Глава шестнадцатая. ПЬЕСА, СОЧИНЕННАЯ ЯСТРЕБЦОВЫМ

Онлайн чтение книги Своя судьба
Глава шестнадцатая. ПЬЕСА, СОЧИНЕННАЯ ЯСТРЕБЦОВЫМ

Горы начали покрываться желтыми пятнышками там, где между хвоями приютились лиственные деревья. Зеленые пастбища облезли от ветра и стад; пастухи все чаще наезжали к нам в аул, и за верховыми лошадками их бежали тонкобрюхие и длинноногие жеребята. Все предвещало близкую осень.

Моя роль благожелателя и советчика начинала мне нравиться. Я выдерживал ее с грустным достоинством. Я давал указания Варваре Ильинишне, когда бедная профессорша беспокоилась или томилась; я исполнял ее поручения, и я принимал, в разговорах с Маро и Хансеном, значительный и наставнический вид. Как-то стали доходить до нашего сознания, неизвестно кем и откуда распространяемые, мысли о скорой смерти Гули. Бедная техничка уже не показывалась ни перед флигелем, ни на лесопилке. Я не видел ее лисьего личика, повязанного платочком, над кастрюлями в кухонном окне. Бумажная ведьма и кашляющий старичок тоже не выходили. И чем больше отодвигались они куда-то в сторону, тем несущественней и фантастичней казалось их бытие.

Маро была в приподнятом настроении. Она почти не сидела дома и никогда не заговаривала со мною об отце. Хлопоты и возня с пьесой как будто заслонили от нее все остальное; но в глубине ее фёрстеровских глаз мне чудилось то же смутное неразрешенное беспокойство, каким она была охвачена в первые дни моего приезда сюда. Иной раз оно оседало на дно; иной — поднималось кверху, и чем оживленней и болтливей делалось ее существо, тем заметней была эта муть.

Единственной новостью в санаторской жизни был отъезд амфибии. На этом настоял Карл Францевич, неожиданно для всех нас. Мы проводили его, как подобает, а Дальская поплакала, взяла с мужа клятву писать дневники и успокоилась.

В ясный июльский день кое-кто из больных собрался на дальнюю экскурсию. Маро и мне подали двух верховых лошадей с пугливыми мордами и длинными хвостами. Маро ездила по-мужски. Она была в коротких черных штанах, собранных у колен резинками, в туфельках с серебряными пряжками и в камзоле, делавшем ее похожей на шекспировскую Розалинду. Когда она легко вскочила на своего жеребца, ее покрыли кавказской буркой. Я гордо взгромоздился на свое английское седло, обряженный по всем правилам верхового искусства. Но маленький меринок танцевал подо мной, ботфорты дьявольски мне мешали, а руки немедленно намокли в перчатках. Когда мы тронулись в путь, — две линейки и два всадника, — я убедился, что езжу из рук вон плохо.

— Пожалуйста, Марья Карловна, не отворачивайтесь! — проговорил я величественно, подбрасываемый на своем седле. — Все равно мне видно, как вы смеетесь!

— Да я вовсе не над вами… я, ох, не могу! Сергей Иванович, да держите вы поводья выше.

Она расхохоталась, повернула ко мне розовое лицо в рамке пушистых кудрей, — и пока я из всех сил старался не сконфузиться, хлестнула лошадь и была такова. Протрусив с полверсты, я обвык и принял уверенный вид всадника, приобретенный мною в манеже. Мы ехали вдоль по Ичхору; внизу, под шоссе, беленился поток, бешено крутясь вокруг камней, как кошка за своим хвостом. Справа и слева шли густые поросли орешника, а над нами краснели гроздья рябины. Настроение было у всех повышенное и приятное. Маро срывала ветки с гнездами орехов и кидала их Ястребцову, сидевшему на линейке. Она то скакала вперед, то заставляла лошадь скакать через бревна и крутиться по дороге. Стремена были ей длинны, и она почти стояла на них, великолепно управляя лошадью. К нам то и дело доносился ее веселый и наивно-торжествующий голос:

— Вот поглядите, я сейчас перескочу! Видели? Хорошо я езжу?

Я не одобрял такого хвастовства и был очень доволен, когда Дальская во всеуслышание произнесла: спору, мол, нет, Марья Карловна скачет, но настоящая кавалерийская посадка все-таки у доктора.

Мы спешились на высокой полянке, возле крохотного, как чайное блюдце, озера густо-голубого цвета. Кучера пустили лошадей, обмотав им передние ноги уздечкой. А потом развели костер, вынули баранью тушу и нанизали ее на вертел. Мы разбрелись по лесу. Маро вела себя как мальчишка. Она предложила руку тоненькой меланхоличной барышне, лечившейся у нас от морфинизма, и, щуря по-фёрстеровски глаза, принялась за ней ухаживать. Наконец ей надоело это, и она, посвистывая и заложив руки в карманы своих штанишек, направилась ко мне.

Я шел, потея в своих ботфортах, с «доброй миной на плохую игру». Но Маро уже знала цену моим минам. Она приятельски хлопнула меня по плечу, склонила голову набок и соболезнующе взглянула на меня.

— Жарко, Марья Карловна, — пробормотал я кисло.

— А вы разуйтесь!

— В чем же я пойду?

— В носках. Или вот, нате вам мои туфли! — Она махнула ножкой, и маленькая туфля отлетела далеко вперед. Я бросился ее ловить, а когда вернулся назад, Маро сидела на кочке, болезненно охая и заедая вздохи черникой. Губы у нее потемнели от ягод. Я сел возле нее, сжимая туфлю.

— Ногу ушибла, — сказала она, глядя на меня рассеянно, — даже чулок порвался. Теперь будет дырочка, и всем заметно. Нет ли у вас иголки с ниткой?

Я развел руками. Она подняла и положила мне на колени прелестную узкую ногу в черном чулке. Пятка была разорвана, и повыше, на лодыжке, тоже белело пятнышко. Я почувствовал странное волнение, не похожее ни на что, испытанное мною раньше; испуга в нем было больше, чем сладости. Смутившись и не глядя на черную гостью, преспокойно лежавшую у меня на коленях, я нагнулся в кусты черники и стал ртом откусывать ягоды.

— Знаете что? — сказала Маро, любуясь на свою ногу и тихонько двигая большим пальцем. — Как рука и нога похожи, правда? Вот поглядите! — Она протянула правую руку и держала ее рядом с ногой. Обе были узкие, длинные, с благородным большим пальцем, суживающимся к концу, с почти незаметными сочленениями. Я невольно залюбовался этим двойным совершенством форм, и волнение мое улеглось. Но как только оно улеглось, пробудилась моя щепетильность двадцатипятилетнего скромника.

— Уберите ваши конечности! — проворчал я сердито и стряхнул с себя ее ножку. Маро сунула ногу в туфлю и замазала дырочку черникой, не обращая на меня больше никакого внимания. Она насвистывала песенку, песенку Хансена. В волосах ее, качаясь, сидела молочно-белая бабочка с голубыми крапинами на крыльях. Когда ветер взметнул ее кудрями, бабочка вспорхнула и, покружившись, села мне на грудь. От нее сладко пахло цветочной пыльцой, а брюшко ее было мохнато, как локон; и пушистость и аромат казались занесенными на мою тужурку с кудрявой головы Маро. Потом мы встали и вернулись на лужайку, где шашлык уже снимался с вертела деревянными щипчиками, а провизия была вынута из корзин. Хозяйничала Дальская.

Писатель Черепенников следил за снятием шашлыка с грустно-скучающим видом. Потом он обвел нас глазами и кашлянул, — привычка человека, произносившего тосты. Мы перестали разговаривать, и он качал, слегка картавя:

— Представьте себе картину или стихотворение, где мы с вами были бы воспеты! Тяжелый зной полдня, потухающий костер, черкес, снимающий барана с вертела, и мы вокруг, — оживленные и унылые лица! И эта барышня в костюме пажа, и молодой ефрейтор около нее с ревнивым лицом любовника! Боже мой, как все это показалось бы занимательно и как завидовали бы мы, зрители, этому недоступному для нас миру! А сейчас… друзья мои, разве не скучно нам? И, во всяком случае, обыкновенно.

— Когда я была маленькая, — отозвалась Маро, — я всегда рисовала картину, а на картине еще картину, а на той картине еще картину, и так до тех пор, пока на картине помещалась одна точка. И воображала, что это очень занимательно; и особенно, — чем все это кончится?

— Ах, я понимаю вас! — перебила ее Дальская, глядя на Черепенннкова загоревшимся взором. — Смотреть на себя со стороны! Один раз я участвовала в кинематографической ленте и совсем, совсем холодно играла, чтоб отделаться. Но представьте, какое я получила наслаждение, когда увидела себя на экране. И я, и будто не я! Таинственно и восхитительно.

— Так возьмите же зеркало и кушайте шашлык перед зеркалом, для возбуждения аппетита! — сказал я шутливо, не особенно довольный «ефрейтором с лицом любовника». Странное чувство держало меня возле Маро. И сейчас мы переглянулись и расхохотались. Этот смех словно отделил нас от общества.

— Зеркала! — сказала Маро. — Отраженный мир! Это совсем как пьеса, сочиненная Павлом Петровичем.

Ястребцов бросил на нее быстрый взгляд и приложил палец к губам. Но с меня было довольно. Волнение, вызванное близостью Маро в ее костюме мальчика, возбуждение этого дня и солнечная прелесть гор — все мгновенно слетело с меня. Я встал, как бы не расслышав Маро, потянулся за тарелкой и молча принялся есть. Мысли мои были заняты «отраженным миром». Что за пьеса на такую тему? Я не понимал опасности, но чуял ее и решил немедленно по приезде переговорить обо всем с Фёрстером.

Пикник кончился, как и все пикники, усталостью и небольшой дозой взаимного недовольства. Дальская, разнервничавшись, сделала замечание Маро за неприличие ее костюма Черепенников утверждал, что все и вся ему надоело, а горы раздражают его глазную сетчатку. Барышня-морфинистка повисла на Ястребцове с таким видом, будто он должен защитить ее от нас. Да и я раздражился на отсутствие мыла и на свои пахнувшие бараниной пальцы. Одни только лошади выказали решительное удовольствие, когда их погнали обратно, и побежали по шоссе с веселым похрапыванием.

Было уже темно; Варвара Ильинишна ждала нашего возвращения на садовой скамеечке и тотчас же велела Маро переодеться. Но девушка с самым решительным видом поцеловала мать в кончик носа и объявила, что будет ходить так «всю свою жизнь». После чего она покрутила пальцем около верхней губки и направилась за мной во флигель.

— Сергей Иванович, — лениво начала она, развалившись на моем диване и скрестив ножки, — не правда ли, как ужасно хорошо жить? Сегодня такой день, точно канун праздника. Я кануны больших праздников люблю.

Она поболтала туфлей в воздухе и запустила пальцы в волосы. Кудри ее свисали низко на брови, рот полуоткрылся, а глаза были устремлены на свет. Я глядел на нее из-за дверей моей спальни, куда ушел переодеваться. Она помолчала и вдруг, вздохнув, опустила ресницы.

— И отчего только вы не девочка, а я не мальчик! Сергей Иванович, мне идет мужской костюм?

— Очень… Вы совсем Розалинда! Помните?

All the pictures fairest lined

Are but black to Rosalind. [12]Все самые прекрасные картины только черны перед Розалиндой (Шекспир).

— Вот видите, а мама сердится. Как уверенно себя чувствуешь не в своем костюме. И храбро! Я думаю, стоит любого трусишку переодеть в чужое платье, и он обнаглеет. Это мое открытие.

— Очень старое открытие. Но, Марья Карловна, — сказал я, выходя из спальни и садясь рядом с ней на диван, — вы давеча говорили об отраженном мире. Можно спросить, что это за штука?

— Отраженный мир? Да мы все отражены в тысяче зеркал. Разве пространство и время не зеркала? Весь видимый мир симметричен, а симметрия и есть отражение. Павел Петрович говорит, что симметрия есть даже в мировом процессе и в наших мыслях. Кто-то создал одну точку, и она отразилась, и отражение ее отразилось еще раз, и так оно пошло гулять по миру до этих самых пор.

— Ну, а еще что говорит Павел Петрович? — осторожно спросил я. Маро бросила на меня быстрый взгляд и обхватила колени руками.

— Еще что? А вы мне что за это подарите, если я скажу?

— Снимок подарю с… с глетчером.

— Ладно. Еще он говорит, что души наши тоскуют по первой своей, неотраженной, сущности. И, тоскуя, снова отражаются — в снах. А потому наши сны, отражения отражений, ближе к нашему первоначальному существованию, чем мы сами, — все равно как промокательная бумага в зеркале.

— Ну?

— Ну и все. Давайте снимок!

Я взял со стола альбомчик и задержал его в руках. Маро схватила альбом за корешок и потащила его к себе. Мы несколько секунд боролись, я полушутливо, она изо всех сил. Маро запыхалась и, упершись локтем мне в грудь, задышала тяжело и сердито. От нее пахло лесом и смутным запахом ее духов.

— Отдайте, говорят вам: это нечестно! — крикнула она, поднимая ко мне пылающее лицо с пушистой черной прядкой на лбу. Прежде чем я мог сообразить, что со мною, я вдруг наклонил голову и поцеловал ее прямо в губки.

Маро выпустила альбом и отшатнулась. Я видел, как лицо ее озарилось недоумением и оскорблением, а рот, — как мимоза, — судорожно сжался от моего поцелуя.

— Вы… Вы… — начала она и не кончила.

Стыд и страдание охватили меня. Я закрыл лицо руками и не мог ничего произнести. Сердце неистово колотилось у меня в груди. Боже мой, что я наделал! Конец всему прежнему, конец моему уважению к себе. Я нарушил доверие лучшего из людей, обидел дочь моего хозяина! Прошла минута в молчании. Наконец Маро произнесла дрожащим голосом, но без гнева:

— Если это шутка, то это гадость и не похоже на вас. Но если… если вы всерьез, то не дай господи, Сергей Иванович, чтоб вы питали ко мне какое-нибудь чувство. Вы же знаете, что это невозможно. Это было бы для вас горем, как для меня мое. Слышите? Поднимите голову, и пусть все забудется.

Каждое ее слово увеличивало мою боль. Она сама сказала «если — если». Конечно, это не было шуткой. Тогда что же это было? Я сам не знал. Сквозь острую боль я все вспоминал, мгновениями, дрожание ее нежных, влажных губ под моими. И я не мог поднять голову и посмотреть на нее в эту минуту. Неизвестно, до чего бы мы домолчались, если б не раздался легкий стук в дверь и не вошел в комнату Карл Францевич своей уверенной, быстрой походкой. Он бегло, но внимательно поглядел на нас (у нас были довольно-таки растерянные лица), сел и сказал дочери:

— Маруша, ты бы пошла домой, переоделась.

— Сейчас, па.

— Погоди минутку. Только что заходил Шамоэн, у него дочь больна.

— Амелит? Что с ней такое? — встревоженно спросила Маро. Вся растерянность исчезла с ее лица, и теперь она была только испугана. Я знал, что крохотная красноволосая Амелит была ее любимицей.

— Не знаю, голубчик. Боюсь, что скарлатина. Я послал пока сестру, но завтра придется пойти тебе самой.

Маро торопливо вышла, и каблучки ее застучали вниз по лестнице. Я видел, однако, что она не позабыла унести с собою и мой бедный фотографический альбом. Ей до всего было дела больше, чем до меня. То, что показалось мне ужасным и непоправимым, она через час преспокойно забудет. Я нахохлился от этих мыслей пуще прежнего и сидел, не поднимая глаз.

— Вы чем-то расстроены, Сергей Иванович? Поссорились с моей дочкой?

— Нет, совсем нет, — поспешил я ответить и почувствовал, как краснею. — Я просто очень встревожен пьесой. Не знаю, хотите ли вы говорить со мной об этом. Вы за последние дни дали мне понять…

Фёрстер перебил меня, положив свою руку на мою:

— Пусть вещи идут своим чередом, голубчик. А в санатории опять неприятность, и опять не случайная: Черепенникову стало хуже, я только что от него. Как он вел себя на прогулке?

Я рассказал Фёрстеру о маленькой беседе у костра и, воспользовавшись предлогом, добавил об «отражением мире» все, как мне передала Маро. Он слушал, улыбаясь копчиком губ, словно знал заранее, что я скажу.

— Да; ну, а сейчас Черепенников разбил об пол стул, кричал мне с полчаса о своем духовном одиночестве. С ним очень трудно. Несчастный Лапушкин был умен, а этот у нас — только умственный или, пожалуй, умствующий. Беда, коли в нем застревают чужие мысли. Сегодня ему пришло в голову, что он вовсе не болен. Он, видите ли, отзывается на высшую реальность, а потому живет искусством, а не жизнью. Жизнь же есть хаос, лишенный настоящей реальности. Нынче он крикнул, что лечить надо меня, а не таких, как он и Ницше.

Я невольно расхохотался, но потом посмотрел па Фёрстера и задумался.

— Не кажется ли вам, Карл Францевич, что в тактике Ястребцова есть какая-то система?

Он кивнул головой, и внимательный взгляд его встретился с моим.

— Напрасно вы молчите и не сопротивляетесь, Карл Францевич! Почему вы даете ему свободу? Он усугубляет в каждом больном его личный соблазн. По правде сказать, и сам иной раз, слушая его, начинаю казаться себе обыденным и зевакой. Он так говорит, будто за спиною его истина.

— Милый мой Сергей Иванович, вы все время говорите о борьбе и сопротивлении. Вы ставите вопрос так, будто Ястребцов мой противник. Почему вы забыли, что ведь он мой пациент и задача моя — не победить его, а вылечить?

Форстер сказал это со спокойной добротою и строгостью. От тонких черт его повеяло благородством и силой, и внезапно я понял, что был на ложной дороге. Не оттого ли и замкнулся от меня мой патрон, что увидел во мне эту слабость? Я вооружился против больного! Я готовился выжить его из-под крова, где он, быть может, инстинктивно и наперекор себе, пришел искать помощи! Я увидел врага в том, кто сам одержим ужасным врагом… Странная, торжественная доброта Фёрстера передалась в эту минуту и мне.

— Боже мой, как мне совестно, Карл Францевич! — воскликнул я в волнении. — Кто бы он ни был, ведь, в конце концов, наше дело — помочь и ему!

— Наконец-то вы дошли до такой простой вещи, — улыбнулся он, — вот потому-то мы и дадим ему разыграть пьесу своего сочинения. Ну а теперь пройдемте вместе в санаторию, и посидите этот вечер с Черепенниковым.

— Разве вы боитесь, что…

— О нет! Черепенников не Лапушкин. Тут нечего бояться, кроме добровольного возвращения в болезнь. Но это, пожалуй, еще хуже.

Он встал, и мы вместе отправились в санаторию.

Черепенников был у себя в комнате, на диване. Он читал книгу (единственное его дело, кроме писания) и, когда я вошел, недовольно загнул страницу. Пальцы у него были корявые и волосатые. Лицо — человека экстатической складки: маленькие, близорукие глаза под пенсне, слегка вздернутый нос, пунцовый рот под светлыми усами и очень светлый пушистый кок на лбу, стоявший подобно петушиному гребню. Он легко впадал в пафос и легко волновался, но исключительно по книжному поводу. Сейчас, когда я подошел к нему, в маленьких глазах его была влага. Он читал второй том «Истории консульства и империи» Тьера.

— Что скажете, доктор? — лениво произнес он, не выпуская из рук книги. — Я наслаждался сейчас могучей логикой событий в наполеоновское время. А бедный Дёсэ![13]Дёсэ — один из наполеоновских генералов, описанных у Тьера. Вот обаятельный человек с его длинными волосами и влюбленностью в Наполеона. Я прослезился над его смертью.

Не стоило говорить Черепенникову о тысяче смертей, подобных этой, переживавшихся в наше время. Он ответил бы, что высшее воплощение — в искусстве — еще не сделало их действительными. А потому я просто взял у него книгу и с видом сожаления сказал, что профессор запрещает ему читать. У нас был выработан совсем особый способ его лечения. Мы заставляли Черепенникова как можно больше слушать рассказы других больных и следили за малейшим возникновением в нем сочувственных переживаний. Ему давались поручения, связанные с повседневной санаторной жизнью. Так, например, он выучился впрыскивать больным мышьяк; ключ от почтового ящика был у него, и раздача больным полученной корреспонденции тоже лежала на его обязанности; ему поручалась и раздача подарков больным в дни именинные и праздничные, — давнишний обычай, утвержденный Фёрстером. И надо сказать — он начал проявлять необычную для него наблюдательность и даже некоторый юмор, связанный с живым чувством действительности. Но сегодня ни одно из сотни занятий, придуманных для него, не встретило в нем сочувствия. Раздраженный, он требовал назад книгу, а когда я отказал, удалился в музыкальную бренчать на рояле. Нот он не читал и слуха не имел; ему доставляло странное удовольствие брать на рояле бессвязные аккорды и нанизывать их один за другим. Это он называл «импровизацией».

Больные до ужина и за ужином говорили только о пьесе. Приближалось время ее постановки, а зала еще не была готова и декорации тоже. Наш рисовальщик, Тихонов, сооружал что-то в мастерской и требовал провода электрических лампочек вдоль всех трех стен залы. Ястребцов спросил у меня, когда мы встали из-за стола, возможно ли будет устроить такое освещение, и я обещал поговорить с техником.

— Пришлите его завтра к нам с утра, благо воскресенье и он свободен! — крикнул он мне вдогонку, когда я уходил из столовой. Я кивнул головой, нашел свою шляпу в передней и вышел. Свежая ночь охватила меня. Звезды блестели холодно, со стеклянным пустым блеском. Они шли друг за другом, валясь в пустоту, и на смену провалившихся выползали все новые и новые. Весь мой флигель был в тумане. Я шел к себе, углубленный своей болью. Теперь я знал, что полюбил Маро, — или начинаю ее любить, — и что это никогда ничего не даст мне, кроме скорби. Невозможное лежало не снаружи, как у нее с Хансеном, а уже внутри, во мне. Каждым взглядом, устремленным на себя, я видел, что Маро не полюбит и не может меня полюбить и ничто этому не мешает больше меня самого. Я видел себя обыкновенным, смешным, некрасивым, не романтическим. Ни одной обаятельной черты! Быть может, для кого-нибудь и я стану желанным, но не для нее; самое дорогое оказалось невозможным.

Идти было холодно. От боли в сердце я чувствовал странную зябкость и утомленность. Поскорей бы уйти в теплоту, в знакомую комнату, к знакомым предметам. И это переживется, как переживается все. Надо только дать сердцу время. Я поднялся, засветил лампу и вынул свои коллекции, собранные на Ичхоре. Гербарий был еще не разобран. С жалкой улыбкой — над самим собою — я стал раскладывать бедные цветики и расправлять им их невинные зеленые лапочки.


Читать далее

Мариэтта Шагинян. СВОЯ СУДЬБА
Глава первая. АССИСТЕНТ ПРОФЕССОРА ФЁРСТЕРА НАЧИНАЕТ РАССКАЗЫВАТЬ 16.04.13
Глава вторая. ГДЕ РАССКАЗЧИК ЗНАКОМИТСЯ СО СТРАННЫМ БОЛЬНЫМ 16.04.13
Глава третья. ВОДВОРЯЮЩАЯ РАССКАЗЧИКА НА МЕСТО 16.04.13
Глава четвертая. О ДВУХ МОЛОДЫХ ЛЮДЯХ, НЕ СХОЖИХ ПО ХАРАКТЕРУ 16.04.13
Глава пятая. О ЗАПИСНОЙ ТЕТРАДИ ПРОФЕССОРА 16.04.13
Глава шестая. ГДЕ СОБЫТИЯ НАЧИНАЮТ РАЗЫГРЫВАТЬСЯ 16.04.13
Глава седьмая. ГРОЗА 16.04.13
Глава восьмая. ДВЕ «ИСТОРИИ БОЛЕЗНИ» 16.04.13
Глава девятая. НЕМНОЖКО ЭТНОГРАФИИ, ВПРОЧЕМ ИМЕЮЩЕЙ СЛЕДСТВИЕ ДЛЯ ВСЕГО ХОДА ПОВЕСТИ 16.04.13
Глава десятая. ГРАВЕР ЛАПУШКИН 16.04.13
Глава одиннадцатая. ВСЕ О ТОМ ЖЕ ГРАВЕРЕ ЛАПУШКИНЕ 16.04.13
Глава двенадцатая. «НЕ ГЛЯДИ НА ГРЕХ» 16.04.13
Глава тринадцатая. (ПРОДОЛЖЕНИЕ) 16.04.13
Глава четырнадцатая. АРТИСТКА ДАЛЬСКАЯ ПРОЯВЛЯЕТ БЕСПОКОЙСТВО 16.04.13
Глава пятнадцатая. ПИСЬМО ОТ МАТУШКИ 16.04.13
Глава шестнадцатая. ПЬЕСА, СОЧИНЕННАЯ ЯСТРЕБЦОВЫМ 16.04.13
Глава семнадцатая. ЖЕЛАННОЕ И ДОЗВОЛЕННОЕ 16.04.13
Глава восемнадцатая. ХАНСЕН ЗАБЫВАЕТ ДОЛГ 16.04.13
Глава девятнадцатая. О ДВУХ НЕВОЗМОЖНЫХ ЛЮБВЯХ 16.04.13
Глава двадцатая. БУМАГА ШЕВЕЛИТСЯ 16.04.13
Глава двадцать первая. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПРОФЕССОРА 16.04.13
Глава двадцать вторая. ВОССТАНИЕ ДУШ 16.04.13
Глава двадцать третья. МСТИСЛАВ РОСТИСЛАВОВИЧ 16.04.13
Глава двадцать четвертая. ЧЕЛОВЕК БЕЗ СУДЬБЫ 16.04.13
Глава двадцать пятая. ГОРЫ В СНЕГУ 16.04.13
Глава двадцать шестая. ГДЕ РАССКАЗЧИК КЛАДЕТ ПЕРО 16.04.13
Глава шестнадцатая. ПЬЕСА, СОЧИНЕННАЯ ЯСТРЕБЦОВЫМ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть