Часть II

Онлайн чтение книги Свет праведных. Том 2. Декабристки
Часть II

1

7 июля 1830 года, под проливным дождем, первая колонна политических заключенных вышла из Читы. Руководил походом племянник Лепарского. Вторая колонна, вместе с которой двигался к Петровскому Заводу сам генерал, отправилась в путь еще через день на рассвете. Дождя уже не было, но дорогу развезло, и ветер, какой-то лихорадочно возбужденный, быстро гнал облака к линии горизонта. Николай, попавший во «второй состав», шел медленно, подставляя лицо резким, как удары, порывам воспаленного дыхания ветра, и ему доставляло горькое наслаждение ощущать на себе это знойное насилие, вполне отвечавшее смятению его собственных чувств. Вслед за шлепавшими по грязи и глухо ворчавшими по этому поводу каторжанами двигались телеги с багажом и съестными припасами, карета коменданта и тарантасы с дамами. Софи с Натальей Фонвизиной ехали в одной из крытых повозок, которые подпрыгивали на каждой колдобине, и Николай то и дело оборачивался, надеясь, что лицо жены мелькнет в просвете между двумя занавесками из вытертой кожи.

Миновали три версты. Теперь предстояло перебраться через разлившуюся, как в половодье, Ингоду. Конвой остановился на топком от грязи берегу. Пристань, к которой причаливал паром, осаждала толпа. Это были жители Читы, которые во множестве явились сюда, чтобы пожелать доброго пути «своим каторжникам», обеспечившим городу благоденствие. Некоторые дамы вышли из тарантаса – им хотелось еще раз попрощаться со слугами, поставщиками, соседями. Софи расцеловала в обе щеки рыдающую Пульхерию, у которой прожила так долго, пожала руку ее мужу Захарычу. «Как она добра к другим!» – подумал Николай, наблюдая за этой сценой издали. На жене было серое дорожное пальто, соломенная шляпа с вуалеткой. Он хотел подойти, потом передумал – зачем? Волнение отбывающих и провожающих все нарастало, дамские ридикюли снова и снова раскрывались, последовала новая раздача денег и всплеск ответных благодарных восклицаний.

– Благодетельница наша! Храни вас Господь! Что с нами без вас станется?..

Из всех декабристок самые большие толпы собирались вокруг матерей семейств: они поднимали на руках младенцев и с гордостью показывали их молитвенно сложившим руки почитательницам. В конце концов, дети устали от шума и толпы и принялись вопить на разные голоса. Подбежал Лепарский с выпученными глазами:

– В чем дело? Что случилось? Несчастье?

Генерала успокоили, и он вернулся к своим трудным обязанностям, принялся выкрикивать приказы кучерам и солдатам, бранить лошадей, угрожать реке… Добрая четверть часа ушла на ликвидацию хаоса, наконец, перевоз был организован. Николай уже находился на пароме, когда внезапно загремел гром, и небо прошила ослепительная молния. Посыпался теплый дождик, поначалу такой мелкий, что казался больше похожим на изморось. Однако капли все росли, увеличивались в объеме, и вода под их ударами словно бы строила гримасы. Пейзаж на берегу тоже исказился… Деревья, которые дождь безжалостно хлестал по стволам и кронам, сбрасывали листву, лица провожающих затуманились, дорога цветом слилась с рекой, река – с дорогой…

Николай ступил на противоположный берег Ингоды с ощущением, что продолжает плыть по течению. Паром отошел, приплясывая на желтых волнах. Внизу метались лошади, не способные шагу сделать по скользкой земле, уезжавшей у них из-под ног, им, наверное, казалось невозможным попасть на паром, но все-таки, в конце концов, удавалось. Было видно, как суетятся вокруг повозок, с которых ручьями текла вода, дамы в разноцветных, промокших насквозь платьях. Парому предстояло совершить не меньше дюжины путешествий с одного берега на другой, чтобы перевезти всех. А поскольку никакого укрытия не было, те, кто вынужден был оставаться у пристани, стоически не двигались с места, хотя на них обрушивался водопад. Когда последний солдат с обнаженным штыком в серебряных капельках, в накрытом чехлом кивере, сошел с парома, Лепарский перекрестился и сделал знак Ватрушкину начать перекличку. Никого не потеряли. Крестьяне с того берега, прокричав еще раз «Прощайте!» и помахав руками, начали расходиться.

И тут дождь взял да и кончился. В головокружительном вращении туч обозначился лазурный просвет. По мере того, как отверстие в облаках расширялось, синева неба становилась все ярче, все интенсивнее. Земля дымилась, листья на деревьях сверкали, блестящие, будто лаком покрытые, травы выпрямлялись, солнце посылало сквозь разбегающийся туман веера лучей.

Продолжился марш… Спины у всех были мокрые, штаны приклеились к ногам, с каждым шагом в башмаках хлюпала вода. Солдаты шли впереди и сзади колонны. По бокам ехали верхом казаки с пиками. Полсотни вооруженных луками и дротиками всадников-бурят кружили по обеим сторонам дороги: это были разведчики. Скрип осей казался оглушительным. Закрывая глаза, Николай ловил ощущение, будто слышит крики птиц, кружащих над кучей падали. Иногда появлялся генерал верхом на белом коне. Он проезжал мимо тарантасов и интересовался, все ли у дам есть необходимое или они испытывают нехватку чего-либо, бросал арестантам несколько по-отечески подбадривающих слов и исчезал в направлении своей кареты, поблескивая мокрым от пота лбом.

Ближе к полудню сделали короткий привал. Устроились на обочине дороги, перекусили чем Бог послал – а послал он по кусочку холодного мяса и кружке чая каждому. Дамы воспользовались остановкой, чтобы, выйдя из тарантасов, немножко просушить на солнышке одежду. Мокрые женские волосы, уложенные в замысловатые прически, чудесным образом оставшиеся словно бы и нетронутыми, сверкали, как благовещенские жаворонки, только что вынутые из печи… Все мужчины смотрели на дам с восторгом и вожделением. А вот Софи среди них не было…

Вторая половина этапа оказалась невозможно утомительной. Дорога шла в гору, самые слабые из декабристов задыхались, поминутно облизывали пересохшие губы, с трудом переносили вес с одной ноги на другую. Розен, назначенный товарищами дежурным по второй колонне, накануне отправился с несколькими солдатами готовить лагерь, где каторжники будут ночевать. К трем пополудни впереди показались крыши высоких шатров, которые выстроились рядком в неглубокой впадине. В колонне послышались радостные крики. Каторжники невольно ускорили шаг.

Только пришли – начался поспешный выбор бурятских юрт. Они были все совершенно одинаковые, в каждой помещалось по четыре-пять человек.

– Ты останешься со мной, Николай? – спросил Юрий Алмазов, положив руку на плечо друга.

Тот вяло кивнул: а куда денешься, приходится покоряться судьбе. С тех пор, как они вышли из Читы, Алмазов нянчился с ним, как с малым ребенком. Между тем другие женатые декабристы уже расспрашивали Лепарского, все ли сделано для того, чтобы они уже сегодня могли провести ночь с женами (те стояли чуть поодаль и прислушивались к разговору стыдливо, но с нескрываемым интересом). Генерал рассердился: естественно, никто ничего не предпринимал, семейные, как и холостяки, будут ночевать отдельно от жен, пока не прибудем на место, нет никаких оснований менять заведенный порядок! Ему указали на то, что он сам дал разрешение на совместное проживание супругов в новой тюрьме. Он же возразил на это, что пока они не в новой тюрьме, а в пути. Разгорелся спор на юридические темы. Узники, не слушая никаких аргументов, требовали, чтобы с того момента, как они покинули Читу, соблюдались правила, принятые для Петровского Завода, генерал же настаивал на том, что до момента, когда они прибудут в Петровский Завод, раз они еще не на новом месте, то и господствовать должен читинский регламент. Отголоски этой бесплодной дискуссии донеслись до Николая, и он с тоской подумал, что вот победят его товарищи в споре, и окажется он единственным женатым декабристом, который проведет ночь в мужской юрте… Тогда его беда выплывет на свет Божий… В глазах окружающих он будет выглядеть щенком, которого хозяйка, поглумившись над ним и предав его любовь, вышвырнула за дверь… Но эти тревоги оказались недолгими: в конце концов, Лепарский разъярился и приказал ходатаям не докучать ему бессмысленными вопросами. Женатые, ворча, разошлись. Озарёву стало легче, теперь он мог заняться своим устройством на ночлег.

Несколько палаток, стоявших поблизости от самой большой тканевой палатки, предназначенной генералу, были отведены дамам – видимо, Лепарский решил лично следить за их поведением. Устроили походную кухню, повара разложили костер. Лейтенант Ватрушкин расставил по периметру лагеря часовых. Больше всего суетились матери семейств: им нужно было поменять детям пеленки, покормить, уложить спать. Под деревьями расставили плетеные колыбельки и накрыли каждую кисеей от мошкары. Пока младенцы ворочались и агукали под своими прозрачными укрытиями, те, кто постарше, сновали туда-сюда на не очень еще окрепших ножках. Матери с умилением протягивали к ним руки, непослушных пугали: «Станешь плохо себя вести, генерал тебя съест!» – правда, материнские угрозы нисколько не устрашали шалунов, и те продолжали свое. Стоя на пороге юрты, Николай увидел, как мимо проходит Софи, держа за ручку дочь Александрины Муравьевой.

Приближался час ужина, к запаху травы все ощутимее примешивался аромат жареного мяса. Лепарский пригласил семейные пары разделить с ним трапезу. Озарёв опасался предстоящего испытания, но отказаться было невозможно.

Все разместились на подушках, пнях, больших камнях вокруг столешницы, уложенной на низкие козлы. Справа от генерала сидела Трубецкая, слева – Волконская, Софи устроилась между Муравьевым и Анненковым. Николай глаз не сводил с жены, злясь на то, что она так красива, так спокойна, так уверена в себе в то самое время, как он едва ли не корчится от стыда на своем краю стола. Несколько раз за ужином она обращалась к нему, улыбалась, интересовалась, что он думает по такому-то или такому-то поводу, словом, вела себя как ни в чем не бывало, но он, застигнутый врасплох, не знал, что ей ответить. Ее полуобнаженные плечи под шелковым голубым платочком напоминали ему о женщине, которую он так страстно любил, которую надеялся вернуть. Но для этого надо было, чтобы сама она сделалась прежней. Да, надо было вылечить ее, словно больную, одержимую навязчивой идеей. «Конечно, – думал Николай, – она говорит, двигается, ведет себя, как нормальный человек, но рассудок ее не в порядке!»

Он и не заметил, как ужин стал близиться к концу. Как много водки он выпил… Голова кружилась. Вечерело. Трава, деревья, камни – все вокруг становилось более темным, чернее, чернее… Одно лишь небо оставалось прозрачным и светилось, как озерная вода. Хворост в костре горел, потрескивая, и пламя отражалось на стенах палаток – казалось, те вот-вот вспыхнут, – огоньки поблескивали на гладких крупах привязанных к деревьям лошадей, на стволах составленных в козлы ружей, плясали на лицах и руках людей, возившихся с котелками – прислуживали у стола буряты и бывшие каторжники-уголовники. Лепарский предложил мужчинам тонкие сигарки. Затем, поскольку дамы сказались усталыми, все стали расходиться по юртам и палаткам. Чтобы не отстать в любезности по сравнению с другими мужьями, Николай проводил Софи до жилища, которое она делила с Натальей Фонвизиной и Елизаветой Нарышкиной. Софи протянула ему руку для поцелуя. Он поцеловал. Видимость полного семейного согласия, ну что ж…

Часовые затеяли перекличку, ответные голоса звучали монотонно и напоминали крики ночных птиц. На небо высыпали первые звезды. Туда-сюда в свете угасающих костров сновали тени свободных, праздных, околдованных красотой ночи людей. Озарёв натолкнулся на Юрия Алмазова и Петра Свистунова – товарищи возвращались откуда-то в свою юрту, он безмолвно последовал за ними. А после, вытянувшись на соломенном тюфяке, пытался заснуть и не мог – невольно прислушивался к похрапыванию соседей, временами заглушавшему доносившиеся извне звуки засыпающего лагеря. В конце концов, не выдержав, встал и тихонько вышел из юрты.

Теперь лагерь выглядел более просторным и более спокойным. Между юртами тускло светились догорающие головешки – казалось, будто некие исполины в клобуках, сблизив головы, о чем-то переговариваются при свете факелов. В рыжем тумане терялись длинные зубчатые тени. Кое-где сидели кружком на корточках буряты – одни спали, другие курили и перешептывались, верно, рассказывая друг другу какие-то истории из своей бурятской жизни. Крики часовых во тьме казались ужасно отдаленными, нет, они были такими… такими, будто во сне или мечте один остров перекликается с другим. Было холодно, даже морозно, пахло обугленным деревом и почему-то чабрецом. Николай брел, не выбирая дороги, уставившись глазами в пустоту. Споткнулся о лежащего на земле человека. Пригнулся, вгляделся: Филат – тот самый бывший каторжник, которого Ивашев выбрал в сообщники для побега. Филат приподнялся на локте, взял тлеющую хворостину, посмотрел на Озарёва и сочувственно покачал большой головой:

– Не спится, барин?.. Ишь, продрог весь! Да уж, ночка выдалась студеная. Сыграешь со мной в бабки?

Николай чувствовал себя сейчас таким одиноким, что чуть было не согласился. Но таинственная сила влекла его к центру лагеря.

– Да нет, не хочется, – сказал он. – Лучше пройдусь.

– Только в сторону часовых не ходи, – посоветовал Филат. – Они по ночам пугливые да лютые! Трава зашелестит – их страх берет, они и стреляют куда ни попадя.

Николай поблагодарил за совет и пошел дальше. Юрты, мимо которых он проходил, едва колыхались во сне, вздыхали и постанывали, как люди. Или это люди сотрясали их храпом?.. Оказавшись в зоне молчания, он понял, что здесь спят женщины, но никак не мог вспомнить, к которой из палаток провожал Софи, и несколько минут простоял среди спящих палаток, прислушиваясь и против воли воображая, какое счастье мог бы испытывать, найди он жену, и с ужасом понимая, что он потерял. Его охватило отчаяние, потом злость, он сжал кулаки. В конце концов, он опомнился и двинулся назад, обходя гаснущие костры, сам не зная как, нашел свою юрту среди многих одинаковых на вид, пробрался к тюфяку между двумя ворчавшими что-то во сне мужчинами и рухнул, надеясь все-таки заснуть.

* * *

На рассвете следующего дня барабанная дробь пробудила сонный лагерь. Под котелками уже весело трещал хворост, разгоралось пламя. Очень скоро все встали, оделись, почистились, пригладили волосы, подкрепились, согрелись… Словом, можно было выходить. Софи с Натальей Фонвизиной устроились в тарантасе и, наблюдая за немыслимой суматохой людей, которых сняли с места и гонят в дорогу, невольно посмеивались. Декабристы, накануне вымокшие до костей, с утра переоделись кто во что горазд и теперь в своих причудливых костюмах напоминали ряженых – прямо хоть колядки запевай… Степенный, хотя и низкорослый Завалишин нацепил на себя редингот и нахлобучил сразу же спустившуюся ему на уши похожую на квакерскую шляпу с широченными полями; в правой руке у него был страннический посох, под левой зажата Библия. Якушкин появился в чем-то вроде пасторского долгополого сюртука и островерхой шапочке. Волконский щеголял в женской кофте, Юрий Алмазов облачился в крестьянскую рубаху и портки, торс Фонвизина был затянут в мундир без эполет, Николай же оказался ни дать ни взять испанец – в облипающих ноги трико и куцей жакетке… Софи наградила его улыбкой, но, увидев, как засияли надеждой глаза мужа, снова насторожилась.

Мужчины прошли мимо повозок, которым, когда начнется марш, следовало ехать за колонной. Перед Софи в облаке желтоватой пыли выстроилась длинная очередь из ссутулившихся спин, Николай затерялся в этом овечьем стаде, теперь можно будет подумать о другом. Зеленые холмы здесь усыпаны какими-то странными цветами, правда, те из них, которые встречались чаще всего, она узнала: это были лилии, но ядовито-красного цвета. Иногда по небу молнией мелькала хищная птица, и буряты тут же вскидывали луки и стреляли. Убили на лету коршуна, вот только никому не удалось найти упавшую в чащу добычу. В ложбине паслись лошади, присматривала за ними бурятка с уродливой мартышечьей физиономией и обильно украшенными монетками черными косами. Стоило приблизиться декабристскому «каравану», погонщица испустила пронзительный вопль и галопом понеслась к горизонту, увлекая за собой весь табун: они давно уже исчезли из виду, но земля еще долго дрожала и стонала от бешеного топота копыт. Любая дорожная сценка, любой поворот напоминали Софи о проделанном ею раньше с Никитой путешествии через Сибирь. Еще ей казалось, что этот пейзаж не предназначен для человеческого глаза. Никому не принадлежавшие плоды, созревая, разливали аромат по всей округе, а стоило им поспеть – дерево роняло их в пустоту, так что непонятно, зачем и зрели… К середине дня воздух стал обжигать лица, белое, как алебастр, небо посылало на землю сухой жар и ослепляло путников нестерпимо ярким светом. Софи почудилось, что Никита идет впереди – в колонне арестантов, ей стало весело, она ощутила приятную нежную истому… Боже, что это? Безумие?

А между прочим, всем вроде бы очень нравится кочевая жизнь… Почему бы и нет? Собственно поход продолжался с раннего утра всего лишь шесть часов, затем, когда зной становился нестерпимым, останавливались передохнуть на каком-нибудь затененном участке берега реки, где тут же, подобно семейству грибов после дождя, вырастала «деревня» из юрт и палаток. Как только этапники распределялись и бросали вещи по старым-новым жилищам, они бежали купаться. После мужчин к реке шли за тем же дамы, и одеяла, натянутые между вбитыми кольями, защищали их на это время от нескромных взглядов. Накупавшись, все, в соответствии с приказом коменданта, расходились по своим палаткам. А дежурные пока кипятили чай и подавали его. Пили чай лежа, болтая, читая, играя в шахматы. Затем непременно полагался «тихий час», отдых продолжительностью в два часа, а когда солнце начинало склоняться к закату, арестанты выходили из-под пологов. Одни из них снова шли купаться в реке, другие отправлялись в степь – погулять, причем два бурята в качестве караульных следовали за ними по пятам, третьи занимались любимым делом: собирали гербарии, ловили насекомых для коллекции, рисовали… С наступлением ночи в лагере зажигали огни, и обстановка становилась на вид праздничной. Ужин готовился на свежем воздухе, и задолго до него заключенные начинали, принюхиваясь, бродить вокруг исходящих на кострах ароматным паром котелков. Буряты не питались вместе с этапниками – они садились в сторонке и ели только вяленое мясо, запивая его кирпично-красным чаем. Как-то в воскресенье они устроили для своих поднадзорных национальное действо: пели, плясали, демонстрировали чудеса конной акробатики и соревновались в стрельбе из лука, а Лепарский и дамы судили эти соревнования. Назавтра певческий вечер организовали декабристы – мужским хором, в который вошли все представители сильного пола, направляющиеся в Петровский Завод, дирижировал Вадковский, в программу входили исключительно церковные песнопения. Так потребовал генерал, которому вовсе не хотелось рисковать карьерой, аплодируя каким-нибудь таким вредным песням, смысл которых от него способен ускользнуть.

Когда хор грянул: «Воцарися Бог над языки, Бог сидит на Престоле святем Своем…»[4]Псалтырь: 46,9. (Примеч. перев.) – Софи вдруг прислушалась с величайшим вниманием и замерла, испытывая страшное сожаление: зачем она тут, среди женщин, рядом с Лепарским, а не одна где-то в отдаленном месте слушает это песнопение надежды… Два пылающих костра, в которые без конца подбрасывали сухие ветки, освещали снизу выстроившихся шеренгами мужчин, и лица их от этого выглядели странными, и казалось, будто хрипловатые звуки, вырываясь из груди, поднимались вместе с искрами прямо в небо и таяли там, у звезд… Трепещущее за их спинами зеленое кружево листвы довершало фантастическую, нереальную декорацию, по которой к тому же еще то и дело начинали мелькать, как безумные, летучие мыши. Николай стоял в первом ряду. Он пел истово, самозабвенно: «Благословлю Господа на всякое время, выну хвала Его во устех моих. О Господе похвалится душа моя, да услышат кротцыи и возвеселятся. Взысках Господа и услыша мя, и от всех скорбей моих избави мя…»[5]Псалтырь: 33: 2,5, 5. – и все пели так же, и красноватые от поднимавшегося от костров жара лица хористов, и мысли о смерти, и темнеющая вдали лесная чаща, и спокойствие вечернего неба… все это смешивалось в голове Софи, вызывая слезы, которые она силилась сдержать, а они все норовили пролиться… «Положительно, – думала она, – в одной только России возможны такие странности, такие сюрпризы. Здесь душа готова каждую минуту открыться, здесь чувства проявляют при всех, здесь никто не стыдится своего счастья, своего горя, своей вины, своей веры, своей нищеты, своей силы, своей слабости… И именно от этой сказочной наивности, от этого чисто христианского бесстыдства рождаются иногда – вот как сегодня вечером – самые прекрасные песнопения на свете…»

Хор допел и умолк. Лепарский бросился благодарить его участников, поздравлять их с успехом. Буряты стали кидать шапки в воздух. Глаза у дам были влажными. Наконец все разошлись, но каждый унес в душе частицу общего праздника.

Софи долго ворочалась, но поздно ночью поняла, что заснуть, конечно, не сможет, тихонько оделась и вышла из палатки. Тропинка привела ее к берегу реки – на то самое место, где днем она купалась. Вода, отливая темным блеском, быстро убегала вдаль между зарослями неподвижного тростника. Вдалеке мерцали огни их лагеря. Софи прислонилась к дереву, удивляясь тому, что не чувствует тела, совсем не чувствует, ей чудилось, будто она – вся, с головы до ступней, – превратилась в некий уголок, где привольно воспоминаниям… Плывут, плывут… Да, да, она – одна сплошная память теперь, ничего более… В этот вечер и эту ночь она как-то особенно думала о Никите. Она вспоминала его шестнадцатилетним, этаким мужичком – неграмотным, застенчивым, робким. Вспомнила, как учила его читать и писать, с каким будоражившим ее восхищением он смотрел на свою учительницу, стоило ей похвалить старательного ученика. А его ведь было за что хвалить! Такой умный, такой красивый и такой… такой юный!.. А какая страсть к знаниям и занятиям!.. Выходец из самых низов, просто никто по происхождению – он так быстро и с таким энтузиазмом воспитывался, образовывался… Ему ведь никаких усилий не понадобилось, чтобы подняться над своим сословием… «Ах, кем бы он мог стать под моим руководством!» – подумала она с печальной гордостью. Сквозь грезу она услышала шелест травы, обернулась. Перед ней стоял муж. Разумеется, встреча не случайна: он следил за нею, подстерегал ее, преследовал… Чего он хочет от нее? Сердце Софи забилось, ей стало тревожно.

– Какая чудесная ночь! – воскликнул Николай. – Я был уверен, что ты не сможешь заснуть. Тебе понравилось, как мы пели?

Он выглядел спокойным, в голосе звучала глубокая нежность.

– Восхитительно пели, – ответила она.

– А что тебе больше всего понравилось?

– Знаешь, вот эта песнь – к Богородице… где «Исцели, Чистая, души моей неможение…». Так, кажется, так ведь, да?

– Да… Да… Как же я рад, что тебе понравилась!.. Когда мы пели, я смотрел на тебя… Ты была такая красивая!

Софи прониклась состраданием к этому человеку – ведь одно ее присутствие оборачивалось для него новой мукой!

– Как это тяжко – жить без тебя! – глухим голосом подтвердил он ее невысказанные мысли.

– Но я же здесь, рядом с тобой, Николя! – откликнулась она. – Я так к тебе привязана, так тебе доверяю…

– К несчастью для меня, я знавал иные… иное отношение!

Она отвернулась. А он вдруг ощутил свое одиночество, нестерпимое одиночество, он был совсем один со своими переживаниями, некому было его понять… Сколько он мечтал ночами о такой вот встрече с женой! Но ни один из тщательно разработанных им тогда планов не осуществился, а если бы и осуществился… ничем ему уже не победить этого спокойного взгляда, этой отстраненной улыбки Софи! Неужели женщины так отличаются от мужчин во всем, что касается страсти? Неужели они в меньшей степени испытывают физическое влечение, неужели для них все это по большей части игра… игра воображения… Но даже если Софи довольствуется такой… такой фальшивой любовью, он-то все равно не способен отказаться от своих мечтаний о ней… от своих снов, повторяющихся снов… Теперь он желал Софи вдвое сильнее, чем раньше, когда она была с ним, когда он еще не потерял ее. В этом состоянии, с такими завышенными требованиями его не может удовлетворить никакая нежность, а уж тем более – никакая жалость! Впрочем, быть не может, чтобы Софи вот сейчас, вот этой волшебной ночью, не понимала, какое желание она в нем возбуждает! И если она вдруг умолкла, если она замерла, то наверняка для того, чтобы прислушаться к себе самой: как в ней растет волнение, от которого, как бедняжке казалось, она навеки исцелилась. Николаю почудилось, что тишина, возникшая между ними, длится долгие часы. Ночь скоро кончится, а он ничего так и не сказал, ничего не сделал, ничего из того многого, что должен был сказать и сделать. Он искал слов, фраз – умных и убедительных, искал и не находил, потому что обезумел от преклонения перед ней, от усталости, от надежд. Она пошевельнулась. Он решил, что жена собирается уйти, и внезапно даже для себя самого воскликнул:

– О, как я люблю тебя, Софи!.. Люблю, люблю тебя!.. И мне все равно, что ты скажешь!.. Я приму что угодно, понимаешь?.. Софи, Софи, умоляю тебя!.. Умоляю!.. Ты так мне нужна!..

Она попятилась, широко раскрыв глаза, глядя на него с каким-то леденящим ужасом, и это окончательно его распалило. Он неуклюжим жестом схватил ее в объятия, стал искать ее губ, все это неловко, словно бы неумело, она принялась отбиваться, и, в конце концов, они упали на землю и покатились по траве.

– Отпусти меня, Николя, – горячечно шептала она, – отпусти сейчас же!.. И уходи, уходи, а то я позову на помощь!..

– Нет, ты не осмелишься, – задыхаясь, бормотал он.

Он придавил ее весом своего тела и, чем сильнее она извивалась под ним, тем больше возбуждался, чувствуя жар, исходящий от разгоряченного в борьбе с ним тела жены. Пусть она была любовницей Никиты, пусть даже двадцати других никит или кого там, пусть… в эту минуту он все равно станет умолять ее отдаться ему, принадлежать ему, хотя бы сейчас, только сейчас… Хотеть женщину – значит забыть ее прошлое! Ему удалось расстегнуть платье, он разорвал сорочку, рука его коснулась нежной округлости… – и голова его запылала от счастья:

– Софи, любовь моя, иди ко мне, скорей!.. Софи!

Она наконец вырвалась и вскочила на ноги. Но он оказался быстрее и мгновенно уложил ее снова, так грубо, что Софи застонала. Ему захотелось выпить эту жалобу с ее губ, она бешено крутила головой, отворачиваясь, и вдруг ее пронзила мысль: «Если бы Никита попытался взять меня, я бы и ему отказала точно так же… Может быть, лишь потому, что он мужик, только лишь потому… Но его я любила, его я любила!..»

Их лица качались, сталкивались, отнимали друг у друга клочок пространства, еще разделявший эти лица, на краю света тягуче перекликались часовые, ржала лошадь, бренча пустым ведром, ветер шуршал густой листвой крон…

– Софи! – бормотал Николай. – Пойми меня!.. Так дальше нельзя! Нельзя… Нужно, нужно, мне, нам нужно…

Ее словно пригвоздило к земле, и теперь она, раскинув руки, только слабо шевелилась. На губе выступила капелька крови. Ухо горело, саднило. «Наверное, разодрала его, когда падала», – подумала она и сама удивилась, насколько трезво. Надо же, какое присутствие духа! А ведь силы на пределе… Он нависал над нею и сам себе казался убийцей, но это его не сдерживало, даже не волновало. Он впервые понял мужчин, насилующих женщину, впервые понял, как это – лучше взять ее полумертвой, чем отказаться от желания заполучить в свои объятия, сжать до хруста костей… Навалился на нее снова. Софи от отвращения дрожала, сквозь ее сжатые губы прорывались какие-то невнятные звуки, как будто она то ли зубами стучала, то ли плакала, как во сне. И вдруг она совершенно перестала сопротивляться.

Когда он быстро, молча овладел ею, то сразу же опомнился и попросил прощения. Она свернулась на земле в комочек, растерзанная, в измятой одежде.

– Никогда, больше никогда не хочу тебя видеть… Никогда… убирайся!

Воцарилась тишина. Софи не сводила с мужа горящего ненавистью взгляда.

– Софи, – прошептал он, – выслушай меня, пожалуйста…

– Убирайся! – закричала она.

Он ушел – похожий на тряпичную куклу: руки болтаются, голова безвольно склонилась… И только тогда она закрыла лицо руками и разрыдалась.

2

Барабанная дробь, пробудившая Софи, прокатилась по ее телу, словно тяжкий воз. Она открыла глаза – справа от нее Наталья Фонвизина, слева – Лиза Нарышкина, обе еще спят на своих тюфяках. В палатке ужасно воняет козлиными шкурами. У входа мужик… что он говорит-то? А-а-а, воду принес, наверное!

– Вот вам вода, барыня!

Каждое утро кто-то из бывших каторжников приносил дамам для омовения ведро воды.

– Ох, уже… – Нарышкина потянулась. Какие толстые у нее руки!

Наталья тоже проснулась, зевнула, как кошка, и принялась рассказывать сон, в котором какой-то незнакомец спасал ее во время наводнения, вот он затащил ее на плот, вот он сорвал с нее рубашку, чтобы сделать парус… Пока эта болтунья трещала, как сорока, Софи втащила ведро в палатку и, оставшись в нижней юбке и ночной кофточке, стала мыть лицо, руки, шею… Наташа так внезапно умолкла, что Софи невольно оглянулась. Лицо у Фонвизиной было испуганным.

– Ах, Господи! – воскликнула она. – Вы, кажется, поранились! Вон там, там – около уха…

Софи провела тыльной стороной кисти по щеке.

– А-а, это, это я знаю, – вяло отозвалась она. – Упала вчера вечером на прогулке, поцарапалась, пройдет.

– Ничего себе поцарапалась, – вступила в разговор Нарышкина. – Это, милочка моя, не просто царапина, вот сами поглядите!

И протянула Софи зеркало. В овальном стекле отразилось усталое лицо с запавшими красными глазами, на правой щеке – вздувшийся кровоподтек. Жалкий и вульгарный вид побитой мужиком бабы. Софи резко оттолкнула зеркало. Перед нею мгновенно встала вчерашняя ужасная сцена, и ее накрыла волна жгучего стыда. На этот раз Николай пал так низко, что больше ей мужа не простить! Но даже ненавидеть его было выше ее сил. «Чужой, чужой, – молча твердила она, – чужой! А собственно, разве он был для меня когда-нибудь кем-то другим? Вся жизнь – следствие одной ошибки! И эти люди, эти люди, которые меня окружают, которые меня судят, которых я не терплю и перед которыми обязана носить маску! Этот странный, этот идиотский караван – он приведет меня Бог знает куда!.. Этот эскорт из преданных женушек!.. Я с ума сошла или весь мир потерял рассудок?..» Между ею и двумя женщинами – о, какие любопытные у них мордочки! – встала плотная пелена слез… Ее слез…

– Надо бы вам приложить к лицу ломтики свежего огурца, – озабоченно посоветовала Наталья Фонвизина. – Помогает, проверено!

По телу Софи пробежала нервная дрожь. И она, думая только о том, как бы скорее избавиться от этих назойливых бабенок, пробормотала:

– Да-да… я сама знаю, что надо делать!..

– Господи, помилуй! Да чего ж вы сердитесь-то по пустякам? Я ведь только добра вам хочу! – плаксиво пропищала Фонвизина.

– Если вы желаете мне добра, оставьте меня в покое!

– Послушайте, Софи, если у вас такое дурное настроение после вчерашней прогулки, зачем срывать его на нас? – возмутилась Нарышкина. – И не спорьте, не спорьте: я слышала, как вы уходили!

– А я слышала, как вы вернулись! – вмешалась снова Фонвизина.

– Словом, вы по очереди за мною шпионили! – вскричала Софи.

Она распалилась и готова была к ссоре, но Наталья вдруг охнула, обернувшись к двери, стыдливо прикрыла полными руками распахнувшуюся на груди ночную кофточку и воскликнула:

– Ах, сударь, не входите, пожалуйста! Мы одеваемся!

Но лейтенант Ватрушкин уже стоял на пороге.

– Госпожа Озарёва, – сказал он, откашлявшись и приняв таинственный вид. – Генерал Лепарский просит вас немедленно явиться к нему.

– Что произошло? – удивилась она.

– Не могу знать. Но это весьма срочно. Извольте следовать за мной.

Софи подняла волосы, скрепила их на макушке гребнем, накинула пелерину и вышла из палатки. В утреннем тумане просыпался лагерь. Унтер-офицеры тормошили вялых, толком не проснувшихся солдат. Там и сям мелькали китайскими тенями буряты на своих маленьких лошадках. Добравшись до комендантской палатки, Софи прямо у входа наткнулась на Лепарского – одетого и обутого по всей форме. Взгляд у генерала был непривычно тяжелым, будто свинцом налитым. Лицо надутое.

– Мадам, – сухо сказал он, едва завидев Софи. – Мадам, ваш муж бежал сегодня ночью.

Софи застыла как громом пораженная, все мысли разом вылетели у нее из головы. Опомнившись, она пробормотала:

– Бог с вами, генерал, такого просто быть не может!

– Может-может, сударыня! Мы только что обнаружили его исчезновение. Его соседи по палатке Свистунов, Алмазов и Лорер клянутся, что не слышали, как он выходил наружу. Наверное, и вы станете утверждать, будто слыхом не слыхали о его планах?

– Но я и на самом деле ничего подобного не знаю!

– Когда вы говорили с мужем последний раз?

Она хотела было солгать, но передумала, решив, что кто-то, вполне возможно, видел ночью их с Николаем, и Лепарский, зная об этом, попросту ее испытывает. Высоко подняв голову, Софи отчетливо произнесла:

– Я встретила Николая Михайловича вчера вечером после сигнала ко сну на берегу реки.

Признание стоило ей дорого, теперь нужно было перевести дыхание, как после физического усилия.

– И ваш супруг ничего не сказал вам такого, что позволило бы вам предположить… – начал ворчливым тоном генерал.

– Нет, – перебила его она.

Комендант нахмурился.

– Вы лжете, сударыня! Ваш муж не мог принять такого решения, не предупредив вас! Либо он предлагал вам бежать вместе с ним, но вы отказались, либо бежал поначалу один, но сказал вам, где станет скрываться, дабы вы присоединились к нему спустя какое-то время.

– Что за чушь! – воскликнула Софи.

– Позвольте! Никакая не чушь! Напротив, все очень логично! Признавайтесь, мадам!

Чем громче говорил генерал, тем меньше слушала его Софи. Из всей этой суматохи ее интересовало только одно: Николай исчез. Сбежал. Скорее всего, потому, что она дала ему понять, насколько он ей отвратителен. Но она не сожалеет об этом. Вчерашним своим поступком (ее передернуло) он лишил ее способности к снисхождению. К прощению. Нет, она не простит! Сохраняя ледяное спокойствие, она пожелала в душе, чтобы мужа никогда не поймали и чтобы она никогда больше не услышала о нем. Ну а если он погибнет? Прислушалась к себе… Ничто в ней не шевельнулось, ни малейшего волнения она не испытала при этой мысли. Он сбежал, а она зато теперь чувствует себя свободной! Она, не дрогнув, выдержала взгляд генерала, и тот забормотал, едва ли не со слезами на глазах:

– Надо было тогда оставить всем кандалы! Как мне теперь оправдываться перед императором?.. Политический заключенный сбежал между Читой и Петровским Заводом! Каково!.. Кошмар, бесчестье для меня!.. Чем заканчивается моя карьера!.. Но мы его поймаем, пойма-а-аем! Я уже отдал приказ! Мы его схватим – живым или мертвым!.. Мне доставят его – живым или мертвым, слышите?

Софи не узнавала Станислава Романовича: неужели боязнь, что его уличат в служебном промахе, могла превратить такого умного и великодушного человека в тупого и бездушного администратора? Решительно, в России страх перед власть имущими стала ядом, разъедающим даже самые закаленные души…

– Вы поймите, сударыня, я ведь стараюсь узнать подробности в его же интересах! – продолжал настаивать Лепарский. – Хотелось бы избежать худшего!..

– Да успокойтесь же, ваше превосходительство, – поморщилась она. – И поймите, говорю же, поймите вы раз и навсегда: мой муж не предупреждал меня, что собирается бежать. Может, вам и кажется это странным, но, тем не менее…

– Тогда о чем же вы вчера ночью, так сказать, беседовали? – не унимался генерал.

Софи минутку поколебалась и ответила:

– Да так… поспорили… тягостный оказался спор…

– Еще бы! Если беседовать о побеге! – воскликнул комендант.

Она не ответила – какой смысл? Лепарский прикрыл глаза, веки у него были увядшие, в темных бороздках. Потом уставился на щеку Софи. Генерал внимательно смотрел на синяк и, скорее всего, припоминал все, что ему рассказывали в Иркутске по поводу этой молодой женщины и ее крепостного слуги Никиты. С лица его исчезло раздражение, во взгляде засветилось лукавство.

– Понятно-понятно… – прошептал он с таким видом, словно ему и впрямь что-то стало понятно.

Для Софи этот разговор становился все мучительнее. Но тут в палатку вбежал Ватрушкин. Наскоро вытянувшись и отдав генералу честь, как это положено у военных, страшно взволнованный на вид лейтенант заорал дурным голосом:

– Ваше превосходительство, один из бывших уголовников тоже исчез! Наверное, сбежал! И, наверное, они сбежали вместе где-то около часу ночи! Украдены съестные припасы из фургона с провизией!

Лепарский вмиг воспламенился снова. Теперь глаза его полыхали гневом.

– Усилить патрули! – взревел он. – Объявить общий сбор!

Ватрушкин развернулся кругом и с такой скоростью вылетел из палатки, будто его сдуло порывом ветра. Лепарский ссутулился, заложил руки за спину, уперся подбородком в грудь и принялся тяжелыми шагами мерить палатку. Порой он искоса бросал взгляд по сторонам и начинал пыхтеть в усы. На складном столике была разложена карта Сибири, по которой красным карандашом был вычерчен маршрут этапа. В глубине стояла походная, раскладная же, кровать, одеяло было откинуто, над кроватью к полотну, представлявшему собой стену палатки, было прикреплено католическое распятие.

– Я могу идти? – спросила Софи.

– Не-е-ет! – завопил Лепарский.

Она пододвинула к себе стул и села. Он продолжал бегать туда-сюда, похожий на молчаливого, но злобного и настороженного льва. Снаружи били в барабаны, отдавали приказы… Наконец вернулся Ватрушкин и доложил:

– Люди построены, ваше превосходительство.

– Сейчас поговорю с ними, – ответил Лепарский. И, повернувшись к Софи, добавил: – А вам, сударыня, следует оставаться здесь.

Они с лейтенантом вышли, генерал остановился на площадке, где были выстроены арестанты. С того места, где находилась Софи, ей через откинутый полог, обозначавший дверь палатки, было хорошо видно все происходящее: заключенные, стоявшие по стойке «смирно», их жены, собравшиеся в стайку справа от шеренг, позади всех – бывшие уголовные каторжники, которых использовали как слуг. Окружали площадку вооруженные солдаты.

– Господа, – начал комендант звучным голосом, – один из вас сбежал сегодня ночью. Речь идет о Николае Михайловиче Озарёве, в организации безумного своего предприятия положившегося на помощь бывшего заключенного по уголовному делу Филата.

В ответ на слова генерала по рядам декабристов прокатился удивленный шепоток. Мужчины склонили головы, опустили глаза. Женщины, напротив, выпрямились и засуетились, от чего взметнулись волны широких юбок, замелькали сборчатые рукавчики и гофрированные воротнички, заблестели под солнцем промытые волосы…

– Поиски Озарёва и Филата уже начались, – продолжал между тем Лепарский, – и я предлагаю сто рублей тому, кто поймает их, и по двадцать каждому, чья информация будет способствовать расследованию случившегося. Этот побег наносит урон чести вашего сообщества, потому долг любого из вас помочь мне найти беглецов. Вот какое решение я принял: мы остаемся здесь, в этом лагере, в течение двух суток, чтобы дождаться результатов первых облав. Если в течение сорока восьми часов Озарёв и Филат не будут пойманы, мы снова отправимся в путь, но буряты станут и дальше прочесывать окрестные леса, потихоньку двигаясь в арьергарде. Вплоть до нового приказа я запрещаю свидания жен с мужьями, равно как купанья в реке и прогулки за пределами лагеря.

Дамы запротестовали.

– Наши мужья не имеют никакого отношения к этому побегу! – кричала Мария Волконская. – При чем тут они, да и мы? Почему они, да и мы, почему все должны отвечать за совершенное кем-то одним?

– Если уж кто-то и мог бы отсоветовать кому угодно бежать, так это его жена! – добавила Полина Анненкова. – Следовательно, нет никакой логики в том, чтобы запрещать этим господам (она указала на строй декабристов) встречаться с нами!

– Но вы забыли, сударыня, что беглец именно что женатый мужчина!

– Как сказать… – вздохнула Елизавета Нарышкина.

– Да-да, мы-то надеялись, что ваше превосходительство способны понять различия между окружающими вас семьями! – подлила масла в огонь Мария Волконская.

Софи поняла, что с этого дня она окончательно превратилась для всей их маленькой колонии в паршивую овцу, но объявленная война показалась ей все-таки лучше той глухой враждебности, какую она чувствовала по отношению к себе до сегодняшнего дня, уже так долго…

– Не желаю слушать никаких комментариев! – ревел, налившись кровью Лепарский. – Лейтенант Ватрушкин! Сопроводите этих дам к их местам жительства и проследите, чтобы они не выходили за границу дозволенного им участка территории.

Затем, чтобы положить конец спорам и выяснениям, он повернулся и ушел в свою палатку. Проходя мимо Софи, генерал сделал вид, что ее не замечает. Сел на край кровати, охватил голову руками и весь обмяк, как будто от страшной усталости. Софи слышала, как он бормочет:

– Какой ужас!.. Какой ужас!.. Нет, это просто ужас…

Наконец, комендант поднял на нее безжизненный взгляд.

– А-а-а, вы еще тут? Можете уходить…

И позвонил в колокольчик. Явились два солдата и отвели Софи на отведенный женам декабристов участок.

Дамы, видимо, решили, что еще успеют насидеться в помещении, а пока они кучкой собрались на свежем воздухе у входа в ее палатку и издалека наблюдали за тем, как в сопровождении эскорта к ним подходит госпожа Озарёва. А она шла, словно подозреваемая в зал суда. Посторонятся ли они, чтобы освободить ей дорогу? Нет, сделала еще три шага – и ее окружили. Мария Волконская с горевшими праведным гневом глазами приняла царственную осанку и воскликнула:

– Ну что? Ваша душенька довольна? Из-за этого проклятого побега наше путешествие, которое могло быть для всех сказочным, волшебным, превратилось в бедствие! И, может быть, все наше будущее в Петровском Заводе теперь погублено!

– Я сожалею об этом, как и вы все, – сдержанно ответила Софи. – Но ответьте: разве не нормально, когда узник желает сбежать из тюрьмы?

– Нормально, если он ищет личной свободы, ибо стремится воспользоваться ею, чтобы служить своим политическим идеалам! К несчастью, здесь отнюдь не тот случай.

– С чего вы взяли?

– Да вы сами дали нам это понять!

– Я? Каким образом? Когда?

– Каждый день понемножку – всем своим поведением.

Софи отшатнулась, но тут же гордо выпрямилась, хотя снести оскорбление было непросто. Щеки ее слегка покраснели – так, будто она по нечаянности раскусила стручок кайенского перца.

– Вам просто нечем занять себя, – с негодованием сказала – как выплюнула – она, – вот потому и живете сплетнями да слухами!

– О-о-очень легко называть слухами истину, которая вам неудобна! – отпарировала удар Елизавета Нарышкина. – Между тем, все факты налицо!

– Хотела бы я знать, что за факты, – усмехнулась Софи. – Требую уточнений!

– Оставьте, Лиза! – сказала Александрина Давыдова. – А вам я скажу, что бывают такие мерзкие поступки, о которых ни одна порядочная женщина не станет говорить, чтобы не испачкать свой рот!

– Нет, я ей скажу все-таки, я скажу! – заволновалась Наталья Фонвизина. – Я ей скажу, что она сделала своего мужа несчастным! Бедный, бедный Николай Михайлович! Такой благородный, такой достойный человек! Кого же уважать, как не его!

– Побег Николая Михайловича – это не побег к надежде, а попросту акт отчаяния, – вздохнула Каташа Трубецкая, промокнув уголки глаз кружевным платочком.

– О да, о да! – поддакнула Полина Анненкова. – Он бежал так… так… как будто решил покончить с собой! Чтобы не терпеть больше непомерного горя, которое вы причинили ему своим равнодушием!

Нападали со всех сторон. Софи повернулась разок вокруг своей оси среди всей этой травившей ее дамской своры и подвела итог:

– Мои отношения с мужем – мое личное дело. Больше ничье!

– Ежели бы мы не были обречены на то, чтобы жить вместе, уж поверьте, я не стала бы вмешиваться в ваши грязные истории! – презрительно бросила Мария Волконская.

– Но нельзя же, право, допустить, чтобы ваши любовные разочарования отражались на судьбе всего нашего сообщества! – поддержала подругу Елизавета Нарышкина, делая акцент на каждом слове.

Ошеломленная яростью, с какой недавние приятельницы теперь нападали на нее, Софи плохо слышала суровые и пышущие ядом обвинения, которые сыпались на нее одно за другим. Да, впрочем, и не старалась услышать. Она с убийственным любопытством рассматривала этих фурий, на которых декабристы молились как на «ангелов», которых воспевали Пушкин и Одоевский. Конечно же, сложенные поэтами гимны вскружили им головы, и они стали и сами слагать легенды о себе – о примерных женах, о русских женщинах, способных вызвать один лишь восторг. Они выказывали свою преданность несчастным каторжникам, одним глазком постоянно заглядывая в будущее: а как их оценят потомки? И стали мегерами, желая выглядеть святыми подвижницами!

– Вы образцы добродетели, – прошептала она, – но, тем не менее, у вас нет права меня воспитывать и давать мне уроки нравственности!

– Никто из нас не претендует на то, чтобы служить идеалом, – холодно возразила Наталья Фонвизина. – Но мы, по крайней мере, не даем оснований сомневаться ни в нашей порядочности, ни в нашей верности мужьям. Мы всем ради них пожертвовали!

– О да! Вот это – конечно же! Всем! Включая даже детей! Ваших детей, которых вы бросили в России! – Софи так громко это крикнула, что едва не сорвала голос, ей показалось, что глотку-то уж точно ободрала. Но, найдя чем уколоть их, она уже не могла остановиться, она упорствовала, она была опьянена собственной смелостью, она кричала и кричала в каком-то исступлении с ощущением, что это она втаптывает всех этих самодовольных бабенок в грязь, а вовсе не они ее.

– Да! Да! Да! Вы побросали их там, а тут наделали новых! Запросто! С легким сердцем! Скорей, скорей, лишь бы скорей забрюхатеть! Разве не так, госпожа Муравьева, разве не так, госпожа Давыдова, а вы что скажете, госпожа Фонвизина и княгиня Трубецкая, разве не так? Может быть, я солгала?

Александрина Муравьева, единственная не выдвинувшая никаких обвинений Софи, ничем ее не оскорбившая, закрыла глаза и бессильно уронила голову на грудь. Маленький сынишка, которого она оставила в России, умер спустя год после ее отъезда, а две дочки – их растила бабушка – болели, судя по всему, из-за разлуки с нею, от сознания, что мать так далеко. Она сильно страдала, но предпочитала не жаловаться. Рождение в Чите третьей дочери ничуть ее не утешило. И не нужно было Софи хоть на нее-то обрушиваться…

– То, что вы говорите, свидетельствует о необычайной душевной низости, и потому я вынуждена сказать: все, что о вас говорили и чему я отказывалась верить, теперь наилучшим образом подтверждается! – воскликнула Мария Волконская, ее подбородок мелко дрожал.

А Софи, хоть и сознавала с некоторым сожалением, что перегнула палку, нападая на своих обидчиц, но в принципе была довольна, что отношения безнадежно испорчены. И что ей удалось создать ситуацию, которой уже не исправить. Пока она вызывающе смотрела в глаза окружавших ее дам – этих баб, с которых удалось сорвать маски, доказав, что они наслаждаются своей ненавистью к ней, Александрина Муравьева взяла себя в руки и выпрямилась. Нежное и печальное выражение ее лица резко отличалось от агрессивных физиономий ее подруг по несчастью.

– Какая отвратительная ссора, – со вздохом протянула Александрина. – Все мы расстроены и потому говорим ужасные, несправедливые вещи, произносим слова, извращающие наши мысли… Софи больше всех из нас пострадала и больше всех имеет право жаловаться на судьбу, потому что это ее муж сбежал!.. И нам не судить ее нужно, а помогать ей.

– Вы слишком добры, – бросила ей Софи.

Она все еще была распалена, никак не могла успокоиться. Вбежала в палатку, закружила по ней, словно бесноватая, пинала ногами тюфяки, испытывая непреодолимое желание сразиться с целым светом. Чтобы умерить гнев, она вывалила на постель все вещи из своего баула и уложила их по-другому. Пальцы ее дрожали, не слушались, глаза заволокло. Она с каждой минутой, нет, с каждой секундой больше и больше ненавидела этих верных женушек, этих мамаш с их плодовитыми утробами! На самом деле все женщины казались ей чудовищами – чудовищами, только и способными, что на ложь, тщеславие, хвастовство, низость, злобу! Что они могут? Делать одни лишь глупости! Эти ангельские личики, эти «сложные души», да уж, ничего не скажешь – слаа-а-абый пол, слабая часть человечества!.. «Ах, как же я сожалею, что сама – их роду и племени!» – подумала Софи. Мало-помалу биение ее сердца утихало, пламя покидало щеки… А вскоре она уже и не понимала, почему так вскипела. Какая ей разница, суетятся эти курицы в птичнике или нет, какое ей дело до их кудахтанья, даже если и клюнули – так что? Ее личные проблемы возвышали Софи над ними, ставили ее в центр вселенной. Бегство Николая говорит о его трусости и глупости, больше ни о чем! Она о нем не сожалеет, но у нее нет сил его обвинять… К облегчению, которое давало ей сознание, что Озарёв теперь так далеко, примешивалась неукротимая тревога. Ах, как же она сердилась на Николая: зачем заставляет все время возвращаться к мыслям о его поведении, когда ей больше всего на свете хотелось бы никогда больше не беспокоиться, да попросту забыть о существовании мужа! Но он не сможет долго оставаться на свободе: завтра, послезавтра его непременно поймают, найдут… Сквозь стены палатки проникали голоса, шепот… Эти женщины все еще говорят о ней!.. Критикуют, поносят, пачкают ее имя… В палатке царил полумрак, она вытянулась на постели… В полдень за ней зашла Александрина Муравьева, позвала обедать. Она отказалась.

И вот так – словно забравшись в нору, молчаливая, размышляя о своих бедах и заботах, вновь и вновь перебирая в памяти моменты своего стыда и бунта – она пролежала до вечера. К ужину тоже не вышла, ограничилась тем, что пожевала сухое печенье, которое нашлось в ее дорожной сумке. Позже Наталья Фонвизина и Елизавета Нарышкина тихонько пробрались в палатку, разделись и улеглись, не сказав ей ни единого слова.

Следующий день не принес никаких новостей о беглеце, в отношении дам к Софи тоже ничего не изменилось. А для нее самой результатом бессонной ночи стало решение: в конце концов, это просто недостойно – тушеваться перед такими ломаками! Только не хватало! Преодолев отвращение, она снова зажила жизнью лагеря. Никто, казалось, даже и не замечал ее присутствия. Жены декабристов предавались своим обычным занятиям под присмотром часовых. Екатерина Трубецкая и Мария Волконская, к примеру, поставили лохани и стали стирать. Потом развесили белье по веревкам, натянутым между деревьями. Софи впервые подумала: что за неприличное зрелище – все эти открытые любому взгляду нижние юбки, сорочки, шемизетки, манишки, свивальники, пеленки… Никакого стыда! Александрина Давыдова уселась кормить младенца грудью, ее тезка Муравьева учила свою дочку ходить, держа ту за помочи, подбадривала ее… Как только один из арестантов удалялся на несколько шагов от своей юрты, охранники громко кричали, приказывая вернуться, однако, не обращая внимания на эти строгости, мужья все равно ухитрялись пробираться поближе к гинекею. Торопливо обменивались поверх какого-нибудь куста с женами хотя бы парой слов, старались пожать руку, передавали записочки. Дамы с таких свиданий возвращались порозовевшие, с блестящими глазами, и на лице каждой ясно читалось удовлетворение оттого, что вот, мол, есть у меня муж, мой собственный, ничей больше, и мне его совершенно не в чем упрекнуть, да и ему меня тоже не в чем. Софи подождала, пока Трубецкая с Волконской закончат работу, взяла ведро, в котором еще оставалось немного чистой воды, и принялась стирать носовые платки. Вода приятно холодила кожу рук. Она возилась с платками долго, с удовольствием, а за спиной все это время раздавалось кудахтанье ее врагинь. Казалось, каждая по отдельности и все вместе озабочены только одним: показать, что они куда больше переживают за исчезнувшего Николая, чем его законная жена.

– Как подумаю, что Лепарский именно бурят послал вдогонку за Николаем Михайловичем, прямо сердце щемит!..

– О да, они такие жестокие! Если настигнут бедняжку, можно ожидать худшего!..

– Мой муж говорит: скорее всего, он сделал плот и спускается теперь на этом плоту по Селенге!..

– А мой думает, что он вступил в шайку разбойников, которые бродят тут по окрестностям!..

Софи не позволяла себе волноваться из-за этих глупых сплетен, но думать ни о чем другом не могла. Она поминутно возвращалась к этой охоте на человека, в которой Николай исполнял роль загоняемой дичи. Когда Лепарский объявил, что завтра на рассвете они выходят в путь, Софи восприняла новость как смертный приговор.

* * *

Дорога вилась серпантином по подножию невысокой лысой горы. На каждом повороте перед Софи, глядевшей из тарантаса, открывался весь караван целиком – с солдатами, марширующими впереди, декабристами, уныло плетущимися за ними в облаках пыли, крытыми повозками, которые подпрыгивали и грохотали на выбоинах. Вроде бы ничего не изменилось, только теперь все это напоминало погребальное шествие. Каторжники шли молча, жара была нестерпимая, ноги у всех отяжелели, и было понятно, что нет в этапе человека, не думающего о сбежавшем товарище. Софи и самой казалось, будто она придавлена к сиденью тяжелым грузом, сковывающим все ее движения. Она смотрела прямо перед собой, но мысль увлекала ее назад, назад, к тому месту, где был разбит лагерь. Уйти и оставить Николая на волю судьбы, по ее мнению, было так же чудовищно, как отказать в помощи тонущему. Но, может быть, у него есть еще какая-то надежда на спасение? Рядом с колонной не было видно ни единого бурята… Значит, все они заняты только ловлей беглеца… Конечно, конечно, они его схватят, и скоро, совсем скоро!.. Нет, нет, пускай не надеются!.. Прошло слишком много времени, он уже далеко!.. Его не найдут. Он растворится в пространстве. Мертвый он или живой, никто никогда ничего о нем больше не услышит. «Совсем как о Никите! – подумала она. – Как о Никите…»

Наталья Фонвизина, сидевшая рядом, явно за ней наблюдала, и взгляд у нее был придирчивым и подозрительным, как у жандарма, конвоирующего злоумышленника. Женщины не изменили своего отношения к ней, все еще вооружены. И даже товарищи Николая, декабристы, и они тоже считают именно ее виновной в несчастье, которое случилось с Озарёвым. Ей так хотелось бы оправдаться перед Юрием Алмазовым, перед доктором Вольфом, перед Лорером… Но… но – зачем? Иногда Софи задумывалась о том, что сделают с ней самой. Придется ли ей покинуть Сибирь, раз ее муж теперь не на каторге, или прикажут остаться здесь, чтобы искупила его вину? В этой подчиненной абсолютной власти, верящей только в царский суд стране возможно и то, и другое решение. А сама она не знает, чего хочет, и в мозгу ее такое смятение, что хотя бы ради того, чтобы не сойти с ума окончательно, надо попробовать не думать о завтрашнем дне… Она неслась куда-то по миру, а смутные образы носились у нее в голове, и все было абсурдно, абсурдно, абсурдно – эта разноцветная процессия на фоне выхолощенного пейзажа и это утомительное движение к истине, которой не существует.

3

Филат положил остаток вяленого мяса в мешочек и закрыл складной нож. Николай остался голодным, он с радостью съел бы еще хоть кусочек, но ведь надо было растянуть припасы, чтобы их хватило на возможно более долгое время. Но чем же заполнить алчущий желудок? Наверное, стоит выпить воды – пусть даже прямо из горлышка фляги, вода свежая, прохладная. И отличное все-таки место они выбрали для стоянки: у скалы, под прикрытием дерева с раскидистыми ветвями. Солнце уже скрывается за горами, по розовым верхушкам поползли лиловатые тени… Из долин поднимается туман… Воздух перестал быть горячим, теперь он чистый и холодный, и ветер утих… Начинается их шестая бивуачная ночь после побега! До сих пор все шло гладко. Филат оказался деятельным и полезным спутником: он знал все тропинки, все повороты, все места, где можно спрятаться, все лесные родники. Это он предложил двигаться в сторону границы с Монголией, где, согласно его же хвастливым заявлениям, прекрасно сможет договориться с каким-нибудь кочевым племенем, которое и проведет их обоих по пустыне Гоби до самого Пекина.

Николай все время задавался вопросом о том, хватило бы ему мужества сбежать из лагеря одному или нет. Может, и хватило бы, но ведь наверняка его тут же и поймали бы, а благодаря находчивости старого каторжника вот уже почти неделю они идут туда, куда собирались… Филат сообразил, что лучше всего первые два дня переждать в укрытии неподалеку – буквально на расстоянии ружейного выстрела – от лагеря. Там и пересидели, пока недогадливые буряты обшаривали все далекие окрестности, а когда этап вышел в путь, сами сделали то же самое. Свобода! Правда, с некоторыми ограничениями: идти только лесом, никогда не зажигать огня, чтобы не выдать себя поднимающимся к небу дымом, делать, заметая следы, короткие перебежки зигзагами. И все время – к югу, к югу… Озарёв унес с собой компас, карту и четыреста рублей – деньги были спрятаны под подкладкой его шляпы. Он копил их в течение трех каторжных лет копейку за копейкой, теперь пригодятся, когда надо будет оплатить услуги монголов, согласившихся провести их по пустыне. Филат уже представлял, как обоснуется в каком-то из больших китайских портов – в Фу-Чжоу или в Гонконге – и станет вольным купцом.

– А ты, барин, сможешь там сесть на французский или английский корабль, – говорил он.

Но Николай так далеко не заглядывал, да и сбежал-то вовсе не потому, что стремился к некоей ясной цели, нет, сбежал в надежде разрешить этим ставшую запредельно кошмарной ситуацию. Каторгу для него олицетворял теперь не Лепарский со своими охранниками, каторгу для него олицетворяла разгневанная Софи с жестким, враждебным выражением лица. Достаточно было вспомнить их последнюю встречу, эту жалкую битву, это украденное наслаждение, этот навалившийся на него стыд – достаточно было вспомнить все это, чтобы бежать без оглядки, желая лишь одного: никогда в жизни не предстать пред глазами жены. Да как он мог, как он мог вот так вот изнасиловать ее, зная к тому же, что в мыслях у нее совсем другой человек? Но она же сама довела его до крайности… Была Софи ему неверна или осталась верна – в любом случае, вина лежит на ней. Николай ненавидел жену за то зло, что причинил ей, за эту дурацкую авантюру, которой обернулась вся их запутанная, несчастная и бесполезная жизнь.

– Спать-то не пойдешь, барин? – спросил Филат. – Надо тебе поспать: завтра день будет тяжелый. Покажи-ка свои ноги…

Николай разулся. По вечерам Филат растирал ему со слюной и травяным соком ноги до тех пор, пока снимет с них напряжение. Руки у старика оказались умелые, массаж был словно ласка, боль и усталость исчезали – будто дымок, развеянный ветром. А ведь этими самими благотворными руками двадцать лет назад Филат задушил капитана, у которого служил денщиком. Каторжник не любил рассказывать о давнем своем преступлении, но когда к нему начинали приставать с расспросами, признавался, вздыхая, что спал, дескать, с офицерской бабой, и это она, сучонка, подпоила его и заставила убить мужа… «Она получила вдовий пенсион, а я пятнадцать лет каторги!» – делал он горький вывод. Но это не сейчас, а сейчас Филат приподнял левую ногу барина, подул на подошву туда, где свод, – а дыхание у него было горячим! – и спросил:

– Ну как, нравится?

– Да, конечно, продолжай, – ответил Николай.

И вспомнил отца, который в былые времена заставлял няньку Василису каждый день перед послеобеденным сном чесать себе пятки. Господи, как он смеялся тогда над этой невинной, в общем-то, михалборисычевой неодолимой потребностью! А сегодня с ним делают почти то же самое, возродил, стало быть, семейную традицию, вот только у старой служанки, которая нынче стоит перед ним на коленях, низкий лоб, помеченный раскаленным железом, и весь его лекарь-знахарь зарос шерстью до самых кончиков пальцев…

– Настоящие барские ноги! – приговаривал Филат. – Ишь ты, три года на каторге, а они такие гладкие да нежные, прямо как масло!.. Что значит господская порода! Но знаешь, есть одна штука, которой я не понимаю. Чего вы, декабристы, на самом деле затевали-то? Чего вы хотели? Неужто и впрямь революцию, чтоб народ освободить?

– Да, – сказал Николай.

– Что, всех освободить?

– Естественно.

– Что ж, выходит, и каторжников?

Николай смутился.

– Ну-у… некоторых каторжников, конечно.

– Таких, как я? – с хитрым видом и подняв кверху палец, уточнил Филат.

– Ты уже искупил свою вину. Теперь ты не каторжник, ты ссыльный. И тебе, наверное, позволили бы вернуться в Россию.

– Вот! «Наверное»! Но не точно! А кто бы это решал, позволить или нет?

– Судьи.

– Говоришь о свободе и сразу – о судьях, что им вместе-то делать, а?

– Судьи должны быть и в свободной стране.

– И полицейские, что ли?

– Да.

– Ага… Стало быть, и тюрьмы пускай будут, и кандалы?.. – Филат расхохотался, потом снова стал серьезным и продолжил с силой: – Ох, барин, барин, неужто не понял: если б ты с твоими друзьями победил в этой вашей революции, для нас, для простых людей, мало что изменилось бы. Не вам, с вашими чистыми руками, делать счастье для народа. Нет уж, счастье для народа станет делом рук малых сих, тех, кто в грязи, кто крив и кос, кто ободран как липка… Вот если б я, например, взялся революцией управлять, то не стал бы поднимать толпы за идею!

– Но за что же тогда?

– За охоту, за то, что желанно! А когда я прошел бы с охотою через убийства, грабежи, разрушения, напился бы допьяна и нажрался до отвала, вот тогда б я нашел красивую идею и прикрыл бы ею обломки и мусор так, чтоб не видно стало… Не веришь разве, что, когда начинается большая стройка, сначала на площадку должны прийти те, кто снесут старое, а уж потом – инженеры, чтобы новое возвести? У вас, у господ, головы инженерские, ну а мы – что хошь снесем! Как снова чего задумаете такое, не забудьте поначалу нам дать сигнал – мы вам землю расчистим, нам это – одно удовольствие. А уж потом приходите, светлые, благородные – прямо как ангелы Господни, приходите тогда со своими теориями и стройте общество такое, какое надо…

Филат говорил, говорил, но не переставал при этом растирать ноги Николая, согревать их своими ладонями.

– А еще потом, – продолжил старик, поднимаясь, – еще потом окажется, что в этом, таком, как надо, обществе тоже есть богатые и бедные, увечные и здоровые, умные и дураки, а когда разница между ними всеми станет совсем уж громадной, самые несчастные пойдут войной на самых счастливых, обделенные на везунчиков. У этой революции номер будет другой и название другое, но на самом деле все пойдет в точности так же. Барин, а что ты станешь делать на свободе, за границей? Опять политикой займешься?

– Не знаю, – ответил Николай. – Возможно.

– А я в торговлю решил удариться. Накуплю дешевого товару, продам задорого, как прибыль получу – что захочу тогда, то у меня и будет! Стану жить в разврате, как скотина. Ух, приятно, должно быть! – Он зажмурился, расплылся в улыбке до ушей, и узкое лицо его вдруг сделалось поперек себя шире. – Ух, до чего приятно! – повторил он мечтательно.

Николай откинулся на спину, уронил руки вдоль тела. Над ним было небо – огромное, синее, усеянное звездами.

Филат же все не унимался:

– Слышь, барин, а старикашка Лепарский-то небось весь уже в пене от бешенства! И солдаты его в штаны наложили, со страху трясутся день и ночь. Из арестантов… кто не боится, тот, конечно, точно нами восхищается. А жена твоя, она что думает, интересно? А? Правильно ты сделал, барин, что ее бросил. Любая баба – черт в юбке. Я и знал-то одну, да и та меня на каторгу отправила! С бабой надо как? На спину ее повалил, сунул, вынул – и бежать! Бежать от нее куда подальше! И идти себе дальше своей дорогой…

Он на секунду умолк, затем проворчал:

– Похоже, тебе не нравится, когда я так говорю, точно, барин?

– Не нравится.

– Сердце у тебя больно нежное. Ну, ничего, это пройдет…

«Странно получилось: единственный друг, да и тот убийца… – думал Озарёв. – И никого, ни-ко-го теперь у меня нет, кроме Филата…»

Старик тем временем, как каждый вечер, закутал полушубком ноги Николая, сделал «подушку» из мха и листьев, подсунул ему под затылок. Он хлопотал в темноте, возился с «нежным» спутником, как с младенцем, непрерывно приговаривая:

– Ну что, барин, так хорошо тебе?.. Не холодно теперь?.. Ты, барин, не бойся, ничего не бойся, спи давай!.. У меня-то всегда ушки на макушке!.. Не бойся, барин, спи… Да хранит тебя Господь!..

– Спасибо, Филат. И тебя пусть Господь хранит.

Совершенная неподвижность листвы, тишина, уединенность этого обширного пространства рождали в Николае ощущение, что он живет какой-то ирреальной жизнью, а из прежней, настоящей – выброшен…

Филат свернулся клубочком под боком у Озарёва. Заснули они одновременно.

* * *

Проснувшись на рассвете и открыв глаза, Николай с изумлением обнаружил, что рядом с ним никого нет. Забеспокоился, позвал – сначала тихонько, потом громче. Никакого ответа. Встал, осмотрел все окрестные кустарники – никого. Вернулся на место ночлега и только тогда заметил, что нет ни мешка с провизией, ни фляги, ни компаса, ни его шляпы, под подкладкой которой были зашиты деньги. Нет, не может быть, чтобы Филат ограбил его и сбежал, не может быть! Но что может быть иное? Ясно же: именно так он и поступил! Именно эта ясность, очевидность того, что произошло, ослепила его, оглушила, придавила к земле… Как, как он мог, этот человек, все украсть, как он мог бросить его, Николая, которому еще накануне вечером выказывал такую преданность?! Что произошло за ночь в этом примитивном мозгу? Хотя… понимает ли он вообще, что такое предательство? Нет, пожалуй! Подобные люди обычно соскальзывают от добра к злу, ничего не рассчитывая, не обдумывая, у них не существует никаких угрызений совести – просто повинуются мгновенно возникшему импульсу. Они столь же искренне проявляют дружелюбие, сколь решительны становятся, если собираются навредить. Привязанность, которую они испытывают к какому-нибудь существу, в определенной степени даже помогает им уничтожить его. Сколько раз мы видели, как такой человек с нежностью поглаживает животное на бойне, ласкает его, прежде чем убить!

То, что Филат приговорил Николая к смерти, стало для последнего почти очевидным. Куда он пойдет – без проводника, без денег, без пропитания? Громады гор, которыми вчера еще он издали так восхищался, завтра его задавят… Он превратился в последнюю тварь на этом свете!.. Беглеца охватила паника, и он стал с сожалением вспоминать, какой отличный был разбит лагерь, как кипела в нем жизнь, какую варили на костре похлебку, какие надежные, внушающие доверие лица были у охранников… А что делать теперь? Продолжать, следуя разработанному Филатом маршруту, идти к югу, вдоль Яблоновского хребта? Тогда он, в конце концов, где-нибудь да наткнется на стоянку монголов. И, может быть, они даже без денег возьмут его с собой. Николай попытался убедить себя в этом, чтобы не растерять среди этого пустынного пейзажа остатки мужества.

Между тем есть хотелось все больше. Он принялся рвать чернику и горстями забрасывать в рот, надеясь обмануть волчий аппетит. Вокруг росли еще какие-то ягоды, какие-то кустарники, но неизвестные ему, и было страшно: а вдруг ядовитые? Сквозь облака пыли просвечивал ярко-красный фонарь поднимающегося солнца. А вот уже поток света хлынул на горные хребты и скатился по склону, чтобы заполнить впадины, где еще задержалась ночь. Птицы гомонили на разные голоса, их щебет доносился с любого дерева. Николаю казалось, что рассвет возбуждает, придает сил, просто-таки в спину подталкивает, и он, не обращая внимания на царапающие ему ноги низенькие кустики, быстро двинулся в сторону давно манившей его долины: чудилось, будто там поблескивает вода. Если он и впрямь увидит там реку и пойдет вдоль берега, то течение обязательно выведет его туда, где можно встретить людей. Ни о чем другом он сейчас не думал: Софи он больше не вспоминал. Как, впрочем, и Филата. Как и все его прошлое – любовь, политика, каторга… Он стал человеком без имени, без родины, без друзей и врагов – единственным его противником в нынешней битве стала природа.

Он страшно устал: походка его теперь была неровной, каждый шаг отдавался в голове, а вскоре ноги начали подгибаться в коленях. Но он упрямо продолжал идти, уставившись на покачивающиеся ветки деревьев и считая их вслух: так ему казалось, что у него здесь есть хоть какая-то компания. Он, обессиленный, еле передвигая распухшие ступни, спустился по склону, обогнул круглый холм, снова спустился и – очутился внизу. Но то, что он сверху принимал за реку, оказалось просто лужей со стоячей водой. Лужу окружали камыши. Что ж, тем хуже! Его так измучила жажда, что он готов пить хоть болотную жижу!

Николай встал на колени, набрал в сложенные лодочкой ладони этой самой болотной жижи, втянул ее губами. Никакая не жижа, вода! Ну, с позволения сказать, вода… Теплая и совершенно безвкусная, – но разве оторвешься, если так хочется пить! Потом он стал лить набранную из лужи воду на спину, окунул в нее исколотые, саднящие стопы, смочил ею грудь. Жажда отступила, зато появилось сожаление, что нет посудины, куда можно было бы набрать воды в дорогу. Впрочем, не исключено что дальше ему попадется родник, чем-то же питается эта лужа… То есть вода поступает из родника, просачиваясь сквозь слой почвы, из-под земли… ну, каким-нибудь образом…

Приободрившись, Озарёв снова вышел в путь. Долина расширялась, образуя нечто вроде изрезанного трещинами плато, которое окружали иссушенные солнцем холмы… Из галечника торчал поседевший чертополох… Солнце поднималось ввысь, зной становился все более нестерпимым. Над всем этим безрадостным ландшафтом повисло невнятное жужжание, и Николай не понимал, то ли оно исходит от насекомых, вьющихся невидимыми роями, то ли попросту это кровь с шумом бежит по его жилам. Он пошевелил языком и проглотил слюну, слюна была горькая. Ему снова мучительно захотелось пить – словно бы вся выпитая им из лужи вода внутри его и испарилась. К счастью, удалось найти еще черники, и он жадно проглотил довольно много ягод. И отправился вперед по расселине, и упрямо шел к неизвестной цели – с таким безумным упрямством, будто от этого зависело его спасение. А потом внезапно спустились сумерки, стало холодно, он рухнул на землю и забылся сном.

На рассвете Озарёв проснулся совершенно разбитый: кружилась голова, дрожали ноги. Тем не менее, ему хотелось использовать часы утренней свежести, чтобы продвинуться дальше. Ах, как же трудно, как бесконечно трудно ему сейчас переставлять ноги!.. Поставить левую впереди правой, потом наоборот, потом снова… Но, несмотря на это, несмотря на то, что были изодраны все подошвы, он не замечал, насколько твердая земля. Он спотыкался, пошатывался, походка была нетвердой, как у пьяного, и все-таки с тупой настойчивостью шел, шел, шел к линии деревьев с кронами, насквозь пробитыми яркими лучами, с листвой в солнечных пятнах. Около полудня он вошел в лес и повалился под вековым дубом, вокруг которого кружились желтые бабочки, – последнее, что успел заметить. Открыл глаза три часа спустя. В горле пересохло, по-прежнему нигде ни капли влаги. А так хотелось пить: в подлеске было жарко, как в печи. Огненные стрелы пронзали зеленую сень, пахнувшую мускусом. Он прислушался, удивился тому, что птицы молчат все до одной, вырвал из земли горсть мха и прижал к губам. В нос ударил острый запах земли – как хорошо!

Он прошел в прогалину между деревьями и оказался на голой равнине. Только на горизонте виднелись выщербленные скалы, но от него до них – огромное пустое пространство: ничего, кроме пожелтевшей травы и кривых деревьев с листьями, отливавшими металлическим блеском. Нет, он не способен, ему не под силу пересечь это пространство! А кто ему приказывает? Да никто! И все-таки надо, он должен пересечь его. Шаг за шагом – к свободе или к смерти. Он оступился, чуть не упал, и страшная боль скрутила живот. В кишках что-то бурлило, урчало, било ключом, сейчас из него выстрелит струя кипятка! Ему едва хватило времени ринуться обратно в чащу, спустить штаны и присесть. Вскоре он почувствовал облегчение, поднялся и решил продолжить поход. Не тут-то было! Еще минута – и снова по кишкам словно острым клинком прошлись. Он посмотрел вниз. Трава была вся в кровавых испражнениях. Что это? Как страшно! Да это же вода, болотная жижа! Он отравился!.. Хорошо, если это просто несварение желудка, а если нет? Во рту появился отчетливый привкус железа. По коже пробежала дрожь. От усталости он уже не мог двигаться, его тянуло к земле, небо придавливало сверху… Он дотащился до вершины пригорка, упал-таки наземь и решил заночевать тут. Но спать не мог. Едва он забывался, сразу же его начинала терзать очередная колика. Он мечтал освободиться, излить из себя эту огненную лавину, он весь сжимался, чтобы выпустить ее изнутри, он катался по земле, задыхался, стонал, – все попусту… и он снова падал на тот же склон, терзаемый болью, с пересохшим, будто клейким тестом набитым ртом…

До рассвета он боролся с диким зверем, который грыз его внутренности, все сокращая и сокращая интервалы между нападениями: теперь уже чудовищные атаки начинались после совсем коротеньких передышек. Язык превратился в кусок жареного мяса. Во всем теле не осталось ни капли жидкости. Ах, если бы проглотить хотя бы чуть-чуть ледяного питья, все равно какого, – боль бы сразу утихла! Он мечтал о роднике, об озере, о дожде, о стакане холодного чая… Тошнота сопровождалась ужасным головокружением, не позволявшим оторвать голову от земли. Небо над ним вращалось вокруг своей оси. Пропал счет времени, исчезло понятие пространства… Он помнил только, что спасение – где-то там, где-то внизу, на юге…

Весь день он метался в лихорадке, дрожал от озноба, обливался потом, умирал от жажды, корчился, неспособный думать ни о чем другом, кроме своего живота, где то и дело все вдруг вставало дыбом, кроме того, зачем ему так мучительно выкручивают внутренности, кроме этого ужасного, ужасного, ужасного поноса… В сумерках он собрался с силами и встал на ноги. Он сделал десять шагов, двадцать, но страдания достигли апогея, и он снова рухнул, свернулся в клубок, прижав колени к животу, излил новый поток жидкой гнили, подтянул брюки, пополз, потерял сознание, пришел в себя, и все началось сначала… Он встал и на шатких ногах двинулся вперед, устремив взгляд к ложбинке, заросшей кустарником.

Он добрался туда, когда в небе уже царила луна. Глядя на царицу ночи с круглым мертвенно-белым лицом, он понял, что пришел в мир, где радость и печаль, надежда и память – просто слова, слова, лишенные какого бы то ни было смысла, в мир, который находится между жизнью и смертью. Ледяной воздух этого мира всею тяжестью лег ему на плечи. Он застучал зубами. Но внутри все по-прежнему горело, бурлило, шевелилось, урчало: оказалось, что ночь дана лишь для продолжения все тех же кошмарных колик, все того же истечения тухлятины и кровавой слизи, которые швыряли его за границу бытия – в обморок… Когда все чуть утихло, когда стало немножко легче – он не понял: теперь он провалился в сон.


Через сомкнутые веки все равно было видно, что солнце красное и золотое, векам стало жарко и немножко щекотно. Он открыл глаза… он вытаращил глаза: нет, кажется, он еще не проснулся, кажется, сон продолжается! Потому что только во сне может привидеться между ним и сияющей бездной неба огромная голова бурята, его рот – растянутый в немом смехе…

Николай приподнялся на локте. Чуть в стороне стоял еще один бурят, точь-в-точь такой же, как первый. Поблизости, бок о бок, паслись две низкорослые лошадки… Николай вдохнул запах немытой шерсти, распространявшийся от человека, присевшего рядом с ним на корточки, – Господи, значит, никакой не сон, никакая не галлюцинация! Он задрожал он сумасшедшей радости. Кочевники! Братья!

– Ты говоришь по-русски? – спросил он, еле ворочая языком в пересохшем рту.

– Мало-мало, – ответил кочевник.

– Пить хочу!

– Дам тебе пить.

– Хочу сейчас!

– Вперед твои руки. Давай!

Николай протянул руки, бурят связал их веревкой.

– Это еще зачем? – прошептал Николай.

– Затем ты пленный. Веду тебя к главный. К большой тайша .

– Кто это – «большой тайша»?

– Генерал Лепарский. Даст сто рублей.

У Николая не было сил даже на отчаяние. Вода ему сейчас была нужнее свободы. Но слезы застилали глаза.

– Пи-и-ить… – простонал он.

– Говори, где другой! – потребовал бурят.

– Какой другой?

– Который с тобой убежал.

– А-а-а… Не знаю… Он меня бросил… Он ушел один, совсем один, понимаешь?..

Обессиленный, Николай откинулся назад. Сквозь дрожащие веки увидел бурята: тот протягивал ему флягу. Струйка воды коснулась его губ, увлажнила и оживила язык, принялась потихонечку, нежно пробуждать иссохшие слизистые. Однако почти сразу вода превратилась в огонь – словно внутренности пронзили кинжалом. Опять! Ему показалось, что снизу с дикой этой болью выливается все, что он выпил. Прижав ко рту кулаки, он взвыл, заухал, закряхтел и, наконец, расплакался, как ребенок, на глазах у двух озадаченных бурятов.

Они подняли его с земли и, как мешок, взгромоздили на лошадь, один из бурятов крепко-накрепко привязал его к седлу, другой сел сзади. Пустились мелкой рысью в дорогу. Николай привалился спиной к груди всадника. Тот придерживал его обеими руками, чтобы больной не терял равновесия. От каждого сотрясения в кишечнике пленника снова вспыхивал и начинал отчаянно пылать костер, на каждом ухабе из него изливалась горячая едкая жидкость. Он кричал, стонал сквозь сжатые зубы, он чувствовал, как липнут к телу брюки, через пелену тумана, застилавшую его усталые глаза, он смутно различал движущийся пейзаж, скачками надвигавшиеся горы, угрожающие ему лапы древесных веток… Позвонки его хрустели. «Пить… пить… сжальтесь, пусть будет хоть немножко тени… положите мне на живот что-нибудь теплое… положите камень, пусть он раздавит эти спазмы…» Стук копыт отдавался в черепе мучительным эхом… как болит голова… нет, живот, живот опять!.. еще более сильный, чем прежние, спазм судорогой прошел по кишкам… нервы были уже не на пределе – за пределом… куда они его везут таким ужасным образом?.. они хотят отвезти его в обоз?.. но это же дни и дни пути!.. он умрет, он не доедет… веревки врезались в кожу… в плоть… он открыл рот и стал вдыхать горячий воздух… как в печи… он отдал бы полжизни, чтобы оказаться в сырой пещере… в подвале… в камере Петропавловской крепости… да… да… а что – солнце никогда тут не заходит?.. два бурята что-то там говорят на своем языке, звуки то хриплые, то певучие… они довольны… удачная охота… они смеются… они так рады, что его поймали… его не надо было даже и ловить…

И вдруг голоса отдалились. Николай больше ничего не видел, на него навалилась и растеклась по всему телу какая-то ужасная, какая-то смертная истома… но ему хватило времени подумать, что он умирает, и это очень хорошо, – и он ушел в небытие.

Вскоре очнулся и почувствовал, что его качает, как в лодке. Это и есть лодка – они плывут по озеру. В бурю. Ах, какие громадные волны! Сейчас мы перевернемся! Эй! Внимание, мы же сейчас перевернемся! Внимание-е-е-е… Он с трудом разлепил веки и – понял, что ошибся. Никакого озера, никакой бури, никакой лодки… Его отвязали, а теперь несут на руках в темноту… а теперь укладывают, нет, почти швыряют на кучу тряпья…

Николаю понадобилось несколько секунд, чтобы определить: он находится в юрте каких-то местных жителей. Два «его» бурята-всадника, наверное, приволокли его сюда, к знакомому им племени, чтобы переночевал под крышей. Или – под присмотром? В центре юрты над разложенным прямо на полу костерком висел котел. Дым поднимался ровным прямым столбом и уходил в проделанную в крыше дыру. Вокруг очага сидели буряты, мужчины и женщины, с желтыми лицами, с раскосыми глазами. Сидели и тихо переговаривались между собой, занимаясь каждый своим делом. Некоторые дубили кожу, энергично пережевывая кусок за куском, от чего с двух сторон рта текли струйки коричневатой слюны. Другие валяли войлок, острили о камень стрелы, отливали пули… За спинами взрослых резвились дети: они голышом катались и валялись по разложенным мехом вверх шкурам. Сильно пахло свернувшимся молоком, копченым мясом, навозом… Пламя отбрасывало во все стороны от костра длинные нелепые тени – казалось, они живут своей собственной жизнью. Старуха разлила по деревянным чашкам кирпично-красный чай, Николаю она тоже налила и велела выпить. Он терпеть не мог национальный бурятский напиток: присоленную, приперченную, приправленную кобыльим молоком бурду, – но сейчас от первого же глотка почувствовал, что все тело наполняется приятным теплом. Опустошил свою чашку и попросил вторую, потом третью. Бурят, который взял Озарёва в плен, осклабился:

– С этим никогда больной не будешь!

Вдруг в животе, где-то сбоку, внутренности Николая раскололись – их будто бы разрубили ударом топора. Он вздрогнул, напряг все мышцы, ощутил, как некие шлюзы в нем с треском прорвались и… и из него вместе с обжигающим зловонным потоком стала уходить жизнь… Ему было стыдно, ему было больно, он дрожал от досады и лихорадки, но ничего не мог сделать, даже пошевелиться.

Подошел бурят, наклонился к нему, покачал головой, сказал:

– Плохо, барин… нехорошо!

Бурят был одет в сшитые между собой козьи шкуры, изо рта у него свешивалась длинная серебряная трубка, в расщелинах глаз плескалась темная, маслянистая жидкость.

– Плохо, барин… – повторил он. И добавил: – Ты, барин, давай не помирай. А то мне только половину дадут.

4

Станислав Романович Лепарский, кряхтя и отдуваясь, натянул левый сапог и, поскольку труд это был немалый, готовился приступить к правому с помощью ординарца, когда в палатку вбежал лейтенант Ватрушкин. Прихлопнув рукой еще подскакивавшие от быстрого бега ножны и приосанившись, он воскликнул:

– Имею честь доложить, ваше превосходительство, что политический заключенный Озарёв найден! Его ведут сюда два бурята. Один из наших патрулей встретил их и поспешил сюда, чтобы предупредить нас. Арестанта доставят с минуты на минуту.

Генерал так обрадовался, что у него даже сердце защемило. Не ответив ни слова, он повернулся к висевшему над его кроватью распятию и опустился перед ним на колени. За десять дней, в течение которых продолжались поиски, он уже потерял надежду настичь беглецов и жил с ужасным ощущением приближающегося конца света: ведь вот-вот ему придется писать рапорт о случившемся. Известить о том, что от него сбежал заключенный! Отправить это царю! Этих людей дали ему «под крыло» свыше, охранять их – то же, что соблюдать священные заповеди, и если кто-то один канет в неизвестность, он – обесчещен, все равно как если бы он украл бриллиант из царской короны… К счастью, все возвращается на круги своя… Равновесие восстанавливается. Наконец-то ночи обещают стать спокойными.

– Слава Богу! – сказал он вслух и поднялся. – Филата тоже арестовали?

– Нет, он сумел сбежать.

– Ладно, это не столь серьезно. Всего-навсего ссыльный из уголовников. В счет идут только декабристы!

Он сделал несколько шагов по палатке и поймал себя на том, что хромает: одна нога была в сапоге со шпорой, другая разута. Замер посреди палатки и вымолвил грозно:

– Я еще покажу ему, этому… этому… где раки зимуют!

Правда, угроза прозвучала даже для него самого фальшиво: как бы Станислав Романович ни раздувал ноздри, сколько бы ни бранился, настоящей ярости в адрес беглеца не испытывал. Коменданту приходилось сейчас даже сдерживаться, чтобы не благодарить от всей души виновника того счастья, какое обрушилось на него несколько минут назад, когда он узнал о поимке несчастного. Сделав над собой усилие, он спросил:

– Вы взяли с собой кандалы?

– А как же! Есть-есть, ваше превосходительство!

– Отлично! Он пройдет остаток этапа с железом на ногах. Один из всех! И отдельно от остальных!

– Выдержит ли он, ваше превосходительство? Идти еще так долго…

– Будет ему урок. И пример для других.

– Конечно, конечно, ваше превосходительство.

Наконец с туалетом генерала можно было покончить: он оделся, денщик помог ему натянуть и второй сапог, смахнул щеткой пушинки с мундира, протянул флакон одеколона: старик по воскресеньям всегда одной капелькой смазывал усы, еще двумя – за ушами.

– Идите, Ватрушкин, – махнул он рукой и принялся, надев парик, прихлопывать его ладонями на висках, чтобы не топырился. – Да! Проследите там, чтобы появление этого беглого каторжника осталось по возможности незамеченным. Поскромнее бы надо, посдержаннее…

Ватрушкин испарился, но тут же возник снова, не успев принять никаких мер.

– А вот и он, ваше превосходительство, – выдохнул.

За полотняными стенами палатки уже начался гомон. Похоже, не обращая внимания на окрики часовых, здесь собрались все декабристы. В жилье генерала вошли двое солдат с носилками. На носилках что-то лежало, какая-то кучка тряпок. За солдатами тихонько пробрались два унылых, понурых бурята. А где же Николай-то? Лепарский вопросительно посмотрел на опустившийся уже полог, огляделся по сторонам… Ему казалось, Озарёв войдет со связанными руками, оборванный, раскаивающийся, но в душе такой же мятежник. Но… Взгляд его упал на носилки, которые поставили на пол. Боже мой! Генералу показалось, что он узнает своего беглеца в этом существе, распростертом у его ног. Мертвенно-бледное, изможденное лицо со впалыми щеками, больше похожее на череп, неопрятная щетина… Он выглядит так, словно вот-вот умрет… Наверное, у него лихорадка: вон как блестят глаза меж набухших покрасневших век… А губы… губы все растрескавшиеся, побелевшие, и дыхание из них вырывается, больше на хрип предсмертный похожее… Лепарскому вдруг стало стыдно: ну и на кого я так взъярился? Он нахмурил брови и проворчал:

– Что с ним? Ранен?

– Нет, – ответил Ватрушкин. – Думаю, скорее, болен.

– А что – нельзя было меня предупредить?

– Но я сам только что узнал, ваше превосходительство!

– Буряты – что говорят?

Один из бурятов вышел вперед, поклонился на восточный манер, сложившись ровно вдвое, и забормотал:

– Моя таким его нашел… много ходил под солнце… но не мертвый, живой… не мертвый!.. Тайша дать мне сто рублей за живого!..

– Заплатите ему, Ватрушкин, – поморщился генерал. – И немедленно за Вольфом!

Ватрушкин вышел вместе с бурятами. Генерал взял табурет и уселся рядом с носилками. Решения, принятые им несколько минут назад, сами собой отменились – какие же цепи надевать на этого несчастного! Прикованного к постели не заковывают… и вообще никак не наказывают!.. Как там русский народ говорит?… Лежачего не бьют… Комендант рассердился: опять этот чертов Озарёв осложняет ему жизнь. Все получалось так правильно, в соответствии с порядком, корректно с точки зрения властей – так на тебе! Все это годилось, если бы беглеца взяли живым и здоровым. А теперь надо импровизировать с учетом обстоятельств. Сначала лечить, потом уже карать. В Петровский Завод должны явиться все без исключения заключенные. Наклонившись к Николаю, Лепарский спросил:

– Как вы себя чувствуете?

Ответом стал горячечный шепот:

– Я… хочу… умереть…

– Нет! Нет! – воскликнул генерал в суеверном страхе. – Господь с вами, Николай Михайлович! Я вам запрещаю! Слышите: за-пре-ща-ю! Скажите лучше: зачем вы бежали?

– Так… было… надо…

– Кто вам помогал?

– Никто…

– А Филат?

– Он… меня… обокрал… он… меня… бросил…

– Вы отдаете себе отчет в том, что сделали? Ваше поведение вынудило меня удвоить строгость в отношении ваших товарищей… а к вам самому…

Лепарский не закончил фразы: услышал, как нелепы сейчас выговоры, как смехотворны угрозы, обращенные к человеку, который, быть может, вскоре предстанет перед судом Божиим. От этого полутрупа уже поднимался мерзкий, тошнотворный запах.

Но остановиться ему было трудно.

– После всего, что я для вас сделал! – ворчал он. – Какая неблагодарность! Сами посудите, разве же я заслужил, чтобы вы так поступили со мной? Разве я мог быть причиной вашего бегства?

Опять он удивился своим словам и опять смутился.

– Простите меня, ваше превосходительство, – прошептал Николай.

И закрыл глаза. Ноздри его запали, из горла вырвался какой-то странный клекот.

– Николай Михайлович! – лепетал совершенно растерянный Лепарский. – Николай Михайлович! Эй! Эй! Что с вами, друг мой?.. Николай Михайлович!.. Прошу вас, прошу вас!..

«Он сейчас уйдет!.. Он умрет прямо тут, у меня на руках!» – в отчаянии подумал генерал. Мысль рассердила его, и он принялся кричать во все горло:

– Ватрушкин!!! Ватрушкин!!! Где он, этот дурак, черт его побери?! Вот послал Господь скотину на мою голову! Я же приказывал пойти за доктором Вольфом! А ну, кто там есть, – быстро! Быстрее, быстрее! Одна нога тут – другая там! Доктора сюда! Доктора!!!

Солдаты, которые принесли Николая и стояли теперь в стороне, глядя на происходящее со все возрастающим изумлением, бросились вон из палатки.

Доктор Вольф, войдя, нашел генерала присевшим на корточки у носилок. Станислав Романович пытался массировать руки умирающего, движения его были неловкими.

– Ох, доктор, ничего не получается! Сделайте что-нибудь!

Врач осмотрел больного, прощупал, послушал, взглянул на белье – все в кровавых испражнениях, выпрямился. Вид у него была крайне встревоженный.

– Ну что? – тоскливо спросил Лепарский. – Вы сможете его спасти?

На оплывшем лице старика с дряблыми щеками была написана поистине отеческая забота.

– Надежды мало, ваше превосходительство, – вздохнул доктор Вольф.

– Нет, это невозможно!.. А что с ним?

– Дизентерия. И запущенная. Слишком поздно…

Плечи Лепарского обвисли.

– Велите отнести его в вашу палатку, – сказал он. – А завтра, когда мы пойдем дальше, вы устроите Николая Михайловича в больничной повозке. Я рассчитываю на вас, Фердинанд Богданович, я надеюсь, что вы станете лечить его, как… как лечили бы меня самого!.. Ах, Боже мой, Боже милостивый, – бормотал старик. – Бедный мальчик!.. Но что же, что они все вбили себе в голову?.. Зачем бежать?.. Разве им тут плохо?.. Разве я не заботлив, не доброжелателен с ними…

Генерал умолк, подумал немного и добавил:

– Надо бы сиделку Николаю Михайловичу. Сейчас пошлю за его женой – госпоже Озарёвой передадут, чтобы к вам пришла…

* * *

Внутри тарантаса с поднятым верхом царил зеленоватый полумрак. Софи сидела на полу, прислонившись спиной к задней стенке, и смотрела на Николая. Он лежал рядом, укрытый коричневым шерстяным одеялом. Глаза были закрыты, и казалось, будто веки туго натянуты на глазное яблоко. Бледные губы приоткрывались, пропуская слабое, еле слышное дыхание. Выросла за это время бородка – густая, светлая… Стоило тарантасу дрогнуть на очередной колдобине, больной стонал – тоненько, словно ребенок. И каждый раз, как у него вырывался стон, Софи вздрагивала, словно в ней самой просыпалась боль. Она проклинала эту вечную для России пересеченную местность, эту изрытую ухабами дорогу, эту удушающую жару – проклинала все, от чего страдал ее несчастный муж. Со вчерашнего дня он находился между жизнью и смертью. Иногда открывал глаза, но вроде бы не узнавал Софи. Кожа у него была сухая, пульс редкий, слабый и неровный. Доктор Вольф лечил его каломелью, опийными клистирами, маковой настойкой, но понос все продолжался, кровавый, разрывающий внутренности. На лицо Николая то и дело садились мухи, и Софи рукой сгоняла их. Он поцокал языком – она поняла, дала ему пососать тряпочку, намоченную в рисовом отваре. Он принялся сосать эту ветошь – жадно, как младенец материнскую грудь, и видеть ввалившиеся щеки и выкаченные глаза было нестерпимо, сердце обмирало от жалости. Затем начался новый приступ колик. Когда это случилось при Софи впервые, ее едва не стошнило от зловония, но потом она преодолела брезгливость, сейчас она только обрадовалась тому, что муж избавился от еще одной порции мерзкого яда. Из него выходила, его покидала болезнь! Вот так постепенно… Она склонилась к мужу и стала вполголоса, как говорила бы с сыном, подбадривать его. Все мелкие чувства, и злость, и сожаления о былом отступили перед чудовищной угрозой конца, Софи думала теперь только о том, что не должна, не имеет права впустить смерть в тарантас. «Ты его не получишь, костлявая! – сказала она в сердце своем с яростной решимостью. – Слышала, ты, с косой? Не получишь!» В свете и тьме ее памяти перестала разыгрываться драма между ею и Никитой, истинная драма разыгрывалась здесь и теперь, ясным днем и на расстоянии вытянутой руки… Настоящее повелело прошлому умолкнуть…

Николай подтянул колени к животу, лицо его исказилось гримасой боли.

– Тихо, тихо, дружочек, сейчас пройдет…

Шепча, она гладила влажный лоб мужа.

Кишечник опустел, стоны прекратились.

Больной лежал на подстилке из травы, в пути ее было легче менять на свежую. Софи отогнула полог и подозвала двух бывших каторжников-уголовников, которые шли рядом с тарантасом. Они забрались наверх, один подхватил Николая под мышками, другой взялся за его ноги у бедер. Приподняли почти безжизненное и оттого казавшееся тяжелым тело. Одеяло соскользнуло, обнажилась плоть… хотя, на взгляд Софи, от плоти там мало что осталось: муж так похудел, что стал похож больше не скелет, чем на живого человека. Кожа буквально приклеилась к костям, не осталось даже намека на мышцы, вот – большая берцовая кость, вот – круглая, цвета слоновой кости, коленная чашечка, вот бедренная кость… едва дышащее пособие по курсу анатомии… Тарантас тем временем, покачиваясь, двигался дальше, и уголовникам было трудно устоять, даже расставив ноги.

– Эй, мадам, поспешите! – буркнул один из них.

Софи собрала грязную траву в мешок, выкинула из тарантаса и приготовила на досках свежую подстилку. Уголовники осторожно положили на нее больного и, переругиваясь, спрыгнули на дорогу. Им не нравилось выполнять эту работу – боялись подцепить «дурную хворь». А Софи даже и не думала, что можно заразиться, она была слишком поглощена борьбой со смертью, чтобы размышлять. Нынче на кон поставили жизнь, – и где уж там жмуриться при виде крови, где уж там морщиться от зловония! То, что зло со смрадом ретировалось из корчащегося, подвергаемого пыткам тела, выглядело для нее совершенно естественным, и ей не приходило в голову брезгливо отворачиваться. «Выздоравливай! Только бы ты выздоровел, остальное, что бы там ни было, мне совершенно все равно!» – шептала Софи, тыльной стороной руки возвращая сбившуюся прядь волос на висок. Ночь мешалась с днем, дни с ночами… Им достался, конечно же, самый скверный из тарантасов, движущихся в обозе! Еще несколько верст, – и он вообще развалится на какой-нибудь выбоине дороги. Голова Николая болталась туда-сюда и норовила свалиться с ее плеча.

В полдень, согласно предписаниям доктора, Софи дала больному погрызть древесного угля. Он скорчил гримасу отвращения, но послушался. Вскоре между зубами стала проступать черная слизь, и, когда с углем было покончено, Софи почистила мужу рот – как чистят младенцу. И тут снова из него хлынуло, Софи пришлось чуть податься назад. Но, слава Богу, на этот раз дело обошлось ерундой – было бы жалко снова поднимать и отчищать Николя, это для него слишком утомительно… Софи на минутку перегнулась за борт, вдохнула свежего воздуха, потом возвратилась обратно в зеленый полумрак и улеглась рядом с мужем. Ох, какой же здесь тяжелый воздух – прямо подташнивает, и как гадко трясет, шажок за шажком, толчок за толчком – так этот мерзкий тарантас ме-е-едленно продвигается вперед по зною… Николай что-то невнятно бормотал – слов не разобрать. Ей с трудом удалось бы найти в этом обескровленном, агонизирующем существе хоть что-то, что роднило бы его с полным желания и страсти мужчиной, который набросился на нее ночью на берегу реки. Все это происходило в другой жизни, между людьми, ее больше не интересовавшими. А ее настоящая жизнь протекала здесь, в повозке, которая тащится по сибирской дороге. Пометавшись, словно ненормальная, она снова обрела ясную цель. Последний ее шанс. Зачем она отрешилась от всего, что их связывало, зачем отказалась от Николя? Он был главным в ее женской памяти, главным в ее жизни женщины. Если она с кем-то и познала счастье, то именно с ним. Вот он перед ее глазами – худощавый, элегантный… его горделивая улыбка, его ласкающий взгляд… его веселость, его легкомыслие, его простодушие, его хвастовство, его ложь… и его мужество, его отвага!.. И, может быть, вот сейчас, на этой убогой подстилке, все это кончится, кончится после чудовищной этой икоты смертной судорогой!.. «Нет! Нет! Только не он!» Она принялась молиться Богу за своего мужа, как молилась когда-то – слишком поздно – за Никиту. Они были братьями по мукам. Она переходила от одного к другому, никого не предавая, никому не изменяя. Дорога поднималась в гору, оси скрипели, лошади спотыкались, потом тянули сильнее и пускались в облаке пыли едва ли не галопом. Внезапно Николай скорчился и зарычал так, будто его пронзили кинжалом.

– Господи! – не выдержала Софи. – Опять! Да что же это, Господи, конца, что ли, этому не будет?!

Она положила руки на живот больному. Он стучал зубами, закатывал глаза – оставались видны только полоски белков, открытым ртом хватал в приступе удушья воздух. Испуганная интенсивностью судорог, Софи приподняла полог и крикнула сопровождавшему их солдату:

– Скорее! Позовите доктора!

Прибежал доктор Вольф, на ходу вскочил в тарантас, взял руку больного, стал считать пульс. Минуту спустя Николай, вокруг которого теперь уже все было расцвечено кровавыми пятнами, успокоился, расслабился всем телом – слабый, бледный, ни кровиночки в лице, начисто обезвоженный – даже капли пота на лбу уже не выступали. Чтобы прибавить ему сил, доктор напоил его настоем дрока. Затем помог Софи переодеть мужа, помыть, сменить подстилку. Софи кусала губы, глаза ее были полны непролившихся слез.

– Скажите правду, доктор, – попросила она шепотом. – Скажите, положа руку на сердце, пожалуйста! Скажите – осталась ли у нас хоть какая-то надежда?

Он удивленно посмотрел на нее – посмотрел так, будто она была последним человеком на свете, кто имел право проявлять беспокойство. И ответил сухо:

– Пока не могу сказать.

– Но ему ведь не хуже?

– Нет. Но и не лучше. Состояние стабилизировалось. Вот только хватит ли у организма сил выдержать до конца…

– Я боюсь, что не все делаю как надо! Я не умею!..

– Ну что вы, мадам! Что вы – вы прекрасно со всем справляетесь.

Доктор вымыл в тазу руки. Даже в походе он ухитрялся выглядеть опрятным, свежим, с отлично подстриженными усами, ни одна пуговица сюртука не болталась на ниточке, ни одна не отсутствовала на своем месте. Софи нравилась его серьезность. Однако со времен побега Николая доктор, сохранив прежнее вежливое обращение, старался держаться на расстоянии. Вот и теперь, сказав любезность, он не продолжил разговора, а спрыгнул на дорогу и подошел к тарантасу, в котором ехали Александрина Муравьева и Полина Анненкова с детьми. Все знали, что Фердинанд Богданович питает слабость к нежной Александрине. Муж у нее человек мрачный, от него веет холодом, он наводит тоску, отчего бы и ей не… Но она понимает, наверное, что подобная идиллия никуда ее не приведет. Софи пожалела об этом. Почему? Вот на этот вопрос ей было бы трудно ответить, но чем дальше – тем больше эти женщины-ангелы, эти почтенные римские матроны ее раздражали. Она положила руку на лоб мужа. Николя больше не двигался. Без сознания… Отсутствующий вид, печать страдания в уголках губ… Минуты шли – одна, другая, вечность… У Софи затекла рука… Ах ты Господи, когда же кончится эта перевозка в несчастной колымаге, эта тряска, этот скрип колес?..

Половинки полога колыхались перед нею, и вдруг она заметила через щель между ними бурятов. Они верхом на лошадках обгоняли тарантас. Внизу, в лощине, стояли юрты с остроконечными крышами. Лагерь!..

* * *

– Ладно уж… Пусть дамы войдут! – вздохнул Лепарский, усаживаясь за складной стол.

И успел еще подумать: ну а чего они потребуют на этот раз? Дежурный откинул полог, закрывающий вход в «генеральный штаб», и посторонился, чтобы пропустить посетительниц. В палатке мгновенно стало тесно от широких юбок. Лепарскому показалось даже, что стало труднее дышать. Они все были здесь, кроме Александрины Муравьевой и Софи Озарёвой. Первой, гордо подняв голову, пошла в атаку смуглолицая и пламенноокая Мария Волконская.

– Ваше превосходительство! – воскликнула она. – Мы пришли ходатайствовать о том, чтобы нам, как было прежде, разрешили видеться с нашими мужьями!

Генерал выждал паузу.

– Нет, княгиня, – с силой ответил он, когда молчание стало нестерпимым.

– Интересно! Ведь беглеца уже поймали!..

– От этого ничего не меняется. Дисциплина ослаблена, все распустились. Я намерен восстановить ее во всей строгости.

– Ну, тогда для всех и восстанавливайте. Для всех! – закричала Александрина Давыдова.

– Кажется, я ни для кого не делал исключений!

– Хм, не делали! Делали, ваше превосходительство, причем для той, которая менее всего заслуживает вашей снисходительности!

– Да-да, что правда – то правда, – подхватила Наталья Фонвизина плаксивым тоном. – Единственная из всех, кому удалось получить от вас разрешение неотлучно быть с мужем, это Софи Озарёва!

От возмущения комендант даже вскочил.

– Сударыни, сударыни, – забормотал он, – неужто вы забыли, что Николай Михайлович в худшем положении, чем все, что он в очень тяжелом положении!

– А нечего было предпринимать попытку к бегству! – передернула плечами Давыдова. – Не то получается, будто вы благоволите… будто вы милостивы именно к тем, кто не подчиняется дисциплине! Премии даже даете – за ослушание, за побег и неверность! Поощряете, так сказать!

Лепарский замер. Замечание прозвучало странно и встревожило генерала: как могло прийти в голову, что его поведение можно рассматривать с подобной точки зрения! Поняв, что противник дрогнул, Фонвизина решила воспользоваться заминкой в свою пользу:

– Разрешите в таком случае сообщить, ваше превосходительство, что мой муж простудился и просит, чтобы я ухаживала за ним во время болезни!

– И мой! – поддержала инициативу подруги Екатерина Трубецкая. – Он страдает ревматизмом, это вам может засвидетельствовать доктор Вольф!

– А у моего такие чудовищные мигрени, – подхватила Полина Анненкова, – и все от перегрева в пути под этим ужасным солнцем!

– Ну и что? – проворчал Лепарский. – Болеют… но не при смерти же, как Озарёв!

Испуганные женщины перекрестились, но и эту информацию применили на свой лад, сообразно собственным интересам.

– Ах, если бедный Николай Михайлович умирает, – произнесла Давыдова, – то вам, генерал, следовало бы найти ему другую сиделку!

– Но что вы имеете против этой? В чем можете ее упрекнуть?

– Хотя бы в том, что именно она несет ответственность за состояние мужа!

Лепарский пожал плечами.

– Понятия не имею обо всех этих историях, да и знать их не хочу. Мне ясно одно: госпожа Озарёва – супруга больного, следовательно, ей за ним и ухаживать.

– Даже если она это делает плохо?

– На что вы намекаете?

– На то, что не доверяют уход за больным особе, которая только и мечтает от него избавиться! – выпалила Александрина.

Обвинение было таким дерзким и рискованным, что даже все дамы с удивлением посмотрели на Давыдову.

– Сударыня, – сказал Лепарский, – если у особы, о которой вы говорите, есть на совести какой-то грех, я убежден, что угрызения сделали из нее в настоящий момент лучшую из жен на свете.

– Слишком уж вы доверяете угрызениям совести и совершенно напрасно не верите в затаенную злобу, – с саркастической усмешкой отозвалась Александрина.

Мария Волконская, опасаясь, что комендант сейчас разразится гневом, немедленно вмешалась:

– Оставим это, ваше превосходительство, не стоит заходить так далеко. Но признайте, тем не менее: честным, порядочным женщинам, чьи мужья никогда не позволяли себе противоречить вашим приказам, тяжело чувствовать, что к ним относятся хуже, чем к женщине сомнительной морали, муж которой создал вам столько забот и неприятностей своим побегом… Вот уже целую неделю мадам Озарёва все время находится рядом со своим мужем. И мы просто-напросто просим установить равенство с нею в правах! Вы сами называете себя человеком сердечным и справедливым, а если это так, вы должны…

С минуту Лепарский сидел молча, оглушенный начавшимся гомоном, дамы кричали теперь все сразу, перебивая друг друга. Однако из всего, что он слышал, его задело только обвинение, выдвинутое Александриной Давыдовой. Сказанные ею жестокие слова отпечатались в его памяти, проросли в нем, проросли с болью – словно кустарник с ядовитыми шипами. Но вдруг эти женщины правы? Вдруг у Софи и на самом деле преступные намерения? Да нет, не может быть, просто дамочки свихнулись, начитавшись романов! И он не позволит управлять собой, своими поступками каким-то пансионеркам с разыгравшимся воображением! Только не хватало! Если сейчас не навести порядок, они в конце концов сядут ему на голову, сожрут с потрохами! Совершенно неожиданно для всех Лепарский закричал громовым голосом:

– Хватит, сударыни! Баста! Я сниму запрет тогда, когда найду нужным. А ваши упреки и обвинения вынудят меня только оттянуть этот момент! Прощайте! Извольте покинуть это помещение!

Дамы гуськом потянулись к выходу из палатки, все как одна – с обиженными физиономиями.

Оставшись один, Лепарский снова уселся за стол – изучать сметы, отчеты и прочие финансовые документы: администратор как-никак, комендант… Но сосредоточиться не мог: цифры плясали у него перед глазами. Единица – прямая, стройная и горделивая – напоминала ему Марию Волконскую, тройка с ее двумя полукружиями – пышногрудую Екатерину Трубецкую, совсем уж круглый ноль – толстушку Наталью Фонвизину… Наваждение! Наверное, слишком устал… Это путешествие оборачивается испытанием, превышающим его силы и возможности! Там, в Петербурге, начисто забыли, сколько ему лет! Вот уже восемнадцать дней они с короткими передышками движутся через Сибирь – в зной, по ужасным российским дорогам… Возможность для его маленькой колонии перебраться на новое место без помех и без потерь, успех этой трудной экспедиции казался просто чудом… «Может, орден дадут по такому случаю? – размышлял Лепарский. – Но зачем мне новый орден в мои семьдесят пять лет? Что с ним делать?» И тем не менее, мысль о том, что верная служба государю и отечеству будет по достоинству вознаграждена, грела ему сердце и пробуждала великую надежду… Только бы этот вертопрах Николай Озарёв не умер в пути! С ума можно сойти, стоит задуматься, от каких мелочей зависит успех всего предприятия! А доктор Вольф сегодня утром что-то не доложил, как там дела. День выходной… Лагерь наслаждается отдыхом на берегу реки… Лепарский внезапно почувствовал, что больше ни минуты не может оставаться на месте. Он надел перевязь со шпагой, перчатки, треуголку и вышел из палатки.

Не сделав и десяти шагов, наткнулся на доктора, тот как раз шел к коменданту с рапортом. Новость оказалась превосходная: больному удалось съесть легкий завтрак.

– Думаете, теперь выкарабкается? – прямо спросил Лепарский.

– Скажем, теперь смотрю в будущее чуть более оптимистично, – доктор, как обычно, проявил осторожность в прогнозе. – Но ведь усталость и тяготы путешествия не способствуют улучшению.

Генерал взял Вольфа под руку и прошептал:

– Скажите, а вы уверены, что ваши предписания исполняются совершенно точно?

– Не понимаю, что вы имеете в виду…

– Не проявляет ли госпожа Озарёва небрежности или недобросовестности?

– Что еще за ерунда? Откуда у вас такие мысли, генерал? Она просто образец преданности, усердия и терпения. Мое свидетельство тем объективнее, что я не питаю к Софи ни малейшей симпатии. Вы явно поверили россказням кого-нибудь из дам…

– Да, да, вы правы, доктор! – сокрушенно вздохнул Лепарский. И продолжил, словно бы не слышал последних фраз: – У меня точно такое же впечатление о госпоже Озарёвой. Ну вот, гора с плеч, даже дышать стало легче, – прибавил он. – Пойдемте-ка взглянем на вашего больного!

Доктор Вольф проводил коменданта к больничной палатке.

Николай лежал на складной кровати. Бородатый, неподвижный, с закрытыми глазами – он напоминал в профиль мраморную статую. Софи, примостившись в глубине юрты, стирала в лохани белье. Услышав шаги, она выпрямилась, вытерла о передник руки. Генерала потрясло строгое, усталое лицо женщины – такой он никогда ее не видел.

– Шел мимо и подумал, что пора навестить нашего пациента, – любезным, но подчеркнуто официальным тоном произнес Лепарский. – Отрадно убедиться, что ему стало лучше…

Сам он с трудом удерживал на лице маску суровой сдержанности. Но так было надо. Болезнь Николая ничуть не уменьшала вины его в глазах власти.

– Говорите, пожалуйста, тише, ваше превосходительство, – попросила Софи. – Он спит.

– Ах, простите, простите! – снизил голос генерал. И, Господь ведает почему, прибавил: – Скажете ему, что я заходил.

Когда комендант с врачом ушли, Софи села рядом с мужем. «Какой же ты все-таки красивый! – думала она, глядя на Николая. – Какой ты красивый!» Николай пошевелил губами – она дала ему выпить ложечку рисового отвара. Потом сменила согревающий компресс на животе.

Сейчас, в привычной уже темноте, куда он погружался, стоило сомкнуть веки, Николай начал испытывать приятное ощущение, и ощущение это постепенно разливалось по всему телу. Отступает, прячется в свою берлогу боль, и он сможет просуществовать несколько мгновений, нет, не просуществовать, прожить, он будет жить , пока она не вернется… Но устал, но измучен, так что непонятно даже – где границы его тела, есть ли оно вообще… Он плывет… он стелется по небу или по земле… он дымок среди других дымов… Даже его мысли какие-то больные…

Николай открыл глаза. Перед ним сквозь дрожащий легкий туман просвечивал – мир. Он – внутри палатки… тут белье сохнет на веревочке, тут какие-то банки, склянки… тут женский силуэт… Софи!.. Он вздрогнул. Из глубин памяти поднялось что-то… что-то постыдное… что-то его бесчестившее, позорное… уродливое… Никогда, никогда у него недостало бы сил такое вынести… Уснуть, забыть… Броситься назад – в черные волны… в воды Стикса… нет, не выходит… он не может… он… Софи ему улыбнулась.

– Мы где? – еле слышно спросил Николай. – Что со мной?

Софи приложила пальчик к его губам и, по-прежнему улыбаясь, шепотом приказала:

– Молчи-молчи-молчи! И лежи тихо! Ты ужасно сильно болел, а теперь тебе лучше.

Тут – как будто снизошло озарение – он все вспомнил! Вспомнил – и ему стало нестерпимо стыдно за свою немощь: за это вялое, дряблое тело, за этот вздутый живот, за эти обмороки, за эти смрадные потоки, что из него изливались… и за то, что ей, Софи, пришлось взять на себя грязную работу сиделки! Может быть, если бы она любила его, как раньше, он бы смог такое принять, но сознавать, что она делает все это лишь из сострадания, – это нестерпимо! Лучше уж тут была бы любая другая женщина… Собравшись с духом, он попытался высказаться:

– Не ты… нет!.. нет!..

И сразу же хлынули слезы. Мышцы ему не повиновались. Он был слишком слаб, чтобы справиться со столь серьезными проблемами, и ему хотелось, хотелось… ну, хоть немножечко тени на лоб, хоть глоточек воды – освежить пересохшие губы… Софи протянула ему ложечку простокваши. Он с наслаждением проглотил, попросил:

– Еще!

Но Софи покачала головой: нельзя. И не попросишь, раз так. Он в ее власти, он от нее зависит. Как всегда.

– Поспи теперь, – сказала она так нежно, что у него стало тепло на душе.

– Не могу, – пожаловался он.

– Надо, милый, поспи…

Вместо того, чтобы послушаться, он пристально смотрел на нее. Она показалась ему постаревшей, увядшей, но удивительно при этом похожей на ту юную особу, с которой он познакомился когда-то в Париже. Годы только прибавили ей красоты, именно с годами у нее появился такой проникающий прямо в душу взгляд, такая волевая складочка у рта, такая чудесная, такая волнующая сеточка морщинок вокруг век, такая гордая осанка, такой спокойный, задумчивый вид, – и от всего этого у него сердце замирает, он начинает сходить с ума и… и смущаться, как мальчишка. Получается, она с возрастом только хорошеет, его жена. И к тому же новый ее облик не стирает старого, тот, прежний, проступает сквозь приобретенные со временем черты: вот улыбнется – и в зрелой, взрослой женщине сразу угадывается девочка-подросток, и окутывает туманом зрелость, и все смешивается, становясь единым прелестным образом… Все это Николай ощущал с необычайной, просто-таки сверхъестественной остротой и силой. И вот так – в раздумьях ли, в грезах, этого он и сам не мог понять – его, как дрейфующее судно, постепенно отнесло к новому пику страданий, опять стало крутить, опять появились нестерпимые боли, но сейчас – впервые, инстинктивно – он схватил лежавшую на одеяле руку жены и изо всех сил сжал ее…

5

Николай выздоравливал так медленно, что Софи частенько задумывалась: неужели он когда-нибудь станет таким же сильным и крепким, как в былые времена, неужели к нему вернется прежняя энергия? Болей не стало, но слабость пока не позволяла ему ходить. Лежа в тарантасе, он даже не интересовался тем, что происходило снаружи. Доктор Вольф прописал ему «усиленное питание», основой которого было сквашенное кобылье молоко, кумыс. К тому же на каждой остановке ему следовало пить свежую кровь. Бурятский главарь пускал кровь лошади, сцеживал ее в чистый сосуд, затыкал надрез травой и относил полную до краев красной жидкостью чашку больному. Тот с отвращением принимался лакать и непременно проливал бы на траву в лучшем случае половину, если бы Софи бдительно не следила за процессом лечения.

С тех пор, как угроза смерти отступила, оба испытывали, стоило им оказаться наедине, все возраставшее смущение. Болезнь, сблизившая умирающего мужа и жену-сиделку, отступая, лишила их возможности оправдать внимание друг к другу, заботу одной о другом. Словно бы страшная угроза была для них неким «третьим», присоединившимся к их едва не рухнувшему союзу, помогая больному выжить, а вот теперь, когда все миновало, «третий» оставил их, оставил с впечатлением, будто они впервые оказались один на один, он – стыдящийся своего беспомощного состояния, она – сконфуженная своей услужливостью. Между ними установилось молчаливое соглашение – не говорить о прошлом. Но точно так же они избегали любого намека на будущее, которое не представлялось им даже смутно. Будто бы их семья должна существовать только до поры, пока длится путешествие. Будто бы дорожных происшествий и повседневных хлопот вполне достаточно для разговоров между ними. И все-таки, обмениваясь с мужем банальными, ничего не значащими фразами, Софи догадывалась о тайной надежде Николая. И – не в состоянии проанализировать это ощущение – была донельзя взволнована тем, насколько он нуждается в ее нежности, в ее ласке. Вот так, умалчивая о главном, о том, что таилось в самых глубинах их сердец, они приспосабливались к созданной ими же фальшивой ситуации, лавировали между рифами, только им и известными, и вкушали, лицом к лицу, счастье, срок которого легко было измерить, но отсроченная беда такому счастью помешать не способна…

Однажды Николай попросил жену приподнять полог – ему хотелось увидеть окружающий пейзаж. Она с радостью согласилась, увидев в этом знак того, что муж начинает выздоравливать. Дорога в это время шла берегом Селенги: слева – быстрые и прозрачные воды реки, справа – отвесные прибрежные скалы высотой не менее полусотни саженей…[6] Сажень (русская мера длины) равнялась трем аршинам, или семи футам, а если в метрической системе, то 2,1336 метра. Взгляд скользил по гранитным стенам с напластованиями красных, черных, желтых, серых слоев, скользил, подымался вверх и – терялся в синеве неба… Все это подействовало на Николая, как с непривычки – крепкое вино, он словно захмелел и вскоре почувствовал сильную усталость. Софи заставила его лечь и закрыть глаза.


Лагерь разбили, как обычно, на берегу реки. Следующий день был предназначен для отдыха. Некоторые из дам решили воспользоваться этим, чтобы снова обратиться к Лепарскому с просьбой разрешить встречи с мужьями, но получили отказ еще более категорический, чем при прошлом обращении. Прогулки и купания также были запрещены, и узники решили посвятить все время чтению и игре в шахматы. Вокруг каждого столика, где шла партия, собрались зрители. Даже буряты следили за ходом игры с видом крайне заинтересованным, порой начинали бурно переживать. Князь Трубецкой, забавы ради, предложил одному из них помериться с ним силами. Тот, истинный дикарь, с низким лбом и угрожающим взглядом косых глаз, явно неграмотный, неожиданно легко обыграл первого среди декабристов игрока.

– Где ты научился играть? – спросил князь, пытаясь скрыть досаду.

– Китайцы умеют все, – ответил бурят. – Китайцы испокон веков играют в шахматы, и нас обучили тогда, когда только мир начинался…

Юрию Алмазову пришла в голову идея организовать шахматный турнир между белыми и желтыми, но Лепарский отклонил предложение, мотивируя отказ тем, что подобные соревнования являлись бы нарушением дисциплины и порядка, установленных для каторжников на время похода. С каждым этапом путешествия нервозность коменданта возрастала – как и его тревожность, так и его несговорчивость. Декабристы поняли причину подобного его настроения, когда генерал сообщил им на вечернем собрании, что колонна вскоре подойдет к городу Верхнеудинску, где как раз находится прибывший туда с инспекцией генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский.[7] Лавинский , Александр Степанович (1776–1844) – восточносибирский генерал-губернатор с 1822 по 1833 г. Освобожден от должности с назначением в Государственный совет. (Примеч. перев.)

– Всех нас, господа, ожидает нечто вроде экзамена, – сказал Лепарский. – Будьте уверены, что на самый верх пойдут после секретные доклады – как на ваш счет, так и на мой. Потому прошу вас: не выходите из рядов, не нарушайте строя, пусть походка ваша будет твердой, но не чересчур жизнерадостной, поскольку ваша судьба отнюдь не должна казаться завидной. Вам следует выглядеть печальными, покорными, может быть, даже несколько подавленными… но никак не хворыми, здоровье арестантов должно быть отменным!.. Понимаете, что я имею в виду?.. Кроме того – никаких нелепых, эксцентричных одеяний. Никаких трубок во рту и никаких кульков с конфетами в руках. Никаких цветов в бутоньерках. Физиономии солдат конвоя, в соответствии с моим приказом, будут суровыми и решительными, каковые и положено иметь строгим надсмотрщикам…

Пока комендант перечислял меры, необходимые для того, чтобы создать у начальства верное представление о состоянии дисциплины в подведомственном Лепарскому отделении сибирской каторги, узники с улыбками переглядывались. Генерал заметил на их лицах иронию и рассердился:

– Мои требования кажутся вам абсурдными, господа, так надо понимать? У вас, господа, сохранился фрондерский дух… Но давайте вспомним: однажды вы уже проиграли из-за этого! Вероятно, вместо того чтобы иронизировать, лучше бы поблагодарить меня за то, что хотя бы сейчас помогаю вам избегнуть подобной же оплошности!

Когда Лепарский вернулся в палатку, ему, чтобы успокоиться, пришлось выпить две больших кружки воды. Ну, как получается, что при любых обстоятельствах он выглядит смешным? Да что же это такое – стоит встать на защиту порядка, тебя сразу начинают критиковать! Но ведь, не будь установленного порядка, не было бы и никакого общества! Декабристы и сами признавали это – вот, например, в своем проекте конституции!.. Ах, Боже мой, правду говорят, что не бывает занятия более неблагодарного, чем руководить себе подобными! Дадут тебе или завоюешь ты крошечную возможность власти – вот на тебя сразу и смотрят косо… Можно подумать, должность человека обесценивает или, хуже того, опошляет его как личность!.. Нет, с точки зрения высшей Справедливости это и вовсе несправедливо!.. Подобные мысли Лепарского раздражали, как… как зуд… Но отделаться от них ему не удавалось. Четыре раза обойдя свою палатку по периметру, он бросился на кровать и принялся мечтать о проходе через Верхнеудинск как об апофеозе… то ли путешествия через Сибирь, то ли всей своей карьеры…

На последней стоянке перед Верхнеудинском он вечером снова собрал свою «паству» и повторил указания – всем: заключенным, солдатам, бурятам. Были подвергнуты тщательному осмотру одежда, оружие, лошади, повозки. Генерал зашел и в больничную палатку, чтобы напомнить Софи:

– Вы все хорошо поняли, сударыня? Можете показаться в своем тарантасе, но помните, что мною запрещены какие бы то ни было сигналы, знаки, улыбки и разговоры с зеваками. За малейшим нарушением последует строгое наказание!

Софи пообещала быть образцом мировой скорби.

– Будет вам! Перегибать палку тоже ни к чему! – усмехнулся генерал.

И удалился – снова став мрачным, приложив руку к сердцу: ни дать ни взять – смертельно боящийся сцены актер перед тем, как выйти на подмостки…

С рассветом следующего дня лагерь охватила лихорадка: все суетились, каждый делал что мог. Только Николай, которого снова устроили в тарантасе, и сидевшая рядом с мужем Софи издали наблюдали за суматохой. Солдаты брились, смазывали волосы ружейным маслом, наводили блеск на обувь, за неимением ваксы растирая тряпками смачные плевки; в уголке под деревьями шестеро барабанщиков репетировали воинственную дробь; конюхи чистили лошадей скребницами и щетками, чернили им варом копыта; невесть откуда взявшийся карлик бегал от повозки к повозке, ловко проскальзывая под днищем и между колесами, и смазывал жиром оси; одну за другой убирали палатки и юрты – забавно было видеть, как опадает целый «дом», будто проколотый иголкой; собирались в группки, как и было приказано – порознь, декабристы в лучших своих костюмах и дамы, одетые словно для выхода в свет… Полина Анненкова надела шляпку-капор из соломки, из-под которой с обеих сторон кокетливо выглядывали грозди мелких взбитых локонов; Елизавета Нарышкина нацепила тюлевый плоеный «ошейник» к зеленому платью с рукавами-фонариками; Мария Волконская увенчала гордо посаженную голову васильковым шелковым тюрбаном, воткнув в него перо…

Наконец появился и Лепарский – верхом на белом коне. Для начала отчитал женщин: чересчур, дескать, элегантны для дороги. Дамы наотрез отказались переодеваться: одни – под предлогом того, что больше им и надеть-то нечего, другие утверждали, что багаж уже собран, сундуки заперты и, мало того, погружены в тарантас. Не ожидавший такого дружного сопротивления и не желая лишний раз расходовать на никчемное препирательство время и силы, генерал предпочел ретироваться.

Как обычно, в последний момент Лепарскому показалось, что ничего не готово и никто не готов. Однако колонна помаленьку выстраивалась, вспотевший и сорвавший голос Ватрушкин бегал как заведенный туда-сюда и торопил солдат с разбором ружей, так и стоявших пока в козлах. Лошади уже переминались с ноги на ногу, потряхивали гривами, от чего сбруя тихонько, но весело звенела, и ржали, готовые в путь. Дамы перекликались от экипажа к экипажу, как поутру перекликаются соседки по кварталу – из окошка в окошко… «Главнокомандующий» привстал в шпорах, взмахнул в воздухе обнаженной шпагой и гаркнул:

– Вперед, ша-а-агом марш!

Прозвучала барабанная дробь, и караван стронулся с места. По мере приближения к Верхнеудинску пейзаж становился все более оживленным: по обочинам дороги появлялись мужики с приложенными козырьком ко лбу руками и раззявленными ртами. Некоторые из них снимали шапки и крестились – словно перед ними проходила похоронная процессия. Софи и Николай откинули верх тарантаса и, сидя на тюках соломы, смотрели во все глаза.

– Надел бы ты шляпу, – ласково посоветовала Софи. – Солнце сильно припекает.

Он поблагодарил жену, взгляд его был взволнованным, растроганным. Поначалу она забеспокоилась: вот уж чего ей не хотелось проявлять, так это чрезмерной любезности, она вообще ненавидела вежливость ради формы! Но, тем не менее, сказанное и в ней самой оставило след непритворной нежности, ей почудилось даже, будто, исцеляя мужа, она исцелялась и сама… Они вместе возвращаются к жизни!.. Да, да, именно так! Они теперь станут вместе заново открывать мир…

Вскоре показались купола собора, возвышавшиеся над россыпью крыш. Впервые с тех пор, как каторжники покинули Читу, впервые за четыре недели им попался на пути более или менее крупный населенный пункт. Уставшие от пустыни, изголодавшиеся по хоть какой-нибудь цивилизации, они жадно вглядывались в дома и хибары, теснившиеся по берегу Селенги. Подошли к шлагбауму, отмечавшему границу города. Снова примолкшие на время пути, но мгновенно обретшие обычное проворство палочки ударили по барабанам. Солдаты приосанились, подтянулись, принялись печатать шаг, грозно нахмурили брови. Декабристы, желая угодить своему старому генералу, скроили мрачные физиономии.

Ах, как же повезло верхнеудинцам, жизнь которых была не богата развлечениями! Праздник души, да и только: политических ведут! Все население высыпало на главную улицу, где над лавками было столько же вывесок на русском, сколько и на китайском. Толпа, собравшаяся вдоль дороги на деревянных тротуарах, выглядела пестро и причудливо: рядом с европейскими туалетами можно было увидеть азиатский халат, хорошо если не сибирскую доху или северную малицу… Чередовались белые и желтые лица… Мальчишки свистели в два пальца и носились вдоль колонны… В каждом квартале собаки принимались заново облаивать барабанщиков… Какая-то мамаша испуганно прижала к себе ребенка: вдруг каторжники отнимут! Другая, наоборот, указывала пятилетнему примерно малышу на колонну и что-то приговаривала, наверное: «Не захочешь быть умным мальчиком, будешь плохо себя вести, кончишь – как они!» Древний старик при виде грешников-нечестивцев истово крестился: чур-чур-чур меня! Буряты, ничего не понимая, пересмеивались. На каждом балконе собралась своя компания из принаряженных по-воскресному дам и местных денди, те и другие были одеты по моде, отставшей от столичной лет на пять, никак не меньше. Дамы обмахивались веерами, на проходящих наставлялись лорнеты, публика отпускала по поводу зрелища иронические или философские замечания… Софи казалось, что они участвуют в ярмарочном шествии. Смысл происходящего был яснее некуда: «Смотрите, люди добрые, вот что бывает с теми, кто ослушается царя-батюшку, кто осмелится пойти против власти!» Караван замедлил движение, ротозеи выпучили глаза, заметив Софи. Теперь они могли рассмотреть ее совсем вблизи – и рассматривали, как изучают диковинного зверя, придя в зоосад.

– Ой, глянь, глянь, ба-а-аба!..

– Должно, жена коменданта!..

– Да нет, преступника!..

– Спаси, Господи, ее душеньку!..

– Ишь, а одета-то, одета-то мадама эта до чего ладно!.. Неужто и впрямь – жена каторжника?!

Николай еле удерживался, чтобы не расхохотаться. Уже много недель, да каких там недель – месяцев, Софи не видела мужа таким счастливым. Она испытала странное облегчение и тут же объяснила себе новое ощущение: «Это потому, что ему стало лучше!» Они обменялись взглядами – глаза обоих смеялись.

Обоз двигался по улице, оси всех колес не в лад скрипели, небо было бледно-голубым, выцветшим от зноя… Должно быть, где-то поблизости находился рынок, потому что в тарантасе вдруг сильно запахло рыбой… Звонили колокола… Софи тут же вспомнила, как проезжала по этому же городку три года назад – по пути в Читу. В то время она путешествовала уже одна, Никита остался в Иркутске… А потом и он отправился в дорогу, чтобы нагнать ее, чтобы воссоединиться с ней, и жандармы схватили его, и… да-да, это здесь, где-то неподалеку… где-то в окрестностях Верхнеудинска он умер под ударами кнута… Умер… На этой мысли Софи споткнулась и – словно бы пробудившись из-за неловкого движения, печаль, так долго дремавшая в ее душе, накатила и разрослась до такой степени, что изгнала все другие чувства и мысли… Если есть на земле место, где у Софи есть надежда обрести Никиту хотя бы в мыслях, то именно здесь… только здесь… Она сосредоточилась изо всех сил, стараясь воссоздать в памяти его облик – тщетно: перед нею мелькали лишь какие-то размытые, бледные, не связанные между собой картинки… тени теней… Уличный шум, суета вокруг мешали думать… В конце концов, так и не сумев собрать воедино путаные мысли, туманные представления, она отказалась от погони за призраком, предпочла ей наблюдение за пестрой толпой живых. Лица все множились, люди теснились, как овощи на прилавке зеленщика… Позади пеших ротозеев образовался ряд зевак, пялившихся на даровое зрелище во все глаза, забравшись на повозки и телеги, и вытягивающих шеи оттуда. На перекрестке показались люди в мундирах – сюда явилась вся местная администрация во главе с генералом: это был, должно быть, сам Лавинский. Николай вздохнул и тяжело опустился на свое соломенное ложе. Светлая борода подчеркивала, как он исхудал, как заострились черты. Глаза горели…

– Что с тобой? – забеспокоилась Софи.

– Ничего… сам не знаю… устал очень сильно…

– Болит что-нибудь?

– Нет…

Софи сосчитала пульс мужа, дотронулась тыльной стороной кисти до его лба, но, несмотря на то что вроде бы все было в порядке, продолжала исподтишка наблюдать за Николаем, и во взгляде ее читалось сомнение. Теперь она сидела спиной к толпе и потому даже не заметила, что обоз выехал за город и двигался по равнине, где уже не было ни домов, ни зевак, ни офицеров, ни генерал-губернатора. А когда все-таки посмотрела вперед, то увидела на вершине холмика Лепарского. Тот сидел верхом на своем белом коне, треуголку надвинул на глаза, кулаком уперся в бедро и смотрел на продвижение своего маленького – разношерстного и прихрамывающего – войска с такой серьезностью, будто руководил парадом императорской гвардии на Марсовом поле…


Лагерь разбили в версте от города, и местные жители сразу набежали сюда – полюбоваться декабристами на привале, точно так же они повалили бы в передвижной зверинец… Часовые преграждали штыками дорогу расфуфыренным дамам и господам в накрахмаленных манишках, вопившим, что они родня губернатору и потому имеют право нарушить запрет на лицезрение арестантов. Однако их оттесняли к экипажам, и они отбывали весьма недовольные.

Помывшись и переодевшись, Лепарский снова отправился в город, обедать у губернатора с верхнеудинским дворянством. Вернулся к вечеру в отличном расположении духа: в течение всей трапезы он только и слышал, что комплименты облику, одежде и манере держаться как «своих» заключенных, так и стражников. Генерал-губернатор Лавинский заметил даже, что в жизни не попадалась ему каторга, столь опрятная на вид… И прибавил: несомненно, об успехах Станислава Романовича в содержании подведомственного ему пенитенциарного учреждения и управлении им будет тем или иным способом доложено императору.

Счастливо избежав неприятностей в связи с побегом Николая Озарёва, Лепарский снова обрел вкус к жизни. Совершенно очевидно: он был прав, когда скрыл от властей случившееся – все вышестоящие инстанции заинтересованы в том, чтобы Санкт-Петербург получил идиллическое представление о переезде каторги из Читы в Петровский Завод. Ну, а сам он – разве иначе? Движимый порывом великодушия, комендант собрал декабристов и объявил во всеуслышание, что доволен всеми. В награду за хорошее поведение в пути с завтрашнего дня он возвращает им право прогуливаться по лагерю, купаться, а женатым – встречаться с супругами, правда, под наблюдением. Все зааплодировали, а Мария Волконская от имени дам поблагодарила генерала. Сразу же после этого Лепарский отправился в палатку, где лежал под присмотром Софи Николай Озарёв. Тот, увидев генерала, хотел было подняться, но Станислав Романович жестом остановил больного.

– Почтеннейший Николай Михайлович! – обратился к узнику комендант. – С удовольствием отмечая появление первых признаков вашего выздоровления, я, тем не менее, вынужден напомнить, что этот процесс со дня на день вернет нас к чрезвычайно деликатной проблеме того, как вас наказать. Моим первоначальным намерением было – заковать вас в цепи и, едва вы сможете вынести подобные карательные меры, посадить в карцер.

Произнося эти слова, Лепарский в упор смотрел на декабриста, который казался совершенно спокойным, затем перевел взгляд на Софи, у которой, напротив, в глазах внезапно вспыхнула тревога. Волнение молодой женщины позабавило генерала.

– Уверен, вы и сами признаете, что заслужили подобное наказание! – воскликнул он.

– Не отрицаю, заслужил, – все так же безмятежно ответил Николай.

– Для меня это куда в меньшей степени наказание за прошлое, чем предупреждение на будущее, – сказал Лепарский. – Видите ли, мне ведь в точности неизвестны причины, по которым вы покинули нас… так внезапно… ни с кем не простившись… Но я полагаю, что, коли побег не удался, вы вполне сможете предпринять новую попытку…

Софи смотрела на мужа с тоскливым, умоляющим выражением, она была напряжена до предела, но Николай этого не замечал. Он сидел, понурив голову, на постели и размышлял – бледный, худой, похожий на изголодавшегося студента. Наконец он поднял глаза и прошептал:

– Нет, я не думаю, что стану предпринимать что-то подобное…

Лепарский только и ждал этой фразы.

– Можете дать мне честное слово дворянина?

– Даю.

Повисла пауза. Лепарский внутренне ликовал, а внешне был точь-в-точь рыбак, поймавший самую крупную на свете щуку.

– Раз так, – сообщил он торжественно, – я могу и пересмотреть свое отношение к вам!

И про себя подумал: «Исключив возможность продолжения этого дела, я исключаю и риск того, что о нем будет доложено государю! Или, по крайней мере, уменьшаю до предела…»

Лицо Софи просияло. Николай выглядел озадаченным.

– Когда выздоровеете, – продолжил генерал, – присоединитесь к своим товарищам и разделите их судьбу…

– Благодарю, ваше превосходительство, – пробормотал Озарёв.

Лепарский еще какое-то время пробыл в палатке, наслаждаясь собственной добротой, и ощущение было таким приятным, словно он в гамаке качается, затем вышел. На сердце у него было благостно, тепло – от такой-то своей снисходительности, такого всепрощения и дружелюбия, такой доброты! Он почти сожалел о том, что сейчас ему некого больше простить.

После того, как генерал удалился, Николай нерешительно взглянул на жену.

– Как же я рада! – воскликнула Софи. – И как боялась, что он прикажет бросить тебя в карцер, едва только выздоровеешь!

– Ох, наверное, лучше бы так… – вздохнул Озарёв.

– Почему?!

Он, ничего не ответив, снова улегся, а Софи не стала переспрашивать, опасаясь, что наконец-то обретенное ими равновесие может быть нарушено вырвавшимся у него искренним признанием…

* * *

Пройдя Верхнеудинск, караван сменил тракт, по которому ехали почтовые тройки, на извилистую, устремившуюся к югу дорогу. Равнина то и дело вздымалась довольно близко стоящими один к другому, поросшими лесом холмами. В небе собирались серые тучи. Потом начался дождь – мелкий, монотонный, пронизывающий насквозь. Скоро он полил как из ведра, и простор коричневато-зеленой глади почти сразу же прорезали сотни ручейков. Их светлые ленточки возникали в самом причудливом порядке, переплетались, весело растекались вширь и вдаль. Николая и Софи защищал от дождя непромокаемый верх тарантаса, но за поворотом им вдалеке открылась колонна: каторжники шагали под ливнем, меся ногами грязь и вжав в плечи головы, вокруг которых образовались нимбы из серебристой водяной пыли. Николаю стало стыдно: валяется тут в относительном тепле и сухости, а его товарищи все как один мерзнут и мокнут. Он уже три раза пробовал выйти из экипажа, чтобы присоединиться ко всем, но вынужден был возвращаться, потому что коленки не держали, голова кружилась, а сердце, готовое выскочить из груди, билось неровными сильными толчками. Софи потихоньку попросила доктора Вольфа выбранить мужа за легкомыслие, и тот с удовольствием выполнил просьбу, взяв после этого со своего пациента обещание не предпринимать больше никаких подобных действий. Тот изнывал от тоски, но лежал смирно и только глядел едва ли не с завистью на расплывающиеся вдали силуэты друзей. Конвоиры обмотали ружья тряпками и надели чехлы на кивера. В первой шеренге арестантов, как обычно, шел маленький Завалишин, весь в черном. Он нес огромный зонт, под который пристроились, с трудом уместившись в таком тесном пространстве, справа – княгиня Трубецкая, слева – княгиня Волконская, обе – замотанные в платки и пледы. Следом – под балдахином, представлявшим собой, впрочем, не что иное, как вытертое пикейное покрывало, поднятое на четыре палки по углам, – шествовал напоминавший восточного властителя гигант Якубович. Другие, не так стремившиеся выделиться, прикрывали голову от водяных струй самодельными навесами, сделанными из крышек от ящиков или простой мешковины, и только наиболее отважные рискнули двинутьcя в путь под таким ливнем, ничем не прикрывшись, а потому по головам их струились потоки, рубашки же так прилипли к телу, что, казалось, проберет несчастных до костей, и простуды неминуемы… Позади всех тащились повозки. На каждом ухабе, на каждой неровности дороги тенты, закрепленные над пассажирами, принимались мягко покачиваться справа налево и обратно на неустойчивых гибких дугах, напоминая чудовищных размеров кринолины…

– Знаешь, когда дождя не будет, я все-таки попробую хоть несколько шагов пройти в строю, с товарищами, – сказал Николай.

– Даже и не думай! – отрезала Софи. – Ты еще недостаточно крепок для пешего хода!

– Но как я выгляжу – в тарантасе, рядом со своей женой – в то время как мои друзья…

Он внезапно умолк, не закончив фразы, смущенный тем, что впервые решился произнести слова «моя жена», говоря о Софи. Впервые с тех пор, как… да, впервые… Софи же, догадавшись, чем вызвано смущение мужа, испытала разом раздражение и умиление. Что за странная смесь! Но столь прямой намек и ясный, светящийся любовью взгляд Николая мигом словно бы отбросили ее в те времена, когда семейный союз Озарёвых скрепляла чувственность, а казалось-то, казалось, будто она сама, во всяком случае, давно позабыла, что это было такое… Софи устыдилась вдруг пробудившегося желания, одновременно и разозлившись на то, что с нею подобное случилось, и растрогавшись: бедный, бедный, он ведь, этого не скроешь, настолько боится не угодить любимой женщине, что не решается даже посмотреть на нее откровенно по-мужски. Держится на расстоянии, подавляет, душит в себе все эмоции, донельзя счастливый уже оттого, что ему разрешено находиться рядом после такого ужасного преступления…

Остановившись в сырой лощине меж двух поросших ельником и серебрившихся водопадами холмов, разбили лагерь. Незнакомый бурят принес в отведенную под лазарет юрту деревянную мисочку со свежей лошадиной кровью, Николай, не поморщившись, но испытывая отвращение, как обычно, выпил все до дна. Красные капельки повисли на отросших светлых усах. Он вытер тыльной стороной кисти губы, затем провел ладонью по щеке… уже не колко: побег, болезнь – он даже и не подстригал бороды Бог знает сколько времени! Не меньше месяца…

– Надо бы побриться, – прошептал больной.

– Зачем? – удивилась Софи. – Так ведь намного лучше! Ты такой красивый с бородой! – выпалила она напоследок и густо покраснела, надо же так сболтнуть, не подумав. Но эти его зеленые глаза в сочетании с рыжеватой – смесь золота с медью – бородкой делали русского дворянина похожим на витязя из сказки. А эти длинные волосы!.. Точно такая стрижка была у Николя, когда они познакомились – в другой жизни, в Париже!.. Теперь смутилась она – как девушка, перед которой оказался прекрасный незнакомец. И от смущения принялась хлопотать – так легче взять себя в руки. Вынула зачем-то вещи из сундука, снова сложила, сбегала с кастрюлькой на полевую кухню: не пора ли дать больному ужин…

Ужин!.. Николай поедал свою жидкую рисовую кашку с трогательной жадностью. Попозже вечером к ним заглянул Фердинанд Богданович, осмотрел пациента и остался доволен тем, как выглядит больной, как идет процесс выздоровления. Дождь не переставал, в наступившей темноте по войлочным стенам юрты хлестали водяные струи, стены эти сотрясались от порывов шквального ветра. Софи взялась стелить: между раскладными кроватями супругов на ночь ставилась ширма, и они начинали существовать раздельно, так что, дав мужу лекарства и уложив его, можно было отправляться на свою половину, где спокойно раздеться и нырнуть под одеяло. Она успела это сделать как раз вовремя: тут же и прозвучал сигнал отбоя – пора было везде, по всем палаткам и юртам, гасить свечи…

В темноте они на расстоянии пожелали друг другу спокойной ночи. Теперь, когда Николай был вне опасности, Софи уже не боялась, что ночью ее разбудит его жалобный стон, сколько раз так бывало в начале болезни… Но она все равно долго не могла заснуть: прислушивалась к тому, как ровно и глубоко он теперь дышит, как слегка похрапывает – ну, до чего знакомые звуки!.. Софи улыбнулась. Лежа с открытыми глазами, она слушала дождь – теперь вода стекала по стенкам тише, слушала потрескивание шестов, поддерживавших крышу, ночные шорохи и шелесты возбуждали, подхлестывали ее фантазию, будили память… Вот скоро, уже совсем, наверное, скоро Николя выздоровеет, и он снова станет здоровым человеком, мужчиной… и он сможет встать, и он придет к ней вот в такую же темную ночь… и… и… и обнимет… и сожмет ее в объятиях так крепко… он снова будет такой сильный… А она? Ей как тогда поступить?.. Ей надо опять оттолкнуть его или?.. Нет, нет, нет, она не знает, чего теперь хотеть, чего опасаться…

На рассвете, с первой же барабанной дробью вдалеке, Софи вскочила на ноги. Выглянула из-за ширмы. Николя не шевелится, глаза закрыты, значит, еще не проснулся. Она может спокойно вымыться с головы до ног в тазике – вон целое ведро горячей воды, причесаться, одеться – тут, у себя, за ширмой. Плескалась она с какой-то удивившей ее самое веселостью, а когда стала укладывать волосы, – подумав, выбрала новую, виденную в свежем журнале мод прическу: заплела косы туже, чем обычно, и уложила тяжелым узлом сзади, почти на затылке… Посмотрелась в зеркало: хм, хороша, чертовка! Никаких следов бессонной ночи! И прическа эта ей явно идет… Дождь к утру прекратился, и она сменила свое обычное серенькое платьице на пунцовое с муслиновой безрукавкой. Ей показалось, что в этом новом наряде и дышится легче, и движения более свободны.

Софи на цыпочках вышла из-за ширмы и приблизилась к мужу. Он только что проснулся, волосы были растрепаны, зато губы в золотистом окружении бороды и усов расплылись в счастливой улыбке, белые зубы блестели.

– Какая ты красивая! – прошептал Николай.

Она притворилась, что не услышала комплимента и стала торопить его с умыванием, дала утреннюю дозу лекарств, помогла одеться. В соответствии с предписаниями врача и после всего этого ему все равно полагалось оставаться в постели. В путь они должны были отправиться только в два пополудни, иначе каретники и тележники не успели бы починить в повозках все, что вышло из строя на предыдущем этапе дороги. Слуга-бурят принес кипяток для того, чтобы можно было заварить чаю, и по три ломтика белого хлеба на каждого. Софи открыла баночку с вареньем, приготовила бутерброды и с нескрываемым удовольствием смотрела, как Николай уписывает их за обе щеки. Правда, спохватившись, сделала вид, что забавляется, глядя на мужа-обжору. Едва прикончили завтрак, на пороге возникла Александрина Муравьева – навестить больного и узнать о его самочувствии. Софи догадывалась, что эта умная, великодушная и сдержанная женщина сочувствует ей, что Александрина – союзница белой вороны, изгойки, каковой сама она, «подруга» крепостного, жена беглеца, с недавних пор стала в глазах остальных декабристок. Не прошло и десяти минут, и заглянул – якобы случайно – доктор Вольф. Фердинанд Богданович показался Озарёвым более живым и речистым, чем обыкновенно. Он постоянно косился или исподтишка бросал взгляды на Муравьеву, чтобы понять, одобряет ли она тот или иной анекдот. Их дружба куда больше напоминала любовь, хотя упрекнуть в чем-либо эту пару не решился бы и самый придирчивый моралист. Да и им самим вроде не в чем… Ушли они вместе, и Софи проводила их с порога юрты дружелюбным взглядом. Молодая женщина опиралась на руку доктора, они шли – в солнечных нимбах – по высокой траве, окруженные легкими облачками пара: земля курилась после дождя… Сердце Софи словно бы расширилось и забилось веселее, на нее словно бы снизошло вдохновение, она поняла, что хочет жить и радоваться жизни, она тоже… как другие!

Чуть позже она заметила, что к их юрте движется группка заключенных – все друзья Николая. Лепарский снял запрет на свидания, и они решили воспользоваться этим, чтобы навестить больного товарища. Софи смутилась, когда они зашли, не знала, как себя вести, принимая людей, только что осуждавших ее поведение. Но гости не проявляли по отношению к ней ни малейшей враждебности, никак не реагировали на некоторую нервозность хозяйки и вообще были исключительно любезны. А ведь мужчинам, конечно, хотелось поговорить между собой, им всегда этого хочется… Софи взяла книжку и уселась с ней на траву у входа в юрту. За стенкой она слышала грубые, хрипловатые голоса вперемешку со взрывами смеха. Явно делятся дорожными приключениями. А смеются так дружно, так весело и заразительно, что Софи и сама улыбнулась, глядя поверх оставленной страницы…

К обеду созвали очень рано, а пообедав, отряд снова двинулся в путь: этап предстоял коротенький, всего двенадцать верст, после него – селение Тарбагатай, где жила колония старообрядцев, которых называли еще староверами. Говорили, что предков этих людей изгнали из России в Сибирь царицы Анна Иоанновна и Екатерина Великая… Вытянувшись на дне катившего со скрипом и постаныванием тарантаса, Николай объяснял Софи, что люди, которых им предстоит увидеть в Тарбагатае, никакие не сектанты, а раскольники. Они отказались подчиниться проводившейся патриархом Московским и Всея Руси Никоном реформе, заключавшейся в том, чтобы исправить богослужебные книги по греческому образцу и установить единообразие церковной службы: двоеперстное крестное знамение заменялось на троеперстное, вместо «Исус» следовало говорить и писать «Иисус», наряду с восьмиконечным крестом признавать четырехконечный… Не такие уж серьезные меры, по существу, но раскольники не желали потерпеть и этого: для них даже ошибки переписчиков старинных книг были священны, потому как и на эти ошибки опиралась вера их предков. Отлученные от церкви, преданные анафеме, изгнанные царскими войсками с насиженных мест, тем не менее они продолжали селиться по всей обширной территории России. Воодушевление, с которым Николя излагал эти исторические факты, восхищало Софи и напоминало ей тональность их прежних разговоров.

В беседе они и не заметили, как была пройдена половина назначенного этапа пути, затем Лепарский приказал остановиться на берегу реки, которую нужно было перейти вброд. Пешеходы, всадники и первые тарантасы легко преодолели препятствие, но тяжело нагруженные повозки с багажом немедленно увязли в тине. Софи с Николаем спустились на землю и подошли к столпившимся на берегу арестантам. В самом критическом положении находилась застрявшая ровно посередине потока огромная колымага, на которой везли принадлежавшие декабристам фортепиано и другие музыкальные инструменты, – она покосилась набок, брезентовый верх срывало ветром, того и гляди, все рухнет в воду. Не лучше было положение и у стоявшего позади нее фургона, где поместили часть библиотеки. Бывшие каторжники из уголовных вместе с бурятами суетились вокруг, вода доходила им до бедер… А меломаны на берегу только что не рыдали:

– Они же не знают, как за это браться! Они все погубят! Они перевернут эту дуру! Сейчас все свалится в реку!

– Никогда, никогда нам больше не увидеть нашего рояля!

– А книги, книги! Господа, как же книги! – надрывался Муравьев. – О чем вы думали, когда грузили! Боже мой, Боже мой, как же мы теперь будем жить – без книг!

Лепарский метался по берегу и призывал всех этих перевозбудившихся умников к спокойствию. Некоторые из «умников», не обратив внимания на прочувствованные речи коменданта, засучили брюки и полезли в воду.

– Назад! – вопил генерал. – Не ходите туда!.. Там опасно!.. Там могут быть омуты! Водовороты!.. Господа! Господа-а-а!..

Никто его не слушал. Вскоре вокруг находившихся под угрозой сокровищ собрались почти все. Николай горевал, что не может принять участия в спасательных работах: Софи не пускала, повиснув на нем гирей. Там, в бурлящей реке, уже запрягли в перегруженные повозки по восьмерке самых могучих лошадей, животные тянули изо всех сил, люди упирались плечом в борта повозок, подталкивали их сзади… При каждом толчке звенели струны фортепиано и гитар, брякали медные тарелки… Можно было подумать, что маленький оркестр, закрытый в ящике, взбунтовался, не желая тонуть. После долгих и всеобщих мучений раздалась, в конце концов, победная какофония, в которой к уже привычной «инструментальной музыке» прибавился скрип осей и колес: колымага выбралась из топи и двинулась к берегу, за ней последовал и фургон с книгами. «Некоторые, те, что внизу пачек, должно быть, намокли, – тоскливо подумал Николай, но эту мысль тут же сменила другая, радостная: – На солнце они быстро высохнут и не успеют испортиться!»

Заключенные спешили вернуться на свои места в колонне.

Горы с голыми вершинами и покрытыми черным лесом склонами, занимавшие весь горизонт, постепенно стали ниже, исчезали из пейзажа крутые обрывы, скалы с острыми углами абриса… Холмы теперь имели мягкие очертания, казались пушистыми… Но вот за очередным поворотом дороги открылись подходы к селению, очевидно, богатому и процветающему: ухоженные поля с чередованием зеленых, желтых и коричневых прямоугольников; рощицы с удобными выгонами для скота и – новехонькая, чистенькая деревня с просторно расставленными избами, в которых поражали непривычно здесь высокие – без лестницы не дотянешься – окна. Не верилось, что ты в Сибири, в деревне староверов, вполне можно было подумать – в имении близ столицы, поместье с отлично налаженным хозяйством.

Было воскресенье. Все жители села, надевши праздничные наряды, вышли встречать каторжный караван. Бородатые мужчины в синих кафтанах, перепоясанных ярко-красными кушаками, дородные женщины в шелковых сарафанах, а поверх – в душегрейках с собольими воротниками, на головах национальные головные уборы – кокошники, шитые золотом и украшенные стеклянными бусинками, один другого лучше… Все молодец к молодцу, красавица к красавице – рослые, белолицые, румяные. Даже и не сибиряки на вид, а подмосковные или ярославские поселяне… Седобородый старик исполнил ритуал гостеприимства: предложил генералу Лепарскому отведать с деревянного подноса хлеба-соли.

Лагерь разбили на общинном лугу. Софи раскладывала по местам вещи в отведенной под лазарет палатке, когда туда быстрым шагом вошел комендант. Шляпу он держал под мышкой, в движениях был резок и что-то бурчал на ходу. Остановившись перед Софи, он объявил, что, судя по медицинским рапортам, больной больше не нуждается в услугах ночной сиделки.

– Стало быть, вы вернетесь к другим женам арестантов и будете с сегодняшнего дня ночевать в общей палатке, – заключил он.

Она на секунду замерла, не в силах понять смысла услышанного и масштабов запрета. В силу внезапности перемена в положении показалась ей мерой, призванной лишить ее чего-то существенного, ущемить в правах. И тут же она подумала о том, как ее встретят женщины, эти злобные и чванливые существа.

– Ну а днем… Днем я смогу видеться с мужем? – спросила она нерешительно.

– Естественно! – пожал плечами Лепарский. – Вы будете с мужем в дороге, будете ухаживать за ним, пока светло, но к вечеру, как только услышите сигнал «погасить огни», – отправитесь, как сказано, в общую палатку.

Наверное, ему пришлось уступить – а как не уступить, когда на тебя наседают эти ведьмы, все время чего-то требующие!

Комендант ушел, Софи подошла к мужу. У Николая были глаза обиженного ребенка. От его растерянного вида к ней почему-то вернулась веселость.

– Послушай, – сказала Софи, – но ведь ты действительно во мне уже почти не нуждаешься!

Он не ответил, только еще больше расстроился, даже лицом потемнел. А Софи стала с удовольствием поддразнивать его – вплоть до минуты, когда надо было расставаться. И только совсем почти на пороге у нее так нестерпимо сжалось сердце, что улыбка сама собой сползла с лица и не захотела возвращаться. Они долго простояли не шевелясь, молча, не сводя друг с друга глаз. В грустных этих «гляделках» победил Николай: не выдержав силы его взгляда, Софи отвернулась и перешагнула порог.

О ее сундуках еще раньше позаботился бурят, так что шла она налегке. Оказавшись перед бывшим своим пристанищем, увидела у входа и бывших сожительниц, как обычно, сидевших словно бы на завалинке и перемывавших косточки знакомым. Такие у них всегда вечерние посиделки! Софи не верила в их мирные намерения, улыбки на лицах дам казались ей фальшивыми, и она двигалась вперед настороженная, готовая к отпору сразу же, как ее царапнут их острые коготки. «Тихо сидят, никак себя не проявляют, смотрят с сочувствием…. Наверное, Александрина Муравьева, пока я иду, их урезонивает…» Подошла…

Дамы с таким участливым вниманием принялись расспрашивать вернувшуюся под общий кров подругу, что Софи подумалось, а не поднялась ли она в их глазах, ухаживая за Николя. Екатерина Трубецкая даже до того дошла, что поинтересовалась состоянием «ее» больного! Потом заговорили о будущем обустройстве в Петровском Заводе, который поставил перед большинством декабристок массу проблем. Принявшие решение не строить своего дома, обсуждали, смогут ли снять комнату или несколько комнат поблизости от тюрьмы и что там будут за условия. Софи не принимала участия в разговоре: она была слишком взволнована, ею владели слишком противоречивые чувства, чтобы она могла найти хоть какое-то решение столь серьезной проблемы. Впервые в жизни ей вообще не хотелось ничего знать наперед, пусть уж события сами продиктуют, как себя вести и что делать. Еще обсудили предстоявший вскоре приезд баронессы Розен, госпожи Юшневской и мадемуазель Камиллы Ле Дантю, невесты Ивашева. Решили, что все они – «прекрасные женщины», поскольку – подобно им самим, уже спустившимся с небес «ангелам», – не побоялись бросить все, пожертвовать всем, что имели, ради того, чтобы воссоединиться в Сибири с «мужчинами своей мечты». Но – разве можно в этом сомневаться? – правил без исключений не существует! Елизавета Нарышкина произнесла эти слова, выразительно поглядев на Софи. Укол был болезненный, но такой неуклюжий, что Софи не удостоила ответом. И до наступления ночи в ее адрес больше не прозвучало ни единого намека.

На небо высыпали мириады звезд, и, как это свойственно дамам во все века, подобное чудо мигом настроило женщин на романтический лад. Они замолчали, принялись дружно вздыхать, каждая ударилась в мечты, по возрасту, пожалуй, ни одной не соответствовавшие… Дети и мужчины давно уже заснули, огни лагеря постепенно угасали между палатками и юртами, где-то вдалеке перекликались часовые, с опушки леса донесся приглушенный вопль какого-то зверька… или даже зверя… Наконец, Мария Волконская поднялась и первой ушла к себе. Остальные последовали ее примеру. В темноте, на ощупь, разделись, задевая порой стенку палатки локтем или коленом, улеглись. Софи сделала это последней.

Лежа между Натальей Фонвизиной и Елизаветой Нарышкиной, она думала о Николае, который остался в палатке-лазарете один, только желтолицый бурят дежурил снаружи у входа на случай, если надо будет в чем-то больному помочь или чем-то ему услужить. Она попыталась убедить себя, что в нынешнем ее отношении к мужу нет ничего, кроме естественного участия, заботы, присущей любой сиделке, но тут же и почувствовала, как к этому естественному участию примешивается удивительная для нее самой, совершенно сумасшедшая нежность, как накрывает ее волной, затопляет… а вот и затопила совсем…

На рассвете, быстро одевшись и причесавшись, она побежала к мужу. Ну и чудеса! Николай поджидал ее, живой и на вид совсем здоровый, не способный скрыть бурной радости по поводу того, что снова видит Софи. Она немедленно замкнулась, ох, поистине это сильнее ее: всякий раз, как Николя делает шаг навстречу, она отступает ровно на столько же! Они вместе позавтракали, после чего, поскольку день был свободный от дел, вышли погулять по лагерю. Софи гордилась тем, что прохаживается под руку с Николаем – идет вот так на глазах у всех… у всех дам, которые так оскорбляли, так поносили ее.

Староста Тарбагатая пригласил заключенных посетить деревню, Лепарский не возражал. Вскоре на главной улице появился отряд любопытных, которым поход представлялся замечательным развлечением. Дамы с мужьями шли парами. Проводником вызвался быть крепкий сорокалетний мужик, но для проформы декабристов и их жен сопровождал конвой из шести вооруженных солдат. Тарбагатай оказался большим богатым селом с просторными домами, некоторые – в два этажа, кое-где дома были выкрашены веселой голубой краской. Многие дома с резьбой: разноцветными звездочками, квадратиками и репейками. Большие высокие окна с двойными рамами обрамлялись резными же, ярко раскрашенными наличниками и зелеными ставнями, крыши везде были тесовые, крыльца – крытые и тоже с резным орнаментом, ярко, пестро, радостно, но со вкусом разрисованные. Во дворах под навесами стояли кованые телеги, сбруя на конях виднелась сыромятная, сами кони выглядели крепкими и сытыми, шерсть лоснилась. Внутри домов настоящие горницы со сделанными, похоже, из теса, но навощенными, что твой паркет, полами, мебель стояла деревянная, тоже крепкая, как и ее владельцы, выкрашенная масляной краской. В любом, куда ни зайдешь, доме – печь-голландка с фаянсовыми изразцами.

Мужик, взявший на себя роль проводника, спросил, обратили ли гости внимание на то, как расположены дома, и пояснил, что искони старообрядцы уделяют выбору места особое внимание, полагаясь на советы священных своих книг, например, такой: «…дом не ставить туда, где может быть сильный ветер, поэтому лучше всего под горой в низине ставить, а не на самой горе, не в самой низине и уж не в темном овраге, но на месте таком, где дом овевает здоровый воздух и очищает все так, чтобы не было бед; да лучше бы место такое, где солнце стоит целый день, потому что тогда и черви, если они зародятся и нездоровая сырость распространится, ветер такой разнесет их, а солнечный жар уничтожит и высушит».

Однако при всем этом изобилии, при всей этой красоте гости увидели всего одну деревянную часовню уже где-то на околице села, и скромный ее облик поражал контрастом с богатством жилых домов. Проводник снова пустился в объяснения и сообщил, что у староверов не бывает священников, что они молятся по древним книгам, сохранившимся со времен до реформы Никона: «Что старо, то свято; что старее, то правее; что исстари ведется, то не минется; ветхое лучше есть», – для молитвы же оборудуют специальные дома, некоторые устраивают молельные комнаты в своих домах, что почитают они очень древние образа, что Крестный ход у них происходит в обратную сторону, а вместо попа выбирают они среди своих человека, который читает им вслух священные тексты. В дни, называемые «родительскими», женщины из каждого дома нагружают двухколесную тележку-одноколку печеным хлебом, булками, калачами и так отправляются в молельную. Здесь, после часов и панихиды, их ожидают старики и старухи победнее, иногда коренные сибиряки, иногда поселенцы, тоже с одноколками, но только пустыми, и им раздается все привезенное.

По правилам общины, никто не имеет права брить бороду, курить, пить вино или чай, принимать «химические снадобья», позволять делать себе прививку от оспы… Да им это и не надо, молитвою своей живут долго и в полном здравии, поддерживая свою крепость и силу постоянным трудом и здоровою пищей. Декабристы и их жены узнали, что местные жители в мясоед едят говядину или свинину, в пост – рыбу. Набожность, почитание всякой работы, умение правильно хозяйствовать и экономить привели к тому, что здесь не знают бедности, напротив, многие весьма зажиточны. «Не только в домах наших и амбарах видны довольство и богатство, – с гордостью добавил проводник, – но и в сундуках хранятся капиталы…» На вопрос, каким же образом староверы накапливают свои капиталы, он ответил: продавая китайцам звериные шкуры и зерно.

– Что же, все села поблизости так процветают? – спросил Николай.

– Староверские – процветают, – все с тою же гордостью ответил мужик.

– А другие почему нет?

– А другие не встают на зорьке, чтобы выйти в поле, потому что от кваса у них голова тяжелая, потому что время заполняют куревом, потому что не умеют откладывать гроши…

– Сколько же вас тут, староверов?

– Не знаю… Может, десять тысяч… может, двадцать… На полсотни верст в округе вы везде наших встретите!

Затем он рассказал, как старообрядцы боготворят землю-матушку, как исповедуются ей, как молятся ей: «Земле мы поклоняемся, земле хвалу поем, землю слезами мочим, земля нам поддержка во всем, только она нас держит, только она нас кормит, детей наших растит. От земли мы идем, к земле придем. Она одна наша надежда во всей жизни. Мы говорим: хвала тебе, труд! Ты нас держишь в жизни и кормишь, в тебе наше утешение от горя и страданий, ты погибель для всех, кто тебя не любит, ты радость для всех, кто с тобой дружит…»

Слова древнего предания «семейских», как называли себя местные староверы, произвели на посетителей сильное впечатление. Крестьяне охотно вступали в любые разговоры с ними, в том числе и религиозные – с теми из декабристов, кто хорошо знал церковную историю. Гостям стало известно также, что многие из зажиточных староверов выписывают и читают журналы, интересуются современностью.

Когда прогулка в Тарбагатай заканчивалась, здешние богачи пригласили гостей выпить вместе – нет, конечно же, не вина и не чаю, который считался тут дьявольским настоем, ведь сказано где-то в Писании: «Кто пьет чай, тот от Бога отчаен», – а хотя бы сбитня, горячего напитка на меду, который просто не может быть неугоден Господу. Декабристы разбились на шесть групп, и каждая под водительством одного из солдат-конвоиров отправилась в «свою» избу.

Николая и Софи принимал восьмидесятилетний старик по фамилии Чабунин. Его окружали сыновья, внуки и правнуки, младшему из которых было семнадцать лет. Всего в доме собралось двадцать пять бородачей, некоторые – с сединой или проседью, с лицами в морщинах, согбенными спинами, другие – розовощекие, с шелковистым пушком на подбородке. Все были похожи друг на друга: низкие лбы, курносые носы. За столом, кроме приглашенных, – никаких женщин. Дочери семейства, все в бантах и лентах, упитанные, потупив глаза, подавали сбитень в стаканах с серебряными подстаканниками. Однако пить никто не начинал – ожидали главу этого семейного клана. Когда он наконец появился, все встали. Это был отец хозяина дома – ста десяти лет от роду. Худое морщинистое лицо, длинная белая борода. Но шел, не опираясь на костыль или посох, за поясом был заткнут топор, хотя, как оказалось, старик давно уже не работал со всеми остальными, только будил на работу внуков.

Восьмидесятилетний сын уважительно поклонился и провел его на почетное место, старик иссохшей рукой благословил присутствующих, сел, поднял свой стакан и предложил выпить за здоровье скорбящих. Кто-то спросил, помнит ли он свой приезд в Тарбагатай.

– Да как же мне не помнить-то? – удивился старец, голос которого чуть дребезжал. – В 1733-м, когда моих родителей сюда прогнали из России, мне уже тринадцать сровнялось, – это при царице Анне Иоанновне было. Тогда целые деревни в наших краях отказались молиться по-новому, как Никон повелел. Ну и пришлось нам бросить все нажитое, погрузить какой-никакой скарб на телеги – и пешкодралом в Сибирь… Шли месяц за месяцем – конца не было видно нашей матушке России. А как до Верхнеудинска дошли, нам тутошний начальник, что от правительства сидел в городе, сказал, что вышло решение селиться нам по реке Тарбагатай и что нас освобождают от податей аж на четыре года. Мы пришли сюда – тут была пустыня. Построили дома, стали возделывать землю, семьи наши росли, и жили мы здесь, как Господь повелел. И Господь вознаградил нас: Господь вознаграждает всех, кто трудится. Когда мы только начинали тут все осваивать, за труд работнику платили всего-то по пятаку в день…

Он говорил долго, но ни разу не запнулся ни на цифрах, ни на датах. А потом внезапно глаза его погасли, подбородок мелко задрожал, и одному из сыновей пришлось увести старца в другую комнату.

Оказавшись снова на улице, Николай сказал Софи:

– Как ты думаешь, не знаменательно ли, что потерпевшие крушение встречаются здесь, в Забайкалье? Те, кто потерпел крушение из-за политических идеалов, с теми, кто, вопреки гонениям, остался верен своим идеям религиозным? Ведь в том и другом случаях речь идет о людях с совестью! Знаешь, мне кажется, что, вынося несправедливые приговоры, цари как нельзя лучше служат интересам Сибири, что и сейчас, в настоящем, обездоливая несколько десятков порядочных людей, государь способствует будущему процветанию целого огромного края, что, совершая, по мнению современников, ошибку, он выигрывает в глазах грядущих поколений… Разве можно взвешивать на одних весах величие государства и счастье его подданных? Возможно, сильной нация становится, лишь переживая беззаконие, давление, рабство? Возможно, ради того, чтобы Россия выполнила свое историческое предназначение, тысячи и тысячи таких, как мы, людей должны быть сосланы в пустыню? Но ведь это чудовищно, Софи!

Муж выглядел таким взволнованным и возбужденным, что Софи испугалась: первый выход из лазарета и без того должен был утомить его, еще только начавшего выздоравливать. А вдруг у него опять поднимается температура, вдруг его снова станет трепать лихорадка? Солдаты принялись строить арестантов, чтобы вести их в лагерь. Построились, двинулись. Софи взяла Николая за руку. Он постепенно успокаивался. Всю дорогу она исподтишка наблюдала за мужем – заботливая, встревоженная его состоянием, счастливая…

6

Лепарский уселся на траву под раскидистым дубом и пригласил дам занять места вокруг. Они засуетились, но вскоре все уже расположились, как кому удобно, приняв более или менее красивые позы и с любопытством глядя на генерала. Тот мигом почувствовал себя помещенным в центр невероятной клумбы: раскинувшиеся по кругу купола широких юбок, напоминавшие гигантские цветы разных оттенков, создавали именно такое впечатление… Очарованный этим красочным зрелищем, любуясь юными лицами, выражавшими напряженное внимание, Станислав Романович на минутку даже и забыл, что собирался сказать супругам «своих» арестантов, но потом все-таки взял себя в руки и произнес вполне официальным тоном:

– Сударыни, как вам известно, наше путешествие подходит к концу. Согласно моим расчетам, мы прибудем в Петровский Завод дней через десять. Потому мне как коменданту тюремного учреждения пора уже разобраться в некоторых проблемах, связанных с размещением заключенных и их семей. Кто из вас желает поселиться в камерах мужей? Сейчас я сделаю перекличку, и каждой из вас достаточно будет ответить «да» или «нет»…

Он вытащил из кармана исписанный листок бумаги и прочитал:

– Княгиня Волконская?

– Да.

– Княгиня Трубецкая?

– Да.

– Госпожа Муравьева?

– Да. Но, ваше превосходительство, это, конечно же, не помешает нам иметь дом неподалеку? Дом, где будут жить наши дети, куда мы сможем возвращаться, когда нам заблагорассудится…

– Разумеется, не помешает. Это четко определено регламентом нашего пенитенциарного заведения. Госпожа Анненкова?

– Да.

Кое-кто произносил это «да» стыдливо, другие – с гордостью. Софи ждала своей очереди.

– Мадам Озарёва?

Все взгляды обратились к ней, острые, словно булавки, нацеленные на подушечку, для них приготовленную.

Она постаралась усилием воли унять бешено забившееся сердце и сказала твердо:

– Да.

Комендант одобрительно улыбнулся, Софи в ответ слегка покраснела. Ее фамилия была записана последней, больше спрашивать было некого, и перекличка закончилась. Ни одна из дам не ответила «нет».

– Отлично, – сказал Лепарский, – нисколько не сомневался, что услышу именно такие ответы! Теперь нам остается урегулировать еще один вопрос. Некоторые из вас строят в Петровском Заводе дома, и им придется обставлять их, налаживать там хозяйство, другие захотят поставить в камере, которую станут делить с мужьями, для начала, по крайней мере, ту мебель, что везут с собой. Стало быть, вам самим, равно как и телегам, куда в Чите были сложены ваши вещи и все ваше движимое имущество, придется несколько опередить колонну, чтобы вы могли обустроиться к нашему приходу. Мы перестроимся, вы поедете впереди, я прикажу шести верховым казакам сопровождать тарантасы, которые вам оставлю, и телеги с багажом, а лейтенанту Ватрушкину будет поручено командование передвижениями.

Дамы пришли в восторг от услышанного. Хоть княгиня, хоть простолюдинка – любая женщина только и мечтает об уюте домашнего очага. И здесь тоже у всех сразу же загорелись глаза от перспективы снова заняться хозяйством, налаживать быт, и они принялись пылко благодарить генерала. Софи не разделяла общего энтузиазма, но подражала другим, чтобы не выделяться. А на деле с печалью думала о неминуемой разлуке с мужем из-за предложенного опережения. «Для них десять дней – пустяк, но не для меня же!..» – отчаивалась она в сердце своем, сама себе удивляясь. К ней будто бы молодость вернулась! Лепарский явно расцветал в кругу красивых женщин. Все встали. Мария Волконская взяла генерала под руку с одной стороны, Катерина Трубецкая – с другой. Первая была высокой и тонкой, вторая – маленькой и пухленькой. Зажатый между ними, комендант походил на самовар, поставленный между двух букетов. Вернулись в центр лагеря, чтобы объявить новость мужьям. Поскольку ни один из женатых декабристов не умел хозяйничать, да и не интересовался бытовыми проблемами, они не разделили восторга жен. Некоторые спрашивали даже, а зачем эта предварительная экспедиция, насколько она может быть полезна. Правда, получали в ответ такие аргументы, что умолкали, ибо возразить было нечего. Пока остальные спорили, Николай увлек жену за чью-то палатку и прошептал взволнованно:

– Ну а ты? Ты тоже с ними уедешь?

– Разумеется, – ответила Софи.

– Зачем?

– Странный вопрос. Нашу камеру тоже надо обставить!

– Значит… значит, ты будешь жить со мной?!

Софи собрала все силы, чтобы казаться естественной, и повторила с деланым безразличием:

– Разумеется…

– О! Софи!

Он схватил руки любимой и осыпал их поцелуями. Софи не отнимала рук, не мешала ему, глаза ее были полны слезами, она задыхалась, плохо понимая, что с ними происходит. Однако мгновение спустя громкие голоса вывели ее из оцепенения. Оказалось, что их, не переставая кудахтать и щебетать на все лады, окружили дамы. Николай с сожалением удалился. А Софи все-таки понадобилось еще несколько секунд, чтобы вникнуть в слова Александрины Муравьевой:

– Теперь мы поедем намного быстрее. Думаю, дня за два, за три доберемся до Петровского Завода. То есть у нас останется добрая неделя на то, чтобы подготовиться к приходу наших повелителей. А что нам тут-то делать? Нечего же! Ну так давайте и двинемся через час, Лепарский не возражает. Давайте, медам, поторапливайтесь!..

Софи молча кивнула, на душе кошки скребли, казалось, что удача семимильными шагами от нее удаляется. Но что она может – одна против всех этих женщин, которые так стремятся скорее уехать отсюда? Вскоре, против собственной воли, и она была втянута в вихрь дорожных приготовлений. Пока собирала вещи, которые могут понадобиться в пути и на месте, Николай ходил за ней по пятам. Горе, которого он даже и не старался скрыть, утешало ее: вот, не только ей нестерпима мысль о разлуке, и ему тоже! В конце концов, ее прорвало:

– Николя! Не убивайся так! Это же ненадолго! Увидишь!

Буряты разносили по повозкам довольно скудный личный багаж отъезжающих дам. Мужья крестили жен, целовали детей, которых матери держали на руках. Лица мужчин были серьезны, зато женщины, все как одна, выглядели веселыми: будто радовались домашним хлопотам и заботам, которые ждут их по приезде на новое место. По очереди они вырывались из объятий и садились в экипажи. Только Николя никак не мог выпустить рук Софи. А она внезапно сделала шаг вперед и потянулась к нему. Губы их встретились, он чуть не умер от удивления и счастья. Но вот она уже отвернулась, прошептав:

– Ах, Николя, Николя!.. До скорого! Выздоравливай тут без меня! До скорого, слышишь?

Он еще не успел опомниться, а она уже сидела в тарантасе между Натальей Фонвизиной и Елизаветой Нарышкиной, улыбаясь ему. Лицо ее было затенено полями соломенного капора, узкий белый кружевной воротничок оттенял чуть загоревшую шею… На него нахлынула такая волна любви и нежности, какой он раньше и не помнил. Теперь, после случившегося с ним чуда, теперь, когда он только что вновь обрел Софи, ему стало в тысячу раз страшнее ее потерять! Но не отвыкнет ли она от него за эти бесконечные десять дней разлуки? Люди вокруг него ходили туда-сюда, натыкались на него, толкали, он ничего не чувствовал. Лепарский отдавал последние приказания Ватрушкину, который отныне отвечал за жизнь и благополучие дам. Казаки на лошадях выстроились вдоль экипажей. Лошади ржали от нетерпения. Наконец был дан сигнал к отправке: генерал поднял руку и сразу же резко опустил ее, указывая пальцем вперед – так, будто командовал кавалерийской атакой:

– Вперед!.. С Богом!..

Ответом ему стал скрежет осей. Тарантасы и телеги сдвинулись с места. Дорога была хорошая, и они быстро набирали скорость.

Столпившись перед юртами и палатками, декабристы смотрели им вслед, смотрели, как отдаляются в пронизанном солнечными лучами облаке пыли все женщины лагеря… Дамы махали платочками. Их шляпы, украшенные бантами и перьями, подпрыгивали в такт тряске: ухаб – взлет лент, рытвина – взмах перьев… Вскоре даже самые хорошенькие личики превратились в едва различимые бледно-розовые пятнышки. Николай следил взглядом за Софи, пока ее не скрыла купа деревьев. Потеряв жену из виду, он почувствовал такую слабость, что с трудом устоял на ногах и подумал, не случился ли с ним паче чаяния рецидив болезни. Юрий Алмазов приобнял его за плечи и повел к палатке. Телеги, нагруженные баулами, предметами меблировки, музыкальными инструментами, ящиками и связками книг, вскоре тоже отбыли, и еще долго в лагере были слышны отголоски тяжелого их хода…

* * *

Теперь колонна декабристов шла по густо населенной местности, села были окружены отлично возделанными пашнями, и неудивительно – здесь на пути то и дело попадались старообрядческие деревни. Погода явно портилась, небо хмурилось, но дождь пока не начинался. Николай мог уже пройти с товарищами несколько верст пешком, а когда уставал, его отправляли в тарантас. Товарищи проявляли по отношению к нему, пожалуй, еще более дружеские чувства, чем до его неудавшегося побега и тяжелой болезни. Хотя все, кажется, и были в курсе его размолвки с женой, никто не задавал об этом вопросов. Впрочем, ему и самому теперь уже не верилось, что было ли такое несчастье. Его не покидала уверенность в том, что Софи не изменяла, даже и не думала ему изменять. Прилив любви, которую он чувствовал, служил лучшим доказательством его прежних заблуждений: сердце ошибиться не способно, ни в чем он не может заподозрить свою обожаемую женушку! Сегодня он мечтает о ней так, как мечтал о глотке воды, умирая от жажды на вершине холма. День и ночь, где бы он ни был, что бы ни делал, ее изящная фигурка легким призраком маячила у него перед глазами, и, в зависимости от состояния духа, он то взлетал на седьмое небо, пьяный от предвкушения ожидающего его в Петровском Заводе семейного счастья, то сокрушался, боясь, что Софи за время разлуки от него отвыкнет… Еще ужаснее было в минуты, когда его начинали одолевать кошмары: она ведь может заболеть, стать жертвой несчастного случая!.. Все эти разнообразные мысли кружились у него в голове беспрестанно, в конце концов образовав нечто вроде облака, где нежность смешивалась с желанием, а тревога с надеждой. Юрий Алмазов ни на шаг не отходил от друга. Но Николаю не хотелось исповедоваться, сколь бы преданным тот себя ни выказывал. Только раз, сидя перед бивуачным костром, он признался:

– Знаешь, мне кажется, я иду прямиком в рай!..

И Юрий вздохнул в ответ:

– А я тебе завидую!.. Между нами, я предпочел бы досыта настрадаться из-за жены, вообще из-за женщины, чем не иметь таковой вовсе!

Декабристы-холостяки были убеждены, что в Петровском Заводе, который куда значительнее Читы как промышленный центр, к их услугам будет множество девиц, готовых удовлетворить их все возраставшие аппетиты. Носились слухи, что там, на пустыре за литейным заводом, чего только не происходит!.. Передавая эти слухи, Алмазов посверкивал глазами, в которых загорались похотливые искорки. Николай огорчался, слыша игривые намеки, что, мол, там на всех хватит, ему вообще казалось, что он тут чужой, когда при нем велись разговоры о такого рода шалостях, а что странного: любовь для него находилась вровень с верой. Человек, отдыхающий на берегу, думал он, иначе относится к океану, чем тот, что заплыл достаточно далеко, чтобы уже не видеть земли, и барахтается в волнах…

По мере того, как обоз приближался к цели, нетерпение охватывало даже самых спокойных и уравновешенных из декабристов. Каждый надеялся, что в Петровском Заводе жизнь его пойдет по-другому, по-новому, каждый думал о том, какими будут перемены. Даже те, кого не дожидались там какие-либо существа женского пола, тоже вдруг стали чрезвычайно внимательны к своей внешности. Многие захотели побриться: в дороге порядком заросли щетиной. Но Николай сомневался, стоит ли сбривать бороду, ему казалось, будто так он больше нравится жене. И решил, в конце концов, что лучше уж он, пока Софи сама об этом не попросит, не тронет ни волоса на подбородке.

В шестидесяти верстах от Петровского Завода, согласно дорожному распорядку, колонна, во главе которой стоял Лепарский, соединилась с той, что шла под командованием его племянника. Надолго разлученные арестанты из разных этапов, соскучившись, с радостными криками бросились друг к другу. «Каторжный комплект» декабристов снова оказался под одним началом, к огромной радости узников и облегчению охранников. Декабристы из колонны, вышедшей ранее, рассказали «припозднившимся», что видели на дороге дам, проехавших мимо в тарантасах, и этот рассказ, образ летящих по дороге повозок с дорогими их сердцу существами, вызвал у каждого стремление быстрее дойти до цели. Но генерал, с присущей ему мудростью, отказался менять расписанную буквально по часам программу. Во время последнего ночлега (они расположились близ деревни Кара-Чибир) немногие путешественники, несмотря на усталость, смогли заснуть. Да какой там сон – просто глаз не сомкнули!

На рассвете следующего дня, 23 сентября, все вскочили еще до сигнала и ожидали приказа: «Вперед!» – умытые, одетые, веселые, ноги у них сами просились в дорогу… Быстрым маршем вошли в еловый лес. Лишайник свисал неопрятными, будто у лешего, бородами с высохших ветвей, убегавшая в чащу меж оголенных стволов тропа подозрительного вида, казалось, ведет, в лучшем случае, к избушке Бабы-яги… Постепенно она пошла под уклон, деревья словно бы раздвинулись, и тропа превратилась в дорогу, с обеих сторон которой росли уже не темные елки, а какие-то бесформенные, довольно безобразные кустарники. Но сейчас все, что приближало декабристов к месту назначения, им нравилось, их вдохновляло. А когда, еще ниже, им открылась трясина, откуда торчали лишь стебли камыша и остролистая сорная трава, из передних шеренг послышались крики:

– Смотрите! Смотрите! Там Петровский Завод!

Колонна превратилась в беспорядочную толпу людей, устремившихся к повороту дороги. Николай запыхавшись прибежал последним. У его ног расстилался будто из губки вырезанный пейзаж: в обширной впадине между холмов лежала равнина, разрезанная надвое голубой лентой реки, по одну и другую сторону которой были нанесены грубые штрихи глухо-зеленой и песочно-желтой краской… Посреди обширного этого пространства стоял городок из кирпичных домов, в небо поднимались заводские трубы. Отдельно от городской постройки высилось громадное строение в форме лошадиной подковы, стены – оранжевые, крыша – красная. Едва декабристы увидели это здание, они уже не смогли оторвать от него взгляда. Оно уродовало ландшафт, оно несло в себе какое-то мертвенное спокойствие. Николай прошептал:

– Неужели вот это – для нас?

– А для кого? – невесело усмехнулся Юрий Алмазов. – Разве не узнаешь архитектурный стиль? Простота и надежность. Непременно желтые стены, непременная будка в черно-белую полосу…

Все понурились, все были подавлены. Конечно, они знали, они ждали тюрьмы в конце пути, но за те полтора месяца, что они прожили на открытом воздухе, в условиях относительной свободы, само слово «тюрьма» стало для них пустым звуком, потеряло смысл. И, очутившись перед настоящими тюремными стенами, они пытались оценить степень своего невезения:

– Хм, нам не солгали: окон тут и впрямь нету!

– А почва какая болотистая!

– Комары даже сюда добираются!

– Бог знает что такое!

Нестройный хор жалоб и обвинений привлек внимание Лепарского. Станислав Романович прислушался и побагровел от гнева:

– Вам не совестно, господа? Это же просто замечательная тюрьма! Великолепная! Американцы, и те не построили бы лучше! Увидите, когда окажетесь внутри!..

Речь коменданта была прочувствованной, но никого убедить ему не удалось. Декабристы, уже без всякого куража, снова тронулись в путь. К несчастью, опасения насчет комаров и прочей мошкары оправдались. По мере того, как дорога спускалась вниз, к центру впадины, число насекомых возрастало в геометрической прогрессии. Вокруг каждого путника вилось собственное гудящее облачко, непрерывно слышались хлопки: декабристы шлепками били на себе мошку. Издали можно было подумать, что колонна идет вперед под нескончаемые аплодисменты. Внезапно все остановились. На них, летя к Ониноскому бору, стремительно надвигалась карета. Секундные сомнения, но тут же упряжка была узнана.

– Это наши дамы! – вскричал Юрий Алмазов.

И – ошибся! Две юные особы в нарядных туалетах, сошедшие на землю, были почти никому не знакомы. Сначала даже подумалось: совсем никому, но в эту минуту вперед с радостными воплями рванулись Розен и Юшневский: оказалось, это их жены, с которыми они не виделись больше четырех лет, приехали из Петровского Завода встретить колонну. Розен, натянув сюртук, быстро побежал навстречу, часовые хотели было задержать гиганта, но он стрелой пронесся мимо, схватил в объятия куколку в оборках розовато-лилового шелка, в той самой вуали, в которой он четыре года назад видел в Петропавловской крепости свою жену, и принялся кружить ее вокруг себя. Юшневский тоже прижимал к себе так, что едва ли не косточки хрустели, растерянное хрупкое создание, шляпа которого катилась по земле. Слезы, вопросы, поцелуи, ответы, все вперемешку – растроганным товарищам только и оставалось, что молча наблюдать за сценой встречи, дожидаясь, когда их представят новоприбывшим. Сначала дам познакомили с генералом, потом с каторжниками. Каждый, щелкнув стоптанными каблуками, поклонился и церемонно поцеловал протянутую руку дамы. Представление длилось четверть часа, и каждому узнику обеими женщинами были сказаны одни и те же слова:

– Я вас знаю! Мой муж так много рассказывал о вас в письмах, которые писала за него добросердечная женщина!

Дамы заверили также, что остальные жены декабристов живы-здоровы, чувствуют себя прекрасно и с нетерпением ждут, когда обоз доберется до Петровского Завода. Затем баронесса Розен достала из вышитого саквояжа кипу газет, показала всем и громко произнесла:

– Господа! У меня для вас великая новость! Во Франции свершилась революция!

Новость прозвучала как гром среди ясного неба. После минутного молчания, вызванного всеобщим потрясением, отовсюду раздались крики:

– Нет, не может такого быть!

– Когда?

– Как это произошло?

Баронесса Розен, явно взволнованная эффектом, который произвел припасенный ею сюрприз, проглотила слюну и ответила:

– Еще в конце июля! Карла Х свергли за то, что он покусился на свободу печати и распустил парламент![8]Король Карл Х в августе 1829 г. распустил сравнительно либеральный кабинет, поставив во главе нового, консервативного князя Полиньяка. Трех дней баталий хватило! И теперь на троне – Луи-Филипп Орлеанский![9] Луи-Филипп – французский король в 1830–1848 гг. Из младшей (Орлеанской) ветви династии Бурбонов. Во время Великой французской революции вслед за своим отцом – герцогом Филиппом Орлеанским отрекся от титула герцога Шартрского и принял фамилию Эгалите (равенство). В 1792 г. в составе французских революционных войск участвовал в победоносных сражениях с 1-й антифранцузской коалицией при Вальми и Жемаппе. И он пообещал окружить себя республиканскими институциями!

У Анны Розен был такой вид, будто она отвечает урок. Декабристы впитывали ее слова, наслаждаясь каждым. Потом они взялись за газеты: вокруг каждого листка образовался отдельный кружок. Заглядывая через плечо Алмазова, Николай лихорадочно глотал строчки, все мешалось в его голове, он не очень понимал причины, которыми были вызваны события, свершавшиеся за много тысяч верст от Сибири, но было так чудесно, что именно Франция, вдохнувшая когда-то в них самих страсть к свободе, снова показала пример успешной революции. Где-то на земном шаре люди восстали простив власти, и это лишь первый толчок, думал он. Целительный, благотворный, потому что им готовится сотрясение основ самодержавия в России! Один удар, второй… и постепенно трещина пойдет по всей Европе! И наступит день, когда русский царь, проснувшись, почувствует, что висит над бездной. Да, да, да, это прекрасно, что все исходит из далекой маленькой страны, славящейся красивыми женщинами, виноградниками и отличными книгами! В порыве благодарности Озарёв мысленно перенесся к Софи – так, словно и от нее зависела эта победа Справедливости. Он неизменно приписывал Софи долю участия в любых великих свершениях Франции. «Как она, должно быть, счастлива! – радовался про себя Николай. – Счастлива и горда!» Он мечтал сжать любимую в объятиях до потери дыхания, так, да, так, и прямо сейчас! И сам не заметил, как из его груди вырвался крик:

– Vive la France! Да здравствует Франция!

И хор товарищей немедленно поддержал его:

– Vive la France! Vive la France! Ура! Ур-р-рааа!!!

На их ликующие вопли прибежал, выпучив глаза, Лепарский:

– Вы что тут, все с ума посходили?! А если кто-то услышит?! Это же подрывная деятельность в чистом виде!.. Я требую тишины!.. В противном случае прикажу сейчас же разбить лагерь – здесь. И буду держать вас в этом бору, пока не успокоитесь. Весь день, всю ночь, если понадобится!..

У него на губах, под усами, даже пена выступила. Обе дамы, смутившись, вернулись в коляску. Крики утихли. Но совершенно бесстыдное удовлетворение политической своей акцией светилось в глазах всех декабристов. И по приказу: «Строиться! Ша-а-агом марш!» – они, вопреки обыкновению, когда собирались лениво, волоча ноги, – быстро разобрались по шеренгам и дружно шагнули вперед.

Безупречными и восторженно настроенными рядами они спустились с холма, обогнули церковь, прошли вдоль кладбищенской стены и перед зданием завода, рядом с которым высились две горы шлака. Воздух здесь пропах копотью и расплавленным чугуном, неощутимая черная пыль щипала глаза… Рабочие, многие из которых носили на лбу каторжную метку, столпились по обочинам дороги. Глава петровской полиции, надевший ради такого случая все свои регалии, приветствовал генерала как командующего шествием. Чуть подальше, сменив прокопченные насквозь бревенчатые дома и чахлые палисадники с облупившимися загородками, им открылись новые, блестящие от свежей покраски, деревянные дома. Одни пониже, другие повыше – все дома были похожи друг на дружку. Отнюдь не роскошные, но свидетельствующие о достатке владельцев, они были окружены ничем не засаженными участками земли вполне приличного размера: есть где устроить огород, разбить сад, возвести службы… Кое-где на крышах еще работали плотники. Перед каждым крыльцом стояла дама – жена декабриста: они выбрали этот способ встречать мужей, чтобы тем с первого же взгляда стало ясно, где чье гнездышко. Поднявшись на цыпочки, дамы изо всех сил размахивали платками.

Софи и Наталья Фонвизина, которым нечего было показывать, держались в сторонке, у склада досок. Счастье обрушилось на Николая, подобно оглушительному звону медных тарелок. Жена улыбалась ему! Его жена ему улыбалась! Не нарушая строя, он крикнул:

– Знаешь новости! Революция во Франции!..

– Да, да! – воскликнула она в ответ. – Это прекрасно!

Он, плохо соображая, что делает, но вне себя от любви и воодушевления, стал тихонько напевать «Марсельезу», вскоре гул распространился по всей колонне, затем голоса окрепли, и строй взорвался песней:

Allons enfants de la patri-i-i-e!..

Лепарский, скакавший на своем белом коне, обернулся, на лице его было написано бешенство. Он только что не вываливался из седла, он выкатывал глаза, он отдавал взмахом руки узникам приказ сию же минуту замолчать, но те делали вид, что не понимают, чего от них хочет генерал, и продолжали петь. Солдаты, не знавшие, что повинуются ритму запрещенной музыки, приосанились и печатали шаг. Все дамы присоединились к шествию: они семенили рядом с колонной, подхватив юбки. Казаки образовали арьергард.

Наконец перед ними широко распахнулись обе створки ворот, часовые сделали на караул[10] Делать на караул (воен. устар.) – отдавать честь ружьем (особый воинский ружейный прием). (Примеч. перев.) в тот самый миг, когда декабристы запели:

В ружье, друзья!

Сомкнитесь в тесный строй,

Вперед за мной;

Да враг бежит кровавою стезей!..

Колонна влилась в окруженный высоким забором двор тюрьмы. Ворота закрылись. Николай услышал давно ставший привычным скрежет засовов, огромные ключи, клацнув, повернулись в скважинах. Вот и завершилась его мечта о небе и зелени: в воронке тюремного двора – как жадно она поглощала их строй!.. От восторга и воодушевления ни у кого не осталось и следа. Арестанты, тревожно оглядываясь по сторонам, разбрелись по новой территории. Лепарский тем временем спешился, счистил с мундира дорожную пыль, встряхнулся, как вернувшаяся из-под дождя собака, сделал строгое лицо, свысока посмотрел на подопечных и проворчал:

– Это было оскорбительно, господа!

– Вот те на! – притворно удивился Юрий Алмазов. – Какое же тут и кому может быть оскорбление – в том, что ведешь по улицам людей, поющих «Марсельезу»?

– Не возражайте! Мы пока в России, насколько мне известно! И этот проход по улицам города был не чем иным, как дерзким нарушением всех установленных правил! Я вам это еще припомню!.. Ах, как я вам это еще припомню!.. Осип! Отведешь заключенных в их камеры!

– А вы не пойдете с нами, ваше превосходительство? – как могла кокетливо спросила Мария Волконская.

– Нет уж, простите! Тогда у вас будет полная возможность петь все, что вам заблагорассудится. Ладно, хватит пререкаться. Осип, чего ты ждешь?

Племянник коменданта повиновался приказу. Он шел впереди толпы декабристов и их жен, пятясь вполоборота, с видом самым что ни на есть гостеприимным. Когда они вышли из большого двора, предназначенного для общего пользования, взорам открылся «архитектурный ансамбль» из восьми внутренних двориков, разделенных между собой заборами из кольев. В эти восемь двориков, замыкавшихся крылечками, вели двери из двенадцати секций собственно тюрьмы. От каждого крыльца внутрь шел коридор, с обеих сторон которого находились абсолютно одинаковые камеры – по пять или по шесть. Каждая размером семь шагов в длину, шесть в ширину, в каждой – полумрак. Окон не было вовсе, а свет проливался сюда сквозь небольшое зарешеченное отверстие, проделанное в верхней части створки.

– Да что ж это такое! Беда, да и только! Здесь же не прочтешь ни строки даже ясным днем! – стали возмущаться декабристы.

– Ох, и сам знаю, что освещение оставляет желать лучшего, – вздохнул Осип Лепарский. – Но что поделаешь! Так уж устроено. Зато в остальном… вы ведь согласитесь с тем, что камеры в целом достаточно просторны и комфортабельны, верно? Не можете не согласиться! Это же настоящие комнаты! У каждого – своя собственная! А когда вы их обставите… Предполагаю, сударыни, что вы-то уже начали обставляться?

– Разумеется, – улыбнулась Полина Анненкова. – Хотите посмотреть?

– Спасибо. Сам я не решался попросить об этом.

Перешептывающаяся группа экскурсантов направилась к расположенной на дальней оконечности здания двенадцатой секции, которую отвели под жилье для семейных пар. И вот здесь-то прозвучали слова восхищения, одобрительные возгласы, завистливые вздохи. Здесь каждая камера представляла собой оформленный со вкусом современный интерьер. За неделю дамы прибрали к рукам всех маляров и всех столяров Петровского Завода, опустошили немногие городские лавки. И теперь в комнатах стояли кровати, покрытые красивыми покрывалами в цветочек, удобные глубокие кресла, на маленьких столиках – вазы с цветами, по стенам хозяйки развесили гравюры, акварели, карандашные наброски… Дамы показывали обстановку, притворно скромничая:

– Ну, что вы, что вы… такая малость… приходится ведь обходиться подручными средствами…

Софи взяла Николая за руку и повела его в конец коридора, где открыла дверь в комнату с темно-розовыми стенами. Супружеское ложе из двух одинаковых кроватей, письменный стол красного дерева, плетеное кресло…

– Это наша, – только и произнесла она.

Ему показалось, что никогда в жизни он не видел такого прекрасного жилья. Оно было так прекрасно, так прекрасно – до слез!

– Спасибо, Софи, спасибо, дорогая моя! – прошептал Озарёв.

И дальше говорить не смог: на них с Софи нахлынула толпа, хозяйке пришлось, в свою очередь, показывать, объяснять, улыбаться.

Вскоре заторопились к себе холостяки, им-то ведь надо было устраиваться своими силами. Багаж неженатых пока свалили огромной кучей в коридоре, к разборке не приступали, и потому камеры – ровно полсотни – были еще не совсем готовы не только для экскурсий, но и для жизни. Перед тем как вселяться, одинокие декабристы потребовали у дам совета, как лучше обставить комнаты. Николай, которому больше всего на свете хотелось остаться наедине с женой, был вынужден отпустить ее. И – пошел следом, праздный, в блаженстве оттого, что они хоть так, да вместе. Переходя из одной одиночной камеры в другую, Софи брала на себя руководство расстановкой стульев, столов и кроватей, выданных администрацией. Охранники, в обмен на чаевые, служили помощниками новоявленного декоратора. Сбросив форменные кители, засучив рукава сорочек, они двигали мебель и открывали забитые гвоздями ящики. А Софи, стоя на пороге, командовала:

– Так! Чуть левее… Теперь ближе к центру!.. Нет, раньше было лучше!.. Переставьте-ка кровать туда, где стол, а стол – на место кровати!..

Полы были засыпаны соломой, пахло масляной краской и клеем. Нетерпеливые жильцы, взобравшись на табуреты, вбивали в стены костыли или большие гвозди, чтобы повесить полочку, картину… Вся тюрьма заполнилась стуком молотков и визгом пил. Солдаты подтаскивали недостающие материалы, в том числе – гвозди и болты. Один из стариков-инвалидов даже переходил из камеры в камеру с кисточкой и за полтинник подправлял, подмазывал стены, где потребуется.

До самого вечера тюрьма гудела, подобно переполненному трактиру, женщины старались превратить камеры в милые сердцу прибежища. Где-то закипал самовар, где-то ставили греться утюг, гремели кастрюли, сковородки… То и дело хозяйки одалживали друг у друга всякую утварь…

Лепарский не показывался – дулся: видно, не мог простить обиды, нанесенной пением «Марсельезы».

Матери семейств покинули тюрьму только тогда, когда пришла пора кормить и укладывать в новых домах детишек и давать рекомендации на ночь нанятым уже здесь, на месте, нянькам. У каждой из них теперь стало по две обители: обитель любви материнской и обитель любви супружеской, – и между ними отныне придется метаться, чтобы исполнить надлежащим образом все свои женские обязанности. Вернулись они к мужьям довольно поздно, зато со спокойной душой. Ужин ночной караульный подал на длинный стол, поставленный в коридоре. Похлебка оказалась холодной и невкусной, но никто не пожаловался: дорожная усталость, помноженная на новизну атмосферы сделали сговорчивыми даже главных придир. И потом… эта революция во Франции не переставала будоражить умы, за едой говорили исключительно о ней. Сожалея, что Три Славных Дня не привели к созданию республики с конституционным правлением, Софи утешала себя тем, что герцог Орлеанский, ставший королем Луи-Филиппом, всегда придерживался либеральных взглядов. Отец его, цареубийца, умер на эшафоте, сам он сражался при Жемаппе, а потом всегда демонстрировал враждебность к ультрароялистам. Рассказывали же, что самым первым его поступком, едва он вышел на балкон ратуши, стал вот какой: он прижал к сердцу французский трехцветный флаг и поцеловал Лафайета![11]Мари Жозеф Поль Ив Рок Жильбер дю Мотье маркиз де Лафайет (1757–1834) – французский политический деятель, в период Великой французской революции – лидер конституционалистов. Именно его проект был положен Учредительным собранием в основу «Декларации прав человека и гражданина». (Примеч. перев.) Это ведь хороший знак… Но все-таки больше всего в свершившейся на родине революции Софи нравилось, что хотел ее народ и совершил ее народ. Если верить русским газетам, буржуа и рабочие сражались плечом к плечу: грабили арсеналы и оружейные лавки, строили баррикады… Успехом это предприятие увенчалось во многом и потому, что французы не повторили ошибки декабристов, затеявших переворот без участия всей нации. Софи осмелилась произнести эту свою мысль вслух, и мужчины присоединились к ее мнению. Зато дамы посмотрели на нее недоброжелательно – как будто, говоря с их мужьями о политике, «наша мадам» способствовала развитию у них неких дурных склонностей.

– Что удивительно, так это ярость царя в адрес Луи-Филиппа, столь популярного в народе… – задумчиво сказал Николай. – Видели в газетах? Издан указ о том, что все российские подданные должны покинуть Францию, наложен запрет на въезд французских подданных в империю, кроме того, запрещены трехцветные ленты, запрещено допускать в морские порты России французские суда с новым штандартом… Еще чуть-чуть, и Николай Павлович объявит Франции войну – за то, что она избрала себе короля, который ему не по вкусу!

– Может быть, мы и получили бы войну с Францией, если бы республика установилась сразу после Карла Х, – вмешался князь Трубецкой. – Тут другой случай: близость к народу у Луи-Филиппа чисто внешняя, а на деле он настоящий король, то есть монархия сохранилась целой и невредимой.

– На время, – ответил ему Анненков. – Правление Луи-Филиппа – переходное, сам он – лишь этап. Еще разок поднажать – и вот уже во Франции на его месте президент, избранный народом и переизбираемый им.

Софи слушала русских каторжников, рассуждающих о свободе Франции, и сердце ее сжималось оттого, что она так далеко от родины. И, скорее всего, никогда на родину не вернется! Что ж, надо смириться с этим и научиться воспринимать Францию только как копилку воспоминаний. Но ей вдруг показалось просто чудовищным, совершенно чудовищным то, что она вынуждена навсегда расстаться со страной, где родилась, где вот только что восторжествовали идеи, которые она всегда отстаивала, чтобы прожить всю оставшуюся жизнь в самой деспотической, самой замкнутой на себе из империй, в глубине Сибири, в тюрьме! На мгновение всплыла в сознании мысль: а что она делает тут, среди этих людей, всплыла на фоне родных пейзажей. Вот Иль-де-Франс… парижские улицы… набережные Сены… особняк ее родителей… лица отца, матери, умерших друг за дружкой за несколько месяцев… отца и матери, о которых она даже и не знала ничего в последние годы… Она совсем ушла бы в воспоминания, но Николай с другого конца стола смотрел на Софи так пристально и так нежно, что она оставила ностальгию и от всего сердца улыбнулась мужу.

А Николая тронуло это их молчаливое согласие. Конечно же, его возбуждала французская революция, но далеко не так сильно, как перспектива скоро, совсем уже скоро остаться с женой наедине. Наконец-то! Он надеялся, что Софи сможет забыть о политике, когда это произойдет. Вот только ужин никак не кончался! Теперь собравшиеся говорили уже не о Хартии, теперь они с тою же горячностью обсуждали меблировку и кухонные проблемы! Говорят, говорят, а сами в это время смотрят на жен, на своих «ангелов во плоти» с таким вожделением! Их можно понять: ведь каторжникам предстоит впервые за пять лет провести с женами ночь… И думая об этом, каждый становился все более и более нетерпеливым и в то же время все более неловким, неуклюжим… Вон как ерзают на скамейках, теряют тему разговора, умолкают на полуслове, катают в пальцах шарики из хлеба… А жены, наоборот, кокетничают вдвое против обычного! Бросают томные взгляды, воркуют, как голубицы, вздыхают, хлопают ресничками, болтают тоненькими голосами – ну, просто воспитанницы пансиона! Даже Софи принимает участие в этом устроенном женщинами представлении. Николай почувствовал ломоту во всем теле…

Наконец Полина Анненкова, сказав, что немыслимо устала, дала тем самым сигнал расходиться.

Мужчины тут же вскочили и засуетились. Наступала долгожданная минута! У женщин сделались и впрямь ангельские лица, и все как одна принялись тереть глаза и делать вид, что засыпают на ходу. Мужья шли следом за ними, демонстрируя деланое простодушие. Все пары пожелали друг другу спокойной ночи – совсем как путешественники в коридоре отеля. И – разошлись по камерам.

Софи закрыла дверь и зажгла свечу. Стенки тут тонкие, слышно каждое слово соседей. Николай, сгоравший от желания, стоял дурак дураком, повесив руки и не находя, что сказать. Софи сделала шаг в направлении к нему. Его окутал аромат ее волос. Она стояла спиной к свече, и он видел притемненное лицо в золотом ореоле – только белоснежные зубы светились. Застенчиво, пугливо он охватил ладонями гибкую талию. Она не отступила… Даже не пошевелилась… Огромные глаза смотрели ему в душу… Он не мог еще поверить в такую удачу. И пришлось ей самой прижаться губами к губам мужа, а после, ловко высвободившись, поманить его к постели.

Чуть позже они лежали рядышком на узкой кровати, одной из двух, стук сердец, дыхание их смешивались, а вдалеке сигналили, что пора гасить огни. У них свеча догорела сама собой, в комнате было темно, и Софи в этой черной ночи чувствовала себя по-животному счастливой и удивительно спокойной. Ей больше не хотелось обсуждать, что это за ощущение полного единения с природой или откуда другое ощущение: будто ее Николя – единственное на земле существо мужского пола, способное ее удовлетворить, подарить ей наслаждение. В коридоре послышались тяжелые шаги. Шаги приближались. Она прошептала:

– Кто это?

– Охранник.

– Зачем он тут?

– Наверное, запереть нас снаружи…

Действительно, брякнул засов, повернулся в замочной скважине ключ. Софи подавила дрожь во всем теле. Она заперта! Заперта вместе с мужем в камере, в тюрьме! Выйти невозможно, кричать бесполезно. Она еще сильнее прижалась к Николаю, а он прошептал:

– Люблю тебя!

Софи закрыла глаза, но спать совсем не хотелось. Они встретились только накануне. Она почти не знала его. Для них все начиналась сначала, возвращая силы и иллюзии, для них начиналась вторая молодость.

Шаги удалялись, смотритель переходил от двери к двери, а за каждой дверью была пара, были любящие мужчина и женщина, и они вздрагивали, услышав сухой щелчок повернутого ключа…


Читать далее

На каторге
Часть I 13.04.13
Часть II 13.04.13
Часть III 13.04.13
Послесловие автора 13.04.13
Софи, или Финал битвы
Часть I 13.04.13
Часть II 13.04.13
Часть III 13.04.13
Часть II

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть