и, как был, с одной щекой намыленной, с другой побритой, небрежно оторвал кромку от конверта. Короткая записка. Почерк он будто бы видел когда-то…

Внизу: «Н. Осадчий».

Осадчий! Боже мой! Какими судьбами?!

«Дорогой Гриша! Сейчас я недалеко от нашей прежней мансарды. Живу без адреса. Пользуюсь внезапной оказией, поэтому тороплюсь. Пишу о главном.

Я с большой просьбой. Если к тебе в ближайшие месяцы обратятся порознь два-три моих товарища, сославшись на меня, то приюти каждого из них у себя в квартире. На сутки или на двое — там сколько понадобится. Выдавай их за своих петербургских друзей. Они тебя не обременят. А меня этим очень, очень обяжешь. Необходимо крайне.

Тебе понятно, что их визит не должен привлечь к себе чьего-нибудь ненужного внимания.

Может статься, и я чуть попозже заеду. Тоже попрошу приюта у тебя. Расскажу кое-что интересное. Сейчас некогда писать.

Я на тебя твердо полагаюсь, Гриша. Верю тебе.

Цидульку эту, прочитав, сожги».

Взгляд Зберовского вскинулся от записки к человеку, принесшему ее. Но его в комнате уже не оказалось.

В какой-то момент промелькнуло смутное ощущение тревоги. Однако тут и радость; и даже сам оттенок тревоги будто поднимает Зберовского в собственных глазах. Он возбужден. Мысли вьются, сталкиваются друг с другом.

Вот телеграмма Зои.

Как же они с Зоей будут: кстати ли им — конспиративная квартира? Ничего, Зоя не станет возражать…

Ведь она же едет! Подъезжает к Яропольску!

Нынче у него в гимназии лишь один урок. К черту всякие уроки! До уроков ли сегодня!..

И вдруг снова стук в дверь. Голос Настасьи Лукиничны:

— Григорий Иванович, к вам опять!

Вытирая шею и лицо одеколоном, Зберовский выглянул из комнаты. У кухни стоит Вахрамеич, гимназический служитель. Держит шапку в руке.

— Зачем пришел? — спросил Зберовский с досадой.

— Вас господин инспектор велели позвать. Чтобы вы к ним — к девяти часам. Они уже в гимназию прибыть изволили…

— Пусть он убирается куда угодно! — неожиданно крикнул Зберовский. — Так ему и передай! Ясно тебе?…

4

Туман такой густой — домов на другой стороне улицы не видно. Позднее утро, но, словно в сумерки, темно.

До прихода Зоиного поезда осталось сорок пять минут.

Зберовскому хотелось бы приехать на вокзал на паре лошадей, в хорошем экипаже. Однако все попытки наспех где-нибудь нанять их оказались бесполезными. Не удалось найти даже обыкновенной извозчичьей пролетки.

А времени уже — в обрез. И вот он пробирается по городу пешком. Торопится. Под ногами слякоть. Ни мостовых, ни тротуаров в Яропольске нет. Надо то прыгать через лужи, то описывать зигзаги по едва протоптанным среди вязкого месива тропинкам.

Чем ближе миг приезда Зои, тем томительнее нарастает на душе волнение.

Из молочной мглы, окутывающей город, проглядывают отдельные дома, заборы, крыши. Слева выступило двухэтажное здание гимназии. Зберовский прошел мимо. Вскользь мелькнула мысль об инспекторе. Но теперь это не было даже неприятно: это казалось чем-то посторонним, будто вовсе и не относящимся к нему.

Главную улицу города пересекает река — небольшая речонка, единственная, к слову говоря, на весь здешний уезд. И название как бы соответствует ее масштабу. Речку называют: Малахайка. Через Малахайку ведет достаточно ветхий уже бревенчатый мост.

На мосту Зберовскому пришлось посторониться. Навстречу ехала телега, и жидкая грязь, покрывавшая середину моста, брызгала из-под копыт при каждом шаге лошади.

Он шел, почти прижимаясь к перилам. За перилами внизу — серое зеркало воды.

Именно сейчас его остро охватило чувство счастья. Вспомнился Аничков мост в Петербурге. Та Зоя, с которой они стояли под дождем, недосягаемая, милая, бесконечно дорогая, будет тут, с ним рядом, вопреки всему!

Теперь он кинулся вперед еще быстрее. За мостом через квартал — направо в переулок. Отсюда на версту до станции тянется пустырь.

Вокруг точно белая вата. Чернеет лишь дорога с глубоко вдавленными колеями, да и она где-то близко тонет в облачной мгле.

Из тумана донеслось: у вокзала ударили в колокол. Раздался один гулкий удар, потом частая, тихая, будто шепотом, дробь.

Выход поезда с соседнего разъезда! Поезд вот-вот появится на станции!

Зберовский побежал. Пробежав половину пустыря, увидел наконец вокзальные постройки, обогнул их. Тяжело дыша, остановился на мокром дощатом перроне.

Однако долго еще надо было ждать — ходить туда-обратно по перрону, всматриваться в туман за семафором.

А когда поезд пришел, Зберовский уже не выглядел сияющим от счастья. Скорей он был осунувшимся от волнения.

Зою он заметил как-то вдруг. Она уже спустилась с подножки вагона. Она — в распахнутом модном пальто шоколадного цвета, без шляпы, с открытой головой. Волосы ее собраны в пышную прическу. Стоит, вся прежняя и в то же время совершенно новая. Красивая как никогда. Непонятно улыбается. Смотрит в его сторону.

Поцеловать ли ее сразу или это будет слишком дерзко?

Страшась своего душевного движения и изнемогая от него, Зберовский очутился возле Зои. А она протянула руку:

— Ну, здравствуйте же, Гриша!

Он схватил ее руку в обе свои.

Зоя сказала:

— Вы не сердитесь на меня за телеграмму? Я подумала: уж если проезжаю мимо, мы можем повидаться. Поезд стоит здесь целых четверть часа.

— Зоечка, так вы… не в Яропольск?

— Нет, зачем. Я — в Казань.

Зберовский словно стал пониже ростом. Вмиг потускнел. Кивнул — будто соглашается:

— Конечно, я так именно и понял с самого начала. — И голос его дрогнул: — Конечно, что вам делать в Яропольске!..

Она глядела на него внимательно.

— Ну, я прошу вас, Гриша: не надо! — сказала она, немного помолчав, с какой-то особенной сердечностью. — От меня не укроетесь же… я насквозь вас вижу. Только зря это. Напрасно. Честное слово, прошу, очень прошу! Хороший мой, ну — оставьте!

Он продолжал стоять — не то страдающий, не то кажущийся совсем бесчувственным. Зоя взяла его под локоть. Повела вдоль линии вагонов. Говорила:

— Лучше вы послушайте, о чем я буду вам рассказывать. Ради этого я, собственно, и послала вам телеграмму. На Юридических курсах у меня есть близкая подруга Аннушка Благовещенская. Отец ее — профессор в Казани. Может, знаете такого?

Зберовский буркнул:

— Читал его труды. Известный химик.

Зоя объяснила, что Аннушку еще летом постигла беда — сломала себе ногу. Все обошлось благополучно. Аннушка выздоравливает. Живет пока у родителей.

Несколько дней тому назад Зоя получила от нее большое письмо. Теперь она едет к ней погостить в Казань, а затем они вместе вернутся в Петербург. А в письме Аннушки речь шла и о нем, о Грише.

Громко прозвучал удар в колокол: поезду — первый звонок.

— Слушайте же, Гриша, — сказала Зоя. — Мы с Аннушкой давно озабочены вашими делами. Теперь при кафедре ее отца вакантна должность ассистента. По Аннушкиной просьбе профессор Благовещенский согласен взять на эту должность вас. К работе по гидролизу он в принципе доброжелательно относится. Только ждать не может. Если вы — как крайний срок — через неделю не приедете к нему, он будет вынужден пригласить кого-то другого… А Сапогов обещания не сдержит. И Аннушка в этом тоже уверена!

Зберовский шел с низко опущенной головой. Потом вскинул на Зою какой-то странный взгляд. Порозовел, чуть оживившись. Слегка прищурился. На его лбу обозначилась резкая складочка.

Тут и обида, и любовная тоска, и гордость, которая ему не позволяет взять подачку из оттолкнувших его рук.

На тебе и отступись! Нет, не то: она его все же не считает чужим. По-настоящему хочет добра. Или просто жалеет его? Через приятельницу, по знакомству… Как тяжело на душе!..

— Когда вы сможете отсюда выехать? — спросила Зоя.

— Не знаю… — протянул Зберовский.

— Что задерживает вас — гимназия?

— Ну, гимназия-то — черт с ней, предположим!

— Работа с Благовещенским вас не устраивает?

— Наоборот. Очень даже устраивает.

— Так когда вас ждать в Казани?

— Не знаю…

Зоя покосилась на него:

— Вам не хочется там встретиться со мной?

Вот это было главное, что сейчас могло решить колебания Зберовского. Зоя зовет ехать следом за ней! Ничто еще не потеряно!

Мысль о том, будто место ассистента он получит как подачку, по протекции и, может быть, из жалости, у него теперь сама собой отошла на задний план.

Да, он бросит Яропольск и поедет к Благовещенскому! Завтра же сделает это. Университет в Казани — великолепная химическая школа!

Беспокойным движением он зачем-то сунул руки в карманы. Наткнулся на смятый конверт. Не сжег записку. Нужно было сжечь…

«Я на тебя твердо полагаюсь, Гриша…»

А поезду ударили второй звонок.

Они остановились у ее вагона. Зберовский упорно молчал. Зоя почувствовала: он смотрит на нее грустными-грустными глазами.

— Не капризничайте, милый. Поезжайте! — тихо сказала она.

Голова его медленно качнулась: нет.

— Ну почему?

— Я не могу пока покинуть Яропольск, — прошептал он. — Это было бы ужасно с моей стороны!

— Гриша, почему — ужасно?

— Получится, будто я испугался, скрылся… Мерзко получится. Да просто подведу. Нельзя. Вы не знаете, Зоечка…

Он закусил губу и отвернулся.

Она легонько толкнула его:

— Гриша! О чем вы говорите?

Он — глядя себе под ноги:

— Вопрос чести. Дело политическое, нелегальное…

— Вы разве связаны с политикой?…

Снова бьют в колокол: раз, два и три. Уже третий звонок!

Разговор оборвался. Она вздохнула.

Зберовский, весь подавшись к ней, умоляющим голосом воскликнул:

— Зоечка!..

Свисток кондуктора. С чайником в руке к вагонам пробежал последний пассажир. Впереди загудел паровоз.

Взгляд Зои ясно ответил: опять вы за свое! Ведь я просила вас — оставьте, не касайтесь этого, пожалуйста.

Один уже, он понуро стоял возле самого поезда.

Зоя свесилась с вагонной подножки и поцеловала его в лоб.

А вагон вместе с ней уже тронулся с места — скрипя, поворачиваются под ним стальные колеса. Быстрее, еще быстрее. Перед Зберовским прошел ее вагон, прошел другой вагон…

И тут он ринулся за поездом вдогонку. Надо крикнуть ей, как ему одиноко без нее, до чего холодно на сердце и что он понять не может, какая страшная ошибка мешает ей увидеть всю глубину его любви.

Но поезд обогнал его.

Промелькнула и последняя площадка с традиционным красным огоньком.

Огонек уплыл куда-то вдаль и уже растворился в сизом тумане.

5

Инспектор поднялся из-за стола. Заговорил, раздражаясь все сильнее:

— За сим вашим сумбурнейшим уроком проглядывает не только сумбур в голове. Здесь больше того! Вы толкуете о собственных идейках преднамеренно и вызывающе. Посмотрите теперь на такую подробность: я приглашаю вас к себе. Уж не говорю, что вы не подумали явиться к назначенному времени. Вы гоните служителя, посланного мной, едва ли не площадной бранью! Стыдно, молодой человек!..

Зберовский как пришел к инспектору в угнетенном состоянии, так и слушал — совершенно безучастный.

— Вы должны служить примером юношеству! А какой вы воспитатель? К религии вы неприлежны. К старшим непочтительны. Уроки заполняете праздной болтовней о сомнительных предметах, подчеркнуто пренебрегая свыше вам преподанной программой. И более того! Располагаю данными о вас: уроки ваши изобилуют показом опытов, по программе не рекомендованных… Вы знаете, чем это вам грозит? Вы читали циркуляры министерства?

Поглядев на Зберовского, инспектор окончательно вышел из себя:

— Смотрите, в случае чего на себя пеняйте! В дальнейшем спросится с вас беспощадно! — Не подав руки, он кивнул на дверь: — Можете идти.

Зберовский продолжал сидеть. Немного погодя как бы с удивлением поднял глаза:

— Простите, вы сказали, на уроках опыты делать не надо?

Инспектор заломил перед собой костлявые пальцы. Негодующе крикнул:

— Дан вам учебник, вот и потрудитесь придерживаться!..

Когда Зберовский брел потом по коридору, он мысленно все еще был на перроне, и последняя вагонная площадка еще будто маячила перед ним, уходя в непроницаемый туман.

За душным, темным коридором — рекреационный зал.

Тут в углу, от потолка до пола, позолоченный киот с иконами. Напротив, на стене, — портрет царя.

Откуда-то взялся Вахрамеич. Идет своей обычной крадущейся походкой. Держит наготове колокольчик с деревянной ручкой. Издалека наблюдая за Зберовским, подобострастно кланяется.

Спустя секунду он задребезжал колокольчиком, и почти сразу из классов в коридор и зал хлынула толпа гимназистов. Гам и крик заполнили все здание. Мелькают серые костюмы. Одни бегут, толкаясь, другие жмутся к стенам, третьи чехарду затеяли, там — драку.

Зберовский пробирался сквозь этот мальчишеский водоворот. Дорогу ему загородили двое:

— Григорий Иванович, вас можно спросить?

— Что, Васильев, тебе?

У Васильева на куртке знакомое чернильное пятно. Он угловатый, но шустрый подросток. Фантазер и выдумщик. Способностями же не отличается.

Сейчас он начал говорить, точно посыпал горохом, быстро и невнятно. Из-за шума в коридоре Зберовский расслышал лишь одно: «Не сахар никакой, а черные стали, как уголь».

— Повтори: кто — черные стали?

— Да опилки, которые в стакане. С кислотой стакан, Григорий Иванович…

Оказалось так: у него дома готовятся к зиме, вставляют в окна вторые рамы. На подоконниках опилки, прикрытые ватой, и понемногу серной кислоты в стаканах, чтобы не запотевали стекла. На вчерашнем уроке Васильев узнал, будто опилки, если их бросить в кислоту, могут превратиться в сахар. Он захотел проверить это. Насыпал опилок в стакан, а сахар у него не получился.

— Мать увидела, что он в окне устроил, — подзатыльника ему дала, — с серьезным видом добавил другой гимназист, до сих пор молчавший.

Зберовский чуть-чуть улыбнулся:

— За науку пострадал, брат? Ничего, терпи. Не ты один!

— Почему не вышло все-таки? — приставал Васильев. — Григорий Иванович, а вы правду говорили — сахар можно из опилок?…

— Конечно, правду. Виноградный сахар, скажем.

— Его можно есть? Он сладкий?

— Сладкий. Полезный даже очень.

Перемена между тем закончилась. Зал опустел. Васильев и его товарищ кинулись бегом к своему классу, куда уже вошел преподаватель латинского языка.

А у Зберовского урок будет только через час. Он не спеша отправился в учительскую.

В учительской — никого. Посередине длинный стол и стулья, а возле стен, перемежаясь с жесткими диванчиками, шкафы.

Душу гложет лютая тоска. Остановившись у окошка, Зберовский смотрит на улицу, в туман.

Он понимает, насколько все это несбыточно, однако если бы суметь найти Осадчего, объяснить, какие важные причины ему не позволяют остаться в Яропольске… Осадчий ответил бы: «Поезжай». И тогда — телеграмму Зое вдогонку, и сам в Казань — следом за ней!

Нет, ничто положения не спасет. Как ни объяснишь причину своего отъезда — все равно: уедешь, а останется нехороший привкус. Словно уклонился от опасности, под каким бы ни было предлогом.

Ужасный Яропольск!

А вдруг дело еще повернется по-иному? Вдруг Зоя сообщит, что Благовещенский согласен подождать? Просьба Осадчего требует только нескольких месяцев.

Зоя, милая…

За окошком туман.

«Оставьте, я просила вас, не касайтесь этого, пожалуйста…»

Между двойными рамами на подоконнике опилки, вата и кислота в стакане.

Он начал ходить по учительской. Остановится, постучит пальцами по спинке стула, пройдет мимо шкафов, снова остановится где-нибудь в раздумье.

За стеклянными дверцами шкафов видны кучи гимназических тетрадей, глобус, свертки карт, наклеенных на коленкор. А в дальнем, самом маленьком шкафу — пособия по физике и убогие химические принадлежности.

Содержимое этого маленького шкафа Зберовскому наперечет известно. Однако он теперь взглянул в ту сторону с новым, неожиданным вниманием. Внезапно подошел, открыл дверцу. Присел перед шкафом на корточки.

Двухдюймовый тигель. Толстостенный. Давление выдержит. Но чем закроешь тигель плотно? Чем поднять давление хоть на две, на три атмосферы?

Черт побрал бы яропольскую гимназию!

Вынув из шкафа, он сердитым броском поставил на пол железный штатив с набором разных колец. Туда же — обрезок асбеста. Туда же — спиртовую лампочку. Стал отвязывать от какого-то громоздкого устройства с блоками свинцовые брусочки и пластины; среди них нашел один брусок достаточно тяжелый.

Он вот что сейчас сделает: он нагреет тигель в пламени и прижмет накаленным краем к пластиночке свинца. В свинце отпечатается круг по форме тигля. Выйдет массивная, плотная крышка. Потом крышку — на остывший тигель, а сверху — тяжелый брусок. Снизу крышку надо защитить шайбой из асбеста. В таком приборе уже можно будет кипятить жидкость под давлением.

Зберовский поднял и быстро разложил все нужные предметы на столе. Зажег огонь. Раздвинул кольца штатива. Ожесточенно, с хмурым выражением лица принялся работать.

…К концу перемены инспектор вышел в коридор.

Колокольчик Вахрамеича уже оповестил о начале последнего урока. Сутолока шла на убыль. Классные наставники загоняли своих воспитанников в классы.

И инспектор увидел: из учительской появился Зберовский в сопровождении целой вереницы гимназистов. Кто несет штатив с кольцами, кто — спиртовую лампочку, кто — пробирки. А руки самого Зберовского до отказа заняты. В них две обыкновенные бутылки, фарфоровая чашка и тигель под неуклюжей серой крышкой.

Перед Зберовским идет гимназист, торжественно несущий, как свечу или какой-то жезл, нелегкий, надо думать, металлический брусок.

Вся процессия направляется к двери пятого класса.

На миг инспектор даже потерял высокомерную осанку. Его фигура изогнулась и застыла. Взгляд возмущенно впился в принадлежности для опыта.

А тот, что нес штатив и кольца, в куртке с чернильным пятном, забежав вперед, кому-то крикнул:

— Принеси опилок горсть! Живо!

— Зачем они? — откликнулся голос за дверью.

— Беги, сказано тебе! Под лестницей лежат… Из них Григорий Иванович будет сейчас сахар делать!..

6

По натуре Зберовский был очень общительным человеком. Он нуждался в собеседниках, любил поспорить, посмеяться, поделиться мыслями. Правда, был у него в душе какой-то заповедничек, куда он никого не пускал: сюда относилось все, что касается Зои, что касается неудавшейся ему работы по гидролизу, да вот разве теперь — того, что связано с просьбой Осадчего. А остальное, его волнующее или тревожащее, он должен был обязательно кому-то рассказать. Для него это было потребностью. Любая мелочь, если он не поговорит о ней, его долго беспокоит и гнетет.

С тех пор как ему невыносима стала среда учителей гимназии, их склоки, картежная игра, он особенно остро почувствовал вокруг себя безлюдье. Но одиночества он переносить не мог. И ему случалось целые вечера просиживать в обществе старух — своих квартирных хозяек, пить с ними чай, выслушивать скучнейшие истории то о происшедшем три года назад ограблении кладбищенской церкви, то о свадьбе у соседей, где жениха обманули в приданом, то о роскошных именинах яропольского купца Пряхина…

Еще летом, когда у него прекратилась переписка, с Зоей и он не поехал на каникулы в Петербург, Зберовский начал изредка встречаться с группой гимназистов-семиклассников.

Однажды летним утром, отправившись на прогулку за город, он увидел на берегу Малахайки шалаш и костер, а перед костром сидели отчасти ему известные по гимназии почти уже взрослые мальчики. Они спорили о происхождении жизни на Земле. Один из них ссылался на «Мировые загадки» Геккеля, другой не читал этой книги, но высказывал собственные фантастические домыслы, третий брал под сомнение что угодно.

Незамеченным подойдя к костру, Зберовский сел и тотчас азартно вмешался в беседу. И сразу ощутил себя как бы в родной стихии.

Впоследствии встречи с ними за городом повторялись. А осенью, в дождливую, нудную погоду, эти гимназисты спросили у Зберовского, позволит ли он им время от времени заходить к нему в гости.

И поздняя осень и начало зимы шли для него в напряженном ожидании тех таинственных товарищей Осадчего, которые вдруг будут появляться у него в квартире. Скорей всего, он переоценивал свою роль в будущем их приезде в Яропольск, как и значение самого их приезда. А угадать, зачем они сюда приедут, он даже не пытался. От каких-нибудь определенных политических задач и целей он был далек. Но окружавшие его порядки вызывали в нем протест, а все, направленное против царского режима, ему казалось заслуживающим уважения. И если уж Осадчий, разыскав его, попросил о помощи, то он обязан проявить себя здесь человеком долга.

Прошли октябрь, ноябрь, декабрь. К Зберовскому не приехал никто. Теперь он мысленно упрекает Осадчего. Клянет себя за то, что принял записку всерьез.

Незадолго до рождественских каникул неприятности, начавшиеся у него в гимназии, достигли угрожающих размеров. В кабинете директора ему было устроено нечто вроде судилища. Директор — мягкий по характеру — сказал, что делает последнее предупреждение Инспектор же, перечисляя вины Зберовского, с ядом в голосе заявил:

— И более того! О вас есть сведения: вы позволяете себе ни с чем не совместимое. Под крышей собственного дома вы допускаете сомнительные сборища учащихся из старших классов! Вам не удастся это отрицать! А знаете ли вы, что факт внеклассного общения преподавателя с учащимися терпим не может быть? Надеюсь, вам это известно?…

Когда к Зберовскому на следующий день пришли его друзья-гимназисты, он попросил их больше к нему не ходить. В самых общих чертах объяснил им обстановку. Что касается его, то он — особь статья; но отблески неблагонамеренности могут падать и на каждого из них. Как ни хороши их задушевные беседы, а зря дразнить гусей не стоит.

Гости долго безмолвно смотрели один на другого. Строго говоря, это были не мальчики, а уже юноши, завтрашние студенты. Однако молчание их разрешилось совершенно мальчишеской вспышкой. Они заговорили все сразу. Наперебой закричали: кто — возмущаясь инспектором, кто — уверяя Зберовского, будто разговоры с ним для них важнее всякой мертвой латыни.

А один из гимназистов яростно вцепился в осенившую его идею:

— Григорий Иванович, зачем дразнить гусей! Мы будем приходить к вам так, что ни единая душа узнать не сможет. Мы будем называться: тайный естественно-научный кружок. Скажите только правду — вы сами по себе не хотите нас прогнать? Вы рады нам бываете или не рады?

— Нет, не надо тайного кружка, — сказал Зберовский. Он даже испугался этой мысли.

— Вы от нас избавиться хотите? Мы надоели?

— Милые друзья! Я вам всегда бываю рад. Но обещайте мне не делать глупостей. Не ставьте меня в неловкое положение!

Они хором обещали, что глупостей с их стороны не будет, и, возбужденно переглядываясь, ушли.

К концу идут зимние каникулы. Зберовский их проводит в унылом сидении дома. На Новый год ходил к знакомому врачу, тоже петербуржцу, преуспевающему и самодовольному, у которого он уже зарекался бывать, почувствовал себя там неуютно, а потом опять засел в своей комнате. Как раз пришли по почте выписанные им новые химические книги; у врача он взял годовой комплект журнала «Нива» с приложениями.

На столе горит лампа. За закрытыми ставнями — вьюга.

Часов в восемь вечера кто-то постучался в дверь. Зберовский перевернул страницу и, не поднимая головы, сказал:

— Пожалуйста!

— Григорий Иванович! — услышал он свистящий шепот.

В комнату всунулась чья-то фигура в тулупе, засыпанном снегом, в валенках, в шапке с опущенными меховыми ушами; даже лицо до самых глаз было обвязано шарфом.

Вошедший сдвинул шарф и оказался гимназистом-семиклассником из числа недавних собеседников и друзей Зберовского.

Еще с порога он зашептал о том, что Григорий Иванович может быть полностью спокоен: их никто не видел — сюда они шли не улицей, а задними дворами, пересекали напрямик сугробы, лезли через заборы. Сейчас все стоят здесь, возле крыльца. Все прочли «Минеральное царство» Гюнтера. Не разрешит ли Григорий Иванович им зайти к нему — поговорить? Непонятно, почему материя формируется в кристаллы…

— С ума сошли! — воскликнул Зберовский.

Гимназист сконфуженно покраснел.

Подумав несколько и поколебавшись внутренне, Зберовский будто рассердился пуще прежнего:

— Этакие конспираторы нашлись!.. Ну, что же ты? Топчутся там у крыльца… Пришли, так уж чего еще! Зови!.. — И крикнул, приподняв портьеру: — Настасья Лукинична, а нельзя ли нам с гостями самоварчик?

Вскоре они уже шумной оравой сидели за столом.

Именно тогда в дверь заглянули озабоченные глаза хозяйки. Видимо, она хотела о чем-то сказать. А из-за ее спины вдруг раздался мужской голос:

— Григорий, можно к тебе?

Так появился Осадчий.

Зберовский поднялся навстречу, подбежал — в порыве радости и какого-то растерянного смущения. Ему казалось, что это как на грех некстати: Осадчему не надо бы встречаться с посторонними, а в комнате полно гостей. Но наконец-то все-таки приехал!

Гимназисты притихли, словно пойманные с поличным.

Осадчий поставил на пол чемодан. Улыбаясь, обнял Зберовского. Молодцевато сбросил шубу. Веселым взглядом обвел молодежь. Представился всем: «Осадчий. Из Петербурга». И сказал:

— Вот как хорошо — с поезда, с морозца да к горячему чайку!

С точки зрения Зберовского он держал себя неосторожно. При гимназистах объяснил, что в Яропольске ему долго незачем задерживаться, а едет он по своим делам на казенные заводы. А сообщение с заводами из рук вон до чего плохое. Однако вряд ли он поедет лошадьми; есть ветка — он предпочтет отправиться товарным поездом.

Затем он придвинул свой стул поближе к Зберовскому:

— Почти шесть лет с тобой не виделись, Гриша!

Оставшиеся как бы в стороне, молодые гости начали благодарить и прощаться. Потянулись гуськом к выходу. Зберовский встал, пошел их провожать.

Когда же он вернулся в комнату, Осадчий его встретил восклицанием:

— Ну, слушай — расскажу про твоего Лисицына!

Зберовский так и остановился на половине шага.

Осадчий принялся повествовать в подробностях, образно рисуя таежную заимку, бродягу, заболевшего в тайге, и все, что было дальше.

Сперва он сидел за столом, но уже через минуту поднялся. Рассказ его принял взволнованный характер — и это не вязалось с памятным Зберовскому обликом Осадчего: в студенческое время он был всегда немного скептиком.

Сейчас Осадчий говорил о неожиданном исходе дела.

Бежав из ссылки в Петербург, он захотел узнать дальнейшую судьбу Лисицына. Однако след его опять потерян. Явочный адрес, куда Лисицын должен был обратиться, оказался провалившимся. Глебов, который непременно помог бы Лисицыну перейти за рубеж, и не слышал ничего о его приезде. А в начале этой зимы с Глебовым вдвоем Осадчий пытался законными и незаконными путями разыскивать Лисицына — точнее, по паспорту, мещанина Пояркова. Поиски ни к чему не привели. Доехал ли он с подложным паспортом до Петербурга, не сумел ли доехать — все это остается загадкой.

Зберовский смотрел на Осадчего в упор с выражением острого интереса.

Разговор продолжался до глубокой ночи. Осадчий уж давно исчерпал то, что мог сказать о Лисицыне, перешел на собственный побег из ссылки, потом вернулся к прошлому — к первым дням своей жизни в Сибири. Зберовский же нет-нет, да перебьет его каким-нибудь вопросом про Лисицына.

Легли в постели — один на диване, другой на кровати. Потушили лампу. Но и в темноте еще долго звучали их голоса.

— Григорий, ты не спишь? — спросил Осадчий.

— Нет пока. А что?

— Крестовников оказался сволочью.

— Скользкий человечек, — помедлив, отозвался Зберовский. — Последнее время в мансарде его все стали избегать. Да, впрочем, сам он как-то обособился…

— А я столкнулся с фактами, — сказал Осадчий. — Он с охранкой связан. Мой арест и ссылка были только по его доносу.

— Да что ты говоришь!

— Представь себе. Мне точно сообщили на этапе.

— Именно Крестовников донес? Ты не ошибаешься?

— Крестовников.

— Какая гадость!..

И замолчали оба.

Зберовский знал: за Крестовниковым еще в мансарде полз темный, отвратительный слушок. Однако раньше не хотелось верить этому. В уме не укладывалось чудовищное подозрение.

Слишком много новостей свалилось нынче на Зберовского!

После паузы Осадчий будто бы подумал вслух:

— А зря, пожалуй, я приехал в Яропольск. Разве с тобой вот повидались…

— Почему такое — зря? — с живостью спросил Зберовский.

— Да лучше было бы с соседней станции по тракту, лошадьми. Как многие из наших ездили.

Осадчий не придал значения тому, что на кровати Зберовского скрипнули пружины. А Зберовский приподнялся на локтях. Этого не было видно в темноте: он укоризненно и горько взглянул в сторону Осадчего.

Нет, он не скажет ни за что, какую жертву он принес во имя смутно понимаемых им, но высоких целей. Его жертва оказалась никому не нужной, и тем более теперь не надо о ней говорить!

Пусть где-то далеко, в несбывшемся — Казань. Откуда знать Осадчему, как все было непросто? Зачем Осадчему знать? Но если бы все даже повторилось, Зберовский снова поступил бы точно так же. Иначе ему поступить нельзя.

С улицы доносится: вьюга, воет ветер. Осадчий спит. Перед Зберовским — в зримых образах, как бывает в возбужденных мыслях ночью, — опять и опять перекатывается услышанное от Осадчего сегодня.

И кажется ему, будто на него дохнуло веяние настоящей жизни.

Сейчас он как бы видит и Сибирь, и тяжкие пути творцов, искателей человеческого блага. Случайно ли, что на большом пути — значительные встречи?

Проходит перед ним Осадчий, вот этот, спящий здесь, когда-то бывший его соседом в мансарде. Теперь он всюду окружен тайными друзьями. Проходит и Лисицын — уходит в неизвестность. Каждый из них со своим великим грузом на плечах.

Многое проходит мимо.

Мысли в сотый раз сегодня возвращаются к открытию Лисицына. Что бы ни было, но для человечества оно не потеряно. Лисицын еще бросит свой труд миру из-под спуда, потрясая всех! Как хочется, чтобы это случилось поскорей!

Зберовский и предполагать не может, что его личная судьба в будущем неотделима от судьбы открытия Лисицына.

Он удрученно думает: а его дорожки сомкнулись в Яропольске; тут его прежние порывы лишь без толку травой зарастут.


Читать далее

Глава III. Учитель гимназии

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть