СВИНЦОВАЯ НОЧЬ

Онлайн чтение книги Свинцовая ночь
СВИНЦОВАЯ НОЧЬ

«Теперь я оставлю тебя. Дальше пойдешь один. Ты должен исследовать этот город, тебе незнакомый». Матье, понурившийся было, поднял глаза. И понял следующее: что уже ночь - здешнее небо черно и лишено звезд; что тут имеются дома, мощеные улицы; что он стоит на углу, а плиточные узоры под его ногами стекаются к нему с двух сторон; что желтый резкий свет от высоко висящих ламп освещает эту картину, новую для него: перекресток и широкий бульвар, просматриваемый в обе стороны. Блестящие трамвайные рельсы, утопленные в мостовую, тянулись издалека и терялись вдали, прямые как стрела - так ему казалось из-за этого неизменно-неустанного желтого света над головой, производимого бессчетными подвесными лампами.

Пока дух его только собирался удивиться, он вдруг почувствовал, что не одет и что в таком состоянии неприлично пятнает собой эту улицу. Но он чувствовал свою наготу лишь две-три секунды. Он пошевелил руками, расправил грудь. И прислонился спиной к воздуху, который его обтекал, и ощутил, что воздух служит ему опорой. Он узнал внешнее обличье того голоса, узнал то тело, еще с ним не распрощавшееся. Он почувствовал благотворное тепло того Другого, кожей соприкоснулся с другой, льнувшей к нему формой, понял, отчетливо до навязчивости, что то существо, мужского пола, всем своим телесным обличьем его поддерживает.

Но потом существо исчезло - будто сметенное прочь, вместе с голосом. Матье пошатнулся. Посмотрел назад. Его бросили. Он стоял в одежде, как и положено, - растерянный человек.

«У меня есть выбор: пойти направо или налево. Но как выбрать, если я здесь чужой, пристанища не имею и не знаю никого, кто мог бы мне дать совет?»

Он шагнул вперед, чтобы поточнее определить длину бульвара, увидеть его конец или поворот. Но, насколько хватало глаз, не было ни предела блестящим рельсам, ни конца бесчисленным фонарям. Словно он очутился между двумя гигантскими зеркалами, глядящимися друг в друга: пример бесконечности, которую можно как-то исчислить, но верить в нее нельзя. Людей он не видел, как ни старался обнаружить себе подобных. Фасады домов были освещены: равномерно покрашены светом, лишь местами забрызганным тенями или замутненным грязью. Наверху дома терялись в черноте неба, не имевшей четких границ. И все двери и окна тоже были черными, казались провалами в Ничто.

Где-то далеко Матье заприметил единственное освещенное окно. Это и побудило его пойти в ту сторону. Ничего хорошего для себя он от окна не ждал; и все же мало-помалу шаги его становились решительными, как если бы у них появилась цель.

Пока шел, он все больше удивлялся, что не видит ни одной живой души, ни одного транспортного средства. Не было и никаких звуков, никакого шума. Дома молчали, воздух оставался неподвижным.

«Который может быть час, если огромный город спит, словно это и не город вовсе, а поле, затерявшееся во тьме? И почему горят фонари, если нет движения на улицах?»

Он ответил себе, что местных обычаев не знает. А поскольку он не устал, его не тревожило, что у него пока нет пристанища на ночь. И все-таки он очень спешил добраться до того окна - как если бы оно имело для него какой-то особый смысл.

И вот он уже стоит перед фасадом столь притягательного для него дома. Мерцающее окно - на третьем этаже. Он смотрит вверх. Преломленный занавесками свет намекает на уютную комнату... домовитую самодостаточность... тепло; но вместе с тем - и на чью-то покинутость, на уединенность чьей-то жизни.

«За окном - только один человек. В этом есть что-то похожее на мою ситуацию. Я его не знаю. Он меня не знает. Я мог бы к нему подняться...»

Матье, запрокинув голову, разглядывал утешительный четырехугольник на лице дома, которое без этого светлого пятна было бы лишенным выражения, мертвым. В нем, Матье, проснулись тоска, желание человеческой близости, нетерпение, решимость: решимость вторгнуться в дом, навязать себя первому человеку из этого города, на след которого он напал, познакомиться с ним.

Все воспоминания, привезенные из других городов, похоже, его покинули. Он сознавал теперь только себя, только ощущения этих мгновений. Живая жизнь - вот все, что он чувствовал под одеждой, да и то совсем неотчетливо: толика тепла, какой-то бессмысленный порыв... Ничто, казалось, не соответствовало его смутному влечению - зеркальной тени, отбрасываемой им самим.

Он сказал вслух:

- Переживания жителей этого города не имеют ничего общего с моими. - И, помолчав, добавил. - Мы ходим по улицам, пока наша любовь не испортится.

С тем и шагнул к двери, решившись нажать на ручку и - силой ли, хитростью ли - проникнуть внутрь.

В то же мгновение окно погасло: стало таким же черным, как прочие окна на этом фасаде и еще тысячи - вдоль нескончаемого бульвара. Одновременно с окном погасли и уличные фонари; точнее, внутри них что-то еще теплилось, но света они почти не давали. Казалось, на город опустилась пелена черного дыма.

Матье сразу отказался от намерения войти в дом. В первую минуту он в самом деле ничего не мог разглядеть.

- Нынешней ночью это было последнее светлое окно в городе. Теперь нужды в уличном освещении нет. Город транжирил свет, пока хоть один человек давал понять, что еще не спит. Все, кто не спит и сейчас, сидят в темноте, или за черными ставнями, или в подвалах без окон.

Странно: почему-то он был уверен, что не все горожане поддались сну... он ведь и сам не поддался... и что как раз они-то, эти где-то затаившиеся Бессонные, в чем-то сродни ему... что он - один из них. Окно, привлекшее его своим светом, теперь утратило для него всякий смысл. Взглянув напоследок вверх, он даже не вспомнил, какая из черных мертвых глазниц совсем недавно была живым глазом.

Он с удовлетворением отметил, что, привыкнув к отсутствию света, опять начал различать очертания домов, тротуар и трамвайную линию. Он пошел дальше - в сторону, противоположную той, откуда пришел. Мысли его не были отчетливыми или навязчивыми. Он мог бы сказать, что чувствует себя сонным - не усталым, а всего лишь утратившим внимательность, равнодушным по отношению к своему состоянию и к темному городу, - что все как бы расплывается. «Мы ходим по улицам, пока наша любовь не испортится», - подумал он еще раз.

Эта фраза ничего для него не значила, а только подчеркивала, неизвестно зачем, что он - уже взрослый, что никакие побуждения взрослых ему не чужды.

По прошествии какого-то времени он пожалел, что не проник в дом. «Тот человек наверняка еще не успел заснуть, - убеждал он себя. - Я мог бы присесть к нему на кровать, и мы бы что-то друг другу рассказывали или задавали вопросы». Воображаемая встреча так и не обрела четких контуров. Он не видел мысленно ни конкретного мужчину, ни женщину. А о детях вообще не думал. Только жалел, что не был достаточно решительным. И дал себе слово не упустить следующего шанса. Тем более, что, как ему пришло в голову, люди, которых он может встретить в дальнейшем, все будут его поля ягоды: беспокойные и бессонные, в противоположность тем местным жителям, которые уже заснули - а значит, наверняка чем-то отличаются от бодрствующих.

Матье попытался как-то сформулировать для себя эту разницу. Но какое бы представление он ни вызывал в своем воображении, оно тотчас тускнело. Спящие и бодрствующие сливались воедино, уподобляясь ему самому, обретая общую чудовищную идентичность: как если бы все в мире были Матье, этим взрослым человеком со взрослыми побуждениями, двадцати трех лет от роду, которому еще нет нужды думать о смерти, у которого за плечами двадцатитрехлетнее прошлое, несущественное. Да, в нем периодически пробуждалось любовное влечение; но благодать на него не снизошла. Он тоже ходил по улицам, ибо в свои двадцать три года был вполне заурядным человеком, а счастья не испытал. Одни ходят по улицам с женщинами, другие - с юношами. Такое не утаишь. Остальное - профессиональные хлопоты, скука, болтовня об искусстве, собор Святого Петра, египетские пирамиды, Бах, Окегем[49] или Стравинский, китч или Шекспир, Бог или космическое пространство. Глянцевые журналы заменили людям мозги. Свихнуться можно. В конце вас либо закопают, либо кремируют. Других вариантов нет.

Он сказал с раздражением:

- Я упустил возможность узнать, каковы на самом деле здешние жители. Мне трудно представить себе сон всех этих незнакомцев. Я знаю только, что они лежат; но для меня они не имеют лиц. Вспоминают ли они поэта Пифагора или медузу Тукки? Просовывают ли голову между ляжками, чтобы снять шляпу перед собственной задницей? Мне бы надо увидеть хоть одно лицо. Нельзя рассуждать о кошачьей морде, если ты ни разу в жизни не видал кошки; иначе тебе примерещится жаба или блин. А этих, здешних, я так и не увидел.

Он преткнулся. О камень; от соприкосновения камня с подошвой возник резкий звук, подобный хлопку бича. И звук этот эхом отразился от фасадов домов на противоположной стороне улицы.

- Теперь они знают, что я здесь, - сказал он себе, - теперь меня услышали.

Он пошел дальше, приободренный подобием надежды. Тишина, по крайней мере, разодралась.

Но ничего не произошло. Нигде не распахнулось окно, никто не вышел из двери, не раздалось никакого крика.

- Крепко же они спят, - сказал он и поспешно двинулся дальше, будто хотел как можно скорее добраться до определенной цели.

Тут-то его и остановил какой-то мужчина. Вышедший из-под арки и загородивший дорогу.

Матье не сразу понял, кто ему помешал идти. Он вздрогнул от страха, у него вырвалось необдуманное слово. Судя по фигуре, чужак был крупным и сильным. Матье показалось, будто одет он в подобие униформы; во всяком случае, на одежде имелись блестящие пуговицы. То, что это мужчина, оставалось только предположением, поскольку незнакомец еще не заговорил. Он зажег карманный фонарик, протянул Матье карточку, посветил на нее, чтобы можно было прочесть напечатанный текст. После некоторых колебаний Матье принялся разбирать буквы. И прочитал:


Эльвира принимает гостей в уютном салоне. Сэндвичи. Вино. Красивая женская грудь. Уникальные в своем роде превращения. За одноразовое вспомоществование в размере 50 фр. Никто не пожалеет, что помог Эльвире.


Фонарик погас; в руке у Матье осталась карточка. (Позже она пропала; вероятно, он ее машинально выбросил.)

- А вы в этом доме привратник? - поинтересовался он.

- Я тот, кем вы меня назовете, мой господин, - гортанным голосом произнес незнакомец.

- Кто такая Эльвира? - спросил Матье.

- Неожиданность, - сказал привратник.

- Не очень-то точная информация, - пробурчал Матье.

- Кто сам ничего не пережил, ничего не знает, - возразил тот.

- Меня это не касается, - сказал Матье, - я хочу продолжить свой путь.

- Вы заблуждаетесь, мой господин, вы не хотите продолжить свой путь. Вы прибыли в этот город и теперь не можете просто пройти сквозь него. Вы сами знаете. У вас есть задание. Вы уже многое упустили. Упустили светлое окно.

Он оттеснил все еще противящегося Матье в сторону. Не дотрагиваясь до него; просто тень незнакомца действовала как некая сила.

Матье снова заговорил:

- Я о вас ничего не знаю; зато вы обо мне что-то знаете. Это правда: я не использовал для своих целей то окно. И после дал себе зарок, что второго шанса не упущу. Но мне кажется, здесь я только попусту потрачу время -цель моя где-то в другом месте.

- Как вам угодно, мой господин, - сказал гортанный голос. - Никто вас не принуждает. Вы вправе пропустить столько шансов - шансов узнать что-либо, - сколько пожелаете. Но город рано или поздно кончится. Прошу вас подумать об этом! Внезапно вы окажетесь посреди пустынного поля... а город останется позади. Вернуться вы не сумеете. И будете сожалеть, что ничего не узнали об этих людях. Здесь никогда нет возврата - всегда лишь одно направление. Через несколько минут я запру дом. Тогда для каждого, кто захочет войти, будет слишком поздно. После уже никого не пропустят.

И он повернулся, чтобы пройти в арку.

- Пожалуйста, побудьте еще минутку со мной, - попросил Матье, - Я здесь чужой и понимаю, что многое делаю неправильно; но ежели бы вы согласились объяснить мне здешние обычаи, для меня новые, я бы совершал меньше ошибок.

- Вы вправе следовать за мной. Мне же нельзя долго стоять на улице. Все просто принимают это к сведению, без каких-либо толкований. Таково предписание. Связано ли оно с какой-то разумной причиной, или только отражает старинный обычай, смысла которого уже никто не помнит, совершенно не важно. О таких вещах не спрашивают.

Матье хотел было что-то возразить; но передумал и решил более не упрямиться. Он шагнул к привратнику.

- Пройти в дом нетрудно, - подбодрил тот.

- Вам придется вести меня, - сказал Матье, чувствовавший себя так, будто постепенно слепнет.

Привратник взял его за руку. И поначалу потянул за собой. Но когда тьма за аркой стала непроглядной -створка ворот, мягко качнувшись, со скрипом захлопнулась,- оба уже шагали, шаркая ногами, рядом: как старые друзья. Матье доверял голосу своего провожатого, знал, что тот его предупредит о ступеньке или о неровности почвы. А если Матье все же споткнется, сильная рука, мягко сжимающая плечо, не позволит ему упасть. Привратник, похоже, и направление выбирал верное, несмотря на темень,- что очень удивляло ведомого, ибо сам он не различал ничего, кроме лишенной ориентиров черноты. Наверняка имелось предписание, запрещающее включать здесь карманный фонарик, - и соответствующее обоснование, не всем доступное. Матье попытался найти в себе хоть какую-то мысль, вызвать воспоминание. Ему это не удалось. Страха он не испытывал; но и ничего хорошего не ждал. Он уже не помнил, как оказался в этой тьме.

Привратник велел ему остановиться, разомкнул охранительное кольцо своих рук. Матье услышал, как тот сделал еще пару шагов. Потом - скрежет поворачивающегося в замке ключа. Провожатый нажал на дверную ручку. И через приоткрытую дверь хлынул свет.

Невыразимое ощущение счастья овладело всем существом Матье. Свет, ослепивший его, был не резким, а матовым, теплым. Не пришлось даже зажмуривать глаза. Он шагнул к двери. И увидел стоящего на пороге привратника - роскошно сложенного, с золотыми, как у адмирала, лампасами, с прямой осанкой, рука у околышка фуражки...

- Здесь мы попрощаемся, - сказал привратник. - Я останусь внизу. А вам следует подняться по лестнице.

Тот, к кому он обратился, потоптался на месте, размышляя, давать ли чаевые; сунул руку в карман, понял, что денег у него нет, покраснел.

- Вам следует подняться по лестнице, - повторил привратник.

Смущенный Матье нерешительно сделал несколько шагов и очутился в просторном вестибюле. Он хотел еще о чем-то спросить осанистого служителя, извиниться перед ним; но дверь захлопнулась.

- В том другом доме мне тоже пришлось бы подниматься по лестнице без чьей-либо подсказки, - мелькнуло в голове у покинутого.

Потом он полностью переключил внимание на то, что увидел.

Сперва он рассматривал лампу. Трехрожковой светильник с тремя свечами, горящими живым красноватым пламенем; латунный остов украшен шлифованными подвесками из дымчатого свинцового хрусталя: они сверкают и придают свету радужное сияние.

Вестибюль в плане представляет собой вытянутый восьмиугольник. Лестница на верхний этаж - витая, располагается в глубине помещения. Еще одна лестница спускается вниз; ее деревянные перила так же богато украшены резьбой, как и у лестницы, ведущей вверх; поэтому кажется, будто ты находишься не на плоской поверхности. Стены покрыты тонированной орнаментальной лепниной, как если бы дом возводил архитектор эпохи барокко.-----

У Матье потеплело на душе. Не считая входной двери, никаких других отверстий в стенах он не нашел. Он хотел проверить, заперта ли дверь за его спиной; но, подумав, решил, что лучше не надо.

Не спеша поднимаясь по лестнице, он уже не испытывал никаких сомнений, что бы ни ждало его наверху. Только удивлялся, почему сердце стучит так ровно - будто ему, Матье, больше и ждать-то нечего.

Бурдюк из мертвой кожи, и тот не мог бы быть равнодушнее, чем его живое тело.

Верхний вестибюль походил на нижний вплоть до мельчайших деталей. Здесь тоже была только одна дверь... и лестница точно такая же; Матье даже засомневался, а двигался ли он вообще. Чтобы узнать это наверняка, он открыл дверь, через которую (если всё было во сне) проник в дом.

Однако не чернота хлынула ему навстречу - а тепло, ароматы, свет, преломленный золотым и живописным декором. Матье увидел праздничное, богато обставленное помещение; но главное - красивого мальчика, грума в серой униформе.

Грум поклонился, взял шляпу Матье, махнул рукой, указывая дорогу, и сказал звонким чистым голосом, будто ему не исполнилось и пятнадцати:

- Добро пожаловать, мой господин!

Матье не удивился; он с симпатией посмотрел на приятного мальчугана.

- Как тебя звать? - спросил.

- Франц, мой господин, или Ослик; так меня тоже называют, потому что я всегда одеваюсь в серое.

- Я здесь чужой... Ослик это хорошее имя, - сказал Матье. И замолчал; он смутился, почувствовав, что нуждается в помощи. Повторил негромко: - Я здесь чужой.

- Понимаю, мой господин. Положитесь на меня. Я буду все время рядом, чтобы вы не сделали ложного шага. Впрочем, никаких правил в этом доме нет. Каждый ведет себя, как ему нравится. Можете в качестве приветствия протянуть мне руку, или поцеловать меня в губы, или расстегнуть на мне литовку[50]. В зависимости от того, чего вам захочется или что придет в голову. Возмущаться никто не станет.

Матье не ответил. Он рассматривал мальчика. «У него в самом деле красивый рот», - подумал. Но потом он решил, что красивей всего пышные золотистые волосы, на которых серая каскетка сидит так косо, что остается лишь удивляться, почему она не падает с головы: ведь никакой ленточки не видно. Внезапно почувствовав прилив нежности, Матье дотронулся до волос.

- Вы уже кое-чему научились, мой господин, - сказал грум. - Делайте все, что вам взбредет в голову. Только гладьте меня энергичнее... как настоящего ослика.

Матье задумался, что на это можно ответить. Он увидел, как светлые глаза мальчика радостно вспыхнули, словно огонь, если на него подуть, - но тут же опять погасли и сделались серыми, как пепел.

- Жаль... такая миловидность быстро отцветает, - Матье сказал это очень тихо.

- Уже отцвела, мой господин, ибо вчера она была миловиднее, позавчера - еще миловиднее, а два дня назад - миловиднее намного; и так далее, началось все много месяцев назад...

- Нет, - прервал его Матье, - ты и сейчас очень хорош собой.

И снял пальто.

- Вы тут многому научитесь, мой господин, - сказал грум, принимая пальто, и понес его в соседнее помещение.

Матье стоял в одиночестве на натертом до блеска паркетном полу. Он повернулся вокруг своей оси, медленно, - чтобы поточнее рассмотреть, куда, собственно, попал. В первые минуты пребывания здесь он заметил только обилие золота и разноцветье красок: потому что сразу отвлекся на красавчика грума, так что общая картина осталась в его сознании незавершенной; теперь же он увидел, что на обтянутых ситцем стенах висят большие полотна, от потолка почти до самого низа. Пейзажи с преобладанием зеленых, охряных и голубых тонов, в великолепных золоченых рамах. Перед картинами стоят обитые синим шелком банкетки на точеных позолоченных ножках. Люстра с подвесками - еще роскошнее и больше, чем в вестибюле - освещала это помещение.

Матье хотел было сесть на одну из банкеток; но тут вернулся грум Ослик. Матье только теперь заметил светлый пушок над полными, как бы припухшими красными губами мальчика: это соблазнительное двуединство болезненного роста и завершенности; и улыбнулся.

- Я хотел бы взглянуть на твои руки, - сказал он внезапно, - лицо твое я уже знаю.

Мальчик подошел и показал ладони; сперва с внутренней, потом с тыльной стороны. Матье внимательно их рассматривал: взял в свои, подержал, стал поворачивать налево и направо.

- С тобой можно иметь дело, - сказал он наконец. - У тебя хорошие руки. Маленькие, приятные на ощупь, простой и красивой формы... не слишком длинные и не слишком грубые.

- Вчера они были приятнее, мой господин, позавчера -еще приятнее, а два дня назад - приятнее намного; и так далее, началось все много месяцев назад...

- Ты сумасбродный ослик, - сказал Матье и выпустил чужие руки.

- Вы тут многому научитесь, мой господин, - повторил грум. - Но я не в обиде за то, что вы подумали обо мне слишком лестно. Ведь допустимое и испорченное выходят из одной и той же субстанции, из плоти. Мертвящее самоотречение начинается в нереальном. Всё реальное правдиво. Зримое лжет лишь поверхностью. Незримое же проверить нельзя. Оно от нас уклоняется. Что и есть причина нашего страха.

- Это твои слова? - спросил Матье, вдруг испугавшись.

Мальчик улыбнулся, отчего его полные губы выпятились еще больше.

- Все слова очень стары. Кто может сказать, чьи они? Они несут в себе некий смысл, но мало что меняют. К нашей сути относится только жизнь. Занимаясь какой-то деятельностью, мы всегда отрекаемся от себя. Вы этого разве не знали?

Матье вдруг почудилось, будто до него дотронулась ледяная рука. Он попытался стряхнуть с себя то, с чем столкнулся здесь. Но странное n-ное измерение, в которое он попал, накрепко прилепилось к нему; и внезапно оказалось морозной близью.

- Почему, собственно, я здесь? - спросил он рассеянно.

- Потому что заговорили со мной, мой господин, - ответил грум, - хотя всего полчаса назад не знали меня, не знали, что я вообще существую. Вы не догадывались, что я имею такой-то облик и такие-то свойства. Но вы и сейчас знаете обо мне очень мало, поскольку не поцеловали меня, не расстегнули на мне литовку. Может, мои губы - замерзшая ртуть, а грудь....

- Не надо так ужасно играть словами, - перебил его Матье. - Красные губы теплые, это-то всякий знает. Я знаю, что красные губы... что грудь мужчины... - есть самое надежное...

- Мой господин, прошу, забудьте наш разговор! И простите, что я вел себя неучтиво! Я зашел слишком далеко. Наговорил глупостей. Но сейчас я представлю вас хозяйке дома.

- Да, - сказал Матье, с облегчением чувствуя, что ледяное дыхание от него отступило, - ради этого я и пришел. Как же я мог забыть...

Грум открыл одну створку широкой двери, находившейся справа, между двумя картинами с изображениями

могучих древесных стволов, собак и архаических руин. И сказал, обращаясь к кому-то в соседней комнате:

- Господин Матье прибыл.

Матье не помнил, чтобы он называл здесь свое имя; но его устраивало, что, не прилагая к тому усилий, он отчасти избавился от своей анонимности.

Он услышал женский голос, ответивший груму:

- Проси.

И прошел в дверь, которую Ослик нарочито широко распахнул перед ним, а потом закрыл за его спиной.

Ему сразу показалось, будто он попал не туда... или очутился в преддверии нужного помещения. Он ясно слышал голос; однако никого не увидел. А ведь комната была легко обозрима - прямоугольная, не слишком заставленная мебелью. В ней размещались два стула, тахта, торшер, большой ковер на полу; но ни стола, ни платяного шкафа не было. Другой двери - кроме той, через которую он вошел, - Матье не обнаружил.

Он кашлянул. Но звук этот не произвел никакого воздействия. Матье тогда прошел по ковру до середины комнаты. Ему бросилось в глаза, что здесь, очевидно, нет окон, и он вспомнил, что вестибюль и то помещение, где он разговаривал с грумом, отличались такой же странной изолированностью от внешнего мира. Он попытался найти этому объяснение. Однако его размышления не принесли результата.

Внезапно отворилась стена, точнее: открылась оклеенная обоями дверь в той стене, на которую смотрел Матье. Он сделал шаг назад - не из страха, а скорее от неожиданности. И ему улыбнулась женщина... молодая, в длинном платье из зеленого шелка. На мгновенье она застыла в дверном проеме, словно ждала, пока удивление Матье улетучится. Но и когда она сделала к нему первый шаг -а дверь медленно, будто под воздействием ветра, закрылась, - улыбка, ничего, собственно, не выражавшая, не покинула ее лица; и женщина по-прежнему молчала.

Матье поклонился; но его приветственный жест не был принят или не был замечен: ответной реакции не последовало. Матье поклонился еще раз и сразу попытался как-то обосновать свое присутствие: рассказал о беглой встрече на улице, непосредственном поводе для его визита, и добавил еще кое-какие слова, показавшиеся ему уместными. Однако он чувствовал, что такого объяснения недостаточно: ведь он даже не упомянул карточку, которую ему дал привратник, поскольку стыдился, что не сохранил ее.

- Не говорите о несущественном, Матье, - перебила его женщина. - Я Эльвира; это и есть объяснение всему. Поскольку сама я ни к кому не хожу, другие вынуждены приходить ко мне. Забудьте на время о вашем путешествии и о том, откуда вы прибыли. Ваши воспоминания так или иначе фальшивы. Вы хотите задним числом придать цель своим намерениям и упорядочить прошлое, чтобы оно стало осмысленным. Это красивая игра и ничего более. Вы жили поверхностно; то есть: вы обустраивались в своем теле. Сомневаюсь, что, занимаясь этим, вы хотя бы сумели развить у себя хороший вкус. По вашему лицу видно, что вы даже не знаете, где в вас стоит кровать.

Матье попытался рассмеяться; ему это не удалось.

«Я ощущаю себя как в тумане... неотчетливо, невыразительно, словно глотнул одурманивающего яду. В моем прошлом образовалось столько лакун, что, будь я сейчас в полном сознании, я бы содрогнулся от ужаса...» Он подумал это, но не произнес вслух.

- Вам неловко, - сказала Эльвира, - Напомню: вы получили мою карточку и прочитали ее. Итак - зачем вы здесь?

- Чтобы видеть вас, Эльвира, - сказал он коротко.

- Первая разумная фраза, которую вы, Матье, произнесли. За пятьдесят франков увидеть человека может каждый - в любом городе, как бы он ни назывался и где бы ни находился; хоть днем, хоть ночью.

Она хлопнула в ладоши. Тотчас на пороге появился грум Ослик.

- Уже? - спросил он.

- Накрывайте стол, - сказала Эльвира и еще раз хлопнула в ладоши.

Ослик вошел, взял два стула, которые стояли у стены, и поставил их на ковер посреди комнаты.

Он перенес туда и торшер. Потом опять выскользнул за дверь, но уже в следующую секунду вкатил в комнату столик на колесах, на котором были тарелки, столовые приборы, бокалы и блюдо с сэндвичами.

- Полагаю, вы пьете шампанское... - сказала Эльвира.

Не дождавшись, пока Матье ответит, она велела груму принести вино.

Поставив открытую бутылку на стол, Ослик удалился, а Эльвира и Матье уселись друг против друга, освещаемые торшером.

Только теперь Матье разглядел женщину как следует; она тоже смотрела на него, правда, ненавязчиво. Он же и не пытался скрыть своего настырного любопытства.

Ему казалось, Эльвира с минуты на минуту молодеет. Когда она только появилась из оклеенной обоями двери, он бы ей дал лет тридцать. Теперь он подумал, что года два-три надо бы, пожалуй, сбросить. Посмотрев на ее лицо еще какое-то время - с недопустимой настойчивостью,-он сбросил уже десяток лет. Это лицо, которое и в первый момент он бы назвал привлекательным, теперь казалось невообразимо прекрасным. Матье, как он полагал, распознал приметы, подтверждающие, что Эльвира - сестра грума; но только она была гораздо обаятельнее миловидного мальчика. Матье уже влюбился в ее рот, приоткрытый и всецело обращенный к нему: рот, который как бы обнажал себя, но не вызывающе. Поначалу они не смотрели в глаза друг другу. Теперь их взгляды встретились. Матье опустил голову и взглянул на руки Эльвиры. «Это руки Ослика. Она его сестра». Смущение усиливалось. Он старался не поддаваться зарождающейся любовной страсти. Но разумные мысли не защищали от отчаянного вожделения, уже неодолимо овладевшего его естеством.

Эльвира помогла ему унять сумятицу ощущений. Она небрежно спросила:

- Как по-вашему, Матье, я не слишком сильно накрашена?

Он озадаченно поднял голову. На лице у нее в самом деле лежал слой какого-то вещества - намек на внешнюю форму, отличную от ее кожи. А он-то и не заметил! Это отрезвило его, правда, совсем ненадолго. Он не ответил. Она положила ему на тарелку немного еды. Он очнулся и наполнил бокалы.

- Я не голоден, - сказал.

- Кому не по вкусу еда и питье, тот в опасности, хотя сам может и не знать об этом, - сказала Эльвира.

Он промолчал. Они чокнулись и выпили. Матье обратил внимание на то, что вкусовые ощущения у него отсутствуют; во всяком случае, язык от игристого вина не защипало. Он откусил от сэндвича; но ощутил только собственную слюну... или солоноватый привкус крови. Ему вдруг показалось, что у него нет желудка. Больше он есть не стал.

- Вам не нравится? - спросила Эльвира.

Сперва он солгал, что находит вино и еду превосходными; но потом признался: во рту у него все становится пресным.

- Я чувствую только вкус соды... соды, - сказал он неожиданно для себя.

- Мне очень жаль, - равнодушно ответила хозяйка. - Это значит, что нависшая над вами опасность действительно весьма велика - сама ваша жизнь под угрозой. Еда не хуже, чем она выглядит на поверхности. А шампанское... лучше ледяной воды.

- Маленькая неприятность, случившаяся под моим нёбом, не имеет никакого значения... - Он попытался и сам успокоиться, и рассеять ощущение неловкости, наверняка возникшее у хозяйки дома. Похоже, он преуспел и в том, и в другом смысле: женщина больше не принуждала его есть и пить; себя же, разочарование своего языка он вскоре забыл. Даже слова об опасности были настолько зловещи, что он сумел их отбросить.

Он рассматривал платье Эльвиры: ткань (оливково-зеленый шелк) и покрой. Шлейфа он разглядеть не мог, ведь они сидели за столом. Верхняя же часть, тесно облегающая и очень скромная, не мешала ему строить догадки о равномерном процессе роста этого женского организма, о совершенстве, какого Матье никогда прежде не встречал. Шею - белую, с легкими тенями - обрамлял высокий стоячий воротник, который спереди жестко раскрывался и переходил в неприметный разрез, теряющийся где-то под грудью. Это был только намек на разрез, с подложкой из той же материи. Но поскольку фантазия Матье уже возбудилась, ему казалось, будто распределение складок шелка в точности совпадает с его желаниями. Форма платья многое обещала, разжигала мужскую страсть, поначалу слишком пугливую, и в конце концов соблазнила Матье на дерзкую выходку.

- Вы мне позволите сесть рядом с вами, Эльвира? - спросил он и густо покраснел.

- Поскольку вы ничего не едите и не пьете, вполне естественно, что у вас возникло такое желание, - ответила та.

И откинула воротник назад; при этом разрез разошелся так легко, как могла бы сдвинуться с места не закрепленная булавкой вуаль. И взгляду Матье открылись бесподобные груди Эльвиры. Казалось, благая природа творила их с неописуемым тщанием - заботливо охраняла их долгий рост, следуя рецептам тайного совершенствования, не торопясь и не забыв ни единой черточки внешней прелести, ничего из того, что в конце концов придало им такое очарование.

Матье вскочил на ноги, раненый восторгом, острым, словно кинжал. Это был удар, проникший в его плоть, и он почувствовал, как разверзлась рана, как пролилась кровь.

- Эльвира! - крикнул он в упоении, почти теряя сознание,- Эльвира... Я всегда искал такой полноты воплощения. .. такой грезы, хотя без вас не мог ее обрести...

Он утратил власть над собой, рванулся к ней, протягивая навстречу руки.

- Вы не дотронетесь до меня, Матье, - сказала она,-Во всяком случае, не дотронетесь сейчас. Сперва вы должны меня выслушать, пусть вам и не хватает терпения.

В первый раз в ее речи появился какой-то неподобающий призвук: она кашлянула.

- То, что вы, Матье, видите, - косметика, а вовсе не мой естественный облик; восковая маска, всего лишь внешняя форма иной формы... не передающая ни ее подлинного цвета, ни подлинной прелести. Человек на самом деле... другой. И я другая - не такая, какой кажусь. И Франц другой. И вообще, вы в этом городе едва ли встретите привычную вам реальность... разве что как особое, быстро разлагающееся исключение... - или не найдете ее вообще. Вас будут некоторое время морочить; потом вы получите удар, который вас оглушит. Таков этот миг.

Она хлопнула в ладоши, как прежде. И снова в дверях появился грум Ослик, ее младший брат или кем он там ей доводился.

- Подойди, Франц, - сказала Эльвира.

Он приблизился. Она обняла его за бедра.

- Господин Матье целовал тебя? - спросила она.

- Нет, - ответил грум.

- Господин Матье расстегивал твою литовку? - спросила.

- Нет,-ответил он.

- Тогда я сама это сделаю, чтобы господин не остался в дураках.

Одной рукой она так резко рванула на себя серую форменную куртку, что Матье подумал: сейчас все пуговицы отлетят или сам мальчик грохнется на пол. Эльвира обращалась с ним как с неподатливым предметом.

Оказалось, Ослик не носил под курткой рубашку.

Матье вскрикнул и отшатнулся от этих двоих. Тело грума было черным. Не темным, как у негра, с лиловыми или оливково-коричневатыми переливами, и не густотемным, как эбеновое дерево, но черным, как сажа, матово-черным: обретшим человеческую форму тусклым углем. На черном торсе сидела светлая голова с золотистыми волосами... и Матье понял, что притягательный облик, красивый рот - лишь раскрашенная фальшивка. Это создание - на самом деле черное, как Ничто, как дыра в гравитационном поле, как экзистенция без формы.

- Его губы - замерзшая ртуть, - сказала Эльвира. Она прикрыла брату голую грудь, застегнула литовку, глянула на объятого ужасом Матье, который уже решился бежать... но вдруг был снова заворожен красотой хозяйки.

Да и лицо грума, еще секунду назад напоминавшее слепок из паноптикума, вновь обрело живое, любезное выражение. Рот приоткрылся, улыбнулся, как бы очнулся от смертного оцепенения, стал опять похож на Эльвирин.

- Я не понял этой гнусности. Мне люб только человеческий род... - Матье говорил сбивчиво и почти невнятно. Он приблизился к груму, хотел ощупать его губы; но не посмел.

- Вы не знаете реальности, что и сковывает ваш дух. А казалось бы, что может быть проще, чем понять такое? Зебра расчерчена белыми и черными полосами, встречаются и черно-белые пони, чьи шкуры похожи на карты с морями и континентами; а ведь те и другие животные -лошади, по видовым признакам. Мы же по видовым признакам люди; но по разновидности - сон, черный занавес, заслоняющий нас от нас самих. Просторные ночные поля не удивляются белизне и черноте. Кто бы на них ни лежал, мертвый или совокупляющийся, - тот темен.

- Согласен, - ответил Матье. - Я вижу поля, и мертвых на них, и любовников, переливающихся через край, и землю нагую, и землю, поросшую травой... и что всего этого как бы не существует, поскольку оно от нас отторгнуто, обездолено, уничтожено. - Он больше не помышлял о том, чтобы бежать отсюда. Эльвира освободила грума от своего объятия. Мальчик бесшумно вышел из комнаты. - Пожалуйста, Эльвира, позвольте мне поцеловать вас! - взмолился Матье.

Она выпятила губы и сказала без всякой симпатии, равнодушно:

- Я никому не отказываю; но я стараюсь уклоняться от случайных, слишком коротких встреч. Мои слова, возможно, покажутся вам фривольными. Но ресурсов души у меня немного; примите это как извинение.

Матье почувствовал, что его отвергли. Он попытался найти спасительное слово; но его внутреннее состояние было слишком сумбурным, чтобы он мог придумать подходящий ответ. Он только и сумел, что выдохнуть имя женщины, даже не успев осознать, было ли то недоумение, признание своего поражения или неуемно-дикий порыв.

Эльвира между тем продолжала:

- Вы можете в любое время покинуть мой дом; вы не связаны никаким обязательством. Но помните: любой возмущающийся обычно сам бывает не без греха.

- Эльвира - у меня нет никаких предубеждений против...

- Только не надо, Матье, говорить так, будто вы чужой самому себе! В конечном счете каждый ведет себя как умеет и в соответствии со своей натурой. Вот только стрелки на циферблате не ориентируются на нас; это нам рано или поздно придется узнать, и урок наверняка будет весьма наглядным.

- Вы мне не доверяете, Эльвира, - по крайней мере, моему разуму.

- Ваша плоть согласна; а дух ваш спит. Однако и плоть может испугаться. Сейчас-то вы любите мои груди. В этом у меня нет сомнений.

Она повернулась к оклеенной обоями двери.

- Я должна снять грим и сделать кое-какие приготовления. Когда буду готова вас принять, пришлю Франца.

Она исчезла. Не осталось даже аромата духов. Матье был смущен, но одновременно преисполнился невыразимой надежды. Не вожделение преобладало в нем, а уверенность, что никакое желание не сравнится с тем, что будет, когда оно исполнится. Правда, тревожила странная пустота в голове. Его мысли стали как бы обломками мыслей, в них не было связности, которая свойственна разумным представлениям. Из памяти словно изгладилось, откуда он пришел, - как улетучились и все намерения, относящиеся к отдаленному будущему. Даже настоящее нетерпеливого ожидания растворилось в пассивном приятии ситуации. Грум - чей образ промелькнул в сознании Матье - не имел больше никакого значения, никакого смысла в его, Матье, новой реальности. Матье видел мальчика... если можно говорить о внутреннем видении... как наклонно парящую легкую фигуру... похожую на гигантский воздушный шар для детей: ливрея, не непроницаемая и не прозрачная, серая тень...


Он злился, что считает - его мозг считал, - и что такое перечисление чисел порождает какой-то глухой звук. Даже Эльвира... Он уставился на оклеенную обоями дверь, попытался мысленно нарисовать исчезнувший за ней образ. Поскольку цепочка чисел не обрывалась, это удалось лишь отчасти. Он почувствовал в конечном итоге лишь темный внутренний протест - проявление заключенной в нем и доведенной до крайности жизни. При этом сумма чисел и его естества превратилась в бесплодное оцепенение воли, как если бы он был сумасшедшим, который сосредоточился на одном-единственном своем побуждении и раздул его до размеров универсума.

Он был один. Тот совершенный человеческий облик -навязчиво-отчетливый, - который он еще недавно видел, теперь исчез. О той женщине Матье больше не думал; уже не помнил о благодатном тепле второго тела, проявившего к нему участие. Не вспоминал он и о собственном прошлом бытии, более содержательном, чем нынешнее: связанном с существованием Другого, кем бы тот ни был.

Его забросило из какого-то мерцающего пространства сюда - в это новое, прежде ему не ведомое томление. Он никого не звал. Он не помнил имен. И никакого имени не произносил.

В дверь постучали. Вошел грум Ослик. Лицо его было холодным - не двусмысленным, но все же загадочным: потому что в этом ночном воздухе предстало не собственное его лицо, а лишь тончайшая, словно папиросная бумага, пленка грима. «Мерцающая зеленым, как золотая фольга, если держать ее против солнца. Но я не распознаю за ней ничего подлинного». Таково было ощущение Матье.

Ослик двинулся в его сторону и сказал:

- Эльвира ждет вас, мой господин.

- Да, - поторопился ответить Матье и отвернул лицо от грума в сторону оклеенной обоями двери. Ослик в самом деле шагнул к двери и отворил ее. С приглашающим жестом. Матье поспешил за ним, услышал от грума, что ему придется подняться на несколько ступенек, поднялся, остановился перед второй дверью и понял, что первая, оклеенная обоями, дверь закрылась, - потому что вдруг стало совсем темно.

Он постучал, прислушался, ничего не услышал. Постучал еще раз; приглашения войти не последовало. Но он все-таки вошел. И первое, что увидел, - себя самого, делающего шаг навстречу и прикрывающего за собой дверь. А затем, постепенно распознавая, увидел совершенную симметрию комнаты: помещение, как бы рассеченное пополам и после, в воображении, снова восстановленное до целого. Ибо стена напротив была из стекла - сплошное зеркало, удваивающее предметы и всё происходящее. Так что Матье поначалу увидел альков за стеклянной стеной -словно в ином, недоступном мире, в нереальном. И, шагнув к этому алькову, он - его второе я - только отдалился от своей цели.

На мгновение Матье растерялся. А потом уже стоял возле гигантского окна, напротив себя самого (так близко, что мог бы дотронуться, но дотронуться не получалось), -и рассматривал себя, хлопая рукой по стеклу.

- Это я, - сказал он. - По крайней мере, таким я кажусь.

И тут же нахлынуло воспоминание - правда, очень короткое, каким бывает всякий толчок, заставляющий человека проснуться, когда внезапный перебой пульса разрушает глубокий сон, после чего остается проникнутая страхом неуверенность: единственное свидетельство недавно грозившей опасности. «Тоньше папиросной бумаги, таков я на зеркальной поверхности. У ангелов нет выдвижных ящиков, наполненных галстуками, среди которых они могли бы хранить нас, как вырезанные из бумаги фигурки, если мы были когда-то их игрушками, - ведь ангелы нагие. Но зеркала у них есть. Туда-то они и заталкивают нас... истончившихся, как мысль между двумя книжными страницами... если, конечно, от нас что-то остается. Гари. .. эта наша новая ипостась даже не как папиросная бумага... а гораздо тоньше. Тысячи и тысячи теней хранятся в одном-единственном зеркале. Все мыслимые образы... и наши тоже - если ангелы хоть раз прикоснулись к нам, чем-то им понравившимся...»

Это было, как если бы говорил Другой. Отыскалось имя. Зеркало выдало имя, но не соответствующее обличье. Матье искал вторую тень, помимо своей. Он сильней

забарабанил пальцами по стеклу. Мгновение пролетело. Прозвучало имя. Но оно снова забылось, потому что соответствующее ему обличье не показалось.

Матье отвернулся от недоступного мира, подошел к алькову - настоящему, а не отраженному, представляющему собой широкую и глубокую стенную нишу. Там стояла кровать, застеленная светло-красным - можно даже сказать, темно-розовым - бархатным покрывалом, с такого же цвета шелковисто поблескивающими подушками и одеялом. Правда, Эльвиру Матье застал не в том виде, как ожидал; он увидел лишь вздувшееся одеяло, под которым угадывались очертания человеческой фигуры.

«Она еще прячется», - подумал он, подошел к краю кровати и громко сказал:

- Эльвира, это я.

- Это и я, - глухо прозвучало в ответ.

Он присел на банкетку рядом с кроватью, смотрел на неподвижную выпуклость... полный невыразимого ожидания, но оцепеневший от робости.

Он хотел бы что-то сказать, но всякое слово казалось ему ничтожным. Он ждал ее движения - неожиданности, какой ему еще не доводилось пережить... прорыва к какому-то безграничному чувству... мощной прелюдии и одновременно опьянения... особого ощущения или запаха, обморока и безболезненного умиротворения... величайшего расширения своего естества.

Но в конце концов ожидание показалось ему лишенным смысла, а вскоре после - даже обременительным. Как будто Эльвира не была сейчас рядом с ним, пусть и укутанная покрывалом... Ждал он теперь только возможности обратиться в бегство. Но, осознав это, тотчас решил преодолеть сей опасный поворот в своем блаженном настрое, дабы не променять такой час на что-то обыденное. Он ухватился за одеяло и рывком сорвал его.

Он увидел Эльвиру. Он ожидал, что она будет нагая. Она и была нагой. Но она оказалась похожей на грума Ослика, ее брата (или кем он ей приходился), - такой же, как он, черной. Эта чернота без блеска и теней не выражала ничего и даже не подчеркивала форму тела... Несколько секунд Матье казалось, будто он смотрит в дыру или находится по ту сторону зеркала, напротив тени, не имеющей первопричины.

Лишь постепенно глаза его примирились с видом этой плоти, похожей на древесный уголь. На губах женщины он заметил красноватый блеск, красное пробивалось сквозь серо-зеленое, как жар раскаленных угольев - из-под пепла; и такой же оттенок проглядывающей из-под праха жизни должен быть у теплой щели в ее промежности - далекая, абстрактная картинка, подсказанная дерзким воображением. Матье больше и не помышлял дотронуться до этого тела; не мог, и все. Недавнее предчувствие радости сменилось опустошенностью; осталось лишь удивление, холодная констатация фактов; даже разочарования не было.

Он попытался понять, что с ним произошло. Наклонившись вперед, стал рассматривать груди лежащей и решил, что они будто скопированы с Эльвириных, но только отторгнуты в черноту, развоплощены: еще более лишены чувственности, чем если бы были из невыразительной пемзы.

- Эльвира... я Матье... - сказал он наконец ее закрытым векам, чтобы вызвать какое-то движение в бездвижном женском теле.

- Та царица[51] принимала любовников в постели, застеленной черным бархатом, ибо у нее была необычайно белая кожа. Мне пришлось выбрать другой цвет.

Теперь она шевельнулась, по-звериному гибко, протянула к нему руки, бросила себя навстречу ему, наполнив черное пространство своего тела роскошным многообразием жизни. И стал понятен смысл цветового Ничто: беспредельное обещание. Глаза Эльвиры оставались закрытыми.

Матье, подавшийся было назад, снова наклонился к этому зримому облику, с требовательной мощью развертывающему себя. Он опустился на колени рядом с кроватью, примирившись теперь и с Эльвирой, и с самим собой. Реальность была двуединством плоти.

- Все мои ощущения как-то странно запаздывают, - сказал он, - мне лишь с трудом удается прикоснуться к настоящему. Но теперь, когда я протягиваю руки, чтобы быть рядом с тобой, мне наконец выпадет миг - этот миг. Я люблю твою черноту; тебя в твоей черноте я люблю.

Тут она открыла глаза. Они взглянули друг на друга. Матье почувствовал, что он, не испытывая боли, слепнет. Он не понял, были ли и глаза Эльвиры черными, как провалы, или имели какой-то цвет. Он смотрел в Не-бывшее, Не-представимое, Не-становящееся: оно неподвижно пребывало по ту сторону формы и материи, радости и страданья.

- Нет, - сказал он решительно, опуская протянутые руки, - не сейчас.- И поднялся с колен. Больше он Эльвиру не видел. Только слышал ее голос. Зов. Она позвала грума. Тот пришел. Матье видел в зеркальной стене, как грум вошел через дверь, прежде им, Матье, не замеченную.

Голос Эльвиры был слабым, но отчетливым:

- Верни господину Матье пятьдесят франков. Он не хочет меня...

Матье сказал в лицо груму:

- Я не давал тебе пятьдесят франков. Я никому не давал пятидесяти франков. Это ошибка.

- Верни их ему, Ослик, - произнес голос Эльвиры, - он ведь тебе заплатил. Он в них нуждается. Он беден. Кроме этих пятидесяти франков у него ничего нет.

- Тут дело в другом. Вы ошибаетесь. Грум не потребовал с меня денег. А по своей воле я тоже ему ничего не дал.

- Выведи его, Ослик, через черный ход. Парадная дверь заперта. Не слушай этого господина! Делай, что велю я!

- Тут дело в другом, - повторил Матье.

Но он уже двинулся к двери, уже переступил порог.

Грум тотчас оказался рядом.

- Почему же так вышло? - спросил Матье.

- Вы не целовали меня, мой господин. Вы не расстегивали мне литовку...

- А если бы я сделал это сейчас, уже узнав кое-что... но еще больше упустив?..

- Вы можете, мой господин. Но это ничего не изменит. Пути назад нет.

Матье почувствовал, что вот-вот заплачет. Но слезы не приходили.

- Если я это сделаю, Ослик? Похоже, ты не такой строгий, как Эльвира.

- Мне все наши посетители одинаково любы. Но вы не вернетесь назад. Вы не сможете. Эльвиру вы больше не найдете.

Матье остановился. Грум воспользовался моментом, чтобы вложить в повисшую руку гостя пятидесятифранковую купюру.

- Нет, - сказал Матье, - я не давал тебе денег.

- Вам эти деньги понадобятся, - ответил грум. - Вы заблуждаетесь насчет своего положения. Ваши карманы пусты.

Матье ощупал карманы. И сунул купюру в самый дальний из них, боковой.

- Почему ты так добр ко мне, Ослик? - спросил Матье.-Я ведь не дал тебе чаевых и не был с тобою ласков...

- Потому что вы одиноки, мой господин.

- Что ты обо мне знаешь?

- Я ничего не знаю... ничего о вас, мой господин; но каждый час имеет свои свойства, они влияют на наше поведение...

- И что же, сейчас черный час?

- Нет, мой господин.

- Но именно такой час я пережил здесь.

- Такого, мой господин, еще не было.

Матье опустил голову, чтобы спрятать лицо. Он вспомнил о переменившихся глазах Эльвиры, их безжизненной пустоте. И вздрогнул. Потом поцеловал грума. Он не почувствовал, что губы у мальчика холодные и имеют нехороший привкус нечищеных зубов. Он уронил голову на плечо Ослика, обнял его за шею. В нем словно открылись все шлюзы: из глаз хлынул слезный поток, и рыдания сотрясали тело, как лихорадка. Он не знал, о чем плачет; но было так утешительно целиком предаться боли, казалось, не имевшей причины. Когда мощная буря внутри него улеглась, а слезы иссякли, он услышал, как грум сказал:

- Нам тут нельзя стоять. Мы должны идти дальше.

- Да, - Матье отодвинулся от Ослика и попытался сообразить, где они.

Они стояли в тускло освещенном грязном коридоре, очень длинном, выложенном щербатыми каменными плитами, без окон, с дверью на заднем плане. К ней они и направились.

Грум поддерживал Матье под локоть, как друга. Матье опять остановился.

- Я не хочу отсюда уходить, - сказал он.

- Всякая воля коротка. Всякое хотение преходяще, - ответил грум, потянув Матье за руку.

Они добрались до двери, вышли во двор, окруженный молчащими домами. Через подворотню прошли во второй двор, на первый взгляд не отличимый от первого. Имелся, как оказалось, еще и третий. Когда они пересекли и его, Матье увидел четырех человек, стоявших кружком, сбоку от дороги, у ворот, за которыми начинался третий переулок. Матье присмотрелся к ним. Он подумал, что увидел достаточно, чтобы ухватить их поверхностное. Вот парень, ему пятнадцать или шестнадцать: много плоти, сильный, с темным пушком над верхней губой. Вот девушка, четырнадцати- или пятнадцатилетняя: много плоти, сильная; бессознательная жизнь рассеяна по всему ее телу. И два паренька помладше, лет четырнадцати-пятнадцати: оба -нежнее старшего, с более чувствительной кожей; оба неуемны в желаниях, но замкнуты в себе.

«Они вожделеют друг к другу; но говорят ни к чему не обязывающие слова», - подумал Матье. Когда он и грум подошли ближе, кружок распался. Четверо прислонились к стене, сделались неподвижными, как мумии; в ожидании чужаков вооружались похабными словами - на случай, если с ними заговорят. Матье, ведомый грумом, молча прошел мимо.

- Кто они такие? - спросил Матье через двадцать или тридцать шагов.

- Я их не знаю, мой господин. Они мои ровесники; но я их не знаю.

- Почему они бодрствуют, Ослик? Ведь было объявлено, что город спит.

- Это их жизнь, мой господин. Их жизнь как раз и состоит в том, что они бодрствуют и стоят здесь.

- Не все, выходит, спят; так я и думал, - сказал Матье.

Оба остановились. Грум убрал руку с плеча своего

спутника.

- Вот и улица, - сказал Ослик. - Ваш путь, мой господин,- прямо перед вами.

- Для меня еще есть какой-то путь?

- Полагаю, что да,-ответил грум.

Матье помолчал, поискал вопрос, который хотел бы задать. Но когда он повернулся к груму, того уже и след простыл.

«У меня здесь ни разу не возникло желания, которое тут же не растаяло бы».

Ему было неловко, как после необдуманно позволенного себе излишества.

«Я никому из тех, с кем здесь встретился, ничего от себя не оставил. Я не потерпел никакого убытка...»

Он пошел - не усталый, скорее обескураженный -по пути, который указал ему грум. С каждым его шагом истончалось воспоминание об Эльвире, об упущенной черной радости... о незавершенном приключении... о милом брате Эльвиры, скрывающем под серой униформой шершаво-черную грудь. Матье не удержал в памяти почти ничего. Черная кнопка... последнее, что он помнил... кнопка матовая, как ткань. Сосок из древесного угля. Эльвирин или Ослика.

Глаза его были сухими.

- Холодает, - сказал он и ускорил шаг. Он теперь едва различал дорогу. На дома внимания не обращал. Из-за почти полного отсутствия света все казалось расплывчатым - не таинственным, а каким-то вымороченным. Рухлядь, сваленная перед домами, ведра с золой, картонные коробки с мусором и объедками, источавшие пресный, выветрившийся или едко-неаппетитный запах: все показывало, что находится он в малоприятном пригороде, на одной из боковых улиц, заселенных людьми, которые привыкли жить в скудости или вовсе опустились на дно, сгнив под воздействием всяческих бед, гадких испарений и дурных привычек. Взрослые без надежды, в давно остывших постелях, преисполненные апатичной алчности. Дети, лишенные теплой заботы, выброшенные на тротуар - чтобы ползали по нему, пачкали его нечистотами и эти же нечистоты жрали. Юноши, чувствующие в себе раннее семя, уже испытавшие всяческие разочарования, но пока не утратившие странной веры в то, что угодничество перед другими и отречение от себя обеспечат им пропитание и кров. И работники, те, кто трудится у станков или в бессчетных конторах, - изнуренные и нагруженные обязанностями, отбарабанивающие каждый день с механической регулярностью, свойственной башенным часам.

- Почему это так? - спросил себя Матье.

И ответил себе:

- Жизнь, ставшая только плотию[52], выдвигает лишь одно требование: быть и оставаться здесь. Работа дает пропитание, пусть и весьма убогое. Проституция - тоже, и тоже весьма убогое. Кто жрет грязь, тот либо умирает, либо приспосабливается к ней. Бытие вообще скудно; но оно есть собственность, пока длится. Оно ценно даже в черной плоти, и в гноящейся - тоже. Оно ценится слепцами и ценится импотентами. Лишь позднее, когда теплая пена остынет и станет грязным пятном...

Он наткнулся на какой-то покореженный предмет, вляпался в кал, остановился перед домом, подумав, что сможет расшифровать надпись на табличке. И прочитал:

«Барбара Давай-Давай, акушерка».

«Какая разница между никогда не рождавшимися и теми, кто однажды побывал здесь? Между никогда не обретавшими форму и однажды ее обретшими? Мыслить, иметь представления... - этого слишком мало. Любовь, самое кровоточащее чувство... - проходит ли она без следа? Есть ли воспоминания, остающиеся после нас?»

Он побрел дальше. Ему попадалось все больше вывесок, надписи на которых он мог расшифровать. Но равнодушие перевешивало любопытство.

«Этот пригород должен вскоре кончиться», - думал он.

Но была какая-то безмерность в его - пригорода - протяженности. Он все никак не кончался.

Кто-то, мимо кого Матье прошел, не заметив, теперь окликнул его. Молодой голос, не лишенный сходства с голосом грума, но не такой чистый.

- Не угостите сигаретой? - тихо спросил голос.

Матье остановился, ощупал карманы и повернулся к заговорившему с ним.

- У меня при себе нет сигарет, - ответил он.

Незнакомец подходил все ближе, ступая с трудом или, как показалось Матье, крадучись.

- Плохо, - сказал Приближающийся, - я истосковался по куреву. У меня давно не было во рту сигареты.

Матье попытался рассмотреть, кто это перед ним.

«Мальчик еще, - решил он, - Очевидно, хромой или страдающий каким-то недугом».

- У меня при себе нет сигарет, - повторил; как если бы тот, другой, ему не ответил.

- Не по пути ли нам? - спросил тот.

Матье медлил с ответом, словно пробовал вопрос на вкус. Он сделал пару шагов, удаляясь от другого. Но тот сразу требовательно крикнул:

- Вы должны взять меня с собой, господин! Я голоден. Мне негде спать. Я устал.

Матье ответил:

- Я чужой в этом городе. У меня здесь нет дома.

- Но есть же тут пивные, - сказал другой.

- Пивные все закрыты, - возразил Матье.

Другой заныл:

- Кто не знает жалости, тому давно следовало бы спать.

- Ты, кстати говоря, белый? - спросил Матье.

- Был бы свет, вы бы, мой господин, увидели, кто я, - отозвался другой.

- А есть тут где-нибудь свет?

- Возможно, - сказал другой, опять оказавшийся рядом с Матье.

- Если ты знаешь, где свет, то нам по пути. Коли поблизости найдется пивная, которая еще открыта, ты наешься досыта. - Матье ощупал купюру у себя в кармане.

- Мне холодно, - сказал другой.

- Да, похолодало, - ответил: Матье.

Он попытался идти быстрее, но попутчик его задерживал. Даже схватил Матье за пальто, и Матье пришлось, по сути, волочить его за собой, отчего они передвигались с трудом.

- Это ты плохо придумал, - сказал Матье. - Раз уж мы идем вместе, лучше возьми меня под руку.

Тот так и поступил, после чего сразу зашагал вполне бодро. Но все же немного наваливался. Матье чувствовал вес, пусть и ослабленный, другого тела - и вместе с тем доверие к этому чужаку, о котором знал только, что он юн и является существом мужского пола... И что какой-то изъян, серьезный или незначительный, сковывает его движения: ноготь на ноге, вросший в мясо, или боль в тазобедренном суставе, или неправильное строение костей; или что-то совсем пустячное: стертая пятка либо мышечная судорога, случающаяся порой у подростков. Поскольку оба теперь шагали довольно быстро, Матье отбросил мысль о серьезном недуге. Он решил, что речь скорее всего идет о вросшем в мясо ногте или о болях, связанных с взрослением организма.

Они свернули за угол. Тот, кто прежде шаркал ногами, теперь показывал дорогу. После того, как они несколько раз спустились и поднялись по каменным ступенькам, мальчик остановился перед темной стеной, в которой Матье с трудом разглядел грубо сколоченную дверь.

- Здесь вход, - сказал его провожатый.

- Так вперед!

Тот, другой, наудачу повернул ручку. Дверь сдвинулась. Света едва ли стало больше. Все же они поняли, что находятся в узкой прихожей. По левую руку сама собой - им так показалось - распахнулась вторая дверь. И оттуда хлынули затхлое тепло, запах пива, застарелый табачный дым, свет. Настоящий свет, сделавший предметы различимыми.

- Уже утешение, - сказал Матье.

Он оттеснил другого и первым прошел в зал. Зал был самым обычным, для посетителей с мелочевкой в кармане. Ничего выдающегося. Столы, деревянные стулья, длинные скамьи вдоль стен. В глубине - барная стойка, длинная и высокая, сплошь уставленная бутылками. Пивные краны криво вырастают из толстой, красного дерева доски. Витрина с образцами еды поблескивает стеклом и металлом. .. Стена за этим сооружением имела полки; на них громоздились питейные емкости всевозможных форм и размеров и, опять-таки, бутылки с различными этикетками. Кельнерша - усталая пышнотелая женщина с лицом восковой бледности, с обведенными тушью провалами глаз, с голыми руками, в платье из блекло-красной материи - стояла, склонившись над барной стойкой, и что-то писала в конторской книге. Она, очевидно, занималась подсчетами, поскольку беззвучно шевелила губами, как если бы это помогало запоминать цифры. На вошедших она внимания не обращала; лишь раз подняла глаза: когда они прошли мимо нее и уселись сбоку от стойки, на одну из скамеек у стены. Она продолжала вшептывать в себя цифры и иногда записывала результаты подсчетов толстым тупым карандашом.

Матье был очень доволен, что за ними никто не наблюдает и он может какое-то время побыть как бы наедине со своим спутником. Он сразу поменял место, пересел со скамьи на стул, чтобы смотреть другому прямо в лицо. Стойка осталась у него за спиной.

Он рассматривал этого другого человека. То было добросовестное исследование, все более и более замедлявшееся. Человек есть человек, один под стать другому. Всякое человеческое существо имеет свойственное человеку устройство. Поэтому люди могут что-то узнать друг о друге еще в преддверии подлинного общения, тем более что разница в возрасте, не достигающая и десяти лет, не создает между ними серьезного противоречия, не порождает глубокой антипатии.

Но на сей раз, похоже, дело не ограничивалось сродством или братством в самом общем смысле. Уже в одежде другого Матье, как ему показалось, обнаружил нечто знакомое, поверхностно-близкое. Куртка из добротной материи, по цвету и покрою ему приятная: как если бы он выбирал ее для себя - или одолжил другому свою вещь. Эта куртка, к удивлению Матье, очевидно, была когда-то основательно разорвана, а после тщательно починена. Грубые швы, обметанные крест-накрест, хорошо просматривались. В Матье все сильно замедлилось: он ждал воспоминания. Оно еще не показывалось; но, по-видимому, уже спешило из прошлого сюда, уже приблизилось... Он неотрывно смотрел в лицо другому, со странным удивлением ощупывал его взглядом - сперва колеблясь, потом все более решительно. Он мысленно охватил голову другого руками, поворачивал ее так и сяк, прикасался к ушам.

Пока он, осаждаемый неупорядоченными впечатлениями, проводил неуместное испытание, а потом - нахально и анархично - снова и снова возобновлял, взгляд его, желая выпутаться из всего этого, отклонился к противоположной стене. Матье увидел там зеркало, рекламу пивоваренного завода: вытравленные в стекле буквы расхваливали преимущества выпускаемого заводом пива. Между строчками Матье разглядел две головы - свою и своего спутника. Он узнал как нечто неотъемлемое от себя не только отражение собственного лица, но и отражение лица мальчика. Он попытался как можно скорее это осмыслить. Он мысленно пересек последнее прожитое десятилетие и понял, что когда-то, в самом начале взрослой жизни, рассматривал это другое лицо часто, каждодневно... как нечто, ему принадлежащее... как свое достояние... как внешнюю форму своего естества.

«Оно похоже на мое, - шепнул себе Матье, - так выглядел я сам лет восемь-девять назад... когда мне было пятнадцать или шестнадцать».

Он осознал это без внутреннего сопротивления, без предубеждения.

«Это мое тогдашнее зеркальное отражение, - думал он дальше, - оно было сохранено. Неужели оно так красиво, что его воспроизвели? Или, напротив, так заурядно, что не имело смысла тратить усилия, чтобы что-то в нем изменить?»

Он еще рассмотрел, что мальчик очень худ и, видимо, чем-то глубоко опечален.

Боль, смятение, безумие накатили на Матье. Он схватил мальчика, подтащил ближе к зеркалу, прикоснулся головой к его виску, показал на услужливое стекло, которое это отразило.

- Понимаешь теперь, что я когда-то был тем, кто ты есть сейчас? Убедился в сходстве между нами?..

- Глаза, волосы... - бормотал младший, - но кое-что выглядит по-другому...

- Да, да, - вздохнул Матье, - я изменился. Губы уже не такие свежие, щеки потолще, чем твои, но и серее... серость как бы просвечивает изнутри. Однако я знаю, что мое лицо произошло от того облика, какой ты имеешь сейчас; что ты - нечто такое, чем когда-то был я. Я сохранил в памяти образ себя тогдашнего... этот привлекательный отпечаток печали, привычки к ожиданию или томлению, эту нерешительность по отношению к жизни... эту раннюю попытку полноценно присутствовать здесь, принимать страдание как нечто приятное, подчинять себя одному, пусть и скудному, чувству... всю эту беспомощность, которую можно оправдать молодостью...

- Не знаю, как я буду выглядеть через десять лет, если еще буду жив. Сходство между нами никогда не станет полным.

Матье хрипло рассмеялся.

- Каждый человек вечером ложится в постель с самим собой; наутро же видит в зеркале другого.

Они вернулись на свои места. Матье чувствовал себя так, будто кто-то вычерпал у него весь мозг. В нем осталось лишь анархистское брожение. Напрасно искал он взаимосвязи, достоверные факты, точные представления -чей-то умысел.

«Эта встреча, - успокоил он себя наконец, - есть либо совпадение, сиречь стечение обстоятельств, кем-то заранее просчитанное, предписанное... либо же нечто непредумышленное, наносное: случайный прибыток, побочный продукт возможного, не заслуживающий того, чтобы обращать на него внимание...»

Вслух он сказал:

- Положи руки на стол!

Другой послушался, расправил кисти рук перед старшим. Тот положил рядом свои.

- Узнаешь наконец? - спросил.

Младший молчал.

- Похожи на мои... только на несколько лет моложе... еще не вполне развившиеся.

Дальше Матье говорил с самим собой: «Это мои руки, какими они были когда-то. Совпадение совершенно неуместное, ибо не мог же он восемь лет бегать за мной в качестве моей тени, ставшей плотию[53]. Так рано у меня еще не было семени, да и подружки не было». Он недовольно качнул головой и спросил коротко:

- Как тебя звать-то?

- Матье,-сказалдругой.

- Матье? Так зовут меня. Дважды такой же... то есть и имя такое... не понимаю...

- Тогда называйте меня, пожалуйста, Anders[54].

- По-другому? Как же это? Каким именем?

- Андерс - это имя, - сказал мальчик.

- Андерс? Ах, ну да. Андерс... Андреас. Я не так быстро все схватываю, как ты. Андерс... тебя зовут Андерс. Ты играешь со мной; но получается у тебя неплохо. - Он снова приблизил голову к голове мальчика.

- Если ты сделан из того же вещества, что я... и если к тому же ты беден, голодаешь, мерзнешь... нигде не находишь утешения, ибо у тебя нет ни дома, ни постели, ничего. .. только ты сам... и этот твой возраст, который сам по себе еще чего-то стоит... - тогда дела твои плохи; тогда, значит, ты занимаешься сомнительным промыслом...

Мальчик грустно покачал головой.

- Я понимаю ваш намек, - ответил он тихо, - но я еще ни с кем не гулял. Вы первый...

- Ты лжешь,-перебил его Матье.

- Я лишь за полчаса до встречи с вами свернул, так сказать, в сторону. Прежде я был другим. Прежде я ни на что не решался. И даже не знал, что можно на что-то решиться. Я никогда не курил. Я попросил у вас сигарету - это было моим первым решением. И я оправдывал себя тем, что в карманах у меня ни гроша.

- У тебя что, нет родителей?

- Нет, - ответил мальчик.

- И никого, кому ты приятен... кто был бы готов помочь тебе?

- Только один, которому я нравлюсь, когда он видит, как течет моя кровь. Он ежедневно наносит мне раны... и день ото дня худшие...

- Ты лжешь...

- Он хочет расчленить меня... разобрать на части, как часовой механизм. Раньше я верил, что он имеет на это право... что протестовать бессмысленно. Я вел себя тихо. Разве что скулил. У меня не было воли. Сегодня он глубоко заглянул в меня... через разверстую щель...

- Ты вправе лгать, - сказал Матье. - Ложь - твоя защита, твоя помощница: она тебя украшает или делает достойным сострадания. Сам я до сих пор искал прибежища у правды и прямоты, насколько они мне доступны... Но они не защищают, это каждый со временем узнаёт, - они нас выдают.

- А у вас самих шкура везде целая? Вас никогда не швыряли на землю, не вспарывали? - спросил Матье-младший.

- Ну... - мучительно выдавил тот, что был старше. - Такое может случиться... случается... случалось и со мной. Но ты-то почему попал в такое положение? - Воспоминание, подобное грозному морю, удерживаемому на расстоянии дамбой, вдруг утратило свою дальность, шумело теперь совсем близко, поднялось до души его[55]. Он снова видел картины, грозившие опрокинуть его в беспамятство. Страх перед когда-то случившимся снова охватил его. «Это вовсе не отошло в прошлое. Оно неизменно существует во мне... и сейчас стоит рядом, помолодевшее. Мое второе Я, страдающее... И хотя моя плоть не чувствует боли, другая плоть, вместо моей, принимает эту боль на себя». Он проборматывал эти фразы, неразборчиво для другого.

- Где же тогда ложь? - спросил мальчик. - Ведь сейчас я не защищен именно потому, что был честен?

- Ты черный или белый? - спросил Матье, совершенно опустошенный страхом.

- Солгать или сказать правду? Что бы я ни ответил, вопрос останется нерешенным.

- Ты здесь чужой, как я, только что прибывший - или местный?

- Я стоял на этой улице и ждал человека, подобного мне.

Матье был вне себя. Прошлое вновь разжижилось, схлынуло, словно убывающая вода. Он забыл, где он вместе с этим другим находится. Он притянул мальчика к себе, расстегнул ему куртку: поспешно, но не так грубо, как Эльвира - Ослику. Андерс тоже не носил рубашки. Его грудь светло мерцала под взглядами Матье, деликатно украшенная двумя розовыми кружочками. Мальчик откинул назад голову - его шея, прямая и почти белая, казалось, прямо сейчас вырастает из туловища, - силясь таким образом доказать правдивость своей светлой кожи.

«Неужели и я был когда-то таким? - спросил себя Матье. - Таким легким и стройным... приятно гладкокожим, с нежными мускулами... ничего отталкивающего... средне-привлекательный... что-то такое, что можно принять или даже полюбить, если хорошо приглядеться?»

Он застегнул на мальчике куртку. Вспомнил о кельнерше; но ему было наплевать, наблюдает ли она за ними. Он взглянул и увидел: она все еще пишет и считает. И опять повернулся к Андерсу.

- Хорошо это или плохо, что мы теперь знаем друг о друге: мы оба светлые? Как думаешь, Матье-младший, Андерс?.. Видишь, какой я остолоп! Ты-то ведь ничего обо мне не знаешь!

- Как же, - ответил Андерс, - знаю: я ведь в вас не засомневался.

- Ты превосходишь меня в сообразительности, потому что многое претерпел; а еще больше было такого, от чего ты оборонялся. У меня же, выросшего под ненадежной защитой опекунов, нерешительный ум и вялые мысли... колеблющееся поведение... никакой силы в любви, а только смутные антипатии...

- Я голоден, - сказал Андерс.

Матье тотчас вскочил со стула и направился к барной стойке. Кельнерша как раз закрыла свою книгу, так что могла теперь уделить внимание гостям. Она спросила:

- Чем могу служить, мой господин?

- Что-нибудь поесть, пожалуйста... посытней и побольше.

Кельнерша механически взяла меню, лежавшее перед ней, посмотрела в него, снова отложила, ответила:

- Ничего уже нет, мой господин.

- Ничего жареного или тушеного, - истолковал Матье ее краткий ответ, - но ведь должны же быть хлеб, колбаса, ветчина, сыр, вареные яйца, холодные котлеты...

- Никакой еды не осталось, - упорствовала кельнерша.

- Значит, заведение закрылось? - спросил Матье.

- Заведение пока открыто, мой господин; но еды нет.

- Однако, думаю, вы все же могли бы раздобыть хлеба, масла, немного салата, кусок мяса... при наличии доброй воли... и за соответствующее вознаграждение. Мальчик, который сидит вон там, голоден. Ему бы надо перекусить. Если, конечно, заведение еще не закрылось.

- Мяса нет, мой господин.

- Хотя бы кусочек хлеба, ломтик сыра, - молил Матье. -Пожалуйста, поищите... Хоть что-нибудь. Тарелку супа, быть может...

- Хлеба нет, мой господин. Вчерашний весь съели. И супа больше нет. Его съели. Нет ни уксуса, ни оливкового масла. Припасы израсходованы, ибо ночь длится очень долго. Сами можете убедиться: все гости разошлись.

- Не вижу взаимосвязи.

- Все взаимосвязано, - отрезала кельнерша.

Матье, подавленный, повернулся к Андерсу.

- Здесь нет ничего съестного, - сообщил он. - Попытайся успокоить пустой желудок яичным ликером. Большой стакан ликера подкрепит и согреет тебя.

Андерс согласно кивнул. Матье заказал напиток.

- Яичного ликера не осталось, мой господин.

- Ну вон же на полке бутылка! Я ее вижу.

- Она пуста, мой господин, - выпита до последней капли.

Кельнерша взяла бутылку, откупорила, подержала горлышком вниз.

- Видите, мой господин.

- Тогда следующую бутылку! Я вас прошу. Или - следующую после нее...

Кельнерша покорно достала две следующие бутылки, откупорила, перевернула вверх дном.

- Они пусты. Я продаю, что имею. Того, чего в наличии не имеется, не продашь.

- Тогда принесите, пожалуйста, два бокала портвейна, -сказал Матье, совсем пав духом; он даже не поинтересовался у Андерса, по нраву ли ему такой заказ.

- Я, мой господин, и этого не могу, поскольку бутылки пустые.

- Но разве у вас нет погреба? - спросил Матье.

- Бутылки в погребе пусты... с тех пор, как спустилась ночь.

- Не понимаю.

- Я просто говорю, как оно есть. Вам придется с этим смириться.

- Тогда угостите нас чем-нибудь из припасенного здесь в зале, - сказал Матье.

- У меня, мой господин, ничего не припасено.

- Все эти бутылки стоят без пользы? - недоверчиво спросил Матье.

- Они пусты. Можете сами убедиться, мой господин.

Кельнерша принялась откупоривать бутылки, одну за другой, переворачивала их вниз горлышком, ставила обратно.

- Такого со мной еще не случалось, - с горечью сказал Матье. - Что ж, налейте нам пива!

Кельнерша повернула один за другим все пивные краны; но жидкость не полилась.

- Видите, бочки пусты, - сказала кельнерша.

- Не понимаю, - снова возразил Матье, - разве никто вас не обеспечил...

- Как же, мой господин, мы были вполне обеспечены... Вот только ночь оказалась очень долгой. А рано или поздно даже самый большой склад пустеет.

- Значит, сегодня был необычный наплыв посетителей?

- Средний, мой господин. Вот только ночь нынче длинней, чем обычно. Да вы и сами это прекрасно знаете.

- Я здесь чужой, - сказал Матье.

- На это мне нечего ответить, - сказала кельнерша.

Разговор, похоже, закончился. Матье вернулся к столу, за которым сидел Андерс.

- Я не смог ничего добиться, - сказал старший. - Здесь нет ни еды, ни напитков. - Он опять повернулся к кельнерше и громко попросил:

- Ну хоть стакан воды у вас должен найтись! Стакан воды, пожалуйста!

- Я постараюсь, мой господин, - ответила кельнерша.

Она шагнула к раковине, открыла кран. Полилась слабая струйка, очень медленно наполнявшая подставленный стакан.

- Похоже, это последняя вода, - сказала кельнерша,-вам повезло.

Матье подошел к барной стойке.

- Странно. Почему вода в водопроводе кончилась?

- Существует старое поверье, согласно которому можно непрерывно отводить воду, и ее запасы не будут иссякать. Это учение, как вы могли убедиться, ошибочно.

- Почему, если вы не можете предложить посетителям даже воду, вы держите заведение открытым?

- Мы следуем определенному предписанию, мой господин.

- Но если предписание уже не содержит в себе ничего разумного? Если оно не соотносится ни с какой реальностью? Это ваше заведение, судя по внешнему виду,-пивная; но пивная, уже практически не существующая, опустошенная, с израсходованными запасами; вы только что подали нам последний стакан воды!

- Нас не собьешь с толку жалобами, мой господин. Мы обязаны держать заведение открытым до утренней зари. И если заря не взойдет, мы никогда не закроемся.

Матье качнул головой, раздраженный всем этим вздором. И попробовал задать кельнерше новый вопрос:

- А если последний гость покинет заведение и больше никто приходить не будет, вы все равно не закроете дверь?

- В предписании такое не предусмотрено.

Матье задумался. И потом примирительно сказал:

- Обстоятельства нынешней ночи как будто дают повод для подобного спора. Однако и в ваших, и в моих словах есть явное преувеличение! Земля ведь еще не пришла в упадок, и полюса не поменялись местами.

- Не знаю, что вам на это ответить, мой господин; я понимаю только простые вещи, - Кельнерша, казалось, теперь твердо решила уклониться от дальнейшего препирательства. И все же через какое-то время Матье услышал, как она снова заговорила:

- Глубокой ночью человек не помнит о дне. Человек его просто ждет. Но однажды случится так, что люди больше не смогут приветствовать новый день. Таково, по крайней мере, общее мнение жителей этого города.

- Ну да... - ответил Матье, растягивая слова. - Однажды - неопределенное слово, оно может подразумевать и очень отдаленное будущее.

- Или очень близкое, - сказала кельнерша. - Все, кто верит в долготерпение универсума, будут ошеломлены его вспыльчивостью.

- Как мне вас понимать? - спросил Матье.

- Турбины, производящие для нас свет, однажды остановятся: сломаются или проявят свою волю другим способом. Вода тоже не в руках человечьих, она существует в более протяженном времени, нежели человек.

- Но мы пока не слишком далеко отошли от вчерашнего дня, - ответил Матье, - а еще вчера между человеком и вещами царило согласие. Отчуждение от нас воды и машин не произойдет так внезапно.

- Я вас не понимаю, мой господин. Вчера может оказаться таким же далеким, как эта половина вечности.

Кельнерша взяла меню, уставилась в него. Похоже, разговор перестал ее интересовать или она решила, что тема исчерпана. Матье застыл в растерянности перед буфетной стойкой. Когда он повернулся к Матье-младшему, подыскивая слова, свет вдруг замигал; одновременно уменьшилась его яркость. Вскоре лампочки снова начали светить равномерно, но сила их свечения понизилась более чем вдвое.

- Турбины уже отказывают, - сказала кельнерша.

- Вот стакан воды, Андерс, - сказал Матье. - Это единственный, последний...

- Я очень хочу пить, - сказал младший. - Позволь мне, пожалуйста, выпить все одному.

- Я так и думал, что он для тебя, - ответил Матье.

Потом он вспомнил, что Андерс просил у него сигарету. Он еще раз побеспокоил кельнершу. Сигареты тоже все проданы, объяснила та; но она, мол, уступит гостям одну - из своих личных запасов. Матье еще выторговал коробок спичек, и это придало ему уверенности. Во всяком случае, неудача оставила бы у него чувство горечи, ослабила бы его.

Когда Андерс выкурил сигарету, Матье предложил поискать другую пивную. Мальчику предложение не слишком понравилось, хотя он, пока меланхолично курил, опять пожаловался на голод и жажду. Он сказал, что они все равно не найдут нужное им заведение. И что сам он недостаточно знает окрестности, чтобы оказать в этом деле заметную помощь.

Матье, настроенный не так скептично, постарался успокоить своего спутника. Они поднялись, попрощались с хозяйкой. Дойдя до двери, заметили, что лампочки вот-вот погаснут.

И поспешили выйти на улицу.

Но какая неожиданность! К тьме теперь что-то примешивалось, хотя в первый момент они этого не поняли: серое мерцание, которое не было светом, а исходило от субстанции, еще недавно отсутствовавшей. Небо, похоже, стало даже темнее, чем прежде; если что и изменилось, так именно земля. Матье наклонился - определить на ощупь, что с ней сталось. Он ухватил рукой холодную пыль, рыхлую ледяную насыпку. Это был снег. Сразу после такого открытия, крайне его напугавшего, он ощутил снег - напыляемый сверху - и на своем лице, на руках. Пройдя пару шагов, он, даже не спросив Андерса, повернул обратно к пивной. Но открыть захлопнутую им же самим дверь не сумел. Видимо, какой-то механизм сработал и заклинил ее - случайно. Или ее закрыла изнутри человеческая рука?

- Нам придется искать спасения в другом месте, - сказал Матье.

- Снегу насыпало много, - сказал мальчик.

Матье заметил, что у его попутчика стучат зубы.

- Возьми мое пальто, Андерс!

Младший молча подождал, пока Матье снимет пальто, и закутался в это пальто сам.

Они пошли вперед. Куда направиться, не знали. Направление задавал Андерс. Он взял Матье под руку, прижался к нему. Пальто, казалось, его согрело - во всяком случае, он уже не дрожал.

Поскольку конкретной цели они не имели, а лишь надеялись набрести на пивную или другое подобное пристанище, ничто им не мешало присматриваться к ночи. Их восприятие обострилось.

- Похолодало, - сказал Матье, - это из-за ледяной крошки, что сыплется сверху.

Они остановились, пощупали легкий снег, по которому ступали и который делал их шаги беззвучными.

- Мне уже до щиколоток достает, - сказал младший.

Старший высунул язык, попробовал на вкус ледяные

зернышки, которые падали все гуще и гуще и уже окутали, подобно туману, последнее, что еще оставалось зримым.

Они зашагали дальше; двигались молча, бок о бок, полные смутных предчувствий - как звери, застигнутые врасплох внезапным приходом зимы и уже догадавшиеся, что для них начинается время суровых испытаний.

Мимоходом заметили, что их одежда запорошена снегом и задубела. Слишком поздно подняли они воротники. Матье страдал от холода, который с минуты на минуту усиливался. Но уязвимость мальчика пробудила у него сострадание, потому все так и осталось: старший мерз, а младший пользовался доставшейся ему привилегией, которая в любом случае не могла сохраняться долго.

Постепенно воздух наполнился шумом; или слух этих двоих обострился, и они теперь различали звуки - вихрящиеся вокруг, едва слышные.

Остановившись в следующий раз, они услышали позвякивание кристаллических звездочек, дребезжание крошечных осколков льда. Услышали пение, жутковатое в своей монотонности, в котором немного было высоких взлетов, но зато оно, повинуясь дирижерской палочке незримого ветра, ритмически варьировало на тысячи ладов мелодию, состоящую из чередующихся крещендо и декрещендо. Неисчерпаемую стеклянную мелодию, которая, может, и действовала усыпляюще, притупляя чувства, но подлинный сон не подпускала, потому что к ней примешивалось предчувствие неотвратимой злой судьбы: предстоящего окоченения всего текучего.

- У дождя другое лицо, - сказал Матье.

Андерс понял, что имел в виду старший. И ответил:

- Похоже на шорох сухой травы у моря... или на услышанное сквозь сон дребезжание разбившегося оконного стекла.

Ветер усилился. Его темный голос, шумящий под кровельной черепицей или в незримых древесных кронах, пока еще заглушала падавшая все гуще звездообразная пыль. Но удары воздушных кулаков уже гнали сквозь пространство сеющие снег облака, прижимали их к земле, опять подбрасывали, собирали в дюны. И мороз теперь кусался сильнее.

Для обоих путников продвижение вперед становилось все более затруднительным. Они спотыкались. Один раз Матье упал на колени, на мягкую подушку из серой крупитчатой массы.

Мальчик теснее прижался к нему, вцепился ему в предплечье, с невольной навязчивостью ткнулся в его бедро.

Матье попытался забыть о теле другого - не замечать подобных прикосновений. Но эта попытка привела к обратному результату. Мысль, что он сам, в образе младшего Матье, шагает рядом с собой же, неотступно преследовала его. Он мог бы признаться, что любит в другом себя. Он даже радовался, что любит другого больше: потому что тот моложе, потому что еще не изнурен неведомым ему будущим - ближайшими восемью или девятью годами.

Едва успел он признаться себе в этом, как услышал приглушенный вздох. Андерс снова остановился, согнулся в три погибели, застонал. Напрасно Матье спрашивал, что с ним. Ответа он не получил. Они двинулись дальше -медленнее, чем прежде.

- Ты хоть знаешь, где мы находимся? - спросил Матье. -Узнаешь улицу? Она знакома тебе?

- Да, - тихо подтвердил Андерс.

Мелодия снежной бури зазвучала громче. К ней теперь присоединился льющийся сверху органный звук. Ледяные иглы вонзались в лицо, и обоим путникам все чаще мерещилось, что плоть их под гибельным дыханием стужи обнажена.

Андерс едва волочил ноги. Матье не мог понять: то ли его спутник опять хромает, то ли просто устал настолько, что неловко ставит ступни. Но тут мальчик возроптал:

- Больше не могу. Далеко отсюда мне уже не уйти. Вместе мы никуда не доберемся. Вам придется оставить меня... или нести дальше на руках.

- Я тебя не брошу, - коротко ответил Матье.

И тут же ему показалось, что это отрывистое заявление утешением быть не может.

- Мы попытаемся проникнуть в какой-нибудь дом. Сейчас главное - найти себе кров, - Он признал, что и сам промерз до костей.

Андерсу идея вторжения не понравилась. Он считал, что осуществить ее практически невозможно. Все двери заперты и закрыты на засов, утверждал он. А хуже всего -что это очень опасно. Лучше, дескать, замерзнуть, чем получить удар в спину и потом подыхать на земле, с проломленным черепом.

Матье не стал опровергать столь чудовищное предположение; оно его даже тронуло. Он лишь сказал:

- Тогда я тебя понесу.

Нести Матье-младшего на руках сквозь стекляннозвенящую вьюгу оказалось совсем не легко. Старший вскоре начал задыхаться; он понял, что все тело у него немеет, нервы потеряли чувствительность.

- Ты тяжелый, - сказал он, как бы извиняясь, и поставил Андерса на ноги, чтобы самому отдышаться. - Мне было бы легче нести тебя на спине, будто я лошадь, - добавил он.

Андерс попробовал вскарабкаться к нему на спину; но из-за его неловкости или робости это не получилось. Тогда Матье наклонился, просунул голову между ляжками мальчика и потом выпрямился вместе со своим грузом. Он крепко держал ноги Андерса. Похоже, тот устроился удобно. Во всяком случае, уже через несколько шагов у них завязалась игра. Младший обхватил голову старшего, даже запустил пальцы ему в рот; согнув два пальца, соорудил трензель, как если бы человек был лошадью, и, дергая изнутри щеки Матье, задавал направление.

- Я больше ничего не вижу, - сказал Матье, после того как долгое время изображал терпеливую лошадь. Слова прозвучали неотчетливо: ведь пальцы Андерса были у него во рту, а голос из-за встречного ветра звучал глухо.

Матье вдруг осознал: лицо и руки потеряли чувствительность, а продвигаться вперед становится все труднее - при каждом шаге он проваливается в снег почти по колено.

- Нет смысла углубляться в неведомое, - сказала всаднику лошадь.

- Стой, скакун! - сказал Андерс.

Матье остановился, потому что пальчатый трензель потянул его рот в противоположные стороны. Затем Андерс то ли надолго задумался, то ли задремал. Матье терпеливо стоял в снегу: ничего не менялось от того, идет он или нет. Наконец всадник заговорил:

- Я не хотел возвращаться в подвал. Но никто никого не жалеет. Мне придется туда вернуться. Если б вы согласились пойти со мной... я бы счел это первым проблеском жалости.

- О каком подвале ты говоришь?

- О моем жилище. Там отвратительно. Это жилище для умирания. Я не хотел умирать. Но теперь понимаю, что погибну и здесь, снаружи. То, что я встал посреди улицы, ничем мне не помогло. Вы, Матье, были ко мне добры; но и вы не положили меня в теплую постель. Помогите мне теперь, чтобы я не подох в одиночестве, оставленный всеми! Это было бы последним утешением. Если бы вы остались со мной, из сострадания только...

Матье не вдумывался в эти слова. Он уловил в них только возможность спасения:

- Подвал все-таки лучше, чем морозная ночь. Он далеко отсюда?

- Нет, - ответил Андерс, - мы как раз к нему приближаемся.

- Тогда пришпорь свою лошадку, коль знаешь дорогу! Ты еще видишь, хотя бы отчасти, этот мир? Или он - только грязный клок разодранного киноэкрана?

Андерс носками ботинок дотронулся до бедер Матье.

- Н-но! - сказал. - Хороший конь не ошибется в выборе направления, он найдет дорогу даже в самую непроглядную метель.

Однако Матье ничего больше не видел, не различал. Он ощущал во рту пальцы другого человека и шел с закрытыми глазами, повинуясь его сигналам. Он то и дело останавливался, взмокший от пота и вместе с тем дрожащий от ледяного озноба. Ему казалось, он не способен ни о чем думать. Невыразительная пустота поглощала картины воспоминаний и все желания, которые могли бы у него возникнуть. Даже мгновения передышки ничего в нем не проясняли. Он не помнил, ни кто сидит у него на закорках, ни почему он несет этого кого-то сквозь ночь. Он покорился судьбе.

«Жизнь, всякая молодая жизнь драгоценна. Как бы она ни складывалась, - бормотал он себе под нос. - Дымка юности... я несу на себе дымку юности». Он сам не понимал, что выражают эти слова, которыми он думал. Но, как бы то ни было, не решался сбросить Андерса с плеч. Впрочем, своей авантюре он не придавал большого значения. И потому довольствовался словами, не имеющими полного смысла. Он сознавал, что не может продолжать диалог с собой; но хотел бы его продолжить, пусть даже с помощью слов, содержащих одни глупости и только умножающих тьму, отчасти совиновную в том, что у него теперь нет никаких намерений. Он был под своим всадником как животное: был унизительно одинок.

Имела место некая встреча. Ее нельзя теперь сделать не имевшей места. Он получил приказ: нести человека сквозь снег, идти вперед, пока не будет достигнута цель, ему неведомая... Или: пока ему не велят остановиться... Но оказалось: дальнейшее продвижение невозможно. Даже самая верная лошадь когда-нибудь упадет, если сугробы достают ей до брюха, а она не в силах уже вытаскивать копыта из снега. Лошадь не скажет, что больше так не может; она просто позволит себе медленно осесть в снег и опрокинуться на бок... в изнеможении, как потерянная душа.

Он потопал дальше - без внутренней уверенности, но и не окончательно павший духом. Через какое-то время совсем перестал ощущать всадника. Точнее, он помнил, что тащит на себе груз, сверток; а обладает ли этот сверток человечьим теплом или есть груз и только, то есть собранная в комок тяжесть, значения уже не имело. Холода он больше не чувствовал; зато чувствовал, что усталость - огромная, словно безграничное пространство -навалилась на него, отняв способность к активности. Из пространства этого он внезапно был вытолкнут. Он почувствовал: кто-то дернул в разные стороны уголки его рта. И остановился. Открыл глаза. Он стоял так близко к какой-то стене, что мог коснуться ее лбом. Всадник направил его вдоль стены и вскоре нажал шенкелями - подал сигнал, чтобы Матье отпустил руки и позволил ему, всаднику, соскользнуть на землю.

- Это здесь, - сказал Андерс и рывком распахнул дверь.

Матье погладил стену. Было утешительно ощупывать камень, убеждаясь, что город еще существует. Город, оказывается, просто на время куда-то отодвинулся, но не исчез. С внезапным страхом Матье подумал о темном поле, о котором впервые услышал нынче ночью; и еще о том, что у него и его спутника кровь в буквальном смысле застыла бы в жилах, если бы их выгнали из города и они блуждали бы в этом поле - изможденные, неспособные даже противопоставить лютому холоду полную меру телесного тепла. Нет, думая об этом, он не ощущал подавленности или силы воздействия элементарного образа; привкус такого представления - а по сути, одних лишь слов - пришел от его рук, когда они ощупывали холодную стену. Первой же отчетливой мыслью он возблагодарил подвал, которого пока не видел, и чутье Андерса, отыскавшего дорогу сюда.

- Как замечательно, что вы купили спички, - сказал младший. - Прямо за дверью начинается отвесная лестница, ведущая вниз.

Он потребовал у Матье коробок и сразу за дверью зажег первую спичку.

Матье, насколько мог, смахнул с куртки снег и лед, потопал ногами, подул себе на ладони, кое-как отряхнул и Андерса - движениями быстрыми, но неловкими, потому что окоченевшие руки не слушались.

При свете второй спички они начали спускаться.

Лестница была длинная, прямая, тесно зажатая между стенами. Когда сияние слабого огонька погасло, они продолжали двигаться в темноте, на ощупь. С какого-то момента Матье принялся считать ступеньки, пожалев, что не озаботился этим сразу. Когда он досчитал до сороковой, Андерс чиркнул об нее третьей спичкой, чтобы его спутник не потерял мужество. Им оставалось спуститься всего ступенек на десять. Дальше вроде бы начинался длинный сводчатый коридор.

Когда они достигли подножья лестницы, Матье засомневался, идти ли дальше.

- Мы уже забрались очень глубоко под землю, - сказал он.

Андерс это подтвердил.

Тепло - застоявшееся дыхание стен и глубины - Матье приветствовал как благо; и, тем не менее, его тяготила закрытость этого пространства. Он схватился за сердце: ему стало страшно. Только когда вспыхнула новая спичка, он преодолел в себе странные предубеждения и уныние. Без сопротивления позволил, чтобы другой человек взял его за руку и повлек за собой.

- Мы можем какое-то время идти в темноте, - сказал Андерс. - Коридор прямой. Ступенек здесь нет.

Матье хотел было что-то ответить: например, что в нем ожило давнее ощущение, будто он должен продвигаться вперед в темноте. Но потребность выразить это ощущение оставалась слабой, неопределенной; кроме того, его сразу же отвлекли необычные, порожденные тьмой картины: пестрый фейерверк на глазной сетчатке; какие-то рожи, без участия его фантазии выныривавшие из неведомых глубин; а также догадка о существовании таких целей, которые не формулируются людьми, а формируются сами: просто потому, что чернота - это материнская утроба всяческих начинаний.

Он вздрогнул, когда все прочее было вытеснено внезапной мыслью, что существо рядом с ним, которое его ведет и о чьей жизни он уже имеет какое-то представление, есть он сам, его второе Я, его более молодое Я, когда-то уже им воспринимавшееся, а теперь воспринимаемое вновь - явственнее и сильнее, чем прежде - как время цветения его плоти, как лучшая часть (или: более полноценное «агрегатное состояние») его бытия; так что его теперешний, взрослый возраст стал в его глазах чем-то предосудительным: стал неожиданным, неопровержимым обвинением. Он попытался проскользнуть в мальчика, погасив себя, каким он себя ощущал или видел до этого мгновения, - чтобы быть отныне только тем Другим. Он ведь когда-то им был, в чем почти и не сомневался; а значит, не исключено, что в нем еще оставалось что-то от прежде бывшего: какая-нибудь особая субстанция или особое измерение, возможность обращения вспять, инверсии времени - невыразимый порыв.

Метаморфоза, к которой он стремился, не осуществилась: мальчик рядом с ним так и остался вторым человеком, Андерсом. Матье вынырнул из своего странного желания развоплотиться, воплотиться в другого - но сохранил уверенность в могуществе той любовной страсти, что мимоходом задела его своим крылом уже в пивной, а теперь, как особая вечность, завладела им всецело, необозримо расширив границы его восприятия. Он наслаждался полнотой индивидуального бытия, когда-то принадлежавшего ему одному, а теперь полностью перенесенного на другого, постигаемого через другого, - и одновременно с омерзением ощущал в собственном внутреннем протесте, в мощном любовном влечении привкус усталости, безнадежности и порочности любых попыток связать между собой двух одинаковых существ, дважды разделенных временем.

Он чувствовал себя так, будто прибыл издалека, преодолев протяженный путь отчасти на кораблях, отчасти по железной дороге, не сознавая цели своего путешествия, имея на руках то ли давно просроченный, то ли вообще недействительный проездной билет, - и все это ради того, чтобы претерпеть обращение, метаморфозу; а результат оказался дурацким.

«Я добрался сюда, - думал он, - но мой путь был напрасным. Я ничего не выиграю. Я просто внезапно перестану понимать, как и почему попал в этот подвал - замкнутое пространство в незнакомом мне здании незнакомого города. Я иду рядом с человеком, которого еще недавно не знал, а теперь, вопреки всем доводам рассудка, знаю (в чем совершенно уверен), как самого себя. Откуда же взялся этот человек, эта робкая жизнь, распускающаяся специально для меня? Почему мы нашли друг друга? Мы ведь друг для друга лишь тени - толкования, которые неверны, что-то вроде соломинок, плавающих в потоке времени...»

Он остановился.

- Андерс, - сказал он вслух, - я прошу тебя мне помочь... прошу самоотверженной помощи; мне одному не понять это... нашу встречу... нашу сопряженность друг с другом. Я не хочу идти дальше, если еще могу повернуть назад. Ты теперь защищен от холода и метели. Мы в подвале, о котором ты говорил, что это твое жилье. Жилье плохое, конечно, но ты к нему привык... пусть вынужденно, но привык. Я имею в виду: нынче ночью ты отсюда ушел, а теперь вернулся. Если я сбегу, для тебя мало что изменится. Ты потерял время... время, ничего не значащее. Ты не утолил голод; но моей вины тут нет. Я дам тебе денег, и ты купишь себе еды, когда найдешь, что купить. Меня это не касается - как не касалось и то, что ты стоял на улице и заговорил со мной. Давай расстанемся. Я опять выйду на мороз; это мое дело, мое решение, и никто, кроме меня, ответственности за него не несет.

- Вы вольны отделаться от меня тем или иным способом, - Андерс вынул ладонь из руки Матье. - Но поможет ли это вам? Мне будет очень тоскливо, а вы никогда не забудете, что обрекли меня на тоску. За дверью, в пятидесяти шагах отсюда, я буду страдать от одиночества, поначалу; а потом умру: завяну быстрей, чем цветок, сорванный и брошенный на землю. И вы пожалеете, что меня покинули; ибо ни обратить поток вспять, ни повторить встречу, возможную лишь однажды, не в ваших силах. Конечно, вы меня не искали; но вы меня нашли. Вот что важно. Деньги мне не помогут, вы понимаете: ни хлеба, ни вина здесь не купишь, потому что наступило другое время. Здесь, в городе, вам любой даст деньги: это обещание, за которым ничего не стоит. А вот в рот вам никто ничего не положит. Серый ночной снег тоже так скоро не уберут. Вы, валясь с ног от неизбывной усталости, перестанете замечать, чем вам грозит природа. Вы не отыщете дома, который открылся бы перед вами. Не найдете больше ни одного человека с такой кожей, как ваша и моя. Зачем же вам бросать меня, если для этого нет иной причины, кроме вашего упрямства, кроме недоверия к соединившему нас порядку? Тот, кого вы тайно ищете - хотя имени его не помните, внешний облик его и сущность забыли, то есть он для вас и не воспоминание даже, а... тончайшая пленка тоски... капля яда, в силу своей малости не опасная: его рядом с вами нет. Один я еще остаюсь при вас.

Матье ощущал только черноту - безжалостную, вновь и вновь накатывающую на него. Голос мальчика приходил из темноты... Похоже, издалека... И был беспредметным. Старшим овладел не страх даже, а полная нечувствительность, у него исчезло ощущение собственного тела. Он был как вытекшая, просочившаяся в почву жидкость: ни с чем больше не связан и никому не вручен. Непознаваемое оставалось единственным измерением - и в нем, и вне его.

- Я пойду с тобой, - сказал Матье пасмурным голосом. -Но прежде чем снова взять меня за руку, пожалуйста, зажги спичку - чтобы мы опять опознали друг друга как нечто реальное...

Андерс явно не спешил выполнять его пожелание.

- Мы должны экономить свет, - ответил он с запозданием. Но потом все-таки чиркнул спичкой.

- Человек иногда колеблется, - пояснил Матье, словно оправдываясь. - Но тем безогляднее бывает потом его решимость. Мы начинаем с протеста, потому что не знаем себя самих, а своих ближних знаем еще меньше.

Скудное пламя погасло. Андерс взял говорящего под руку и повел дальше. Шагов через двадцать Матье показалось, будто они попали в более теплый отсек подземного туннеля. Он остановился, проверил свои ощущения, озвучил их.

- Под нами протекают сточные воды, - ответил мальчик. - Это главная городская клоака. Грязная вода всегда теплая. Неаппетитно, что и говорить: мое жилище обогревается нечистотами.

- Может, это производственные отходы, - возразил Матье.

- Это клоака, - упрямо повторил Андерс.

Еще шагов через двадцать они уперлись в дверь. Открыть ее оказалось непросто. Мальчик поднес зажженную спичку, и Матье увидел, что на двери нет замка, который можно было бы отпереть ключом. Зато на ее грубо обработанной деревянной поверхности было несколько деревянных же болтов-задвижек, которые Андерс - в определенной последовательности - загнал ударами кулака внутрь. Когда сдвинулся с места последний болт, дверь подалась. Тотчас опять стало темно, и в этой непроглядной темноте два человека переступили порог. Матье отважился продвинуться, ощупью, только на пару шагов, потому что провожатый больше его не вел. Очевидно, дверь захлопнулась, и Андерс принялся закрывать ее на задвижки; во всяком случае, так понял Матье по доносившимся до него шумам. Он слышал потом, как мальчик бродит по помещению -наличие стен угадывалось по характерному приглушению звуков, - удаляется и, в конце концов, остановившись в углу, зажигает огарок свечи, торчащий из горлышка бутылки. Это последнее действие Матье отчасти увидел. При свете свечи, постепенно обретавшем завершенность и покой, Матье смог осмотреть подвал, который в первые секунды показался ему обычным, а затем - все же скорее странным.

Андерс сказал: тут он и живет. Однако не было никаких признаков жилой комнаты, кроме разве что стула, как бы случайно забытого посреди пустого помещения, и светильника, если можно считать таковым бутылку со свечой. Окна отсутствовали. Это-то как раз не удивляло, ведь подвал располагался глубоко под землей. Кроме того, Матье еще не забыл, что встречал в городе и дома, совсем не имевшие окон - то ли по какой-то разумной причине, то ли нет.

Несмотря на изолированность подвала и его глубокое залегание, воздух здесь был приятным, не спертым, в нем не ощущалось ни затхлости, ни фальши. Матье поискал глазами вентиляционное отверстие; не нашел. Помещение - средней величины, примерно шесть на восемь шагов, перекрытое низким сводом. До потолка из любой точки можно дотянуться рукой. Стены и свод - цвета запыленной известковой побелки.

- Ты, Андерс, сказал, что живешь тут. У тебя разве нет кровати?

Андерс показал на пол, но не имея в виду, что спит прямо на коричневых известняковых плитах; он хотел привлечь внимание гостя к неоднородности полового покрытия: к удлиненной деревянной панели, прерывающей правильную череду квадратных каменных плит.

Матье недоуменно пожал плечами и спросил Все-еще-молчащего:

- Что под ней?

- Посмотри сам! - прозвучало в ответ.

Матье подошел ближе. Удлиненную дощатую панель, очень узкую, обрамляла дубовая рама; в погребальной камере так мог бы выглядеть спуск к запыленному саркофагу. Матье подавил в себе этот неотчетливо-жутковатый образ, порожденный его фантазией и восходящий к смутному воспоминанию о старой деревенской церкви.

- Это что, крышка люка? - спросил он мальчика.

- Нет, моя кровать.

- Ты спишь на этих досках?

- Нет, под ними.

Обмен краткими репликами застопорился. Матье заметил железное кольцо, приделанное к деревянной панели - очевидно, чтобы ее можно было поднять.

- Я должен сесть, - сказал Андерс.

Матье повернулся к нему, помог снять пальто, отряхнул с этого предмета одежды, одолженного им мальчику, воду, то есть растаявший снег, пододвинул стул. Андерс осторожно сел, скривил лицо. Оно было серым, осунувшимся, угловатым, отмеченным печатью боли. Андерс издал глухой стон - похоже, под воздействием страха,- но тут же весь обмяк, словно оглушенный наркозом. Он принял свое состояние, даже не возмущаясь, а будто смирившись с ним. Матье сперва истолковал эту невозмутимость неправильно: она его тронула.

- Я совсем забыл, что у тебя что-то болит, - сказал он; и, выразив таким образом сочувствие, сразу потребовал объяснений.

- Вы и сами все знаете, - пробормотал младший, пытаясь поскорее отделаться от навязчивого любопытства другого. Он ощущал теперь свою боль как нечто влажно-сочащееся, липкое, монотонное - как чудовищное, но пока еще терпимое, искажение привычного самоощущения; однако вмешательства Матье в это плачевное состояние он допускать не хотел. Непонятная пустота в голове, апатичная расслабленность, головокружение помогали ему придерживаться выбранной стратегии: говорить скупыми, ничего не значащими словами.

Матье вдруг показалось, будто он кожей чувствует кошмарную изолированность другого, общий характер и конкретные проявления его недуга. Но он еще не решился полностью принять то, что пока лишь мелькало в его сознании. Мысли его зигзагообразно метались.

- Почему твоя постель устроена в полу? - спросил он.

- Почему людей укладывают под дерном, когда они перестают двигаться и обнаруживают признаки разложения, неприятные для других? - в свою очередь спросил мальчик, с болью в голосе.

- Ты мыслишь слишком прямолинейно, - возразил Матье. - Не вижу тут никакой параллели.

- Даже кривые линии знают, что могли бы быть прямыми, не будь тот, кто их начертил, халтурщиком.

Матье не стал обсуждать эту спорную сентенцию, порожденную то ли обидой на людей, то ли малодушием. Возвращаясь к прерванному разговору, он заметил, что до сих пор не знает, какая напасть поразила Андерса.

Лицо мальчика скривилось в обезображивающей гримасе-ухмылке.

- Правда? - вскричал он. - Вы слишком забывчивы. У вас ведь то же самое было... когда-то... и после тоже... Все эти этапы обычного испытания: телесное воздержание, искажения смыслов, обманутые надежды... И одновременно - обжигающая тоска по иному. Если я это возвращение вас самих, каким вы были в пятнадцать или шестнадцать лет, - то есть нечто, сохранившееся с тех пор, ваше внешнее и внутреннее подобие... замурованное в вас давнишнее бытие, ключ к вашим важнейшим переживаниям, которые вовсе не улетучились (в отличие от сладенького дерьма многих других дней, сделавшихся для вас безразличными); если я и есть эта тень, которая издали вас преследовала, подкарауливала, в конце концов намеренно попалась вам на глаза... и теперь вторгается в вас, снова став образом и плотью... вашим лучшим другом, единственным, тоже однажды сюда заброшенным, но наделенным особой стойкостью: тогда вы знаете мою рану!

- Андерс... такого не может быть... это шулерская игра... Играть так никто не вправе! У тебя мое лицо, мои тогдашние руки... Как если бы первое семя, прилипшее к моим пальцам, чудом нашло для себя материнскую утробу; моя юность, которая была когда-то, однако слиняла с меня, -ты ее подобрал... Чудовищное, горестное выставление напоказ никчемной, нечистой красивости - вот что мы узнаем друг в друге... Но только не эту рану... не могли же ее и тебе... Эту рану, нанесенную мне, но давным-давно зарубцевавшуюся... этот знак, когда-то меня отметивший... В твое тело его не могли вбить... Да еще точно так же, как мне: для того только, чтобы показать, как легко сделать нас уродами! Нет!

Матье то задыхался и прерывал свою речь, то снова принимался шептать.

Мальчик, будто прежде был в полусне, опять выпрямился. Его лицо виделось как сквозь запотевшее оконное стекло, оно почти стерлось; только туманный злорадный рот продолжал говорить.

- Слишком поздно, повернуть обратно нельзя. Все двери захлопнулись. Все улицы занесены снегом. Вы поняли, кто я. Вы знаете, что встретили себя. Отныне ложь для вас не прибежище. Вы уже наполовину признались. Когда-то вам в брюхо медленно загоняли нож. У вас остался с тех пор кучерявый красный шрам...

Матье начал кричать.

- Ты видишь меня голым, ибо описываешь мое уродство! Ты знаешь, что меня швырнули на землю, желая со мной покончить. Ты знаешь действительность, которая выбрала меня в качестве места действия. Свора сговорившихся уличных парней пробила в моей шкуре лаз для ангелов и демонов. Это тогдашнее изменение всех моих ощущений... внезапное осознание того, что я есть ком грязи, брошенный на землю, кровоточащий... А потом узреть ангела, которому ты предаешься... препоручаешь себя, ослепленный любовью... Эта метаморфоза... кровоточащая, зияющая... Наполовину убитый, в чьи черёва всматриваются алчные призраки, непрерывно изливаясь туда вовнутрь слизью своих насмешек... которая извращает всё: мысли, желания... Нет! Не можешь ты иметь такую же рану! Она - моя судьба, была предназначена мне. Моя незрелость - от тех соков во мне, которые мною овладевали, с легкостью выдавали меня на произвол убогих страстей, сбивали с толку сверхъестественными гнусностями...

Он не закончил фразу. По ходу своего сбивчивого рассказа-обзора он рассматривал себя как чужого: без сострадания. И это ослабило его, словно значительная потеря крови.

- Нет, - повторил он, - зеркало могло обмануть. Как живого человека, идущего мне навстречу, я бы никогда тебя не узнал. Я узнал тебя в зеркале - ты был по ту сторону лживого стекла. Оно-то и пробудило мои воспоминания, ведь когда-то я часто смотрелся в зеркало. Но очень вероятно, что зеркало солгало. Такое зеркало - из пивной, с вытравленной на нем рекламой пивоварни...

- Мы же сравнивали наши руки, - возразил Андерс.-И почему бы, собственно, нам не быть одинаковыми? Разве мироздание не могло измыслить такого случайного совпадения? В чем тогда разница между нами? Плоть и кости людей в любом случае - череда повторений. А мыслями и словами мы пользуемся как общими игрушками. Глаза и губы даны нам, чтобы мы могли объясниться друг с другом, укрепить сцепленные между собой механизмы нашей памяти - а значит, и те мужские украшения, которые обладают собственной волей, подчиняющей нас себе. Чтобы доказать это на примере нас двоих, сошлюсь на нашу общую рану. Нашему слиянию в полное тождество мешают лишь те несколько лет, которые для одного из нас избыточны и которых другому не хватает.

- Твои слова звучат так, будто никакой лжи в них быть не может; а между тем... Ты видишь меня голым... более того, я в самом деле гол; это облегчает задачу фальсификатора. - Матье помолчал и потом продолжил:

- Странно, но нынче ночью я уже раз открыл для себя, что не могу спрятаться, что я больше не защищен. Ты же остался другим, одетым. Ты не был отторгнут от привычных условностей.

Без единого слова Андерс начал раздеваться. В первый момент Матье не понял, что мальчик собирается предпринять. А потом куртка уже валялась на полу и брюки были расстегнуты.

- Нет, я не хочу, не делай этого!

- Мне бы лечь в постель, - ровным голосом сказал Андерс, - это необходимо.

Рубашки под курткой нет. Куртка разодрана. В штанах, на бедре, зияет дыра. Вот он стоит голый, только какой-то обрывок ткани прикрывает чревное сплетение и пупок. И эта тряпка пропитана кровью. Тряпка, серого цвета; посередине - кровяное пятно.


Матье показалось, будто он получил удар в грудь... и затем второй, еще более болезненный; куда именно, он бы не мог сказать. Он не понимал, от кого или от чего исходил удар. Как бы то ни было, тело его содрогнулось вплоть до корневой системы кровеносных сосудов. Слабость в коленях. Но все же он знал, что не воспоминания одолели его; они-то едва всколыхнулись. Потрясение, которое он испытал, походило скорее на результат жесткого хирургического вмешательства, предпринятого без подготовки, без наркоза. Как если бы он вдруг осознал внезапную потерю какого-то внутреннего органа, ставшую одной из ступеней утраты собственной личности.

И сразу же вслед за тем в нем вспыхнула властная сила сострадания, несказанный порыв симпатии и желания помочь. С трудом он подавил в себе крик. Теперь он приблизился к мальчику.

- Андерс... откуда мне было знать, что ты так страдаешь. Ты порвал рубаху, чтобы перевязать рану. Непостижимо, как ты терпел эту жуткую боль... со времени нашей встречи... и ничем не выдал, что ранен.

Он не осмеливался говорить громко или быстро. Он взял мальчика за плечи, осторожно поднял его, донес на руках до стула, заботливо усадил.

- Я проявил недопустимое легкомыслие. Мне следовало настойчивее тебя расспросить, когда я заметил, что ты еле ходишь. Я, конечно, какое-то время тащил тебя на закорках; но обращаться с тобой нужно было гораздо бережнее.

Андерс вытянул ноги вперед и с мальчишеской решимостью одним рывком сдернул с себя прилипшую повязку. У него вырвался глухой стон. Пузыри слюны выступили на губах, лопнули. Потом он спокойно сказал:

- Возьмите свечу. Посмотрите на меня внимательно! Во мне проделали дыру. Я открыт.

Матье застыл, не решаясь стронуться с места. Отголосок стона еще звучал у него в ушах, как если бы доносился из прижатой к уху раковины. Потом он все же сходил за огарком свечи и осветил рану. Она была небольшой: разрез с грязью по краям; но уходила далеко вглубь, и на дне ее открывалось нечто розово-круглое, крошечная часть кучерявой внутренней картины: нечто такое, что имело отношение к земным материям, к происхождению этого юг пятнадцати- или шестнадцатилетнего существа.

Матье поставил бутылку со свечой на прежнее место. Он размышлял, что ему сказать, что сделать. Андерс его опередил.

- Дела мои плохи. Искать для меня врача бессмысленно. Врачи в этом городе спят; они черные. Кроме того, улицы занесены снегом. И от холода легкие станут как камень.

- Милосердие наверняка где-то существует, - сказал Матье. - Если я готов пустить в ход все: мою любовь к тебе, мысли, порождаемые моим мозгом, влагу у меня во рту, чтобы тебя напоить, кровь моей плоти, чтобы насытить тебя, мою одежду, чтобы тебя согреть, - значит, сюда должно проникать и какое-то иное милосердие, кроме нашего.

Андерс слегка потянулся, и в его взгляде мелькнуло неосознанное, печальное вожделение к себе.

- Как бы я был красив, не имей я на себе этой грязи! Как хорошо могло бы нам быть друг с другом! Я бы раздарил всё...

- Молчи!

- Если бы меня не изуродовали, мы бы никогда друг с другом не встретились. Вы бы не попали в этот город. Нас обоих хотят погубить, одного посредством другого...

- Не хочу слушать смутные речи, - вырвалось у Матье. - Голос его звучал теперь жестко. Как ни прискорбно, но он, все преувеличивая, уловил в сказанном только непристойное - а не простодушную жалобу об утрате радости, не получившей еще никакого имени.

- Сама жизнь состоит из смутных событий, - наставительно сказал мальчик, - и в смутных речах таится разумный смысл.

Матье не смягчился. Порывы жалости, еще недавно непреодолимые, теперь из него выветрились. С непостижимой быстротой яд равнодушия парализовал субстанцию его сознания. Матье чувствовал усталость, изнеможение, пустоту. Ощущение, что он существует как человек, словно окуталось туманом. Неотчетливо, без сочувствия видел он самого себя - неважно в каком времени, - брошенного на землю под серым небом, в укромном месте за безлиственными кустами, немилосердно обнаженного, в окружении безвинно-гнусных подростков, которые его истязали как своего врага; и один из них сделал разрез в его плоти, попытался расширить рану пальцами. Матье кричал, прежде чем ему заткнули рот кляпом. Кто-то, кого он не знал, - тоже подросток, ангел-ребенок (нераспознаваемый, правда, поскольку не имел на себе отличительного знака), - помешал тогда продолжению скотского убийства. Ангел - коричневый, когда обнажен, с мускулами мальчика, а отнюдь не празднично-белый спаситель (как потом выяснилось, уличный мальчишка, рожденный вне брака, просто неопытное человеческое существо, без особых примет; одетый, если вспомнить задним числом, точно как те другие пацаны), - пришел к нему на помощь, не позволил, чтобы ему уже тогда набилась в глотку всякая гниль. И вот теперь у этого мальчика из подвала такая же рана. Зачем нужно повторение? Есть ли какой-то смысл в том, что он, Матье, остался в живых? Что к нему был приставлен ангел с заурядным характером, разумевший в бытии еще меньше, чем обычные разумные люди? Который не придумал ничего лучшего, как привести его, Матье, - после многолетнего странствия по черным полям, черным весям, черным лесам и черным водам -в черный город, к той ситуации, с которой странствие началось: к некоему раненому Матье, пятнадцатилетнему, с телом белым, но измазанным кровью, - обезображенному до конца своих дней красным шрамом на гладком животе.

- Я, кажется, догадался, почему этот уличный сброд хотел меня прикончить и кто им тогда помешал. Теперь расскажи мне,что случилось с тобой!

Андерс недолго обдумывал свой ответ.

- Жители этого города - ничем не приметные люди, у них обычная жизнь, исполненная забот. Они нетребовательны, усердны, любят порядок. Живут по нескольку десятилетий у себя дома; потом их удаляют, они исчезают где-то на большом черном поле, обрамляющем город. Некоторых бросают в реку. Все они носят одежду, ибо тела их черны, как уголь. Ни у одного не дознаешься, верно ли, что, когда они наги, чернота умножает их счастье. Если среди них оказывается кто-то белый, достигший возраста, который представляется им самым приятным, это немедленно пробуждает их гнев, ибо они чувствуют себя обойденными, обманутыми. Такого чужака они убивают не сразу: им известен способ медленного, постепенного умерщвления. Тому, кого они хотят вытолкнуть из своей среды, наносят раны. Поначалу он лишь слабеет в результате незначительных потерь крови. Но к его телу день за днем приставляют ножи. И наносят все более глубокие порезы. Меня в конце концов выбросили вон, ибо моя рана уже не исцелится.

Матье выслушал эту речь без особого сочувствия. Она не удивила его. Он не нашел в ней ничего необычного. «Таковы законы этого города, люди их просто соблюдают, - мелькнуло у него в голове. - Люди из угля, порой прибегающие к белому гриму, отстаивают свои привилегии». Он все же спросил:

- Как, каким образом ты-то сюда попал? Ты ведь не родился здесь, от черных родителей?

- А как, каким образом оказались здесь вы? - спросил в свою очередь мальчик.

Матье не ответил. Слишком трудно было что-либо объяснить; мысли его, нечеткие, полнились странными лакунами. Он попытался составить хоть какое-то представление о себе и своем положении; но надежных ориентиров так и не вспомнил. К своему удивлению, он занялся проверкой телесных ощущений. Слюна у него не образовывалась; он не чувствовал позывов к мочеиспусканию; сердце билось приглушенно и так же равномерно, как качается маятник; дышал он совсем незаметно, словно во сне.

«У меня нет желаний, - подытожил он свои наблюдения,-и меня не осаждают физические потребности. Мой мозг подобен болоту, постепенно иссыхающему под лишенным дождя небом...»

Мальчик - худой, узкобедрый, плоский, как труп, и больше похожий на серый гипсовый слепок, чем на живого теплого человека - вытянул ноги, что вызвало новое излияние черной крови, которая извилистой струйкой потекла у него в паху, с левой стороны. Этот знак, напоминающий черную прожилку в светлой каменной глыбе, Матье заметил. Он спросил, где взять воды и в какой сосуд ее набрать.

- Здесь нет воды, нет и сосуда, - ответил мальчик.

- Но должна же быть какая-то утварь, какая-то возможность...

- Откройте люк в полу! Сейчас самое время.

Старший повиновался. Он схватился за кольцо, потянул, поднял крышку, которая откинулась в сторону и застыла почти в вертикальном положении, упершись в стену. Матье увидел продолговатую, облицованную камнем яму и в ней, точно соответствующую ей по размерам, - узкую койку с подушками, простынями и одеялом, почти уютную: неожиданную противоположность холодному подвальному помещению. Правда, такое расположение было не только непривычным, но даже пугающим: спальное место напоминало могилу или саркофаг, пусть и оборудованный удобнее, чем обычно, - чуть более просторный...

- Ты всегда спишь в этом углублении? - спросил Матье, хотя прежде ему уже дали понять, что дело обстоит именно так.

Мальчик кивнул. Продолжая сидеть на стуле, он распрямил плечи, закинул руки за голову, потянулся.

В то же мгновение рана расширилась, и что-то из его внутренностей выскочило наружу. Он застонал, скрючился. Матье рванулся к нему, подхватил на руки.

- Вы должны уложить меня в постель.

- Я почти ничего не вижу. Я хотел бы принести свечу. Посиди минутку, прислонившись к стене. Потом я тебе помогу.

Матье с осторожностью проделал все, что считал необходимым. Свеча горела теперь в могиле-постели. Он опустился на колени, откинул одеяло. Потом поднял мальчика и положил его на кровать - вниз.

В полной растерянности взирал Матье на горестную картину. Охотней всего он бы сразу, чтобы не видеть мучений раненого, натянул на него одеяло; но состояние мальчика такого не позволяло. Легкомысленно уклониться от происходящего Матье не мог. Внутренности надо было как-то вернуть в полость тела. Матье, конечно, догадывался, что не сумеет отогнать смерть; но при всей своей беспомощности он решил хотя бы попытаться оказать ей сопротивление. А если по правде; он не мог эту смерть помыслить. Он не знал, что тут можно выиграть и что -проиграть. Чувство любви, вроде бы полностью улетучившееся, теперь вернулось, а вместе с ним - и смутное недовольство собой: себя он упрекал в том, что в первом приступе замешательства уже отступился от другого, не услышал по-настоящему зов о помощи. Но он и сейчас не преодолел в себе этой растерянности.

- Малыш Матье, Андерс, бедный мой мальчик, - шептал он, - бедный мальчик...

- Вскоре не будет ничего, кроме вас и меня. Не будет больше света, а только тьма. У нас останется только чувство, которое мы испытываем друг к другу, - если, конечно, вы его не отвергнете.

- Скажи, что я должен сделать!

- Чтоб было тепло... - сказал мальчик, - Спуститесь ко мне, поделитесь со мной своим теплом! Не думайте об исходящем от меня холоде! Поцелуйте мой рот! Какую-то радость я еще могу подарить...

- Это все от лукавого, - сказал Матье. - Я хочу тебя согреть, хочу лечь к тебе, но не ради того, чтобы выиграть что-то для себя. Ты нуждаешься в помощи. Я должен подумать, как тебе помочь. Должен попытаться сделать почти невозможное.

- Это все от лукавого... Мне уже недолго быть теплой плотью. Я стоял на улице, выброшенный вон, готовый к последнему удовольствию. Но вы его отвергаете. Вы не принимаете ничего. Мое уродство вас оскорбляет. Даже моя юность не может ничему помочь. Мое сходство с вами - даже оно напрасно. Одна-единственная рана препятствует радости. Она уничтожает этот час. Гасит нас обоих. Не забывайте, Матье, что без меня, то есть без вас же, каким вы были в пятнадцать или шестнадцать лет, вы просто не сможете жить дальше. Вас уничтожат, когда вам исполнится двадцать пять, если вы не сумеете пережить себя-шестнадцатилетнего.

- Мой бедный мальчик... Я слышу, что ты говоришь. В этом есть безрассудство... осмысленное... - но оно тебе не поможет. Лихорадка искажает реальность. Поверь, мы с тобой должны прийти к здравому соглашению, придумать какой-то план, чтобы эта могила разверзлась, чтобы черный город провалился в тартарары и наступил новый день. Некое чудовищное энное измерение заместило собой упорядоченное течение событий; однако такое безобразие продлится недолго. Эти события, эта покинувшая прежнее русло реальность найдут обратную дорогу из хаоса. И тогда сохранит свою значимость только то, что я - нам обоим во благо - нашел тебя.

Лихорадочный взгляд - чужой, затуманенный - задел Матье. Тот вздрогнул, в голове загудело; он подумал было, что его юный друг вот-вот окажется по другую сторону тьмы. Однако рот под взглянувшими на Матье глазами начал двигаться.

- Вы забыли о месте, которое нас крепко держит. Вы не хотите того, чего хочу я. Вы все еще грезите о мире, давно нас из себя вытолкнувшем. Если мы и продолжаем быть чем-то, так только друг для друга. Тех пространств, которые мы покинули, больше не существует. Мы пребываем в величайшем одиночестве и, оголенные, смотрим друг на друга с отвращением и жалостью, ожидая последнего: безрассудного вожделения; требования, выдвинутого любовью; преступления одного из нас против другого. Почему не хотите вы стать моим убийцей? Что вас удерживает? Почему вы готовы допустить, чтобы мое умирание было делом рук мучителей, не способных к любви? Нет ничего возвышенного в том, чтобы погибнуть от какой-то жалкой раны. Разъяритесь же на меня, Матье! Растерзайте меня! Может ли существовать в этом склепе, в этом месте без рядом-места, иная радость, кроме убийства, коему никто не противится? Наполовину оно уже свершилось. Почему же мы торгуемся из-за другой половины?

- Мой бедный мальчик... это не твоя мысль. Изнутри тебя говорят скорбь и отчаянье. Ты ищешь неведомого, выдуманного блаженства: если оно и овладеет тобой, то будет горше всего остального. Твое желание - обман по отношению к тебе и ко мне. Уныние, захлестнувшее нас сейчас, велит тебе выйти в дверь, которая открывается лишь однажды. Нет... Нет, я не желаю быть тем, кто захлопнет ее за тобой. Мы не вправе делать непоправимое. Мы не станем бросаться на терновую изгородь, чтобы умертвить в себе жизнь, - как те подлецы, что готовы вернуть назад свое постыдное бытие. А постараемся мобилизовать и сразу же ввести в бой все наши душевные силы - даже если врага, общего врага, врага нашего благополучия мы не знаем.

Андерс издал хрюкающий звук, истолковать который Матье не сумел. Матье с тревогой смотрел сверху вниз на мальчика, лежащего без движения, и на рану, которая, вопреки всякому здравому смыслу, все еще оставалась в небрежении. Ничем не прикрытая, шевелилась петля брыжейки, похожая на грязный пузырь.

Матье, только что преисполненный надежды, почувствовал, что неопределенная задача, вставшая перед ним, ему не по плечу. Душевные силы, на которые он ссылался, на поверку оказались недостаточными. Он чувствовал, как ноги его наливаются свинцом. Состояние истерзанного мальчика вселяло в него ужас. Ужас и необъяснимую нерешительность. Он еще раз произнес имя раненого. И опять на него обратился взгляд Другого... какой-то рассеянный взгляд.

- Малыш Матье - я сейчас сбегаю на улицу, очищу руки снегом, а потом попробую обработать твою рану.

- Вы не вправе отсюда выйти. Да и не сможете, - ответил мальчик твердо. - Чтобы прикасаться к ране, ваши пальцы достаточно чисты. Даже немытые они чище, чем гангренозная кровь. Вам, верящему в то, что вы взяли на себя некие расплывчатые обязательства, очень хочется вернуть мои внутренности на место. Но зачем? Вами движет только упрямство. Все же я не в силах вам помешать, так как вы старше. Я буду вести себя смирно.

«Что бы я ни предпринял, все делается с небрежением», - вздохнул Матье. Почти невыносимым усилием воли он попытался сконцентрировать духовные силы, но хладнокровное сопротивление мозга свело его попытку на нет. Ему все еще не удавалось раскрыть непритязательную тайну этой встречи, этого часа, этого места. Сложный аппарат из плоти, крови, нервов - его тело, его достояние, в котором он находился - отказывался повиноваться. Только свои дрожащие руки он еще ощущал. Он чувствовал головокружение - от того первого страха, который предшествует страху неизмеримому, бездонному. С нечеловеческой решимостью он вновь начал говорить. Каждое слово ему приходилось вырывать у своего меркнущего сознания. И все равно получался лишь жалкий лепет: проговаривание действий, от необходимости исполнить которые его ничто не могло освободить.

- Я попытаюсь... вывалившееся из твоего тела... вернуть обратно. Пожалуйста... не кричи... и постарайся не двигаться...

Он прибавил, с некоторым усилием:

- Мы сейчас так же бедны и так же оголены, как в момент рождения... так же перепачканы кровью... и еще более одиноки... Помощи нам ждать неоткуда.

Андерс не отвечал. Он крепко сжал губы, решившись, видимо, безропотно принять все, что ему предстоит. Матье, истолковавший такое поведение по-своему - как решение приветствовать дальнейшую жизнь, а не сбросить с себя ее ярмо, словно созревший до времени плод, - должен был еще раз преодолеть приступ рассеянности. Он не боялся опустошенности, все больше распространявшейся в нем. Он будто забыл, что пребывает во времени. Секунды, минуты, а может, и часы - все они имели для него одинаковую протяженность, или выдержку. Одурманивающая замедленность физических реакций вновь и вновь изглаживала в его сознании всякое представление о весомости и последовательности этой и других авантюр. Память его загнивала.

Теперь он опустился на колени рядом с углублением, где находилась кровать, потянулся рукой к ране - медленно, словно прощупывал воздух. Неожиданно, молниеносным рывком, Андерс перехватил его руку и, крепко стиснув, остановил ее, чтобы оттянуть момент неизбежно ной боли. Так, по крайней мере, истолковал это внезапное вмешательство Матье.

- Я буду очень осторожен, Андерс, - прошептал он.

Мальчик зажмурил глаза и сильно сжал губы; теперь они казались одной полоской: засовом, перекрывшим дверную щель.


Потом Матье ощутил рывок. И перестал видеть что-либо. Он падал вперед, и сперва его свободная рука ухватилась за пустоту; но потом он нашел опору - и этой опорой, которую он так нежданно получил, стало тело мальчика, оказавшееся где-то под ним.

В это мгновение, наполовину упавший, он ясно, слишком ясно осознаёт, что здесь произошло. Свеча догорела; фитиль с остатками растаявшего стеарина провалился в горлышко бутылки и погас. И тотчас - как если бы наступление темноты было тем знаком, которого Андерс ждал, мальчик принудил сжимаемую им руку нанести удар вниз, в него самого. Ужас, который испытывает сейчас Матье, есть что-то по ту сторону мыслимого; и заставляет его окаменеть. Оторваться от опоры не получается. Матье понимает: опорой служит колено мальчика. И лишь во вторую очередь до него доходит, что же случилось с собственной его правой рукой.

Она сквозь рану проникла внутрь тела. Матье ведь ощущал, как отверстие, слишком узкое, сопротивляется мощному удару. Ярость мальчика, его воля к смерти преодолели и боль, и вязкость человеческой плоти. Обращенному вспять процессу рождения ничто не воспрепятствовало.

Рука Матье окружена теплой пеной внутренностей. Если бы он вторгся чуть дальше в темноту, он бы приобрел новый опыт, уверенность - смехотворно малую по сравнению с чудовищным горизонтом тоски, но все же уверенность: что человеческое сердце можно расплющить.

Ужас, настолько омерзительный, что его и сравнить-то не с чем, не сделал Матье жестоким или безрассуднодерзким. Он ведь не мародер. Мозг его превратился в лед, биение пульса прекратилось; но он не поддается року, не устремляется дальше, в глубь бездны. Он чувствует, что его рука вроде как проскользнула сквозь ячейку сети, для этой руки слишком узкую. Рука попалась в плен. Она теперь во внутреннем пространстве человека - мальчика, которого он, Матье, любит. Она уподобилась руке убийцы. Он должен вытянуть ее обратно, к себе. Она не может оставаться там, где находится. Однако каждое движение, уже одна попытка вытянуть руку готовит жертве страшную боль. Матье колеблется. Он вслушивается в темноту, откуда должен прийти хоть какой-то признак жизни Другого. Убийца ждет движения, крика, решительного протеста. Но слышит лишь слабое дыхание, которое и шумом-то не назовешь.

Ценой огромного душевного усилия, но не без внутреннего сопротивления Матье высвободил-таки руку. Она проскользнула - легче, чем он ожидал - через отверстие, которое оказалось растяжимым. Левой рукой он снова ухватился за колено Андерса, заодно убедившись, что то, другое тело пока не отнято у него тьмой.

Матье выпрямился; но опять наклонился над ямой. В безмолвии мальчика ощущалась угроза, знак унизительного превращения —

Голова еще была здесь, и грудь... Он, младший Матье, весь еще присутствовал здесь... от пальцев ног до волос на затылке... Но вместе с тем - отходил. Пятнадцать или шестнадцать прожитых им хороших лет были вырваны прочь, сделаны несостоявшимися. Форма, самая прекрасная из тех, какие мог обрести Матье, затерялась во тьме - распалась или была отнята. Конечную цель длительного процесса индивидуального роста, со всеми его перипетиями, вдруг взяли и отменили.

Матье услышал стон и распознал его тембр: глубокий стон, вызванный мукой, уже наполовину разрушившей сознание. Губы мальчика расслабились и раскрылись. Вытолкнутый из них звук был глубже, мягче, протяженнее, чем прежде; он был... как последнее слово.

Матье хотел закричать. Но не мог. Страх, который до сих пор он отгонял от себя (или отпугивал худосочными надеждами), теперь всецело завладел его жизнью. Со смутным трепетом Матье предался ему. Он чувствовал, как потеют извилины его мозга и как этот глубинный пот становится ядом-растворителем, внутренней тьмой, которая соответствует мраку вокруг него. В нем начала бушевать тишина: то был шум без звука. Прежние представления - добропорядочные, привычные и утешительные, связанные с верой в жизнь, - больше ему не повиновались. Непостижимый фантом - безымянный - вторгся, подобно разветвленному корню, в каждую клеточку его тела. Он, Матье, еще барахтался в этой пламенеющей сети. Еще чувствовал, как что-то отвратное проникает в него, постепенно его уничтожая. Он еще дышал. Даже обмочился. И обделался.

Его придушенное восприятие, выжженные желания, испепеленные радости соединились в единое ощущение тщетности всего, сожаления о содеянном, покинутости. Он не помнит больше, что именно любил в том другом: шестнадцатилетний ли возраст, или себя самого, шестнадцатилетнего, или обаятельную внешность -еще почти не испорченные руки, рот, который забыл поцеловать, половой орган, какую-то особую хрупкость, для которой не подобрать названия... Любил ли он вообще когда-нибудь, падал ли на колени перед другим человеком? Одной-единственной угольной черты хватило, чтобы подвести итог - сделать все бывшее прежде недействительным. Без прошлого стоит он, Матье, напротив мысленных картин, вдруг проявивших враждебность к нему; картин, мерзкие краски которых теперь обрели новое измерение, став еще и зловонными; стоит, одержимый физическим страхом перед собственным телом, захлебывающемся в своих же криках.

Он знает одно: что, взмокнув от смертельного ужаса, ходит кругами по комнате. Еще он слышит стук захлопнувшейся крышки люка. Этот звук - более мощный, чем удар грома, рев тысячи труб или грохот взрывающейся горы - наконец освобождает его голову от тисков. Да, он стряхивает пот со лба и волос; не без смущения замечает, что обделался; произносит какие-то разумные слова, которые, правда, до конца не продумал, - они просто выскочили из него, порожденные механикой его духа:

- Андерс мертв. Кто-то закрыл саркофаг. Какой обескураживающий конец!

Потом он решает сопротивляться. Он хочет бежать отсюда. Хочет вырваться на свободу. Хочет, чего бы это ни стоило, покинуть подвальный склеп. Опять начинает кружить по комнате. Переворачивает ногой бутылку, которая служила подсвечником. Случайно наступает на крышку люка, под которой - вытянувшись во весь рост, нагой, даже не прикрытый одеялом - лежит обезображенный покойник. Ребра Матье ходят ходунум; из груди вырывается болезненный хрип. Он чувствует потребность заплакать, но глаза остаются сухими. Он щупает стены. Чтобы найти дверь. Не находит. Он щупает и щупает. Он ходит по кругу. Рисует в черном воздухе план подвала: с четырех сторон -стены. Он становится на четвереньки и ползет вдоль стен. Но двери все равно не находит. Он сомневается, что она вообще существует. Ее существование так же сомнительно, как и наличие Андерсовых - недавно изъятых из жизни - шестнадцати лет. Он ищет последние спички. Он их не находит. Он роется в карманах куртки и брюк, подобранных где-то на полу. Спичек он не находит. Он натыкается на пропитанные кровью тряпки, прежде прикрывавшие рану. С отвращением отбрасывает их прочь. Но его руки сохраняют запах крови и слизи. Спичек он не находит. А тьма невыносима. Она настолько тесна, что давит ему на грудь. Внезапно он говорит: «Я больше так не могу. Я пленник. Я замурован».

Сказав это, он окончательно предается страху, на время ослабившему хватку. К нему вплотную придвигается чье-то безглазое лицо. Он отшатывается. Спиной ударяется о стену. Пялится в черноту, в эту предельную черноту, существовать в которой не может. Но ведь и она не сумела вобрать его в себя - эта угольно-черная гравитационная дыра, это всесокрушающее антирождение. Он так и будет лежать, не соприкасаясь с ней, - почему-то заброшенный сюда, оцепеневший от своего ни с чем не сравнимого телесного страха.

Он все же воспротивился, в последний раз. Он плюнул в ночь, чтобы посмотреть, отскочит ли его плевок от стены, сложенной из Ничто. Он снова двинулся по кругу; потом неуклюже ступил на доски, прикрывающие люк, и, наклонившись к могиле, произнес имя Другого; пожалел, что сам он не разлагающийся мертвец, начал выкрикивать неизвестно кому сбивчивые обвинения - ссылаясь на свое тепло, свою кровь, свою плоть, свое семя, свои ощущения, факт своего рождения, свое уже отбытое бытие, на эту никчемную итоговую сумму. Крик в пустоту... Он больше не владел своим бытием, а только притворялся, что владеет. Его память была разрушена диким безумием отчаянья. Как прикосновение постороннего существа - так он ощущал страх. Страх стоял и загораживал ему путь. И он в этот страх перелился: страх стал формой его естества, его тела. Теперь что-то подсказывало ему, что надо все это расколоть, попытаться пробить стену, похоронившую его заживо, - чтобы оставить страх позади себя, как пустую оболочку.

Он наклонил голову и, ничего не видя, ринулся вперед. Споткнулся, почти у самой цели. Жестокий удар... Боль была большой, как целый мир, но такой короткой, что Матье даже не вскрикнул. Перед стеной он выпрямился, уже полностью освободившись от выхолащивающих кинжальных ударов внутри черепа. В первое мгновение он ощутил замешательство, как если бы случайно отворил дверь, в которую не собирался входить, - или, проснувшись в своей постели, не узнал собственной комнаты, потому что во сне был от нее отторгнут.

Потом он упал. Он почувствовал, что опрокидывается назад. Но неотвратимое падение замедлилось: сила гравитации как будто не действовала. Между тем, Матье понимал: вовсе не закон притяжения превратился в свою противоположность; просто его, падающего, кто-то подхватил. Тот, кто отвернулся от него, когда он ступил в этот город, теперь снова был здесь.

Матье его не видел; но - лепился к нему. Чувствовал, как собственная его нагота сливается с наготой Другого. Чувствовал красивую крепкую грудь, подпирающую его спину; обхватывающее прикосновение чужих бедер; руки, нерешительно гладящие... ищущие... его кожу; дыхание рта, приблизившегося к его губам...

Правда, тьма, окружавшая его самого и того, второго, имела привкус обморока.

Матье не чувствовал ни жесткости, ни холода каменных плит. Рука, почти уже не принадлежащая ему, сама елозила по полу, будто что-то искала. Он же тяжелым, заплетающимся языком лепетал:

- Гари... Тот, кого я знаю... Ангел, темный ангел... с курчавыми волосами... Малах Га-Мовет... с вишневыми полными губами... Мой друг, уж его-то я знаю... с курчавыми волосами... Гари... его я знаю...

Тут он сверх-отчетливо услышал, как крышка каменного склепа со стуком захлопнулась.


Конец

Читать далее

СВИНЦОВАЯ НОЧЬ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть