Онлайн чтение книги Судный день
8

Андрей минул затаенно пыхающий в ночи, но готовый в любую минуту рвануть вперед паровоз и поравнялся с каким-то домом. Нет, это был не вокзал. Вокзал должен был стоять где-то справа, за составом. И до него надо было еще добираться, недалеко, но все равно шагать. Андрей уставился на разрисованные морозом темные глазницы окон. Окошки были маленькие, и в них таился холод и немой окрик: проходи мимо. Мольбой такие окошки не возьмешь, хотя за их двойными рамами, за синими стеклами, наверное, и тепло. По-ночному беспорядочно на стульях и полу обвисло отдыхает лишенная человеческого тела одежда. Беспричинно звенит у порога оцинкованное ведро с водой. Оцинкованное ведро с водой всегда в полночь или после полуночи само по себе начинает звенеть. Тоненько так и хрипло. То ли расходятся швы на нем, то ли горячечное дыхание спящих коснется железных его боков, но ведро неожиданно просыпается ночью. И долго-долго слышится из угла от дверей доверительное: тс-с-с-с. Убаюкивающее и ласковое.

Но сейчас ведро за дверями, за железными запорами. Никто не подпустит его к ведру. Может, оттого и звенит оно в зимнюю полночь, что кому-то из людей на улице холодно и беспризорно. Вещи в этом мире добрее своих хозяев. Вот и дом смотрится добродушно и по-стариковски приветливо. В голубое окрашены ошалеванные досками стены, по-вороньи черно-бело громоздится на крыше труба, и в красных ставенках любопытно рассматривает сверху пацана чердачное маленькое окошко.

И Андрей решает забраться на чердак. В домах на чердаках у печных дымоходов живут воробьи. Неплохо живут, потеснятся, дадут место и ему. А он им ничего плохого не сделает. На чердаках у теплых и дымных дымоходов обычно устраиваются и домовые. Несладкая жизнь у домовых, но и сами они — оторви да брось. Да ничего не попишешь, надо ладить и с домовыми.

Домовые, конечно, страшны, за рупь двадцать их не купишь. Но случается иногда, если им поглянется человек, лучшего друга и не сыщешь, голову за тебя положат. В теткином доме тоже жил домовой, ничего был малый, толковый и покладистый, самый лучший человек в теткином доме. Поначалу он душил Андрея во сне. Топ-топ-топ — пробирался от печки к нему на нары и наваливался на него овчинным тяжелым страхом, перехватывая дыхание. Но однажды Андрей его упредил. Притворился, будто спит. Домовой только топал по полу к его лежке, а он ему:

— Здравствуй, дядя домовой. Ложись рядом, я подвинусь. А под подушкой у меня для вас сухарь...

И домовой поласковел. Отошел. Доброе слово для него тоже ого-го что значит. И подружился Андрей с домовым. Сам уже почти домовым стал. Ночами летал вместе со своим товарищем далеко-далеко — на луну, и поближе, в деревню, к бабушке, в годы назад, когда Андрей только что родился и был счастливым, и в годы вперед, когда Андрей вырос и опять уже был счастливым. Воевал вместе с домовым с немцами. Домовой был, конечно, за партизан, за наших и неплохо стрелял из автомата. Вдвоем с ним Андрей такой шурум-бурум в немецких гарнизонах наводил, что будь здоров.

И вполне может оказаться, что домовой, который живет вот в этом доме, — друг-приятель того домового. Они прекрасно поладят.

На чердак вело вкопанное в землю бревно с прибитыми к нему поперечинами. По бревну-лестнице и подался наверх Андрей.

Черный провал чердака сразу же набросился на него, пытаясь проглотить. Но Андрей не дался. Минуту-другую он постоял у входа, вдыхая запах чужой, непонятной ему жизни, вернее, смерти, потому что вещи на чердаке не жили, а умирали. Их отправляли туда умирать во всех деревенских и городских домах весной и осенью: ненужную обувь, ненужную одежду — хламье. Хламья здесь хватало. Это Андрей почувствовал по запаху человеческого пота, застарелой резины и догнивающей свиной кожи — обуви.

Но во всем присутствовал еще один запах — живой, непонятный, неведомый ему. Он был, тут Андрей мог поклясться. Кто-то или что-то жило еще на чердаке и шибало в ноздри животной кислятиной. Шибало, и пугало, и манило к себе Андрея. Он нащупал в кармане спички, целый, непочатый коробок, но чиркнуть не решился.

— Кто тут? — приглушенно спросил Андрей.

— Ут-ут-ут, — так же приглушенно отозвался ему чердак.

Андрей упал на колени на чуть припорошенный у края тающим снегом песок и на коленях пополз в темное таинственное чрево чердака, и не к хламью, а к тому непонятному, живому, чтобы сразу и окончательно все выяснить.

Полз он на коленях не от страха, а чтобы не разбудить спящих под ним в избе хозяев. В таких маленьких, ошалеванных досками домиках очень чуткие и болтливые потолки. Могут выдать не только человека, но и курицу, если она вздумает туда залететь.

Но вот рука Андрея добралась до того непонятного, пугающе живого. Это живое было волосатое, пахло козлом и еще почему-то мазутом.

— Домовой, — простонал Андрей и отпрянул. Но домовой страшен, пока ты его не видишь, не чувствуешь, а как понял, что он рядом, тут уж нечего бояться. Это как в драке — страшно только до тех пор, пока ты не ударил или тебя не ударили.

— Здравствуй, дядя домовой, — сказал Андрей.

Домовой молчал. Андрей опять ухватился за его густую козлиную шерсть и приподнял. Легко приподнял, без натуги. Не было в этой шерсти домового. Исчез он, испарился, оставил только свою шкуру. Андрей зажег спичку и в мерцающем красном свете увидел перед собой огромный кондукторский тулуп.

Андрей загасил спичку, заплевал ее, воткнул в песок, влез в тулуп и пополз в нем к тянущему дымным теплом и сухой глиной дымоходу.


Когда Андрей открыл глаза, стоял день, тот же или следующий, он не знал и не хотел знать. Время для него ничего не значило. Главное — жив и свободен, волен. Тело ныло, и распирало его от тепла, как распирает в деже опару. И щекоталось, чесалось тело, как у поросенка, просилось, чтобы его почесали. Это было уже приятно, хотя двигаться не хотелось.

И Андрей первым делом прислушался, что происходит там, внизу, у хозяев его кондукторского теплого тулупа. У хозяев ничего не происходило, словно они вымерли и им тоже не хотелось шевелиться. Тогда он еще полежал с закрытыми глазами, потом еще раз огляделся, уже при полном свете дня. Света этого, правда, на чердак проникало немного, но ему хватило.

Так и есть: тихо пригорнутое к застрешью дотлевало всякое тряпье, на балках, развешанный неведомо когда, сох табак, а прямо перед носом притаилось целое богатство — две стопы истрепанных, со следами мазутных пальцев, старых книг и журналов и горка железнодорожных, с цепочками и без цепочек, кондукторских костяных свистков.

Андрей потянулся одновременно и к книгам и к свисткам. Но свистки пересилили. Он взял один из них и легонько дунул в него. Чердак щемяще и тоненько повторил его свист расщепленными, очерневшими на ветру и солнце драночками, вздохнул, скрипнул тихонько.

— Годится, — сказал Андрей и спрятал свисток за пазуху. — А ты, дурак, выбросил. — Это он уже адресовал хозяину дома.

Из общей кучи он отобрал еще четыре свистка: для Жукова, Лисицына, Тамары и Марии Петровны. На всякий случай прихватил еще горсть без предварительной проверки: Кастрюку там и другим и на случай мена в пути, когда жрать станет нечего. Свистки были из коровьего крепкого рога, с горошинами внутри. А которые и не свистели, так это только потому, что или повыпадали язычки, или повылетали горошины — от недосмотра, нехозяйского подхода.

И, занимаясь книгами, Андрей еще некоторое время сетовал на этот нехозяйский подход: это же сколько пацанов можно было осчастливить! Но вскоре он забыл о свистках. Книги тоже были что надо. «Чайку» Бирюкова он, правда, уже читал. А вот это что-то незнакомое ему. Без обложки, и по тому, как извазгали ее, истрепали, книга деловая. Тут у него глаз наметанный. Новенькую, с самыми распрекрасными рисунками, сияющую восторгом коленкорового переплета книгу ему и на дух не надо. Все хорошее — старое и древнее, разбухшее от прикосновения множества человеческих рук, потому что оно нужно этим человекам. А плохое — и сам не гам и людям не дам. Не все золото, что блестит. А может, это и есть та книга, которую он ищет? Вполне может быть. Где же ей быть сегодня, как не в таком вот укромном месте.

Андрей осторожно перевернул хрупкую, словно табачный пересохший лист, страницу и оторопел: «...Сашка оглянулся... нырнул под вагон... забрался в собачий ящик...» Лихорадочно побежал глазами по строкам. Вот она! Нашел наконец-таки. Отыскал ту самую-самую книгу. И подумать только, где?! На чердаке загнанного на эту глухую станцию хилого железнодорожного дома. Значит, уже жил до него такой парень, как он, и какой-то писатель уже написал о нем. Ну и гад этот писатель, не мог крикнуть на весь свет: где ты там, беспризорник Андрей? Я для тебя книгу написал!

И, спрятав книгу за пазухой, не боясь, что его засекут, Андрей кубарем скатился с чердака. Надо было бежать, бежать подальше, пока не хватились и не отняли. Бежать туда, где никогда и никто не стал бы его искать. Но, как назло, на станции не было ни одного поезда, пустынны были пути, с обеих сторон закрыты семафоры. Срочно требовалось укромное место. Андрей постоял в раздумье и двинулся вперед, куда ноги вынесут. Ноги сами несли Андрея к вокзалу.

Но вокзал ему не поглянулся. Халупа, а не вокзал.

Внутри таких вокзалов обычно бывает холодно и непривычно чисто, а людей там, каждого нового, незнакомого человека, рассматривают с раздевающим донага деревенским любопытством, потому что для каждой деревенской, коротающей там час до поезда бабки новый человек словно пришелец из другого мира. И лупится она на тебя, и лупится от скуки, любопытства и своей деревенской невоспитанности, пока ты не взопреешь под ее взглядом. Она словно примеряет тебя к своему селу, своей хате и, кажется, даже приговаривает: нет, мил человек, у нас таких, как ты, не водится. И сапожки-то у тебя худые, и пальтецо не лучше. Околел бы ты у нас. Ну, заговори со мной, заговори, вишь — не решаюсь. Спроси, откуда я да кто, я тебе все обскажу. Смотришь, и поездок подойдет. Дурак ты городской, неотесанный. Ишь ты, как рыло-то воротит. Да у нас в деревне почище тебя водятся.

Нет, не хотелось Андрею в вокзал, беспризорничья гордость не позволяла. И он только прочел название станции, косо повисшее на зеленовыкрашенной фанере над дверью. Нехорошо называлась станция: Злунька. Андрей огляделся. Но ничего злого, грозящего ему бедой не приметил. Все было мирно и чуть сонно на станции Злунька. На платформе под ногами нагло прыгали воробьи, склевывали подсолнечные семечки и шелуху, наводили порядок. Сам вокзальчик с трех сторон цепко опутали голыми ветвями, как цепями, простуженные, с пробивающимся на корне инеем деревья. Ветвями деревьев была опутана и башенка поодаль, мирная какая-то, церковная, не вокзальная. Сквозь жидкий штакетник было видно, как мочилась посреди мостовой каурая лохматая кобыла. И мужик-возчик терпеливо ждал, намотав вожжи на кулак.

Андрей принялся высматривать зеленый или желтый домик. Но там, куда он смотрел, такого домика не видно было. Тогда он зашел за вокзал и понял, что попал куда надо. Отыскал нетронутый кусочек снега и желто расписался на нем, хватило еще немного и на кирпичную серую стену. Полил и ее, чтобы не рассыхалась, потому что камень и бетон от воды только крепче, да если уж и отмечаться в Злуньке, так отмечаться надо по всем правилам. Пусть помнит его станция Злунька. Она его чуть не угробила, а он... на нее.

Осквернив вокзал, Андрей вроде как бы даже породнился с этой станцией. Почувствовал и уверовал: она добрая. Это только имя у нее такое... Так ведь бывает и с людьми: внутри человек — хоть к ране его прикладывай, а вот физия досталась ему злодейская. Увидишь в темном углу — понос прошибет. Тут понимать надо, а не караул вопить. Чаще надо караул вопить, когда улыбаются тебе. А здесь...

Вот взять, к примеру, его станцию, на которой родился и рос Андрей. И хмурая, и грязная, и дома все в землю, а не в небо растут. И народ чумазый, хмурый, торопливый. А вот живет среди этого народа Миша-дурачок. Бог его знает, сколько живет, жизней десять человеческих. И все время улыбается. По улице идет — улыбается, на народе улыбается, и в лесу улыбается, и на морозе и на солнце. Лапы у него такие, что не полезет никакая обувка, кажется, не ноги идут, а два кирпича пустились в путь. По всему, не жизнь человеку среди таких хмурых людей, а погибель, а он только год от году, от зимы к зиме добреет, все больше зубов кажет людям. А все почему? Дурак, дурак, но понимает: хороший город Клинск, хорошие тут люди живут. И пока они живут, будет жив и он. Пока они торгуют на базаре сметаной и молоком, до тех пор кое-что, пусть самая малость, будет перепадать и ему. Милосердный город Клинск, понимающий, что и дураки на этом свете есть хотят, и пока есть дураки, есть и все остальное.

Бабки и дедки угощают на базаре Мишку-дурачка сметанкой. Не всех, конечно, но прижимистых Мишка учит. Подойдет к скупердяю или скупердяйке и как увидит, что они нос воротят, так палец — в их сметану. И все. А попробуй тронь кто Мишку-дурачка, да весь город за него поднимется. Вот потому и прижился в нем и улыбается каждому, большому и малому, Мишка-дурачок.

И Злунька уже не казалась теперь Андрею злой. Недалеко ушла она от Клинска и по одежке и по людям. Так же как и в Клинске, врастали в землю дома. Вот только Мишки-дурачка нигде не было заметно.

Андрей обошел все прилегающие к вокзалу улицы и решил заглянуть в магазин. Надо было что-то перехватить на зуб, а в кармане у него похрустывала неразмененная зелененькая. Дверь в магазин открывалась по-деревенски — обвисшим книзу кованым железным язычком. Он привычно открыл ее, но не успел приладить клямку и полностью развернуться навстречу прилавку, толстой тетке-продавцу в сером халате поверх фуфайки, всяким там хомутам, сковородникам, лампам, развешанным по стене, как эта самая тетка-продавец легла на прилавок и закудахтала:

— А откуда ты такой? Не иначе тобой комины чистили!

— Мной комины не чистили, — обиделся Андрей.

— Ой, умру, ой, держите меня! — кудахтала продавщица. — Им комины не чистили, да вы поглядите на него!

Андрей уже думал повернуть назад, но краем глаза засек ноздреватые серые пряники в стакане. И голод оказался сильнее гордости. «Пусть ее кудахчет, глупая курица. Это хорошо, что глупая, глупые — они не злые». В Москве, на Белорусском вокзале, когда он, Андрей, только что вынырнул из собачьего ящика и рожа, видимо, у него была еще почище, чем сейчас, так тогда милиционер не хохотал, не кудахтал. Уцепился за рукав и сразу же: ты откуда такой, мальчик?

— Тутэйшы, — ответил тогда Андрей. Попался сразу со своим дурацким языком, не грязной мордой выдал себя, а языком, говором.

— А где ты живешь, мальчик, на какой улице? — помнится, еще ласково так спросил милиционер, будто и впрямь поверил ему.

— Да тут, недалечка, каля Крэмля... Там, ведаеце, ля самага Маузалея, у завулку. — Где он еще в Москве мог жить, как не возле Кремля? Там, где и тот человек жил, к которому он ехал. — Каля Крэмля.

Вот тогда милиционер захохотал, закорчился от хохота. И это был уже по-настоящему оскорбительный смех. А продавщица хохочет совсем по-другому. Он ее действительно уморил своим видом. Это их, клинская, продавщица, и ее нечего бояться.

— Подумаешь, — сказал Андрей, немного все же с опаской приближаясь к прилавку. — Ну, раз не помылся. Мог человек и забыть утром умыться.

— Ой, держите меня, не могу! Артист. — Тетка смеялась по-свойски, по-клинскому, и от души. Хлипкий магазинчик ходил ходуном от ее смеха, того и гляди развалится.

— Валится! — крикнул Андрей.

— Что валится? — перестала кудахтать продавщица и пошла юлой вокруг себя.

— Это я пошутил, — сказал Андрей.

Смех у продавщицы пропал, она погрозила Андрею пальцем.

— Ну-ну, ты, шутник, — не выдержала, раскатилась по новой. — Артист! На вот зеркало, поглядись.

Андрей взял у нее из рук круглое зеркальце и сам прыснул.

— Переборщили, гады, — сказал он, — перегримировали. Я тут в школе в драмкружке беспризорника Сашку играю. Слышали про беспризорника Сашку?

— Не-е, — протянула женщина.

— Так вот знайте.

— Ага. А как вашу учительницу зовут? — ласковым голосом московского милиционера, того самого, с Белорусского вокзала, пропела женщина и уставилась влажными, промороженно-белыми глазами в Андрея. «Вот стерва, — без ненависти, впрочем, подумал Андрей. — Все же купила». Но тут же без запинки выдал:

— Мария Петровна.

— Это какая же Мария Петровна? Низенькая такая и с кудряшками?

— Во-во, — подхватил Андрей, — с завитушками.

— И бородавка у нее еще прямо на переносице.

— Точно, когда я в магазин побежал, там она у нее и сидела.

— Ага. Так я и знала. Вот что, хлопец, ты наших учителок не хай, лицом они все чистые и без бородавок.

— Она новенькая, — сказал Андрей, — и перед учениками с бородавкой, а перед родителями — без.

При этом подумал: «Чтобы и у тебя там меж глаз, а лучше вместо глаз бородавка выросла».

— И-и, милый...

Андрей подался было к двери, от греха подальше.

— Куда же ты? — настигла его продавщица. — Что приходил-то?

Было в ее голосе все же что-то хорошее, дрожаще-смешливое и располагающее. Он вернулся.

— Сто грамм пряников. Вот этих, — показал на стакан.

Продавщица снова кудахтнула, но коротко, так, будто снеслась. Отвесила ему пряников. Андрей три из них опустил в карман пальто, а довесочек — в зубы и опять уже был возле двери.

— Стой! — снова настигла его продавщица. Он замер, положив руку на клямку.

— Да не бойся ты, не бойся, черт ты болотный! — Продавщица нырнула под прилавок и вынырнула оттуда с белой пузатой сайкой в руках. — Вот, возьми уж. Да помойся, снегом хоть морду пролысь, артист погорелого театра. Когда только вас накормят да отмоют.

— Спасибо, — сказал Андрей и пошел снова на выход.

— Не стоит, горе луковое...

Он оглянулся. Лицо у продавщицы было таким же серым, как и ее халат, и глаза круглились жалостью, такой же самой, как у базарных бабок Клинска, когда они совали Мишке-дурачку лазурные глечики с молоком и домашние серые крендельки. Потому, наверное, Андрей и решил податься на базар.

Базар гадал, надрывно и разгульно, с беспризорничьим лихим отчаяньем: эх, пропади, моя телега, все четыре колеса. Гадало село, гадал город, бабы и мужики, гадала Россия. Заросший щетиной дядька в красноармейской, без погон, прожженной шинели, обложенный толстенными желтыми книгами, незрячими глазами смотрел на молодую еще женщину перед ним и распевно наговаривал:

— Эх, молодайка, не зря ты ходишь, не зря ты ждешь. Жив он, жив. И рвется его сердце к тебе. Ждешь ты его? Скоро, скоро, как сойдет снег, встретиться вам суждено. Придет он, придет он к тебе... без руки и без ноги. Готова ты таким его принять?

— Готова, готова, — кивала молодайка и крутила в пальцах махры цветастого праздничного платка.

— А что, всю правду говорит, без утайки, — вертелся тут же перед собравшейся толпой сивый подпитый дедок. — Так оно у нас в деревне и было. И похоронка пришла, и мужики все возвернулись с фронту, сватали эту бабу не раз. А она ни в какую: картам верю, карты легли, что жив. И правда, жив, вернулся. Только ноги по самое это дело нет. Так это карты сказали, а тут ученая книга...

— Брешет он и по своей ученой книге.

— Кто брешет? — перестал напевать, вызверился слепой, вывернув навстречу толпе, ее верящим и неверящим глазам свои страшные, изъеденные красными горошинами веки.

— А вон милиционер идет...

— Пусть идет хоть сам начальник милиции. Милиция меня уже десять тысяч раз забирала. Но там тоже люди, я им гадал. Всю правду сказал. Против нее и милиция не устояла. Выпустили. А с тебя, женщина, десять рублей. Кто следующий? Эй, налетай! За десять рублей все скажу, что было, что будет, любую печаль-тоску развею...

И тут же появился следующий, и слепой привычно забегал обжелтенными махрой пальцами по своей ученой книге. Андрей еще немного постоял здесь, посмотрел на развешанные за спиной слепого на деревянном заплоте цветные яркие картинки: оленей, лебедей и влюбленных, плывущих на лодке по мертвому от ярких красок озеру, и пошел дальше, к цыганкам.

Цыганки гадали хотя более напористо, но неинтересно, однообразно как-то: казенный дом, червонный или крестовый король и дальняя дорога. Он прибился и надолго застрял возле старичка с попугаем в клетке. Сначала поразился, как старичок и попугай похожи друг на друга. Оба согнутые, потертые и унылые, только та и разница между ними, что птица разноцветная, пестрая, а старичок одноцветный, серый. Попугай сноровисто таскал задубелым крючкастым клювом грязненькие конвертики, в которых уже заранее была пронумерована человеческая судьба. Старику оставалось только отыскать ее уже в другом ящичке и прочитать, коли кто-то из гадающих попадался неграмотный.

Видать по всему, насобачилась заморская птица на человеческих судьбах ловко, потому что все отходили от старичка с попугаем довольные. И Андрею захотелось погадать, что там выпадет ему впереди. Но стоило это удовольствие недешево, а денежек у него уже, считай, не было. Пришлось отойти в сторонку и тешить себя, что враки все это гадание, хотя в глубине души думалось по-другому. Цыганки, те, конечно, врут, оно так уж издавна водится: цыган люльку курит, а цыганка людей дурит. А с заморской птицей — тут без обмана. И заморская она, не русская, врать ей, значит, ни к чему. Попугай-то ведь работает без подсказки. И слепой со своими книгами без обмана. Книга ведь у него; не что-нибудь, не хухры-мухры. Да и милиции он не боится.

Но все эти гадания, причитания, слезы, охи-ахи уже были знакомы Андрею до тошноты по Клинску. Ему и показалось, как только зашел он на базар, что снова попал в Клинск. Показалось, что никуда не уезжал он из него. А потом стало немного не по себе: свет велик, а от Клинска уйти некуда. Всюду клином свет на Клинске сходится.

Хотя были и отличия. Не было на этом базаре Мишки-дурачка. Не было, и все тут. Невероятно, но факт. Андрей обошел жидкие, на глазах редеющие торговые ряды, собрался уже уходить. И вдруг будто столбняк его хватил. Мерно покачиваясь, меж рядами навстречу ему шел Мишка-дурачок. Неизменный, неразменный, в неизменной, своей косоворотке без пуговиц, как водится, и с неизменной улыбкой на губах.

— Мишка! — позвал его Андрей. Но дурачок не отреагировал.

— Гришка, соколик, — остановила дурачка бабка, — выпей вот молочка. Все равно уж не продам, а везти далеконько. Выпей, пока не сквасилось, Гришка.

«Гришка, — подумал Андрей. — Тут ты Гришка, там ты Мишка...»

А Гришка пил молоко. Пил не жадно и не торопливо. Но оно все равно проливалось, текло из его рта по подбородку. Густое деревенское молоко копилось на подбородке и капало на босые красные ноги-кирпичи.

«Везет дуракам, хорошо живется на этом свете дуракам», — подумал Андрей. И тут же ему стало стыдно: пожалел дурачку молока. Он направился к выходу. Но пришлось немного задержаться, посмотреть еще одну картинку из жизни его родного Клинска. Бузотерил пьяный, по всему — бывший матрос. Сейчас от матроса осталась только половина — обрубок-колода с хмельной головой и тельняшка. Колода была встроена в деревянную тележку на роликах и размахивала кожаными подушечками-толкачиками.

— Я моряк! — кричало то, что осталось от моряка. — Вся ж... в ракушках! Я по всем морям плавал. В Америке был. Там все дома двухэтажные. Подайте бывшему матросу копеечку!..

Да, Андрей знал этого матроса и слова его пьяные слышал в своем городе Клинске. Только было это летом, ушедшим летом. И матрос там не просил копеечки. Андрей вытащил гривенник и, стараясь не смотреть матросу в глаза, опустил, звякнул монетой о медь и серебро, разбредшиеся по дну пропотелой солдатской шапки-ушанки.

— Благодарствую, благодарствую, — забилось, застучало в спину Андрею, и он побежал. Но ветер настиг его, ударил в лицо промороженными и жесткими: благодарствую, благодарствую, благодарствую... Свирепел, подбираясь к ночи, мороз.


Читать далее

ВИСОКОСНЫЙ ГОД
ВОЗВРАЩЕНИЕ 07.04.13
НАЧАЛО 07.04.13
ПРО ХЛЕБ ФЕЗЕУШНИЦКИЙ 07.04.13
ДОРОГИ 07.04.13
ДОМА 07.04.13
ОБКАТКА СИБИРЬЮ 07.04.13
НЕЗАДОЛГО ДО РАССВЕТА 07.04.13
ШАХТА 07.04.13
ПОСЛЕДНИЙ НЕМЕЦ 07.04.13
ВСТРЕЧА 07.04.13
ПОВЕСТЬ О БЕСПРИЗОРНОЙ ЛЮБВИ
1 07.04.13
2 07.04.13
3 07.04.13
4 07.04.13
5 07.04.13
6 07.04.13
7 07.04.13
8 07.04.13
9 07.04.13
10 07.04.13
11 07.04.13
12 07.04.13
13 07.04.13
14 07.04.13
15 07.04.13
16 07.04.13
17 07.04.13
18 07.04.13
19 07.04.13
20 07.04.13
СУДНЫЙ ДЕНЬ
1 07.04.13
2 07.04.13
3 07.04.13
4 07.04.13
5 07.04.13
6 07.04.13
7 07.04.13
8 07.04.13
9 07.04.13
10 07.04.13
11 07.04.13
СЛЕЗИНКА ПАЛАЧА 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть