Онлайн чтение книги Табак
XV

Приближаясь к Кавалле, Ирина и Костов тоже видели эту синеву, но день не мог рассеять ужасы истекшей ночи. На холмистой равнине угрюмо торчали оливы и остатки древних развалин, мелькали поросшие тростником болота, встречались греческие крестьяне, собиравшие табак.

Мир «Никотианы» и Германского папиросного концерна распался на части, и два обломка – третьего дня Борис, а прошлой ночью фон Гайер – слетели в пропасть, оставив после себя чувство вины и печали. «Никотиана» погибала. Настал конец надувательствам при закупках табака, неприятностям с его обработкой, интригам вокруг продажи. Наименование «Никотиана» превращалось в пустой звук, а главный эксперт фирмы, при всей его элегантности, – в заурядного щеголя, в лишнего, никому не нужного человека. Только теперь Костов понял, почему он так бессознательно, так преданно служил Борису до последнего мгновения, почему стремился к подписанию договора с Кондоянисом, почему его потрясла казнь фон Гайера. Без «Никотианы» почва ускользала из-под его ног – больше некого было подкупать, уговаривать или запугивать, опираясь на ее мощь. Эксперт чувствовал себя униженным и раздавленным, но злился па всех, кто должен был уйти вместе со старым миром. Новая жизнь ничего ему не обещала, у него не осталось никакой моральной опоры. И вдруг в этой пустоте блеснула надежда.

Костов подумал об Аликс. Да, оставалась Аликс!.. Девочка с бронзово-рыжими волосами по-прежнему чудодейственно преображала его душу. Он вдруг обрадовался, как в тот день, когда привел Аликс к Кристалло и переговоры о ней с Геракли окончились благополучно. Оставалась Аликс, дикий, засохший цветок, оторванный от скал Тасоса и заполняющий пустоту, образовавшуюся в душе Костова, когда все стало рушиться. И вот сноб и раб моды опять увидел эту девочку в оправе своего гибнущего мира, снова представил себе, как Аликс в бледно-желтом вечернем платье входит в «Унион». Он не сознавал, что, выхаживая этот дикий цветок, хотел создать человека по своему образу и подобию.

Резкий скрежет железа прервал его мысли. На повороте машина задела крылом скалу или дерево. Эксперт почувствовал, что с его правой рукой что-то неладно. Она казалась ему протезом, прикрепленным к плечу, каким-то чужеродным телом, которое не сразу подчиняется его воле. Он вспомнил о своем прогрессирующем атеросклерозе. «Удар, – подумал он. – Должно быть, со мной случился небольшой удар после всех треволнений прошлой ночи». Какая-то маленькая артерия лопнула в его мозгу, и пролившаяся кровь давила на моторный центр, управляющий движением руки. Он подумал, что вести машину в таком состоянии опасно, и остановил ее.

– Замените меня, пожалуйста! – сказал он Ирине. – С моей правой рукой что-то произошло.

– Да, я заметила, – отозвалась она.

Они поменялись местами, даже не взглянув в сторону заднего сиденья, и ни слова не вымолвили, потому что все, о чем сейчас можно было думать или говорить, одинаково угнетало обоих.

Ирина села за руль и повела машину медленно и осторожно, так как мотор был очень мощный и она боялась, что не сумеет с ним справиться. Взошло солнце, и она с досадой подумала, что они приедут в Каваллу как раз в то время, когда приморская улица особенно оживленна и все бездельники отправляются на пляж. Но еще неприятнее было думать о том, что придется делать скорбное лицо и скрывать раздражение, когда табачные шакалы соберутся у трупа умершего льва. Она ожидала соболезнований, не подозревая, что уже два дня в Кавалле царит паника и табачные шакалы сбежали первыми, а за ними бежали их слуги, увозя на казенных грузовиках свои семьи, домашний скарб и все, что они успели прикарманить в дни своего хозяйничанья.

Сейчас Ирине хотелось, чтобы ее оставили в покое, хотелось ни о чем не думать и ничего не делать, потому что ужасы прошлой ночи превратили ее в почти такой же окоченевший труп, как тот, что она везла в машине. Сейчас ей хотелось уединиться в тиши сосновых рощ Чамкории, под небом с холодными звездами и равнодушно ждать, что будет дальше. Что бы ни случилось, ее это не коснется. Распад старого мира ее не трогал, а новый мир не пугал. Она владела вкладами за границей, которых никто не мог у нее отнять, а в прошлую ночь убедилась, что женщинам коммунисты не мстят. Но она чувствовала, что ей не спастись от чего-то другого, более страшного, чем потеря богатства или месть голодных, – не спастись от собственного внутреннего разрушения. Все в ней обратилось в пепел – и то, что ей пришлось пережить до сих пор, и ужасы прошлой ночи; осталось только мрачное равнодушие ко всему на свете. Она больше не думала ни о сердце, переставшем биться под ее рукой, ни о возмездии, которое обрушилось на фон Гайера, ни о бесполезной миске с риванолом, ни о раненых партизанах, которых она перевязывала тряпками и которых, вероятно, уже добили немцы. Сейчас она была конченым, холодным, безжизненным человеком.

И потому она вела машину механически и постепенно увеличивала скорость, так как перестала бояться, что не справится с рулем. А тюк на заднем сиденье беспомощно покачивался и медленно клонился в сторону. Наконец он опрокинулся, глухо стукнулся о дверцу машины и остался лежать. Теперь он походил на узел с тряпьем. Но Ирина и Костов этого не заметили.


Они приехали в Каваллу около десяти часов утра и вдруг увидели что-то жестокое в этом городе с белыми домами, что-то мертвенное в этих улицах без зелени, что-то леденящее душу в синеве этого неба и свете солнца, под которым люди сгорали в гибельной страсти к обогащению и в голодном отчаянии.

На главной улице толпились греки, которые, несмотря на жару, суетились и возбужденно разговаривали, словно обсуждая какое-то событие, нарушившее обычное течение их безнадежно будничной жизни.

Германский папиросный концерн, «Никотиана» и прочие табачные фирмы, так или иначе работавшие на концерн, неожиданно заперли свои склады, выбросив на улицу тысячи полуголодных, истощенных трудом людей. Но хоть и лишенные своего жалкого заработка, эти люди сейчас казались радостными и оживленными. Из уст в уста передавались слухи, вселявшие в них смутную надежду. И то, что волновало их, был не вульгарный шовинизм завсегдатаев кофеен, спекулянтов и служащих греческих табачных фирм, которые ждали десанта и после каждой победы англо-американцев наряжались в праздничную одежду, а нечто другое, несравненно более значительное и касавшееся лишь людей, раздавленных нищетой. Это были надежда, радость и упование, рожденные успешным продвижением огромной, могучей армии, которая шла с севера.

И потому эти люди сейчас пренебрежительно смотрели не только на машину главного эксперта «Никотианы», но и на главного эксперта фирмы Кондояниса, который, войдя в парикмахерскую, с неслыханной дерзостью обозвал болгар скотами. Сказал он это в присутствии двух болгарских моряков, которые сидели перед зеркалами с пистолетами на поясе и намыленными лицами. Но, не понимая по-гречески, моряки лишь окинули грека презрительным взглядом, раздраженные его громким голосом.

Ирина нервно сигналила, злясь на толпу, которая слишком медленно расступалась перед машиной. А рабочие-табачники считали, что теперь хозяевам не мешало бы стать терпеливее. Люди громко смеялись. Ну и вонь от этой машины!..

Костов услышал, как один из толпы сказал:

– Как видно, везут дохлую собаку.

– Собаку?… На что им везти ее в машине?

– Да ведь они держат своих собак, как людей, а мы Для них хуже собак, – сказал другой. – Лихтенфельд вызывает к своей собаке врача и кормит ее белым хлебом и мясом.


Когда эксперт и Виктор Ефимович вносили труп Бориса в дом, Ирина проговорила раздраженно и хмуро:

– Костов, вы уж позаботьтесь о похоронах, хорошо? Я не хочу никого видеть.

Эксперт, которому было очень не по себе от жары, ответил недовольным тоном:

– Позабочусь, когда закончу более важные дела. Я прежде всего должен повидать Аликс… Затем нужно сообщить в немецкую комендатуру насчет фон Гайера. Это очень неприятная история. Вероятно, нас будут допрашивать, а может быть, и задержат.

– Вот как?

Ирина равнодушно подумала, что труп не может лежать в доме.

– Тогда уладьте дело с Фришмутом! Попросите его, чтобы нас не беспокоили, и обратитесь в какое-нибудь похоронное бюро.

Костова злил ее властный тон – она по-прежнему приказывала и не сомневалась, что все еще может распоряжаться людьми, в том числе Фришмутом, как найдет нужным. Но и раздраженный ее эгоизмом, эксперт не огрызнулся, так как сгорал от нетерпения увидеть Аликс.

На лестнице второго этажа его встретила Кристалло – она увидела в окно подъехавшую машину. Гречанка крестилась и охала, расстроенная тем, что привезли покойника, которого Виктор Ефимович укладывал на диван в передней. Но в то же время она с кокетством былых времен поправляла локоны своей сложной прически.

– Как девочка?… – спросил Костов, тяжело дыша.

– Плоха! – ответила Кристалло. – Доктор говорит, нет никакой надежды. Господи, как мне вас жаль! У вас такое доброе сердце.

Гречанка всхлипнула, но без слез, хотя искренне сочувствовала Костову. Вертепы Пирея, где она прошла через все ступени унижения, отучили ее плакать. Она лила слезы, лишь когда у нее бывала истерика.

Сопровождаемый Кристалло, Костов направился в комнату Аликс. Девочка лежала в широком деревянном кресле с красивой резьбой. На ночной столик Кристалло поставила букетик гвоздик. Укрытая белыми, ослепительно чистыми покрывалами, Аликс казалась маленьким скелетом, завернутым в саван. За пять дней ее изнуренное тропической лихорадкой тельце совсем растаяло и осталась лишь желтоватая кожа, натянутая на кости. Ручонки ее были похожи на сухие ветки, а прозрачная синева глубоко запавших глаз потемнела. Костов коснулся рукой ее лба – горячего и сухого, как накаленный солнцем камень. Пристально глядя перед собой, Аликс дышала часто и тяжело. Взгляд у нее был бессмысленный, он выражал лишь страдание – безграничный ужас перед жестокой головной болью, перед огненными шипами, которые лихорадка вгоняла ей в мозг. Может быть, ее изводили кошмары. Может быть, морские звезды, которыми она играла на пляже, сейчас вырастали до гигантских размеров и сжимали ее своими конечностями, покрытыми острыми колючками. Может быть, ей чудились спруты и каракатицы, которые оплетали ее своими щупальцами. Но она не могла даже закричать от ужаса, потому что силы ее иссякли.

И Костов понял, что Аликс умрет. Понял, что напрасно он привез ее из лачуги Геракли в этот дом, напрасно ходил по магазинам в Салониках, искал для нее куклу, платьице и туфельки и что никогда ему не увидеть ее взрослой, в вечернем платье из бледно-желтого шелка, с красиво причесанными бронзово-рыжими волосами.

У кресла стоял доктор-грек, в старомодном пиджаке, длиннолицый, седой, в пенсне, прикрепленном черным шнурком к лацкану пиджака. Костов невольно бросил на него укоризненный и недовольный взгляд, как будто хотел сказать: «Ведь я щедро плачу тебе… Так почему же ты не можешь ее спасти?» А доктор, всю ночь просидевший у постели Аликс, словно почувствовал этот несправедливый упрек и ответил с достоинством:

– Я сделал все возможное, сударь! Переливание крови… Мои немецкие коллеги, которых я приглашал, одобрили это…

Эксперт молчал. Наступила тишина, которую нарушал только шум катера, совершавшего рейс между Тасосом и Каваллой. В открытое окно были видны улица и сад, под самым окном – олеандры, усыпанные розовыми цветами. Виктор Ефимович подогнал лимузин к гаражу и, потрясенный, осматривал его помятое крыло. А над всем этим сияло лучезарное голубое небо.

Врач сказал:

– Вот так умирают тысячи греческих детей.

Он произнес эти слова глухо, вполголоса, как протест, который тяготил его совесть и рвался наружу, но, высказанный, мог ему повредить. Глаза его беспокойно замигали. К его удивлению, Костов хрипло подтвердил:

– Да, немецкая оккупация принесла вам большие беды.

Этого было достаточно. Учтивый грек, вполне удовлетворенный этим замечанием, тихо добавил:

– Ведь правда, сударь?… Война – это страшное бедствие.

– Сколько ей осталось жить? – спросил эксперт.

– Доживет до вечера, а может, до следующего утра. Пока не начнет падать температура и не участится пульс.

– Останьтесь при ней, доктор… Прошу вас. – Костову показалось, что голос его звучит откуда-то издалека. – Эта женщина будет вам помогать… Можете питаться у нас. Сам я очень занят, мне о многом нужно позаботиться. Внизу покойник.

– Да, я видел, – отозвался грек. – Не беспокойтесь, сударь, я останусь.

– Благодарю вас.

Костов ушел, а доктор догадался, что мягкость этого болгарина объясняется не тем, что война приняла другой оборот, и не страхом перед местью греков, а чем-то другим, глубоким и безнадежным, что разрывает его изнутри. И старомодно одетый врач, тонкий и впечатлительный, понял, что это такое. Он спросил гречанку:

– У него есть семья?

– Пет, он одинокий, как кукушка, – ответила Кристалле – Он хотел удочерить и воспитать эту девочку.


Прежде всего надо было покончить с неприятным делом в немецкой комендатуре: эксперт знал, что там его ожидает долгий, подробный допрос об обстоятельствах, при которых погиб фон Гайер. Он позвонил по телефону в штаб дивизии, чтобы поговорить с Фришмутом, но там не ответили. Тогда он решил пойти в комендатуру, но туг же вспомнил, что Ирина считает организацию погребения мужским делом. Сейчас она была в ванной, из которой доносились шум. душа и плеск воды, а вымывшись, она, вероятно, собиралась отоспаться и хорошенько отдохнуть, так как привыкла постоянно заботиться о своей красоте и здоровье. Эксперт был до того возмущен ее поведением, что впервые назвал ее про себя таким именем, какого она, в сущности, не заслуживала. Не заслуживала потому, что, ведя себя подобным образом, она бессознательно мстила тому миру, который ее развратил и опустошил.

Трупный смрад наполнял весь долг, так что оттягивать похороны было невозможно. Виктор Ефимович расхаживал но комнатам с багровым лицом, неспособный делать что бы то ни было. В отсутствие Костова он с утра до вечера пил и теперь, одурманенный, одинаково равнодушно относился и к брани своего хозяина, и к любым опасностям, которые могли возникнуть в ближайшие двадцать четыре часа в результате продвижения Красной Армии, озлобления греков или солдатского бунта в болгарских казармах. До него доходили слухи обо всем этом, но обсуждать их он считал излишним. Если революция вдруг вспыхнет, ничто не сможет ее остановить. Никто не знал этого лучше Виктора Ефимовича, хорунжего врангелевской армии. Поэтому он смотрел на все происходящее, опираясь на опыт первой мировой войны и с невозмутимым равнодушием пьяницы, хоть и не имел понятия, как поступят большевики (или болгарские коммунисты – все едино) с русскими белоэмигрантами.

Костов ругался:

– Трутнем стал! Только и знаешь, что напиваться… Алло! – Эксперт безуспешно пытался связаться по телефону с городской управой. – Другой бы па твоем месте все уладил, а мне самому бегать приходится… Алло!

– Я багаж уложил, – пробормотал Виктор Ефимович в момент просветления.

– Какой багаж? Алло!

– Белье, костюмы, туфли ваши…

– Куда ехать-то собираешься, пьяный хрыч?

– В Софию… Все бегут… В городе ни одного торговца не осталось.

– Что?! Станция, что за безобразие! Дайте мне городскую управу!

– Там вы никого не найдете, – лениво сказал Виктор Ефимович. – Мэр и чиновники бежали вчера вечером.

У эксперта подкосились ноги.

– Не может быть! Кто тебе это сказал?

– Все говорят, – ответил Виктор Ефимович. – Греки погром готовят. А в казармах ждут коммунистического бунта.

Костов положил трубку и бросил испытующий взгляд на своего слугу. Застывшее багровое лицо Виктора Ефимовича выражало лишь тупое равнодушие и печаль.

– Ясно! – проговорил он с идиотским хладнокровием. – Коли армия начинает бунтовать, все кончено. Скоро красные поставят нас к стенке… Конвейерный расстрел…

Костов понял, что Виктор Ефимович пьян вдрызг, и мимолетное замешательство, вызванное у него словами слуги, кончилось смехом. Но это был нервный смех.

– Слушай, олух! – сказал эксперт. – Красным ты нужен, как собаке пятая нога. Ступай найди попа и гроб!

– Что?

Виктору Ефимовичу чудилось, будто голос эксперта доносится из какого-то далекого, но жутко реального мира, с которым все-таки необходимо считаться. В ушах у него свистело и гудело, словно он слушал целый хор пароходных сирен, но этот хор пел приглушенно и действовал на него усыпляюще. Тихая, сладостная печаль охватила Виктора Ефимовича, по телу его разливалось невыразимо приятное чувство расслабленности.

– Попа и гроб! – с раздражением повторил Костов. – Грех… Надо же как-то похоронить покойника.

Виктор Ефимович смутно понял, что придется выйти из дому, а выходить в такую жару ему не хотелось.

– Говорят, греки бросают в болгар камнями, – попытался он отвертеться.

– Вздор! Мы только что проехали по главной улице… Ты просто трус.

Трус!.. Пет, Виктор Ефимович был не труслив. Просто его сковывала лень, хождение по улицам в тропическую жару казалось ему чем-то невыносимым и могло прекратить блаженное опьянение. Значит, попа и гроб!.. А на что они?… Старому франту вздумалось кого-то похоронить… Должно быть, девчонку… но ведь она еще жива… Вот самодур!.. Виктор Ефимович уставился на стенные часы в передней, и от движения маятника у него закружилась голова. Что-то еще вот так же болталось… Ах, да… рука трупа, который давеча переносили в дом. Виктор Ефимович вспомнил, что умер генеральный директор фирмы.

Он направился к двери, твердя в хмельном тумане: «Попа и гроб! Не забыть бы». Потом он вдруг спохватился, что не уложил в чемоданы два галстука и пару туфель, которые его хозяин купил себе в Стокгольме перед войной.

А Костов посмотрел, как он плетется по-стариковски, и подумал с раскаянием: «Зря я его ругал… Он такая же несчастная и одинокая развалина, как я».


Пока Ирина принимала ванну, а Виктор Ефимович отправился на поиски гроба, Костов поехал в немецкую комендатуру (необходимо было наконец осведомить немцев о том, что случилось с фон Гайером), а на обратном пути решил заглянуть к командиру болгарского батальона, расквартированного в городе, и узнать, как обстоят дела. Обдумывая предстоящий разговор с немцами, Костов подкрепился рюмкой коньяка, ничуть не рассердившись на Виктора Ефимовича, который высосал половину бутылок «Метаксы». Коньяк, сардины, черную икру и прочие деликатесы, которыми эксперт «Никотианы» привык поражать своих гостей, было уже невозможно увезти в Болгарию. Так же невозможно было взять с собой все многочисленные костюмы, галстуки, ботинки, пижамы и нижнее белье, заботливо уложенные Виктором Ефимовичем и чемоданы. Все это должно было остаться в подарок грекам, так как лимузин – единственное средство передвижения, которым Костов теперь располагал, – не мог увезти все вещи. Но эксперт и не думал о вещах.

Он сел в машину и не спеша поехал к немецкой комендатуре. Рука его стала более послушной и держала руль уверенно. Было около полудня, и приближались часы полного безветрия, когда небо здесь становилось пепельно-серым, а голые холмы излучали убийственный шов. Лицо эксперта побагровело и обливалось потом. Площадь у пристани кишмя кишела народом, но он не обратил па это внимания и свернул на набережную, по обеим сторонам которой высились дома сбежавших греческих миллионеров. В одном из них жил Кондоянис. Проезжая милю, Костов услышал свое имя. Он остановил машину и обернулся. Нa веранде в рубашке с короткими рукавами стоял служащий Кондояниса и возбужденно махал рукой.

– Что вы делаете, сударь? – кричал он. – Это в высшей степени неразумно!

Эксперт пожал плечами.

– Въезжайте во двор и сейчас же идите к нам, – сказал грек.

Костов оставил машину на улице и вошел в дом. На него повеяло приятной прохладой, атмосферой чистоты и благоуханием лаванды, исходящим от женщины, встретившей его в передней. Служащий, который его позвал, вежливый и благообразный молодой человек, был одним из доверенных лиц Кондояниса и, пленившись на его племяннице, жил в его доме.

– Куда вы ехали? – тревожно спросил грек.

– В немецкую комендатуру, – ответил эксперт.

– Господи!.. Как это вам взбрело в голову? Сейчас вам нельзя выходить из дому.

– Почему?

– Потому что вас могут убить. Немецкой комендатуры уже не существует. Немцы ушли позавчера, а сейчас на площади собираются рабочие. Ожидают, что придет партизанский отряд.

– Какой отряд?

– Не знаю, но боюсь, как бы не красный.

– Все равно! – Костов махнул рукой и отпил сиропу, предложенного ему женой служащего.

Затем он кратко рассказал об аресте Кондояниса, о смерти Бориса и гибели фон Гайера. Грек и его жена были потрясены. Женщина охала, ужасалась, а муж ходил взад и вперед, глухо стонал и время от времени нервно приглаживал свои черные волосы.

– Значит, вы договора так и не подписали? – спросил он, когда Костов кончил свой рассказ.

– Нет, не удалось… Помешал арест.

– Они его убьют! – сокрушалась жена хозяина.

– Нет, ничего они ему не сделают, – самоуверенно произнес грек. – Всему причиной эти мерзавцы – барон и фрейлейн Дитрих. Шефу надо было им что-нибудь подбросить. Лихтенфельд два дня намекал на это.

– Да. Лихтенфельд и Дитрих – паршивые собаки. И ваш Малони тоже оказался подлецом. Это он им донес обо всем.

Наступило молчание; хозяева неспокойно прислушались: по лестнице кто-то поднимался. Вошел пожилой, опрятно одетый человек с осунувшимся лицом малярика. Костов узнал в нем одного из ферментаторов со склада Кондояниса.

– Ну что там, Патрос? – испуганно спросила женщина.

– Митинг откладывается до вечера. Как видно, получено сообщение, что отряд задерживается.

– А что говорят рабочие? – Служащий Кондояниса налил ферментатору анисовки. – Красные флаги были?

– Нет!.. – ответил Патрос, глотнув анисовки и смерив враждебным взглядом Костова. – Красных флагов не было… Но было кое-что похуже: болгарские солдаты с красными лентами. – Он опять посмотрел на эксперта и сердито добавил: – Вы, болгары, приходите в Беломорье только затем, чтобы нам воду мутить… Если власть в городе возьмет ЭАМ, то этим мы будем обязаны только вашему проклятому пехотному батальону!.. Похоже, в нем половина солдат – коммунисты.

– Весьма возможно, – равнодушно ответил Костов.

Хозяева недовольно посмотрели на ферментатора, словно опасаясь, как бы он не оскорбил их гостя. Патрос был горячим поклонником Венизелоса и ненавидел болгар, но в космополитическом кругу табачных магнатов антагонизм национальностей исключался. Гость и хозяева раздраженно курили и время от времени поглядывали на Патроса. Ферментатор допил анисовку и собрался уходить. Он не без горечи понял, что сделался лишним в этом доме, как только рассказал о результатах своей разведки. Пропасть между хозяевами и рабочими нельзя было заполнить ничем.

– Хотите с нами пообедать? – спросил служащий Кондояниса после ухода Патроса.

– Нет, спасибо, – отказался эксперт. – Яне могу оставить госпожу Мореву одну.

– Бедная женщина! – сочувственно сказала хозяйка. – Она такая красивая и умная!

– А что теперь будете делать вы? – спросил грек.

Костов небрежно пожал плечами:

– Думаю возвратиться в Болгарию.

– По это же безумие! – Оливковые глаза грека взглянули на него сочувственно. – В Болгарию вступают советские войска.

Костов молчал.

– Оставайтесь у нас! – продолжал грек. – Вы знаете наш язык, и вы очень способный человек. Мы подыщем вам хорошее место в Афинах. Кондоянис о вас отличного мнения.

– Не имеет смысла, – ответил Костов.

– Подумайте об этом серьезно.

Эксперт повторил:

– Нет, не имеет смысла… Весьма вам признателен.

Он встал, поцеловал руку хозяйке и собрался уходить. Молодая чета проводила его до самой улицы. Когда Костов сел за руль и завел мотор, гречанка спросила:

– Это правда, что вы собираетесь удочерить какую-то сиротку с Тасоса?

– Да, я хотел, но девочка больна и, наверное, умрет.

– Вы очень добрый человек.

А Костов вспомнил маленькое худенькое тельце, обескровленное лихорадкой, и проговорил с горечью:

– Сударыня, я всего лишь бесполезный человек.


Пересекая площадь, примыкавшую к пристани, Виктор Ефимович шел но раскаленной гранитной мостовой и настойчиво твердил про себя: «Нужно найти попа и гроб… Он с ума спятил… Где я ему найду попа а гроб в такую жару?» По вскоре он сообразил, что стоит ему найти попа, как найдется и гроб, потому что священники по роду своих занятий связаны с магазинами похоронных принадлежностей. Это позволило Виктору Ефимовичу сосредоточиться лишь на выполнении первой половины задания. Он начал всматриваться в толпу, но жара, опьянение и что-то неладное с кровеносными сосудами в его голове действовали на него так, что люди двоились в его глазах, а иной раз он вместо одного человека видел четырех, так что был положительно не в состоянии различать, в камилавках они или в обыкновенных шапках. А толпа греческих рабочих и болгарских солдат с красными ленточками в свою очередь стала всматриваться в багровое лицо и дорогое одеяние Виктора Ефимовича, который имел обыкновение донашивать старые костюмы своего хозяина и сейчас был одет экстравагантно, по моде примерно 1928 года: пиджак без талии, брюки с не в меру широкими штанинами и венка. Но это одеяние, хоть и странное, не казалось бы столь вызывающим, если бы Виктор Ефимович догадался снять свастику, которая украшала петлицу его пиджака и которую он носил не из снобизма или желания подчеркнуть свою принадлежность к антикоммунистическому миру, а потому, что свастика побуждала немецких гостей его хозяина давать ему на чай. А сейчас, после того как Виктор Ефимович славно опустошил полдюжины бутылок коньяка «Метакса», он и вовсе не помнил про значок в петлице своего пиджака. Однако расхаживать со свастикой среди голодных греков, которые уже пять дней не получали даже ломтя кукурузного хлеба, было более чем вызывающе. И лишь опасение. что столь дерзкий субъект, уж конечно, носит в кармане пистолет, мешало грекам наброситься на него.

Побродив немного по площади и неизвестно зачем обойдя римский акведук, но не встретив ни одного попа, Виктор Ефимович почувствовал, что от жары ему становится дурно. Голова у него шла кругом, прохожие плыли перед ним в каком-то раздражающем красноватом тумане, тротуар, по которому он двигался, наклонялся то в одну, то в другую сторону. Виктор Ефимович знал, что в таких случаях рекомендуется поскорее выпить холодного пива. У первого же ресторана, попавшегося ему на глаза, он сел за столик, стоявший на тротуаре, и тут увидел, что по улице идет поп.

Это был грязный, нищий и голодный греческий поп в вылинявшей рясе и замусоленной камилавке, поп, отнюдь не достойный чести отпевать господина генерального директора «Никотианы», но как-никак поп. служитель православной церкви. Боясь его упустить, Виктор Ефимович свистнул и закричал ему вслед, да так громко, что обернулся не только священник, но и все прохожие. Поп, озадаченный, направился к столику перед рестораном.

– Сядь-ка да выпей пива, – фамильярно предложил ему Виктор Ефимович. – Ужасная жара, правда? У тебя найдется время отпеть покойника?

Но поп не понимал по-болгарски и только мрачно смотрел голодными глазами на свастику в петлице Виктора Ефимовича.

– Чего ты на меня уставился?… Выпил я немного, вот и все! – Виктор Ефимович вдруг опомнился. – Черт, ты же не понимаешь, что я тебе говорю!

И, стараясь объяснить, чего он хочет, Виктор Ефимович принялся делать жесты, сопровождая их соответствующей мимикой и последовательно изображая, как умирает человек, как его отпевают, размахивая кадилом, как закапывают гроб. Особые усилия он приложил, стараясь растолковать попу, что нужно найти гроб, а необходимость торопиться с погребением разлагающегося трупа выразил гримасами и фырканьем и, наконец, зажал себе нос. Не будь Виктор Ефимович вдребезги пьян, он бы понял, что во всех этих дурацких жестах и гримасах было что-то зловещее, чем жизнь мстила даже трупу генерального директора «Никотианы». Но греческий поп не был пьян и понял, что умер какой-то человек, имевший отношение к большой табачной фирме, служащие которой наводнили город, как только в него вступили болгарские войска. Этому попу часто приходилось шататься у пристани в поисках корки хлеба, и не раз он пробирался ночью на свалку, куда Виктор Ефимович выбрасывал недоеденные остатки господских пиршеств. И, роясь в мусоре, этот служитель Христа постепенно перестал верить в бога, в православие и в небесную правду, так что в довершение всего генерального директора «Никотианы» должен был хоронить озлобленный, отчаявшийся, ни во что не верящий поп.


Ирина была не так уж бесчувственна, как вообразил было Костов, когда, изнуренный усталостью и жарой, он внезапно рассердился, узнав, что она пошла принимать ванну. Вымыться Ирина решила по привычке к чистоплотности, но она и не думала о том, чтобы поесть или лечь спать, так как жуткий запах смерти распространился но всему дому, да и жара действовала на нее удручающе. Необходимо было задержаться в городе еще на несколько часов, пока иссушенная земля не поглотит навсегда труп Бориса. С помощью Кристалло Ирина, худо ли, хорошо ли, выполнила тот последний долг, который издревле выполняют живые по отношению к мертвым. Женщины омыли тело (на этой мучительной процедуре настояла Кристалло), затем одели и положили его внизу, в холле, на длинный кухонный стол, покрытый простыней. Гречанка добыла у соседей восковую свечу, зажгла ее и поставила возле покойника, а на грудь ему положила букет олеандров и отцветающих японских роз, которые нарвала в саду. Усердно занимаясь всем этим, Кристалло вдруг зарыдала, так что у постороннего человека могло сложиться впечатление, что это она вдова генерального директора «Никотианы». Когда же все было более или менее устроено так, как подобает, гречанка села возле покойника и принялась его оплакивать.

Причитала она напевно и пронзительно, как все простые гречанки, которые в этих местах вот уже две тысячи лет оплакивали своих покойников. Ирина стала прислушиваться к старинному певучему языку, непонятные слова которого Кристалло превращала в душераздирающий вой. То была погребальная истерика сотен поколений женщин, которые провожали покойников всегда одинаково. Но в голосе Кристалло звучали и другие, болезненно-сладострастные звуки, порожденные той истерией, которую она приобрела в пирейских вертепах. Все более резко, все более неприятно звучал ее голос. И тогда Ирина почувствовала, что и она заражается истерией гречанки, что и в ней самой есть что-то от прошлого и настоящего Кристалло, так как в этом мире женщины в той или иной форме вынуждены продавать свое тело за деньги. Она поднялась, схватила за плечи гречанку и затрясла ее, смеясь надрывно и нервно.

– Да замолчи ты наконец, ведьма! Сейчас же уходи отсюда! Убирайся… живо!

Кристалло замолкла и убежала в испуге, потому что Ирина несколько раз ударила гречанку, и каждая пощечина была тяжела, словно нанесенная мужской рукой. Лишь поднявшись к себе наверх, Кристалло поняла, что плакать и причитать ее, как всегда, побудили далекие воспоминания о вертепах Пирея, где пьяницы колотили ее кулаками, а она неистово визжала, не унимаясь и тогда, когда они переставали ее бить. Там она привыкла слезами утолять муки своей разбитой жизни, в слезах искать выход скуке и озлоблению всеми презираемой сводни.

Когда Кристалло ушла, Ирина подумала: «Прямо какая-то зловещая комедия… Этой истеричке место в психиатрической клинике». Потом она стала всматриваться в опухшее лицо покойника, вокруг которого роились мухи. Оно уже превратилось в бесформенную массу, усеянную синеватыми и желтыми пятнами. Из полуоткрытого рта выступал кончик вздутого языка, веки отекли, и между ними остались узенькие щелки. Лицо мертвеца было лишено выражения и не возбуждало ни малейшей жалости. То было лицо бесцветного, всеми забытого человека, чья смерть никого не взволновала и сейчас, когда рушился мир, к которому он принадлежал, будет так же незаметна, как смерть бездомной собаки. Потому что все, кого эта смерть могла бы встревожить, угрожая осложнением их торговым делам, бежали из города в поисках спасения. От генерального директора «Никотианы», от собственника пятисот. миллионов, от человека, который разорял фирмы, подавлял стачки, назначал министров и подкупал газеты, остался лишь зловонный, разлагающийся под действием бактерий труп.

Ирина все смотрела на это лицо и на мух, круживших около него. Она думала, что через два дня и у фон Гайера – если только его не зарыли или не отправили его труп в Германию – будет такое же бесформенное лицо. Подобная же участь постигнет лицо Костова через год-два. Да и самой Ирине не избежать того же исхода. Значит, жизнь – это лишь ничтожный миг, бледная искорка во мраке между рождением и смертью. Но тогда зачем ее так уродовать? Какая темная сила, какой злой рок сделали Бориса таким безмерно алчным и жаждущим власти, Костова – таким смешным рабом моды, а Ирину – такой холодной развратницей? «Никотиана»!.. Всему виной «Никотиана». Это она уродовала характеры, уничтожала собственное достоинство людей, подкупала их совесть, убивала их и покрывала все это дивидендами от своих акций. Л дивиденды превращались затем в новые акции, которыми она подкупала и разными способами убивала других людей. Итак, «Никотиана» была машиной для добывания денег, которая уничтожала людей. Она убивала не только рабочих, но и своих хозяев. Существование ее стало неразумным, вредным для человечества. После нее осталось громадное богатство, состоящее из недвижимого имущества, огромных партий табака и вкладов в банках, и оно должно было быть поделено всего лишь между двумя наследницами – вдовой старого Спиридонова и вдовой Бориса Морева – между двумя бездушными, эгоистичными женщинами. Чем можно было оправдать их существование? Богатство было необходимо им для того, чтобы промотать его за границей с любовниками.

Но тогда к чему было папаше Пьеру тридцать лет назад совершать свои торговые подвиги, выбрасывая болгарский табак на иностранный рынок; к чему было Борису Мореву губить свою жизнь, утраивая богатство «Никотианы»; к чему было Костову становиться любовником министерши и прожигать бессонные ночи за игрой в покер с продажными депутатами и журналистами; к чему было отзывчивой и ласковой молодой женщине отдавать свою любовь фон Гайеру, лишь бы увеличить поставки «Никотианы» Германскому папиросному концерну? И за что одного юношу бросили в тюрьму, где он умер от малярии, за что полицейские агенты расстреливали без суда руководителей большой стачки табачников, за что стачечники забросали камнями провинциального унтера? Нет, во всем этом было что-то чудовищное и бессмысленное, а исправить это можно было только тем способом, который Ирина видела прошлой ночью. А это означало крах «Никотианы», крах того мира, который ее создал.

И тогда Ирина поняла, что конец уже наступил. По она не почувствовала ни жалости к гибнущему миру, ни хотя бы смутной надежды на новый, грядущий. В душе ее зияла бездна равнодушия и пустоты.

Войдя в холл и увидев покойника, убранного цветами, Костов мягко проговорил:

– Значит, вы кое-что устроили… Это хорошо.

– Это Кристалло устроила. – объяснила Ирина. – Но я ее прогнала, потому что она безобразно воет.

– Да, она плаксива.

– Настоящая истеричка, если хотите знать… Ну, что говорят немцы?

– Немцев здесь больше нет… Они бежали. Оставаться в городе рискованно. Нам надо отправляться в путь сразу же после похорон.

– Да.

Ирина вспомнила тишину и сосны Чамкории.

– Виктор вернулся?

– Нет.

– Эта пьяная свинья ни на что не способна. Едва ли он найдет гроб.

Ирина промолчала. Ей хотелось спать. В ее сознании возникали смутные, пронизанные печалью образы Чамкории. «Сейчас там прохладно, – думала она. – В светлую ночь над лесами мерцают холодные звезды, а ранним утром воздух пахнет смолой».

Костов с шумом открыл застекленные двери веранды. Сверкнула синева залива, и снаружи, как из парового котла, в комнату хлынула горячая влага, которая немного развеяла противный трупный запах. Костов спросил:

– Вы видели девочку?

– Девочку? – Ирина бросила на него рассеянный взгляд. – Какую девочку?

– Аликс!

– Ох, простите… Сейчас пойду проведаю ее.

Она зажгла сигарету и стала лениво подниматься го лестнице. Костов остался возле покойника. В комнате Аликс сидели врач-грек и Кристалло. Девочка была без сознания. Она лежала совершенно неподвижно, почти не дыша; взгляд ее помутневших сапфировых глаз тоже был неподвижен. Пульс еле прослушивался. Ирина выпустила горячую сухую ручонку. Врач немного говорил по-немецки и объяснил ей, что положение безнадежно.

– Да. – В голосе Ирины не было и следа волнения. – Это осложнение всегда так кончается.

Она вспомнила, как десять лет назад работала с профессором по внутренним болезням над подобными осложнениями тропической малярии и основательно изучила литературу по этому вопросу на французском, немецком и английском языках. Потом подумала: если бы она по-настоящему заботилась об Аликс, можно было бы попытаться спасти ее, испробовав другие методы лечения, неизвестные даже немецким военным врачам… Скованная ленью и равнодушием, Ирина, однако, не раскаивалась: Аликс умрет, думала она. Сейчас уже поздно и бесполезно что-нибудь предпринимать.


Спустившись вниз, она застала в холле Виктора Ефимовича, который привел нищего греческого попа в грязной рясе. На улице ожидал расшатанный катафалк, запряженный тощими клячами, а рядом стояли худой изнуренный пономарь – под стать попу – и два мальчика, один из которых держал крест, а другой – вылинявшую хоругвь. Вскоре извозчик привез некрашеный, наспех сколоченный гроб. Священник и Виктор Ефимович не смогли найти гроба получше, хотя обошли несколько магазинов и настойчиво уверяли, что хоронить надо богатого и знатного человека. Гроб был сколочен из старых, полусгнивших, но заново оструганных досок.

Когда покойника перенесли на катафалк, Ирина вздохнула с облегчением; наконец-то она избавится от зловонного трупа. Такое же облегчение почувствовали Костов, Кристалле, греческий врач, сидевший в комнате Аликс, а может быть, и соседи, так как невыносимый трупный запах проникал и в их окна. Генеральный директор «Никотианы» даже после своей смерти продолжал отравлять воздух живым.

Похоронная процессия медленно двигалась к кладбищу. Впереди шли мальчики с крестом и хоругвью, за ними священник, размахивая кадилом и замогильным голосом отпевая мертвеца, потом катафалк, который везли тощие клячи. За катафалком следовали Ирина и Костов. Эксперт взял вдову под руку. Он не успел переодеться в черный костюм и только приколол к лацкану пиджака полоску крепа. Позади тащился фаэтон, в котором привезли гроб, а в фаэтоне сидели Виктор Ефимович и пономарь. Больше никто не провожал останки генерального директора «Никотианы». Во всей процессии было что-то безобразное и тоскливое, а гнусавое пение попа, зной, пыль и лазурное небо, в котором сияло жгучее солнце, усиливали это впечатление. Похоронная процессия миновала площадь, пустую и раскаленную в эти часы полного затишья, когда ни с суши, ни с моря нет ни малейшего дуновения ветра. Магазины были заперты, в тени потягивались и зевали собаки. Изредка какой-нибудь прохожий пересекал улицу и исчезал, испуганный не то жарой, не то безлюдьем, не то еще чем-то. В городе было тихо и вместе с тем тревожно. Безмолвие нарушали только гнусавое пение попа да серебристый звон кадила. Миновав площадь, процессия свернула на главную улицу. Здесь магазины тоже были заперты, над мостовой и безлюдными тротуарами струился горячий воздух. Вдруг на верхнем конце улицы появился болгарский патруль из шести солдат в касках, шортах и с красными ленточками на груди. В казармах уже совершился бескровный переворот. Солдаты просто-напросто отстранили командиров, поставив на их место своих товарищей, но сохранили дисциплину, что указывало на силу партийных ячеек, действовавших в казармах. Они взяли власть, чтобы передать ее красным греческим отрядам ЭАМ, а не фашистским бандам, которые готовили резню болгар. И в этом солдат поддерживали массы греческих рабочих-табачников. Солдат сопровождал какой-то штатский в кепке и с красной ленточкой – очевидно, местный житель. Когда патруль поравнялся с катафалком, Костов спросил:

– Что происходит, ребята?

Один из солдат вскинул вверх кулак и ответил:

– Смерть фашизму! Да здравствует народ!.. Вы болгары?

– Да.

– А покойник кто?

– Один торговец.

– Л вы кто ему?

– Мы его близкие.

– Ладно! – Голос солдата звучал не враждебно, но строю. – Хороните его поскорее и уезжайте в Болгарию.

– А нам не грозит насилие? – спросил эксперт.

– Нет. Но по пути вам могут встретиться белые андарты. На чем вы поедете?

– На легковой машине.

– Под вечер из интендантства уезжают два наших грузовика. Езжайте с ними.

– Спасибо тебе, юнак.[69] Юнак – молодец, герой.

– Не стоит, товарищ.

Ирина и Костов молча переглянулись. Ответ солдата прозвучал вполне доброжелательно, но и в нем было что-то, свидетельствовавшее о гибели старого мира. Когда патруль удалился, эксперт сказал:

– Не будь их, греки забросали бы нас камнями.


Никто не сочувствовал генеральному директору «Никотианы» при жизни, никого не растрогали и его нищенские похороны. У могилы стояла равнодушная вдова; истеричка-сводня кривлялась, причитая над его трупом; гроб ему нашел пьяный слуга: отпевал его греческий поп, озлобленный голодом и не верующий в Христа.

Нищий поп сократил церемонию, совершив отпевание у могилы, а не в церкви, где пахло ладаном и плесенью. Размахивая кадилом, он гнусаво тянул отходную на древнегреческом языке и уже чувствовал всем своим истощенным телом приближение приступа малярии; к тому же он сознавал, что близких покойного тяготит и жара, и трупное зловоние, и все прочее, что связано с отпеванием. Он понимал также, что вдова ничуть не огорчена смертью мужа, что мысли седого мужчины заняты чем угодно, только не покойником, что пьяный слуга с багровым лицом, клонящийся то в одну сторону, то в другую, может в любой момент повалиться на землю. От всего этого мысли нищего попа, дрожащего в лихорадочном ознобе, путались, и он испытывал дикое злорадство но отношению к болгарам, которые вдруг показались ему единственными виновниками того, что он голодал и не мог купить себе хинина. Этот поп не имел доступа ни к церковным кассам, ни к богатым прихожанам и в дни своего голодного прозябания возненавидел архиерейского наместника, который уплетал жирных цыплят, возненавидел архиерея, патриарха, Христа, небо, землю и весь свет. Вот почему, когда он понял, что никто не скорбит но покойнику, его тощее лицо ехидно вытянулось, а в глазах блеснуло злорадство антихриста.

Могильщики опустили гроб в яму и начали ее закапывать. Все глуше стучали комки земли, падающей на крышку гроба. Наконец яму заровняли. Южная приморская земля равнодушно поглотила смердящий труп генерального директора «Никотианы» вместе с его грехами, вместе с его ужасным одиночеством, безграничной алчностью и жаждой могущества. Над ним осталась лишь кучка земли, в которую могильщики воткнули крест. Л на кресте эксперт небрежно написал мелом:

БОРИС МОРЕВ

1908–1944

Затем утомленная вдова, удрученный эксперт, злорадствующий поп и пьяный слуга сели в фаэтон, ожидавший их у входа на кладбище. А в мертвой тишине над кипарисами и могилами все так же сияло лазурное небо и безжалостно налило солнце.

Когда фаэтон затарахтел по пыльному шоссе, ведущему в город, Костов повернулся к священнику и сказал ему по-гречески:

– Имя на кресте я написал мелом, но дождь смоет его.

– Будьте покойны, – ответил тот, – я велю сделать надпись масляной краской.

Священника начинал трясти приступ малярии, его продолговатое лицо снопа приняло безумное ехидное выражение, а в глазах вспыхнул мрачный пламень. Он подумал: «Не пойду я проведывать эту могилу. И заупокойной молитвы на ней читать не стану. Пускай дождь смоет его имя, чтоб и следа не осталось. Анафема всем этим собакам, что принесли сюда голод, разврат и болезни!..»

– Вам холодно, отче? – спросил Костов.

– У меня малярия, – ответил священник.

– Мы хотим пригласить вас к нам закусить.

– Я не прочь, – сказал священник. – Три дня ничего не ел.

В этот миг он вспомнил о своей семье, которая тоже голодала, и о старшей дочери, которая спала с немецкими солдатами, чтобы принести домой кусочек черствого хлеба. И еще он вспомнил, что руки, шея и лицо ее испещрены красными прыщами и что это признак ужасного, постыдного заболевания. «Анафема, анафема всем собакам, которые принесли сюда голод, разврат и болезни!.. Пусть красные свергнут эту власть, пусть отберут жирных цыплят у архиерейского наместника, пусть вешают в церквах архиереев и патриархов!.. II да наступит на земле царство дьявола!..» Но вдруг священник пришел в себя и подумал со страхом: «Господи, прости меня… Я проклял имя твое…»

Он съежился в своей грязной, ветхой, вылинявшей на солнце рясе и пуще прежнего затрясся в ознобе.

– Этот поп какой-то страшный, правда? – произнесла Ирина.

Эксперт ответил рассеянно:

– Просто голодный, измученный человек.

– Вы могли бы оставить нашу провизию ему и доктору.

– Я так и думаю сделать.

Подъехав к площади, они увидели, что там опять собирается народ. Отовсюду беспорядочно прибывали группы греческих рабочих, среди которых мелькали болгарские пехотинцы. Костов вспомнил про отложенный митинг. На первый взгляд могло показаться, что толпа возбуждена и в ней царит угрожающий хаос, но на деле люди подчинялись незаметной со стороны дисциплине. Уже появилась народная милиция – вооруженные греки с болгарским патрулем сновали в толпе, что-то объясняя, а все бурно приветствовали их. Фаэтон с трудом продвигался. Люди возмущались тем, что он осмелился ехать по площади.

– Куда вас черти несут?! Возвращайтесь назад!

– Разве не видите – тут митинг!

– Лень им пешочком пройтись.

– Стащите их!.. Вон тот болгарин – главный эксперт «Никотианы».

Двое из толпы кинулись к фаэтону, но их остановил вооруженный грек.

– Полегче, товарищи!.. Дайте людям проехать.

– Мы возвращаемся с похорон, – объяснил Костов по-гречески.

Он вспомнил, что несколько месяцев назад этот грен работал на складе «Никотианы» тюковщиком. Работал он очень хорошо, и однажды во время какой-то стычки с болгарскими властями Костов выручил его. Тюковщик, вероятно, помнил об этом и был ему благодарен.

– Вы все еще здесь? – спросил он негромко и торопливо.

– Да, – ответил эксперт. – Похоронили шефа.

– А у вас есть пропуска?

– Пет.

– Поскорее возьмите их и уезжайте в Болгарию.

– Где же их взять? – спросил эксперт.

– В комендатуре ЭАМ.

– А ЭАМ даст нам пропуска?

После короткого раздумья грек сказал:

– Пойдемте со мной! Наша комендатура в двух шагах отсюда.

Попросив спутников ждать его дома, Костов вышел из фаэтона. Он вспомнил даже имя грека. Тюковщика звали Леонидесом. Пробираясь в толпе, они пошли к комендатуре ЭАМ, которая находилась в здании бывшей болгарской городской управы. По дороге эксперт размышлял: «Наш мир рушится под ударами тысяч… Напрасно полиция здесь убивала, жгла, интернировала… Все это обращается против нас». Потом он услышал голос Леонидеса:

– Господин, вы меня защитили как-то раз от ваших… палачей. И может, вы думаете, что я хочу отблагодарил, вас за это?

– Спасибо, Леонидес… Я сделал, что мог.

– Нет, вы не всегда делали, что могли. Меня вы спасли просто потому, что я хорошо работал и мой труд приносил пользу фирме. Но однажды я слышал, как вы возмущались тем, что пекарни не выдают грекам хлеб… Это мне понравилось…

Голос Леонидеса растворился в шуме толпы, потом Костов опять услышал:

– Я научился немного говорить по-болгарски и понял ваш разговор… Вы не плевали на свою совесть и не твердили, как некоторые ваши, что греки – собаки и что их надо морить голодом… Поэтому я вам помогаю сейчас.

Костов не отозвался. Энергично орудуя локтями, грек растолкал толпу, собравшуюся у входа в комендатуру ЭАМ. Миновали постового, которому Леонидес показал какой-то документ, и вошли в коридор. Внутри было прохладно и тихо. Большая часть милиции отправилась на митинг. Грек на минуту остановился и закончил свою мысль, говоря вполголоса и оживленно жестикулируя:

– Среди ваших было немало негодяев… Вы злились на них и называли их «парашютистами» – ведь они пришли первыми, ожесточили население и мешали вашей коммерческой машине спокойно выкачивать барыши. Это были разные там купчишки, мэры, адвокаты, полицейские агенты, которые одной рукой держали револьвер и запугивали людей, а другую протягивали за взяткой… Они сбежали первыми… Мы их ненавидим, но не так, как вас… Самое большое зло исходило от вас… Простите, господин!.. Скольким нужны пропуска?

– Троим… Вдове шефа, моему слуге и мне.

Костов вынул записную книжку и написал по-гречески имена всех троих.

– Подождите немного.

Леонидес вошел в комнату, у двери которой стоял на посту человек, вооруженный автоматом. Эксперт подумал: «Этот грек, конечно, ненавидит меня… Тут меня преспокойно могут задержать и убить. Лучше было пойти в болгарскую комендатуру». А потом решил: «Все равно». Вскоре Леонидес вышел из комнаты с тремя пропусками.

– Пожалуйста, господин.

Костов взял документы.

– Можете прочитать.

Документы были написаны по-гречески на пишущей машинке. Под текстом каждого из них стояла ясная печать ЭЛМ и корявая неуверенная подпись, сделанная рукой, которая еще не привыкла владеть пером. Вероятно, эта рука до вчерашнего дня держала молоток, стягивала тюки табака или стреляла из автомата. Два документа – Ирины и Виктора Ефимовича – были обыкновенными пропусками, а третий удостоверял, что Стефан Костов, главный эксперт фирмы «Никотиана», заступался перед болгарскими властями за ответственного деятеля ЭАМ и ничем не провинился перед греческими властями. Все это было не совсем точно и отдавало показным великодушием южан. Костов растрогался.

– Этот документ может оказаться вам полезным и в Болгарии, – сказал грек.

– Да, может. Впрочем, едва ли. Моя жизнь кончается здесь.

– Как так?

– В Болгарии мне нечего делать.

– Значит, вы остаетесь?

– Нет. Уезжаю в Болгарию.

Грек смотрел на него, ничего не понимая. Костов печально улыбнулся и пожал ему руку.

– Благодарю тебя, Леонидес.

– Не за что, господин. Я вас провожу, но с вами не пойду… Товарищ Макронис хочет со мной поговорить.

Когда они спустились вниз, с улицы, что выходила на шоссе, ведущее в Драму, донесся шум. Крики нарастали, заполняя соседние улицы и площадь. Спустя несколько минут голоса десятков тысяч человек слились в один могучий, радостный, продолжительный крик. Человек, стоявший на посту возле комендатуры, как будто забыл о своих обязанностях и тоже начал кричать с бешеным восторгом:

– Идут! Наши партизаны идут!

Над тысячами рабочих, заполнявших площадь, реяли красные знамена.

Эксперт пошел домой. Жара начала спадать, солнце клонилось к закату. Кобальтовый цвет неба стал более ярким. Море дышало легкой прохладой.

Следом за греческим партизанским отрядом, который вступил в город, медленно двигались несколько болгарских военных машин с красными флажками. В одной из них ехал полный седоусый человек в военной форме, которая сидела на нем не очень ловко: новый мундир топорщился на плечах и на груди. Это был генерал болгарской повстанческой армии, и сейчас он волновался, думая о речи, которую ему предстояло произнести на площади. Толпа греческих рабочих приветствовала и его. Несколько цветков олеандра и веточек розмарина упали к нему на колени.


Аликс умерла после захода солнца, в часы прохлады, когда море похоже на сплав золота и серебра и от него веет тихим освежающим ветерком, с которым на берегу сливается запах водорослей и розмарина. Спустя несколько минут после ее смерти врач-грек сделал знак Кристалло выйти из комнаты. Костов остался один с телом девочки. И тогда ему показалось, что он видит Аликс впервые, что он не имеет никакого отношения к ее судьбе и что все, что он для нее сделал, было совершенно не нужным.

Он почувствовал гнетущую душевную пустоту, но вместе с тем понял страшную истину: его сострадание к этой девочке не имело смысла, если он не жалел всех других больных и голодных детей. И, глядя в сумерках на маленькое личико, обрамленное бронзово-рыжими волосами, он подумал: «Может, она бы не умерла, если бы ты ее не привез к Кристалло и если бы эта женщина не напичкала ее хинином, от которого развилась гемолитическая анемия… Может, лучше было бы, если бы ты не купил ее у этого дикого старика Геракли за полдюжины бутылок водки и несколько тысяч левов… Это была постыдная сделка, в которой ты использовал свой торгашеский опыт. Да разве ты имеешь право покупать детей у их родных? Ах да, ты оправдывал себя тем, что вырываешь девочку из лап голода и нищеты. Но ведь на самом деле не это побудило тебя так поступить. Ты решил взять и воспитать эту малютку из эгоистических побуждений. Ты хотел сделать из нее игрушку, украшение своей старости, своей заплесневелой, бесполезной жизни. Тридцать лет ты мотал миллионы, которые тебе давала «Никотиана», кичился своими американскими автомобилями и безудержной расточительностью… Помнишь, в «У неоне» вы равнодушно проигрывая в покер по тридцать тысяч левов за ночь? На эту сумму можно было купить одежду для целого сиротского приюта… Помнишь, как в кабаре, распоясавшись, словно пьяный купчик, ты прилеплял ко лбам оркестрантов банкноты но тысяче левов? За вечер ты проматывал годовой бюджет целой семьи… А помнишь, сколько ты тратил на устройство банкетов, на свои костюмы, на всякие прихоти… и как перед уходом на бал ты часами вертелся перед зеркалом в новом фраке… как скандалил из-за плохо выглаженной рубашки… Как приударял за молоденькими девушками… как устраивал у себя дома любовные свидания с министершами, а на другой день уезжал с их мужьями на ловлю форели?… О, твоему расточительству, твоей суетности, твоим сумасбродствам не было конца!.. И за все это время ты ни разу и не подумал вырвать кого-нибудь из отчаянной бедности или спасти от падения… Ты все делал напоказ: покупал вещи на благотворительном базаре, устроенном под высочайшим покровительством царицы, подносил кубки на скачках, брал на себя путевые расходы каких-то болванов-лыжников, ездивших на состязания в Гармиш. И все это ты делал потому, что о твоей щедрости писали в газетах, и это льстило тебе, суетному светскому франту. Только твой коммерческий ум да усердие, с которым ты служил «Никотиане», не дали тебе превратиться в полное ничтожество: ты не обкрадывал свою фирму, не получал двойные комиссионные и не скопил себе капитал для основания собственного предприятия, как это делали другие эксперты. Ты был честным торгашом. Но что пользы было в этой честности по отношению к папаше Пьеру или Борису Мореву, если ты был главным посредником, когда подкупали министров и чиновников, когда унижали человеческое достоинство?… Правда, в дни большой стачки ты не захотел участвовать в жестоком ее подавлении и потому сбежал с любовницей в Рильский монастырь, но это не помешало тебе обмануть стачечный комитет, уверив его, что хозяева якобы склонны уступить. Ты солгал рабочим, и они потом напрасно голодали целых пятнадцать дней, а истратив последний грош, как покорное стадо, разошлись но складам, не получив и той маленькой прибавки, которая им была обещана. Это была подлость по отношению к тысячам людей, которые но восемь часов в день вдыхали ядовитую пыль. Правда, ты вырвал нескольких человек из лап полиции, но это ты сделал, скорее, из личной к ним симпатии. В одном случае тебе нравилось лицо жертвы, в другом – ее манеры, в третьем – улыбка. Ты не был принципиальным человеком, ты обнаруживал гражданское мужество лишь перед министрами, подкупленными «Никотианой», да перед полицейскими инспекторами, которые трепетали перед тобой, зная о твоих связях с важными персонами. Всякий раз, когда ты решал поступить честно, ты только сам себя обманывал, потому что у тебя не хватало смелости бороться со злом, коренящимся в самой основе твоего мира, который зиждется на бездушном и свирепом законе наживы. И потому все твои поступки, которые ты считаешь добрыми, на самом деле всего лишь показные и бесполезные поступки. Ты старался только усыпить свою совесть, скрыть от самого себя, что и ты виновен в преступлениях этого мира… Но самое бесполезное из твоих деяний – поступок с Аликс… Взгляни на мертвое тельце ребенка, на это олицетворение тысяч греческих детей, так же умерших от хронического голода и болезней!.. Удочерив ее, ты хотел избавиться от угрызений совести, от страшного сознания, что сам ты – колесико машины, которая несет войны, голод и смерть детям. Да, ты виновен почти наравне с другими, потому что у тебя не хватило воли отречься от легкой приятной жизни и ополчиться против зла. Что?… Ты плачешь? Но ты оплакиваешь не Аликс!.. Не обманывай собственную совесть раскаянием, которое не может искупить твою вину… Л виновен ты в том, что жил праздно, никчемно. Ты старый, износившийся, никому не нужный человек, раб моды и тщеславия. И ты был таким всегда. Сейчас ты плачешь, потому что оказался в тупике, потому что рушится твой мир. Это жалкие слезы, ими ничего не поправишь. Уйди из этой комнаты!.. Не оскорбляй бесполезным раскаянием мертвое тельце ребенка!.. Было бы куда более достойно, если бы в дни своей силы и расцвета ты думал о детях бастующих рабочих, или если бы во время банкетов, которые ты давал администраторам и полковникам, ты советовал своим гостям не отказывать в хлебных пайках греческому населению, или если бы ты имел мужество всегда говорить правду. Но ты не делал этого из боязни повредить интересам «Никотианы», которая платила тебе огромное жалованье, дивиденды и ежегодно давала премии. Не делал и потому, что Борис Морев, фон Гайер, министры, генералы и вся эта продажная и жестокая правящая клика могла бы, скажи ты правду, разделаться с тобой, и тогда твоя жизнь окончилась бы катастрофой. Нравственная ценность любого поступка определяется не побуждениями, его вызвавшими, а предвидением его последствий. Все остальное – самообман и лицемерие. Вот он. итог твоей жизни!.. Единственное, что тебе остается. – это признать истину. Люди умирают, но жизнь продолжается, идет вперед, становится лучше. Не гляди на разруху и хаос, которые сейчас надвигаются. Они затрагивают лишь твой тупой и ограниченный мир!.. Так… Ты почти успокоился? А сейчас ты можешь погладить это несчастное худенькое личико, эту маленькую мумию, эти бронзово-рыжие волосы… Ей и правда очень пошло бы платье из бледно-желтого шелка, если бы твой мир не морил детей голодом. Смерть Аликс – это протест тысяч голодных детей, за чью жизнь и хлеб бьются те люди, которых ты видел прошлой ночью».

Сумерки в комнате все сгущались, и маленькая мумия приобрела какие-то нереальные, призрачные очертания. Кто-то постучал в дверь. Костов сказал:

– Войдите.

– Господин, – тревожно сказал врач, входя в комнату. – Вас просят к телефону: звонят из казарм.

– Иду.


Руководимые разумом партии, солдаты восстановили па постах нескольких офицеров. Звонил один из них, тот самый, к которому накануне заходил Костов. Офицер сообщил эксперту, что два военных грузовика уезжают через полчаса. Следующая колонна машин тронется завтра в шесть утра. Офицер считал, что Костову и его спутникам лучше выехать утром. Костов согласился.

– Какая-нибудь неприятность? – озабоченно спросил врач-грек, когда Костов положил трубку.

– Нет.

– Если вам что-нибудь угрожает, я, вероятно, мог бы вам помочь… У меня есть несколько знакомых в ЭАМ.

– Нет, мне ничто не угрожает. Благодарю.

Костов спустился в холл. За столом, на котором недавно стоял гроб с, телом Бориса, сидел греческий поп. После приступа лихорадки он с жадностью набросился на сардины, жаркое и белый хлеб. Потом у него заболел живот, и он молча сидел, скорчившись и думая о своей старшей дочери, чье лицо покрывала сыпь постыдной болезни. Девушка не заразилась бы, если бы голод не принудил ее спать с немецкими солдатами. Когда поп подумал об этом, в его глазах снова вспыхнуло антихристово пламя.

Нищий греческий поп наелся до отвала, но все-таки в доме осталось много консервов, много вина, много масла, сахара, белой муки, и Костов распределил все это между попом, Кристалле и врачом. Осталось также много чемоданов с изысканной одеждой, которые невозможно было увезти на машине. Эксперт попросил врача передать их какому-нибудь приюту для одиноких стариков. Затем он велел Виктору Ефимовичу позвать доверенное лицо сбежавшего грека, хозяина того дома, в котором они жили. Когда уполномоченный пришел, Костов сказал ему:

– Проверьте по описи. Передаю вам дом и мебель в полной сохранности.

– Я в этом не сомневаюсь и проверять не стану, – ответил тот. – Вы человек честный… Чего нельзя сказать о жившем напротив полковнике: тот увез в Болгарию мебель своего домохозяина-грека.

Костов спросил врача хриплым голосом:

– Вы позаботитесь о погребении девочки?

– Разумеется, – ответил врач. – Я уже говорил об этом со священником.

Эксперт вынул из кармана небольшую пачку банкнотов и роздал их Кристалле, врачу и священнику.

– Болгарские деньги, вероятно, не слишком обесценятся, – заметил он. – Банк гарантирует их золотом.

– Это слишком много, сударь!.. – запротестовал врач. – Вы слишком щедры.

Он хотел было возвратить часть денег, но Костов сказал:

– Доходы нашей фирмы от ксантийского табака тоже были немаленькие… Мы уезжаем рано утром… Прощайте и спокойной ночи.

Эксперт пожал руки всем троим и устало поднялся на второй этаж. На неосвещенной площадке он почувствовал острую боль в сердце, застонал и, сгорбившись, в темноте отыскал и положил под язык таблетку нитроглицерина.

После его ухода Кристалле сказала:

– Этот человек добром не кончит.

– Почему? – спросил врач, без всякой радости засовывая в карман свой огромный гонорар.

С видом древней пророчицы Кристалло ответила:

– Не жилец он на этом свете.


Тронувшись в путь рано утром, Ирина и Костов поехали вслед за вооруженной болгарской коленной интендантства, которая снабжала гарнизон в Кавалле и в эти дни продолжала курсировать между болгарской Македонией и Беломорьем. Колонна состояла из десятка грузовиков с флажками и наспех нарисованными новыми эмблемами. Рядом с шоферами сидели солдаты, вооруженные автоматами, с гранатами за поясом, а в кузове первого грузовика был даже пулемет. Солдаты ожидали нападения белых андартов, но по пути им встречались только возвращавшиеся в родные селенья дружеские отряды ЭАМ, которые обменивались с ними приветствиями. За грузовиками медленно двигался лимузин с Костовым, Ириной и Виктором Ефимовичем. Греческие часовые не требовали у них никаких объяснений. Радость победы делала пролетариев великодушными и не особенно бдительными. Да и каких объяснений можно было требовать от этого дряхлого мужчины с парализованной рукой и какой-то женщины в трауре? Красные греческие часовые небрежно делали взмах рукой, и женщина с пустым взглядом и холодным лицом вела машину дальше.

Но близ старой болгарской границы их основательно допросили, и тут эксперт показал документы, полученные от Макрониса.

– Куда едете? – спросил партизан, проверявший документы.

– Возвращаемся в Софию.

– А не боитесь? – Партизан усмехнулся.

– Нам бояться нечего, товарищ… Мы просто торговцы, патриоты.

– Ну, ясно!.. Езжайте.

Партизана удовлетворили и эти ответы, и документы. Он точно выполнял директиву Отечественного фронта. Надо было внушить спокойствие даже подобным людям.

Машина следовала дальше. Теперь она отделилась от военной колонны и ехала одна, так как находилась уже на болгарской территории и угроза нападения белых андартов миновала. Направляясь в Беломорье, они проезжали через Рупел и Кресну, а возвращались но долине Месты. После каждой оставшейся позади горной вершины краски юга все больше бледнели, а воздух становился прохладнее. Впервые за двадцать дней Ирина увидела облака. Она вспомнила о тишине, соснах и холодных звездах Чамкории, потом о разрушенных домах и поблекшей зелени Софии. И ее охватила тоска по отлетающему блеску юга. Под смоковницами и гранатовыми деревьями Тасоса ей хотелось в Чамкорию, а тут она затосковала по острову. Но Ирина не понимала, что, если она с тоской вспоминает лишь о красках юга, а не о смерти Бориса, фон Гайера или Динко, в этом есть что-то страшное, противоестественное. Все так же бесстрастно и холодно текли ее мысли: «Надо взять драгоценности и бумаги из несгораемого шкафа в Чамкории… Надо позаботиться насчет паспорта… Теперь это дело нелегкое, но Павел его уладит». Следующая мысль вызвала у нее беззвучный циничный смех: «Мы стали торговцами-патриотами… До чего он забавный, этот Отечественный фронт…»

Шоссе начало подниматься в гору. Ирина переключила скорость и сказала рассеянно:

– Вы не думаете, что Отечественный фронт создан англичанами?

– Нет, – сухо ответил эксперт, раздраженный ее политическим невежеством. – Англичане и американцы против него.

– А что же он собой представляет?

– Тактический прием коммунистов.

– Разве англичане и американцы настолько глупы, что не замечают этого? – спросила Ирина.

– Это от них не зависит.

– Кто же его создал, этот «фронт»?

– Коммунисты и народ, – ответил эксперт.

Костов попытался было пошевелить больной рукой, но не смог. Она была почти полностью парализована, и он подумал: «Все равно».

Машина миновала шахтерские поселки и табачные центры, куда партизаны еще не вступили. Тут жизнь текла по-прежнему. Не было видно никаких лозунгов и вообще никаких признаков новой власти. Но растерянные старосты и перепуганные полицейские тревожно расспрашивали о новостях. Что говорят немцы в Беломорье? Правда ли, что новые «фау» наносят страшные удары советским войскам? Действительно ли ведутся мирные переговоры между англичанами и немцами? Верны ли слухи, что союзники высадили десант в Беломорье?

Все это действовало угнетающе, так как эти люди продали свою совесть и чувство собственного достоинства за мизерную плату. Мир безумцев, который повелевал ими, требовал, чтобы они убивали других за кусок хлеба. Настроение у Костова стало еще более мрачным.

Они ехали по горному шоссе, которое то змеей извивалось над пропастью, то взбиралось к вершинам, поросшим вековыми лесами, то устремлялось вниз, где влажные ущелья навевали на путников холод и печаль. Время от времени солнце исчезало за кучевыми облаками, природа омрачалась, леса темнели, а скалы и обрывы теряли яркость красок. Потом солнце опять показывалось, и краски снова приобретали акварельную прозрачность осени. Проехали Предел, теплый, живописный и немного слащавый с его сосновыми лесами и полянками, пестревшими поздними цветами. Проехали несколько небольших селений. Здесь уже была установлена новая власть, и улицы украшали арки из зелени, под которыми победным маршем прошли партизанские отряды.

Проехали и родной городок Бориса, Ирины, Марии, папаши Пьера и многих других людей, которые умерли или еще жили, но которых должна была поглотить разруха. Тут папаша Пьер основал «Никотиану», отсюда устремились за границу первые тюки обработанного табака, здесь начинался восход многих честолюбцев, здесь многие люди потеряли достоинство.

Шоссе проходило мимо кладбища – тихого и печального леса крестов, среди которых одиноко торчали мраморные памятники. На фоне ясного осеннего неба они блистали белизной. Самым внушительным из них был памятник полицейскому, убитому во время большой стачки табачников. При виде его Ирине стало грустно и неловко. Этот памятник поставила вдова Чакыра на деньги, которые ей присылала дочь. Непомерно роскошный для такого человека, как Чакыр, этот памятник был безвкусным и вызывающим, при виде его люди усмехались и вспоминали семейные истории владельцев «Никотианы».

Но теперь никто больше не думал о «Никотиане». Через несколько дней после вступления повстанцев жизнь в городе наладилась. На балконе околийского управления развевались флаги партий, входящих в Отечественный фронт. По улицам сновали военные автомашины, в которых сидели бывшие партизаны, еще не расставшиеся со своими походными сумками, автоматами и патронташами.

Знакомые улицы городка будили воспоминания. Вот и кондитерская, в которой Ирина встречалась с Борисом. В запыленной, почти пустой витрине вместо пирожных красовались сейчас тыквенные семечки. Рядом, у пекарни, стояла очередь за хлебом. Сколько часов радости, отчаяния, тоски и надежд, сколько дней блаженства и тревожных мечтаний, довольства собой и угрызений совести пережила Ирина в этом городке!.. А теперь в ее душе все потонуло в бездне мертвенного равнодушия, в безмолвной, ровной, беспросветной печали.

Ирина услышала хриплый, немощный голос Костова. Она не без труда терпела своего спутника, как и всех вообще. Эксперт спросил:

– Не заехать ли нам к родителям Бориса?

– Нет.

– Тогда хотя бы к вашей матери?

– Нет, сейчас я не могу.

Она гнала машину по главной улице и думала только об одном – скорее добраться до Чамкории. Все ее существо как бы омертвело, подавленное душевной усталостью, безразличием ко всему на свете. Когда они достигли небольшого озера, где шоссе раздваивалось, Ирина свернула на Чамкорию. Костов не спорил. Ирина останется в Чамкории, а его Виктор Ефимович должен был отвезти в Софию. Там эксперт хотел привести в порядок свои бумаги и уничтожить некоторые документы.

Городок, где когда-то возникла «Никотиана», остался позади. Они так и не узнали, что в нем произошло.


Они не узнали, что тремя днями раньше в городок спустился партизанский отряд и его с ликованием встретили тысячи людей, которые обрабатывали табак «Никотианы» и паразитических немецко-болгарских фирм, работавших на Германский папиросный концерн.

Они не узнали, что, опираясь на рабочих и партизан, власть в городке спокойно и твердо взял в свои руки комитет Отечественного фронта.

Они не узнали, что по главным улицам шествовали почерневшие, бородатые, оборванные бойцы бригады Павла Морева, а перед ними расстилался ковер цветов, что при этом происходили трогательные сцены, что одна пожилая женщина бросилась в объятия своих сыновей-партизан и умерла от разрыва сердца, что жены и мужья, братья и сестры, не видевшиеся годами, обнимались и целовались на улицах.

Они не узнали, что вместе с отрядом в город вошел и штаб партизанской бригады, что в доме бывшего учителя-латиниста разыгралась невиданная сцена, что коммунист Морев, двадцать лет не видевший отца, подошел к нему и сказал: «Здравствуй, папа», а в ответ на это Сюртук плюнул ему в лицо со словами: «Вон из моего дома, бродяга!.. Ты человек без родины… У меня только один сын – Борис». Но коммунист Морев только посмеялся над своим неисправимым отцом и, ласково поговорив с матерью, ушел из дому, пробормотав с сожалением: «Выжил из ума старик!.. Гнилое отребье прошлого».

Они не узнали, что бедняк Стоичко Данкин из Средорека заплакал и стал заикаться от волнения, когда ему сообщили, что его сын произведен в чин подполковника Народной армии, что после этого бедняк Стоичко Данкин пришел в город просить о помиловании Джонни, который был арестован односельчанами как враг народа, и что в городском комитете Отечественного фронта ему сразу же дали бумажку об освобождении Джонни, так как тот умудрился за три дня до ареста вступить в группу «Звено».

Они не узнали, что несколько офицеров и полицейских покончили с собой потому, что на их совести лежали тяжкие преступления и они должны были предстать перед народным судом; что у агента с опухшим лицом, который истязал политических заключенных, ломал им руки и пытал их электрическим током, не нашлось мужества покончить с собой, и он, как последняя гадина, пресмыкался и просил пощады.

Они не узнали, что десяток видных в городе пройдох за одну ночь превратились в коммунистов и членов Земледельческого союза, что Баташский, сменив шляпу на кепку, называет всех «товарищами» и, каясь в своих связях с немцами, всем и каждому рассказывает о том, кто и какими партиями продавал табак Германскому папиросному концерну.

Они не узнали всего этого, как не узнали о многих других больших и малых драмах, разыгравшихся в городе. Но если б они и узнали, это бы их не тронуло, потому что в опустошенных сердцах этих людей остались только холод и печаль.


Читать далее

Часть первая
I 09.04.13
II 09.04.13
III 09.04.13
IV 09.04.13
V 09.04.13
VI 09.04.13
VII 09.04.13
VIII 09.04.13
IX 09.04.13
X 09.04.13
XI 09.04.13
XII 09.04.13
XIII 09.04.13
XIV 09.04.13
XV 09.04.13
XVI 09.04.13
XVII 09.04.13
XVIII 09.04.13
XIX 09.04.13
XX 09.04.13
Часть вторая
I 09.04.13
II 09.04.13
III 09.04.13
IV 09.04.13
V 09.04.13
VI 09.04.13
VII 09.04.13
VIII 09.04.13
IX 09.04.13
X 09.04.13
XI 09.04.13
XII 09.04.13
XIII 09.04.13
XIV 09.04.13
XV 09.04.13
XVI 09.04.13
XVII 09.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть