Часть III

Онлайн чтение книги Свет праведных. Том 2. Декабристки
Часть III

1

Сидя за большим письменным столом в просторной комнате с голыми стенами, ставшей ему новым кабинетом, Лепарский терпеливо выслушивал жен декабристов, жалующихся на отсутствие окон в камерах. И снова, хотя голос Марии Волконской просто-таки пробивал барабанные перепонки, ему приходилось признавать, что правы в данном случае заключенные, а не правительство…

– Мы отказываемся жить в таких условиях, ваше превосходительство! – кипятилась Волконская. – Нам приходится либо откладывать чтение до вечера, либо зажигать свечи прямо с утра! Это бесчеловечно!

– Вот именно: бесчеловечно! У моего мужа слабые глаза! – вторила ей подруга, Екатерина Трубецкая. – За неделю, что он в Петровском Заводе, у него сильно упало зрение!

– Прямо хоть устраивайся для работы в коридоре, – вздыхала нежная Александрина Муравьева. – Но ведь там такие дикие сквозняки, и, едва похолодает, мы все простудимся…

– Добавьте еще к этому, – вступила в женский хор Полина Анненкова, – добавьте еще эту страшную сырость, которой тянет от пола! А стены какие! Стены уже растрескались! И печи не тянут! И полно насекомых – зверинец, да и только!

– О-о-о, какой стыд! Какой стыд! Вам должно быть стыдно, ваше превосходительство! – стонала в голос Наталья Фонвизина.

Атакуемый по всем фронтам генерал был вынужден спрятать голову под панцирем. Ну, конечно, дамы все еще полагают, будто он один несет ответственность за все их несчастья. Можно подумать, он тут царь и бог, он хозяин каторги! Да когда же они поймут, что Станислав Романович Лепарский – такой же узник, как их мужья, когда они это поймут?! Что значат мундир, эполеты, ордена, если свободы у него ровно столько же! Впрочем, на Руси и нет никого, кроме узников, – на любой ступени лестницы, которую представляет собой современное общество… Сверху донизу… Каждый узник высшего ранга оказывает давление на узников рангом пониже и использует их, те становятся начальниками менее привилегированных, эти – командуют находящимися на уровень ниже, и так далее – до самых обделенных, до последнего охранника и последнего каторжника… И никакой «Марсельезе» не пошатнуть этой человеческой пирамиды, вершина которой теряется где-то в облаках, в Санкт-Петербурге, а основание покоится на мерзлых грунтах сибирской каторги и утопает в каторжной грязи. Когда Лепарский дошел в своих размышлениях до этой точки, ему стало едва ли не физически плохо. О чем это он? Неужто декабристы заразили его своими революционными идеями, как корью? Хуже – черной оспой! Он сейчас – словно верующий, который вдруг ощутил, что былой веры ему не хватает, и впервые задумался об этом.

– Первое, что вам следует сделать, генерал, – пробился к нему голос Софи, – это приказать, чтобы прорубили окна.

Комендант вздрогнул, похлопал набухшими веками и пробормотал:

– Приказать! Приказать! Интересные вы делаете предложения, мадам! А вот это – видели?

Он встал и развернул на столе лист бумаги с каким-то планом. Дамы вытянули шеи.

– Вы видите тут хоть какие-то окна?

– Нет.

– Так как же, по-вашему, я могу их прорубать?

– Позвольте, ваше превосходительство! – воскликнула Трубецкая. – Позвольте! Насколько нам известно, вы – комендант этой тюрьмы, стало быть, все строения на ее территории в вашем ведении, а это значит, что вы наделены правом производить здесь любые работы, которые кажутся вам необходимыми!

Лепарский пожал плечами и ткнул пальцем в росчерк, находившийся в левом верхнем углу плана.

– Видно, не все вы рассмотрели, княгиня! Вот этой подписи не заметили? Между тем она означает одобрение и утверждение именно этого проекта самим императором. И если государь решил… если государь скрепил своей подписью документ, согласно которому в камерах не должно быть окон, мне ли, несчастному генералишке, находящемуся в двух шагах от отставки, противостоять его воле?

– Отлично! Значит, вы считаете, что нам следует смириться и жить как в муравейнике? – возмутилась Софи. – Отлично, говорю вам. И добавляю: если вы не исправите положения, наши мужья объявят голодовку. И умрут с голода, – закончила она еще более решительно: идея голодовки пришла ей в голову, когда она уже говорила, и еще подстегнула ее убежденность в своей правоте, а убежденность эта прозвучала с такой силой, что другие дамы в растерянности умолкли и только озадаченно, тревожно переглядывались.

Однако растерянность их длилась недолго. Сообразив, что тут всего лишь маневр, они дружно поддержали Озарёву:

– О да, отлично, ваше превосходительство! Терпение наших мужей на пределе!

– Если они пойдут на этот акт отчаянья, вся ответственность за его последствия ляжет на вас!

– Ах, какой же будет скандал! На всю Россию!

– Да, да, а главное, тогда ничего уже и не поправишь!..

Каждая, как бывало в подобных случаях всегда, старалась подлить масла в огонь, но сегодня случай-то был особенный, и обстановка накалилась особенно. Лепарский страшно растерялся, он знал, что эти люди способны на любую выходку, любую глупость. А эти жены – вот уж настоящие фурии! – вместо того, чтобы успокаивать мужчин, только их подначивают.

– Сделаем так, – наконец решил генерал, – я сегодня же вечером отошлю государю императору просьбу дать разрешение прорубить окна в камерах. Но и вас попрошу рассказать всем, с кем вы перепиской связаны: родственникам, друзьям, даже более или менее случайным знакомым, – поподробнее и покрасочнее (вы понимаете, что я имею в виду самые мрачные тона!) о том, в каких условиях приходится жить здесь. Письма я завизирую. Цензоры прочтут их и предоставят отчет царю. Такое количество протестов наверняка заставит его величество ответить на мое ходатайство положительно.

– А если откажет?

– Будем по-прежнему настаивать, используя все средства, до тех пор, пока государь не согласится, что окна в камерах необходимы. Но если вы хотите моей поддержки в этом предприятии, то и сами поддержите меня: уговорите ваших мужей сохранять спокойствие.

Дамы охотно пообещали. Соглашение было заключено. Полина Анненкова радостно предложила:

– Еще можно сделать вот что: мы попросим Николая Бестужева нарисовать акварелью интерьеры камер и разошлем в письмах друзьям! У него такие точные изображения. Никакое описание не может быть красноречивее!

– Замечательная идея! – воскликнул Лепарский. – Просто замечательная идея! И знаете что? Попросите об этом Николая Александровича от моего имени. Только пусть господин Бестужев не пишет камеры все подряд, их следует тщательно отбирать для нашей цели: если он изобразит одну из ваших, акварель вызовет, скорее, восхищение удобством и декором, чем жалость к обитателям.

Польщенные дамы разулыбались, а генерал почувствовал наконец твердую почву под ногами. И продолжил, сказав неожиданно:

– Наверное, ради такого случая интерьеры моего собственного дома тоже стоило бы нарисовать… Я бы и эти рисунки отправил в Петербург: сроду не селился в таком неприятном жилище!

– А чем вам не нравится этот дом? – удивилась Софи. – Такой просторный, светлый…

– Да вы, Станислав Романович, попросту не сумели его обставить так, как надо. Вот и все! – перебила ее Мария Волконская, внимательно посмотрев на выстроившиеся вдоль стен тяжелые кресла и маленькие одноногие столики, размещенные, подобно межевым столбам, по всем четырем углам кабинета.

– А ведь достаточно проделать совсем пустяковую работу… – вздохнула Александрина Муравьева.

Лепарский колебался, видимо, боясь потерять достоинство, если обратится к ним за советом, а дамы тем временем продолжали изучать обстановку, и взгляды их становились все менее и менее критичными и все более и более мечтательными. Можно было подумать, будто каждая мысленно вступает во владение домом. Коменданту почудилось, что он уже и не у себя, и он пробормотал:

– Я не решался попросить вас о содействии…

Они даже договорить ему не дали, сразу приступили к делу. Начали с кабинета, раз уж все равно там находились. Лепарский позвал на помощь гостьям четырех солдат, и начались перестановки. Естественно, вкусы оформительниц не всегда совпадали, по поводу каких-то деталей интерьера разгорались жаркие споры, но всякий раз находилось компромиссное решение, устраивавшее всех. Воодушевленные творческим трудом, дамы совсем позабыли о том, что Станислав Романович рядом, и говорили о нем так, будто он был вообще не способен высказать свое мнение.

– Работать ему, конечно, лучше здесь – спиной к окну… нет-нет-нет, чуть-чуть под углом… так… так… превосходно!.. свет падает слева… отлично… а этот секретер давайте-ка подвинем ближе, чтобы ему не нужно было вставать, если захочет взять какую-нибудь бумажку…

А комендант просто таял от счастья: надо же, эти дамы, годящиеся ему в дочери, так заботятся об удобствах для него!

Из кабинета перешли в большую гостиную, потом в маленькую, оттуда – в столовую, спальню, наконец, в канцелярию, где несколько писарей с выражением печали и опаски на лицах наблюдали за тем, как таскают по комнате их столы, стулья и папки. По всему дому словно ураган пронесся, однако после этого обстановка стала куда более приятной. Генерал переходил из комнаты в комнату следом за своими добрыми феями. «Может быть, следует пригласить их на ужин, – думал он, – надо же как-то отблагодарить этих милых дам за внимание! Ой нет… мне же тогда надо будет приглашать их вместе с мужьями… а их мужья – подведомственные мне заключенные… О Боже мой, это невозможно, это немыслимо!..»

Когда все перестановки были закончены, Лепарский приказал подать благодетельницам шампанского у себя в обновленном кабинете. Дамы согласились выпить по глотку вместе с ним. Одержав победу в борьбе с меблировкой, все они порозовели и казались генералу очень хорошенькими. После того, как декабристки его покинули, он уселся за стол и начал писать рапорт на высочайшее имя о недостатках в строительстве тюремного здания в Петровском Заводе.[12]Вот первые впечатления о тюрьме многократно поминаемой в романе Александрины Муравьевой (из письма отцу от 1 октября 1830 года): «Мы в Петровском и в условиях в тысячу раз худших, нежели в Чите. Во-первых, тюрьма выстроена на болоте, во-вторых, здание не успело просохнуть, в-третьих, хотя печь и топят два раза в день, но она не дает тепла, и это в сентябре, в-четвертых, здесь темно: искусственный свет необходим днем и ночью, за отсутствием окон нельзя проветривать комнаты». ( Примеч. перев. ) Никогда еще за всю свою долгую карьеру не был он так строг и придирчив по отношению к ошибкам, совершенным властью. Иногда он останавливался, перечитывал написанное, его одолевал страх получить в ответ упреки или, того хуже, выговор, но ему тут же приходили на ум «его» дамы, и он снова со все возрастающей энергией брался за перо.[13]Из рапорта С.Р. Лепарского государю: «Находя теперь по размещении их в Петровском Заводе во вновь построенной полуказарме комнаты столь темными, что даже в ясные дни не только невозможно заниматься каким ни есть рукоделием, но и чтением книг, что было им в Читинском остроге мною предоставлено; а ныне с новым перемещением как они всего того лишены, то я опасаюсь худших последствий для их здоровья, и особенно для тех, которые, получив от природы меланхолическое расположение, быв больше в своем положении стесненными, могут подвергнуться от всегдашней в комнатах темноты не только гипохондрическим болезням, но иногда и лишению ума». Далее Лепарский спрашивает: «Не дозволено ли мне будет в предупреждение сказанных случаев приказать сделать с наружной стены по одному окошку на каждую комнату?» Рапорт Лепарского рассмотрели 19 ноября 1830 года и решили внести изменения… Летом 1831 года завершили строительные работы, штукатурку комнат, прорубили небольшие окна, тюрьму снаружи обшили тесом. По словам декабриста Якушкина, в тюрьме стало несравненно лучше прежнего. (Из газеты «Забайкальский рабочий» № 112 от 8 июня 2006 г.) ( Примеч. перев. )

* * *

Комендант отправил свой рапорт, дамы отослали жалобные письма с рисунками Николая Бестужева, и в ожидании ответа из Санкт-Петербурга жизнь в Петровском Заводе стала потихоньку налаживаться. Сигнал к подъему давали ровно в семь. Пока жены еще нежились в постелях, мужья умывались, одевались, звали охранника, и тот приносил чай и черный хлеб. Затем женщины помогали мужчинам прибраться в камерах и подмести полы, затем – дрожащие, едва видные в туманном предутреннем свете, по холодку, заставлявшему их поплотнее закутываться в плащи, увязая в грязи – бежали к построенным неподалеку домам. Им хотелось как можно скорее взять на руки детей, как можно скорее довершить свой туалет, привести себя в порядок: поскольку не удалось добиться от генерала, чтобы тот разрешил горничным приходить в тюрьму, приходилось самим торопиться домой, чтобы хотя бы там воспользоваться их услугами.

Софи арендовала в квартире заводского инженера две комнаты с полной обстановкой, наняла служанку и мужика для черной работы. Она уходила к себе, когда Николай отправлялся трудиться с товарищами. Впрочем, слово «трудиться» тут не очень соответствовало действительности, труд декабристов в Петровском Заводе был еще призрачнее, еще формальнее читинского. Для того чтобы хоть чем-то занять своих подопечных, Лепарский то направлял их в литейный цех – подталкивать вагонетки, но там рабочие жаловались на неловкость пришельцев, то посылал на мельницу, где не хватало зерна, чтобы занять всех… Оставались только мелкие поручения, как, скажем, подмести двор, вымести мусор из коридоров, завалить яму или насыпать кучу земли, в лучшем случае – возвести каменную кладку… В полдень «каторжные князья», как называли их в городе, возвращались в тюрьму пообедать. Здесь уже поджидали расфуфыренные жены. Обедали в коридорах – по секциям. Однако вместо привычной казенной пищи женатым декабристам подавали домашнюю. Слуги приносили еду, размещая кастрюльки в накрытых скатерками корзинах, ставили эти корзины в караульной будке, и уже отсюда дневальный приносил их семейным парам. Оставалось только подогреть кастрюли на печке, а печки были в каждой камере. Смешивались ароматы… Менялись блюдами… Дамы соревновались в кулинарных изысках, чей повар талантливее, чья стряпня вкуснее… Потом тот же дневальный относил грязную посуду ожидавшему на улице слуге.

С двух до половины пятого или до пяти арестанты снова выходили на работу. Потом они прогуливались по главному двору, пили чай, с шести садились за чтение при свечах, а к восьми снова объединялись, чтобы поужинать вместе. Сигнал отбоя звучал в десять. По субботам всех водили в баню, а по воскресеньям раздавали почту. По воскресеньям же приходил и священник: декабристам не разрешалось ходить в храм постоянно, за них это делали женщины, приносившие потом в тюрьму просфоры. Единственное исключение было сделано для Светлого Христова Воскресения: так же, как в Чите, декабристы присутствовали на Пасхальной службе и причащались. Конечно, им этого было мало, конечно, люди верующие, воцерковленные страдали оттого, что их лишают возможности пойти помолиться у святых икон, поставить свечки к образам тогда, когда душа просит, но Лепарский не мог взять на себя ответственность и, пренебрегая правилами, разрешить. Словно бы в компенсацию этого, он шел на уступки, причем значительные, в других областях жизни. Правда, любая такая уступка сопровождалась ограничениями, едва ли не сводившими на нет ее значимость. Так, позволив заключенным держать в камере бумагу, чернила и перья, генерал, как и в былые времена, запрещал переписку с близкими без посредников… точнее – посредниц. Или еще: согласно его распоряжению, дамы имели право оставаться в пенитенциарном заведении сколько их душенькам будет угодно, но вот мужу разрешалось навещать жену только в том случае, когда доктор Вольф удостоверял ее болезнь… И казалось, что все эти мелкие препятствия на пути к полному счастью и без того обездоленных узников выстраиваются комендантом не столько ради соблюдения дисциплины, сколько ради спокойствия за собственную участь, собственное благополучие. А может быть, они стали отражением последних, так сказать, всплесков профессионального долга… А может быть, генерал думал: «Если сейчас уступлю, меня мигом отправят в отставку»… Как бы там ни было, но и сейчас дамы записывали письма декабристов родным под диктовку – словно за годы заключения все мужчины забыли грамоту. А они не только не забыли, напротив, многие даже ударились в беллетристику и сейчас с неисчерпаемой энергией, порой лихорадочно, в любую свободную минуту принимались «пачкать бумагу». Они писали стихи, они занимались историческими, политическими, социальными исследованиями, они вели дневники. Николай Озарёв приступил к докладу об источниках революционного движения в России.

В казематской библиотеке насчитывалось уже больше четырех тысяч томов, книги присылали в каждой посылке. С разрешения Лепарского, артель заключенных стала выписывать себе не только все российские газеты и журналы, но и несколько иностранных: «Le Journal des Débats», «Le Constitutionnel», «La Revue encyclopédique», «La Revue de Deux-Mondes», «La Revue de Paris», английские, немецкие издания… Декабристы договорились между собой, что каждому читателю можно держать у себя свежую газету не более двух часов, а журнал – не более трех суток. Охранники переходили из одной камеры в другую со списком в руках, регистрируя день и час передачи того или иного печатного издания, его название, имя временного владельца, а при необходимости помогали обмену. Так же, как и в Чите, в Петровском Заводе декабристы читали лекции самой разнообразной тематики. И так же, как в Чите, любители ремесел оборудовали себе в отведенном под это служебном помещении мастерские: среди декабристов нашлись и плотники, и столяры, и токари, и переплетчики, и сапожники, и портные… Артель укреплялась, становилась многочисленнее по составу. Самые богатые из арестантов пополняли общую кассу солидными вкладами, чтобы те из товарищей, у кого средств не хватало, могли жить, ни в чем себе не отказывая. Организовалось даже нечто вроде системы взаимного страхования, и это позволило впоследствии обеспечивать небольшим капиталом каждого декабриста, покидавшего тюрьму, чтобы отправиться на поселение. Все счетные работы контролировались специальной комиссией, члены которой избирались голосованием. У артели был, как это и положено по уставу любой артели, староста, декабристы выбирали из своей среды казначея, ответственных за покупки и за огород, «смотрителей кухни»…

Дамы разнообразили стол не обзаведшихся семьей арестантов, угощая их приготовленными дома яствами. Некоторые обзавелись коровой, а то и двумя, другие устраивали птичники, кое-кто прикупил себе овец, образовалось небольшое стадо, и пришлось нанять крестьянина-пастуха. Из дому многим – кому официальным путем, кому тайком, при посредничестве путешественников или торговцев – посылали и передавали довольно крупные суммы. Софи в этом смысле была из наименее обеспеченных: деньги, прибывшие когда-то от свекра, так и составляли единственный материальный ресурс Озарёвых. Михаил Борисович с тех пор ничего не присылал – наверное, ждал, что к нему обратятся за помощью, но она была слишком горда, чтобы унизиться до подобной просьбы. А вот писал он ей, сообщая новости о том, как растет Сереженька, более или менее регулярно. Софи часто перечитывала его письма, пыталась представить себе, каким теперь стало дитя, оставленное ею в Каштановке, но никому не рассказывала о своей тоске по ребенку, по дому. Она была вообще не слишком склонна к исповедям, но все-таки период отчуждения, когда «мадам Озарёва» чувствовала себя гонимой, презираемой, давно прошел, теперь Софи была снова окружена подругами. Дамы вернули прежней отщепенке свою благосклонность без всяких объяснений, никакого внезапного перехода от одного состояния к другому не случилось, просто чем дальше, тем явственнее Софи ощущала, как изменилась, став теплой и дружественной, атмосфера, как – совершенно без всякого усилия с ее стороны, в самом деле, не станет же она кого-то завоевывать! – возвращается к ней всеобщее уважение. На время пошатнувшаяся женская «коммуна» возродилась преобразованной и даже укрепившейся свежими силами, чему поспособствовал приезд Анны Розен и Марии Юшневской. Те, у кого не было своего домика, тоже, в конце концов, поселились, по примеру Софи, в арендованных комнатах. Стремясь быть поближе к мужьям, все декабристки выбирали себе место для жилья вдоль дороги, ведущей в казематы, – и постепенно эта дорога, в прежние времена окруженная с двух сторон пустырями, превратилась в приятную для глаз улицу, заселенную женами узников. Местные жители окрестили ее Дамской улицей. Самым красивым оказался дом Александрины Муравьевой. Софи часто заходила сюда поболтать о том о сем с приветливой хозяйкой, ведь в обществе именно этой умной и сердечной женщины она в любые периоды своей сибирской жизни чувствовала себя проще и лучше всего. У Александрины были свои проблемы – ее невинный, целомудренный роман с доктором Вольфом стал всем известен: поскольку Лепарский разрешил врачу выходить из каземата в любое время, если надо навестить больного, Александрина могла видеться с Фердинандом Богдановичем в городе, и вскоре она приказала выстроить для него поблизости от своего дома небольшую лабораторию, где доктор сам изготовлял лекарства.

Почти каждый вечер женатые декабристы собирались в той или другой камере «семейной» секции. Мария Волконская, в конце концов, решила превратить камеру в подобие гостиной, обила бледно-желтым шелком стены своей темницы и выписала из Иркутска две кушетки красного дерева, книжные шкафы и персидский ковер. У нее поставили и приехавший с этапом из Читы рояль. После ужина и до самого сигнала гасить огни здесь играли Глюка и Бланджини,[14] Бланджини , или Бланжини, Джузеппе Марко Мария Феличе (1781–1841) – французский композитор и преподаватель пения, по происхождению итальянец. ( Примеч. перев. ) декламировали стихи, обсуждали привлекшие внимание в газетах и журналах политические новости. Слыша доносящиеся от Волконских голоса, музыкальные аккорды, смех, декабристы-холостяки в своих одиночках печалились.

Во время таких сборищ Софи иногда казалось, будто она участвует в светском приеме, пришла в обычную милую санкт-петербургскую гостиную, где, как обычно, встретились близкие друзья. Однако солдат-инвалид, дежуривший по вечерам, разрушал иллюзию, просовывая голову в дверь, потряхивая связкой ключей и зычно объявляя:

– Пора расходиться, дамы и господа! Время! Время!

После чего запирал каждую пару в ее коробочке. Задвигал засов, два раза поворачивал ключ в замочной скважине, один раз в висячем замке… Оставшись наедине с мужем, Софи долго разговаривала с ним в темноте о тысячах пустяков, составлявших их повседневную жизнь. Они обсуждали будущее, предвидеть которое пока было невозможно: ни единого намека на то, что их ждет, ниоткуда не поступало. Николай подсчитал, что в ссылку его отправят самое позднее через четыре года, в 1834-м. Но Софи настаивала на своей версии: дескать, царь непременно облегчит участь декабристов и сократит все сроки по случаю какого-нибудь радостного события. Теперь, когда страсти после разлуки и встречи с мужем улеглись, она была с ним счастлива, просто счастлива… Нежное ровное тепло проникало в Софи и жило в ней даже в те часы, когда она занималась обычными хозяйственными делами, и будило такую нежность, какой она не испытывала никогда в жизни. Ей ужасно хотелось обладать более острым умом, более чутко улавливать рассыпанные щедрой рукой по территории каждого дня минутные наслаждения. Иногда она вспоминала Никиту – как далекую грезу, милую и беспочвенную. Ей казалось, что они были знакомы в совсем другой жизни – до того, как она узнала своего мужа, а настоящая жизнь, все настоящее – только тут, рядом с Николя. Никакие воспоминания не могут сравниться с живым присутствием. Она родилась для реальности, для материального мира, для вещей, которые можно потрогать, пощупать. И инстинкт неизменно возвращает ее к реальности, на землю, к мужу… Сколько раз она упрекала Николая в том, что он увлекается сумбурными, неопределенными политическими идеями, когда так много надо сделать здесь и сейчас, на этой земле, для этих крестьян! Он всегда гнался за химерами, а она, напротив, руководствовалась разумом, рассудком. И вот к ней возвращается ее прежняя роль. Ее истинная роль.

Поколебавшись, Софи все-таки решилась и попросила Николая сбрить бороду. Теперь он выглядел моложе, он такой сильный и красивый. По ночам, просыпаясь в одной постели с мужем, ощущая рядом его теплое тело, слыша его ровное дыхание, она снова начинала надеяться, что сможет родить от него ребенка…

* * *

И в декабре тоже, несмотря на посланные в Санкт-Петербург доклад, письма и рисунки Николая Бестужева, ни о каком разрешении царя пробить окна даже и слухов не было. Впрочем, как и о том, что государем это не разрешено. Окна в камерах мучили Лепарского в ночных кошмарах и преследовали днем. Эти окна приобрели для него таинственное, просто-таки метафизическое значение. Он видел в них теперь символ света, разума, веры… Отказать в них людям, казалось ему, почти так же кощунственно, как лишить их помощи религии. Правительство, приверженное к слепым стенам в тюрьме, не заслуживает ни любви Господа, ни Его милости.

Вот в таком расположении духа комендант Петровско-заводского каторжного острога узнал о восстании в Варшаве. Весть была неожиданной – просто-таки гром среди ясного неба. Возбужденные французской Июльской революцией польские повстанцы – студенты, подхорунжие, офицеры – убили генерала и префекта полиции, после чего великий князь Константин Павлович попросту сбежал от их гнева. Переговоры с польским Сеймом оказались невозможны, бессмысленны, и царь поручил фельдмаршалу Дибичу,[15] Дибич-Забалканский , Иван Иванович (1785–1831) – русский военный деятель, генерал-фельдмаршал. Вызванный царем из Берлина, Дибич обещал подавить восстание одним ударом; но обещание это осталось неисполненным, несмотря на то что случай к тому представился после сражения под Гроховом. Кампания затянулась на 7 месяцев. После разгрома поляков при Остролеаке оставалось только взятием Варшавы окончить войну, но в ночь на 29 мая в с. Клешеве, близ Пултуска, фельдмаршал скончался от холеры. ( Примеч. перев. ) к тому времени уже успешно побеждавшему турок, пересечь со своими войсками границу и разгромить мятежников. Осознавая, каким безумием со стороны молодых людей, о которых говорилось в полученных им сведениях, было восстание против императорской власти, Лепарский, однако, не мог забыть, что они – его соотечественники. Как генерал русской армии, он должен был вынести суровый приговор подобному бунту, но как поляк – мог только восхищаться его главарями и сожалеть об их участи. Странное совпадение: этот мятеж тоже начался в декабре! Тоже ведь декабристы, только совсем иного рода…

А вот в среде каторжников мнения разделились. Симпатия, которую испытывало большинство по отношению к польским повстанцам, была, тем не менее, окрашена у многих некоторой неуверенностью, если не настороженностью: из-за того, что поляки хотели не только избавиться от царского гнета, но и – причем это требование было для них куда существеннее – отделиться от империи. А с таким ни один русский – будь он хоть трижды либерал! – согласиться не мог, разве что с огромным трудом. Кроме того, от исхода битвы зависела честь армии, и тут опять-таки большинство вспомнило: а ведь нынешние каторжники в основном – бывшие гвардейские офицеры… И все-таки Николай Озарёв утверждал, что он за победу поляков, потому что, скорее всего, она повлечет за собой изменение режима в России.

– Нам следует ставить свои республиканские идеалы выше своей национальной фанаберии, – сказал он как-то на вечерних посиделках в камере Трубецких.

Его заявление наделало шума, разгорелся бурный спор, но, в конце концов, Николаю удалось покорить аудиторию красноречием, и сердце Софи замерло от гордости за мужа. Правда, зимняя кампания 1831 года проходила с таким перевесом русской армии, что на успех поляков можно было надеяться лишь чисто теоретически. В первые дни февраля Дибичу удалось отбросить неприятеля к Варшаве, и, остановившись под ее стенами, он рассчитывал уморить мятежную столицу поляков голодом.

А в России в это время не по дням, а по часам росла эпидемия холеры. Начавшаяся на юге тяжелая болезнь распространилась до Петербурга, холера косила солдат и офицеров, уничтожала гражданское население по всей территории страны. И повсюду, на любой дороге, куда ни глянь, устанавливались холерные карантины.

Все это мешало мадемуазель Камилле Ле Дантю приехать в Петровский Завод, и потому ее жених, Василий Ивашев, страшно горевал. Лепарский горевал не меньше, но по другим причинам, его настроение омрачали суровая зима, дурные политические новости, а более всего – «дело об окнах». Утешение и поддержку Станислав Романович искал у своих подопечных, что ни день приходя в острог и подолгу оставаясь в камерах. Однажды вечером, когда Лепарский заглянул к ним на огонек, Николай и Софи заметили у него среди прочих новый орден – теперь на мундире генерала сиял крест Святого Равноапостольного князя Владимира. Они принялись поздравлять коменданта, а тот, смущенно посматривая на Озарёвых, объяснил, что удостоен этой высокой награды за руководство операцией по переводу декабристов из Читы в Петровский Завод. «Потому что ни один человек не потерян…» – залившись краской, прошептал он, но тут же взял себя в руки и с нажимом спросил, глядя прямо в глаза Николаю:

– Кажется, еще чуть-чуть, и не видать бы мне никакого ордена… Верно?

– Я бы сокрушался об этом, ваше превосходительство! – пробормотал Николай.

– Ну и напрасно! – Лепарский, к которому после минутного замешательства вернулось чудесное настроение, пожал плечами. – Напрасно сокрушались бы. Все это не имеет большого значения…

Генерал не кокетничал и не лукавил, ему была чужда ложная скромность, именно эта награда, такая почетная, такая при других обстоятельствах желанная, не произвела на него ровно никакого впечатления. Наоборот, он даже огорчился, получив ее, ведь государь сделал его смешным в глазах декабристов, выдав орден, которым можно было бы удостоить за успешную военную операцию, ему, всего-навсего проехавшему в экипаже рядом с колонной каторжников от Читы до Петровского Завода! Не зря некоторые из этих господ, встреченные им во дворе, по дороге в семейную секцию, с такой иронической усмешкой поздравляли его! Он смешон, действительно смешон! Лепарский с удивлением поймал себя на мысли, что мнение заключенных ему куда важнее мнения царя… Но он же не может снять, не носить этот крест! Императору тут же доложат… Ох, что будет: молния, гром, буря, мрак, падение в пропасть… Нет уж, лучше об этом даже и не думать!

– Как всегда – ни словечка об окнах, – заметил комендант, усаживаясь в кресло, которое ему предложил Николай. – Я уже отправил еще один рапорт…

– Наверное, у царя полно других забот, которые важнее для него, чем наши жалобы, – нахмурилась Софи. – А не написали ли вам чего-нибудь новенького о военных действиях в Польше?

– Никаких крупных сражений. Мятежники покусывают время от времени императорские войска, и, скорее всего, надо дождаться весны, чтобы возобновились масштабные операции. Боже мой, до чего это все чудовищно! Просто кровавая авантюра!.. Кровавая и бессмысленная!..

– Не соглашусь, ваше превосходительство. Вполне может быть, что не совсем бессмысленная или даже совсем не бессмысленная, – горячо возразил Озарёв. – Даже если так называемый бунт окажется подавлен, усилия и жертвы восставших не тщетны. Они пошли за нами. И эта, как вы говорите, авантюра готовит завтрашний день…

Лепарский покачал большой головою в поблекшем и несколько свалявшемся парике и проворчал себе под нос:

– Момент они выбрали неудачный! Надо было действовать в 1828 или в 1829 году… тогда, когда наши войска были заняты сражениями в Турции… – внезапно он понял, что в открытую выступает на стороне мятежников, и с ходу уточнил, более громко: – Разумеется, все это существенно лишь с точки зрения стратегии!

– Не выпьете ли чашечку чаю, ваше превосходительство? – дипломатично начала беседу заново Софи.

– Охотно, сударыня, – улыбнулся гость.

Какая умница эта Софи, как счастливо переменилась тема разговора! Между двумя глотками генерал пробежался взглядом по камере. На стенах уже проступили пятна сырости, потолок потрескался, изразцы на фаянсовой печке, похоже, один за другим отваливаются…

– Ну вот, все портится… – вздохнул он. – Эти архитекторы и строители запрашивают дорого, а работа их никуда не годится… Настоящие разбойники, их, а не… они стоят того, чтобы их посадить в темницу!

Свечи горели, потрескивая, в медных подсвечниках. Из коридора тянуло холодным ветром – там всегда гуляли сквозняки. Но в комнате было тепло. Софи поставила на стол печенье, которое испек повар Александрины Муравьевой. Лепарскому ужасно не хотелось уходить. Он ел, пил, расслаблялся, наслаждался ощущением, что живет семейной жизнью.

– Как хорошо… – прошептал Станислав Романович.

– Что именно хорошо, ваше превосходительство? – спросила Софи.

– Живете вы здесь хорошо!.. Простите, вам все равно не понять этого – чтобы понять, надо быть моего возраста, моего положения, в моей жизненной ситуации… Когда-нибудь все вы будете свободны… и все уедете отсюда… и я останусь один, – неожиданно закончил он свою прочувствованную тираду.

Лицо его над мундиром с новеньким сияющим крестом Святого Владимира омрачилось, он явно загрустил. Мысль о необходимости рано или поздно отпустить на волю своих заключенных его испугала. Что с ним станется, когда некого будет стеречь?

– Не волнуйтесь, ваше превосходительство, нас еще не скоро освободят, – с горечью сказал Николай.

– Ошибаетесь! Вот и ошибаетесь! – оживился Лепарский. – Вам точно смягчат наказание! Сначала вам, именно вам, потом и остальным! Лет через пятнадцать в Петровском Заводе не останется ни одного заключенного, вот увидите!..

Еще не договорив, он прикинул, что через пятнадцать лет его, скорее всего, не будет в живых. И глаза ему заволокло туманом печали.

– Последнее место моей службы, последняя должность… – тоскливо произнес он.

И подумал: «Здесь меня и похоронят… Но где мне может быть лучше, какое место подходит мне лучше кладбища на вершине холма, откуда открывается вид на тюрьму?..» Генерал выглядел теперь таким подавленным и унылым, что Софи принялась журить его. В эту минуту на пороге появились Полина Анненкова с мужем, за ними пришли Трубецкие и Волконские, привлеченные гулом голосов у соседей. Хозяйка пригласила Лепарского поужинать с ними. Тот, поколебавшись, словно в холодную воду бросился, – принял приглашение.

Они просидели, не замечая, как идет время, до десяти часов вечера. Когда пришел инвалид-надзиратель, позвякивая ключами, – пришел, чтобы замкнуть каждую пару в их камере, – самый виноватый вид оказался у генерала. Сигнал гасить огни застал его в коридоре, перед длинным рядом запертых на замки и засовы дверей. Он вышел, понурившись, из тюрьмы, кивнул в ответ на приветствия часовых и растворился в ночи среди крупных снежных хлопьев.

2

«Уважаемый Николай Михайлович!

С глубоким прискорбием вынужден сообщить Вам печальное известие: Ваш почтенный батюшка, Михаил Борисович Озарёв, скончался 18 февраля в Каштановке от холеры, которая выкосила всю нашу округу. Думаю, что смогу несколько утешить Вас в горе, сказав, что кончина его была христианской. Завещание, к сожалению, было составлено Михаилом Борисовичем не в Вашу пользу: рассудив, что Вы вели себя предосудительно, запятнали славную его фамилию и тем самым доказали, будто недостойны считаться его сыном, господин Озарёв лишил Вас наследства. Последней же волей Михаила Борисовича стало поделить все недвижимое имущество между его невесткой и несовершеннолетним внуком. Ваша супруга, пока она имеет статус осужденной по политическому делу, разумеется, не может вступить во владение этим имуществом, но мне как предводителю дворянства Псковской губернии поручено соблюдать интересы госпожи Озарёвой и высылать ей половину доходов от имения. Стало быть, я и перевожу на имя генерала Лепарского сумму в пять тысяч двести семнадцать рублей, в полном соответствии с прилагаемой ведомостью. Что касается Вашего племянника, воспитанием ребенка озаботится его отец, Владимир Карпович Седов. Впрочем, Владимир Карпович уже обосновался в Каштановке и взял в свои руки бразды правления. Сам Всевышний, в Его бесконечной мудрости, не мог бы вообразить решения, более удовлетворяющего всеобщим интересам. Полагаю, Вы согласны доверить управление хозяйством имения своему зятю. Впрочем, и мы с господином губернатором оказываем ему поддержку.

Соблаговолите принять, уважаемый Николай Михайлович, заверения в моей искренней Вам преданности, равно как и глубочайшие соболезнования.

И.В.Сахаров,
Предводитель дворянства Пскова и губернии»

Софи читала письмо из-за плеча Николая. Они вместе добрались до последней строки и переглянулись.

– Упокой, Господи, его душу, – прошептал Николай. – Никто не свете не желал мне зла сильнее, чем мой отец…

Он перекрестился.

– Но все-таки мне бы даже в голову не пришло, что Михаил Борисович способен лишить тебя наследства! – воскликнула Софи.

Николай пожал плечами.

– Почему? Я был в этом совершенно уверен. Отец до самого конца во всем следовал своей логике: и в своей ненависти ко мне, и в своей слабости к тебе. Не надо бы нам принимать эти деньги… но мы их примем, слишком уж нуждаемся в средствах… Как это ужасно, как печально!

Больше вроде бы сказать было нечего, и некоторое время Николай молча сидел в кресле, а Софи стояла рядом, опираясь на спинку этого, единственного в камере, кресла. Над ними нависла тень покойного. Николаю даже и глаза не нужно было закрывать, чтобы перед ним встало изрытое морщинами лицо с густыми бакенбардами, с низко спускающимися на глаза кустистыми бровями, из-под которых недобрым блеском сверкали искорки зрачков. Но его больше не страшило всю его юность наводившее на него ужас пугало в домашней куртке с брандебурами. И, как бы сильно ни ненавидел он отца, их связывало между собой слишком много воспоминаний, чтобы при известии о внезапной кончине Михаила Борисовича не почувствовать глубочайшего потрясения, чтобы известие это не всколыхнуло давно, казалось бы, позабытого, не вернуло его в детство. Малахитовая чернильница, запах табака, перевитая синими венами кисть старческой руки, сжимающая набалдашник трости, – лишь он один знал, какую тайную и могучую власть имеют все эти знаки над его душой. И если внешне он принял новость легко, то внутри его все протестовало, душа с трудом желала мириться с нею. Ощущение внезапно обрушившейся пустоты. Словно ряды пехотинцев, маршировавшие перед ним, вдруг все разом пали, и он оказался лицом к лицу с открывшимся ему неприятелем. Он подумал о Седове, и печаль его мгновенно обернулась бешенством.

– Достиг-таки своего, мерзавец! – пробормотал Николай, комкая письмо.

Ему была невыносима сама мысль о том, что этот негодяй, пытавшийся его шантажировать, доносчик, превративший в глазах Софи его мимолетную интрижку в серьезную связь, этот негодяй, доведший Машу до самоубийства, все запятнавший, все изгадивший вокруг себя, стал теперь хозяином в Каштановке. Ах, как он, должно быть, торжествует, как он смеется над Озарёвыми – он, кому Михаил Борисович раз и навсегда запретил приближаться к своему дому! С каким наглым сладострастием он нежит задницу в любимом кресле тестя, совершает обход поместья тестя, командует мужиками тестя, пьет его вино, лежит в его постели, тратит его деньги, охотится в его лесах, лезет под юбки его дворовым девкам! Где, где оно, Божье возмездие, где эта небесная справедливость, куда она скрывается, когда в награду за свои бесчинства подлец, ставший причиной несчастий целой семьи, получает все ее имущество?!

– Мне надо было найти его, вызвать на дуэль и убить, пока я был еще свободен! – воскликнул Николай.

– Господи, когда я думаю, что Сереженьку будет воспитывать это ничтожество!.. – тоскливо вздохнула Софи.

– Да! Да! Это самое ужасное! Надо что-то делать!

Софи покачала головой:

– Ничего тут не поделаешь, нет у нас никаких средств и никакой возможности для борьбы. Седов – родной отец мальчика и его официальный опекун. Стало быть, он и должен управлять имением, наполовину принадлежащим Сереже и наполовину мне…

– Но ты могла бы все ж таки…

– Говорю: ничего я не могла бы! Я, как и ты, лишена всех гражданских прав, в глазах закона меня словно бы и нет вообще, и мне приходится подчиняться…

Он столкнул между собой крепко сжатые кулаки:

– Какая низость! Ах, дорогая моя, милая, бедная… Сколько горя я тебе причинил, и конца этому нет!

Она взяла мужа за руку, сжав его руку так, будто хочет помочь ему без страха перейти через шаткий мостик.

– Перестань, пожалуйста, – попросила тихо. – Истинное счастье не зависит от обстоятельств!

– Если когда-нибудь я выйду на свободу и если только я вернусь в Россию…

– … ты будешь уже такой дряхлый, что сам не захочешь сражаться! – с улыбкой подсказала Софи, желая разрядить обстановку.

Николай встал, в его глазах, отражавших напряженную работу мысли, стояли слезы.

– Ты права, – с горечью произнес он. – Нам даже не стоит на это надеяться…

До вечера он находился в задумчивости, близкой к прострации. Лишь на следующее утро Софи удалось кое-как отвлечь его от мрачных мыслей, рассказывая о покупках, которые она намерена сделать, получив первые же деньги из наследства: кое-какая мебель, ковры, гравюры, книги… Николай кивал при всяком новом предложении жены, был согласен на все. Но она упорствовала в стремлении вернуть любимому вкус к жизни и все следующие дни то и дело втягивала его в обсуждение бесконечных подробностей их будущей жизни среди новых вещей.


Когда все уже вроде бы и смирились с тем, что окон не будет, Лепарский получил от Бенкендорфа письмо, где говорилось: император внял просьбе заключенных, разрешил прорубить окна, но только при условии, что они будут маленькими и зарешеченными, чтобы комнаты ни в коем случае не перестали выглядеть тюремными камерами. Весной начались работы. Несмотря на мольбы дам, рабочие совершенно изгадили стены, покрыв их пятнами, изодрали обивку, поломали мебель. Зато после их ухода в камерах стало немножко светлее. Правда, отверстия были проделаны так высоко («как в конюшне», – говорила Мария Волконская), что для чтения узникам приходилось взбираться на специально сделанные помосты. Николай Бестужев первый приспособил у себя в камере подмостки, с помощью которых – вместе со своими станками и приборами – поднимался наверх, к самому окну. Сидя и стоя на этих пьедесталах, арестанты напоминали то ли птиц на ветках, то ли выставленные напоказ экспонаты. Дамы снова пошли жаловаться коменданту.

– Господи Боже мой, сударыни, вы всегда всем недовольны! – застонал тот, увидев посетительниц. – Но, посудите сами, какой у меня выход: мне остается только подчиняться воле государя, я в рапорте говорил об окнах, мне дали согласие на это, но с точными распоряжениями, какие и где должны быть окна! И если я теперь изменю их в более выгодную для узников сторону, следующая же инспекция способна приказать вообще заделать какие бы то ни было отверстия в стенах.

– Вы отлично знаете, что не ездят сюда никакие инспекции! – воскликнула Софи.

– А вот и ошибаетесь, милейшая госпожа Озарёва! Уж поверьте моему богатому опыту – нет уголка в России, куда рано или поздно не нагрянула бы инспекция! И уж тогда – берегись!..

Генерал инстинктивно втянул голову в плечи, а Софи подумала: правда боится или комедию ломает? Она была уже недалека от мысли о том, что в страхе российских чиновников перед теми, кто стоит на ступеньку выше по иерархической лестнице, есть частица какого-то нездорового сладострастия…

Сквозь свежепробитые окошки в камеры проникало первое весеннее солнышко, вместо эры царствования снегов наступило время царства грязи. Склоны гор покрылись зеленью, а в долинах виднелись только обширные пространства вязкого коричневого заболоченного глинозема. Из почерневших заводских труб в нежно-голубое небо поднимался дым. Поперек улиц уложили доски, чтобы можно было перейти с одной стороны на другую, не утонув в грязи. Колеса тарантасов месили темную слякоть. Мошка тучами кружила над лужицами. Чиновники уже переоделись в белые летние мундиры, над тротуарами кое-где расцвели пестрые солнечные зонтики с бахромой по краю.

Декабристы трудились на мельнице: мололи зерно, вручную, подобно римским рабам, крутя жернова. Кроме того, они превратили большой общий двор в огород и с азартом выращивали самые разные овощи. По вечерам, собравшись на крылечках секций, обсуждали новости с фронтов. Там, после блестящих атак в начале военных действий, русская армия словно бы потерялась перед национальным характером польского сопротивления. Теперь восстанием была охвачена вся страна, повстанцы вели партизанскую войну, досаждая регулярным войскам, у которых и без того снаряжение, количество боеприпасов и провизии, санитарная служба оставляли желать лучшего и отнюдь не соответствовали обстановке. Ходили слухи, что у солдат, одетых в парадную форму, не было даже овчинных тулупов, чтобы накрыться холодными ночами. Наступления и контрнаступления чередовались на берегах Вислы, не принося никакого конкретного результата. Решающего сражения так и не случилось. В мае месяце поляки потеснили императорскую гвардию, заставив ее отступить. Тут маятник качнулся, и русским, правда, ценой огромных усилий, удалось чуть-чуть изменить положение в лучшую для себя сторону, снова отогнать противника к стенам Варшавы, но в это время один за другим от холеры умерли сначала генерал-фельдмаршал Дибич, после него – великий князь Константин Павлович, и командование взял на себя Паскевич.[16] Паскевич , Иван Федорович (1782–1856) – русский военный деятель. Участвовал в Русско-турецкой войне 1806–1812 годов, которую завершил в чине генерал-майора с золотой саблей за храбрость, орденом Св. Георгия 4-й степени, в ходе военных действий получил пулевое ранение в голову, но в условиях вторжения Наполеона продолжил службу. Во время Отечественной войны и заграничных походов был участником важнейших сражений, проявил храбрость (при Бородине под ним убили двух лошадей), трудоспособность и ревность к службе, командовал дивизией при взятии Парижа. В 1817—1821годах состоял при великом князе Михаиле Павловиче и командовал пехотной дивизией, где проходил военную практику Николай I, называвший Паскевича «отцом-командиром». В 1825-м произведен в генерал-адъютанты, назначен членом Верховного суда по делу декабристов, а в 1826-м был отправлен на Кавказ командовать войсками вместе с А.П.Ермоловым. ( Примеч. перев. ) «С ним-то все само собой пойдет! – утверждали некоторые декабристы. – Он уже показал, на что способен, под Ереваном!» Другие, среди них был Николай Озарёв, жалели, что Франция не оказала в конфликте военную поддержку полякам. А Лепарский только и думал, что о своей измученной потрясениями, залитой кровью родине, о тысячах молодых патриотов, сложивших головы на полях сражений, – и лицо его время от времени приобретало трагико-патетическое выражение. Генералу случалось теперь не слышать, что ему говорят, и говорившему тогда казалось, будто собеседник участвует в это время в другом, куда более важном, но никому, кроме него самого, не слышном разговоре. Заключенные находили своего коменданта постаревшим и очень усталым, а летняя жара, похоже, еще больше способствовала дурному самочувствию старика: цвет лица у Станислава Романовича стал землистым, глаза потускнели, вокруг них обозначились темные круги, он еле переставлял ноги и выходить стал только после заката. Тем не менее, Лепарский приказал обустроить сад, примыкавший к его особняку, как можно скорее украсить его целыми грядками цветов, поставить скамейки в деревенском стиле, сделать манящий к себе прохладой искусственный грот… Когда все было готово, дам пригласили приходить туда вместе с ребятишками, старик наблюдал из окна кабинета за тем, как мелькают в аллеях светлые платья, радовался звонкому детскому смеху, и сердце его таяло… Он не знал, что еще и придумать, чтобы удивить и порадовать гостий во время прогулок. Когда было не слишком жарко, он и сам выходил в сад, обменивался с дамами парой слов, трепал по щечкам малышей и возвращался к себе с ощущением, что день не потерян.

В то лето двух государственных преступников, которые шли по пятому разряду, – это были Вильгельм Кюхельбекер и Николай Репин, – перевели на поселение в отдаленные деревни. Для тех, кто оставался в Петровском Заводе, печаль от расставания с друзьями возместилась радостью встречи с прибывшей 9 сентября 1831 года Камиллой Ле Дантю. Невеста Ивашева прибыла в насквозь пропыленной, настолько требующей ремонта, что непонятно было, как она добралась до места, карете. Невесту сопровождали огненно-рыжая горничная и громадного роста крепостной мужик с топором за поясом.

Новоприбывшая сразу же отправилась к Марии Волконской, где по уговору должен был ждать ее жених. Тут собрались и все дамы, дома им не сиделось, поскольку все сгорали от любопытства. Поначалу встреча помолвленных не оправдала ожиданий: вместо того, чтобы броситься в объятия будущему супругу, девушка застыла на месте, и глаза ее налились слезами. Казалось, она – с немалым трудом – пытается отыскать в чертах зрелого, грузноватого мужчины с суровым лицом стройного, гибкого юношу, в которого она когда-то влюбилась. Да и он, вглядываясь в усталую путешественницу, очевидно, не узнавал в ней ту хорошенькую восемнадцатилетнюю гувернантку-француженку, что сохранилась в его памяти. Было ясно, что оба даже не разочарованы – почти испуганы увиденным. «Бог мой! Неужели поспешное решение, принятое легкомысленными детьми, может обязать совершенно чужих людей существовать бок о бок до конца жизни здесь, в Сибири? – думала Софи. – Может быть, лучше сразу признать ошибку, расстаться, вернуться – ей в Москву, ему в свое заточение? Нет уж, будь я на месте Камиллы Ле Дантю, немедленно бы уехала!»

– Камилла! – воскликнул в это время Ивашев с достойным одобрения пылом. – Любимая моя!

Глаза присутствовавших в комнате дам немедленно увлажнились, из ридикюлей выпорхнули платочки – наконец-то, наконец-то звучит признание в истинных чувствах!

– Ах, Базиль! – вздохнула между тем в ответ Камилла. – О! О! Какой счастливый день!

Она шагнула вперед и – в глубоком обмороке упала на грудь жениха. Предвидевшая такой исход княгиня Волконская уже держала наготове флакончик с ароматными солями. Девушка пришла в себя, огляделась с традиционным для таких случаев возгласом «где я?», немножко поплакала, поблагодарила дам, над ней склонившихся, – их был добрый десяток, ответила слабой улыбкой на их понимающие и сочувственные, после чего села рядом со своим Базилем, с душевным трепетом взиравшим на воскресшую из небытия возлюбленную.

Венчание состоялось через неделю, 16 сентября. В маленькой приходской церкви Ивашевых обвенчали, на церемонии присутствовали все декабристы, и, в отличие от, мягко говоря, странного венчания Полины и Ивана Анненковых, тут все прошло почти что обычным образом. Никаких цепей на ногах новобрачного, Лепарский – посаженый отец, Мария Волконская – посаженая мать. После того, как священник благословил молодых, княгиня пригласила в свой дом на Дамской улице[17]Любопытно, что в Петровском Заводе местные жители называли улицу, где выстроили себе дома жены декабристов, не Дамской, как было в Чите, а Барской или Княжеской. См.: Павлюченко Э.А. Женщины в русском освободительном движении от Марии Волконской до Веры Фигнер. М., Мысль, 1988. новобрачных и их друзей. Накрытый свадебный стол протянулся по анфиладе из трех смежных комнат. Белая парадная скатерть, цветы, свечи в канделябрах, бросающие на лица праздничные отсветы, хрусталь… За столом прислуживали пятнадцать слуг в красных рубахах. Все блюда – закуски, рыба, дичь, жаркое, сладкие пироги – были приготовлены дома. Вина выписали заблаговременно – с родины невесты, из Франции. К десерту участились тосты, зазвучали речи. «Председательствовал» за столом Лепарский: радостный, счастливый, с покрасневшим почти до багрянца лицом, он сидел между двумя княгинями. За четверть часа до отбоя генерал объявил, что вместо свадебного путешествия он дает молодым разрешение не разлучаться ни днем, ни ночью в течение целой недели! Известие о таком щедром подарке было встречено аплодисментами. Генерал раскланивался не хуже актера на сцене. Мундир его был расстегнут, глаза от шампанского сверкали. Племянник что-то прошептал ему на ухо. Лепарский отмахнулся от него, как от назойливой мухи. Но Осип настаивал, не унимался, и в конце концов, буркнув ему: «Ох, до чего надоел! Всегда все портишь!» – комендант снова поднялся и нехотя произнес, повысив голос:

– Господа, через десять минут прозвучит сигнал гасить огни… Будьте любезны разойтись по камерам…

Все мужчины, кроме Ивашева, поднялись.

– Мне очень жаль, – добавил Лепарский, глядя на дам. – Уверяю вас, мне куда приятнее было бы продолжить это маленькое торжество!

– Но мы же пойдем с ними, – хором ответили дамы.

А комендант хлопнул себя ладонью по лбу:

– Да правда же! А я и забыл! Простите…

И он вместе со всеми вышел в прихожую, где приглашенных ожидали четверо вооруженных солдат, чтобы проводить арестантов на каторгу.

Назавтра, после шестичасового чаепития, узники собрались в большом дворе, чтобы обсудить поднятую князьями Трубецким и Волконским накануне, когда все выходили из церкви после венчания Ивашевых, проблему: раз уж власти отказывают заключенным в праве свободно посещать богослужения, может быть, можно вскладчину построить церковь прямо на территории каторги, расходы не превысили бы двенадцати тысяч рублей, а артель достаточно богата, чтобы позволить себе внести эту сумму. И какой же будет отклик в мире, если предприятие удастся! Вдруг царь расчувствуется, узнав о подобном благочестивом начинании? Предложение Трубецкого взволновало многих до слез, и даже те, кто не отличался особой религиозностью, казалось, были расположены к его идее. Декабристы перешли уже к вопросу о том, где именно возводить церковь, когда вмешался Николай Озарёв:

– А не боитесь ли вы, что, построив храм на территории тюрьмы, мы тем самым лишим себя последней ниточки, связывающей нас с внешним миром? Пока нам разрешено хотя бы раз в год смешиваться с местными жителями во время причастия, но мы потеряем даже этот крохотный шанс участвовать в жизни людей, если вас послушаемся…

– Да это же мелкое неудобство в сравнении с тем, какое утешение и какую поддержку получат все набожные члены нашего братства, если смогут ходить в церковь тогда, когда им хочется! По велению души… – ответил князь Трубецкой.

– Допустим. Но, вероятно, вы намереваетесь строить церковь из хороших материалов, чтобы она была прочной?

– Разумеется. Зачем нам деревянная хибарка вроде петровозаводской?

– Та-а-ак… Иными словами, строение проживет долго, куда дольше, чем мы сами… А не думаете ли вы, что, чем лучше будут условия на каторге, тем охотнее власти станут ею пользоваться?

Среди слушателей почувствовалось напряжение, все задумались.

– Но это же просто абсурд какой-то! – воскликнул наконец князь Волконский.

– Не такой уж абсурд… – отозвался Завалишин. – На самом деле чудовищно, что избытком религиозного рвения мы помогаем превратить эту временную каторгу в каторгу постоянную! Новые поколения заключенных будут вправе упрекнуть нас в этом!

– А кроме того, – снова заговорил Озарёв, – стоит нам построить церковь здесь, охранники мигом поймут, кто туда ходит, а кто нет. И таким образом, все атеисты и просто свободомыслящие окажутся выведенными на чистую воду. Их непременно возьмут на заметку.

– Господи ты Боже мой! – воскликнул Трубецкой. – Но зачем же подозревать Лепарского в том, что он способен на подобную низость!

– Я говорю не о нем. Я говорю о том коменданте, который рано или поздно сменит Станислава Романовича. Вы точно так же, как и я, знаете полицейские замашки наших властей. Ах, как они будут счастливы, когда получат – и прямо из наших рук – возможность рыться еще и в нашей совести!..

От этих слов энтузиазм большинства собравшихся снизился дальше некуда. Только князь Трубецкой, некоторое время помолчав, произнес сухо:

– Это предприятие нужно судить не с точки зрения рассудка, а в силу веры.

– Уж не хотите ли вы сказать, что я верю менее вас?!

– Все, что вы сейчас говорили, именно это и доказывает!

– Господа, господа! Помолчите минутку, прошу вас! – закричал низкорослый Завалишин, взбираясь на камень, чтобы его было видно. Он прижимал к сердцу Библию, с которой был неразлучен, развевавшиеся на ветру длинные волосы и борода придавали ему вид библейского пророка. – Не думаю, что вы можете назвать меня атеистом, – продолжал он. – Ну, так вот, при всем при том я считаю, что Озарёв прав! Религиозное чувство слишком интимно, слишком серьезно и слишком уважаемо всеми нами, чтобы сторонники постройки здесь церкви, пусть даже они в большинстве, получили право навязывать свою волю остальным. Действуя таким образом, они нарушают священный принцип свободы совести. А разве это не важнейший из принципов, за которые мы всегда вели борьбу?

Товарищи зааплодировали ему – почти все, воздержались лишь с десяток непреклонных, сгруппировавшихся вокруг Трубецкого и Волконского.

– Если вам хочется вложить деньги в богоугодное дело, я предлагаю вот что, – переждав аплодисменты одних и недовольный шепот других, снова заговорил Завалишин. – Как вы могли вчера еще раз убедиться, здешняя церковь просто разваливается. Так давайте же пожертвуем те самые двенадцать тысяч, о которых вы говорили, князь, на строительство не храма только для каторжников, а храма для всех, то есть вне каторги. Тогда наш поступок получится бескорыстным, будет истинно христианским поступком. И мы сможем гордиться тем, что, будучи каторжниками, изгоями, выстроили церковь для свободных людей! И этот Дом Божий, в который будет вложена наша лепта, станет памятником декабристам, который расскажет грядущим поколениям о нашем пребывании здесь…

– Ну и зачем нам памятник, который мы сами сможем посетить раз в году? – возразил Трубецкой. – Не слишком ли высокую цену мы заплатим за право бывать на Пасхальной службе?

– Не богослужение приводит человека в рай!

– Хотелось бы услышать мнение священника об этих ваших словах!

– Ни один священнослужитель не заменит вот этого! – Завалишин, сверкая взглядом, указал на свою Библию.

– Может быть, вы протестант? – иронически усмехнулся Трубецкой.

– Нет, православный, как и вы, но Дух для меня выше буквы, Евангелие выше попов!

– Господа, господа, не увлекайтесь дискуссией! Мы потеряли нить! – остановил спорщиков Николай. – Проблема сводится к одному-единственному вопросу: строить нам церковь в пределах каторги или за ее пределами. Предлагаю голосовать!

– Да! Да! Будем голосовать! – поддержали Озарёва несколько человек. – Иначе мы увязнем в этом обсуждении…

Юрий Алмазов сбегал за бумагой и карандашами, затем прошелся со шляпой, собирая в нее бюллетени, заполненные товарищами. Тут же подсчитали голоса и убедились, что предложение Завалишина поддержали двадцать семь человек, у Трубецкого же осталось только одиннадцать сторонников.

– Ну, что ж, – пожал плечами князь. – Подчинюсь мнению большинства. Раз вам так угодно, стройте храм для жителей Петровского Завода, но я продолжаю настаивать на том, что ваша щедрость совершенно абсурдна.

Когда декабристы обсуждали результаты голосования, явился Лепарский – запыхавшийся, прихрамывающий, в двурогой шляпе, низко надвинутой на лоб. Оказалось, что охранник известил коменданта о том, что в тюремном дворе происходит какое-то важное собрание, и он пришел потребовать объяснений. По мере того, как Завалишин рассказывал генералу о намерениях арестантов, лицо его, выглядывавшее из-под торжественного плюмажа, становилось все более озабоченным.

– Да… да… – сказал он в конце концов. – Намерение благородное, и я не премину подписаться под ним… Вот только не знаю, разделит ли мое мнение об этом губернатор Восточной Сибири… Опасаюсь, как бы он не увидел в вашем стремлении подарить городу церковь… как бы это сказать-то?.. ну, как будто вы кичитесь своей щедростью… подчеркивая, что город уж так обнищал, что сам не способен построить себе достойный храм…

– А разве это не так? – удивился Озарёв.

– Так не всякую же правду стоит высказывать вслух! И потом… потом… видите ли, меня самого несколько коробит от того способа, каким вы пришли к своему решению.

– Но мы же голосовали!

– В том-то и дело!.. Потому что не надо было… не надо больше… голосование – обычай республиканский… мне бы не хотелось, чтобы он утвердился здесь… особенно… особенно, если речь идет о таком благом деле… Понимаете, это… это выглядит кощунством… Всеобщее одобрение, народное представительство, воля большинства… еще немного – и вы приметесь у нас тут играть в конституционное собрание!.. Нет уж, оставьте это французам!..

Закончив речь, Лепарский тяжело вздохнул. А декабристы тем временем переглядывались: они не узнавали своего старика генерала в этом трусливом, малодушном представителе администрации. Николай догадался, что у того попросту сегодня день сомнений, угрызений и раскаяния. Иногда усталость и возраст брали свое, и, забыв, что от природы великодушен, Станислав Романович терялся, шел на попятную, блеял, начиная вдруг спешно пропагандировать официальную мораль, внушавшуюся ему в течение полувека, если не больше, государственной службы. Заметил ли он иронию в обращенных на него взглядах? Как знать, но внезапно он смутился и резко сменил тон:

– Отлично, посмотрим. Напишу рапорт. Надеюсь, ваша просьба будет удовлетворена. Позвольте откланяться, господа!

И удалился, чуть более сгорбленный, чем когда пришел. А назавтра арестанты узнали, открыв газеты, о капитуляции Варшавы. Наверное, Лепарский был уже в курсе событий, когда пришел к ним во двор… И снова образовалось два лагеря: одни декабристы радовались, потому что видели в падении польской столицы лишь викторию, торжество русской армии, других же опечалило поражение либеральной революции на окраине империи. «Варшава у ног Вашего Величества!» – написал генерал-фельдмаршал Паскевич в своем рапорте на государево имя. По слухам, царь получил донесение командующего, будучи в дороге, и, прочитав его, тут же бухнулся на колени прямо в грязь, чтобы возблагодарить Господа за эту добрую весть. Закончив молитву, император, должно быть, сразу же принялся размышлять о том, как получше наказать бунтовщиков, и можно было предвидеть, что кары будут чудовищными.

Несколько дней спустя в церкви Петровского Завода состоялось богослужение с благодарственным молебном. Все городские чиновники получили приказ присутствовать, причем в парадных мундирах, и явились в храм. Стоя на коленях в первом ряду, Лепарский слушал, как священник, не принадлежащий к его конфессии, прославляет Господа за помощь русским, сумевшим благодаря этой Господней помощи раздавить Польшу. Генерал крестился и думал: «Что я здесь делаю?! Какой стыд! На самом деле мне надо было закричать, бросить им все свои ордена, уйти… А я не могу. Мундир сильнее меня. Он прирос к моей шкуре, он меня поддерживает, он меня ведет… Если бы варшавяне меня видели сейчас!.. Меня – человека с фамилией Лепарский!.. Я предаю имя предков!..» В этот момент к растрескавшимся, выцветшим сводам церкви вознеслась торжествующая песнь. В облаках от кадильниц было видно, как головы рабов Божиих, все как одна, склонялись долу. Потом все прихожане разом поднялись с колен. Лепарский – тоже, как все. Кто мог бы его понять в этом сборище автоматов? У него болели колени, трясся подбородок, по морщинистым щекам катились слезы…

3

В любое время из одиннадцати дам, жен декабристов, обитавших в Петровском Заводе, по меньшей мере, какая-то одна была беременна. И все по очереди рожали: то Анненкова, то Волконская, то Ивашева, то Трубецкая, то Розен… Своим детям, родившимся отверженными, изгнанниками, в двух шагах от тюрьмы, матери старались дать нормальное, последовательное образование. Женщины лелеяли надежду, что их чада все-таки смогут когда-нибудь, пусть позже, много позже занять соответствующее их фамильной традиции положение. Вряд ли государь, думали они, станет исполнять свою угрозу и карать не только жен, но и детей декабристов рассматривать как потомков политических преступников, как государственных крепостных.[18]В России того времени существовали крепостные помещичьи и государственные (приписанные к казне). Государственные крепостные платили подушную подать, отбывали натуральную земскую и рекрутскую повинности, не могли никуда уехать, т. к. были прикреплены к определенному месту общинной круговой порукой и паспортной системой. Некоторые государственные крепостные были приписаны к лесному ведомству, другие – к адмиралтейству, часть – к казенным и частным заводам. А в ожидании, пока судьба им улыбнется и они будут восстановлены в правах, ребятишки росли все вместе – с ощущением, будто принадлежат к одной большой семье. Самым старшим, дочерям Александрины Муравьевой и Полины Анненковой, было уже по три года. О том, чтобы объяснить таким малышкам особенность условий, в которых они появились на свет Божий, даже речи быть не могло. Для них то, что отцов запирают на ночь в тюремной камере, а днем за ними по пятам ходят охранники с ружьями, было нормальным явлением. У каждого из мальчуганов, у каждой из девчушек было столько дядюшек и тетушек, что они немножко путались в своих привязанностях. Во второй половине дня мальчики и девочки с мамами и нянями приходили в сад Лепарского: зимой там специально насыпали снежные горки, чтобы можно было кататься на санках, летом ставили качели, устраивали песочницы, был даже неглубокий пруд для пускания корабликов. У занятых воспитанием подрастающего поколения дам (а таких было большинство) времени скучать попросту не оставалось. Зато их мужьям, наоборот, чудилось, будто время тянется слишком долго. Резкий подъем интереса к интеллектуальным занятиям и учебе для многих сменился теперь периодом бесплодных мечтаний, праздности, опасных погружений в прошлое…

Но больше всех страдали от монотонности своего бытия холостяки. Некоторым так не хватало женщины, что это склоняло их к безрассудным действиям. Так Юрий Алмазов, постоянно окликавший местных девушек по дороге на мельницу, сумел познакомиться с одной из них, по имени Галина, и так завлечь красотку, что она пообещала по первому зову явиться к нему в тюрьму. Казалось бы, все отлично, вот только как же барышне проникнуть через ворота, пройти в камеру? Отвергнув несколько чересчур дерзких решений этой проблемы, Юрий вознамерился использовать в своих целях телегу водовоза. Тот, поторговавшись, за приличную мзду согласился, спрятал Галину в пустой бочке, завалив эту, ставшую не совсем пустой, бочками полными, и, как каждый вечер, нагруженный, подъехал к шести часам к караульной будке. Часовых подкупили, и они пропустили повозку, извлекли девушку из бочки и проводили в камеру Алмазова. Несколько холостяков выстроились на крыльце секции, поджидая чужую гостью: они таращили глаза, с трудом сдерживали смех. Прошло полчаса, дверь алмазовской камеры со скрипом, напоминавшим мяуканье, отворилась, и на пороге возникла блондинка – довольно хорошенькая, одетая по-крестьянски, с могучим крупом и толстыми ляжками. Вся измятая и растрепанная, она, тем не менее, окинула собравшихся мужчин дерзким, даже нагловатым взглядом. Свистунов, Соловьев и Модзалевский перегородили ей выход на улицу и стали что-то нашептывать на ушко. Девушка покусала стеклянные бусы, после чего дала, видимо, какое-то обещание, потому что троица просто взвыла от восторга. Между тем подъехал водовоз, выгрузивший к тому времени все полные бочки, и стал грузить опустошенные накануне. Галина юркнула в одну из них с улыбкой богини, поднимающейся на небеса, и позволила закрыть себя днищем.

Назавтра она вернулась и привела трех подружек – все они прибыли тем же путем. Девицы оказались сговорчивыми и не ограничились тем, чтобы дарить свои милости только пригласившим их заранее: хихикая и изображая смущение, они перебирались из камеры в камеру, достаточно было кому-нибудь из холостяков выйти на порог и сделать им знак. Торгаш с бочками терпеливо ждал, пока девушки удовлетворят всех клиентов, чтобы затем увезти их в обратном направлении. Женатые только издали следили за похождениями товарищей, ужасно боясь, что обо всем этом узнают их целомудренные супруги: ведь, если до них донесется слух, что девицы легкого поведения промышляют тут, в каторжной тюрьме, скандала не избежать! Да и вообще, как дворянин должен относиться к возможности для княгини Трубецкой, например, столкнуться лицом к лицу со шлюхой, только что выскочившей из чьей-то кровати?! Муравьев и Анненков даже отмечали, что получившая развитие в связи с противозаконной выдумкой Юрия Алмазова практика мало того, что аморальна, так еще и лишает всех декабристов части воды, на которую они имеют право. Число бочек день ото дня не менялось, и ровно столько бочек, сколько занимали эти проститутки, прибывали на тюремный двор без воды! Жажда жажде рознь, говорили они, и та, что испытываем мы, заслуживает куда большего уважения, чем та, которую холостяки пытаются утолить с этими безнравственными созданиями. Николай Озарёв, более снисходительный к слабостям друзей, уверял недовольных, что с наступлением морозов, разумеется, сократится количество посещений водовоза и, следовательно, доставляемых им девиц тоже. Однако выпал снег, замерзла река, начали топить печи, из труб повалил дым, а потребности холостяков в «питьевой воде» ничуть не уменьшились, и удовлетворялись они столь же активно. В середине января 1832 года торговцу водой пришлось даже удвоить число бочек, иначе ему было не выполнить всех заказов. Женатым это надоело, и они внезапно решили, что пора выяснить отношения. С виновниками беспорядков было назначено совещание в сарае для садовой утвари – естественно, тайком от дам. Первым взял слово от имени женатых князь Трубецкой, но не успел он начать, как был прерван Юрием Алмазовым.

– Почему это у нас одни женатые имеют право развлекаться в своих камерах? – вскричал он. – Мы годами молча терпели перед глазами зрелище вашего семейного счастья, да-да, терпели и молчали, хотя нам самим, фигурально выражаясь, в это самое время нечего было на зуб положить! А теперь, когда мы изобрели наконец способ и самим немножко порадоваться жизни, нам начинают читать мораль!

Князь Трубецкой был так возмущен, что его крупный нос, казалось, задрался кверху.

– Как вы можете сравнивать достойную жизнь, которую мы ведем с нашими супругами, с… с совершенно… непристойными отношениями, что вы тут развели, приводя уличных девок!

Алмазов усмехнулся.

– При всем почтении к вашим замечательным супругам, как-то не могу я забыть, что и они прежде всего – женщины. И, даже если между ними и нашими гостьями больше нет ничего общего, я, тем не менее, полагаю, что…

– Молчать! – зарычал Трубецкой. – В ваших словах заключено оскорбление этим восхитительным, этим безупречным дамам, этим ангелам во плоти! Как вы смеете! Нет, я не желаю этого терпеть. Вы должны немедленно передо мной извиниться.

– С чего бы это? – маленький хрупкий Алмазов смертельно побледнел от ярости. – Я вас не оскорблял!

– Оскорбляли! Выражаясь так, как вы выразились, вы нанесли мне личное оскорбление!

– А я так не думаю…

– Значит, вы отказываетесь признать свою вину?

– Еще бы! Разумеется, отказываюсь!

– В таком случае я требую удовлетворения! Можете считать, что я дал вам пощечину, сударь!

– К вашим услугам, князь!

Собравшиеся, вертя головами туда-сюда, не успевали следить за обменом «любезностями». Казалось, все забыли, что двое мужчин, договаривающихся о дуэли, каторжники и что единственным их оружием могут быть карманные ножи, утаенные от бдительности охранников. Николай опомнился первым.

– Господа, господа, возьмите себя в руки, – прошептал он. – Мы все-таки на каторге!

– А разве это причина для некоторых из нас вести себя подобно невоспитанным и не слишком чистоплотным хамам? – отпарировал князь Трубецкой.

– Если вы опасаетесь, что ваши жены в один прекрасный день откроют, что у нас происходит, посоветуйте им жить в другом месте, – лукаво сказал Свистунов. – У каждой из них есть свой дом в городе!

– Не говорите глупостей! – взорвался и Николай. – Все, о чем вас просят, это – чтобы вы были чуть более сдержанны и скромны в способе принимать этих… барышень!

– Да они же в бочках приезжают! Куда скромнее?

– Если бы вы их еще принимали по одной…

– Нет, так не пойдет! – отрезал Алмазов. – И следующий раз водовоз приедет завтра, как обычно!

Князя Трубецкого скривило от отвращения. Он пошмыгал носом, попыхтел и сказал, обращаясь к женатым декабристам:

– Пойдемте, господа! Тут слишком дурная для нас компания!

Озарёву было ужасно жаль, что между женатыми и холостяками обозначились такие непримиримые противоречия. Он думал о том, что в Чите никогда бы такого не случилось. Там не могло быть вражды. Узники здесь жили бок о бок, в больших общих камерах, не было различий ни по богатству, ни по бытовым удобствам, ни по социальному положению. Если кто-нибудь и жаловался, что ему не хватает одиночества, то уж чего-чего, а недостатка в дружеской привязанности, проявлявшейся с утра до ночи, он, напротив того, ощутить не мог. В Петровском же Заводе улучшение условий содержания заключенных подчеркнуло разницу между ними. У каждого теперь была своя отдельная камера, и каждый обставлял ее по своим силам и средствам. Те, кому родственники не присылали денег, жили словно монахи – в келье с голыми стенами, те, кто побогаче, обитали среди ковров, картин, безделушек. Из двух друзей, осужденных на равном основании, один ходил в лохмотьях, другой в элегантном наряде с иголочки. И каждый у себя постепенно привыкал жить только для себя. После эры согласия и взаимопомощи началась эра эгоизма. Размежевание еще усугубилось с водворением в исправительное заведение дам. Само их присутствие в тюремных помещениях разжигало ревность, приводило к ссорам. И под влиянием жен бывшие товарищи по оружию стали собираться в компании в зависимости от более или менее знатного происхождения, от положения в свете. С другой стороны, холостяков необычайно возбуждали постоянно мелькающие рядом с ними юбки. Даже если бы они и хотели оставаться благоразумными, им все равно помешали бы постоянные перемещения женщин. В любой момент встреченная во дворе или коридоре дама напоминала всякому о его навязчивой идее. Скандал, устроенный князем Трубецким из-за визитов девиц легкого поведения, был просто первым следствием распада коммуны, и Николай с тревогой ждал развития событий.

Назавтра после размолвки ровно в шесть часов вечера водовоз въехал со своей телегой на территорию тюрьмы. Солдаты, посмеиваясь, сопровождали его. Юрий Алмазов и еще несколько холостых декабристов собрались у сарая, чтобы присутствовать при разгрузке. Николай стоял среди них, слушал, как они шутя заключают пари, в каких бочках есть девушки, в каких нет… Наконец появились барышни – водовоз с трудом освободил их из «плена», и только они стали расправлять помятые юбки, как лица всех перекосились от страха. Из-за угла показалась фигура Лепарского! Кто известил генерала? Трубецкой? Нет, Николай не мог в это поверить! Он охотнее готов был предположить предательство со стороны охранника. Станислав Романович был в такой ярости, что девицы поспешили вернуться в свои бочки. Комендант же обошел повозку, ударяя кулаком по бокам бочонков: некоторые отзывались глухо, другие – звонкой пустотой и мышиным писком.

– Ах ты, мерзавец! – закричал Лепарский, хватая водовоза за грудки.

Тот – высокий, крепкий, бородатый мужик – весь задрожал.

– Да я сам удивлен, сильно удивлен, ваше превосходительство! – пробормотал он. – Откуда бы они? А-а-а, я ведь беру воду из реки, так, может, и русалки с нею туда, в бочки, заплыли…

Поэтичное объяснение торговца водой окончательно вывело генерала из себя.

– Ты еще и смеешься надо мной, сукин сын! – завопил он не своим голосом. – Хорошо же, я прикажу, чтобы об тебя сломали розги покрепче!

Напуганный водовоз вскочил на сиденье, хлестнул лошадей и пулей вылетел из ворот, не оставив ни воды, ни девиц…

Когда двор опустел, Лепарский повернулся к декабристам и обрушил свой гнев на них:

– Блудодеи и притворщики! Я спешу сюда, чтобы сообщить о решении губернатора Восточной Сибири дозволить строительство вашей церкви, и застаю вас с этими шлюхами!

Комендант кричал минуты три, не меньше. Затем Юрий Алмазов тихо и почтительно объяснил ему, что холостякам, которые, как он сказал, ничем не отличаются от других мужчин, в их возрасте и с их физической формой, чрезвычайно трудно обходиться без женщин.

– Между прочим, до сих пор вы отлично без них обходились! – не уступал Лепарский.

– Да, но ценой каких страданий! – вздохнул Алмазов. – Доктор Вольф может сказать вам, насколько вредно для здоровья нормального индивидуума подобное воздержание. Ладно… Если вы не хотите, чтобы девушки приходили к нам сюда, разрешите нам отлучаться к ним, в город. Если угодно, можете давать солдата в сопровождение!

Предложение Юрия, сделанное наобум и совершенно, казалось бы, неприемлемое для генерала, неожиданно того успокоило. Если речь заходила об организации какого-то процесса, ему было легче почувствовать себя в своей тарелке. В любом случае прежде всего – порядок, систематичность во всем, пунктуальность. И никаких импровизаций – импровизаций он не любил. Если за арестантом по пятам следует охранник, арестанту заранее прощаются любые его выходки.

– Ладно, посмотрим, – ответил Лепарский куда более мирно, чем прежде. – Я разберусь.

И ушел, так и сяк прокручивая в голове новую ситуацию. А неделю спустя объявил, что отныне каждый из заключенных может, получив у него разрешение, отправиться под конвоем в город, «чтобы встретиться там со своими знакомыми». В первые дни холостяки едва ли не ссорились из-за того, кому ходить чаще, а кому можно и пореже, затем пылу у них поубавилось. Некоторые даже отказывались от возможности использовать разрешение: барышни, с которыми тут они с радостью встречались, в городе не слишком оправдывали надежды, к тому же в большинстве случаев солдаты, которые служили арестантам конвоирами, сразу после них шли к тем же девицам, причем за ту же цену! А кроме всего прочего, среди декабристов-холостяков появились больные, которых доктор Вольф, конечно же, лечил с присущими ему преданностью и усердием, но все равно вылечить мог только отчасти…

Воспользовавшись тем, что холостяки получили привилегии, женатые, в свою очередь, потребовали от Лепарского официального разрешения для себя навещать супруг в их домах на Дамской улице. Естественно, позволив одним, генерал не смог отказать другим, и вскоре стало не хватать солдат для сопровождения всех господ, жаждущих плотских утех. Некоторым было позволено гулять практически свободно, если дадут честное слово вернуться в камеру до сигнала гасить огни. Затем комендант разрешил семьям проводить вместе воскресные дни и закрывал глаза на то, что выходные у заключенных нередко продолжались до вторничного утра. Камеры первой и двенадцатой секций были почти всегда пустыми, зато на Дамской улице жили на широкую ногу, дома становились все комфортабельнее. У Волконских стало теперь десять человек прислуги, у Трубецких – восемь, у Муравьевых – семь. Из Санкт-Петербурга то и дело прибывали обозы с мебелью, коврами, картинами… Камилла, по примеру подруг, тоже построила себе дом, который, впрочем, называла «виллой». Вопреки прогнозам дам-декабристок, их союз с Ивашевым был или, по крайней мере, выглядел прочным и счастливым. Они часто показывались под ручку, смотрели друг на друга влюбленными глазами и повторяли всем, кому было угодно услышать, что ничего не стали бы больше просить у Господа, если бы Он послал им сына. В ожидании, пока Бог подарит ей дитя, Камилла купила корову, кур, кроликов и с наслаждением занималась животноводством.

Вскоре начались приемы то у одних, то у других, однако именитые горожане, видимо, не желая себя компрометировать, избегали компании каторжников и их жен, и те всегда оставались среди своих, хотя и окруженные всеобщим уважением. Один Лепарский не боялся этой заразы, превратившись словно бы в связующее звено между заключенными и «обществом». Но на самом деле «элита» Петровского Завода – губернатор, начальник полиции, директор завода, почтмейстер, инженеры и писари – порядком ему наскучили, он попросту томился в их компании, что же до жен и дочерей высших чинов, то находил их – всех как одну – уродливыми, глупыми, безвкусно одетыми и исполненными провинциальной спеси. В подчинении у этой небольшой группы администраторов было множество рабочих – свободных и бывших каторжников, занятых в литейном производстве, в этом аду. Внизу царили нищета и невежество, наверху – душевная черствость, недостаток воспитания, убожество, полное отсутствие идеалов. Какая разница с миром узников! Именно среди них Лепарский чувствовал себя наиболее свободно и легко. Злые языки в петровозаводских гостиных болтали, что генерал влюблен сразу во всех «сибирских дам»!

24 апреля, в День святой Елизаветы, госпожа Нарышкина отправила всем семейным и некоторым холостякам приглашения на именины. Передать их должен был лакей в ливрее. Жены декабристов договорились одеться в этот день «получше, чем обычно». Софи довольствовалась тем, что обновила свое розовое платье, подчеркнув цвет ткани черными бархатными бантами. И, войдя об руку с Николаем в гостиную Нарышкиных, сразу поняла, что выпала из общей тональности: у большей части женщин были высокие прически из кос, украшенные искусственными цветами и изящными гребнями, огромные декольте, тюлевые или креповые юбки, усыпанные разноцветными букетиками. Все туалеты были явно в спешке изготовлены дома, но все выдавали желание ослепить. Дамы обменивались комплиментами, восклицаниями, играли улыбками, глазами и веерами. Их усилия воссоздать в Сибири обстановку санкт-петербургского приема были настолько очевидны, что Софи ощутила раздражение и жалость одновременно. Она была абсолютно уверена в том, что этим маскарадом им не удастся обмануть даже самих себя, что все это веселье и для них припахивает тюрьмой…

– Дорогая! Ваше платье просто восхитительно!

– А ваша прическа, милочка! Совершенно необходимо, чтобы вы одолжили мне свою горничную! Знаете, что моя сказала?..

Мужчины в черных фраках и белых жилетах выглядели чопорно. Поскольку холостяков было куда больше, чем семейных, на одну представительницу прекрасного пола приходилось по десятку представителей сильного, и пропорция казалась угнетающей даже тем из дам, кто любил, когда их со всех сторон осыпали лестными словечками.

Станислав Романович из-за того, что страшно отекли ноги, вынужден был остаться дома. Маленький оркестр, составленный из крестьян-балалаечников, занял место на подмостках и заиграл под сурдинку. Обменялись первыми поздравлениями – и атмосфера сразу охладилась, повисла тишина, никто не знал, что еще сказать. Чувство, что все они выглядят ряжеными, отнимало у мужчин весь их ум, у женщин – непосредственность. Николай, чтобы спасти положение, затеял с князем Трубецким и доктором Вольфом политическую дискуссию. Луи-Филипп, король-гражданин, навел, дескать, во Франции порядок и использовал победу народа. В Польше царь уничтожил Сейм, армию, независимую администрацию, сослав главарей мятежа в отдаленные провинции и задавив своей пятой всю страну. Не приведет ли такая, явно излишняя суровость, к новым восстаниям? Дамы запротестовали:

– Нет-нет! Никаких серьезных споров сегодня вечером!

Они непременно желали танцевать – впервые за все время заключения мужей! Балалаечники удалились, и декабрист Алексей Юшневский сел к фортепиано. Пальцы его живо забегали по клавишам. Зазвучал вальс. Довольно долго озадаченные мужчины только переглядывались. Они не решались отдаться на волю этой веселой, словно бы призывающей их совершить святотатство музыке. Дело, которому они служат, наказание, которого они еще не отбыли, как им казалось, требуют от них достоинства, несовместимого с развлечениями подобного рода. Николай глаз не сводил с Софи, а она улыбалась мужу, молча призывала его. Свет канделябров золотил ее кожу, глаза казались еще более живыми и выразительными.

Князь Трубецкой склонился перед хозяйкой дома, и они открыли бал – с некоторой, правда, натянутостью в позах. Все наблюдали за ними, но никто не решался последовать примеру первой пары. Юшневский, склонившись над клавиатурой, разукрашивал мелодию трелями, арпеджио, сотнями фиоритур, от которых щемило сердце. Внезапно забыв о 14 декабря, революции, каторге, Николай бросился к Софи и увлек ее на середину зала. Движения их ног были слаженными, они неслись в легком, веселом кружении. Вот тут уже устоять оказалось невозможно, и вскоре у каждой дамы было по кавалеру. Тоненькая, изящная, словно устремленная к небу Софи с ее мягко округленными руками, прямой талией, плавной линией плеч, неотразимая, обворожительная Софи покачивалась, грациозно скользила по паркету и не сводила взгляда с лица мужа. Николай смотрел на нее серьезно и нежно. Они танцевали молча, но Софи знала, что Николя, как и она сама, погрузился в прошлое, что он думает об иных балах, об упущенных шансах и о любви, выдержавшей испытания временем. «Как тогда… Почти как тогда… Нет, может быть, даже лучше…» Зеркала, мебель, огоньки канделябров, фигуры гостей – всё вертелось вокруг них, а они были центром вселенной. У Софи вдруг закружилась голова, и она на секунду, с трудом переводя дыхание, прислонилась к груди мужа: в нем всегда была сила, которая успокаивала и придавала энергии. Не прекращая танца, Николай привел жену в глубину зала, где она опустилась в кресло и откинула голову на спинку.

– Отвыкла я танцевать! – прерывающимся голосом проговорила Софи.

Николай тоже едва дышал, совсем выбился из сил, но из мужского тщеславия сцепил зубы, втянул ноздри и пытался показать, что дышит спокойно. Капли пота выступили на его пересеченном синей веной лбу. Софи увидела, как он повзрослел, даже постарел, и почувствовала какое-то странное удовлетворение этим. Как будто легкое увядание мужа было ее собственной заслугой, как будто с тех пор, как у него появились морщинки вокруг глаз, он стал принадлежать ей полнее.

– Надо бы тебе пригласить хозяйку дома, – прошептала она.

Он скорчил гримасу невоспитанного мальчишки и пообещал пригласить Елизавету Нарышкину на ближайший контрданс. В эту минуту у дверей обозначилась какая-то суматоха, и внезапно в зале появился племянник генерала Лепарского Осип, страшно взволнованный – настолько, что Юшневский прекратил играть и, подобно всем остальным, замер, глядя на новоприбывшего.

– Простите, что нарушил ваше веселье, – мрачно произнес Осип, – но комендант прислал меня сюда с предупреждением: адъютант военного министра, генерал Иванов, неожиданно прибыл с инспекцией тюрьмы. И может отправиться туда в любой момент, прямо сейчас. Поторопитесь, господа, занять ваши камеры. Переоденетесь на месте. Да! Ни в коем случае не вздумайте, сударыни, сопровождать ваших мужей! Это произвело бы слишком неблагоприятное впечатление на инспектора. Быстрее, быстрее, господа! Только от вас сейчас зависит наше спасение! От скорости, с которой…

Он еще говорил, но поток декабристов уже устремился к выходу. Именинница была в отчаянии: люди с тревожным выражением на лицах мелькали перед ней так, словно в ее гостиной вдруг вспыхнул пожар. Некоторые даже забывали попрощаться, приложиться к ручке! И на столе осталось еще столько несъеденного, невыпитого! Николай поцеловал Софи, поклонился госпоже Нарышкиной и выбежал наружу. К счастью, тюрьма была совсем близко: только улицу перейти. И вот уже дружный отряд прожигателей жизни во фраках и белых жилетах быстрым шагом марширует перед караульными. Еще десять минут – и все они уже переоделись, превратившись из светских львов в убогих каторжников…

Однако генерал Иванов нанес им визит только на следующий день. Это был такой толстенный, надутый и увешанный орденами господин, что он и двигался-то с трудом. Инспектора сопровождал Лепарский – бледнее бледного, с искривленными от боли уголками губ. Он сильно хромал, но отказывался взять костыль или хотя бы трость. Время от времени он нашептывал инспектору на ухо объяснения, больше похожие на оправдания: вид у коменданта при этом был виноватый. Когда они вошли в камеру Николая, тот встал, приветствуя гостей.

– А это перед вами Николай Михайлович Озарёв, – представил Лепарский. – Никаких проступков, заявить не о чем.

Должно быть, ту же самую формулировку он повторял, характеризуя каждого из своих подопечных, но при этом выглядел таким раболепным и угодливым, что больно было смотреть. Николай слишком уважал Станислава Романовича, чтобы не страдать, видя, как тот унижен самим присутствием этого спесивого бурдюка. Господи, да о чем он так тревожится-то? Единственная отставка, которая может последовать в его возрасте, единственная ссылка – это в небытие, на тот свет! Но генерал не думает об этом… Он все еще ревностный служака!

– К какому разряду вы относитесь? – спросил инспектор.

– К четвертому, – ответил Николай.

– Есть ли у вас жалобы на помещение, на качество пищи?

– Никаких, ваше превосходительство!

– Чем вы заполняете ваш досуг?

– Чтением и самообразованием.

– Что именно изучаете?

У Лепарского стало такое выражение лица, будто он отец, ребенок которого у него на глазах сдает трудный экзамен. Он шевелил губами одновременно с декабристом, словно помогая ему правильно отвечать на все вопросы.

– Историю, политические науки, философию, – сказал Озарёв.

Генерал Иванов нахмурился и потемнел лицом. Жирные щеки отяжелели и застыли складками.

– Это неверное направление! – возмутился он. – Что за опасные науки вы избрали!

– Заключенный занимается также и физическим трудом, – заторопился Лепарский с уточнениями. – Столярные работы… кое-какие мелкие починки… Должен сказать, что вообще большая часть наших заключенных получает в условиях пенитенциарного заведения навыки ремесел: думаю, это сослужит им хорошую службу, когда они перейдут на поднадзорное поселение…

– А супруги заключенных где находятся? – сухо осведомился генерал Иванов.

Левое веко Лепарского задергалось. Он пробормотал:

– Они… они сидят по домам… время от времени эти дамы навещают здесь своих мужей, как дозволено правилами, но обычно… обычно они находятся у себя дома… Эти господа имеют право навещать их только… только в случае тяжелого заболевания… и всегда… всегда под конвоем… С ними обязательно идет вооруженный охранник… Тут я никогда не иду на уступки, ваше превосходительство, то есть… то есть… все, что угодно – только под наблюдением!

Генерал Иванов вышел, не прибавив ни слова. Комендант похромал за ним, бросив с порога Николаю трагический взгляд.

На следующий день инспектор отбыл, а Лепарский слег. Неожиданный визит начальства из Санкт-Петербурга его уже просто доконал. Сердце не переставало болеть, нервы окончательно сдали, и он решил подать императору рапорт об отставке. Упомянул об этом в разговоре с доктором Вольфом, а тот поторопился донести новость до товарищей. Что тут началось! Все растерялись, все чувствовали себя покинутыми, беспомощными. Приезд в Петровский Завод другого коменданта наверняка приведет к ужесточению дисциплины на каторге. Николай предложил тотчас же отправить к генералу делегацию.

Лепарский принял их, сидя в постели, на плечи его был накинут расстегнутый генеральский мундир. Никогда еще Станислав Романович не выглядел таким старым и таким усталым! Он несколько дней не брился, и от топорщившейся белоснежной щетины лицо казалось покрытым инеем. Правую руку он то и дело прижимал к груди, дышал с трудом, хрипло.

– Это просто невозможно представить, чтобы вы оставили нас, ваше превосходительство, – пролепетал Николай Озарёв. – Что с нами станет после вашего отъезда? Нас никто не будет так понимать, нам никто не будет так помогать, как вы! Если нужно, мы сами установим тот порядок, какой вы скажете, и сами станем следить за тем, как он выполняется, только не покидайте нас! Только останьтесь с нами!

Эта речь так растрогала коменданта, что все его морщины пришли в движение, отчего всем показалось, будто лицо Лепарского вот-вот развалится по кусочкам. На глазах старика выступили слезы, веки припухли. Он зашептал с придыханием:

– Вы такие хорошие мальчики… Спасибо… Но все это уже выше моих сил… Впрочем, от нас ничего не зависит. Так или иначе, через несколько дней император сам отправит меня в отставку!

– Откуда вы знаете?!

– Догадался по поведению Иванова. Он ничего не сказал мне, но в глазах можно было прочесть, какой рапорт напишет. Может быть, как раз в эту минуту назначают моего преемника…

– Господи, да подождали бы, пока вам хоть что-то скажут официально, Станислав Романович! – вырвалось у Николая.

– Нет уж, предпочитаю опережать события!

– Из гордости?

– Разумеется.

Вмешался присутствовавший при беседе доктор Вольф:

– Ваше превосходительство, вы сейчас не в том состоянии, какое способствует решению столь важных вопросов. Сначала надо выздороветь, а уж потом предпринимать решительные действия! – И, повернувшись к товарищам, добавил: – Господа, прошу вас покинуть больного. Его превосходительство нуждается в отдыхе.

Еще целый месяц декабристы прожили в тревоге. Лепарский не выходил из спальни. Он каждый день заговаривал о том, что вот сейчас напишет прошение об отставке, и каждый день доктор Вольф уговаривал его отложить это на потом. От такой повседневной борьбы силы больного быстро таяли. В том состоянии полного нервного истощения, в каком он находился, обычные препараты больше не действовали. Доктор Вольф рассказывал, что генерал часто приказывал принести ему какие-то древние папки с документами, свидетельствовавшими о его былых подвигах во времена Екатерины Великой, Павла I, Александра I, раскладывал на одеяле старые, порванные на сгибах, полустершиеся карты военных действий, часами рассматривал все это, и выглядел он тогда туповатым и словно бы одурманенным. Так старый воин в тишине проживал снова самые славные свои годы…

Однажды, собравшись во дворе тюрьмы воскресным утром, когда должны были привезти почту, узники заметили у ворот… привидение. Это к ним приближался Лепарский, опираясь на руку Фердинанда Богдановича. Когда генерал подошел ближе, стало видно, что дело вовсе не так плохо. Комендант был в парадном мундире при всех орденах, с парадной же перевязью, лицо его, по-прежнему бледное, тем не менее, посвежело, глаза сверкали так, словно к нему вернулась молодость.

– Господа! – сказал Лепарский, остановившись. – Имею честь сообщить вам, что на основании рапорта генерала Иванова государь император прислал мне личное письмо, благодаря за отеческую заботу о пенитенциарном заведении, которое мне вверено, и за ваше содержание и поведение во время пребывания здесь инспектора. Кроме того, Николай Павлович разрешил строительство церкви при условии, что ему будет послан на согласование ее проект.

– Урррааа! – закричал Юрий Алмазов.

Все поддержали его, над каторгой загремели виваты. Лепарский улыбнулся.

– Надеюсь, вы теперь и не думаете о том, чтобы бросить нас, ваше превосходительство? – спросил Николай Озарёв.

– Попробуем пройти еще кусочек дороги вместе! – подмигнув, проворчал комендант.

После его ухода доктор Вольф пожал плечами:

– Ей-богу, ничего не понимаю! Он был в ужасном состоянии, его мучили сердцебиения, ноги были, как подушки, не мог встать… Но получил письмо – и вот, пожалуйста, как по мановению волшебной палочки, отеки мгновенно спали, сердце забилось ровно! Я видел это чудо своими глазами!.. Нет, настоящий врач нашего старика вовсе не я, а царь! Это он исцелил генерала.

4

Капитуляция Варшавы снова пробудила в декабристах надежду на скорую амнистию, однако шли дни, недели – не было ни малейшего признака того, что царь вот-вот проявит к узникам милосердие. Суровости императора не смягчило и появление на свет Божий третьего царевича. И теперь, поскольку заключенным надо обязательно чего-то ждать, чтобы не потерять интереса к будущему, они решили: наверняка меру пресечения изменят по случаю десятилетнего «юбилея» их мятежа, 14 декабря 1835 года. Еще целых три года томиться в ожидании!

Лето кончилось внезапно, зной сменился обрушившимися на Петровский Завод с небосвода потоками ледяной воды и почти сразу же – обильным снегопадом. Небо стало совсем близко к земле. Город промерз насквозь и выглядел уныло.

В октябре у Александрины Муравьевой случился выкидыш, ставший причиной ужасной ее слабости. Чуть позже несчастная еще и простудилась, начала кашлять и, в конце концов, слегла в лихорадке. Доктор Вольф поставил диагноз: плеврит. Несмотря на все его усилия, стоило больной кашлянуть, нестерпимая боль пронзала ей грудь. Дышать стало трудно, казалось, что при вдохе ребра разрывают ткань легких. Лицо Александрины было смертельно бледным, со лба катился пот, черты обострились, глаза запали и резче выступили скулы. Вскоре она совсем перестала сопротивляться, понимая, что смерть на пороге. Ясность сознания умирающей пугала ее близких. Александрина исповедовалась, приняла святые дары, написала родным, попрощалась с мужем, а вот дочку попросила не будить, довольствовавшись тем, что прижала к себе ее куклу и, уже не сдерживая слез, осыпала горячечными поцелуями эту тряпичную фигурку. Дамы стояли вокруг – безмолвные, онемевшие от ужаса, они наблюдали за агонией подруги. Она нашла теплое слово для каждой, задержала возле себя Софи.

– Я так боялась когда-то, – задыхаясь, прошептала Александрина, – что вы с мужем расстанетесь!.. Вы созданы друг для друга!.. Оставайтесь вместе… навсегда… навсегда…

Софи стоило громадных усилий сдержать слезы: уходила ее лучшая подруга, единственная из всех, кто ее понимал, кто ее защищал. Комнату освещали две свечи. Голова умирающей упала на подушки. Кожа ее была прозрачной, губы приоткрывались, пропуская хриплое дыхание. Александрина испустила тяжелый вздох, глаза ее закатились, и она упокоилась навеки…

Никита Муравьев бросился к телу жены, плечи его содрогались от рыданий. С другой стороны постели стоял, опустив голову, доктор Вольф: он так любил Александрину, а спасти ее не сумел. Врач закрыл глаза покойнице. Лепарский явился слишком поздно. Ему помогли встать на колени, и он долго простоял так, то ли молясь, то ли размышляя перед этим изваянием из хрусталя и мрамора, этой статуей, не имеющей возраста, не имеющей в себе уже ничего человеческого, неуловимой, непостижимой…

Прощаться с Александриной пришла вся каторга. Люди проходили молча, многие плакали. Покойница, одетая в самое нарядное свое платье, казалось, смотрит сквозь опущенные веки на эту бесконечную череду людей, чью судьбу она делила столько лет.

Николай Бестужев сам сделал гроб, сам обил его кремовой тафтой. Каторжники-уголовники смели снежные заносы и вырыли в заледеневшей кладбищенской земле могилу. Все узники со свечами в руках присутствовали на отпевании. В церкви было так холодно, что у Софи, неспособной пошевелиться, так она застыла, как ей казалось, и мозг тоже совершенно вымерз. Священник размахивал кадилом, катафалк окружило голубоватое облачко. Софи смотрела перед собой и смутно, беспорядочно вспоминала собственных ушедших, горевала о том, что упокоились их души так далеко от нее, что не смогла попрощаться как следует. Думала о матери и об отце, чьи образы в памяти постепенно заволакивались туманом; о Маше, которая скончалась так рано, будто и вовсе не жила… Даже Никиту с течением времени она уже не представляла себе так ясно, как прежде, со всей его теплотой, всей человеческой истинностью, от всего этого осталась только тайна, недосказанность… Единственным из всех покинувших этот свет знакомых ей людей и до сих пор видевшимся ей так же четко, как при жизни, оказался ее свекор, Михаил Борисович. Наверное, его дикий нрав и резкие черты лица позволяли старику сопротивляться медленной эрозии забвения. Она перестала его ненавидеть, но вспоминала порой со страхом, словно бы и из могилы он может ей навредить. Отзвучали последние заупокойные молитвы, шестеро декабристов подняли на плечи гроб и вышли из холодной церкви на совсем уж заледенелую улицу. За ними двигался, как автомат, Никита Муравьев, спина его была согнута, будто он за несколько дней состарился на много лет. Софи смотрела на него с мучительным удивлением: волосы Никиты стали седыми.

Назавтра Николай Бестужев соорудил над могилой маленькую часовенку. Первая смерть больно ударила по декабристской общине. Дамы, сообща воспитывавшие сиротку, думали, что и они могут вот так же внезапно умереть, оставив детей – ровесников малышки. «Что станет с ними без нас?» – этот вопрос превратился в навязчивый для всех. Они обменивались торжественными обещаниями, доверяли детей подругам завещанием, старались одеться потеплее, чтобы не подхватить простуды, и укладывались в постель при малейшем недомогании. Доктору Вольфу пришлось даже выбранить некоторых за то, что стали горстями глотать лекарства.

Несмотря на великую печаль, омрачившую конец года, во всех домах, где подрастали дети, к Рождеству поставили елки. Жители города отправлялись прогуляться по Дамской улице, специально чтобы полюбоваться в окна на украшенные лакомствами и золотыми бумажными звездами деревья. Сплющив носы о стекло, дети рабочих разглядывали детей каторжников и завидовали им.

Главную раздачу рождественских подарков решили устроить у Полины Анненковой. Софи с Николаем присутствовали на празднике. Принаряженные детишки, один за другим, подходили к хозяйке дома, сидевшей возле горы обернутых в голубую и розовую бумагу свертков, получали свой гостинец и бежали в уголок, чтобы поскорее содрать красивую упаковку и посмотреть, что же там внутри. Маленькая Саша Трубецкая только что села со всего размаху на попку, пытаясь изобразить изысканный реверанс, и все умирали со смеху, когда дверь распахнулась и в гостиную влетел Юрий Алмазов. Глаза у него были безумными. Он размахивал, как знаменем, газетой и кричал:

– Послушайте!.. Все, все слушайте!.. Пришла почта!.. А тут такая новость!.. Великая новость!.. Амнистия!!!

Смех тут же умолк, все кинулись к новоприбывшему, образовали тесный кружок, центром которого стал Юрий. А он выложил на стол газету «Русский инвалид» от 25 ноября 1832 года, которая целый месяц путешествовала по стране, пока добралась до Сибири. Опубликованный там декрет оказался датирован 8 ноября – днем, когда четвертый сын императора, великий князь Михаил Николаевич, получил святое крещение. Государь пожелал по такому случаю проявить монаршую милость к государственным преступникам и приказал снизить сроки наказания многим из них. К царскому указу был приложен список имен. Приговоренным по трем первым разрядам срок сокращался на пять лет, а тех, кто отбывал наказание по четвертому разряду, как Николай Озарёв, должны были немедленно выпустить из тюрьмы и перевести на поселение, под строгий надзор, или, если они того пожелают, отправить в действующую армию на Кавказ простыми солдатами. Николай задыхался от счастья. Он схватил руку Софи и поднес к губам. Вокруг них перешептывались женщины с сияющими лицами, они смеялись, плакали, крестились – всё разом, мужчины выхватывали друг у друга газету, чтобы увидеть своими глазами собственное имя в списке…

Камилла, соединив руки на огромном животе – ей скоро пора было родить, – вздыхала:

– Ребеночку, которого я ношу, будет уже три года, когда мы уедем отсюда! Базиль, Базиль, помолимся, вознесем Господу наши молитвы!

– Нам остается еще девять лет, – подсчитала, в свою очередь, Каташа Трубецкая. – А вам, Полина?

– Больше пяти…

– Время пролетит быстро!

– Слава Богу! Слава Богу! – повторяла Наталья Фонвизина, не сводя глаз с висевших в гостиной икон.

Вне себя от радости: надо же было случиться такому неожиданному подарку от царя на Рождество! – они совершенно забыли о детях, которым страстно хотелось продолжения раздачи игрушек. Девочки и мальчики на какое-то время замерли, не понимая, почему взрослые вдруг заговорили все одновременно и чему они так радуются, а потом одни, застенчивые и робкие, начали хныкать, а другие, более смелые, хватать пакеты, предназначенные вовсе не им. Из-за кукол и деревянных свистулек разгорались нешуточные драки, но вопли и слезы малышей совершенно не трогали родителей, которые так и продолжали смеяться, обниматься, поздравлять друг друга по необъяснимой для ребятишек причине. Поскольку от ссор и драк поднялся шум, прибежали нянюшки, им пришлось растащить эту кучу-малу и увести своих питомцев, зареванных и уже вполне безразличных к сокровищам, прижатым к сотрясающейся от рыданий груди.

Когда все наконец-то и не по одному разу прочитали газету, князь Трубецкой предложил отправиться к Лепарскому и узнать, известно ли ему императорское решение. Вместе с дамами, столь же нетерпеливо ждавшими разъяснений, образовалась группа человек в тридцать, которая немедленно двинулась под неутихающим снегом в направлении генеральского дома. Генерал встретил всю компанию приветливо, поздравил с тем, что удостоены царской милости, и сказал, что сам узнал о ней, как и они, из газет. Добавил, что, получив официальную инструкцию насчет мест ссылки пятнадцати приговоренных по четвертому разряду, тут же их известит. Несколько декабристов заявили, что хотят на Кавказ. Решительнее всех выступал тут князь Одоевский, и Софи показалось, будто ее муж смотрит на него с завистью. Наверное, не будь он женат, тоже пошел бы сражаться с черкесами! На минуту ею овладело беспокойство, она подумала, что грузом висит на Николя, что мешает ему жить так, как хочется, но он подошел и прошептал:

– Свободны, мы вот-вот будем свободны, дорогая! Ты отдаешь себе отчет в происходящем?

– Конечно, – улыбнулась она. – Но куда же нас отправят?

– Какая разница! Не имеет ни малейшего значения! С тобой я готов жить посреди пустыни в палатке! А главное – пройдет несколько лет, и нам разрешат вернуться из Сибири домой, в Россию! Увидишь! Ты только верь!

Они касались друг друга плечами, опущенные руки соединились, пальцы сплелись в живой узел.

Лепарский приказал подать шампанское: не слушая предостережений и упреков доктора Вольфа, старик завел обычай глотнуть любимого напитка по случаю какого-нибудь «великого события». Вот и теперь, подняв бокал, комендант воскликнул помолодевшим от радости голосом:

– Дамы и господа! Предлагаю выпить за здоровье государя императора, который только что доказал всем вам свою безмерную доброту!

Бокал, однако, он поднял в одиночестве: все лица вокруг генерала, как по команде, замкнулись. Женщины выглядели еще враждебнее мужчин. Глаза Лепарского мгновенно опечалились: снова между ним и заключенными образовалась пропасть. Наверное, ему суждено было попасть в единственное место в России, где никому не хочется поддержать подобный тост! И настаивать бесполезно… Он одним глотком опустошил свой бокал и велел денщику налить снова. На этот раз слово взял князь Трубецкой:

– Ваше здоровье, Станислав Романович!

– Да! Да! За вас! Будьте здоровы, ваше превосходительство! Живите долго и счастливо! – подхватили хором декабристы, делая шаг вперед.

Лепарскому пришлось нахмуриться, чтобы скрыть нахлынувшие на него чувства. Эти неизлечимые либералы выбрали его главным. Если бы царствовал он, никто бы не стал бунтовать 14 декабря. Мысль эта показалась ему ужасно странной: не перебрал ли он шампанского, надо же, что в голову приходит! А шампанское покалывало язык, глаза увлажнились.

– За нашу дружбу! – ответил он внезапно охрипшим голосом.

И потянулся бокалом к бокалам декабристов и их жен. Все стали чокаться.

* * *

Шли дни, а приказа об отъезде из столицы не присылали, и энтузиазм приговоренных по четвертому разряду сменился почти унынием: теперь они смотрели в будущее с тревогой. И, кроме того, их раздирали противоречивые чувства: все настолько привыкли за шесть с лишним лет жить одними мыслями, одной судьбой с товарищами, что теперь заранее страшились того, как будет, когда они расстанутся, расстанутся, скорее всего, навсегда… К горю разлуки прибавлялась еще странная паника перед масштабами и законами мира, начинающегося за пределами каторги. В тесном мирке общины, артели, закрытом, теплом, основанном на братстве, недостаток свободы возмещался ощущением полной безопасности. Здесь никто не мог быть предоставлен сам себе, при малейших трудностях, моральных или материальных, немедленно приходили на помощь соседи. И те, кто познал эту атмосферу достоинства, увлеченности, великодушия, щедрости, политического согласия, естественно, побаивались оказаться не сегодня завтра выброшенными в круг «нормальных людей». Вместо того чтобы закалить декабристов, их жизнь в замкнутом пространстве сделала их только более уязвимыми. Если они многое узнали из книг или прослушанных лекций, то в искусстве жить не продвинулись ни на шаг, и как тут было не ощутить себя безоружными, беспомощными среди людей, не способных тебя понимать, да и не стремящихся к этому… Среди людей жестоких и расчетливых, заменивших для себя любовь к ближнему страстью к деньгам! Среди людей, наверное, никогда и не слыхавших о 14 декабря 1825 года.

Николай постоянно прокручивал все это в голове, ничего не говоря Софи, чтобы не пугать, не обескураживать жену. А она, со своей стороны, прикладывала все усилия, чтобы выглядеть храброй, бодрой, уверенной в лучшем будущем. Даже стала продавать кое-какую мебель и подкупать теплую одежду. Подорожная пришла 15 февраля, пока в направлении Иркутска, а там уж генерал-губернатор Лавинский распорядится, куда, в какое место ссылки податься каждому. Лепарский возмущался тем, что Бенкендорф не счел возможным известить коменданта о судьбе его подопечных. «Можно подумать, речь идет о государственной тайне! – гневно восклицал он. – Что они там, в Петербурге, усомнились во мне, что ли?!» Из дам только Софи, Наталье Фонвизиной и Елизавете Нарышкиной предстояло тронуться в путь вместе с мужьями. Определенный властью порядок предусматривал, чтобы все уезжали в разное время, через день по одному человеку или одной семье.

Последний вечер Софи и Николая в Петровском Заводе получился грустным. Они обошли по очереди все камеры и распрощались с теми, кто оставался. Поцелуи, объятия… Затем они отправились к Полине Анненковой, которая устроила ужин по случаю их отъезда. Тут был и Лепарский: угрюмый, надутый, но с мокрыми глазами, выдававшими печаль расставания. В конце трапезы он взял слово, чтобы пожелать отъезжающим доброго пути. Речь прозвучала высокопарно, стало понятно, что генерал приготовил ее заранее и выучил наизусть. Однако ближе к финалу голос его оборвался, он потерянно огляделся вокруг себя, опустил голову и пробормотал в усы:

– Будьте счастливы, дети мои! Не забывайте старика, которому вы осветили последние годы! Не знаю, сумел ли я хоть как-то скрасить ваше существование, но, поверьте, старался от всей души!..

Комендант высморкался в огромный красный носовой платок, вздохнул и снова взял в руки вилку с ножом, хотя тарелка его была уже пустой. Когда все встали из-за стола, князь Трубецкой отвел Николая в уголок и сказал:

– Значит, нам придется строить церковь в Петровском Заводе без вас – а вы ведь так рьяно, с таким красноречием защищали эту идею! Ах, если бы люди знали, сколько обстоятельств способны изменить их намерения, наверное, они поостереглись бы задумывать что-то существенное… Однако так лучше. Завидую вам, друг мой! Выйти из тюрьмы на волю – все равно что заново родиться на свет. Теперь вы начнете жить!..

– Да… – согласился Николай со вздохом. – Да, конечно, но – среди каких людей? Мне кажется, у меня нет ничего общего с большинством моих соотечественников. Отправили бы меня на Северный полюс, к белым медведям, с ними я и то чувствовал бы себя не таким потерянным!..

На рассвете следующего дня Николай и Софи вышли из дому. У порога были приготовлены сани: одни ждали их самих, в других уже сидел унтер-офицер Бобруйский, которому было поручено сопровождение ссыльных. Когда слуги почти уже приладили багаж, в дальнем конце улицы показались и стали, покачиваясь, приближаться огоньки. Это несколько дам под водительством Марии Волконский явились сказать на прощанье несколько теплых слов отъезжающей подруге. Кое-кто из рано вставших заключенных, выскользнув из ворот тюрьмы, присоединился к ним. За стеклянными стенками фонарей мерцали желтые язычки пламени, временами бросая отблеск на взволнованные лица. Вокруг кружился, завиваясь небольшими вихрями, снег. Стоял трескучий мороз. Заиндевелые лошади казались одной серебристой масти. Софи с трудом верилось, что те самые женщины, которые сейчас плачут, разлучаясь с нею, совсем еще недавно были ее злейшими врагами.

– Пишите нам, Софи!.. Может быть, нам повезет, и мы окажемся в ссылке поблизости от вас!.. Доброго пути!.. Храни вас Господь!..

Затем к ней подошел Юрий Алмазов и прошептал в самое ухо:

– Позвольте поцеловать вас напоследок!

Софи посмотрела на него: маленький, тощий, с темными глазами, сверкающими из-под густых черных бровей…

– Я никогда не осмеливался сказать вам, – продолжал между тем Юрий, – что вы очень часто мне снились. Я завидовал… да я и сейчас завидую Николя, и я буду страшно несчастен оттого, что нельзя будет больше вас видеть!..

Она наклонилась к нему, и Алмазов осторожно коснулся губами ее щеки. Другие мужчины тоже подошли поцеловать Софи. Силы у нее стремительно убывали, решимость слабела, растерянность, наоборот, нарастала. Она чувствовала себя настолько опустошенной, что готова была закричать: «Мы остаемся!» Николай помог жене сесть в сани.

– Прощайте, друзья мои, дорогие мои друзья! – воскликнула она. – Прощайте!

Перед нею заскользили дома Дамской улицы. Прижавшись к Николаю и накрывшись вместе с ним медвежьей полостью, она смотрела, как удаляется, удаляется, удаляется от них этот маленький дружеский круг, этот милый сердцу мирок, которого, вполне может быть, они никогда в жизни больше не увидят. Люди были там, уже довольно далеко, в неясном мареве света, они размахивали руками, посылали им вслед прощальные сигналы белых платочков… Сани проехали мимо дома генерала Лепарского. В окне его кабинета светилась лампа. Неужели встал в такую рань? Лошади пошли шагом, колокольчики слабым звоном нарушали молчание оледенелого воздуха. Снег на земле почернел и стал серым, даже с каким-то свинцово-оловянным отливом, и сразу же почувствовался запах расплавленного металла – это они приблизились к литейным цехам завода. Из высоких труб в небо уходили столбы дыма, а время от времени сыпались красные искры. Торопившиеся на смену рабочие с фонарями в руках расступались перед санями, некоторые из горожан снимали шапки. Софи обернулась и несколько минут с бесконечной нежностью и печалью глядела на этот ряд светлячков в предрассветной мгле. Дома стали реже и беднее на вид: нищие грязные хибары…

Дорога поднималась вверх, снег скрипел под полозьями. Впереди возникла церковь – дряхлая, утонувшая по пояс в сугробах, только веселые купола выглядывали из тумана, как разноцветные шары. Сбоку – кладбище. Среди сотен грубо сколоченных, покосившихся деревянных крестов, выделявшихся на белом снегу, виднелся склеп, где покоилась Александрина Муравьева, выстроенный как часовня со святым образом на фронтоне и лампадкой, горевшей за закрытой решеткой. Кучер и Николай перекрестились. Унтер-офицер, следовавший в отдельных санях за Озарёвыми, последовал их примеру. Софи слегка поклонилась и благодарно помянула усопшую, а потом еще долго думала об их такой робкой, такой нерешительной, такой незавершенной дружбе – пока мысли ее не смешались, звон колокольцев не заполнил всю голову и она не забылась, отдавшись движению. Николай обнял жену за плечи. Перед ними расступился лес. На скрещенные ветви легла золотая пыль: вставало солнце…

5

Стук копыт по мерзлой земле, тени лошадей ложатся косо и искажаются, когда попадают на кочку. Софи глядит прямо перед собой и не видит ничего, кроме заснеженной равнины и – в самом ее центре – спины кучера, огромной, угрюмой и косматой – он в волчьей шубе… Желтое солнце плывет в молочно-белом небе. Николай вздремнул, голова его покачивается. Сани только что выехали из Верхнеудинска, и упряжка несется теперь к озеру Байкал.

Они уже шесть дней в дороге, они меняют лошадей и кучеров на каждой почтовой станции, их подорожная с тремя печатями дает им преимущество по сравнению с обычными путешественниками. Легкий ветерок касается земли и вздымает снежные султаны. В воздухе мерцают тысячи блесток. Межевые столбы, расставленные вдоль дороги, пропадают в их кружении. Солнце скрывается. Мороз щиплет щеки. Кучер рывком оборачивается. Он замотал лицо тряпьем, чтобы в рот и нос не набилась снежная пыль, – теперь видны только его глаза под шапкой. Он кричит сквозь это тряпье, и голос его кажется лишенным окраски:

– Сделайте, как я!.. Иначе у вас в груди скоро будет снежный ком!..

Софи разбудила Николая. Они закрыли рты платками и поглубже забились под медвежий мех. Метель становилась все сильнее, и вскоре в двух шагах от лошадей взгляд стал натыкаться на белую стену. Несмотря на то, что кожаный полог был опущен, порывами ветра к путешественникам заносило снег. В этом туманном, с опаловым отливом, ледяном небытии женским голосом выл ураган. Но Софи не боялась – Николай ведь рядом, а с ним ее ничем было не устрашить!

К ночи они добрались до почтовой станции. Пустая деревня, сугробы до окон. Лошади устремились во двор станции и остановились – замерзшие, хоть и быстро бежали, со встрепанными гривами – у деревянного крылечка.

В зале, где полагалось ждать смены лошадей, было жарко и влажно, словно в парильне. Человек пятнадцать уже дремали по лавкам у стен, свесив головы и вдыхая смешанный запах отсыревших валенок и щей. Лошадей на смену не оказалось, но стоило рассерженному унтер-офицеру Бобруйскому закричать на смотрителя и сунуть ему под нос подорожную с тремя печатями, как тот сразу же припомнил, что на конюшне есть еще одна свежая тройка. А дальше уже оставалось только наспех подкрепиться за общим столом, проглотить стакан обжигающего и сдобренного ромом чая и снова уйти в ночь, где танцуют бледные светлячки снега…

Этап за этапом – и вот перед ними Байкал. Громадное озеро замерзло, и потому можно было перебраться через него, не покидая саней. Ветер стих. Багровое солнце прожигало остававшиеся еще на небе последние лоскутки туч. В полыхании этом четко обозначились яркие, как васильки в ржаном поле, вершины синих гор, плотным кольцом обступивших громадное зеркало застывшего сибирского внутреннего моря… Шестьдесят верст до ближайшей станции. Когда сани спустились с берега на ровную поверхность бесконечной белой пустыни, сердце Софи сжалось: до нее доносились слухи, что иногда едва припорошенный снегом ледяной панцирь не выдерживал веса саней. Лошади, сознавая опасность, неслись как угорелые, просто-таки летели, и летели за ними гривы, и вытягивались шеи, и ноги мелькали так, что и не заметишь копыт… Дорожные рытвины и ухабы остались позади, теперь сани плавно скользили, до странности равномерно, как бывает, когда во сне паришь между небом и землей. Солнце поднялось в зенит, все краски мигом исчезли, и Софи почувствовала себя замкнутой внутри хрусталя. Мороз пронизывал до костей. Ноздри превратились в два твердых бесчувственных рожка. С дыханием изо рта валили клубы пара, впрочем, дышать было почти невозможно на этой скорости. Несколько раз Софи казалось, будто она вот-вот ослепнет от сияния льда, от нестерпимого блеска вокруг, и она закрывала глаза, а открыв, видела все ту же не просто безлюдную, но никем не населенную, абстрактную, геометрическую вселенную, и всякий раз заново очаровывалась ею, да так, что не хотелось выходить оттуда. Николай протянул жене фляжку с ромом, и они принялись глотать из нее по очереди. Скоро силы начали восстанавливаться.

– Как тут прекрасно, Николя! – прошептала путешественница. – Как красиво! До чего же мы счастливые!

Послышался глуховатый треск, и по льду, накрывшему озеро, поползла трещина. Поначалу тоненькая, зеленоватая, она бежала наперерез саням, останавливаясь, умненько примериваясь, куда чуть свернуть, так, словно поставила себе задачей перегородить им дорогу. Кучер хлестнул лошадей, те рванули и перескочили за трещину. Полумертвая от страха Софи обернулась: все в порядке, вторые сани тоже на нашей стороне! А вот за ними отрезанная от основной массы льда площадка вращалась, лениво покачивалась, и движение ее сопровождалось угрюмыми, зловещими шлепками по стылой воде. Кучер перекрестился. Впереди, пока еще довольно далеко, обозначилась, тем не менее, кромка берега. Странно было видеть после этой сверкающей, ослепительной белизны грязно-коричневую землю. Подступы к пристани охраняли заиндевелые камыши. Несмотря на только что пережитое ощущение счастья от красоты вокруг, Софи была не менее счастлива увидеть твердую землю: «переход» через Байкал занял почти три часа.

На почтовой станции предъявленная Бобруйским подорожная снова сотворила чудо, и поздно ночью, когда спали все, включая часовых, двое саней пересекли границу Иркутска. Куда было идти дальше в это время, то ли слишком позднее, то ли чересчур раннее? Софи, ни минуты не колеблясь, назвала адрес Проспера Рабудена.

Им пришлось очень долго стучать, пока отупевший от сна слуга согласился приотворить створку двери. Впрочем, это ничему не помогло: еле ворочая языком, парень сообщил, что в гостинице не осталось ни одной свободной комнаты. Но и тут им повезло! На шум явился хозяин – не менее слуги заспанный, в красновато-коричневом с золотистым отливом халате, на голове ночной колпак, в руке дубинка. Однако стоило Просперу узнать Софи, как румяное лицо его просияло, щеки заколыхались, словно блюдо студня, по которому побарабанили пальцами, и он закричал:

– О Господи! О Боже правый! Кого я вижу?! Что за радость видеть вас снова! Быстрей, быстрей заходите, что же вы на морозе! Для вас у меня всегда найдется место! Но как случилось, что вас отпустили сюда, в Иркутск?

– У моего мужа – разрешите представить вам Николая Михайловича Озарёва – окончился срок каторжных работ, и нас переводят на поселение под надзор полиции, – ответила Софи. – Пока мы еще и сами не знаем, где будем жить.

– Вот чудеса! – восхитился Проспер. – Какая честь для меня, месье Озарёв! Но вы, по крайней мере, ужинали?

Софи призналась, что нет, и через минуту гостеприимный ее соотечественник уже усаживал дорогих гостей на краешке длинного стола перед горой холодных мясных закусок. Унтер-офицер из скромности устроился поодаль и, сгорбившись, начал пожирать все подряд с такой жадностью и скоростью, будто опасался, что у него отнимут еду прежде, чем он отведает каждого яства и насытится. Проспер Рабуден не сводил глаз с Николая, одновременно расспрашивая Софи о жизни на каторге. А она не могла отделаться от неприятного ощущения, ужасно ее стеснявшего: тысячи подробностей первого ее пребывания в Иркутске буквально осаждали ее память. Эти украшенные французскими гравюрами стены, эта тяжелая мебель, эта лестница наверх – среди них бродил призрак юного крепостного со светлыми волосами и крепкими, как железо, мышцами… Она мысленно следила за тем, как привидение бесшумно передвигается по дому. Знает ли Проспер Рабуден, чем все это кончилось? Побег, арест, гибель под кнутом… О да, его ведь наверняка допрашивали во время следствия!.. Господи, хоть бы он не заговорил с нею об этом!.. Достаточно ведь одного намека, чтобы ранить Николя, задеть его самолюбие… Софи вся дрожала при мысли о том, что одним неловким словом этот человек может погубить все. Зачем она дала адрес этого постоялого двора? Вот уж последнее место, куда ей следовало привозить мужа! Над дверью – лист бумаги с надписью: «Il n’est bon bec que de Paris!».[19]Нет слаще парижского поцелуя! ( фр .) На буфете стояла тарелка с остатками пирога.

– Французская выпечка! – похвастался Рабуден, подмигнув гостье. – Хотите отведать?

– Спасибо, нет, – отказалась Софи.

Она напробовалась уже в былые времена этих его сластей, после которых долго нельзя было избавиться от приторного вкуса во рту. Но он настаивал:

– Только один кусочек, маленький кусочек, в память о прошлом!

Пришлось покориться. Рабуден ужасно беспокоил ее своей болтовней, и она с фальшивым оживлением принялась рассказывать о Чите, о Петровском Заводе – о чем угодно, лишь бы помешать Просперу заговорить на опасную тему, и ей уже казалось, будто она выиграла партию, когда тот, воспользовавшись крошечной паузой, сказал с самым невинным видом:

– Но вы, должно быть, сердиты на меня за то, что ни разу не ответил на вопросы, которые вы задавали в своих письмах. Поймите, я просто не мог этого сделать, не рискуя навредить вам самой и вашему крепостному, который покинул меня, даже не предупредив!..

– Да знаю я, знаю… – попыталась отмахнуться Софи.

Она бросила взгляд на Николая. Он не пошевелился, бровью не повел, но явно наблюдал за нею. Пристыженная, теперь уже действительно рассерженная, она в растерянности не знала, как выйти из положения. А трактирщик продолжал свое, и на толстощекой его физиономии было написано туповатое сочувствие:

– Что за чудовищная трагедия!.. Если бы он доверился мне, если бы попросил совета, я бы удержал его!.. Но он сбежал тайком, будто внезапно помешался!.. Ах, молодость, молодость!.. Наверное, вы сильно, очень сильно горевали, милая моя дама?..

– Да, – коротко ответила она. И добавила сразу же: – И не будем больше об этом.

А про себя подумала: «Он все испортил! Уже сегодня ночью Николя не будет таким, как прежде!»

– Наверное, ты устала, Софи? – странным тоном спросил Николай. – Что, если нам пойти лечь?

– Сейчас, сейчас провожу вас в ваши покои! – засуетился хозяин.

Проспер, сделав постояльцам знак следовать за ним, двинулся по лестнице, наверху остановился, толкнул одну из дверей. Софи показалось, будто она вновь оказалась в той самой комнате, где когда-то жила, и невольно посмотрела на красные доски пола, охваченная суеверным страхом, что вот сейчас на них проявится скорчившееся от боли тело Никиты. Нет, слава Богу, красные доски не захотели играть с ней в эту злую игру! Духи покинули жилье. Проспер Рабуден зажег две свечи, пожелал Озарёвым доброй ночи и на цыпочках удалился.

Наконец Софи осталась с мужем одна, ей было тревожно, а он, стоя напротив, внимательно вглядывался в ее лицо, однако вовсе не было похоже, будто он что-то подозревает или в чем-то сомневается, нет, он вглядывался со спокойным восхищением. И она раз и навсегда поняла, что Никита больше для него ровным счетом ничего не значит. Ей сразу же стало легко, она забыла об усталости и даже развеселилась. Резким, но гибким движением выдернула из прически шпильки, волосы рассыпались по плечам, и Николай, приблизившись, обнял ее с такой силой и такой нежностью, что у нее не осталось больше сомнений: ее любят, ее понимают, она желанна, она под надежной защитой.

* * *

Назавтра они отправились к Александру Степановичу Лавинскому, генерал-губернатору Восточной Сибири. Это был человек высокого роста, с лицом тяжелым, но кротким и безмятежным. Поприветствовав посетителей и расспросив их о том, как поживает «этот славный старик Лепарский», он открыл лежащую на столе папку, помусолил палец, перевернул несколько страниц и сказал со вздохом:

– Прежде чем назвать место вашего поселения, хочу предупредить вас, что выбирал его не я. Мною получен от правительства список населенных пунктов, и пришлось бросить жребий, именно таким образом определив, куда направить того или иного из приговоренных по четвертому разряду. Если бы я сам составлял этот список, в нем фигурировали бы города или, по крайней мере, крупные селения, но в Санкт-Петербурге, увы, Сибири не знают – просто смотрят на карту, которая, в общем-то, ничего не говорит, да и не всегда верна, предполагая, что маленький черный кружочек с названием означает, что это большое село.

Софи с Николаем обменялись беспокойными взглядами.

– Спешу сказать, однако, – продолжал губернатор, – что вам повезло. Очень повезло! Уголок, который достался вам по жребию – Мертвый Култук, – это одно из самых живописных мест на берегу Байкала. Прелестная деревушка, просто мечта, да и только! Есть где вволю поохотиться, половить рыбу. И у вас будет пятнадцать десятин хорошей земли, чтобы заняться хозяйством.

– А наши друзья? – спросил Николай. – Они будут где-то поблизости?

– О нет! – вздохнул Лавинский. – Я получил приказ расселить освобожденных каторжников по всей Сибири. Даже братья не имеют права жить вместе. Счастье еще, что не додумались разлучать семейные пары!

– Не понимаю, – прошептала Софи, – не понимаю, какая тут опасность: поселить рядом старых товарищей, с которыми был вместе в заключении…

Генерал снова вздохнул, и губы его обиженно надулись.

– Этот вопрос не в моей компетенции. Однако хочу заметить, что мы чахнем, общаясь постоянно с одними и теми же людьми. Уму требуется освежиться, так сказать, проветриться, – не случайно же мы тасуем карты перед тем, как начать новую игру! – Он назидательно поднял палец и закончил торжественным тоном: – Для вас начинается новая игра. И прекрасно, что вы приступаете к ней, полностью забыв о прошлом. Уверяю, в Мертвом Култуке вы будете очень, очень счастливы!

– А где мы будем жить? – спросил Николай.

– В доме одного ссыльного. Я уже предупредил его, чтобы приготовил для вас одну или даже две комнаты.

– Но если нам не понравится у этого человека?

– Что ж, вы можете построить собственный дом, чуть подальше. Уж чего-чего, а места у нас тут хватает…

– Когда же мы должны тронуться в путь?

– Завтра. Я пришлю вам в трактир, где вы остановились, письмо с подробными указаниями, касающимися вашего пребывания на поселении. Сопровождать вас до места будет казак из моих людей. Советую сделать до отъезда кое-какие покупки.

Генерал поднялся, показывая, что аудиенция закончена. Софи и Николай, растерянные и встревоженные, вышли в прихожую. Они не знали, радоваться им такому распределению или печалиться по этому поводу: Бог весть, как там будет, так далеко от всех. Некоторое время Озарёвы стояли, не понимая, куда идти и что делать, но вдруг Софи вспомнила лейтенанта Кувшинова, который помог ей когда-то разобраться с местными властями, и попросила позвать его. Тот появился десять минут спустя. Вежливо поклонился Софи. За четыре с половиной года Кувшинов продвинулся по службе и сильно поправился, теперь это был толстощекий, толстопузый и толстозадый капитан, к тому же еще и рано облысевший. Он принимал посетителей в новом кабинете – огромной комнате с огромным же портретом императора, под которым был поставлен письменный стол. Но что это? Почему он столь нелюбезен? Дело в новой должности или в том, что с нею Николай? Кувшинов сухо объяснил, что не имеет о Мертвом Култуке никаких сведений, кроме самых благоприятных для новых поселенцев, и показал на карте, которая висела на стене, точечку на юге, неподалеку от границы с Китаем.

– Это здесь.

Когда Софи застенчиво спросила, а не могут ли они рассчитывать, что с его помощью получат другое назначение, ближе к Иркутску, капитан набычился и ответил еще более сухо:

– Приказы из Санкт-Петербурга не обсуждаются, мадам. Сожалею…

И уткнулся в бумаги.

Софи подумала, что, будь она одна, смогла бы его переубедить…

Они вышли, и ее оглушил перезвон церковных колоколов. Нигде, подумала она, колокола не звучат так ясно и так красиво, как в Иркутске. Наверное, дело в том, что воздух при тридцати девяти градусах ниже нуля становится просто-таки идеально чистым… Краски тут тоже чистые, яркие: небо ярко-синее, снег ослепительно белый…

На улицах было полно народу. В витринах и на прилавках – горы продуктов, хочешь – европейских, хочешь – восточных, порой – весьма странных для глаза чужака. Уже много лет Николай и Софи не видели настоящих магазинов – разве найдешь в убогих лавчонках Петровского Завода подобное разнообразие товаров? Меха, платки, обувь, ткани, посуда – и все казалось Софи прекрасным, ей хотелось покупать все подряд. Но рассудок помогал бороться с расточительностью. Она составила список самого необходимого в глуши и объявила Николаю, что будет строго его придерживаться: сахар, соль, мука, рис, чай, свечи, бечевка, топор, лопата, ножи… Они бегали из магазина в магазин, вполголоса обсуждали увиденное, уходили, решив, что «тут все слишком дорого», возвращались, потому что «тем не менее это нужные вещи», просили отправить покупки в трактир и, едва отделавшись от этой заботы и подведя баланс, не в силах устоять против искушения, немедленно пускались в новый обход центра города. За день было истрачено больше двухсот рублей ассигнациями, Николай пришел в ужас от таких расходов, но Софи ему объяснила, что они «как раз уложились», и он успокоился. Обсуждение нового места житья-бытья продолжалось, и то Николай принимался переживать за их будущее, а Софи его убеждала, что все будет отлично, то, наоборот, она признавалась, что Мертвый Култук вовсе ее не вдохновляет, а он ворчал: зачем, дескать, так вот сразу падать духом, даже не поглядев…

На рассвете следующего дня за ними явился молодой казак с двумя санями. Проспер Рабуден позаботился о том, чтобы его гостям было удобно в дороге, укутал их получше и снабдил провизией как минимум на неделю. Казак – рыжий парень с курносым носом – объявил, что приказано доставить их по назначению в течение двух суток.

– А ты бывал там, в этом Мертвом Култуке, знаешь его? – спросил Николай.

– Нет, – ответил сопровождающий. – Товарищи мои были. Говорили, что дорога никуда не годная. Еще рассказывали, что будто бы там в окрестностях бродят медведи. Но вы не бойтесь, я хорошо стреляю.

Он уселся во вторые сани – туда, где был сложен багаж, Проспер Рабуден проронил две слезы, помахал платком, и упряжки тронулись с места.

* * *

С каждым часом еловый лес, через который они ехали, казался все гуще, все темнее. Путешественники углублялись в какую-то бесконечную колоннаду. Холодно было – как на Байкале. Свернувшись в клубочек под боком у Николая, Софи ощущала, как у нее застыло все: и тело, и мысли. А сосредоточенность на цели была у нее такова, что даже на почтовых станциях, когда меняли лошадей, она не выходила из оцепенения. Наступила ночь, но лошади продолжали бег все так же – по лесам, только теперь дорога пошла в гору. Тишина – ни ветка не хрустнет, ни птица не свистнет, ни зверь не даст о себе знать… Время от времени в просветах между кронами показывалась звезда на шелке темно-синего неба, лошади сопели и позвякивали колокольцами.

Измученные бессонницей, Николай и Софи смотрели, как занимается день в тайге. Их лица были скованы морозом, превратились в ледяные маски. Внезапно деревья обернулись золотистыми скелетами, огородными пугалами в пурпурных нарядах. Солнце, вынырнув из-за линии горизонта, зажгло подлесок пламенными стрелами. Все грани кристалликов снега, все чешуйки веток, все острия еловых иголок засверкали разом. Неподвижный воздух наполнился тысячами световых отблесков, и теперь приходилось жмуриться, чтобы не ослепнуть. Но мало-помалу солнечные лучи становились не такими яркими, за головокружительными ярусами ветвей возникло пространство немыслимой лазури. Сани, подгоняемые ветром, взлетели на холм, затем начался крутой спуск – полозья скрипели… И вот уже деревья расступились, на горизонте показались куполовидные горные вершины в вечных снегах, и кучер, указав на них кнутом, прокричал:

– Хамар-Дабан![20] Хамар-Дабан (в переводе с бурятского хребет-нос, ореховый перевал) – это название горной страны у Байкала, а Мертвый Култук, кстати, название залива Каспийского мора на территории Казахстана… ( Примеч. перев. ) Там, за ним, Китай!

За поворотом открылся пейзаж, постепенно он стал все больше проясняться… Вот, далеко внизу, показался сверкающий заиндевелый панцирь озера Байкал, а чуть в стороне от него – несколько черных точек: бурятские юрты.

– Мертвый Култук, – сказал возница.

Николай с силой сжал руку жены. Тревога сдавила горло, и они не могли произнести ни слова. После многочасового молчаливого скольжения они достигли подножия горы, миновали юрты и остановились у стоящей отдельно избы. Седобородый старик-крестьянин с выдубленной кожей вышел на крыльцо и согнулся в глубоком поклоне.

– Добро пожаловать, гости дорогие! – обратился он к будущим своим постояльцам. – Губернатор предупредил меня, и я могу уступить вам половину своего дома, нам со старухой хватит и второй половины. И это обойдется вам всего в пять рублей за месяц.

– Отлично, – сказал в ответ Николай. – Впрочем, насколько я понимаю, у нас ведь и выбора-то нет?

– Ну да, нету. Если только вам захочется обосноваться у бурят.

– Вы что – единственные русские здесь?

– Ну да, мы со старухой…

Он улыбался. На коричневой щеке было заметно розовое углубление – знак, что мужик – бывший каторжник. Николай помог жене вылезти из саней. Она с трудом держалась на закоченевших, затекших ногах, в ушах звенело. Несколько мгновений она стояла, словно окаменевшая, перед своей новой судьбой, не в силах поверить, что вот эта вот затерянная в тайге хижина и была целью их путешествия. В самых страшных снах о будущем она не видела такого одиночества, такой заброшенности, не могла бы себе этого представить! Отчаяние затопляло ее, сокрушало, как ураган – дерево. Она вся дрожала от усталости, от разочарования, от страха, слезы душили ее.

– Нет, это невозможно, Николя, – наконец пробормотала она. – Мы не сможем тут жить, надо что-то сделать!

Муж сжал ее руки, сам настолько подавленный, что не нашел ни единого словечка в утешение. Рядом с хозяином дома показалась маленькая беззубая и сморщенная старушка.

– Это моя жена, Перпетуя, – представил ее старик. – А меня зовут Симеоном. Будем счастливы вам помочь. Комната ваша готова. Извольте следовать за нами…

Прибывшие пошли в дом за хозяевами, те проводили их в чистую квадратную комнату, где стояли кровать, стол, скамья и деревянный сундук. От изразцовой печки тянуло приятным теплом. На неровном полу лежали волчьи шкуры. Три маленьких окошка, затянутые рыбьими пузырями, пропускали дневной свет, казавшийся здесь желтым и мутноватым. Под иконами в красном углу теплилась лампадка. Кучер и конвоир внесли багаж, но у Софи не хватало мужества начать распаковывать вещи. Она села на сундук, опустив голову. Перпетуя принесла ей кружку с чаем. Она набросилась на нее, вдруг поняв, как ее мучит жажда, и распространившееся по телу нежное жжение успокоило нервы. Николай тоже пил чай – долгими, с прихлебыванием и присвистыванием глотками. Старуха смотрела на них с каким-то лукавством в глазах, морщины на ее лице составляли странный узор…

– Вот увидите, – сказала хозяйка, нарушив молчание. – Вот увидите, тут у нас очень хорошо живется. Мы со стариком уже сорок лет тут живем – нас сюда императрица Екатерина Великая, царствие небесное, сослала после десяти лет каторги. А на каторгу Симеон попал из-за меня – парня одного убил, ненарочно, по нечаянности… Да… и я была не без греха-то… У меня такие были глаза – на весь мир открытые, а ему, моему Симеону, это не нравилось… Не знал он тогда силы своей настоящей, ну, и… Как говорят, ошибки молодости, вот только за глупые эти ошибки мы потом всю жизнь и расплачиваемся… Правда, ухажер мой был не из простых: коллежский асессор он был, вот кто!.. Это нас и сгубило… А вас-то, барин и барыня, за что сюда сослали? Вы такие на вид милые люди, не верится, что на совести какие преступления!

– Оставь господ, дура! Слышь, что говорю? – вышел из себя Симеон. – Чего людям досаждаешь? У каждого своя болячка болит… Чего болтать зря, если помочь все равно ничем не можешь?

– Мы политические, – объяснил Николай.

– Это как? – не поняла старуха. – Кому ж вы навредили-то?

– Никому.

– Тогда за что вас наказали?

– За то, что мы хотели свергнуть царя и освободить народ.

– Го-о-осподи помилуй: царя-батюшку скинуть хотели! – ужаснулся Симеон, крестясь. – Да уж, это тяжко, это похуже будет, чем коллежского асессора порешить. – Он снова перекрестился и, немножко успокоившись, продолжил: – Я вот только не пойму, что ж вы летом-то делать станете. Мы со старухой, как снега сойдут, подаемся в леса – соболя бить. Я бы вам предложил, конечно, пойти с нами, однако там мошка… мухи такие мелкие, злые очень. Даже если рожу прикроешь, все одно кусают, ничем не спасешься. У нас кожа дубленая, нам не так страшно, но с вами не так… у вас, с вашей нежной кожей, недели не пройдет – смертная лихорадка начнется!

– На сколько же времени вы уходите? – поинтересовался Николай.

– Так на много месяцев! До конца осени. А потом едем в Иркутск шкурки продавать, пошлину платить, едой запасаться. Да уж, мы, хоть и ссыльные, имеем право малость перемещаться. Только с первыми холодами домой возвращаемся. Вот так вот и живем, господа хорошие!

Озарёв подумал, что вынести жизнь в Мертвом Култуке без Симеона и Перпетуи будет легче. Какими бы славными людьми они ни были, а этого у них не отнимешь, все-таки они слишком просты, чтобы, подолгу живя бок о бок с нами, нам не надоели. Лучше уж одиночество, чем такая теснота!

– Отлично, – произнес он вслух. – Значит, пока вас не будет, мы станем охранять избу и постараемся возделать наши пятнадцать десятин земли.

– Храбрые вы люди! – уважительно сказала Перпетуя. – Бог в помощь! Только будьте настороже: летом с гор спускаются беглые каторжники, варнаки , и все они проходят тут…

– Да ну тебя, старуха, – вмешался Симеон. – Вовсе они и неплохие ребята, эти варнаки. И всего-то просят накормить их. Вот ежели не покормишь, тогда, конечно, могут и разграбить тут все, и избу сжечь…

– Хорош языком-то чесать! Только людей пугаешь, – перебила его жена. – Случаи такие реже некуда. Мы сроду с ними и не поспорили даже! Но я-то сейчас уже старая стала… А прежде пряталась, едва они придут. И вам, барыня, такой свеженькой да хорошенькой, тоже советую прятаться, а то ведь не ровен час, им лукавый нашепчет, тогда уж – только держись… Беречься вам надо, барыня!

Говоря, старуха неприятно хихикала, тряся бородавками на физиономии. Николай взглянул на Софи. Одна только мысль о том, что над его любимой могут надругаться лесные разбойники, наводняла душу страхом. Он сразу вообразил, как его, спящего, срывают с постели, бросают на пол, как связывают ему руки и ноги и заставляют смотреть на… на… Ужас от представленной в подробностях сцены насилия над женой, видимо, отразился на лице декабриста, потому что доброжелательная Перпетуя поспешно сказала:

– Да вы не тревожьтесь так, барин! Если в Бога веруете, то ничего такого с вами и не произойдет. Лучшее средство жить спокойно в Мертвом Култуке – икона над дверью да кружка воды с горбушкой хлеба на крыльце. Варнаки съедят хлеб, запьют водой, перекрестятся на икону, да и пойдут дальше своей дорогой. И все довольны, всем хорошо.

Николай, с трудом дослушав, побежал из избы: ему надо было срочно найти казака-конвоира. Оказалось, тот под навесом режется в карты с возницей.

– Ты когда должен назад ехать?

– Завтра с утра.

– Хорошо. Дам тебе с собой письмо к генерал-губернатору Лавинскому.

Десять рублей, засунутые в карман славного парня, удвоили его рвение. Николай вернулся в дом, где Софи уже принялась распаковывать вещи: посреди комнаты стоял раскрытым самый большой баул. И, как только она нашла чернильницу, перья и бумагу, Озарёв уселся за письмо. Ему казалось, что, отправляя их с женой в столь отдаленное место, Лавинский попросту был не предупрежден о тех опасностях, какие тут подстерегают человека. Даже не просто казалось, он был в этом уверен. И постарался в сухом деловом стиле описать условия, которые они обнаружили в Мертвом Култуке, трудности с провизией, угрозу нападения варнаков , а описав – стал умолять губернатора, взывая к его милосердию, переменить им место ссылки.

«Никогда не осмелился бы жаловаться Вам, Ваше превосходительство, будь я холостяком. Но как мне не тревожиться о спокойствии, чести, да просто самой жизни женщины, за которую взял на себя ответственность перед Богом, зная, какие испытания ей, возможно, придется здесь перенести?»

Софи одобрила тон и содержание письма, согласившись, что Лавинский не может остаться безучастным к их жалобам. Несчастные дошли уже до такой степени тревоги и усталости, когда рассудок, пометавшись во все стороны, готов принять как опору любую надежду, лишь бы хоть немножечко отдохнуть.

Перпетуя тем временем приготовила ужин: квашеная капуста, черный хлеб и простокваша. Они с аппетитом поели и сразу же улеглись. В постели, прижавшись друг к другу, чувствовали себя потерянными в этом мире, абсолютно одинокими и незащищенными, как дети. Бревна, из которых был сложен дом, потрескивали на морозе. При малейшем шорохе у Софи волосы становились дыбом от страха, и, несмотря на полное изнеможение, ей не удалось хотя бы на минутку заснуть до самого рассвета…

Назавтра Николай отдал письмо молодому казаку, и двое саней отбыли в обратном направлении: к Иркутску. Зазвенели колокольцы. Стоя на крыльце, Софи смотрела, как, отдаляясь, становятся все меньше и меньше упряжки, и думала. Вчера, под влиянием Николя, она смогла ненадолго поверить, будто их ходатайство к чему-то приведет. Теперь – при свете дня – поняла всю тщетность, более того – всю абсурдность их надежды: кого, какое непостижимое, недоступное простым смертным существо мог достичь этот глас вопиющего в пустыне? К тому времени, как последние сани, обратившись в черную точку, исчезли в снежном мареве, она убедила себя, что никто никуда не везет никаких посланий, что Николя ничего не писал и что все это был лишь сон, от которого она только что пробудилась.

6

Симеон рассказал, что унтер-офицер каждый месяц приезжает из Иркутска с проверкой и привозит почту. Но миновало уже шесть долгих недель – и никакой посланец губернатора не показывался. Очевидно, не поступило почты для ссыльных, думал Николай, а мое прошение так и останется безответным… За прошедшие годы нигде – ни в Чите, ни в Петровском Заводе – не было у него подобного ощущения, будто одним махом их с Софи отрезали от всего мира. Он не решался высказать вслух то, что его томило, чтобы не опечалить Софи, но сам не переставал со страшной тоской в душе представлять, как через тридцать, а может быть, сорок лет, когда они с женой состарятся, будут доживать свой век ссохшиеся, очерствевшие, одинокие, забытые всеми. Вроде этих Симеона и Перпетуи.

Тем временем Софи, казалось, уже начала приспосабливаться и мужественно принимала участие в хозяйственных заботах, во всем помогая Перпетуе, наверное, это скрашивало монотонность тяжелой жизни в Мертвом Култуке. Постепенно и Николай нашел себе занятия: старик обучал его искусству укреплять крышу, чинить сани, ловить рыбу в проруби, ставить силки. Теперь дни мелькали быстро, и между двумя семейными парами росла и росла взаимная симпатия. Неважно, что эти двое так отличаются от них самих происхождением, воспитанием, образованием, можно даже преодолеть до сих пор возникающее желание, чтобы они оставили своих постояльцев наедине, – как Софи, так и Николай учились любить этих милых, спокойных трудолюбивых людей. Иногда казалось даже, что они не могут быть простыми крестьянами. Впрочем, их хозяева и были не из обычных крестьян: родились в Нижегородской губернии и долго жили свободными хлеборобами на принадлежащем им участке земли. Все их имущество было конфисковано и продано после завершения судебного процесса над Симеоном. Когда срок каторги Симеона закончился, жена приехала к нему в Мертвый Култук. И они жили там, не имея никаких известий от своих оставленных на родине пятерых детей: трех сыновей и двух дочерей, которым всем уже теперь перевалило за сорок лет… Поскольку ни старик, ни старуха не умели писать, они и представить себе не могли, что сталось с их потомством. Софи предложила, что напишет от их имени в деревню Нижегородской области, откуда они родом. Но старики отказались: «Если уж жизнь так обернулась, зачем прошлое ворошить? Лучше уж пусть нас попрочнее забудут!» Старея вместе, постоянно лицом к лицу, изолированные от всех и составившие неразрывное целое, они, в конце концов, стали и внешне походить друг на друга. И характеры от постоянного трения один об другой стали ровнее, обкатались почище байкальских камешков. Что бы по какому-то поводу ни сказал муж, было понятно: жена сказала бы точь-в-точь это самое, и наоборот. Они никогда никуда не торопились. В том возрасте, когда другие только и сетуют, что молодость прошла и впереди ничего уже не светит, эти двое, казалось, видели перед собой долгое будущее. Их ничто в мире не могло испугать: ни одиночество, ни мороз, ни разбойники, ни волки, ни болезни, потому что все зависит от Господней воли. Во вселенной, которая выглядела для них чистой, словно в первые дни творения, никакой труд не становился для них наказанием. «Посмотри на горы – и почувствуешь себя богатым», – часто повторяла Перпетуя.

По вечерам обе пары собирались на общий ужин, садились за один стол. Симеон рассказывал охотничьи истории, потом Софи вспоминала о лучших днях на Дамской улице, а хозяева с интересом слушали, как легко с ее уст срываются имена князей и княгинь. Словно в волшебную сказку переселяла этих жителей глухого сибирского уголка. И сама, увлеченная собственным красноречием, невольно начинала причислять годы каторги к счастливейшим периодам своей жизни. Чего бы она ни отдала, лишь бы увидеть сейчас на пороге избы Лепарского: шляпа с пером под мышкой, суровый взгляд, ласковая улыбка из-под седых усов! Она думала о старике так, будто он и был ее родным отцом. А другие – что с ними стало? Доктор Вольф, Юрий Алмазов, Полина Анненкова, Мария Волконская… Столько людей было вокруг нее, и вот – ни единого! Никого, никогошеньки до самого горизонта… Софи написала всем дамам по письму и ждала приезда из Иркутска унтер-офицера, чтобы отправить эти письма, но с течением времени этот унтер-офицер превращался в фигуру мифическую, на прибытие которой всегда надеешься, но этого никогда не происходит.

К середине апреля потеплело, снег начал таять, темнеть… Симеон и Перпетуя готовились в поход. Она укладывала в мешки провизию, он чистил ружье, точил ножи, лил пули, смазывал салом веревки… Вокруг избы образовались проталины, появлялась первая травка, запели ручьи. Ночью, когда царила тишина, было слышно, как трескается лед на Байкале. Последний вечер дома получился грустным. Уходившие вновь и вновь повторяли советы и благословения остающимся. Выпили по стакану самогона, Симеонова изготовления. Хозяин оставил Николаю бочонок с этой самодельной водкой, пистолет, топор, а на рассвете следующего дня укутанные в меха, нагруженные мешками, связками веревки, свертками, путешественники взгромоздились на лошадей. На Перпетуе были кожаные штаны, сидела она по-мужски. Сухое сморщенное ее личико наполовину скрылось под громадной лисьей шапкой. Она улыбалась, не стесняясь черной дыры от стершихся или сломанных передних зубов.

– Храни вас Господь! Свидимся зимой.

– Удачи! – кричала им вслед Софи. – До свидания!

Горечь подступила к горлу, как тяжело оказалось это расставание… Всадники удалялись, копыта их лошадей чавкали по грязи. Софи долго глядела им вслед – таким странным милым людям со старческими лицами, а со спины, в седле, выглядевшим совсем юными. Они пустили лошадей рысцой, они удалялись, земля под копытами почти вся уже освободилась от снега, только редкие белые островки еще задержались в буйной поросли лесных цветов и разнотравья, они удалялись, а когда оказались уже совсем почти не видны, Николай взял жену за руку и повел ее в дом. Здесь они обнялись. И на обоих нахлынуло ощущение, что жизнь теперь станет куда более трудной.

* * *

Николай быстро отказался от мысли возделать все пятнадцать десятин земли, пожалованной ему губернатором, и удовольствовался тем, что приводил в порядок маленький огородик Симеона. Чтобы скрасить себе монотонность существования, иногда он ставил силки на дичь, иногда ходил на Байкал ловить с бурятами рыбу. Озеро манило его, околдовывало!.. Он любил прогуливаться по кромке воды, болтать с местными жителями, помогать им в починке сетей. Всякий раз, как ему случалось отплыть с ними от берега в лодке, день превращался в праздник. Софи тихонько завидовала мужу: надо же было сохранить такой интерес к жизни и такое количество энергии после стольких испытаний! Получается, ему больше всего подходит именно жизнь на свежем воздухе… Николай здесь сильно загорел, движения его стали гибкими, глаза сияли, и она с удивлением ловила себя на мысли о том, как муж становится все более красивым с возрастом.

В сумерках они запирались в избе, поставив на крыльцо для варнаков кружку с водой и положив хлеба. Софи часто просыпалась по ночам: ей чудилось, будто кто-то бродит вокруг избы. Насмерть перепуганная, дрожащая, она трогала Николая за плечо, тот приподнимался и, в свою очередь, прислушивался, но свечи на всякий случай не зажигал. Как правило, это оказывался шелест листвы под ветром, или стук дождевых капель по крыше, или далекий крик ночной птицы… Но однажды, выйдя утром из дома, они увидели, что хлеб исчез, а кружка пуста, – и кровь заледенела в жилах Софи. Она смотрела на следы грязи у крыльца – и вся тряслась от ужаса. А потом много ночей не могла заснуть. Однако беглые, вторжения которых она так опасалась, должно быть, проходили мимо: приготовленное для них оставалось нетронутым. Затем как-то утром они снова обнаружили отсутствие хлеба и воды. Потом опять. И в конце концов привыкли к этим ночным визитам. «Разбойники» возвращались теперь довольно часто, но она думала о них со страхом, смешанным с любопытством, как о лесных зверях, которые тоже порой подходили к самому порогу.

23 мая наконец прибыл унтер-офицер с почтой из Иркутска. Он привез письмо Николаю от генерал-губернатора Лавинского, который сообщал, что прошение о перемене места ссылки передано в Санкт-Петербург по всем иерархическим ступенькам, как положено по субординации, и послание от предводителя псковского дворянства, в котором, кроме тысячи рублей, содержались приятные новости о племяннике. Софи очень хотелось задержать курьера до ужина. Он был молоденький, глупенький и самовлюбленный, но каким бы он ни был, все-таки новое лицо! Он приехал из города! Совсем еще недавно он видел настоящие дома, магазины, прохожих! Она жадно расспрашивала унтер-офицера, затем объяснила ему, почему так страстно желает уехать из Мертвого Култука, – так, будто этот ничтожный тип способен повлиять на судьбу озарёвского прошения. Он слушал с важным видом и пил за четверых. Спать его, пьяного в стельку, уложили в постель Симеона. Когда гость пробудился, Софи отдала ему письма для дам, оставшихся в Петровском Заводе, Николай добавил к этому новое прошение – теперь на имя Бенкендорфа. Унтер, заспанный, помятый, с трудом продрав глаза, поклялся, что вернется, день в день, ровнешенько через месяц. Очутившись в санях, он снова заснул мертвым сном.

После отъезда курьера Николай наконец вздохнул с облегчением: он боялся, что этот болван тут задержится и сорвет его планы на рыбалку. Напрасно Софи убеждала мужа, что погода портится, темнеет, скорее всего, к дождю, – упрямец твердил одно: в ненастье легче взять осетра… Она проводила его до селения, состоявшего из бурятских юрт, посмотрела, как он садится в парусную лодку – вместе с четырьмя аборигенами, суетившимися и гримасничавшими, словно обезьяны, Николай пообещал вернуться до темноты, и лодка стала удаляться, приплясывая на мелких, увенчанных барашками пены волнах. Стоя на корме – с растрепанными волосами, белозубой улыбкой на почти коричневом от загара лице – он помахал рукой. Среди низкорослых бурятов он казался особенно высоким. Софи махала в ответ до тех пор, пока лодка не скрылась из виду.

Когда рыбаки были уже далеко, Софи отправилась в обход селения, переходила из одной юрты в другую, говоря всякие приятные слова их обитателям. Всего здесь было восемь семей, примерно шесть десятков человек. Общение с ними было затруднительным – и не только из-за того, что буряты еле-еле лопотали по-русски и оставались безразличны к соблазнам опрятности и ума, но главным образом потому, что, живя в точности так же, как тысячу лет назад, они опасались любого, кто захотел бы изменить, пусть даже в лучшую сторону, их участь. Женщины были особенно подозрительны по отношению к Софи, поскольку она интересовалась их детьми. А она, не подозревая об этом, пыталась завоевать сердца этих милых ребятишек с круглыми загорелыми смуглыми личиками, раскосыми глазами и серьезным видом, изготавливая для них тряпичных кукол. Дети подарки принимали, но мастерица ни разу не видела, чтобы они играли этими куклами. Единственным человеком, с которым ей удавалось почти нормально поговорить, был Ваул, вождь племени – маленький, кривой на один глаз, со словно бы присобранной вокруг большого рта с покрытыми черным лаком зубами рожицей. Вот и сейчас Софи задержалась в его юрте, где пахло странной, но привычной для жилищ монголоидов смесью запахов протухшего мяса, грязи, нищеты и пота. Ваул посасывал оправленную в серебро трубку, и ей тоже пришлось раза три затянуться и выпустить из нее три облачка дыма. Когда она возвращала трубку хозяину, тот сказал:

– Теперь ты из моего дома. Можешь приходить, когда захочешь. При мне с тобой не случится ничего плохого. Знаешь, я немножко шаман: умею говорить с духами земли и воды…

Софи поблагодарила его и отправилась домой: ей казалось, там полно работы, но, очутившись в своей комнате, поняла, что не знает, чем заняться, и слонялась без всякого дела. Николай оставил на столе тетрадь, куда записывал свои размышления о политике, Софи взяла ее в руки, полистала, глядя с нежностью, как мать на дневник сына. Как легко его узнать, читая эти строчки! Ни одной затасканной мысли, ни единой банальности! Как и прежде, он верит, что в конце концов свобода одержит верх над деспотией, верит, что предназначение народа – счастье. Несмотря на неудачный опыт декабристов, он сохранил какое-то изначальное простодушие, спасавшее от полного отчаяния. В другой тетрадке оказался подробный рассказ о событиях 14 декабря. Для кого он пишет эти воспоминания? Если бы еще у них был ребенок…

Софи немножко помечтала, вздохнула, снова взялась за чтение. Потихоньку смеркалось, в комнате стало почти темно. Она вышла на крыльцо. Небо на западе затягивалось облаками. Вершины гор скрылись в предгрозовом тумане. Тяжелые лиловатые тучи собирались над Байкалом. Начал моросить дождь. «Ну! Я же ему говорила!» – подумала Софи с легкой досадой. Но, увидев висящий на гвозде у двери плащ мужа, начала злиться всерьез: «Хуже мальчишки! Хорошо еще, если не схватит простуды!» До наступления темноты приступы злости чередовались у нее с подступавшей время от времени тревогой. Вечером она не выдержала, завернулась в накидку, взяла плащ Николая и спустилась к берегу. Остановилась. Всмотрелась в горизонт. Никакой лодки видно не было. Ветер хлестал почем зря. Волны с нарастающей яростью накатывались на каменистый, усеянный галькой берег. А когда сходили, клочья желтоватой пены оставались все дальше и дальше, вплоть до подножий юрт. Голенькие черноволосые ребятишки, не стесняясь своей наготы, бегали вокруг и развлекались тем, что позволяли бурунам уносить себя. Странные молчаливые дети: ни возгласа, ни смеха… Вдалеке туман встал колонной и протянулся от поверхности взбаламученной воды до низкого неба. Упала густая тень, и кипение воды в озере осталось единственным звуком во тьме ночи.

В поселке никто не тревожился, старый Ваул, подойдя, сказал Софи:

– Наверное, они где-то пристали к берегу переждать непогоду. Ничего, разобьют лагерь…

Софи возвращалась домой, думая о том, какое огромное удовольствие это приключение доставит мужу: он так любил всяческие сюрпризы. Непоследовательность в поведении Николая как-то сразу и очаровывала ее, и раздражала. Она рисовала в воображении его образ – вот этот большой ребенок присел на корточки у костра, вот он протянул руки к огню и слушает рассказы бурятов о сбывшихся предсказаниях, о колдовстве…

Всю ночь дождь барабанил по крыше, а над озером завывал ветер. Софи лежала и слушала. Бревна избы потрескивали, засов еле удерживал дверь, норовившую распахнуться при особенно сильных порывах ветра, деревья страшно скрипели, словно угрожая расколоться пополам. Ей казалось, что озеро решилось взять побережье приступом. На рассвете все успокоилось, и, когда Софи вышла на крыльцо, она увидела, что природа тиха, у мокрых деревьев вполне невинный вид, Байкал сияет ангельской безмятежностью. Солнце рождалось одновременно на суше и на воде. Облака медленно рассеивались в небесной сини, и даже величественные горы, казалось, готовы раствориться в прозрачном воздухе… Николаю со спутниками легко будет вернуться сюда – ветер попутный… Софи умылась, оделась, выпила чашку чаю и отправилась к бурятам. Ваул встретил ее, выражая всяческую готовность услужить, и пригласил войти в юрту, но ей хотелось остаться на берегу, чтобы видеть, когда причалит лодка.

– Не торопитесь так, – сказал старик. – Может быть, они используют хорошую погоду, чтобы еще порыбачить…

Софи возмутилась:

– Как это так! Он же знает, что я беспокоюсь, что я жду!..

– Стоит начаться клеву, женщины уже не в счет!

Ваул рассмеялся, и морщинки разбежались лучиками по его лицу. Софи тоже усмехнулась, хотя сердце отнюдь не лежало к веселью. Шли часы, и ею все больше завладевала тревога. Иногда ей мерещилось, что вдали, в мерцании волн, показался парус, но иллюзия быстро рассеивалась, и всплески надежды становились все глуше и глуше, пока совершенно не иссякли, обернувшись давящей пустотой внутри. Софи заметила, что бурятские женщины, чьи мужья ушли на рыбалку вместе с Николаем, стали часто появляться на берегу, и лица у них были озабоченные. Несколько раз она пыталась заговорить с ними, но они не отвечали – напряженные, с пугливым взглядом, нахмуренным лбом. Только теребили амулеты своими черными от грязи пальцами – почти непрерывно. Похоже один только Ваул сохранял незыблемое спокойствие:

– С ними не может ничего случиться! Они отлично управляются со снастями…

Поначалу его безмятежная твердость успокаивала и Софи, потом стала выводить из себя, и с наступлением темноты она взорвалась:

– В конце концов, нельзя же так сидеть с утра до ночи сложа руки и ждать!

Ваул подмигнул левым глазом – правый, бледный и выпуклый, напоминал белок сваренного вкрутую яйца.

– Будь спокойна, я поговорил с духами, они за нас. К завтрему все уладится. А пока – не жди здесь, отправляйся домой. Тебе надо покушать и отдохнуть. Выспаться. Если будут какие новости, скажу.

Но Софи наотрез отказалась. Ей не хотелось уходить от озера. Буряты принялись разжигать костры, чтобы рыбакам лучше был виден берег. От мокрых поленьев повалил густой дым, потом появилось и пламя, язычки его весело заскакали во тьме. Ночь сразу стала более живой, на волнах закачались золотые отблески.

Наступило время ужина, и семьи собрались по своим логовам. Сев в кружок, мужчины, женщины и дети ели вяленое мясо, запивая его плиточным чаем. Софи не могла есть, не могла спать. Ей даже и не хотелось. Тем не менее, она согласилась лечь на подстилку в юрте вождя. Сам он, его жена и четверо детей мгновенно уснули, и старик захрапел, то рыча, то повизгивая, то со свистом. Вонь стояла невыносимая. Ночью страхи Софи приобрели уже просто неимоверные масштабы, но еще увеличивались с каждым биением сердца. Ей слышались шаги по прибрежным камешкам, плеск от удара весла о воду, вздохи, стоны… Она бросилась на берег. Никого. Костры угасали. Вдалеке черные волны с белыми гребешками совершали свое мерное, бесконечное движение. Она, как полоумная, вертела туда-сюда головой в надежде хоть что-то разглядеть во мраке, ее трясло от холода и от страха. Вернулась в юрту, прилегла на подстилку: старик прав, надо отдохнуть хоть несколько минут. И ее навязчивая идея была так сильна, что и во сне ей казалось, будто она стоит на берегу озера и до боли в глазах вглядывается в бегущие волны.

Внезапно в ее сон ворвался солнечный свет. Софи вскочила на ноги, убедилась, что юрта пуста, побежала к Байкалу и увидела там, что Ваул садится в утлый челнок с двумя гребцами.

– Наверное, они остановились где-то, чтобы починить свою лодку! – крикнул старик, завидев Софи. – Пошел искать их по озеру! А другие мужчины пока – верхами – обыщут берега. Верь: все мы вместе обязательно их найдем!

В стороне буряты верхом на низкорослых лохматых лошадках цепочкой приближались к тростникам. Гребцы взмахнули веслами, и лодка стала быстро удаляться от берега. Защитившись рукой, чтобы солнце не било в глаза, Софи смотрела, как эта черная муха с большими лапами барахтается в сиропе озерной воды. Лодка уменьшалась с каждым взмахом весел, вскоре она превратилась просто в черную точку, скользящую по зеленой тени. А после вообще ничего не стало – только безбрежная гладь воды. «Интересно, мог Николай сбежать, как тогда? – подумала Софи. – А вдруг я получу от него известия из Китая или с Аляски?.. Бог мой, что за дурь мне приходит в голову! Я совсем сошла с ума! Это просто безумие, безумие! Он вернется! Он непременно вернется!.. Он уже возвращается!..» Она повторяла себе это, зажмурив глаза и цепляясь за свою иллюзию, как порой потерявший все игрок упрямится и не желает признать себя побежденным. Она изнемогала от непрерывных смен надежды и сомнения. Душа и тело ее слились, превратившись в натянутую тетиву ожидания. Она даже не чувствовала, как солнце сжигает нежную кожу ее лица. Подошла жена Ваула, протянула какую-то еду, она молча помотала головой.

* * *

Всадники, посланные Ваулом на поиски рыбаков, вернулись к закату солнца. Едва показались на горизонте их темные силуэты, Софи помчалась им навстречу. Они ехали шагом вдоль берега. Последние солнечные лучи весело, как ни в чем не бывало, гуляли по черной поверхности воды. От всадников падали косые тени и тащились за ними по прибрежным камням. Приблизившись, Софи увидела, что они везут большие завернутые в брезент свертки, положив их поперек седел. Один из бурятов, умевший говорить по-русски, медленно произнес, увидев почти обезумевшую женщину:

– Мы нашли троих из пяти. Волна их выбросила на берег.

Под ногами Софи разверзлась бездна. Она почувствовала, что силы от нее уходят окончательно, что вся дрожит. И внезапно из ее глотки вырвался крик:

– Николя-а-а-а!!!

– Думаю, этот, – бурят указал на одно из тел, привезенных ими. – Хочешь посмотреть? Погоди, сейчас отвяжу.

7

Ей казалось, что комья падают на крышку гроба с оглушительным грохотом. Каждый удар болью отдавался в груди. Она опустила голову. Она представляла себе Николая лежащим между досками и слушающим в ужасающей тьме этот звук. Звук, с которым сыплющиеся пласты земли и камешки отделяют его от мира живых. Никак не удавалось привыкнуть к мысли, что он мертв. Умер. Погиб. Утонул. Даже теперь она хранила если не надежду, то сомнение. Николай не мог перестать жить, просто он сейчас в другом месте. Еще два трупа нашли на следующий день, вместе с обломками лодки: легкий кораблик натолкнулся на прибрежные камни, возвращаясь во время бури. Своих буряты просто положили в землю, для Николая сколотили ящик. Софи переживала из-за того, что поблизости нет священника, который мог бы прочесть заупокойные молитвы, и, прежде чем ящик с телом зарыли, прочитала молитвы сама – те, что знала по-русски. «Отче наш, иже еси на небесех…» Прочитала с таким чудовищным акцентом, что, наверное, Николай улыбался, только не было видно из-за этой страшной маски утопленника. Конечно, маска, не лицо – громадная, тусклая, раздутая, с каким-то идиотским оскалом… Нет-нет-нет, это не он, это не он!.. Ящик глухо резонировал… А вот его уже и не видно… Все буряты, мужчины и женщины, стояли вокруг двоих могильщиков. Место было выбрано удачно: недалеко от дома, с видом на озеро. Железо лопат сверкало на солнце. Когда яма была засыпана, в рыхлую землю воткнули крест, сделанный из обломков лодки. Вот и все. Кончено. Буряты проходили мимо Софи и кланялись, прижимая руку к сердцу. Вождь племени остановился перед ней и сказал:

– Я пошлю своего человека в Иркутск, чтобы известить губернатора о смерти твоего мужа.

Софи поблагодарила его и пошла домой. Дом был еще полон Николаем: его одежда, его бумаги, его книги… Слишком много вещей призывает его здесь – он вернется, сегодня же вечером и вернется. Доказательство? Если бы Николя на самом деле умер, она чувствовала бы себя куда более несчастной. А она не страдает. Она совсем не страдает, потому что ее больше нет. Вместо нее теперь бездумное существо, и оно действует бессмысленно и педантично. Существо прибралось в комнате, вынесло на крыльцо хлеб и кружку с водой для варнаков, заперло дверь на ключ, легло в постель и задуло свечу.

Посреди ночи она проснулась. Одна в большой кровати. Ее рука пошарила между простынями, коснулась подушки Николая. Пусто. Холодно. Этот холод навсегда. То, что отказывался понять и принять ее мозг, сразу стало понятно телу. И вот тогда она зарыдала. Она плакала и вспоминала, вспоминала, вспоминала… Восемнадцать лет вместе, восемнадцать лет любви, печали, ревности, ссор, планов – и вдруг, одним ударом, больше ничего. Ни-че-го. Слезы душили ее. Она забылась в изнеможении.

Утром она обнаружила, что хлеба нет и кружка пуста. Это не бродяга приходил ночью, это Николай! И она его не пустила… Нет, она никогда отныне не станет запирать дверь на ключ! Думала и понимала, что мысли эти – чистый абсурд, что она бредит, сходит с ума, и эта двойственность рассудка была для нее одновременно пугающей и приятной. Она парила между небом и землей.

Проходили дни, но она этого не осознавала. Она не задавалась вопросом, что с ней будет. Она часто садилась на камень у могилы Николая и бездумно на нее смотрела. Жить? Зачем? Разве не выполнена ее земная задача? Она отдала лучшую часть себя. Теперь ей нечего сказать людям. Круг ее интересов сместился, теперь он не здесь, теперь он в королевстве неясного, в царстве невозможного…

Спустя неделю после похорон вернулся посланный в Иркутск бурят, он несся во весь опор с сообщением о том, что сюда вот-вот явится «большой офицер». И действительно, через два дня этот «большой офицер» прибыл – в дрянной повозке, которую тащила четверка лошадей. Он оказался простым лейтенантом, которого прислал генерал Лавинский, чтобы провести расследование на месте. Софи сразу же поняла, что этот молодой блондин с большой головой, посаженной на маленькое тельце, станет ее врагом. Его фамилия была Пузырев, и недостаток роста он компенсировал самодовольством, вынуждавшим его говорить, высоко задирая подбородок и раздувая ноздри. Усевшись в избе Озарёвых за рабочим столом Николая, он поочередно допросил всех бурятов, выясняя обстоятельства несчастного случая и аккуратно записывая показания в тетрадку. Потом, оставшись наедине с Софи, предложил ей «изложить свою версию событий».

– Мне нечего добавить, – сказала она. – Мой муж ушел. Началась буря. Его привезли мертвым.

Лаконичность рассказа была Пузыреву не по вкусу. Ему явно хотелось найти противоречия в разных свидетельствах, обнаружить психологические несообразности, разгадать какую-то тайну, чтобы возвыситься в глазах начальства.

– Значит, по-вашему, все было так просто? – криво улыбнулся следователь.

– Увы, да, сударь, – ответила Софи.

– Надеюсь, что власти также признают это дело простым. Но вы должны согласиться, что я не могу вынести официальное заключение по поводу смерти вашего мужа, не имея возможности его смерть констатировать лично.

– Вы приехали слишком поздно.

– Не отрицаю, мадам. Но оттого моя миссия становится только еще более деликатной. К несчастью, я обязан произвести эксгумацию трупа.

Он произнес эти слова тихо, словно нехотя, пристально глядя на Софи холодными голубыми глазами. Секунду она не понимала, о чем идет речь, затем внезапно содрогнулась. Нет! Она не допустит! Потревожить эту священную землю, нарушить покой Николя, надругаться над его останками, подвергнув их последнему полицейскому контролю – никогда!

– Я запрещаю вам! – она захлебнулась криком.

Пузырев приосанился.

– По какому праву? Вы забываете о вашем положении, сударыня. Ваш муж был государственным преступником. Он находился в Мертвом Култуке под полицейским надзором. Кто мне докажет, что он попросту не сбежал, симулируя утопление во время бури? Кто мне докажет, что эта смерть не инсценировка? Что могила не пуста?

Софи могла подумать о чем угодно, только не о таком предположении – гротескном и оскорбительном!

– Сударь, сударь… – залепетала она, – неужели вы думаете, что я, жена Николая Озарёва, могла бы принимать участие в такой гнусной комедии!.. Если я поклянусь вам, что узнала в… в утопленнике моего мужа, что я помогала укладывать его в… в гроб, что…

Ей не дали закончить слезы…

Пузырев поднялся и сказал:

– Я здесь по служебной надобности. И каковы бы ни были мои чувства, я обязан выполнить полученное мной задание. Полученный мною приказ.

Он направился к двери. Софи загородила ему дорогу.

– Умоляю вас, лейтенант, не делайте этого!

– Но, сударыня, поскольку я должен удостовериться для рапорта…

– Хорошо, удостоверяйтесь в чем угодно, только не трогайте могилу моего мужа!

– Вы призываете меня, мадам, солгать моим начальникам?!

– Нет… просто очень прошу: ведите себя как подобает благородному человеку!

Он молча отстранил ее и вышел на крыльцо. Там, перед домом, его ждали буряты – неподвижные, безмолвные, все как один в остроконечных шапках.

– Идите за лопатами, – распорядился Пузырев.

– Не ходите! – отчаянно закричала Софи. – Он хочет заставить вас выкапывать мертвецов!

Лицо ее было смертельно бледным, глаза красными.

– Она правду говорит? – поинтересовался Ваул.

– Я не трону покойников из вашего племени, – пообещал посланец губернатора. – Но мне нужно засвидетельствовать смерть государственного преступника Озарёва. Вот и все!

Старик помотал головой и буркнул:

– Не проси нас об этом, начальник. Только не нас. Это против нашей веры. Когда для человека начинается Великий Покой, ни один бурят не имеет права его тронуть. Если хочешь, мы дадим тебе лопату, и копай сам…

Глаза Пузырева едва не выкатились наружу и засверкали гневом:

– Вы отказываетесь подчиниться приказу губернатора?! Это вам дорого обойдется! Я об этом сообщу!.. Я сообщу об этом куда следует… Сюда пришлют войска!.. И вас силой заставят подчиняться бес-пре-ко-слов-но!.. Нечестивцы!.. Безбожники!..

Буряты обменялись взглядами, они были явно растерянны. Ваул почесал в затылке, поежился, гримасы выдавали его колебания. Еще минута – и он бы сдался. Софи, словно во внезапном приступе безумия, сорвалась с места, пробежала через огород, схватила в сарайчике для утвари лопату и помчалась с нею к могиле. Если уж кому-то придется потревожить вечный сон Николя, то пусть это будет не чужой человек, а она, его жена перед Богом и людьми! Она шептала:

– Я это сделаю сама… я одна…

Ноги ее запутались в юбке. Она вздохнула и с силой вонзила лопату в землю. Так, словно вонзила ее в живую плоть. Страшная отдача от удара пробежала вдоль рук Софи и достигла сердца. Слезы вновь хлынули из глаз, но она повторяла упрямо:

– Это сделаю я! Это сделаю я!..

И лопата второй раз вошла в рыхлую землю. Софи всем телом навалилась на черенок, желая продвинуть штык лопаты дальше, глубже. В этот момент ее схватили сзади жесткие руки. Она стала отбиваться со стоном:

– Пустите, пустите меня!..

Но буряты уже держали ее с почтительной твердостью. А перед нею возник бледный не хуже нее самой Пузырев, бормотавший:

– О, мадам… мадам… Боже, какая нелепость!.. Хорошо… хорошо… возьмите себя в руки!..

Она дрожала и стучала зубами, не в силах понять, что с нею происходит. У нее отобрали лопату, ее отвели в избу, ее усадили в кресло, ей подали чашку горячего чая… Затерянная в тошнотворном тумане, она – словно сквозь пелену – видела, как Пузырев собирает свои бумаги и складывает их в красную кожаную папку. Буряты исчезли как не бывало. Не отправились ли они разрывать могилу? Встревожившись, она вскочила:

– Где они?.. Я не хочу…

– Успокойтесь, сударыня, – сказал Пузырев. – Мы не станем прибегать к эксгумации. Я напишу в своем донесении, что все действия, необходимые следствию, осуществлены, и, по моему убеждению, все в порядке… Хм… Это же просто формальность, не правда ли, сударыня?.. Нас обязывают…

Он говорил с Софи с подчеркнутой предупредительностью, как говорят с людьми не совсем нормальными: совершенно очевидно, опасался нового припадка, и это склоняло его к поспешности. Пузырев отвесил два поклона, пятясь, вышел из дома, и его повозка тронулась в обратный путь.

Когда звон колокольцев затих вдалеке, Софи огляделась вокруг себя, и на нее с новой силой нахлынули горе и ужас. Хорошо, что наедине с собой самой ей не нужно их сдерживать! Пустота комнаты страшила ее. Глухой хрип вырвался из ее груди. Она больше не плакала, она икала и взвизгивала вперемежку. Мышцы ее непроизвольно сокращались, диафрагма то западала, то выпячивалась, и она ничего не могла сделать, чтобы укротить эти не зависящие от нее содрогания. Так, будто тело отделилось от нее и живет само по себе.

Софи долго сражалась с безысходностью, и, в конце концов, силы ее совсем оставили. Она выплыла из бури с пустой головой и разбитыми членами. Наступило затишье, наступил покой. Ей казалось, что отныне уже никакому удару судьбы ее не затронуть, что вся она, вплоть до поверхности кожи, уже не способна испытать никакой боли, вообще никаких ощущений. Пусть ей сожгут руку – она не дрогнет!

Достигнув этого состояния полной апатии, она удивилась тому, что так страдала, так плакала на глазах этого офицеришки, присланного из Иркутска разрыть могилу: она же отлично знает, ее Николя отнюдь не покоится там, под землей… Она ведь ни разу не ощутила его присутствия, когда сидела у подножия креста. И она подумала, что и впрямь, если бы Пузырев открыл гроб, то никого бы там не обнаружил. Надо было позволить ему сделать это! Ее Николай ушел рыбачить на озеро и еще рыбачит там… Последний его облик, живущий в ее памяти, вовсе не обезображенный труп, нет, это человек живой, радостный, стоящий на корме парусной лодки, машущий ей рукой и смеющийся во весь рот. И зубы такие белые-белые. Если она хочет с ним встретиться, ей тоже надо отсюда уехать. Бежать из этого угла, куда он никогда не придет. Вернуться в Россию… Теперь ей не могут отказать, теперь – когда муж ее умер. Это ведь его, а не ее приговорили всю жизнь до конца провести в Сибири. Ну, разумеется, она возьмет с собой этот гроб, чтобы захоронить его в Каштановке. Там ему будет хорошо. В тени большого дерева. На семейном погосте – между отцом и сестрой.

Она встала, чрезвычайно возбужденная новой идеей, и отправилась на могилу – посоветоваться. Сознание ее работало какими-то беспорядочными скачками. То она рассуждала как вполне разумный человек, то в голове ее словно что-то смещалось, и она подчинялась бреду, строя самые невероятные предположения, уводившие ее от реального мира и переполнявшие ужасом и ликованием.

С горных вершин на Мертвый Култук опускался вечер. Грубо сколоченный крест в сумерках казался безликим надгробием. Софи смотрела на него и не получала ответа. Минуть пять она просидела так – перед незнакомцем, которому нечего было ей сказать. Ну и понятно: он так и будет безмолвствовать, пока не вернется в Каштановку. Она машинально потерла ладони одна о другую, потом отправилась на берег озера, переливавшегося зеленью и синевой, как павлиний хвост. Бледная луна смотрела с еще светлого пока неба, как она очень-очень серьезно вглядывается в линию горизонта, ожидая возвращения кораблика, унесшего ее Николя. В этой темной и светящейся бездне возможно все. Но наконец настала ночь…

Софи пришла домой, немножко поела, не понимая зачем, легла и приготовилась к бессоннице. Несмотря ни на что, упрямая мысль пробивала себе дорогу сквозь все препоны. Уехать из Мертвого Култука с этой обманной могилой, добиться от генерал-губернатора Лавинского подорожной, вернуться в Каштановку, туда, где они с Николя были так счастливы… Там, в кругу самых дорогих ее сердцу воспоминаний, она станет растить маленького Сереженьку. Маленького… Теперь ему уже восемь лет, но она видела его таким, каким оставила: пухлым младенчиком в пеленках, с мордочкой, измазанной молоком, и большими карими глазами, в которых сверкают смешливые искорки… На нее нахлынула волна нежности. Ах, взять его на руки, прижать к себе, обогреть, защитить, лелеять эту жизнь в самом ее начале! Быть снова полезной! Конечно, там, в Каштановке, есть Седов. Но она ему заплатит, и он уедет. Этот человек всегда готов продаться. Достаточно назначить хорошую цену. А она богата, потому что ей принадлежит половина поместья. А когда Седов уберется, Сережа будет принадлежать только ей одной. Ей и Николя. Они вместе займутся ребенком. И воспитают его в духе своих идей. Они сделают его своим собственным сыном. Это странная уверенность стала для Софи источником новой радости. Она вновь обрела надежду. Она наметила цель – дальнюю: старый каштановский дом, с розовой штукатуркой его стен, с его светло-зеленой крышей, с четырьмя колоннами у парадного…

Всю ночь она мечтала, охваченная лихорадочным и восторженным возбуждением. На следующий же день она попросила Ваула отвезти ее в Иркутск. Старик ответил, что ему как раз пора вскорости ехать на ярмарку, чтобы обменять меха и рыбьи пузыри на плиточный чай, хозяйственную утварь и животный жир, и, если она может подождать примерно две недели, он возьмет ее в свою повозку. Она поблагодарила и призвала себя к терпению.

Накануне отъезда, поскольку была уверена, что никогда больше не вернется в Мертвый Култук, Софи распределила между бурятскими женщинами все свое немудреное хозяйство – вот уж в чем она больше не нуждалась.

8

– Признаюсь, меня крайне удивляет то, что я вижу вас здесь, сударыня, поскольку не давал разрешения на ваш приезд, – сказал генерал Лавинский, указывая Софи на кресло перед своим письменным столом.

Путешествие в повозке с бурятами истощило силы Софи. Откинувшись на спинку кресла в надежде унять боль в спине и дать отдых плечам, она посмотрела прямо в глаза губернатору и прошептала:

– Мне казалось, что после смерти мужа лично я не привязана к месту ссылки…

– Смерть вашего мужа ничего не меняет в ваших обязанностях по отношению к властям, – отозвался он, нахмурив брови. – Из сочувствия вашему трауру я, так и быть, закрою глаза на противозаконность вашего появления в этом городе, обещаю не вменять этого в упрек тем, кто привез вас сюда, но хотелось бы также иметь гарантию того, что подобные фантазии больше не взбредут вам в голову!

Она не ожидала такого выговора и немножко растерялась: во что же теперь выльется эта встреча. А он держал томительную паузу. Но затем лицо его утратило напряженность, и тон стал почти по-отечески заинтересованным:

– Мне кажется, что только очень серьезная причина могла заставить вас приехать в Иркутск по собственной инициативе… Расскажите, что случилось?

Софи набралась храбрости и приступила к заготовленной речи. Сбивчивый рассказ о том, в каком отчаянии она находится после смерти Николая и насколько ей невозможно жить одной в Мертвом Култуке, губернатор слушал с явным сочувствием: кивал головой, вздыхал вслед за ней и, казалось, проходил вместе с нею шаг за шагом все испытания, выпавшие на ее долю. Теперь уже можно было поверить, что партия выиграна.

– Мой муж погиб, и у меня нет больше никаких причин оставаться в Мертвом Култуке, ваше превосходительство, – заключила она. – Мне хотелось бы вернуться в Россию, перевезти на родину тело и захоронить его на семейном погосте в нашем имении, Каштановке Псковской губернии. Может быть, вы посодействуете мне в хлопотах об этом?

Лавинский как-то весь подобрался и возвышался теперь над столом, как мраморный бюст. Бледные его глаза округлились под арками вскинутых бровей. Казалось, его удивление перед странной, ни в чем не сомневающейся посетительницей только возрастало с каждой ее фразой. Господи, Боже мой, да она преподносит сюрприз за сюрпризом!

– Глубоко сожалею, что вынужден разочаровать вас, сударыня, – произнес наконец губернатор. – Но, во-первых, запрещено перемещать останки тех, кто был приговорен по политическому делу, а во-вторых, вдова такого государственного преступника не имеет права покидать Сибирь.

Софи замерла, сообщение генерала оглушило ее, но – подобно раненому, в первое мгновение не ощущающему боли, она не осознавала еще до конца, какой страшный удар ей нанесен. Неожиданно даже для самой себя она пробормотала:

– Но это немыслимо, ваше превосходительство! Вина моего мужа умерла вместе с ним! Меня же саму никто не приговаривал, и, наверное, я могу ехать куда хочу!

– Разве, уезжая на каторгу к Николаю Михайловичу Озарёву, вы не подписали бумагу с согласием разделить судьбу государственного преступника? – спросил Лавинский.

– Подписала, – тихо ответила Софи.

И кровь в ее жилах заледенела. Она сидела в этом торжественном кабинете, в этом царстве бронзы, красного дерева и суровой власти и чувствовала, как постепенно теряет связь со всем, что только есть на свете человеческого.

А генерал тем временем продолжил:

– Люди никогда не осознают значения подписи, которую ставят под документом, – сказал он. – Особенно дамы! Впрочем, его величество недавно прямо высказался на заседании Совета министров по поводу интересующих вас прав. Заседание состоялось несколько недель назад, а точнее – 18 апреля 1833 года. Недурно бы вам было ознакомиться с официальным отчетом об этом заседании.

Губернатор достал из папки лист бумаги, заполненный почерком с завитушками и носящий, как Софи разглядела, номер 762.

– Можете пропустить преамбулу, – посоветовал он, протягивая документ посетительнице. – Вот отсюда читайте. – И обозначил пальцем нужный параграф.

Софи прочитала:

«После смерти государственных преступников их вдовы, не замешанные в преступлениях мужей, но разделившие их судьбу, восстанавливаются в правах с возможностью управлять своим состоянием и пользоваться им, но только в пределах Сибири. Разрешение вернуться в Россию может быть получено вышеупомянутыми вдовами государственных преступников только при наличии исключительных обстоятельств и только с особого соизволения императора».

Она положила бумагу на стол. Разочарование было таким сильным, что даже голова закружилась. Лавинский, окно, картины – все дрожало и вращалось у нее перед глазами. Значит, столько долгих недель она жила уверенностью в возможности вернуться в Россию, а ей отказали даже в такой нищенской победе над судьбой, даже в этом! И снова ее будущее зависело от воли царя. Неужели этот человек испытывает коварное наслаждение, держа свою жертву в когтях и то чуть отпуская ее, то снова, в тот момент, когда она почувствует облегчение, усиливая хватку? Неужели это помогает ему убеждаться в своей власти?

– Вы можете послать прошение на имя его величества, – с непонятным выражением произнес генерал.

– Конечно. Но какова надежда на благополучный исход дела?

– Сомневаюсь, что есть шансы. Вряд ли его величество захочет создать прецедент.

Презрение и ярость охватили Софи, нервы ее были напряжены до предела. Иллюзии, до тех пор еще дремавшие в ней, окончательно рассеялись, и она почувствовала себя лишенной уже просто всего – хуже, чем в недавнем прошлом. Ее поражала злобность представителей власти. Она думала: «Россия – одна из редких в мире стран, где все иностранцы готовы любить народ и ненавидеть правительство. Но что же теперь делать?» Она искала ответа в себе самой, она искала хотя бы нужного слова, хотя бы намека на направление, в каком двигаться, но открывала в душе и сознании лишь одиночество, лишь беспомощную слабость…

– Не могу поверить, ваше превосходительство, что в чьих-либо интересах до бесконечности задерживать меня в Сибири, если я не сделала ничего, за что бы могло последовать такое наказание, – начала она. – Я одинокая женщина и не представляю никакой опасности для кого бы то ни было!

– Разумеется, – ответил Лавинский, но улыбка его была холодна как лед. – Только вы напрасно относитесь к Сибири как к стране ограничений, годной лишь в качестве наказания. На этой прекрасной русской земле можно жить весьма счастливо. Я знаю многих людей, которым ни в коем случае не хотелось бы перебраться отсюда в другие края!

Она не слушала. Все по-прежнему кружилось в ее мозгу, мыслей было не собрать. И вдруг ей просияла надежда!

– Ваше превосходительство! – воскликнула Софи. – Есть одно обстоятельство, о котором вы забыли! Очень важное обстоятельство! Я француженка!

– Ну и что в этом?

– Там же, в вашем документе, есть уточнение: вдовам может быть разрешено вернуться в Россию, если имеются важные для этого причины! В исключительном случае! Так вот: я могу получить это разрешение, если не по причине своего несчастья, то – благодаря своей национальности!

Лавинский подумал и процедил сквозь зубы:

– Что ж… действительно. Советую вам непременно указать на это в вашем прошении… Возможно, это послужит…

Софи не дала ему договорить:

– Вот! Вот видите!

Он гримасой изобразил сомнение.

– Завтра же, – продолжала посетительница, – я принесу вам ходатайство о перенесении останков мужа и о моем собственном отъезде отсюда. А пока мы станем ждать ответа императора, вернусь в Петровский Завод, под крыло генерала Лепарского. Он был всегда так добр ко мне! И все мои друзья остались там! Среди них я буду чувствовать себя не такой потерянной!

Софи собралась уходить, но Лавинский медленно покачал головой и сказал:

– Если вам угодно, можете принести мне завтра это ходатайство, но я не могу разрешить вам жить в Петровском Заводе.

– Почему?!

– Потому что это место предназначено для каторжников и их жен.

– Мой муж был каторжником!

– Но перестал им быть к моменту своей смерти.

– А что это меняет?

– С той минуты, как он получил свободу и уехал из Петровского Завода на поселение, вы тоже рассматриваетесь как свободная гражданка и не можете находиться среди людей, еще отбывающих наказание.

Все, что сказал губернатор, было настолько абсурдно, что поначалу Софи решила, что Лавинский шутит.

– Но Петровский Завод в сравнении с Мертвым Култуком – просто рай для меня! – почти закричала она. – Вам ведь не нужно, генерал, чтобы я, будучи, как вы только что сказали, свободной гражданкой, чувствовала себя хуже, чем в те времена, когда мой муж был в заключении? Вместо того чтобы стать проявлением императорской милости, ссылка превратилась бы в еще худшее наказание!

Слушая ее речи, Лавинский, казалось, все больше замыкался в себе, словно бы стеной отгораживаясь от упрямой просительницы. Взгляд его из-под сдвинутых бровей стал жестким. Теперь перед нею находился не стареющий офицер, украшенный орденами и источающий приветливость, а окаменевшее существо, не признающее возражений и донельзя тупое. Истинная загадка власти!

– Может быть, в вашем случае, и так, – вымолвил он в конце концов, – но я не имею права делать исключений. Не имея больше ничего общего с вышеупомянутыми политическими преступниками, вы не должны жить рядом с ними. Различные категории смешивать не дозволяется. Есть места, где содержатся заключенные, и есть места, предназначенные для ссыльных. Если каждый ссыльный станет сам выбирать себе место по вкусу, вы можете себе представить масштабы беспорядка.

– Не поняла, чего же вы от меня требуете! – выдохнула Софи.

– Вы отправитесь в Мертвый Култук, завтра же офицер отконвоирует вас туда.

– Но, может быть, я могу вернуться туда с теми же бурятами, которые меня привезли?

– Нет, сударыня. Это грубое нарушение регламента. Когда у меня будет подтверждение того, что вы снова находитесь там, где положено, я смогу обратиться к центральной власти с просьбой назначить вам менее изолированное от людей место ссылки: Курган, Туринск, может быть даже, Иркутск…

Она пожала плечами.

– Теперь, когда есть шанс вернуться в Россию, мне все равно, где отбывать ссылку.

Лавинский медленно поднялся. Ироническая улыбка начальствующего, превосходящего по всем статьям, промелькнула под усами. Он поцеловал руку Софи и пожелал на прощанье доказать всем, что лучше быть француженкой, чем русской, когда хочешь заслужить монаршего снисхождения.

– Но вы поддержите мое ходатайство, генерал? – спросила она напоследок.

– О, разумеется!

И она поняла, что Лавинский не сделает ни-че-го.

* * *

Сидя в коляске рядом с Софи, лейтенант Пузырев ни на минуту не сводил с нее глаз. Пока они не доберутся до Мертвого Култука, ему не успокоиться! Лошади одолевали последний этап, между стволами деревьев уже виднелся Байкал. По мере того, как путешественники приближались к месту ссылки, к разочарованию Софи примешивалась какая-то странная, непонятная ей самой нежность. До чего же этот край, который Софи так хочется покинуть, стал все-таки дорог ее сердцу! Когда она заметила вдали, в зеленоватой низине, бурятские юрты, ей почудилось, будто грядет возвращение к семье. Как будто кто-то ждет ее там в молчаливом нетерпении. Ей захотелось сразу же, как приедет, побежать на могилу к Николаю. Сколько ей надо ему рассказать! О своем путешествии, о разговоре с Лавинским, о ее планах возвращения в Россию… Ей это удастся, удастся! Они уедут отсюда вместе!.. Звон привязанных к упряжи бубенцов отдавался в ее голове, ее трясло на ухабах, тени деревьев серыми перьями скользили по ее лицу. Потом они выехали на открытое место, под жаркое полуденное солнце. Перед ними до горизонта расстилалось озеро – безупречная изумрудная гладь воды.

– Ну, держитесь! – закричал возница.

И лошади помчались по спуску.


Читать далее

На каторге
Часть I 13.04.13
Часть II 13.04.13
Часть III 13.04.13
Послесловие автора 13.04.13
Софи, или Финал битвы
Часть I 13.04.13
Часть II 13.04.13
Часть III 13.04.13
Часть III

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть