ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Черный принц The Black Prince
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Что произошло — проницательному читателю объяснять излишне. (Он, несомненно, давно предвидел это. Со мной же все обстояло иначе. Одно дело — искусство, а другое — когда это происходит с тобой на самом деле.) Я влюбился в Джулиан. Трудно определить, в какой именно момент нашего разговора я это понял. Ведь сознание, как ткач, снует во времени взад и вперед и, занятое своим таинственным самотворчеством и самонакоплением, может заполнить очень большой и вместительный отрезок настоящего. Возможно, я понял это, когда она проговорила своим прелестным звонким голоском: «С тех пор, как для меня законом стало сердце». Возможно, тогда, когда она сказала: «В черных колготках и черных бархатных туфлях с серебряными пряжками». А может быть, когда она сняла сапоги. Нет, тогда еще нет. А когда меня пронзило странное чувство при взгляде на ее ноги в обувном магазине, не понял ли я тогда, еще не сознавая этого, что влюблен? Пожалуй, нет. Хотя отчасти я уже был на пути к тому. Я все время был на пути к тому. Как-никак я знал эту девочку с самого рождения. Я видел ее в колыбели, я держал ее на руках, когда она была не более двадцати дюймов. О господи!

«Я влюбился в Джулиан», — как легко написать эти слова. Но как трудно передать само состояние. Удивительно, в литературе так часто говорят о том, что люди влюбляются, но так редко по-настоящему описано, как это происходит. Ведь это же поразительное явление, для многих — самое потрясающее событие в жизни, куда более потрясающее, чем все ужасы на свете, потому что влюбленность противоестественна. (Я говорю не о голом сексе.) Грустно, что и любовь, и большое горе обычно забываются, как сон. К тому же люди, никогда без памяти не влюблявшиеся в тех, кого они давно знают, могут усомниться, что это вообще возможно. Позвольте мне уверить их, что это возможно. Это случилось со мной. Неужели любовь созревала и вынашивалась в теплых недрах времени, пока девочка росла и готовилась к цветению? Конечно, она всегда мне нравилась, особенно когда была маленькая. Но я ничем не был подготовлен к такому удару. А это был действительно удар — он сбил меня с ног. Как будто мне выстрелили в живот и осталась зияющая дыра. Колени стали ватными, я не мог стоять, я весь дрожал и трясся, зуб не попадал на зуб. Лицо словно сделалось восковым и приняло форму большой, странной, таинственно улыбающейся маски. Я превратился в бога. Я лежал, уткнувшись носом в черный шерстяной ворс ковра, носки ботинок описывали небольшие эллипсы, я весь трепетал от охватившего меня чувства. Конечно, я страшно желал ее, но то, что я испытывал, до такой степени Превосходило простое вожделение, хотя я остро, до боли, ощущал свое тело, я чувствовал себя совершенно обновленным, изменившимся и, в сущности, бестелесным.

Разумеется, влюбленный с негодованием отвергает всякую случайность. «Просто не понимаю, что мы делали, ты и я, пока не полюбили друг друга?» [24]Джон Донн. Доброе утро.— вот естественный вопрос, которым задается их потрясенный ум. Моя любовь к Джулиан была, наверно, предрешена еще до сотворения мира. Астрологию открыли, несомненно, влюбленные. Только огромный звездный дом достаточно обширен и прочен, чтобы вмещать, питать и охранять такое вечное понятие, как любовь. Только там может зародиться это нетленное чувство. Я сознавал теперь, что весь мой жизненный путь подводил меня к этому мигу. И вся ее жизнь, пока она играла, читала учебники, подрастала и рассматривала в зеркале свою грудь, шла к этому. Все было предопределено. Но это случилось не только что, а произошло целую вечность тому назад, когда создавались земля и небо. Бог сказал: «Да будет свет» — и тогда же была сотворена эта любовь. У нее нет истории. Когда, как начал я сознавать обаяние этой девочки? Любовь создает или, вернее, открывает нечто, что можно назвать абсолютным обаянием. В любимой все привлекательно. Каждый поворот головы, каждое изменение голоса, смех, стон или кашель, подергивание носом — все бесценно и исполнено смысла, как мгновенное райское видение. И действительно, пока я лежал совершенно обмякший и в то же время весь натянутый, как тетива, прижавшись виском к полу и закрыв глаза, мне не просто приоткрывался рай — я пребывал в нем. Когда мы влюбляемся, когда мы по-настоящему влюбляемся (я не говорю о том, что иногда незаслуженно называют этим словом), все наше существо незамедлительно приходит в состояние экстаза.

Не знаю, как долго я пролежал на полу. Может быть, час, может, два, а может, и три часа. Когда я заставил себя принять сидячее положение, было уже за полдень. Безусловно, мир стал иным, и время стало иным. О том, чтобы поесть, нечего было и думать — меня бы тут же стошнило. Сидя на полу, я придвинул к себе кресло, в котором она перед этим сидела, и прислонился к нему. На столе стояла моя рюмка с хересом и ее — наполовину выпитая. В ней плавала муха. Мне очень хотелось выпить херес даже с мухой, но я знал, что не смогу ничего проглотить. Я обхватил руками кресло (это было кресло с тигровой лилией) и уставился на ее «Гамлета». Взять его в руки, полистать, быть может, увидеть ее имя, написанное на титульном листе, — эта радость предстояла мне еще через сотни лет, когда я смогу безраздельно отдаться таким занятиям. Спешить было некуда. Время стало вечностью. Это был огромный теплый шар осознанного бытия, внутри которого я медленно-медленно перемещался или которым, возможно, был сам. Мне нужно было только пристально вглядеться и медленно протянуть руки. Куда я смотрел или что я делал, уже не имело значения. Джулиан была во всем.

Некоторым читателям может показаться, что я описываю состояние безумия, — в каком-то смысле так оно и есть. Не будь это столь распространено, людей сажали бы под замок при таких сдвигах в сознании. Однако для каждого человека на нашей планете мир может вот так преобразиться — это одна из поразительных особенностей человеческой души, быть может, ниспосланная нам свыше. И каждый может стать объектом такого преображения. Какая заурядная девочка, возможно, скажет читатель, наивная, невежественная, легкомысленная, даже не очень красивая. Или вы неверно ее изобразили. Могу сказать одно: до этой минуты я ее просто не видел. Я, как честный рассказчик, пытался показывать ее не слишком отчетливо такой, какой она представлялась беглому невидящему взгляду человека, каким я был раньше. А теперь я прозрел. Разве хоть один влюбленный усомнится в том, что именно теперь ему открылась истина? И разве тот, кто способен так по-новому увидеть, не походит скорее на бога, чем на безумца?

Согласно общепринятому представлению о христианском боге он сотворил мир и призван его судить. Теология, менее абстрактная и более созвучная природе любви, как мы ее понимаем, считает, что потусторонние силы непрерывно участвуют в процессе творения и созидания. Я чувствовал, что каждую минуту творю Джулиан и питаю ее бытие своим собственным. Тем не менее я видел в ней все то же, что и прежде. Я понимал, что она недалека, невежественна, по-детски жестока, видел ее невзрачное встревоженное личико. Она не отличалась ни красотой, ни особым умом. Как несправедливо утверждать, будто любовь слепа. Я мог беспристрастно судить о ней, мог даже осуждать ее, мог даже каким-то галактическим поворотом мысли представить себе, что заставлю ее страдать. И все же это был рай: я был бог и, создавая Джулиан, был вовлечен в вечный процесс созидания единственного в своем роде и абсолютного по ценности бытия. И вместе с Джулиан я творил целый мир, ничего не утрачивая — ни единой песчинки, ни единого зернышка, потому что она сама была этим миром, и я касался ее повсюду.

Весь этот вихрь высокопарных мыслей, изложенных мною выше, разумеется, не был таким стройным в то время, когда я сидел на полу, обнимая кресло, на котором перед этим сидела Джулиан. (Этим я тоже занимался довольно продолжительное время, возможно, до самого вечера.) Тогда я был слишком ошеломлен свалившимся на меня счастьем — радостью от сознания, что мне чудесным образом удалось познать идеальную любовь. В этом лучезарном световом потоке, разумеется, то и дело мелькали более земные помыслы, как маленькие птички, едва различимые для того, кто ослеплен светом при выходе из пещеры. Я приведу здесь два из них, так как они связаны с последующими событиями. Должен заметить, что эти соображения явились у меня не после того, как я понял, что влюблен, — они родились и возникли одновременно с любовью.

Ранее в этой моей исповеди я уже упоминал, как вся моя жизнь подвела меня к тому, что теперь произошло. Вряд ли можно осудить моего друга, проницательного читателя, если он выразит это следующим образом: мечты о том, чтобы стать большим художником, были попросту поисками большой человеческой любви. Это бывает, и даже довольно часто, особенно среди женщин. Любовь очень скоро может заслонить мечты об искусстве, они начнут казаться чем-то второстепенным, даже заблуждением. Я хочу сразу же сказать, что в данном случае это не так. Разумеется, поскольку все теперь было связано с Джулиан, то и мои честолюбивые писательские помыслы были связаны с Джулиан. Но они тем самым не зачеркивались. Скорее произошло нечто обратное. Она наделила меня силой, о которой раньше я не мог и мечтать, и я знал, что эта сила непременно проявится в моем творчестве. То, что движет вселенной, звездами, отдаленными галактиками, элементарными частицами материи, соединило эти две вещи — мою любовь и мое искусство — в одно нераздельное целое. Я знал, что и то и другое в конце концов одно и то же. И теперь я, обновленный человек, в своей любви и в своем искусстве подчинялся одним и тем же законам, признавал одну власть. Об этом своем убеждении я еще буду говорить и объясню более подробно, что я имею в виду.

Второе, что мне стало абсолютно ясно и что я осознал в первое же мгновенье, было следующее: я никогда-никогда-никогда не смогу признаться в своей любви. Эта мысль причинила мне сильную боль, и если я тут же от нее не умер, то лишь потому, что, видно, непомерно сильна и ipse facto [25]Тем самым (лат.). чиста была моя любовь к Джулиан. Любить ее уже было достаточным счастьем. Наслаждение, которое я мог бы испытать, говоря ей о своей любви, было ничтожным в сравнении с той божественной радостью, которую я испытывал от того, что она просто существует. В тот момент мое потрясенное воображение даже не могло подсказать мне никаких дальнейших радостей любви, не говоря уже о том, чтобы их себе представить. Мне было даже неважно, когда я увижу ее снова. Я не строил никаких планов относительно этого. Кто я такой, чтобы строить планы? Я был бы, конечно, огорчен, если бы мне сказали, что больше я никогда ее не увижу, но от этого огорчения тут же не осталось бы и следа, оно растворилось бы в величайшем созидательном наплыве моего обожания. Это не был бред. Те, кто любил так, как я, меня поймут. Это было переполнявшее душу чувство реальности, сознание, что ты наконец реален и видишь реальное. Столы, стулья, рюмки с хересом, ворс на ковре, пыль — все было реальным.

А вот ожидавшего меня страдания я не предвидел. «Пусть я пройду сквозь строй и получу тысячу ударов, но буду молчать». Нет. Истинному влюбленному, чьи помыслы еще чисты, страдание кажется чем-то грубым — оно возвращает его к самому себе. То, что я испытывал, походило скорее на изумление и благодарность. Хотя при этом умом я отчетливо понимал, что никогда не смогу сказать Джулиан о своей любви. Сама эта уверенность и все, что из нее вытекало, мне стали яснее впоследствии, но я сразу понял, что это так. Мне было пятьдесят восемь, ей двадцать. Я не смел встревожить, обременить, отравить ее юную жизнь ни малейшим намеком на мою огромную грозную тайну. Как пугает нас эта черная тень, когда мы вдруг замечаем ее в чужой жизни! Неудивительно, что те, в кого направлена эта черная стрела, зачастую обращаются в бегство. Как непосильна бывает для нас любовь, которую испытывает к нам кто-то. Нет, никогда я не открою моей ненаглядной страшную правду. Отныне и присно, до скончания мира все останется точно таким, как было, хотя все и преобразилось до неузнаваемости. Читатель, особенно если он не испытал ничего подобного, с нетерпением отмахнется от этого лирического отступления. «Фи, — скажет он, — как все это высокопарно. Человек прямо-таки опьянен собственным красноречием. Он признается, что устал и уже не молод. А дело просто сводится к тому, что он вдруг почувствовал сильное сексуальное влечение к двадцатилетней девочке. Все это не ново». Не стану задерживаться, чтобы отвечать такому читателю, но со всей правдивостью буду продолжать свой рассказ.

Ночью я спал прекрасно, а когда проснулся, меня, как вспышка, пронзило сознание случившегося. Я лежал в постели, плавая в тайном блаженстве — тайном потому, что первой моей мыслью, когда я проснулся, было: я призван к тайному служению. И это навсегда. Тут не было никаких сомнений. Если я перестану тебя любить, снова начнется хаос. Почему даже безответная любовь приносит радость? Потому что любовь вечна. Человеческая душа стремится к познанию вечности, и только любовь и искусство, не считая некоторых религиозных переживаний, приоткрывают нам ее. (Не стану останавливаться, чтобы возразить цинику, может быть, тому самому, которого мы уже слышали, если он скажет: «И сколько же может длиться эта ваша романтическая вечность?» Или же попросту отвечу так: «Истинная любовь вечна. Но она встречается редко, и вам, сэр, как видно, не посчастливилось ее испытать!») Любя, мы почти отрываемся от своего эгоистического «я». Как прав был Платон, говоря, что, обнимая красивого мальчика, он находится на пути к добру. Я сказал: почти отрываемся, потому что испорченная человеческая природа легко может загрязнить самые чистые наши помыслы. Но постижение этой истины — пусть мельком, пусть ненадолго — большой дар и имеет непреходящую ценность именно потому, что переживается нами с такой силой. О, хотя бы однажды возлюбить другого больше, чем самого себя! Почему бы этому откровению не стать рычагом, который приподнимает мир? Почему бы отрешению от самого себя не послужить точкой опоры для создания нового мира, который мы будем заселять и расширять, покуда не возлюбим его целиком больше самих себя? Об этом мечтал Платон. Его мечта — не утопия.

Не буду утверждать, что все эти глубокие мысли пришли мне в голову, пока я лежал в постели в то первое утро, утро первого дня творения. Возможно, меня осенили только некоторые из них. Я чувствовал себя так, будто вторично родился, будто вся моя плоть преобразилась — такое смиренное изумление мог бы испытывать человек, если бы ему довелось восстать из мертвых. Тело мое было не то из масла, не то из лилий, не то из белого воска, не то из манны, не то еще неизвестно из чего.

Конечно, пламя желания согревало и одушевляло все эти блаженные и незапятнанные видения, но оно не казалось чем-то отдельно существующим, точнее, я вообще ничего не воспринимал в отдельности. Когда физическое желание и любовь неразделимы, это связывает нас со всем миром, и мы приобщаемся к чему-то новому. Вожделение становится великим связующим началом, помогающим нам преодолеть двойственность, оно становится силой, которая превратила разъединенность в единство, когда бог даровал нам блаженство. Я томился желанием и в то же самое время никогда еще не чувствовал себя таким раскованным. Я лежал в постели и представлял себе ноги Джулиан — то голые, коричневатые, как скорлупка яйца, то обтянутые колготками — розовые, лиловые, черные. Я представлял себе ее волосы, сухие и блестящие, отливающие тусклым золотом и низко растущие сзади на шее. Я представлял себе ее нос, который так и хотелось погладить, надутые губки, как рыльце зверька, всю ее сосредоточенную мордочку. Представлял небесную голубизну ее акварельных английских глаз. Представлял себе ее грудь. Я лежал и чувствовал себя счастливцем и праведником (я хочу сказать, что все мои мысли были абсолютно целомудренны).

Я встал и побрился. Какое наслаждение бриться, когда ты счастлив! Я внимательно посмотрел на свое лицо в зеркале. Оно было свежим и молодым. На нем все еще была та же восковая маска. Я действительно казался другим человеком. Ликующая энергия, распиравшая меня, разгладила щеки и стерла морщины вокруг глаз. Я тщательно оделся и, не торопясь, выбрал галстук. О еде я все еще не мог думать. Мне казалось, что мне никогда больше не нужно будет есть, я смогу жить, насыщаясь одним воздухом. Я выпил немного воды. Выжал апельсин, движимый скорее теоретическими соображениями, что я должен все же чем-то питаться, чем вернувшимся аппетитом, но сок был слишком густой и приторный, я не смог отхлебнуть даже глотка. После этого я прошел в гостиную и вытер пыль. Во всяком случае, смахнул ее с гладких поверхностей. Как прирожденный лондонец, я терпимо отношусь к пыли. Солнце еще не настолько поднялось, чтобы осветить кирпичную стену дома напротив, но небо было пронизано яркими солнечными лучами, и вся комната озарялась рассеянным светом. Я сел и принялся думать о том, что мне делать со своей новой жизнью.

Может показаться смешным, но быть влюбленным — это тоже занятие. Человек, посвятивший себя Богу, превращает жизнь в непрерывное священнодействие, как пишет Герберт: «Убирая комнату, я исполняю твой, Господи, закон» [26]Парафраз из стихотворения английского поэта XVII в. Герберта «Эликсир».. Это очень похоже на то, что делает влюбленный, последнее — только частный случай. Так я, стирая пыль для Джулиан, разумеется, совсем не помышлял о том, что она когда-нибудь снова сюда придет. Теперь я позволил себе взять в руки ее «Гамлета», который так и лежал на инкрустированном столике. Это было школьное издание. Имя прежней владелицы Хейзел Бингли было зачеркнуто, и детским почерком, вероятно уже давно, написано: «Джулиан Баффин». Какой почерк у Джулиан сейчас? Я видел только открытки, присланные ею, когда она была еще маленькой. Получу ли я когда-нибудь от нее письмо? Представив себе такую возможность, я почувствовал слабость в ногах. Я внимательно просмотрел книжку. Текст был испещрен удивительно глупыми замечаниями Хейзел. Было тут и несколько пометок Джулиан (должен признаться, таких же глупых), относившихся скорее к поре ее занятий в школе, чем ко «второму периоду» ее знакомства с пьесой. «Слабо» было написано против слов Офелии: «О, что за гордый ум» [27]Шекспир. Гамлет, акт III, сцена 1. Перевод Б. Пастернака., — мне показалось это не совсем справедливым. И «лицемер» в том месте, где Клавдий в раскаянии пытается молиться. (Разумеется, молодые не могут понять Клавдия.)

Некоторое время я изучал книжку, собирая рассыпанные по ней цветы. Затем, прижав ее к груди, начал размышлять. Мне было по-прежнему ясно, что мое новое «занятие» ни в коей мере не исключает моей работы. И то и другое было послано мне одной и той же высшей властью и не для того, чтобы они соперничали, но дополняли друг друга. Очень скоро я непременно начну писать и буду писать хорошо. Я совсем не хочу сказать, будто мне пришла такая пошлая мысль, что я буду писать о Джулиан. Если стремиться к совершенству, жизнь и искусство не должны пересекаться. Но я уже почувствовал, как в голове у меня запульсировало, и ощутил покалывание в пальцах — верный признак, что пришло вдохновение. Детища моей фантазии уже начали роиться у меня в мозгу. Тем не менее пока меня ждали более легкие задачи. Я должен наладить свою жизнь, и теперь у меня есть для этого силы. Я должен повидаться с Присциллой, должен повидаться с Роджером, должен повидаться с Кристиан, должен повидаться с Арнольдом, должен повидаться с Рейчел. (Теперь все это вдруг показалось очень просто.) Я не сказал себе: «Я должен повидаться с Джулиан», — я смотрел спокойными, широко раскрытыми глазами через этот божественный пробел на мир, в котором не было места злу. О том, чтобы уехать из Лондона, не могло быть и речи. Я выполню все, что мне предстоит, но и пальцем не шевельну для того, чтобы снова увидеть мою ненаглядную. Думая о ней, я радовался, что вовремя отдал ей одно из своих драгоценнейших сокровищ — золоченую табакерку «Дар друга», — теперь бы я уже не мог этого сделать. Она унесла с собой эту невинную вещицу, взяла, сама того не зная, залог безмолвной любви, принесенный в дар сокровенному, принадлежавшему только ей одной счастью. Отныне в безмолвии я буду черпать силы. Да, это было еще одно открытие, и я за него ухватился. Я буду писать потому, что сумею сохранить молчание.

Некоторое время я с благоговением размышлял о своем новом прозрении; когда вдруг зазвонил телефон, я подумал: «А вдруг это она», — и сердце чуть не выскочило из груди.

— Да.

— Говорит Хартборн.

— А, добрый день, старина! — Я почувствовал несказанное облегчение, хотя все еще едва переводил дух, так я был возбужден. — Рад, что вы позвонили. Может быть, встретимся? Как насчет того, чтобы вместе пообедать? Ну хоть сегодня?

— Сегодня? Ну что ж, я как будто свободен. Итак, в час на нашем обычном месте?

— Прекрасно! Правда, я в некотором роде на диете и мало что могу есть, но буду рад вас видеть. До скорой встречи. — Улыбаясь, я положил трубку. В это время раздался звонок в дверь. Мое сердце снова устремилось в пустоту. Замок никак не открывался, я чуть не застонал.

На пороге стояла Рейчел.

Когда я увидел ее, я выскользнул из квартиры и, закрыв за собой дверь, произнес:

— Ах, Рейчел, до чего же приятно вас видеть. Мне нужно кое-что срочно купить — может, пройдемся вместе?

Я не хотел ее впускать к себе. Ведь она могла бы войти в гостиную и сесть в кресло Джулиан. Кроме того, я предпочитал говорить с ней не в интимной обстановке, а под открытым небом. Но я был рад видеть ее.

— Можно мне войти и присесть на минутку? — спросила она.

— Мне просто необходимо глотнуть свежего воздуха. Такой чудесный день. Пойдемте лучше вместе.

Я стремительно зашагал по двору, а затем — по Шарлотт-стрит.

Рейчел явно принарядилась: на ней было шелковое, красное с белым, платье, с низким квадратным вырезом, открывавшим ее успыпанную веснушками грудь и выступающие ключицы. Сухая морщинистая шея слегка напоминала шею пресмыкающегося, лицо более гладкое, более тщательно загримированное, чем всегда, было maussade [28]Недовольное (фр.)., как говорят французы. Вьющиеся, только что вымытые волосы распушились, придавая голове форму шара. При всем том она выглядела красивой женщиной, утомленной, но не сломленной жизнью.

— Брэдли, не так быстро.

— Простите.

— Пока я не забыла. Джулиан просила захватить «Гамлета», которого она у вас оставила.

Я не собирался расставаться с этой книжкой. Я сказал:

— Я хотел бы оставить ее у себя на некоторое время. Это неплохое издание. Я нашел там кое-что любопытное.

— Но это же школьное издание.

— Тем не менее прекрасное. Теперь его не достанешь.

Позже я сделаю вид, что потерял ее.

— Как мило, что вы вчера побеседовали с Джулиан.

— Мне было только приятно.

— Надеюсь, она вам не очень надоела?

— Ничуть. Вот мы и пришли.

Мы зашли в писчебумажный магазин на Ретбоун-плейс. Тут для меня было полное раздолье; действительно, в хорошем писчебумажном магазине мне все нравится, все хочется купить. Тут все дышало свежестью и чистотой! Блокноты, писчая бумага, тетради, конверты, почтовые открытки, ручки, карандаши, скрепки, промокашки, чернила, скоросшиватели, старомодный сургуч и новомодная клейкая лента.

Я сновал от полки к полке, Рейчел за мной.

— Мне надо купить тетради, которыми я обычно пользуюсь. Скоро мне предстоит много писать. Рейчел, можно мне купить что-нибудь для вас? Пожалуйста. У меня настроение делать подарки.

— Что с вами, Брэдли, вы какой-то ошалевший.

— Вот. Посмотрите, какая прелесть.

Мне просто необходимо было осыпать кого-нибудь подарками. Я выбрал для Рейчел моток красной тесьмы, синий фломастер, блокнот со специально разграфленной бумагой, лупу, модную сумку-портфель, большую деревянную защипку, на которой золотыми буквами было написано «срочно», и шесть почтовых открыток с башней Почтамта. Я заплатил за покупки и вручил Рейчел сумку со всем этим добром.

— Вы, кажется, в хорошем настроении, — сказала она, явно довольная, но все еще немного maussade. — А может быть, теперь мы вернемся к вам?

— Мне ужасно жаль, но я сговорился рано пообедать с одним приятелем и не собираюсь возвращаться домой. — Меня все тревожила мысль о кресле, и я боялся, как бы она снова не захотела забрать книжку. Это вовсе не означало, что мне было неприятно разговаривать с Рейчел. Мне это даже доставляло удовольствие.

— В таком случае давайте где-нибудь посидим.

— На Тоттенхем-Корт-роуд есть скамейка как раз напротив магазина Хилза.

— Брэдди, я не собираюсь сидеть на Тоттенхем-Корт-роуд и смотреть на магазин Хилза. Разве пивные еще не открыты?

Она была права. На мои размышления ушло больше времени, чем я предполагал. Мы зашли в бар.

Это было современное, лишенное всякой индивидуальности заведение, вконец испорченное пивоварами: все было отделано светлым пластиком (в пивных должно быть темно, как в норе), но лившийся в окна свет и распахнутые настежь двери сообщали всему какой-то южный аромат. Мы подошли сначала к стойке, а затем сели за пластиковый столик, на который кто-то уже пролил пиво. Рейчел взяла себе двойную порцию виски без содовой.

Я взял лимонад с пивом, лишь бы что-нибудь взять. Мы посмотрели друг на друга.

Я подумал, что с тех пор, как был «повержен», я впервые смотрю в глаза другому человеку. Это было приятно. Я расплылся в улыбке. Я чувствовал себя так, словно еще немного — и я начну раздавать благословения.

— Брэдли, вы сегодня правда какой-то необычный.

— Странный, да?

— Очень милый. Вы просто замечательно выглядите. Вы помолодели.

— Рейчел, дорогая! Я так рад вас видеть. Расскажите же мне обо всем. Давайте поговорим о Джулиан. Она очень умная девочка.

— Я рада, что вы так думаете. Не уверена, что я того же мнения. Спасибо, что вы наконец ею заинтересовались.

— Наконец?

— Она уверяет, что всю жизнь пытается обратить на себя ваше внимание. Я предупредила ее, чтобы она не слишком обольщалась.

— Я сделаю для нее все, что смогу. Правда, она мне очень нравится. — Я рассмеялся, как сумасшедший.

— Она такая же, как все они теперь. Эгоистка. Сама не знает, чего хочет. Что ей в голову взбредет, то и делает. И все и вся презирает. Обожает отца, а сама только и знает, что отпускает по его адресу шпильки. Сегодня она заявила ему, что вы считаете его сентиментальным.

— Рейчел, я как раз последнее время думал, — сказал я (на самом деле мне это только что пришло в голову), — возможно, я несправедлив к Арнольду. Я бог знает когда последний раз читал его. Я должен перечитать все его вещи, возможно, теперь я отнесусь к ним совсем иначе. Вам ведь нравятся его романы, правда?

— Я его жена. И совершенно необразованная женщина, как мне непрестанно твердит моя дорогая дочь. Но мне вовсе не хочется сейчас об этом говорить. Я хочу сказать… впрочем, прежде всего простите, что я опять вам надоедаю. Скоро вы начнете считать меня невропаткой, еще подумаете, что у меня есть пунктик.

— Что вы, Рейчел! Я так рад вас видеть. Какое у вас красивое платье! Вы просто очаровательны!

— Спасибо. Я так несчастна после всего, что произошло. Я знаю, жизнь — всегда безнадежная неразбериха, но сейчас я совсем запуталась. Знаете, когда все очень плохо и никак не можешь уйти от своих мыслей, — это невыносимо. Поэтому я и пришла к вам. Арнольд все поворачивает так, что я оказываюсь виноватой, и я действительно виновата…

— Я тоже виноват, — проговорил я, — но сейчас я чувствую, что все можно исправить. Зачем продолжать войну, когда можно жить в мире. Я зайду к Арнольду, и мы как следует обо всем…

— Постойте, Брэдли. Неужели вы опьянели от такой ерунды. Вы ведь, кажется, даже не притронулись к пиву. Зачем вам торжественно обсуждать все это с Арнольдом? Мужчины, правда, обожают откровенничать и выяснять все до конца. Я вообще не уверена, что мне хочется, чтобы вы с Арнольдом сейчас встречались. Я только хотела вам сказать вот что… Брэдли, вы слушаете?

— Да, конечно, дорогая.

— Когда мы виделись в последний раз, вы очень хорошо и, пожалуй, правильно говорили о дружбе. Я знаю, я была слишком резка…

— Нисколько.

— Я хочу сказать, что принимаю вашу дружбу. Я нуждаюсь в ней. И еще я хочу сказать — так трудно подобрать слова, — мне было бы горько сознавать, что для вас я просто престарелая хищница, которая от отчаяния и в отместку мужу решила затащить вас к себе в постель…

— Уверяю вас…

— Все совсем не так, Брэдли. Мне кажется, я недостаточно ясно выразилась. Я вовсе не стремилась найти мужчину, который бы успокоил меня после семейного скандала…

— Я именно так и понял…

— Мне нужны именно вы. Мы знакомы целую вечность. Но я только недавно поняла, как много вы для меня значите. Вы занимаете совершенно особое место в моей жизни. Я уважаю вас, я восхищаюсь вами, я доверяю вам и… ну, словом, я люблю вас. Это-то я и хотела сказать.

— Рейчел, это же чудесно! Я просто в восторге.

— Брэдли, перестаньте шутить.

— Я говорю совершенно серьезно, дорогая. Люди должны любить друг друга, любить проще — я всегда это чувствовал. Ободрять, поддерживать друг друга. Мы непрерывно мучаемся и обижаемся исключительно в целях самозащиты. Надо быть выше этого, понимаете, выше, и свободно любить, ничего не опасаясь. Вот в чем истина. Я знаю, что я в своих отношениях с Арнольдом…

— Ах, при чем тут Арнольд? Я говорю о себе. Я хочу… я, должно быть, немного пьяна… скажу напрямик: я хочу, чтобы между нами были совершенно особые отношения.

— Но они такие и есть.

— Помолчите. Я говорю не о связи — не потому, что я не хочу этого, может быть, и хочу, сейчас это неважно, но потому, что так было бы слишком сложно. Вас на это просто не хватит, у вас не тот темперамент или не знаю еще что, но, Брэдли, мне нужны вы.

— Я и так ваш!

— Перестаньте смеяться, не будьте таким легкомысленным, у вас такой самодовольный вид — что с вами стряслось?

— Рейчел, не волнуйтесь. Каким вы захотите, таким я и буду. Все очень просто. Как, несколько неопределенно, но с elan [29]Порывистостью (фр.)., выразилась тезка Джулиан, все будет прекрасно, все будет прекрасно и все вообще будет прекрасно.

— Я хочу, чтобы вы хоть на минуту стали серьезны. Вы все время отделываетесь шутками, просто невыносимо. Брэдли, поймите, это очень важно: вы будете любить меня, будете мне верны?

— Конечно.

— Будете настоящим, преданным другом на всю жизнь?

— Ну конечно.

— Я, право, не знаю… но все равно… спасибо. Вы смотрите на часы, вам пора идти. Я останусь здесь… я хочу подумать… и выпить немного. Еще раз спасибо.

Выйдя на улицу, я увидел в окно, что она сидит, уставившись в стол, и медленно водит пальцем, размазывая лужицы пива. На лице ее застыло хмурое отсутствующее выражение, словно она что-то припоминала, и это было как-то очень трогательно.

Хартборн спросил про Кристиан. Он немного знал ее. До него, вероятно, дошли слухи о ее возвращении. Я говорил с ним о ней просто и откровенно. Да, я видел ее. Она, безусловно, изменилась к лучшему — и не только внешне. Мы встретились совершенно миролюбиво, как вполне воспитанные люди. А Присцилла? Она ушла от мужа и сейчас живет у Кристиан. «У Кристиан? Это просто удивительно!» — заметил Хартборн. Я с ним согласился. Но, в сущности, это только доказывает, какие у нас всех прекрасные отношения. В свою очередь, я спросил Хартборна о работе. Что, эта нелепая комиссия все еще заседает? Мейсон получил повышение? Появились уже новые уборные? А та смешная женщина, которая разносит чай, все еще у них? Хартборн заметил, что у меня очень «бодрый и беззаботный» вид.

Я действительно собирался в Ноттинг-Хилл, но сначала решил зайти домой. Мне необходимо было подкрепиться мыслями о Джулиан, побыть некоторое время в тишине и одиночестве. Так святые отшельники возвращаются в храмы, так странствующие рыцари черпают силы в причастии. Меня тянуло отправиться прямо домой и сидеть, никуда не выходя, на случай, если она позвонит, но я знал, что это чистейший соблазн, и поборол его. Если я хочу, чтобы все шло хорошо, я никак не должен менять свой образ жизни — пусть все останется прежним; нужно только помириться со всеми, и я чувствовал, что теперь мне это будет легко. По дороге домой я зашел в книжный магазин и заказал полное собрание сочинений Арнольда. Книг оказалось слишком много, и я не мог их с собой взять, к тому же в магазине нашлись не все. Продавец обещал мне прислать их в ближайшее время. Проглядывая список, я обнаружил, что многого совсем не читал, а кое-что читал так давно, что уже ничего не помнил. Как можно в таком случае судить о человеке? Я понял, что был глубоко несправедлив. «Да, пожалуйста, все до одной», — сказал я, улыбаясь продавцу. «И стихи, сэр?» — «И стихи тоже». Я даже не подозревал, что Арнольд пишет стихи. Какой же я после этого подлец! Заодно я купил лондонское издание Шекспира в шести томах, чтобы со временем подарить его Джулиан взамен ее «Гамлета», и, продолжая все так же улыбаться, отправился домой.

Входя во двор, я увидел Ригби, своего соседа сверху. Я остановил его и завел было дружеский разговор о погоде, но он прервал меня:

— Вас там кто-то ждет у двери.

У меня перехватило дыхание, я извинился и бросился к подъезду. Но это был Роджер. Хороший костюм и военная выправка сразу бросались в глаза.

Увидев меня, Роджер сразу сказал:

— Послушайте, прежде чем вы начнете…

— Роджер, дорогой, заходите, выпьем чаю. А где Мэриголд?

— Я оставил ее в кафе, тут недалеко.

— Ну так пойдите и приведите ее, отправляйтесь не мешкая: я буду счастлив ее видеть! А я пока поставлю чайник и накрою на стол.

Роджер вытаращил на меня глаза и покачал головой — он, видно, думал, что я сошел с ума, но все же отправился за Мэриголд.

Мэриголд была принаряжена: маленькая полотняная синяя шапочка, белый полотняный сарафан с темно-синей шелковой блузкой и довольно дорогой шарф в синюю, белую и красную полоску. Она немного напоминала девушку-моряка из музыкальной комедии. Только была поокруглей, с характерным для беременных самодовольным и чуть капризным выражением лица. На ее загорелых щеках играл яркий румянец здоровой и счастливой женщины. А глаза все время улыбались, и просто невозможно было не улыбнуться ей в ответ. Переполнявшее ее счастье, наверно, стлалось за ней по улице, как облако.

— Мэриголд, вы сегодня прехорошенькая! — сказал я.

— Куда это вы гнете? — спросил Роджер.

— Садитесь, садитесь, простите меня, пожалуйста, — просто у вас обоих такой счастливый вид, что я не могу удержаться. Мэриголд, вы скоро станете матерью?

— К чему эти дурацкие шуточки?

— Что вы! Что вы! — Я расставлял чашки на ночном столике из красного дерева. Кресло Джулиан я успел отодвинуть подальше.

— Через минуту вы опять начнете злиться, как в прошлый раз.

— Роджер, пожалуйста, не волнуйтесь, говорите со мной совершенно спокойно. Давайте относиться друг к другу мягче и разумнее. Мне очень неприятно, что в Бристоле я был так резок с вами обоими: я расстроился из-за Присциллы, я и сейчас расстроен, но я совсем не считаю вас злодеем. Я знаю, что такое случается.

Роджер усмехнулся, глядя на Мэриголд. Она в ответ широко улыбнулась.

— Я хочу, чтобы вы были в курсе, — сказал он, — и если вы не против, я хочу, чтобы вы кое-что для нас сделали. Но сперва вот это. — И он поставил рядом со мной на пол огромную открытую сумку.

Я взглянул на сумку и запустил в нее руку. Бусы и разные побрякушки. Эмалевая картинка. Маленькая мраморная или еще бог весть из чего сделанная статуэтка. Два серебряных кубка и остальное в том же роде.

— Очень мило с вашей стороны. Присцилла будет очень довольна. А где норка?

— Сейчас дойдет и до этого, — проговорил Роджер. — Вообще-то я ее продал. Когда я вас видел в последний раз, я ее уже продал. Мы, когда покупали ее с Присциллой, договорились, что в случае чего можно будет ее и продать. Она получит свою половину. Со временем.

— Пусть не беспокоится, — сказала Мэриголд, прижимая свою нарядную синюю лакированную туфельку на платформе к ботинку Роджера. Она все время ритмично покачивала рукой, рукав ее блузки то и дело касался рукава Роджера.

— Здесь украшения, — сказал Роджер, — и все вещи с ее туалетного столика, а платья и все остальное Мэриголд уложила в три чемодана. Куда их послать?

Я написал адрес в Ноттинг-Хилле.

— Я не стала класть старую косметику, — сказала Мэриголд, — и еще там было много рваных поясов и другого старья…

— Может, вы скажете Присцилле, что нам хочется сразу же получить развод? Содержание ей, конечно, будет выплачиваться.

— Нуждаться мы не будем, — сказала Мэриголд, и рукав ее блузки коснулся рукава Роджера. — После того как малыш родится, я снова начну работать.

— А что вы делаете?

— Я зубной врач.

— Это прелестно! — Я рассмеялся просто от joie de vivre [30]Радость бытия (фр.).. Подумать только, эта очаровательная девушка — зубной врач!

— Вы, конечно, рассказали про нас Присцилле? — невозмутимо поинтересовался Роджер.

— Да. Все будет прекрасно, все будет прекрасно, как сказала Джулиан. — Джулиан?

— Джулиан Баффин, дочь одного моего друга.

— Дочь Арнольда Баффина? — спросила Мэриголд. — Я прямо обожаю его книги. Это мой самый любимый писатель.

— Дети мои, вам пора идти, — сказал я, поднимаясь. Мне нестерпимо хотелось остаться одному со своими мыслями. — С Присциллой я все улажу. А вам обоим желаю всяческого счастья.

— Признаться, вы меня удивили, — сказал Роджер.

— Присцилле не станет легче, если я наговорю вам гадостей.

— Вы такой милый, — сказала Мэриголд. Я думал, что она меня поцелует, но Роджер решительно повел ее к двери.

— Прощайте, очаровательный зубной врач! — крикнул я им вслед.

Закрывая дверь, я услышал, как Роджер сказал:

— Он, должно быть, пьян.

Я вернулся в гостиную и лег, уткнувшись лицом в черный шерстяной ковер.

— Угадай, что у меня тут в сумке? — сказал я Присцилле. Это было в тот же вечер. Меня впустил Фрэнсис. Кристиан нигде не было видно.

Присцилла все еще находилась наверху, в «новой», но уже изрядно обшарпанной спальне, обитой искусственным бамбуком. Видно, она только что встала. Грязные простыни на овальной кровати были скомканы. Облаченная в белый, больничного вида банный халат, она сидела на табуретке перед низким сверкающим туалетным столиком. Когда я вошел, она пристально разглядывала себя в зеркале и, кивнув мне без тени улыбки, снова повернулась к зеркалу. Она напудрила белой пудрой лицо и накрасила губы. Вид у нее был нелепый, точно у престарелой гейши.

Ничего мне не ответив, она внезапно схватила баночку с жирным кольдкремом и стала наносить его толстым слоем на лицо. Крем смешался с помадой и сделался розовым. Присцилла стала размазывать эту розовую массу по всему лицу, по-прежнему жадно разглядывая себя в зеркале.

— Посмотри, — сказал я, — посмотри, что у меня тут.

Я поставил статуэтку на стеклянную поверхность туалетного столика. Рядом я положил эмалевую картинку и малахитовую шкатулку. Вытащил груду перепутавшихся бус.

Присцилла взглянула на разложенные вещи, но не прикоснулась к ним, а взяла бумажную салфетку и начала стирать с лица розовую массу.

— Это все притащил Роджер. И смотри, я принес тебе твою женщину на буйволе. Правда, он немного прихрамывает, но…

— А норковый палантин? Ты видел Роджера?

— Да, видел. Послушай, Присцилла, я хочу тебе сказать… Без крема лицо Присциллы было грубое и все в пятнах.

Пропитанную красноватым кремом бумажную салфетку она уронила на пол.

— Брэдли, я решила вернуться к нему, — проговорила она.

— Присцилла…

— Я сделала глупость. Не надо было от него уходить. Он этого не заслужил. Мне кажется, я без него буквально с ума схожу. Мне уже никогда не быть счастливой. Одной так страшно. А здесь все так бессмысленно, и я одна и одна. Даже в самой ненависти к Роджеру что-то было, в этом был какой-то смысл, и хоть я была несчастна из-за него, а все равно он принадлежал мне. Я ко всему там привыкла, и дела находились — ходить по магазинам, убирать квартиру и готовить, и, даже если он не возвращался домой к ужину, я все равно готовила ему, накрывала на стол, а он не возвращался, и я сидела и плакала и смотрела телевизор. Все-таки какая-то жизнь: лежу на кровати в темноте и вслушиваюсь и жду, когда же повернется ключ в замке, — хоть было чего ждать. Я не оставалась наедине со своими мыслями. И пусть даже у него были женщины — всякие там секретарши с работы, — я думаю, они у всех есть. Теперь мне это не так уж важно. Я связана с ним навеки, «на горе и радость», у нас, правда, получилось «на горе», но любая связь благо, когда тебя уносит в пропасть. Ты не можешь заботиться обо мне, да и с какой стати? Кристиан пока очень добра, но просто из любопытства, для нее это игра, скоро ей надоест. Я знаю, что я ужасна, ужасна, — и как только вы еще можете смотреть на меня? И не нужны мне ваши заботы. Я чувствую, что разлагаюсь заживо. От меня, наверно, гнилью несет. Я целый день пролежала в постели. Даже не напудрилась и не накрасилась, пока ты не пришел, и вид был такой ужасный… Я ненавижу Роджера, а последние года два даже стала его бояться. Но когда я думаю, что не вернусь к нему, — мне конец, душа с телом расстается, как у осужденного при виде палача. Если б ты знал, до чего мне плохо.

— Присцилла, ну перестань. Посмотри, какие милые вещицы. Ты ведь рада, что снова их видишь? Ну вот.

Я вытащил из груды вещей длинное ожерелье с голубыми и прозрачными бусинами, встряхнув, растянул в большое «о» и хотел надеть Присцилле на шею, но она резко отстранила его.

— А норка?

— Понимаешь…

— Я ведь все равно собираюсь вернуться к нему, так что неважно. Очень мило, что он принес… Что он сказал? Он хочет со мной увидеться? Сказал, что я невыносима? О, какая ужасная у меня была жизнь, но, когда я вернусь, хуже, чем теперь, не будет, хуже быть не может. Я буду послушной и спокойной. Уж я постараюсь. Буду чаще ходить в кино. Не буду кричать и плакать. Если я стану спокойной, он ведь не будет меня мучить? Брэдли, ты не поедешь со мной в Бристоль? Хоть бы ты объяснил Роджеру…

— Присцилла, — сказал я, — послушай, дорогая. О том, чтобы вернуться сейчас или вообще когда-нибудь, не может быть и речи. Роджер хочет получить развод. У него любовница, она молодая, ее зовут Мэриголд. Он живет с ней уже давно, много лет, и теперь собирается на ней жениться. Я видел их сегодня утром. Они очень счастливы, они любят друг друга и хотят стать мужем и женой, и Мэриголд беременна…

Присцилла встала и точно деревянная двинулась к кровати. Забралась в нее и легла. Так ложился бы мертвец в собственный гроб. Натянула на себя простыню и одеяло.

— Он хочет жениться, — еле выговорила она, губы у нее тряслись.

— Да, Присцилла…

— Он живет с ней давно…

— Да.

— Она беременна…

— Да.

— И он хочет получить развод…

— Да. Присцилла, дорогая, ты все поняла и должна принять это спокойно.

— Умереть, — пробормотала она, — умереть, умереть, умереть.

— Крепись, Присцилла.

— Умереть.

— Тебе скоро станет легче. Хорошо, что ты избавилась от этого подлеца. Поверь. Ты заживешь по-новому, мы будем исполнять все твои прихоти, мы поможем тебе, вот увидишь. Ты сама сказала, что тебе надо почаще ходить в кино. Роджер будет давать тебе деньги на жизнь, а Мэриголд зубной врач, и…

— А я, может, займусь тем, что буду вязать распашонки для беби!

— Ну вот и молодец. Главное — не падать духом.

— Брэдли, если бы ты знал, как я ненавижу даже тебя, ты бы понял, как далеко я зашла. Ну а Роджер… да я бы с радостью… ему раскаленной спицей… печень проткнула.

— Присцилла!

— Я такое читала в одном детективе. Смерть долгая, в страшных мучениях.

— Послушай…

— Ты не понимаешь… что такое страдания… Вот и не умеешь как следует писать… ты не видишь страданий.

— Я знаю, что такое страдания, — сказал я. — И знаю, что такое радости. Жизнь полна приятных неожиданностей, удач, побед. Мы поддержим тебя, поможем тебе…

— Кто это «мы»? Ах… у меня нет никого на свете. Я покончу с собой. Так будет лучше. Все скажут, что так лучше, для меня же самой лучше. Я ненавижу тебя, ненавижу Кристиан, ненавижу себя до того, что могу часами кричать от ненависти. Это невыносимо. Ах, Роджер, Роджер, это невыносимо, Роджер…

Она лежала на боку и почти беззвучно всхлипывала, губы у нее дрожали, глаза были полны слез. Я еще никогда не видел, чтобы кто-то был так недоступно несчастен. Я почувствовал острое желание усыпить ее — не навсегда, разумеется, но только бы сделать ей какой-нибудь укол, остановить эти безудержные слезы, дать хоть короткую передышку ее измученному сознанию.

Дверь открылась, и вошла Кристиан. Она уставилась на Присциллу, а со мной рассеянно поздоровалась жестом, который показался мне верхом интимности.

— Ну, что еще такое? — строго спросила она Присциллу.

— Я сказал ей про Роджера и Мэригодд, — объяснил я.

— Господи, зачем?

Присцилла вдруг спокойно завыла. «Спокойно выть» — казалось бы, оксюморон, но этим термином я обозначил странно ритмичные, рассчитанные вопли, сопровождающие некоторые истерические состояния. Истерика пугает тем, что она произвольна и непроизвольна в одно и то же время. В том-то и ужас, что со стороны кажется, будто все это нарочно, и вместе с тем в безостановочных монотонных воплях есть что-то механическое, словно запустили машину. Тому, кто бьется в истерике, бесполезно советовать взять себя в руки: он ничего не воспринимает. Присцилла сидела, выпрямившись на постели, повторяя судорожное «у-у», потом выла «а-а», потом задыхалась от рыданий, после чего снова судорожно всхлипывала, снова выла — и так без конца. То был чудовищный крик — несчастный и злой. Я четыре раза в жизни слышал, как женщина кричит в истерике: один раз кричала моя мать, когда ее ударил отец, один раз Присцилла, когда была беременна, еще один раз другая женщина (если бы только это забыть), и вот опять Присцилла. Я повернулся к Кристиан и в отчаянии развел руками.

В комнату, улыбаясь, вошел Фрэнсис Марло.

— Выйди, Брэд, подожди внизу, — сказала Кристиан.

Я кинулся вниз по лестнице и, проскочив один пролет, пошел медленнее. Пока я дошел до двери гостиной, выдержанной в темно-коричневых и синих тонах, все стихло. Я вошел в гостиную и остановился, тяжело дыша. Появилась Кристиан.

— Замолчала? Что ты с ней сделала?

— Ударила по щеке.

— Кристиан, мне сейчас дурно станет, — сказал я и сел на диван, закрыв лицо рукой.

— А ну-ка, Брэд, выпей скорее коньяку…

— Может, печенья принесешь или еще чего-нибудь? Я целый день не ел. Да и вчера, кажется, тоже.

Я действительно на мгновенье почувствовал дурноту — странное, ни на что не похожее состояние, будто тебе на голову опускают черный baldacchino и ты уже ничего не видишь. А когда передо мной очутились коньяк, хлеб, печенье, сыр, сливовый торт, я понял, что сейчас расплачусь. Много-много лет уже я не плакал. Тот, кто часто плачет, вряд ли сознает, какое поразительное явление наши слезы. Я вспомнил, как были потрясены волки в «Книге джунглей», увидев плачущего Маугли. Нет, кажется, это сам Маугли был потрясен и боялся, что он умирает. Волкам известно, что от слез не умирают, они смотрят на слезы Маугли с достоинством и некоторым отвращением. Я держал обеими руками рюмку с коньяком, смотрел на Кристиан и чувствовал, как к глазам медленно подступает теплая влага. И от сознания, что это происходит так естественно, независимо от моей воли, мне стало легче. Я почувствовал удовлетворение. Наверно, слезы всегда приносят удовлетворение. О, бесценный дар!

— Брэд, милый, не надо…

— Я ненавижу насилие… — сказал я.

— Но нельзя же ее так оставлять, она себя изматывает, вчера целых полчаса выла…

— Ну ладно, ладно…

— Бедненький! Я же стараюсь как лучше. Думаешь, приятно, когда в доме помешанная? Я делаю это для тебя, Брэд.

Я с трудом проглотил кусочек сыра — мне казалось, будто я ем мыло. Зато от коньяка стало легче. Я был потрясен видом Присциллы. Такая безысходность. Но что же значили мои драгоценные слезы? Это были, бесспорно, слезы истинной радости, чудесное знамение происшедшей перемены. Все во мне, материальное и духовное, все мое существо, все настроения, — все определялось состоянием любовного экстаза. Я глядел перед собой сквозь теплую серебристую завесу слез и видел лицо Джулиан: внимательное, сосредоточенное, словно у настороженной птицы, оно застыло передо мной в пространстве — так голодающему, обезумевшему пустыннику, чтобы его утешить, является в пещере видение Спасителя.

— Брэд, в чем дело? Ты какой-то странный сегодня, с тобой что-то случилось, ты красивый, ты похож на святого, что ли, прямо как на картинке, и ты помолодел…

— Ведь ты не оставишь Присциллу, да, Крис? — сказал я и смахнул рукой слезы.

— Ты ничего не заметил, Брэд?

— Нет, а что?

— Ты назвал меня «Крис».

— Правда? Совсем как раньше. Но ведь ты не оставишь ее? Я дам тебе денег…

— Да ну их. Я присмотрю за ней. Я уже-нашла другого врача. Ей надо делать уколы.

— Это хорошо. Джулиан…

— Как ты сказал?

Я вдруг произнес вслух имя Джулиан.

— Крис, мне пора. — Я поднялся. — У меня важное дело. (Думать о Джулиан.)

— Брэд, ну пожалуйста… Впрочем, ладно, я тебя не задерживаю. Только скажи мне одну вещь.

— Что тебе сказать?

— Ну, что ты простил меня или еще что-нибудь. Что мы помирились. Ведь я просто любила тебя, Брэд. Тебе казалось, что моя любовь — разрушительная сила, что мне нужна власть и еще не знаю что, а я просто хотела тебя удержать, ведь вернулась-то я к тебе и ради тебя. Я много думала, как ты тут и какая я была дура. Я, конечно, не романтическая девчонка… Ясно, у нас тогда ничего не могло получиться, мы были такие молодые и, господи, до чего же глупые. Но я увидела в тебе что-то такое, чего не смогла забыть. Мне столько раз снилось, что мы опять вместе. Да, снилось, по ночам.

— И мне, — сказал я.

— О господи, какие счастливые сны. А потом я просыпалась и вспоминала, с какой ненавистью мы расстались, а рядом я видела глупое, старое лицо Эванса — мы почти до самого конца спали вместе. Да, я говорю тебе гадости про беднягу Эванса, и зачем я так поступаю — ведь это производит ужасное впечатление. Не то чтобы я по-настоящему презирала Эванса, или ненавидела его, или хотела его смерти, все совсем не так, просто он мне страшно надоел и вся эта страна тоже. Деньги — единственное, что меня там удерживало. Не занятие рисованием, не дыхательные упражнения, не психоанализ. Я ведь еще и керамикой там занялась — господи, за что я только не хваталась. А важны-то были только деньги. Но я всегда знала, что где-то есть совсем другой, духовный мир. И когда я вернулась сюда, я надеялась, что возвращаюсь вроде к себе домой, что в твоем сердце есть для меня место…

— Крис, милая, ну что за чепуха.

— Да, конечно. Но все равно, понимаешь, вдруг я почувствовала, что твое сердце открыто для меня, именно для меня, и можно войти туда, и на коврике так и написано: «Добро пожаловать…» Брэд, скажи же эти чудесные слова, скажи, что ты меня простил, что мы наконец помирились, что мы снова друзья.

— Конечно, я простил тебя, Крис, конечно, мы помирились. Ты тоже меня прости. Я не был терпеливым мужем…

— Ну конечно, я простила. Слава богу, наконец-то мы можем поговорить, поговорить о том, что было, и о том, какие мы были дураки, но теперь мы все исправим, вернем, «выкупим», как говорят в ломбарде. Я поняла, что это возможно, когда увидела, как ты плачешь из-за Присциллы. Ты славный, Брэдли Пирсон, и все у нас наладится, только бы открылись наши сердца.

— Крис, дорогая, ради бога!

— Брэд, знаешь, ведь в каком-то смысле ты остался моим мужем. Я всегда думала о тебе как о муже — ведь нас же венчали в церкви, и я «должна служить тебе душой и телом», и всякое такое прочее, и мы были невинны, мы желали друг другу добра, и мы действительно любили — ведь правда мы любили?

— Возможно, но…

— Когда у нас ничего не вышло, я думала, что навсегда стану циником — ведь я согласилась выйти за Эванса из-за денег. Но это был серьезный шаг, и я его не бросила: бедняга, старая развалина, умер, держась за мою руку. А теперь прошлое будто куда-то провалилось. Я приехала сказать тебе это, Брэд, убедиться в этом. Ведь мы стали старше, мудрее и раскаиваемся в том, что мы наделали. Так почему бы нам не попытаться начать все сначала?

— Крис, милая, ты сошла с ума, — сказал я, — но я очень тронут.

— Ах, Брэд, ты так молодо выглядишь. Ты такой свежий, такой умиротворенный, как только что окотившаяся кошка.

— Я пошел. До свидания.

— Нет, ты не можешь просто взять и уйти, когда мы только что заключили нашу сделку. Я давно хотела все это тебе сказать, но я не могла, ты был совсем другой, какой-то замкнутый, я не могла тебя как следует разглядеть, а теперь ты весь передо мной, весь открыт, и я тоже, а это не шутка, Брэд, и нам надо попытать счастья, Брэд, обязательно надо. Конечно, нельзя решать с ходу, обдумай все спокойно, не спеша; мы бы поселились, где тебе захочется, и ты бы спокойно работал, можно купить дом во Франции или в Италии — где хочешь…

— Крис…

— В Швейцарии.

— Нет, только не в Швейцарии. Ненавижу горы.

— Хорошо, тогда…

— Послушай, мне надо…

— Брэдли, поцелуй меня.

Лицо женщины преображается нежностью так, что порой его трудно узнать. Кристиан en tendresse [31]В состоянии нежности (фр.). казалась старше, лицо стало смешное, как мордочка зверька, черты расплющились, будто резиновые. На ней было бумажное темно-красное платье с открытым воротом и на шее золотая цепочка. От яркой золотой цепочки шея казалась темной и сухой. Крашеные волосы лоснились, точно звериный мех. Она смотрела на меня в прохладном северном сумраке своей гостиной, и в глазах ее было столько смиренной, молящей, робкой, грустной нежности; ее опущенные руки, повернутые на восточный манер ладонями ко мне, выражали покорность и преданность. Я шагнул к ней и обнял ее.

Я тут же рассмеялся и, обнимая ее, но не целуя, продолжал смеяться. За ее плечом я видел совсем другое лицо, излучавшее счастье. Я отдавал себе отчет в том, что обнимаю ее, и тем не менее смеялся, а она тоже засмеялась, уткнувшись лбом в мое плечо.

В эту минуту вошел Арнольд.

Я медленно опустил руки, и Кристиан, все еще смеясь, немного устало, почти ублаготворенно, посмотрела на Арнольда.

— Ах, боже мой…

— Я сейчас ухожу, — сказал я Арнольду. Он вошел и преспокойно уселся, точно в приемной. Как всегда, он казался взмокшим (промокший альбинос), словно попал под дождь, бесцветные волосы потемнели от жира, лицо блестело, острый нос торчал, как смазанная салом булавка. Бледно-голубые глаза, слинявшие почти до белизны, были холодны, как вода. Арнольд постарался придать себе безразличный вид, но я успел заметить, какую горечь и досаду вызвали у него наши объятия.

— Ты подумаешь, да, Брэд?

— Над чем?

— Ты бесподобен! Ты уже забыл? Я только что сделала Брэдли предложение, а он уже забыл.

— Кристиан слегка рехнулась, — очень ласково сказал я Арнольду. — Я только что заказал все ваши книги.

— Зачем? — спросил Арнольд, теперь приняв грустно-дружелюбный и в то же время отчужденный вид. Он продолжал невозмутимо сидеть на стуле, а Кристиан, тихо посмеиваясь и мелко переступая ногами, не то танцевала, не то просто кружилась по комнате.

— Хочу пересмотреть свое мнение. Наверно, я был несправедлив к вам, да, я был совершенно не прав.

— Очень мило с вашей стороны.

— Ничуть. Мне хочется… быть со всеми в мире… сейчас.

— Разве сегодня Рождество?

— Нет, просто… я прочту ваши книги, Арнольд, и поверьте — смиренно, без предубеждения. И пожалуйста… простите мне… все мои… недостатки… и…

— Брэд стал святым.

— Брэдли, вы не больны?

— Вы только посмотрите на него. Просто преображение!

— Мне пора, до свидания и всего, всего вам хорошего. — И, довольно нескладно помахав им обоим и не замечая протянутой руки Кристиан, я пошел к двери и выскочил через крошечную прихожую на улицу. Был уже вечер. Куда же девался день?

Дойдя до угла, я услышал, что за мной кто-то бежит. Это был Фрэнсис Марло.

— Брэд, я только хотел сказать — да постойте, постойте же, — я хотел сказать, что останусь с ней… что бы ни случилось… я…

— С кем — с ней?

— С Присциллой.

— Ах да. Как она сейчас?

— Заснула.

— Спасибо, что помогаете бедняжке Присцилле.

— Брэд, вы на меня не сердитесь?

— С какой стати?

— Вам не противно смотреть на меня после всего, что я наговорил, и после того, как я вам плакался, и вообще, некоторые просто не выносят, когда на них выливают свои несчастья, и я боюсь, что я…

— Забудьте об этом.

— Брэд, я хотел сказать еще одну вещь. Я хотел сказать: что бы ни случилось, я с вами.

Я остановился и посмотрел на него: он глупо улыбался, прикусив толстую нижнюю губу и вопросительно подняв на меня хитрые глазки.

— В предстоящей… великой… битве… как бы она… ни… обернулась… Благодарю вас, Фрэнсис Марло, — сказал я.

Он был слегка озадачен. Я помахал ему и пошел дальше. Он опять побежал за мной.

— Я очень люблю вас, Брэд, вы это знаете.

— Пошли вы к черту!

— Брэд, может, дали бы мне еще немного денег… стыдно приставать, но Кристиан держит меня в черном теле…

Я дал ему пять фунтов.

То, что один день отделен от другого, — вероятно, одна из замечательнейших особенностей жизни на нашей планете. В этом можно усмотреть истинное милосердие. Мы не обречены на непрерывное восхождение по ступеням бытия — маленькие передышки постоянно позволяют нам подкрепить свои силы и отдохнуть от самих себя. Наше существование протекает приступами, как перемежающаяся лихорадка. Наше быстро утомляющееся восприятие разбито на главы; та истина, что утро вечера мудренее, к счастью, да и к несчастью для нас, как правило, подтверждается жизнью. И как поразительно сочетается ночь со сном, ее сладостным воплощением, столь необходимым для нашего отдыха. У ангелов, верно, вызывают удивление существа, которые с такой регулярностью переходят от бдения в кишащую призраками тьму. Ни одному философу пока не удалось объяснить, каким образом хрупкая природа человеческая выдерживает эти переходы.

На следующее утро, — было опять солнечно, — рано проснувшись, я окунулся в свое прежнее состояние, но сразу же понял: что-то изменилось. Я был не совсем тот, что накануне. Я лежал и проверял себя, как ощупывают свое тело после катастрофы. Я, бесспорно, по-прежнему был счастлив, и мое лицо, будто восковая маска, так и растекалось от блаженства, и блаженство застилало глаза. Желание столь же космическое, как и раньше, больше походило, пожалуй, теперь на физическую боль, на что-то такое, от чего преспокойно можно умереть где-нибудь в уголке. Но я не был подавлен. Я встал, побрился, тщательно оделся и посмотрел в зеркало на свое новое лицо. Я выглядел необычайно молодо, почти сверхъестественно. Затем я выпил чаю и уселся в гостиной, скрестив руки и глядя на стену за окном. Я сидел неподвижно, как йог, и изучал себя.

Когда проходит первоначальное озарение, любовь требует стратегии; отказаться от нее мы не можем, хотя часто она и означает начало конца. Я знал, что сегодня и, вероятно, все последующие дни мне предстоит заниматься Джулиан. Вчера это не казалось таким уж необходимым. То, что случилось вчера, просто означало, что, сам того не сознавая, я вдруг стал благороден. И вчера этого было достаточно. Я любил, и радость любви заставила меня забыть о себе. Я очистился от гнева, от ненависти, очистился от всех низменных забот и страхов, составляющих наше грешное «я». Достаточно было того, что она существует и никогда не станет моей. Мне предстоя-•ло жить и любить в одиночестве, и сознание, что я способен на это, делало меня почти богом. Сегодня я был не менее благороден, не более обольщался, но мной овладело суетливое беспокойство, я не мог больше оставаться в бездействии. Разумеется, я никогда ей не признаюсь, разумеется, молчание и работа, к счастью, потребуют всех моих сил. Но все же я ощущал потребность в деятельности, средоточием и конечной целью которой была бы Джулиан.

Не знаю, как долго я просидел не двигаясь. Возможно, я и впрямь впал в забытье. Но тут зазвонил телефон, и в сердце у меня вдруг взорвалось черное пламя, потому что я тотчас решил, что это Джулиан. Я подбежал к аппарату, неловко схватил трубку и дважды уронил ее, прежде чем поднести к уху. Это был Грей-Пелэм: его жена заболела, и у него оказался лишний билет в Глиндебурн, он спрашивал, не хочу ли я пойти. Нет, нет и нет! Только еще Глиндебурна мне не хватало! Я вежливо отказался и позвонил в Ноттинг-Хилл. Подошел Фрэнсис и сказал, что сегодня Присцилла спокойнее и согласилась показаться психиатру. Потом я сел и стал думать, не позвонить ли мне в Илинг. Конечно, не для того, чтобы поговорить с Джулиан. Может быть, я должен позвонить Рейчел? Ну а вдруг подойдет Джулиан?

Пока меня бросало то в жар, то в холод от такой перспективы, снова зазвонил телефон, и в сердце снова взорвалось черное пламя; на этот раз звонила Рейчел. Между нами произошел следующий разговор:

— Брэдли, доброе утро. Это опять я. Я вам не надоела?

— Рейчел… дорогая… чудесно… я счастлив… это вы… я так рад…

— Неужели вы пьяны в такую рань?

— А который час?

— Половина двенадцатого.

— Я думал, около девяти.

— Можете не волноваться, я к вам не собираюсь.

— Но я был бы очень рад вас увидеть.

— Нет, надо себя сдерживать. Это… как-то унизительно… преследовать старых друзей.

— Но мы ведь друзья?

— Да, да, да. Ах, Брэдли, лучше мне не начинать… я так рада, что вы у меня есть. Я уж постараюсь не слишком приставать к вам. Кстати, Брэдли, Арнольд был вчера у Кристиан?

— Нет.

— Был, я знаю. Ладно, неважно. О господи, лучше мне не начинать.

— Рейчел…

— Да…

— Как… как… сегодня… Джулиан?

— Да как всегда.

— Она… случайно… не собирается зайти за «Гамлетом»?

— Нет. Сегодня ей, кажется, не до «Гамлета». Она сейчас у одной молодой пары, они копают яму для разговоров у себя в саду.

— Что копают?

— Яму для разговоров.

— О… Ах да. Ясно. Передайте ей… Нет. Словом…

— Брэдли, вы… вы любите меня… неважно, в каком смысле… любите, да?

— Разумеется.

— Простите, что я такая… размазня… Спасибо вам… Я еще позвоню… Пока.

Я тут же забыл о Рейчел. Я решил пойти и купить Джулиан подарок. Я все еще чувствовал себя разбитым. Голова кружилась, меня слегка лихорадило. При мысли, что я покупаю для нее подарок, меня бросило в настоящий озноб. Покупать подарок — разве это не общепризнанный симптом любви? Это просто sine qua non [32]Непременное условие (лат.). (если тебе не хочется сделать ей подарок — значит, ты ее не любишь). Это, наверно, один из способов трогать любимую.

— Когда я почувствовал, что в состоянии пройтись, я вышел из дома и отправился на Оксфорд-стрит. Любовь преображает мир. Она преобразила огромные магазины на Оксфорд-стрит в выставку подарков для Джулиан. Я купил кожаную сумочку, коробку с носовыми платками, эмалевый браслет, вычурную сумку для туалетных принадлежностей, кружевные перчатки, набор шариковых ручек, брелок для ключей и три шарфа. Потом я съел бутерброд и вернулся домой. Дома я разложил все подарки вместе с шеститомным лондонским изданием Шекспира на инкрустированном столике и на ночном столике из красного дерева и стал их разглядывать. Конечно, нельзя дарить ей все сразу, это показалось бы странным. Но можно дарить ей сначала одно, потом другое, а пока все это тут и принадлежит ей. Я повязал себе шею ее шарфом, и от желания у меня закружилась голова. Я был на верху огромной башни и хотел броситься вниз, меня жгло пламя, еще немного, и я потеряю сознание — мучение, мучение.

Зазвонил телефон. Шатаясь, я подошел к аппарату и что-то буркнул.

— Брэд, это Крис.

— О… Крис… добрый день, дорогая.

— Рада, что сегодня я еще «Крис».

— Сегодня… да…

— Ты подумал о моем предложении?

— Каком предложении?

— Брэд, не валяй дурака. Послушай, можно сейчас к тебе зайти?

— Нет.

— Почему?

— Ко мне пришли играть в бридж.

— Но ты же не умеешь играть в бридж.

— Я выучился за тридцать или сколько там лет нашей разлуки. Надо же было как-то проводить время.

— Брэд, когда я тебя увижу? Это срочно.

— Я зайду навестить Присциллу… может быть… вечером…

— Чудесно, я буду ждать… Смотри не забудь.

— Благослови тебя бог, Крис, благослови тебя бог, дорогая. Я сидел в прихожей рядом с телефоном и гладил шарф Джулиан. Это ее шарф, но раз я пока оставил его у себя, она как будто мне его подарила. Я смотрел через открытую дверь гостиной на вещи Джулиан, разложенные на столиках. Я прислушивался к тишине квартиры среди гула Лондона. Время шло. Я ждал. «Для верных слуг нет ничего другого, как ожидать у двери госпожу. Так, прихотям твоим служить готовый, я в ожиданье время провожу» [33]Шекспир. Сонет 57-й. Перевод С. Маршака..

Теперь я просто не мог понять, как у меня хватило смелости уйти в это утро из дому. А вдруг она звонила, а вдруг заходила, пока меня не было? Не целый же день она копает яму для разговоров, что бы под этим ни подразумевалось. Она обязательно придет за «Гамлетом». Какое счастье, что у меня остался залог. Потом я вернулся в гостиную, взял потрепанную книжицу и, поглаживая ее, уселся в кресло Хартборна. Мои веки опустились, и материальный мир померк. Я сидел и ждал.

Я не забывал, что скоро начну писать самую главную свою книгу. Я знал, что Черный Эрот, настигший меня, был единосущен иному, более тайному богу. Если я сумею держаться и молчать о своей любви, я буду вознагражден необычайной силой. Но сейчас нечего было и думать о том, чтобы писать. Я бы мог предать бумаге лишь неразбериху подсознания.

Зазвонил телефон, я бросился к нему, зацепил стол, и все шесть томов Шекспира посыпались на пол.

— Брэдли! Это Арнольд.

— О господи! Вы!

— Что случилось?

— Нет, ничего.

— Брэдли, я слышал…

— Который час?

— Четыре. Я слышал, вы собираетесь вечером к Присцилле? — Да.

— Нельзя ли потом с вами встретиться? Мне нужно сказать вам очень важную вещь.

— Прекрасно. Что такое яма для разговоров?

— Что?

— Что такое яма для разговоров?

— Это углубление, куда кладут подушки, садятся и разговаривают.

— Зачем?

— Просто так.

— Ах, Арнольд…

— Что?

— Ничего. Я прочту ваши книги. Они мне понравятся. Все будет по-другому.

— У вас что, размягчение мозгов?

— Ну, до свидания, до свидания.

Я вернулся в гостиную, подобрал с пола Шекспира, сел в кресло и произнес мысленно, обращаясь к ней: «Я буду страдать, ты не будешь… Мы друг друга не обидим. Мне будет больно, иначе и быть не может, но не тебе. Я буду жить этой болью, как живут поцелуями. (О господи!) Я просто счастлив, что ты существуешь, ты — это и есть абсолютное счастье, я горд, что живу с тобой в одном городе, в одну эпоху, что я вижу тебя изредка, урывками…»

Но что значит изредка, урывками? Когда она захочет поговорить со мной? Когда я смогу поговорить с ней? Я уже решил, что, если она напишет или позвонит, я назначу ей встречу лишь через несколько дней. Пусть все идет как обычно. И хотя мир совершенно переменился, пусть он остается каким был, каким был бы — прежним во всем, в большом и малом. Ни малейшей спешки, ни намека на нетерпение, ни на йоту не меняться самому. Да, я даже отложу нашу встречу и, как святой отшельник, посвящу это драгоценное, украденное у счастья время размышлениям; и так мир будет прежним и все же новым, как для мудреца с внешностью крестьянина или налогового инспектора, который спустился с гор и живет в деревне обычной жизнью, хотя и смотрит на все глазами ясновидца, — так мы будем спасены.

Зазвонил телефон. Я взял трубку. На сей раз это была Джулиан.

— Брэдли, здравствуй, это я.

Я издал какое-то подобие звука.

— Брэдли… ничего не слышно… это я… Джулиан Баффин. Я сказал:

— Подожди минутку, хорошо?

Я прикрыл трубку ладонью, зажмурился и, ловя ртом воздух и стараясь дышать ровнее, нащупал кресло. Через несколько секунд, покашливая, чтобы скрыть дрожь в голосе, я сказал:

— Прости, пожалуйста, у меня тут как раз закипел чайник.

— Мне так неудобно беспокоить тебя, Брэдли. Честное слово, я не буду приставать, не буду все время звонить и приходить.

— Нисколько ты меня не беспокоишь.

— Я просто хотела узнать, можно мне забрать «Гамлета», если он тебе больше не нужен?

— Конечно, можно.

— Мне не к спеху. Я могу ждать хоть две недели. Он мне сейчас не нужен. И еще у меня есть один или два вопроса — если хочешь, я могу прислать их в письме, а книгу ты мне можешь тоже прислать по почте. Я не хочу мешать тебе работать.

— Через… две недели…

— Или месяц. Кажется, я уеду за город. У нас в школе все еще корь.

— А может, ты заглянешь на той неделе? — сказал я.

— Хорошо. Может, в четверг, часов около десяти?

— Прекрасно.

— Ну, большое спасибо. Не буду тебя задерживать. Я знаю, ты так занят. До свиданья, Брэдли, спасибо.

— Подожди минутку, — сказал я.

Наступило молчание.

— Джулиан, — сказал я, — ты свободна сегодня вечером?

Ресторан на башне Почтамта вращается очень медленно. Медленно, как стрелка циферблата. Величавая львиная поступь всеотупляющего времени.

С какой скоростью он вертелся в тот вечер, когда Лондон из-за спины моей любимой наползал на нее? Может быть, он был недвижим, остановленный силой мысли, — лишь иллюзия движения в утратившем продолжительность мире? Или вертелся, как волчок, мчась за пределы пространства, пригвождал меня к внешней стене и распинал центробежной силой, будто котенка?

Любовь всегда живо изображает страдания разлуки. Тема дает возможность подробно выразить тоску, хотя, бесспорно, есть муки, о которых не расскажешь. Но достойно ли воспеты минуты, когда любимая с нами? Возможно ли это? В присутствии любимой мы, пожалуй, всегда испытываем тревогу. Но капля горечи не портит свидания. Она сообщает блаженному мигу остроту и превращает его в миг восторга.

Проще говоря, в тот вечер на башне Почтамта меня ослеплял восторг. У меня перед глазами взрывались звезды, и я буквально ничего не видел. Я часто и с трудом дышал, но это не было неприятно. Я даже чувствовал удовлетворение от того, что по-прежнему наполняю легкие кислородом. Меня трясло — слабой, возможно со стороны незаметной, дрожью. Руки дрожали, ноги ныли и гудели, колени находились в состоянии, описанном греческой поэтессой [34]Сафо (VI в. до н. э.).. Ко всему этому dereglement [35]Расстройству (фр.). добавлялось головокружение от одной мысли, что я так высоко над землей, однако же по-прежнему с ней связан… От восторга и благодарности ты почти теряешь сознание, а между звездными взрывами обострившимся зрением жадно впитываешь каждую черточку в любимом облике. Я здесь, ты здесь, мы оба здесь. Видя ее среди других, словно богиню среди смертных, ты чуть не лишаешься чувств оттого, что тебе ведома высокая тайна. Ты сознаешь, что эти короткие, преходящие мгновения — самое полное, самое совершенное счастье, дарованное человеку, включая даже физическую близость, и на тебя находит спокойное ликование.

Все это наряду с вихрем других оттенков и нюансов блаженства, которые я не в силах описать, я чувствовал, сидя в тот вечер с Джулиан в ресторане на башне Почтамта. Мы говорили, и наше взаимопонимание было столь полным, что потом я мог объяснить это лишь телепатической связью. Стемнело, вечер стал густо-синим, но еще не перешел в ночь. Очертания Лондона с уже засветившимися желтым светом окнами и рекламами плыли сквозь туманную, мерцающую и дробящуюся дымку. Альберт-холл, Музей естествознания, Сентр-пойнт, Тауэр, собор Святого Павла, Фестивал-холл, Парламент, памятник Альберту. Бесценные и любимые очертания моего Иерусалима беспрестанно проходили позади милой и таинственной головки. Только парки уже погрузились во тьму, чернильно-лиловые и тихо-ночные.

Таинственная головка… О, как мучительна тайна чужой души, как утешительно, что твоя собственная душа — тайна для другого! В тот вечер я, пожалуй, больше всего ощущал в Джулиан ее ясность, почти прозрачность. Незамутненную чистоту и простодушие молодости, так непохожие на защитную неискренность взрослых. Ее ясные глаза смотрели на меня, и она говорила с прямотой, с какой я еще не встречался раньше. Сказать, что она не кокетничала, было бы уж слишком прямолинейно. Мы беседовали, как могли бы беседовать ангелы, — не сквозь мутное стекло, а лицом к лицу. И все же — нет, говорить о том, что я играл роль, тоже было бы варварством. Меня жгла моя тайна. Лаская Джулиан глазами и мысленно обладая ею, улыбаясь в ответ на ее открытый внимательный взгляд со страстью и нежностью, о которых она и не догадывалась, я чувствовал, что вот-вот упаду без сознания, быть может, даже умру от грандиозности того, что я знал, а она не знала.

— Брэдли, мне кажется, мы качаемся!

— Вряд ли. По-моему, от ветра башня действительно слегка качается, но сегодня ветра нет.

— Но, может быть, тут наверху ветер.

— Что ж, может быть. Да, пожалуй, мы качаемся. — Что я мог сказать? Все и правда качалось.

Разумеется, я только делал вид, что ем… Я почти не пил вина. Спиртное представлялось мне совершенно неуместным. Я был пьян любовью. Джулиан, наоборот, пила и ела очень много и хвалила все подряд. Мы обсуждали вид с башни, колледж, школу и корь, говорили о том, когда можно определить, поэт ты уже или нет, о том, когда пишется роман, а когда пьеса. Никогда еще я не разговаривал ни с кем так свободно. О, блаженная невесомость, блаженный космос.

— Брэдли, до меня не дошло, что ты наговорил тогда про Гамлета.

— Забудь это. Все высокопарные рассуждения о Шекспире ни к чему не ведут. И не потому, что он так божествен, а потому, что он так человечен. Даже в гениальном искусстве никто ничего не может понять.

— Значит, критики — дураки?

— Теории не нужны. Просто нужно уметь любить эти вещи как можно сильнее.

— Так, как ты сейчас стараешься полюбить все, что пишет отец?

— Нет, тут особый случай. Я был к нему несправедлив. В его вещах — большое жизнелюбие, и он умеет строить сюжет. Уметь построить сюжет — это тоже искусство.

— Закручивает он здорово. Но все это мертвечина.

— «Так молода и так черства душой!» [36]Шекспир. Король Лир, акт I, сцена 1. Перевод Б. Пастернака.

— «Так молода, милорд, и прямодушна» [37]Там же..

Я чуть не свалился со стула. И еще я подумал, — если я был в состоянии думать, — что, пожалуй, она права. Но в этот вечер мне не хотелось говорить ничего неприятного. Я уже понял, что скоро должен буду с ней расстаться, и теперь ломал себе голову, поцеловать ли мне ее на прощание, и если да, то как. У нас не было заведено целоваться, даже когда она была маленькая. Короче, я еще никогда ее не целовал. Никогда. И вот сегодня, может быть, поцелую.

— Брэдли, ты не слушаешь.

Она то и дело называла меня по имени. Я же не мог произнести ее имя. У нее не было имени.

— Прости, дорогая, что ты сказала? — Я будто невзначай вставлял нежные обращения. Вполне безопасно.

Разве она что-нибудь заметит? Конечно, нет. А мне было приятно.

— Как по-твоему, мне нужно прочитать Витгепштейна? Мне так хотелось поцеловать ее в лифте, когда мы будем спускаться, если нам посчастливится оказаться вдвоем в этом временном любовном гнездышке! Но об этом нечего было и думать. Никоим образом нельзя выдать свое чувство. Со свойственным молодости чарующим эгоизмом и любовью к внезапным решениям она спокойно приняла как должное, что мне вдруг захотелось пообедать на башне Почтамта и, раз она случайно позвонила, я случайно пригласил ее с собой.

— Нет, не советую.

— Думаешь, он для меня слишком трудный?

— Да.

— Думаешь, я ничего не пойму?

— Да. Он никогда не думал о тебе.

— Что?

— Неважно. Это опять цитата.

— Мы сегодня так и сыплем цитатами. Когда я бываю с тобой, у меня такое чувство, будто я начинена английской литературой, как мясным фаршем, она так и лезет у меня из ушей. Правда, не слишком аппетитное сравнение? Ох, Брэдли, как здорово, что мы здесь, Брэдли, я просто в восторге!

— Я очень рад. — Я попросил счет. Мне не хотелось разрушать полноту мгновения жалкими стараниями его продлить. Затянувшееся радушие обернулось бы пыткой. Я не хотел видеть, как она поглядывает на часы.

Она посмотрела на часы. — Ой, мне уже пора.

— Я провожу тебя до метро.

В лифте мы были одни. Я не поцеловал ее. Я не пригласил ее к себе. Пока мы шли по Гудж-стрит, я ни разу не коснулся ее, даже «случайно». Я шел и думал, как я вообще смогу с ней расстаться.

Около станции метро «Гудж-стрит» я остановился и словно невзначай оттеснил ее к стене. Но не уперся руками в стену по обе стороны ее плеч, как мне бы хотелось. Откинув свою львиную гриву и улыбаясь, она смотрела на меня снизу вверх так открыто, так доверчиво. В этот вечер на ней было черное льняное платье с желтой вышивкой — индийское, наверно. Она напоминала придворного пажа. Свет фонаря падал сверху на ее нежное правдивое лицо и треугольный вырез, до которого мне так нестерпимо хотелось дотронуться во время ужина. Я все еще был в полной и теперь уже мучительной нерешительности, поцеловать ее или нет.

— Ну вот… Ну так вот…

— Брэдли, ты очень милый, спасибо. Мне было так приятно.

— Ах да, я совсем забыл захватить твоего «Гамлета». — Это была чистейшая ложь.

— Неважно. Заберу в другой раз. Спокойной ночи, Брэдли, и еще раз спасибо.

— Да, я… постой…

— Мне надо бежать.

— Может быть… мы условимся, когда ты зайдешь… Ты говорила, что у тебя… меня так часто не бывает дома… или мне… может, ты…

— Я позвоню. Спокойной ночи и большущее спасибо. Теперь или никогда. Медленно, с таким чувством, словно я выделывал какое-то сложное па в менуэте, я придвинулся ближе к Джулиан, которая уже тронулась было с места, взял ее левую руку в свою и, удержав ее таким образом, осторожно прижался приоткрытыми губами к ее щеке. Результат превзошел все мои ожидания. Я выпрямился, и секунду мы смотрели друг на друга. Джулиан сказала:

— Брэдли, если я тебя попрошу, ты пойдешь со мной в Ковент-Гарден?

— Конечно. — Я готов был пойти за ней даже в ад, не то что в Ковент-Гарден.

— На «Кавалера роз». В ту среду. Давай встретимся в вестибюле около половины седьмого. Места хорошие. Септимус Лич достал два билета, а сам не может пойти.

— Кто это Септимус Лич?

— Мой новый поклонник. Спокойной ночи, Брэдли. Она ушла. Я стоял, ослепленный светом фонаря среди спешивших призраков. Я чувствовал себя так, как чувствует себя тот, кого нежданно-негаданно после плотного обеда схватила тайная полиция.

Проснувшись наутро, я, разумеется, начал терзаться. Какая непростительная тупость: неужели же заранее не ясно было, что нельзя вечно пребывать в таком блаженстве? — подумает читатель. Но читатель, если только в то время, как он читает эти строки, сам отчаянно не влюблен, вероятно, к счастью, забыл — а может, никогда и не знал, — каково находиться в подобном состоянии. Это, как я уже говорил, одна из форм безумия. Не безумие ли, когда все помыслы сосредоточены исключительно на одном человеке, когда весь остальной мир просто перестает существовать, не безумие ли, когда все твои мысли, чувства, вся твоя жизнь зависят от любимой, а какова твоя любимая — абсолютно не важно. Бывает, один человек сходит с ума, а другой считает предмет его восторгов никчемным. «Неужели получше не мог найти?» — вечная присказка. Нас поражает, когда тот, кого мы привыкли уважать, поклоняется какому-нибудь грубому, пустому и вульгарному ничтожеству. Но как бы ни был благороден и умен в глазах всего света предмет твоей любви, творить из него кумира — а в этом и состоит влюбленность — не меньшее безумие.

Обычно, хотя и не обязательно, самая ранняя стадия этого умопомрачения — как раз та, в которой я сейчас находился, — заключается в кажущейся утрате своего «я» до того, что теряется всякий страх перед болью или чувство времени (ведь бег времени вызывает тревогу и страх)… Чувствовать, что любишь, созерцать любимое существо — больше ничего и не надо. Так, рай на земле, вероятно, представляется мистику как бесконечное созерцание бога. Однако свойства бога таковы (или должны бы быть таковыми, существуй он на самом деле), что по крайней мере не мешают нам длить радость поклонения. Являясь «основой бытия», он даже этому, пожалуй, потворствует. И наконец, он неизменен. Вечно же поклоняться так человеческому существу куда сложнее, даже если любимая не моложе тебя на сорок лет и, мягко выражаясь, к тебе равнодушна.

За эти два коротких дня я, по сути, пережил почти все этапы влюбленности. (Я говорю «почти все этапы» потому, что многое еще предстояло испытать.) Я разыграл на подмостках своего сердца два акта этого действа. В первый день я был просто святой. Благодарность так согревала и укрепляла меня, что хотелось поделиться своим богатством. Я настолько ощущал свое избранничество, свое исключительное положение, что гнев, даже воспоминания об обидах не укладывались у меня в голове. Мне хотелось ходить и прикасаться к людям, благословлять их, причастить их моего счастья, поведать о доброй вести, рассказать о тайне, превратившей вселенную в обитель радости и свободы, благородства, бескорыстия и великодушия. В тот день мне даже не хотелось видеть Джулиан. Она была мне не нужна. Достаточно было знать, что она существует. Я, кажется, почти забыл о ней, как мистик, возможно, забывает о боге, сам становясь богом.

На другой день я почувствовал, что она мне нужна, хотя тревога — это слишком грубое слово для обозначения той магнетической, шелковой нити (так, во всяком случае, мне представилось это поначалу), которая обвилась вокруг меня. Мое «я» начало оживать. В первый день Джулиан была повсюду. На второй день она занимала хоть и неясное, но все-таки более определенное место в пространстве и была не то чтобы насущно необходима, но нужна. На второй день я ощутил ее отсутствие. Так возникла смутная потребность стратегии, желание строить планы. Будущее, потонувшее было в потоках яркого света, вновь открылось взору. Явились перспективы, предположения, возможности. Но восторг и благодарность по-прежнему озаряли мир, и я еще был в состоянии проявлять добрый интерес к другим людям и предметам. Любопытно, как долго человек может находиться в первой стадии любви? Без сомнения, гораздо дольше, чем я, но, разумеется, не до бесконечности. Вторая стадия, я уверен, при благоприятных условиях может продолжаться гораздо дольше. (Но опять-таки не до бесконечности. Любовь — история, любовь — диалектика, ей присуще движение.) И так я исчислял часами то, что другой переживал бы несколько лет.

Пока тянулся этот второй день, трансформацию, которой подверглось мое блаженство, можно было измерить чисто физическим ощущением напряженности, словно магнетические лучи, или даже веревки, или цепи сперва осторожно меня подергивали, потом стали подтягивать и наконец тащить изо всех сил. Желание я ощущал, разумеется, с самого начала, но хотя раньше оно оставалось в какой-то мере локализованным, оно было настолько абстрактным, что растворялось в необычайном упоении. Секс — это звено, связывающее нас с миром, и, когда мы по-настоящему счастливы и испытываем наивысшее духовное удовлетворение, мы совсем им не порабощены, напротив, он наполняет смыслом решительно все и наделяет нас способностью наслаждаться всем, к чему бы мы ни прикасались, на что бы мы ни смотрели. Бывает, конечно, что он поселяется в теле, как жаба. Тогда это тяжесть, бремя, хоть и не всегда нежеланное. Можно любить и цепи свои, и оковы. Когда Джулиан позвонила, я томился и тосковал, но это не были муки ада. Я не мог добровольно отсрочить свидание — мне слишком хотелось ее увидеть. И когда я был с ней, я еще мог быть совершенно счастлив. Я не ожидал мук преисподней.

Когда же я вернулся домой, расставшись с ней, я уже был в смятении, страхе, мне было больно, но я еще не корчился, еще не выл от боли. Однако я уже не мог так гордо обходиться без спиртного. Я достал потаенную бутылку виски, которую держал на случай крайней необходимости, и выпил довольно много, не разбавляя. Потом я выпил хереса. Я поел тушеной курицы прямо из консервной банки, которую, очевидно, притащил в дом Фрэнсис. И я чувствовал себя ужасно несчастным, как бывало в детстве, каким-то униженным, но решил, что не буду об этом думать и постараюсь уснуть. Я знал, что крепко усну, и так и вышло. Я ринулся в забытье, как корабль устремляется к черной грозовой туче, закрывшей горизонт.

Проснулся я с ясной головой, хотя она слегка побаливала, и с четким ощущением, что я пропал. Рассудок, который был — был же он хоть где-то все эти последние дни? — на заднем плане, или в отпуску, или в рассеянии, или в отлучке, снова оказался на своем посту. Во всяком случае, я услышал его голос. Однако он выступил в довольно своеобразной роли, и уж, во всяком случае, не в роли друга-утешителя. Он, конечно, не опустился до примитивных суждений вроде того, что Джулиан всего-навсего заурядная молодая девица и не стоит так из-за нее волноваться. Он даже не указал мне на то, что я поставил себя в такое положение, при котором неизбежны муки ревности. До ревности дело еще не дошло. Это тоже еще предстояло. Одно было ясно как день — мое положение стало невыносимым. Я желал с такой силой, от которой можно взорваться или сгореть, — желал того, чего просто не мог получить.

Я не плакал. Я лежал в постели, и меня электрическими разрядами пронзало желание. Я метался, стонал, задыхался, словно в борьбе с осязаемым демоном. То обстоятельство, что я дотронулся до нее, поцеловал, выросло в громадную гору (да простятся мне эти метафоры), которая непрестанно обваливалась на меня. Вкус кожи Джулиан был на моих губах. Это прикосновение породило на свет тысячу призраков. Я чувствовал себя нелепым, проклятым, отверженным чудищем. Как могло случиться, что я поцеловал ее и при этом не вобрал ее в себя, не растворился в ней? Как я удержался, не бросился к ее ногам, не зарыдал?

Я встал, но почувствовал себя так плохо, что с трудом оделся. Хотел заварить чай, но от одного запаха меня чуть не стошнило. Выпил немного разбавленного водой виски, и тут мне стало совсем скверно. Не в силах стоять на одном месте, я бесцельно метался по квартире, натыкаясь на мебель, как тигр в клетке непрестанно натыкается на решетку. Теперь я не стонал, я хрипел. Надо было собраться с мыслями и решить, что же делать дальше. Может быть, покончить с собой? Может, немедленно отправиться в «Патару», засесть там, как в крепости, и глушить себя алкоголем? Бежать, бежать, бежать. Но собраться с мыслями я не мог. Меня занимало одно — как пережить эту муку.

Я уже сказал, что ревности пока не чувствовал. Ревность, в конце концов, — упражнение, игра ума. Я же был до такой степени переполнен любовью, что для рассудка не оставалось места. Рассудок как бы стоял в стороне, озаряя своим пламенем этот своеобразный монумент. Внутрь он не прокрался. И только на другой день, нет, то есть на четвертый (но я сейчас его опишу), я начал думать, что Джулиан двадцать лет и что она свободна как птица. Решился ли я задаться ревнивым вопросом, где она и любит ли кого-нибудь? Да, я задался этим вопросом, это было неизбежно. Собственно, даже сейчас она может быть где угодно, с кем угодно. Разумеется, я не мог этого не знать с самого начала, это было слишком очевидно. Но святого, каким я тогда был, это совершенно не касалось. Тогда я приобщился ее, как святых тайн. Теперь же мне казалось, что кто-то вонзил мне в печень раскаленную спицу (и где только я откопал это кошмарное сравнение?).

Ревность — самый чудовищно непредумышленный из наших грехов. К тому же один из самых мерзких и самых простительных. Зевс, смеющийся над клятвами влюбленных, должно быть, прощает их муки и горечь, которую эти муки порождают. Один француз сказал, что ревность родится вместе с любовью, но не всегда умирает с ней. В этом я не уверен. Я скорее склонен думать, что там, где ревность, там и любовь, и если мы ее испытываем, когда любовь как будто прошла, значит, не прошла и любовь (я думаю, это не пустые слова). На некоторых стадиях — хотя мой случай показывает, что не на всех, — ревность служит мерилом любви. К тому же она (что, верно, и натолкнуло француза на его мысль) — новообразование, опухоль, именно опухоль. Ревность — это рак, она иногда убивает то, чем питается, хотя обычно ужасно медленно. (И сама тоже умирает.) И еще, меняя метафору: ревность — это любовь, это любящее сознание, любящее зрение, затуманенное болью, а в самых страшных формах — искаженное ненавистью.

Ужасней всего в ней чувство, что у тебя отторгли, безвозвратно похитили часть самого тебя. Полюбив Джулиан, я начал сознавать это, сперва смутно, а потом все более отчетливо. Я не просто отчаянно желал того, чего не мог получить. Это бы еще куда ни шло. Это еще самое тупое и глухое страдание. Я был обречен быть с ней, как бы она меня ни отвергала. И как бы долго, как бы томительно медленно и как бы мучительно это ни происходило. Все равно искушение повлечет меня за ней, где бы она ни была. Кому бы она ни отдавалась, я всегда буду с ней. Как бесстыжее домашнее животное, я буду сидеть по углам спален, где она будет целоваться и любить. Она сойдется с моими врагами, будет ласкать тех, кто насмехается надо мной, будет пить с чужих губ презрение ко мне. А моя душа будет незримо следовать за ней, беззвучно плача от боли. И это огромное, непомерное страдание поглотит меня целиком и навсегда отравит мне жизнь.

Когда любишь, трудно представить себе, что от любви можно исцелиться. Это противоречит самому понятию любви (во всяком случае, как я ее понимаю). К тому же исцеляется далеко не каждый. Естественно, моему пылающему уму ни на секунду не являлась возможность такого пошлого утешения. Как я уже говорил, я понял, что пропал. Ни луча света, вообще никакого утешения. Хотя тут надо упомянуть о том, что, правда, осенило меня уже позднее. Конечно, я и думать не думал писать, «сублимировать» все это (слово-то какое нелепое). Но я знал, что это — мое предназначение, что это… ниспослано мне… той же властью. Пусть ты корчишься от боли, ибо печень тебе пронзила спица, быть пригвожденным этой властью — значит быть на своем месте.

Оставив в стороне всю эту метафизику, должен признаться, что я, разумеется, тут же решил: бежать я не могу. Я не могу уехать из города. Я должен снова увидеть Джулиан, должен прождать все ужасные, пустые дни до нашего свидания в Ковент-Гардене. Конечно, мне хотелось сейчас же ей позвонить и позвать к себе. Но каким-то чудом мне удалось побороть соблазн. Я не позволил себе опуститься до умопомешательства. Лучше остаться один на один с силами тьмы и страдать, чем уничтожить все, ввергнув в воющий хаос. Хранить молчание, хотя теперь совсем иное и неутешительное, — вот моя единственная задача.

В это утро, которое я не пытаюсь больше описывать (скажу только, что звонил Хартборн, но я тут же положил трубку), явился Фрэнсис.

Открыв ему, я вернулся в гостиную, и он последовал за мной. Я сел и, тяжело дыша, начал тереть глаза и лоб.

— Брэдли, что случилось?

— Ничего.

— Смотрите-ка — виски. Я и не знал, что у вас есть. Где же это вы его прятали? Можно?

— Да.

— А вам налить?

— Да.

Фрэнсис дал мне стакан.

— Вы больны?

— Да.

— Что с вами?

Я отхлебнул виски и поперхнулся. Я был совершенно болен и никак не мог отличить физические муки от душевных.

— Брэд, мы прождали вас вчера весь вечер.

— Почему, где?

— Вы сказали, что зайдете к Присцилле.

— Ах да. Присцилла. — Я полностью и начисто забыл о существовании Присциллы.

— Мы вам звонили.

— Меня не было. Я обедал не дома.

— Вы что, просто забыли?

— Да.

— Арнольд сидел до двенадцатого часа. Вы ему зачем-то нужны. Он был сам не свой.

— Как Присцилла?

— Все так же. Кристиан спрашивала, как вы посмотрите на то, чтобы ее лечили электрошоком.

— Что же, очень хорошо.

— Так не возражаете? А вы знаете, что при этом распадаются мозговые клетки?

— Тогда лучше не надо.

— Но с другой стороны…

— Мне надо повидать Присциллу, — произнес я, кажется, вслух. Но я знал, что просто не могу. У меня ни на кого другого не осталось ни капли душевных сил. Я не мог предстать в таком состоянии перед этой беспомощной, страждущей душой.

— Присцилла говорит, что согласна на все, если вы этого хотите.

Электрошок. Тебя ударяют по черепу. Так стучат по неисправному радиоприемнику, чтобы он заработал. Мне необходимо взять себя в руки. Присцилла…

— Надо… еще… подумать, — сказал я.

— Брэд, что случилось?

— Ничего. Распад мозговых клеток.

— Вы больны?

— Да.

— Что с вами?

— Я влюблен.

— О, — сказал Фрэнсис. — В кого?

— В Джулиан Баффин.

Я не собирался ему говорить. Я сказал потому, что тут было что-то схожее с Присциллой. Та же безысходность. И ощущение, будто тебя так измолотили, что уже все нипочем.

Фрэнсис принял новость совершенно спокойно. Что же, наверно, так и надо.

— И что, очень плохо вам? Я имею в виду, из-за вашей болезни.

— Очень.

— Вы ей сказали?

— Не валяйте дурака, — проговорил я. — Мне пятьдесят восемь, а ей двадцать.

— Ну и что? Любовь не считается с возрастом, это известно каждому. Можно, я налью себе еще виски?

— Вы просто не понимаете, — сказал я. — Я не могу… выставлять свои… чувства перед этой… девочкой. Она просто испугается. И, насколько я понимаю, никакие такие отношения с ней невозможны…

— А почему? — сказал Фрэнсис. — Вот только нужно ли — это другой вопрос.

— Не мелите такого… Тут же встает нравственная проблема и прочее… Я почти старик, а она… Ей противно будет… Она просто не захочет меня больше видеть.

— Ну, это еще неизвестно. Нравственная проблема? Возможно. Не знаю. Теперь все так переменилось. Но неужели вам будет приятно и дальше встречаться с ней и держать язык за зубами?

— Нет, конечно, нет.

— Ну а тогда, прошу прощения за прямолинейность, не лучше ли выйти из игры?

— Вы, наверно, никогда не были влюблены.

— Нет, был, и еще как. И… всегда безнадежно… всегда без взаимности. Так что мне уж не говорите…

— Я не могу выйти из игры, я еще только вошел. Не знаю, что делать. Я просто схожу с ума. Я попал в силки.

— Разорвите их и бегите. Поезжайте в Испанию, что ли.

— Не могу. Я встречаюсь с ней в среду. Мы идем в оперу. О господи.

— Если хотите страдать, дело ваше, — сказал Фрэнсис, подливая себе виски. — Но если хотите выкарабкаться, я бы на вашем месте ей сказал. Напряжение бы ослабло, и все пошло бы своим чередом. Так легче исцелиться. Терзаться втихомолку всегда хуже. Напишите ей письмо. Вы же писатель, вам писать — одно удовольствие.

— Ей будет противно.

— А вы осторожно, намеками.

— В молчании есть достоинство и сила.

— В молчании? — сказал Фрэнсис. — Но вы уже его нарушили.

О, моя душа, пророчица! Это была правда.

— Конечно, я никому ни слова. Но мне-то вы зачем сказали? Не хотели ведь и сами потом будете жалеть. Может, даже возненавидите меня. Прошу вас, не надо. Вы сказали мне потому, что вы не в себе. Просто не могли удержаться. А рано или поздно вы и ей скажете.

— Никогда.

— Не стоит все усложнять, а насчет того, что ей противно будет, — вряд ли. Скорее она просто рассмеется.

— Рассмеется?

— Молодые не принимают всерьез стариковские чувства нашего брата. Она будет даже тронута, но решит, что это смешное умопомешательство. Ее это развлечет, заинтригует. Для нее это будет событие.

— Убирайтесь вы, — сказал я. — Убирайтесь.

— Вы сердитесь на меня. Я же не виноват, что вы мне сказали.

— Убирайтесь!

— Брэд, как же все-таки насчет Присциллы?

— Поступайте, как сочтете нужным. Оставляю все на ваше усмотрение.

— Вы не собираетесь ее проведать?

— Да, да. Потом. Сердечный ей привет.

Фрэнсис подошел к двери. Я сидел и тер глаза. Смешное медвежье лицо Фрэнсиса все сморщилось от тревоги и огорчения, и вдруг он напомнил мне свою сестру, когда она с такой нелепой нежностью смотрела на меня в синей тьме нашей старой гостиной.

— Брэд, почему бы вам не ухватиться за Присциллу?

— Не понимаю.

— Ухватитесь за нее, как за спасательный круг. Пусть это заполнит вашу жизнь. Думайте только о том, чтобы ей помочь. Правда, займитесь этим всерьез. А остальное выкиньте из головы.

— Ничего вы не понимаете.

— Ну хорошо. Тогда попробуйте ее уговорить. Что тут особенного?

— О чем это вы?

— Почему бы вам не завести роман с Джулиан Баффин? Ей это нисколько не повредит.

— Вы… негодяй. О господи, как я мог сказать вам, именно вам, я с ума сошел.

— Ну хорошо, молчу. Ладно, ладно, ухожу.

Когда он ушел, я как безумный заметался по квартире. Зачем, ах, зачем я нарушил молчание. Я расстался со своим единственным сокровищем, отдал его дураку. Я не боялся, что Фрэнсис меня предаст. Но к моим страданиям добавились новые, куда страшнее. В шахматной партии с Черным принцем я, возможно, сделал неверный и роковой ход.

Через некоторое время я сел и принялся думать о том, что мне сказал Фрэнсис. Разумеется, не обо всем. О Присцилле я вовсе не думал.

«Мой дорогой Брэдли!

Я попал в ужаснейший переплет и чувствую, что должен Вам все открыть. Возможно, это Вас не так уж и удивит. Я безумно влюблен в Кристиан. Представляю себе, с какой убийственной иронией отнесетесь Вы к этому сообщению. «Влюбились? В Вашем-то возрасте? Ну, знаете!» Мне известно, как Вы презираете всякую «романтику». Это предмет наших давних споров. Позвольте заверить Вас: то, что я чувствую, не имеет никакого отношения к розовым грезам или к «сантиментам». Никогда в жизни я еще не был в таком мраке и никогда еще не чувствовал себя таким реалистом. Боюсь, Брэдли, что это серьезно. Ураган, в существование которого, я думаю, Вы просто не верите, сбил меня с ног. Как мне убедить Вас, что я нахожусь in extremis? [38]В крайности (лат.).Последнее время я несколько раз хотел встретиться с Вами, попытаться объяснить, убедить Вас, но, возможно, в письме это мне лучше удастся. Во всяком случае, пункт первый. Я действительно влюблен, и это мучительно. По-моему, я никогда еще ничего подобного не чувствовал. Я вывернут наизнанку, я живу в фантастическом мире, я перестал быть самим собой, меня подменили. Я уверен, между прочим, что я стал совершенно другим писателем. Это взаимосвязано, иначе и не может быть. Что бы ни произошло, мои книги отныне будут гораздо лучше и тяжелей. Господи, мне тяжело, тяжело, тяжело. Не знаю, поймете ли Вы меня.

Перехожу к следующему пункту. Есть две женщины: люблю из них я одну, но и другую совсем не собираюсь бросать. Разумеется, мне не безразлична Рейчел. Но увы, иногда случается, что от кого-то страшно устаешь. Конечно, наш брак существует, но у нас от него ничего не осталось, кроме усталости и опустошенности; он превратился в пустую оболочку, боюсь, навсегда. Теперь я так ясно это вижу. Между нами уже нет живой связи. Я вынужден был искать настоящей любви на стороне, а моя привязанность к Рейчел стала привычной, как роль, в которую ты вошел. Тем не менее я не оставлю ее, я сохраню их обеих, это — мой долг, оставить сейчас кого-нибудь из них равносильно смерти, и поэтому совершенно ясно: чему быть, того не миновать, и если это означает иметь две семьи, что поделаешь. Не я первый, не я последний. Слава богу, я могу себе это позволить. Рейчел, конечно, кое-что подозревает (ничего похожего на ужасную правду), но сам я ей еще ничего не говорил. Я знаю, что чувств у меня хватит на обеих. (Почему считается, что запас любви ограничен?) Трудно будет только на первых порах, я имею в виду стадию устройства. Время все сгладит. Я удержу их и буду любить обеих. Я знаю, все, что я говорю, возмущает Вас (Вас ведь так легко возмутить). Но уверяю Вас, я все так ясно и чисто себе представляю, и тут нет ни романтики, ни «грязи». И я не думаю, что это будет легко, — просто это неизбежно.

Третий пункт касается Вас. При чем тут Вы? Мне очень жаль, но Вы, безусловно, в этом замешаны. Мне бы этого не хотелось, но дело в том, что Вы можете оказаться даже полезным. Простите мою холодную прямоту. Возможно, теперь Вы поймете, что я имею в виду, употребляя такие слова, как «тяжело», «чисто» и прочее. Короче, мне необходима Ваша помощь. Я знаю, в прошлом мы враждовали и в то же время любили друг друга. Мы — старые друзья и старые враги, но больше — друзья; вернее, дружба включает в себя вражду, но не наоборот. Вам это понятно. Вы связаны с обеими женщинами. Если я скажу: освободите одну и утешьте другую, я грубо и примитивно выражу то, чего я от Вас хочу. Рейчел Вас очень любит, я знаю. Я не спрашиваю, «что у вас было» недавно или когда-нибудь раньше. Я вообще не ревнив и сознаю, что бедная Рейчел в разные времена, и в особенности сейчас, очень от меня натерпелась. В том горе, которое ее ждет, Вы будете ей большой поддержкой, я уверен. Ей важно иметь друга, которому можно жаловаться на меня. Я хочу, чтобы Вы — и в этом заключается моя конкретная просьба — встретились с ней и рассказали про меня и про Крис. Я думаю, психологически правильнее всего, чтобы именно Вы ей это сказали, и, кроме того, Вы сумеете ее подготовить. Скажите ей, что это «очень серьезно» — не то что мимолетные увлечения, которые были раньше. Скажите насчет «двух семей» и т. д. Откройте ей все, и пусть она, во-первых, поймет самое плохое, а во-вторых — что все еще может неплохо устроиться. На бумаге это звучит чудовищно. Но мне кажется, любовь сделала меня таким безжалостным чудовищем. Я уверен, что, если она обо всем этом узнает от Вас (и не откладывая, сегодня же или завтра), она скорее с этим примирится.

Это, безусловно, свяжет Вас с ней особыми узами. Радует ли Вас такая перспектива, я не спрашиваю.

Теперь о Кристиан, и это тоже Вас касается. О ее чувствах я пока ничего не сказал, но, кажется, намекнул достаточно ясно. Да, она любит меня. За последние несколько дней случилось многое. Больше, наверно, чем за всю мою жизнь. То, что Кристиан сказала Вам в последний раз, разумеется, только шутка — она просто была в приподнятом настроении, как Вы, полагаю, заметили. Она такая веселая и добрая. Но Вы, конечно, ей не безразличны, и она хочет получить от Вас — довольно трудно подобрать для этого слово — своего рода благословение, хочет уладить все старые споры и заключить полный мир, хочет, чтобы Вы ей пообещали — я уверен, Вы это сделаете, — что Вы останетесь ее другом, когда она будет жить со мной. Я могу добавить, что Кристиан, будучи щепетильной, в первую очередь озабочена интересами Рейчел и тем, как Рейчел со всем «справится». Надеюсь, что и на этот счет Вы ее сможете успокоить. Обе они поистине поразительные женщины. Брэдли, вы меня понимаете? Во мне смешались радость, и страх, и твердая решимость — не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь.

Я сам занесу Вам письмо, но не стану пытаться с Вами увидеться. Вы, конечно, придете навестить Присциллу, тогда и встретимся. Не стоит откладывать разговор с Рейчел до тех пор, пока мы с Вами увидимся. Чем скорее Вы с ней поговорите, тем лучше. Но я бы хотел встретиться с Вами до того, как Вы пойдете к Кристиан. Господи, Вам хоть что-нибудь понятно? Я взываю о помощи — и Ваше тщеславие должно быть польщено. Наконец-то Вы взяли верх. Помогите мне. Прошу во имя нашей дружбы.

Арнольд.

P. S. Если Вам все это не по душе, ради бога, будьте по крайней мере великодушны и не изводите меня. Я могу показаться слишком рационалистичным, но я страшно расстроен и совсем потерял рассудок. Мне так не хочется обижать Рейчел. И, пожалуйста, не кидайтесь к Кристиан и не огорчайте ее — ведь сейчас только-только все налаживается. И к Рейчел не ходите, если не можете поговорить с ней спокойно и так, как я просил. Простите, простите меня».

Я получил это любопытное послание на следующее утро. Немного раньше оно вызвало бы во мне целую бурю противоречивых чувств. Но любовь настолько притупляет интерес ко всему остальному, что я глядел на письмо, как на счет из прачечной. Я прочитал его, отложил в сторону и забыл. Теперь я не могу повидать Присциллу — вот единственный вывод, который я для себя сделал. Я пошел в цветочный магазин и оставил там чек, чтобы ей ежедневно посылали цветы.

Не берусь описывать, как я просуществовал следующие несколько дней. Бывает безысходность, о которой можно дать понять только намеками. Я словно потерпел крушение и с ужасом смотрел на собственные обломки. И все же по мере того, как приближалась среда, во мне все росло и росло возбуждение, и при мысли, что я просто буду с ней, меня уже заливала мрачная радость, — это был демонический отблеск той радости, которую я испытал на башне Почтамта. Тогда я пребывал в невинности. Ныне я был виновен и обречен. И — правда, только по отношению к себе самому — неистов, груб, жесток, непримирим… И все же: быть с нею снова. В среду.

Разумеется, я подходил к телефону, на случай, если это она. Каждый телефонный звонок пронзал меня, словно электротоком. Звонила Кристиан. Звонил Арнольд. Я бросал трубку. Пусть думают что хотят. И Арнольд и Фрэнсис оба звонили в дверь, но я разглядел их сквозь матовое стекло в двери и не впустил. Не знаю, видели они меня или нет, мне было все равно. Фрэнсис просунул записку, сообщая, что Присциллу начали лечить шоковой терапией и ей, кажется, лучше. Приходила Рейчел, но я спрятался. Потом она позвонила, взволнованная, — я отвечал ей односложно и обещал позвонить. Так я коротал время. Несколько раз я принимался писать Джулиан. «Моя дорогая Джулиан, я попал в ужаснейший переплет и должен тебе все открыть». «Дорогая Джулиан, прости, но мне надо уехать из Лондона, и я не могу с тобой встретиться в среду». «Джулиан, любимая, я люблю тебя, и если бы ты знала, как это мучительно, любовь моя». Разумеется, я разорвал все эти письма, я писал их только для себя. Наконец после столетий тоски наступила среда.

Джулиан держала меня под руку. Я не пытался взять под руку ее. И теперь она судорожно сжимала мою руку, вероятно, бессознательно, от возбуждения. После меркнущей улицы мы оказались в залитом ярким светом вестибюле Королевской оперы и пробирались сквозь шумную толпу. На Джулиан было довольно длинное красное шелковое платье с синими тюльпанами в стиле art nouveau [39]Новое искусство (фр.).. Ее волосы, которые она украдкой тщательно расчесывала в тот момент, когда я ее увидел, вопреки обыкновению, образовали нечто вроде шлема у нее на голове — они мягко поблескивали, словно длинные плоские металлические нити. Лицо было отсутствующее, радостно-рассеянное, сиявшее улыбкой. Я ощутил счастливую муку желания, как будто меня вспороли кинжалом от паха до горла. И еще я испугался. Я боюсь толпы. Мы вошли в зал — Джулиан уже тащила меня — и нашли свои места в середине партера. Люди вставали, чтобы нас пропустить. Ненавижу все это. Ненавижу театры. Слышался ровный гул приглушенных голосов цивилизованной публики, ожидавшей своего «зрелища», — безумная болтовня тщеславных людей между собой. И все нарастала неподражаемо грозная какофония настраивающегося оркестра.

Как я отношусь к музыке — вопрос особый. Я не лишен музыкального слуха, хотя, пожалуй, лучше бы мне его не иметь. Музыка трогает меня, она до меня доходит, может меня волновать и даже мучить. Она доходит до меня, как доходит зловещее бормотание на языке, который тебе почти понятен, и ты с ужасом подозреваешь, что бормочут о тебе. Когда я был моложе, я даже любил слушать музыку; я глушил себя путаными эмоциями и воображал, будто испытываю великое душевное потрясение. Истинное наслаждение искусством — холодный огонь. Я не отрицаю, что есть люди — их меньше, чем можно подумать, слушая разглагольствования мнимых знатоков, — которые получают чистое и математически ясное удовольствие от этой мешанины звуков. Но для меня музыка — просто предлог для собственной фантазии, поток беспорядочных чувств, мерзость моей души, облеченная в звуки.

Джулиан выпустила мою руку, но сидела, наклонясь ко мне, так что ее правая рука от плеча до локтя слегка касалась моей левой. Я сидел не дыша, весь отдавшись этому прикосновению. Только осторожно подвинул свою левую ногу к ее правой ноге, чтобы наши туфли соприкасались. Так тайно подсылают своего слугу подкупить служанку возлюбленной. Я судорожно дышал и молил бога, чтобы это было не слышно. В оркестре продолжались нестройные причитания полоумных птиц. Там, где должен был находиться мой живот, я ощущал огромную, во все здание театра пустоту, и ее рассекал шрам желания. Меня мучил страх, не то физический, не то душевный, и предчувствие, что скоро я утрачу власть над собой, закричу, потеряю сознание или меня вырвет. В то же время я блаженствовал, ощущая легкое, но по-прежнему явственное касание руки Джулиан. Я вдыхал свежий острый запах ее шелкового платья. Осторожно, словно к яичной скорлупе, я прикасался к ее туфле.

Нестройно звучавший, красный с золотом зал заколыхался у меня перед глазами, начал чуть заметно кружиться, напоминая что-то из Блейка — огромный разноцветный мяч, гигантскую елочную игрушку, дымчато-розовый, сверкающий, переливающийся и щебечущий шар, в середине которого, повиснув, вращаемся мы с Джулиан, соединенные головокружительным, непрочным и легким, как перышко, касанием. Где-то над нами сияло синее, усыпанное звездами небо, а вокруг полуобнаженные женщины высоко держали красные факелы. Моя рука горела. Колено дрожало от напряжения. Я был в пурпурных, золотых джунглях, оглашаемых трескотней обезьян и свистом птиц. Кривая сабля сладких звуков рассекала воздух и, вонзаясь в кровавую рану, превращалась в боль. Я сам был этим карающим мечом, я сам был этой болью. Я был на арене, окруженный тысячью кивающих, гримасничающих лиц, я был приговорен к смерти через звуки. Меня убьют птичьим щебетом и похоронят в бархатной яме. Меня позолотят, а потом сдерут с меня кожу.

— Брэдли, что с тобой?

— Ничего.

— Ты не слушаешь.

— А ты что-нибудь сказала?

— Я спрашиваю, ты знаешь содержание?

— Содержание чего?

— «Кавалера роз».

— Конечно, я не знаю содержания «Кавалера роз».

— Ну, тогда скорей читай программу.

— Нет, лучше ты мне расскажи.

— О, все очень просто. Это об одном молодом человеке, Октавиане, его любит жена фельдмаршала, они любовники, только она намного старше его и боится его потерять, потому что он может влюбиться в свою ровесницу…

— А сколько лет ему и сколько ей?

— Ему, кажется, лет двадцать, а ей, наверно, тридцать.

— Тридцать?

— Ну да, кажется, в общем, совсем старая и понимает, что он относится к ней как к матери и что их связь не может длиться долго. В начале оперы они в постели, и она, конечно, очень счастлива, потому что она с ним, но и очень несчастна, потому что уверена: она непременно его потеряет и…

— Хватит.

— Ты не хочешь знать, что будет дальше?

— Нет.

В эту минуту раздался рокот аплодисментов, перешедший в грохот, неумолимый прибой сухого моря, буря из перестука кастаньет.

Звезды потухли, красные факелы померкли, и, когда дирижер поднял палочку, наступила жуткая, плотная тишина. Тишина. Мрак. Затем порыв ветра, и по темному залу свободно покатилась волна нежной пульсирующей боли. Я закрыл глаза и склонил перед нею голову. Сумею ли я преобразить эту льющуюся извне нежность в поток чистой любви? Или она меня погубит, опозорит, задушит, разорвет на части? И вдруг почти сразу я почувствовал облегчение — из глаз полились слезы. Дар слез, который был мне когда-то дан и отнят, вернулся как благословение. Я плакал, и мне стало несказанно легко, и я расслабил свою руку и ногу. Быть может, если из моих глаз будут непрерывно литься слезы, я все это вынесу. Я не слушал музыки, я отдался ей, и моя тоска лилась из глаз и увлажняла жилет, а мы с Джулиан летели теперь свободно, взмахивая крыльями, как два сокола, два ангела, слившиеся воедино, в темной пустоте, прошиваемой вспышками огня. Я боялся только, что долго не смогу плакать тихо и зарыдаю в голос.

Занавес вдруг раздвинулся, и я увидел огромную двуспальную кровать в пещере из кроваво-красных, ниспадавших фестонами полотнищ. На минуту я успокоился, вспомнив «Видение святой Урсулы» Карпаччо. Я даже пробормотал про себя, как заклятье: «Карпаччо». Но охлаждающее сравнение скоро улетучилось, и даже Карпаччо не мог меня спасти от того, что произошло дальше. Не на кровати, а на подушках на авансцене лежали в обнимку две девушки. (Вероятно, одна из них изображала юношу.) Потом они начали петь.

Звук поющего женского голоса — один из самых щемяще-сладостных звуков на свете, самый проникновенный, самый грандиозно значительный и вместе с тем самый бессодержательный звук; а дуэт в два раза хуже соло. Возможно, пенье мальчиков хуже всего. Не знаю. Две девушки разговаривали с помощью чистых звуков, голоса кружились, отвечали друг другу, сливались воедино, сплетали зыбкую серебряную клетку почти непристойной сладости. Я не знаю, на каком языке они пели, слов было не разобрать, слова были излишни, слова — эти монеты человеческой речи самой высшей чеканки — расплавлялись, стали просто песней, потоком звуков, ужасных, чуть ли не смертоносных в своем великолепии. Несомненно, она оплакивала неизбежную потерю своего молодого возлюбленного. Прекрасный юноша возражал ей, но сердце его в этом не участвовало. И все это претворялось в пышный, сладкий, душераздирающий каскад приторных до тошноты звуков. О господи, это было невыносимо!

Я понял, что застонал, так как сосед справа, которого я только теперь заметил, повернулся и уставился на меня. В то же мгновение мой желудок скользнул куда-то вниз, потом подскочил обратно, и я почувствовал внезапную горечь во рту. Пробормотав «прости» в сторону Джулиан, я неуклюже поднялся. Нелепо скрипнули кресла в конце ряда, когда шесть человек торопливо встали, чтобы меня пропустить. Я протиснулся мимо них, споткнулся на каких-то ступеньках, а неумолимо сладкое тремоло все впивалось когтями мне в плечи. Наконец я добрался до светящейся таблички «Выход» и очутился в залитом ярким светом, совершенно пустом и внезапно тихом фойе. Я шел быстро. Я знал, что меня вот-вот вырвет.

Для собственного достоинства далеко не безразлично, где тебя вырвет: неподходящее место лишь усиливает ужас и позор этого акта. Только бы не на ковер, не на стол, не на платье хозяйки дома. Я хотел, чтобы меня вырвало вне предел or Королевского оперного театра, — и мне это удалось. Меня встретила безлюдная грязная улица и острый едкий запах ранних сумерек. Сиявшие светлым золотом колонны театра казались в этом убогом месте портиком разрушенного, или призрачного, или выросшего по волшебству дворца, и рынок лепился к нему зелеными и белыми аркадами чужеземного фруктового базара, как будто из итальянского Возрождения. Я свернул за угол и увидел перед собой ящики с персиками, выстроенные бессчетными рядами за решеткой. Я осторожно ухватился за решетку, наклонился, и меня вырвало.

Рвота весьма любопытное явление, совершенно sui generis [40]Своеобразное (лат.).. Потрясающе, до какой степени она непроизвольна, ваше тело неожиданно проделывает что-то совершенно необычное с удивительной быстротой и решительностью. Спорить тут невозможно. Тебя просто «схватывает». Рвота подымается с таким поразительным напором, совершенно обратным силе тяжести, что кажется, будто тебя хватает и сотрясает какая-то враждебная сила. Я слышал, что есть люди, которые получают удовольствие от рвоты, и, хотя не разделяю их вкуса, мне кажется, я могу их в какой-то мере понять. Такое чувство, что ты что-то совершаешь. И если не противиться приказу желудка, то испытываешь своего рода удовлетворение от того, что ты его беспомощное орудие. Облегчение, которое наступает после того, как тебя вырвало, разумеется, совсем другое дело.

Я стоял наклонясь и смотрел на то, что я натворил, и чувствовал, что лицо мое влажно от слез и его овевает прохладный ветер. Я вспомнил драгоценную оболочку, содрогающуюся в агонии, эту приторную засахаренную сталь. Вспомнил неизбежную утрату любимой. И я ощутил Джулиан. Я не могу этого объяснить. Совершенно изнуренный, поверженный, загнанный в угол, я просто понял, что она есть. В этом не было ни радости, ни облегчения, только точное бесспорное сознание, что я проник в ее сущность.

Внезапно я почувствовал, что кто-то стоит рядом.

— Ну, как ты, Брэдли? — спросила Джулиан.

Я зашагал от нее прочь, нащупывая носовой платок. Я тщательно вытер рот и постарался прополоскать его слюной.

Я шел вдоль коридора из клеток. Я был в тюрьме. В концлагере. Это была стена, сложенная из полиэтиленовых мешков с огненно-рыжей морковью. Они смотрели на меня, как насмешливые рожи, как обезьяньи зады. Я осторожно и размеренно дышал, я прислушивался к своему желудку, мягко его поглаживая. Я вошел под освещенный свод и подверг свой желудок новому испытанию, вдохнув запах гниющего латука. И продолжал идти, занятый процессом вдохов и выдохов. Только теперь я почувствовал пустоту и слабость. Я понял, что это предел. Как олень, который не может больше бежать, поворачивается и склоняет голову перед собаками, как Актеон, подвергшийся каре богини, загнанный и растерзанный.

Джулиан шла за мной. Я слышал постукивание ее каблучков по липкому тротуару и всем телом ощущал ее присутствие.

— Брэдли, может, кофе выпьешь? Рядом закусочная.

— Нет.

— Давай где-нибудь присядем.

— Тут негде сесть.

Мы прошли между двумя грузовиками молочно-белых коробок с вишнями и вышли из лабиринта. Темнело, фонари уже освещали элегантные, строгие, военные очертания овощного рынка, напоминавшего арсенал, обшарпанные казармы восемнадцатого века; в это время дня он был тихий и мрачный, как монастырь. Напротив виднелся осыпающийся восточный портик церкви Иниго Джонса, заставленный тележками, в дальнем его конце пристроилась закусочная, о которой говорила Джулиан. Скудный свет фонарей, сам казавшийся грязным, выхватывал из темноты толстые колонны, несколько отдыхающих грузчиков и сторожей, груду овощных отбросов и поломанных картонных коробок. Как нищий итальянский городок, изображенный Хогартом [41]Уильям Хогарт (1697-1764) — английский живописец, график и теоретик искусства.. Джулиан уселась на цоколь одной из колонн в дальнем конце портика, и я сел рядом, или, точнее, почти рядом, насколько позволяла выпуклость колонны. Под собой, под ногами, позади я чувствовал жирную, клейкую лондонскую грязь. Сбоку в тусклом луче я видел задравшееся шелковое платье Джулиан, дымчато-синие колготки, сквозь которые розовело тело, ее туфли, тоже синие, которых я так осторожно касался в театре своим ботинком.

— Бедный Брэдли, — сказала Джулиан.

— Прости, пожалуйста.

— Это из-за музыки, да?

— Нет, это из-за тебя. Прости.

Мы молчали, как мне показалось, целую вечность. Я вздохнул, прислонился к колонне, и запоздалые слезы, чистые и спокойные, опять медленно подступили к глазам и потекли по лицу. Я рассматривал синие туфли Джулиан.

Джулиан сказала:

— Как из-за меня?

— Я в тебя безумно влюблен. Но ты, пожалуйста, не беспокойся.

Джулиан присвистнула. Нет, не совсем так. Она просто выдохнула воздух задумчиво, сосредоточенно.

Через некоторое время она сказала:

— Вообще-то я догадывалась.

— Как, откуда ты узнала? — сказал я, потер рукой лицо и уткнулся губами в свою мокрую ладонь.

— По тому, как ты меня поцеловал на прошлой неделе.

— А… Ну что ж. Прости. А сейчас мне, наверно, лучше пойти домой. Завтра я уеду из Лондона. Прости, что испортил тебе вечер. Надеюсь, ты извинишь мое скотское поведение. Надеюсь, ты не испачкала свое прелестное платьице. Спокойной ночи.

Я действительно встал. Я чувствовал, что я пуст и легок, способен передвигаться. Сначала тело, потом уже дух. Я зашагал к Генриетта-стрит.

Джулиан была передо мной. Я увидел ее лицо — птичья маска, лисья маска, — напряженное и ясное.

— Брэдли, не уходи. Посидим еще минутку. — Она положила ладонь мне на локоть. Я отпрянул.

— Это не игрушка для маленьких девочек, — сказал я.

Мы смотрели друг на друга.

— Сядем. Пожалуйста.

Я вернулся к колонне. Сел и закрыл лицо руками. Потом я почувствовал, что Джулиан пытается просунуть руку мне под локоть. Я отстранил ее. Так решительно и с такой яростью, словно в ту минуту ненавидел ее и готов был убить.

— Брэдли, не надо… так. Ну, скажи мне что-нибудь.

— Не прикасайся ко мне, — сказал я.

— Хорошо, не буду. Только скажи что-нибудь.

— А не о чем говорить. Я сделал то, чего поклялся никогда не делать. Я рассказал тебе, что со мной происходит. Преувеличить трудно, думаю, ты и так поняла, что это чересчур серьезно. Завтра я сделаю то, что мне давно уже следовало сделать, — уеду. Но потакать твоему девчоночьему тщеславию и выставлять свои чувства напоказ я не собираюсь.

— Слушай, слушай, Брэдли. Я не умею объяснять, не умею спорить, но пойми: нельзя тебе вылить все это на меня и сбежать. Это нечестно. Пойми.

— Какая уж тут честность, — сказал я. — Я просто хочу выжить. Я понимаю твое любопытство, и, естественно, тебе хочется его удовлетворить. Наверно, простая вежливость требует, чтобы я был не так резок с тобой. Но мне, ей-богу, плевать, оскорблю я твои чувства или нет. Это, вероятно, худшее, что я сделал в жизни. Но раз дело сделано, нечего тянуть канитель и анатомировать собственные переживания, даже если тебе это доставляет удовольствие.

— И тебе не хочется рассказать мне о своей любви? Вопрос был убийствен своей простотой. Ответ на него был мне предельно ясен.

— Нет, все уже испорчено. Я сто раз воображал, как я объяснюсь тебе, но это относилось к миру фантазий. В реальном же мире этому нет места. Нельзя. Не то чтобы преступно — просто абсурдно. Я холоден как лед, мне все равно. Ну, чего ты хочешь? Чтобы я воспевал твои глаза?

— Ты сказал, что любишь… и сразу все… прошло?

— Нет. Но… слов уже нет… я должен носить это в себе и с этим жить. Пока я молчал, я мог без конца представлять себе, как я тебе это говорю. Теперь… мне отрубили язык.

— Я… Брэдли, не уходи… мне надо… о, помоги же мне… подыскать слова… Это так важно… Это же и меня касается… Ты говоришь только о себе.

— А о ком же еще речь? — сказал я. — Ты — просто нечто в моих мечтах.

— Неправда. Я не мечта. Я живая. Я тебя слышу. Я, может быть, страдаю.

— Страдаешь? Ты? — Я рассмеялся, встал и двинулся прочь.

Но не успел я и шагу сделать, как Джулиан, не поднимаясь, схватила меня за руку. Я посмотрел вниз на ее лицо. Я хотел вырвать у нее руку, но приказ мозга затерялся на полпути к руке. Я стоял и глядел на ее настойчивое лицо, вдруг сделавшееся жестче и старше. Она смотрела без нежности, нахмурясь, глаза сузились в два тоненьких вопросительных прямоугольника, губы раскрылись, нос сморщился в требовательном недоверии.

— Сядь, пожалуйста, — сказала она.

Я сел, и она выпустила мою руку. Мы смотрели друг на друга.

— Брэдли, ты не можешь уйти.

— Похоже, что так. Знаешь, ты очень жестокая молодая особа.

— Это не жестокость. Мне нужно понять. Ты говоришь, что думаешь только о себе. Прекрасно. Я тоже думаю о себе. Ты сам начал, верно, но ты не можешь кончить, когда тебе заблагорассудится. Я полноправный партнер в игре.

— Надеюсь, игра тебя радует. Наверное, приятно почувствовать на коготках кровь. Будет о чем с удовольствием подумать перед сном в постельке.

— Не груби, Брэдли. Я не виновата. Я тебя не просила влюбляться. Мне такое и в голову не приходило. Когда это случилось? Когда ты начал меня замечать?

— Слушай, Джулиан, — сказал я. — Подобного рода воспоминания приятны, когда двое любят друг друга. Но когда один любит, а другой нет, они утрачивают свою прелесть. То, что я имел несчастье влюбиться в тебя, совсем не означает, что я не знаю тебе цену: ты очень молодая, очень необразованная, очень неопытная и во многих отношениях очень глупая девочка. И ты не дождешься, я не стану тешить тебя и выкладывать историю своей любви. Знаю, тебя бы это потешило. Ты была бы в восторге. Но постарайся быть чуточку взрослее и просто все забыть. Это не игрушки. Тебе не удастся удовлетворить свое любопытство и тщеславие. Надеюсь, что, в отличие от меня, ты сумеешь держать язык за зубами. Я не могу приказать тебе не шушукаться и не смеяться надо мной — я просто тебя об этом прошу.

Немного подумав, Джулиан сказала:

— По-моему, ты меня совсем не знаешь. Ты уверен, что любишь именно меня?

— Хорошо. Допустим, я могу довериться твоей скромности. Ну а теперь избавь меня от сурового и неуместного допроса.

Помолчав еще немного, Джулиан сказала:

— Значит, ты завтра уезжаешь? Куда?

— За границу.

— Ну, а мне что, по-твоему, делать? Перечеркнуть сегодняшний вечер и забыть?

— Да.

— И ты думаешь, это возможно?

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.

— Ясно. А сколько тебе понадобится времени, чтобы избавиться от этого, как ты выражаешься, несчастного увлечения?

— Я не говорил «увлечения».

— Ну, а если я скажу, что ты просто хочешь спать со мной?

— Говори себе, пожалуйста.

— Значит, тебе безразлично, что я думаю?

— Теперь безразлично.

— Потому что ты испортил всю радость своей любви, перенеся ее из фантастики в мир действительности?

Я поднялся и зашагал прочь, на этот раз я отошел довольно далеко. Я видел ее будто во сне: она бежала, как юная спартанка, пестрело синими тюльпанами красное шелковое платье, мелькали блестящие синие туфли, руки протянулись вперед. Она опять преградила мне дорогу, и мы остановились около грузовика с белыми коробками. Особенный, неопределимый запах налетел на меня, как рой пчел, неся ужасные ассоциации. Я прислонился к борту грузовика и застонал.

— Брэдли, можно до тебя дотронуться?

— Нет. Уходи, пожалуйста. Если хоть немножко жалеешь меня, уходи.

— Брэдли, ты растревожил меня, дай мне выговориться, мне тоже надо разобраться в себе. Тебе и в голову не приходит, как…

— Я знаю, тебе противно.

— Ты говоришь, что не думаешь обо мне. Ты и правда не думаешь!

— Что за ужасный запах? Что в этих коробках?

— Клубника.

— Клубника! — Запах юных иллюзий и жгучей мимолетной радости.

— Ты говоришь, что любишь меня, но я тебя совершенно не интересую.

— Нисколько. Ну, до свидания, слышишь?

— Ты, конечно, и не представляешь себе, что я могу ответить тебе взаимностью.

— Что?

— Что я могу ответить тебе взаимностью.

— Не дурачься, — сказал я, — что за ребячество.

Голуби, не понимая, день сейчас или ночь, прохаживались возле наших ног. Я посмотрел на голубей.

— Твоя любовь… как же это… сплошной солипсизм, раз ты даже не задумываешься, что могу чувствовать я.

— Да, — сказал я, — это солипсизм. Ничего не поделаешь. Это игра, в которую я играю сам с собой.

— Тогда незачем было мне говорить.

— Тут я совершенно с тобой согласен.

— Но неужели же ты не хочешь знать, что я чувствую?

— Я не собираюсь волноваться из-за того, что ты чувствуешь. Ты очень глупая маленькая девочка. Ты возбуждена и польщена, что немолодой человек ставит себя перед тобой в глупое положение. Возможно, с тобой это в первый раз, но уж несомненно — не в последний. Конечно, тебе хочется поисследовать ситуацию, покопаться в своих переживаниях, поиграть в «чувства». Мне это ни к чему. Я, конечно, понимаю, что тебе бы надо быть куда старше, сильнее и хладнокровнее, чтобы просто не обратить на все никакого внимания. Значит, ты вроде меня — не можешь поступить так, как следовало бы. Жаль. Ну, пошли от этой проклятой клубники. Пора домой.

Я зашагал прочь, на этот раз не так поспешно. Джулиан шла рядом. Мы свернули на Генриетта-стрит. Я страшно разволновался, но решил не показывать виду. Я чувствовал, что сделал шаг, который мог стать роковым, или, во всяком случае, не сдержался. Заявил, что не буду говорить о любви, а сам говорил о любви — и ни о чем другом. И это принесло мне горькую, сладостную, редкую радость. Объяснение, спор, борьба, раз начавшись, могли длиться и длиться и перейти в пагубную привычку. Если ей хочется говорить, разве у меня хватит сил отказаться? Умри я от такого разговора, я был бы счастлив. И я с ужасом понял, что даже за двадцать минут общения с Джулиан моя любовь безмерно возросла и усложнилась. Она и прежде была огромна, но ей недоставало частностей. Теперь же открылись пещеры, лабиринты. А ведь скоро… Сложность сделает ее еще сильней, значительней, неискоренимей. Прибавилось так много пищи для размышлений, питательной пищи. О господи.

— Брэдли, сколько тебе лет?

Вопрос застиг меня врасплох, но я ответил тотчас:

— Сорок шесть.

Трудно объяснить, зачем мне понадобилась эта ложь. Отчасти просто горькая шутка: я был так поглощен подсчетами урона, какой нанесет мне нынешний вечер, представляя себе, как увеличится боль утраты, ревности и отчаяния, что вопрос о том, сколько мне лет, был последней каплей, последней щепоткой соли, насыпанной на рану. Оставалось отшутиться. И конечно, она знала, сколько мне лет. Но, кроме того, в уголке мозга у меня шевелилась мысль: да нет же, нет мне пятидесяти восьми и быть не может. Я чувствую себя молодым, молодо выгляжу. Инстинкт подсказал, что нужно скрыть правду. И я хотел сказать «сорок восемь», но перепрыгнул на сорок шесть. Кажется, подходящий возраст, вполне приемлемый.

Джулиан помолчала. Она, кажется, удивилась. Мы свернули на Бедфорд-стрит. Тогда она сказала:

— О, значит, ты чуть постарше папы. Я думала, моложе.

Я беспомощно рассмеялся, сетуя про себя на эту нелепость, на это утонченное безумие. Конечно, молодежь не разбирается в летах, не ощущает возрастной разницы. Раз после тридцати — им уже все равно. А тут еще моя обманчивая моложавая маска. Ох, как нелепо, нелепо, нелепо.

— Брэдли, что за дикий смех, в чем дело? Пожалуйста, перестань, и поговорим, мне надо как следует поговорить с тобой.

— Ну что ж, поговорим. — Где это мы?

— Все перед тем же гостеприимным Иниго Джонсом.

Войдя в скромную калитку и миновав два задрапированных материей ящика для пожертвований, мы оказались у западного придела, где находился единственный вход в церковь. Я свернул в темный двор и вышел в сад. Дорожка упиралась в дверь, ведущую к обиталищу вечного покоя Лили, Уичерли, Гринлинга Гиббонса, Арне и Эллен Терри [42]Питер Лили (Питер ван дер Фаес, 1618-1680) — голландско-английский художник-портретист, представитель фламандской школы живописи. Уильям Уичерли (1640— 1716) — английский драматург. Гринлинг Гиббонc (1648-1721) — английский скульптор. Томас Аугустин Арне (1710-1778) — английский композитор. Эллен Алисия Терри (1847-1928) — английская актриса.. Кирпичный портик был исполнен домашнего, чисто английского изящества. Я сел на скамейку в темном саду. Чуть поодаль фонарь тускло светил на оранжевые розы, делая их восковыми. Шмыгнула кошка, беззвучно и быстро, как тень птицы. Когда Джулиан села рядом, я отодвинулся. Я ни за что, ни за что не дотронусь до нее. Чистое безумие продолжать препирательство. Но я ослабел от своего умопомрачения и от нелепости происходящего. После лжи о возрасте всякое благоразумие, все попытки самосохранения были уже ни к чему.

— Никого никогда еще не рвало из-за меня, — сказала Джулиан.

— Не обольщайся. Тут еще и Штраус.

— Милый старый Штраус.

Я сидел, как египтянин, — прямо, руки на коленях, — и глядел в темноту, где мелькала и резвилась тень кошки. Теплая рука вопросительно легко дотронулась до моих стиснутых пальцев.

— Не надо, Джулиан. Я правда сейчас пойду. Не мучай меня. Она отняла руку.

— Брэдли, ну что ты так холоден со мной?

— Пусть я кретин, но тебе-то зачем вести себя как девке?

— «Ступай в монахини, говорю тебе! И не откладывай. Прощай!» [43]Шекспир. Гамлет, акт III, сцена 1. Перевод Б. Пастернака.

— Понимаю, ты развлекаешься вовсю. Но хватит, помолчи, не трогай меня.

— Не буду я молчать и буду тебя трогать.

Ее рука-мучительница опять легла на мою. Я сказал:

— Ты так нехорошо… себя ведешь. Я бы никогда… не поверил… что ты можешь быть… такой легкомысленной… и злой.

Я повернулся к ней и крепко сжал ее настойчивую руку повыше запястья. И вдруг меня словно ударило — в эту минуту я скорее угадал, чем увидел ее взволнованное, смутно улыбавшееся лицо. Тогда я крепко и уверенно обнял ее обеими руками за плечи и очень осторожно поцеловал в губы.

Есть мгновения райского блаженства, которые стоят тысячелетних мук ада, по крайней мере, так мы думаем, но не всегда ясно осознаем это в тот момент. Я — сознавал. Я знал, что даже если сейчас наступит крушение мира, я буду не в убытке. Я воображал себе, как целую Джулиан, но не мог вообразить сгустка чистой радости, белого накала восторга от касания губами ее губ, всем моим существом — ее существа.

Я был в таком восторге, целуя ее, что не сразу понял, что и она целует и обнимает меня. Ее руки обвивали мою шею, губы горели, глаза закрылись.

Я отвернулся и легонько оттолкнул ее от себя, и тогда она разжала и опустила руки. Оторваться от нее мне помогло естественное неудобство, которое испытываешь, целуясь сидя. Мы отстранились друг от друга.

Я сказал:

— Зачем ты это сделала?

— Брэдли, я люблю тебя.

— Не выдумывай, не говори глупостей.

— Что же мне делать? Ты даже не хочешь меня выслушать. Ты думаешь, я маленькая и для меня это игра. Нет, нет. Конечно, я растерялась. Я так давно тебя знаю, всю жизнь. Я всегда тебя любила. Пожалуйста, не перебивай. Если бы ты только знал, как я всегда ждала твоего прихода, как мне хотелось говорить с тобой, все тебе рассказать. Ты ничего не замечал, но мне обо всем, обо всем хотелось тебе рассказывать.

Если бы ты только знал, как я всегда восхищалась тобой. Когда я была маленькая, я говорила, что хочу за тебя замуж. Помнишь? Конечно, забыл. Ты всю жизнь был моим идеалом. И тут не детское обожание, даже не увлечение, а глубокая, настоящая любовь. Конечно, раньше я не спрашивала себя ни о чем, не задумывалась, даже не называла любовь по имени, но недавно, когда я почувствовала, что стала взрослая, я задала себе этот вопрос, я задумалась и все поняла. Знаешь, моя любовь тоже стала взрослая, и мне захотелось бывать больше с тобой, захотелось как следует тебя узнать. Думаешь, зачем мне понадобилось обсуждать пьесу? Мне, конечно, хотелось о ней поговорить. Но еще нужней мне была твоя любовь, твое внимание. Господи, да мне просто хотелось смотреть на тебя. Ты не представляешь себе, как все последнее время мне хотелось дотронуться до тебя, поцеловать тебя, но я не решалась, я не думала, что когда-нибудь решусь. А потом, с того дня, когда ты увидел, как я рву письма, я думала о тебе почти все время, особенно последнюю неделю, когда… когда заподозрила то… в чем ты мне сегодня признался… Я только о тебе и думала.

— Ну а Септимус? — сказал я.

— Кто?

— Септимус, Септимус Лич. Твой поклонник. Неужели ты не выделила ему нескольких минут в своих мыслях?

— Ах, Септимус. Это я так сказала. Нарочно, наверно, чтоб тебя подразнить. Он вовсе не поклонник, просто приятель. У меня вообще нет поклонников.

Я глядел на нее. Она сидела боком на скамейке, как в дамском седле, одно колено было туго обтянуто шелком. Я смотрел на ряд синих пуговок у нее на груди. Растрепавшиеся волосы, похожие теперь уже не на шлем, а на тюрбан, вздыбились у нее на макушке, когда она бессознательно и нервно откидывала их со лба. Лицо сияло одухотворенной страстью и чувством, которое я не решаюсь назвать. Она была уже не ребенок. Она вступила во владение своей женственностью, осознала ее силу и власть.

Я сказал:

— Все ясно.

Потом я легко и быстро поднялся и пошел к калитке. Я повернул на Бедфорд-стрит, к станции на Лестер-сквер. Когда я переходил Гаррик-стрит, Джулиан, шагавшая справа, взяла меня левой рукой под локоть. Левой рукой я осторожно отвел ее руку, и она ее опустила. Мы молча дошли до Сент-Мартин-лейн.

Тогда Джулиан сказала:

— Я вижу, ты решил мне не верить и не обращать внимания на мои слова. Ты, кажется, думаешь, что мне все еще двенадцать лет.

— Совсем нет, — сказал я. — Я слушал очень внимательно то, что ты говорила, все очень интересно и даже трогательно. И прекрасно выражено, особенно если учесть, что сочинено с ходу. Только как-то расплывчато и неясно, и мне непонятны твои выводы, если ты вообще их делаешь.

— Господи, Брэдли, я люблю тебя.

— Очень мило с твоей стороны.

— Я не придумываю, это правда.

— Я не обвиняю тебя в неискренности. Просто ты сама не знаешь, что говоришь. Ты признаешь, что растерялась.

— Разве?

— Причина твоей растерянности совершенно ясна. Я нравился тебе или, как ты любезно выразилась, ты любила меня, когда была маленьким, невинным ребенком, а я, писатель, был интересным гостем твоего отца, и все такое прочее. Теперь ты взрослая, а я намного старше тебя, но мы неожиданно оказались в одном мире — мире взрослых. Даже если не говорить о небольшом потрясении, пережитом тобой сегодня вечером, ты, естественно, удивлена и, возможно, даже обрадована, обнаружив, что в некотором роде мы ровня. Что же должно произойти с твоей старой привязанностью к человеку, которым ты привыкла восхищаться, когда была маленькая? Закономерный вопрос? Может быть, и нет. Но мое непростительное поведение сделало его закономерным. Мое идиотское объяснение поразило, позабавило, взволновало тебя и толкнуло на ответное объяснение, —бестолковое, неясное, о котором ты завтра пожалеешь. Вот и все. Слава богу, уже метро.

Мы спустились по ступенькам на станцию и остановились, глядя друг на друга, в ярком свете около билетных автоматов, неподвижные среди снующей толпы. Поглощенные друг другом, мы не замечали ничего вокруг, словно были одни в тишайшем парке или на огромном пустынном тибетском плато.

— А мой поцелуй тоже был бестолковый и неясный? — сказала Джулиан.

— Ну, садись в метро, и спокойной тебе ночи.

— Брэдли, ты понял, что я сказала?

— Ты сама не знаешь, что говоришь. Завтра все покажется тебе дурным сном.

— Посмотрим! Во всяком случае, ты говорил со мной, ты спорил.

— Говорить тут не о чем. Я просто самым безответственным образом хотел продлить удовольствие и не расставаться с тобой.

— Значит, мне не надо уходить.

— Нет, надо. Все кончено.

— Нет, не кончено. Ты ведь не уедешь из Лондона, да?

— … Я… не уеду из Лондона, — сказал я.

— Мы увидимся завтра?

— Возможно.

— Я позвоню около десяти.

— Спокойной ночи.

Я не положил рук ей на плечи, а наклонился и легонько коснулся губами ее губ. Затем повернулся и по ступенькам вышел на Черринг-Кросс-роуд. Я шагал, ничего не видя, расплывшись в счастливой улыбке.

Кажется, я спал. Меня то пронзал толчок блаженства, то я снова проваливался в сон. Тело ныло от мучительного и сладкого желания и сознания того, что оно может быть удовлетворено. Я тихонько стонал от счастья. Я состоял не из костей и плоти, а из чего-то иного, восхитительного… Из меда, из помадки, из марципана — и в то же время из стали. Я был стальной проволокой, тихо дрожавшей в голубой пустоте, а в теплых сокровенных глубинах сознания билось изумление перед тем, что со мной произошло. Все эти слова, разумеется, не передают того, что я чувствовал, — этого не в состоянии передать никакие слова. Я не думал. Я просто был. Когда обрывочные мысли проникали в мой рай, я гнал их прочь.

Я рано встал, побрился с величавой медлительностью, тщательно и любовно оделся и долго изучал себя в зеркале. Мне можно было дать тридцать пять. Ну сорок. Я похудел за последнее время, и это мне шло. Тусклые мягкие, светлые, тронутые сединой волосы, прямые и густые, прямой тонкий нос с крупными ноздрями, вполне красивый. Твердые серо-голубые глаза, худые щеки, высокий лоб, тонкий рот — лицо интеллектуала. Лицо пуританина. Ну и что же?

Я выпил воды. О еде, разумеется, и думать было нечего. Меня мутило и лихорадило, но ночью я побывал в раю и не утратил ощущения снизошедшей на меня благодати. Я прошел в гостиную и еще раз слегка смахнул пыль с бросавшихся в глаза поверхностей, которые уже успели к этому времени запылиться. Потом, усевшись, погрузился в размышления.

В общем-то, я мог поздравить себя: вчера вечером я был довольно сдержан. Правда, меня стошнило у нее перед носом и я признался ей в любви в таких выражениях, что она сразу поняла, насколько это серьезно, — это я тут же заметил.

Но потом я вел себя достойно. (Отчасти, конечно, благодаря обманчивому торжеству от ее присутствия.) Во всяком случае, я вчера ни к чему ее не понуждал. Но что она сейчас обо всем этом думает? Вдруг позвонит и холодно скажет, что согласна со мной и лучше все это кончить? Я сам ведь убеждал ее, что она достаточно взрослая, чтобы вести себя именно так. А вдруг по здравом размышлении она решила послушаться моего совета? Что значили ее слова о «любви»? Что она в них вкладывала? Может, она сочинила все это, потому что была тронута, польщена, взволнована моим объяснением? Вдруг она одумается? А если она и вправду любит, что будет дальше? Но я не очень-то размышлял над тем, что будет дальше. Если она и вправду любит — будь что будет.

Я посмотрел на часы, они показывали восемь. Я проверил время по телефону, и там мне тоже ответили, что сейчас восемь часов. Я вышел во двор, отошел недалеко, чтобы слышать телефон, и остановился в оцепенении. Появился Ригби с одним из своих сомнительных дружков, и я так медленно и странно поднял руку, приветствуя их, что они еще долго на меня оборачивались. Потом я решил было добежать до цветочного магазина, но передумал. А вдруг она просто не позвонит? Я вернулся домой, опять посмотрел на часы и с остервенением тряхнул их. Прошло бог знает сколько времени, а они показывали четверть девятого. Я перешел в гостиную и попробовал уткнуться носом в ковер, но почему-то это уже не помогало, мне нужно было двигаться, суетиться. Я кружил, я метался по квартире, у меня стучали зубы. Я попробовал засвистеть, но у меня ничего не вышло. Я старался глубоко дышать, но между двумя вздохами переставал ощущать себя и судорожно втягивал воздух, не в силах выдержать паузу. Мне было дурно.

Примерно в девять в прихожей позвонили. Я подкрался к дверям и посмотрел сквозь матовое стекло. Это была Джулиан. Я попытался быстро овладеть собой и открыл дверь. Она влетела в квартиру. Я едва успел захлопнуть дверь ногой, как она уже тащила меня в гостиную. Она обвила мою шею руками, и я обнимал ее в яркой тьме, и зубы у меня уже не стучали, я смеялся и плакал, и Джулиан тоже смеялась и дрожала, и мы опустились на пол.

— Брэдли, господи, я так боялась, что ты передумал, я не могла дожидаться десяти.

— Глупышка. О господи, ты пришла, ты пришла…

— Брэдли, я люблю тебя, люблю, это настоящее. Я поняла это совершенно ясно, когда мы вчера расстались. Я не спала, со мной бог знает что творилось. Такого со мной еще не было. Это — любовь. Сомневаться ведь невозможно! Правда?

— Нет, — сказал я, — невозможно. Когда сомневаешься, значит, уже не то.

— Вот видишь!

— Ну а мистер Беллинг?

— Ах, Брэдли, хватит мучить меня мистером Беллингом. Это была просто прихоть, детский каприз. Нет никакого Беллинга. Ничего нет, кроме моей любви к тебе, правда. Да он никогда меня по-настоящему и не любил, никогда не любил так, как ты…

— Конечно, я произвел на тебя впечатление. Может, в этом все дело?

— Я люблю тебя. Я волнуюсь ужасно, но в то же время совершенно спокойна. Разве это не доказывает, что произошло что-то исключительное? Я прямо как архангел. Я могу говорить с тобой, могу убедить тебя, вот увидишь. Ведь у нас масса времени, да, Брэдли?

От ее вопроса — вернее, утверждения — на меня повеяло отрезвляющим холодом. Время, планы, будущее.

— Да, любимая, у нас масса времени.

Мы сидели на полу: я — поджав под себя ноги, она — на коленях, слегка склонившись надо мной. Она гладила мои волосы и шею. Потом начала развязывать мой галстук. Я рассмеялся.

— Все в порядке, Брэдли, чего ты всполошился, я просто хочу посмотреть на тебя. Я ни о чем думать не хочу — только смотреть на тебя, трогать тебя, чувствовать, какое это чудо…

— Что А любит Б, а Б любит А. Это действительно редкость.

— Какая у тебя красивая голова.

— В свое время я просунул ее сквозь полог твоей колыбели.

— А я влюбилась в тебя с первого взгляда.

— Я готов положить ее под колеса твоей машины.

— Хоть бы вспомнить, когда я увидела тебя в первый раз!

— Мне вдруг подумалось, что ведь я могу припомнить все свои дела по одной из старых записных книжек (они все у меня сохранились). Все, что я делал в тот день, когда родилась Джулиан. Решал, наверно, какую-нибудь налоговую проблему или завтракал с Грей-Пелэмом.

— А когда ты в меня влюбился? Ведь теперь можно спрашивать?

— Теперь можно. Мне кажется, это началось, когда мы рассуждали о Гамлете.

— Только тогда! Брэдли, мне страшно. Правда, ты лучше еще подумай. Может, это у тебя только минутный порыв? Может, ты просто что-то напутал? Вдруг через неделю ты переменишься ко мне? А я-то думала…

— Джулиан, ну неужели ты серьезно? Нет, нет, ты же видишь, что со мной. Прошлого нет. Истории нет. Все поставлено на карту.

— Знаю…

— Тут нельзя взвешивать, подсчитывать. Но… ох, любимая… нам придется трудно. Пойди ко мне. — Я привлек ее к себе и прижал ее головку с львиной гривой к своей груди.

— Не вижу ничего трудного… — проговорила она в мою чистую голубую в полоску рубашку и расстегнула верхние пуговицы. — Конечно, не надо спешить, надо выдержать проверку временем… нечего торопиться.

— Верно, — сказал я, — не надо спешить…

Легко сказать, когда она засунула руку мне под рубашку и, вздыхая, теребила завитки седых волос у меня на груди.

— Правда ведь, я ничего плохого не делаю? Я не бесстыдница?

— Нет, Джулиан, любимая моя.

— Мне надо тебя потрогать. Как здорово, что я имею на это право. — Джулиан, ты с ума сошла… это безумие.

— По-моему, нам надо спокойно и не спеша узнать друг друга и говорить друг другу правду, говорить все и смотреть друг другу в глаза, вот как сейчас, и… по-моему, я могу годами так смотреть тебе в глаза… этим можно кормиться… просто смотреть, и все… Да? Ты тоже так чувствуешь?

— Мало ли что я чувствую, — сказал я. — Кое-какие из моих чувств уже выразил Марвелл [44]Эндрю Марвелл (1621-1678)— английский поэт.. Но главное, я чувствую — нет, дай мне сказать — вот что. Я совершенно недостоин твоей любви. Не стану разглагольствовать о том, почему и отчего… но поверь мне. Ладно, я готов плыть по течению, медленно, как ты говоришь, а ты убеждай меня и себя, что ты и вправду все это чувствуешь. Но ты не должна быть связана, никаких обязательств…

— Но я связана…

— Ты должна быть совершенно свободна.

— Брэдли, не надо…

— По-моему, нам нельзя произносить некоторых слов.

— Каких слов?

— «Люблю», «влюблен».

— По-моему, это глупо. Но раз у нас есть глаза, можно обойтись и без слов. Смотри. Разве ты не видишь того, чего ты не хочешь произносить?

— Ну не надо. Правда, не надо это никак называть. Наберемся терпения и подождем, что будет дальше.

— Ты так странно говоришь — ты волнуешься…

— Я в ужасе.

— А я нет. Никогда еще не чувствовала себя такой храброй. Чего бояться? И почему ты говоришь, что нам придется трудно? Какие трудности ты имел в виду?

— Я намного старше тебя. Гораздо старше. Вот в чем трудность.

— О… Ну, это условность. К нам это отношения не имеет.

— Нет, имеет, — сказал я. (Я уже ощутил, что имеет.)

— Больше ты ничего не хотел сказать?

Я колебался.

— Нет.

Мне еще многое предстояло ей выложить. Но не сегодня.

— А это не…

— О Джулиан, ты не знаешь меня, ты же меня не знаешь…

— Это не Кристиан?

— Что? Кристиан? Господи, конечно, нет!

— Слава богу. Знаешь, Брэдли, когда папа говорил о том, чтобы помирить вас с Кристиан, я так мучилась… до того… тут, наверно, я и поняла, как я к тебе отношусь…

— Как Эмма к мистеру Найтли [45]Персонажи романа английской писательницы Джейн Остен (1775-1817) «Эмма»..

— Точно. Понимаешь, с тех пор, как я тебя знаю, ты был всегда один. Абсолютно один.

— Столп в пустыне.

— Я и вчера волновалась насчет Кристиан…

— Нет, нет… Крис прекрасная женщина, и у меня даже ненависть прошла, но она для меня — ничто. Ты высвободила меня из стольких силков. Я еще расскажу тебе… потом… про все.

— Ну а возраст не имеет значения. Многим девушкам нравятся мужчины старше их. Значит, все ясно. Я пока ничего не говорила родителям ни вчера, ни сегодня утром, я хотела убедиться, что ты не передумал. А сегодня скажу…

— Постой! Что ты скажешь?

— Что я люблю тебя и хочу выйти за тебя замуж.

— Джулиан! Это невозможно! Джулиан, я старше, чем ты думаешь…

— Ты стар, как мир. Знаем, знаем.

— Нет, это невозможно.

— Брэдли, ты говоришь чепуху. Ну почему ты так смотришь? Ведь ты любишь меня? Ведь ты же не хочешь соблазнить меня и бросить?

— Нет, я правда люблю тебя…

— Разве это не навсегда?

— Да. Настоящая любовь бывает навсегда… а это настоящая любовь, но…

— Что «но»?

— Ты сказала, что не надо торопиться, надо постепенно узнать друг друга… все так внезапно… я уверен, что ты не должна… ничем себя связывать…

— А может, я хочу себя связать. Ладно, наберемся терпения, не будем спешить, и всякое такое. Но знаем-то мы друг друга давно, я знаю тебя всю жизнь, ты мой мистер Найтли, а разница в возрасте…

— Джулиан, мне кажется, пока надо сохранить все в тайне.

— Почему?

— Потому что ты можешь передумать.

— Или потому, что ты передумаешь?

— Я не передумаю. Но ты не знаешь меня, не можешь знать. Я гожусь тебе в отцы.

— Ты думаешь, для меня это важно?

— Нет, но для общества важно, а когда-нибудь станет важно и для тебя. Ты увидишь, как я старею…

— Брэдли, это чушь.

— Я бы очень хотел, чтобы ты пока ничего не говорила родителям.

— Ладно, — сказала она, помолчав и все еще стоя на коленях, и отстранилась от меня с детским выражением недоумения на лице.

Я не мог вынести пробежавшей между нами холодности. Что же, чему быть, того не миновать. Надо довериться ее правдивости, ее наивности, даже неопытности, даже неразумию. Я сказал:

— Поступай как знаешь, моя радость, я все предоставляю тебе. Я люблю тебя безгранично и безгранично доверяю тебе, и будь что будет.

— Думаешь, родители не одобрят?

— Они придут в бешенство.

Потом мы поговорили еще немного о Кристиан и о моем браке, о Присцилле. Говорили о детстве Джулиан, перебирали все наши встречи. Говорили о том, когда я полюбил ее и когда она полюбила меня. О будущем мы не говорили. Мы все сидели на полу, как робкие звери, как дети, мы гладили друг другу руки и волосы. Мы целовались, не часто. Где-то в середине дня я отослал ее. Я чувствовал, что нельзя изнурять друг друга. Необходимо подумать и прийти в себя. О том, чтобы лечь с ней в постель, не могло быть и речи.

— Да нет же, — сказал я, — я вовсе не собираюсь уезжать.

Рейчел и Арнольд расположились в креслах у меня в гостиной. Я сидел в кресле Джулиан у окна. Небо нахмурилось и потемнело, я включил свет. Это было в тот день, к вечеру.

— Так что же вы собираетесь делать? — спросил Арнольд. Сначала он позвонил по телефону, а потом приехал вместе с Рейчел. Они вступили — другого слова не подберешь — в гостиную и оккупировали ее. Встретиться с хорошо знакомыми людьми, которые вдруг перестали улыбаться, потрясены и напряжены, — очень страшно. Я испугался. Я знал, что они «придут в бешенство», но я не ожидал такого единства, такой мощной враждебности. Их полное нежелание — напускное или реальное — поверить в случившееся обескуражило меня, лишило дара речи. Я ничего не мог объяснить и чувствовал, что произвожу поэтому совершенно ложное впечатление. Кроме того, я не только выглядел, но и чувствовал себя ужасно виноватым.

— Остаться в Лондоне, — сказал я, — возможно, изредка видеться с Джулиан.

— И дальше завлекать ее? — сказала Рейчел.

— Что же тут такого… я хочу просто получше узнать ее… Ведь мы, кажется, любим друг друга… и…

— Брэдли, спуститесь-ка на землю, — сказал Арнольд. — Что вы мелете? Вы витаете в облаках. Вам под шестьдесят. Джулиан двадцать. Она заявила, что вы сказали ей, сколько вам лет, и что ей это безразлично, но не можете же вы воспользоваться тем, что сентиментальная школьница польщена вашим вниманием…

— Она не школьница, — сказал я.

— Она совершенный ребенок, — сказала Рейчел, — и ее очень легко обмануть и…

— Я не обманываю ее! Я говорил ей, что при такой разнице в возрасте все просто невозможно.

— Абсолютно невозможно, — сказал Арнольд.

— Она сегодня такое несла, — сказала Рейчел, — не могу себе представить, что вы ей напели.

— Я не хотел, чтобы она вам говорила.

— Значит, по-вашему, надо было обманывать родителей?

— Нет, нет, не то…

— Ничего не понимаю, — сказала Рейчел. — Вы что, вдруг почувствовали к ней влечение, или как там еще, и тут же сказали ей, что она вам нравится, и начали увиваться за ней, да? Что произошло? Все ведь, кажется, только что началось?

— Да, только что, — сказал я. — Но все очень серьезно. Я не предвидел, не хотел, это случилось. И потом, когда оказалось, что и она тоже…

— Брэдли, — сказал Арнольд, — ваши объяснения не имеют никакого отношения к действительности. Ну хорошо. Вы неожиданно обнаружили, что она привлекательная девушка. В Лондоне полно привлекательных девушек. И лето почти в разгаре, да и вы в таком возрасте, когда мужчины порой превращаются в полных идиотов. Я знал таких, которые в шестьдесят лет начинали вытворять черт-те что: как говорится, седина в бороду, бес в ребро. Тут нет ничего необычного. Но даже если вы распалились по поводу моей дочери, какого черта, вместо того чтоб помалкивать, вы стали докучать ей, расстраивать ее и смущать…

— Я вовсе ей не докучаю, и нисколько она не расстроена.

— Нет, мы оставили ее именно в таком состоянии.

— Значит, это вы ее и расстроили…

— Неужели вы не могли вести себя как порядочный человек?..

— И она гораздо меньше смущена, чем я сам. Простите, но ваши определения совершенно не подходят. Тут действуют космические силы. Вы, наверно, просто не имеете о них понятия. Кстати, Арнольд, вы ведь никогда, ни в одной книге не описали настоящей влюбленности…

Рейчел сказала:

— Вы рассуждаете, как мальчишка. Каждый знает, что такое влюбленность. Дело не в этом. Подробности ваших так называемых «переживаний» никого не волнуют. Это еще скучнее, чем слушать про чужие сны. Джулиан, во всяком случае, не «влюблена» в вас, что бы вы под этим ни подразумевали. В ней нет никакой извращенности, и ей просто интересно и лестно, что пожилой друг ее отца оказал ей такого рода внимание. Если бы вы видели ее сегодня, когда она рассказывала нам обо всем и смеялась, смеялась. Она была похожа на ребенка, которому дали игрушку.

— Но вы же говорите, она расстроена…

— Потому что мы сказали ей, что это неудачная шутка.

Я думал: «Любимая, я верю тебе, верю тебе, и я знаю тебя. Я буду верить так же, как веришь ты». Но тут же мне стало больно и страшно. Неужели после того, что было, я могу поставить теперь все под сомнение? Она так молода. И верно они говорят, это едва началось. Так недавно, что я даже поразился, откуда у меня такая уверенность. И все же, преобладая над всеми сомнениями, эта уверенность у меня была.

— Наконец-то я вижу, вы начали нас слушать, — сказал Арнольд. — Брэдли, вы приличный, разумный и вполне порядочный человек. Неужели вы всерьез намерены переживать вместе с Джулиан сердечные бури? Я говорю: «сердечные бури», но, слава богу, до этого еще не дошло и никогда не дойдет. Я не допущу.

— Я пока сам ничего не знаю, — сказал я. — Я согласен: все совершенно невероятно. Джулиан любит меня — просто не верится. Немыслимо. Я сам потрясен. Но теперь я, естественно, не отступлюсь. Не уберусь потихоньку прочь, как вы предложили, не прекращу свиданий с Джулиан, я просто не могу, я должен понять, любит она меня или нет. А если любит, то я еще и сам не знаю, что из этого следует. Возможно, ничего. Все слишком необычно и может обернуться мукой, особенно для меня. Ей я не причиню мук. Надеюсь, я ей не поврежу. Но сейчас мы оба не можем остановиться. Вот и все.

— Она может остановиться и остановится, — сказал Арнольд. — Пусть даже мне придется запереть ее в комнате.

— И вы прекрасно можете остановиться, — сказала Рейчел. — Будьте честным! И перестаньте говорить «мы». Вы не можете отвечать за Джулиан. Вы ведь не спали с ней, правда?

— О господи, господи, — сказал Арнольд, — конечно, нет. Он же не преступник.

— Правда.

— И не собираетесь?

— Рейчел, я не знаю! Поймите, перед вами безумный.

— Значит, вы признаете, что вы невменяемы, не отвечаете за свои поступки и опасны для окружающих!

— Арнольд, пожалуйста, не горячитесь, не выходите из себя. Вы оба пугаете меня, сбиваете с толку, зачем? Когда я сказал: «Я сумасшедший», — я не имел в виду, что не отвечаю за свои поступки. Я чувствую ответственность, как если бы… мне вручили… ну… не знаю что… чашу Грааля. Клянусь, я не буду давить на Джулиан, приставать к ней… я дам ей полную свободу, она и так совершенно свободна…

— Вы отлично понимаете, что несете чушь, — сказал Арнольд, — во всяком случае, вы сами себе противоречите. Если вы сейчас не оставите ее, то подогреете ее чувства, создадите определенные отношения между вами. Естественно, вам того и надо. Разумеется, у нее к вам нет ничего серьезного, вы понимаете, надеюсь, что сами все сочинили. Подумайте, она же еще ребенок! И поймите раз и навсегда: я не допущу, чтобы между вами и моей дочерью возникли какие бы то ни было «отношения». Не будет ни свиданий, ни волнующих бесед, копания в чувствах — ничего. Пожалуйста, поймите. Поймите, что в данной ситуации вы для меня ничем не лучше грязного, похотливого старика, который пристал к ней на улице. Я буду беспощаден, Брэдли. Иного выхода у меня нет. Оставьте Джулиан в покое. Я запру ее, увезу, а если понадобится, прибегну к закону, к полиции, к грубой физической силе. Вы и писать ей не сможете, не надейтесь, я полностью огражу ее от вас. Вы не пробьетесь к ней, я не допущу, чтобы между вами хоть что-то началось. Господи, ну поставьте себя на мое место. Решитесь же, поступите честно и разумно и немедленно уезжайте из Лондона. Вы ведь собирались. Пожалуйста, уезжайте. Уверяю вас, все пройдет, я не говорю, что вы никогда больше не увидитесь с ней и с нами, ничего подобного. Но мне ясно, что сейчас на вас нашла дурь, а я не допущу, чтобы моя дочь связывалась как угодно — пусть даже поверхностно, в шутку или неосознанно — с пожилым мужчиной. Одна эта мысль внушает мне отвращение. Я не допущу этого.

Наступило минутное молчание. Я пристально смотрел на Арнольда. Он сидел неподвижно, говорил спокойно, но отрывисто и внушительно, в голосе его слышалась угроза. Лицо под бесцветными волосами пылало, как у девушки. Я хотел победить свой страх гневом, но не смог. Я проговорил глухо:

— Ваше красноречие только доказывает, что Джулиан в конце концов убедила вас обоих, что она действительно в меня влюблена.

— Она не отдает себе отчета в своих чувствах…

— Мы не в восемнадцатом веке…

— Пошли. — Арнольд поднялся, кивнул Рейчел, она тоже поднялась. — Мы сказали все, что собирались… Ваше дело… это переварить… поймите, выбора нет…

Я открыл дверь гостиной. И сказал:

— Арнольд, пожалуйста, не сердитесь, я не сделал ничего плохого.

— Сделали, — сказала Рейчел. — Вы сказали ей о своих чувствах.

— Верно. Не надо было говорить. Но любить — не преступление, вот увидите… все будет хорошо… Я не буду надоедать ей… если хотите, не буду с ней видеться целую неделю… пусть все обдумает…

— Не выйдет, — сказал Арнольд мягче. — Полумеры только ухудшат положение. Поймите, Брэдли. Господи, вам ведь тоже ни к чему вся эта каша. Уезжайте. Если вы увидите ее, вы только разведете драму. Лучше тотчас решительно все оборвать. Поймите же. И не обижайтесь.

Арнольд вышел из гостиной и открыл входную дверь. Рейчел последовала за ним; проходя мимо меня, она отшатнулась, и рот ее искривился отвращением. Она проговорила холодно:

— Я хочу, чтобы вы знали, Брэдли, что в этом вопросе мы с Арнольдом заодно.

— Простите меня, Рейчел.

Она повернулась ко мне спиной и вышла из квартиры. Арнольд вернулся. Он сказал:

— Сейчас не нужно делать то, о чем я просил в письме. Можно получить его обратно?

— Я его разорвал.

Он постоял секунду.

— Хорошо. Простите, что накричал. Даете слово, что не попытаетесь увидеть Джулиан, пока я не позволю?

— Нет.

— Ну что ж. Я не допущу, чтобы моей дочери причинили зло. Имейте в виду. Я вас предупредил.

Он вышел, тихо закрыв за собой дверь. Я тяжело дышал. Я бросился к телефону и набрал номер Илинга. Сначала номер не отвечал, а потом послышалось резкое жужжание, означавшее, что телефон отключен. Я набрал номер несколько раз — с тем же результатом. Мне как будто отрубили ноги. Я изо всех сил стиснул руками голову, я старался успокоиться, подумать. Так захотелось увидеть Джулиан, что в глазах потемнело. Меня слепили, до смерти кусали пчелы. Я задыхался. Я выбежал во двор, зашагал наугад сначала по Шарлотт-стрит, потом по Уиндмилл-стрит, а потом по Тоттен-хем-роуд. Скоро мне стало ясно, что, если я не сделаю отчаянного и сверхъестественного усилия, я просто погибну. Я сел в такси и сказал шоферу, чтобы он вез меня в Илинг.

Я стоял под медно-красным буком на углу. Погладив плотный гладкий ствол, я был поражен его самодовольной вещественностью. Настали сумерки, вечер — вечер все того же длинного, безумного, полного событиями дня.

Совсем стемнело. Угрюмое густое небо слегка полиловело, ветер потеплел и стих. Я чувствовал запах пыли, словно спокойные скучные улицы вокруг обернулись бесконечными пыльными дюнами. Я думал о сегодняшнем утре и о том, как нам казалось, будто перед нами целая вечность. Теперь время исчезло. Взять бы сразу такси, и я приехал бы сюда раньше, чем Арнольд с Рейчел. Что там у них происходит? Я перешел через улицу и стал медленно прогуливаться по другой стороне.

Внизу в доме Баффинов горели лампы, свет проникал сквозь шторы в окне столовой и овальное цветное стекло парадной двери. Наверху свет горел только в одном окне, тоже за шторами, в кабинете Арнольда. Комната Джулиан была в задней части дома, рядом с комнатой, где я видел тогда Рейчел с закрытым простыней лицом и где, да простит мне бог, я тоже лежал, не сняв рубашки. Когда-нибудь я расскажу об этом Джулиан. Когда-нибудь она, как справедливый судия, поймет и простит. Я ее не боялся, и даже в эти минуты, когда я думал в тоске, увижу ли ее снова, я пребывал с ней вне времени в райском мире спокойного общения и полного понимания.

Я стоял теперь на противоположном тротуаре, рассматривал дом и думал, что делать дальше. Может, подождать до трех часов ночи, а потом проникнуть в сад и по приставной лестнице добраться до окна Джулиан. Но мне не хотелось в ее глазах превращаться в персонаж ночного кошмара или в тайного сообщника. Утро было таким ясным и прозрачным — в этом было его величие. В это утро я чувствовал себя обитателем пещеры, вышедшим на солнце. Она была правдой моей жизни. Я не стану ни ночным грабителем, ни мелким воришкой в ее жизни. И еще одно соображение: я не знал многого — что она думает сейчас?

Я стоял на тротуаре в густых, гнетущих городских сумерках, дыша запахом пыльных дюн, каждый вдох наполнял меня еще большим страхом. Я почувствовал, что кто-то наблюдает за мной из темного высокого окна на лестничной площадке дома Баффинов. Я вгляделся. Различил силуэт и бледное лицо, обращенное ко мне. Это была Рейчел. С минуту мы спокойно, не шевелясь, смотрели друг на друга. Потом я отвел глаза, как зверь, не выдержавший человеческого взгляда, и начал ходить взад и вперед по тротуару в ожидании. Зажглись уличные фонари.

Минут через пять из дома вышел Арнольд. Я узнал его фигуру, хотя лица не мог различить. Я пошел обратно к буку. Он нагнал меня и молча зашагал рядом. Ближний фонарь освещал часть дерева, делая листья прозрачными, наливая их винно-красным цветом и четко разделяя. Мы остановились в густой, плотной тьме под буком, вглядываясь друг в друга. Арнольд сказал:

— Простите, что я так вскипел…

— Ничего.

— Теперь все прояснилось.

— Да?

— Простите, что наговорил вам таких нелепостей… что, мол, прибегну к закону и прочее.

— Ну что вы.

— Я не знал — оказывается, в общем-то, ничего не произошло.

— О!

— Я хочу сказать, я не принял во внимание фактор времени. Мне показалось со слов Джулиан, будто это уже довольно долгая история. А теперь я понял, что все началось только вчера вечером.

— Со вчерашнего вечера многое изменилось, — сказал я, — сами знаете, ведь вы и сами без дела не сидели.

— Вам смешно, наверно, что мы с Рейчел приняли этот пустяк так близко к сердцу?

— Я вижу, вы изменили тактику, — сказал я.

— Что?

— Дальше, я слушаю.

— Теперь Джулиан все нам объяснила, и все стало ясно.

— А именно?

— Конечно, она была обескуражена и растрогана, она говорит, ей стало вас жаль.

— Я вам не верю, но все равно я слушаю.

— И, конечно, она была польщена…

— Что она сейчас делает?

— Сейчас? Лежит на кровати и ревет.

— О господи.

— Но не беспокойтесь о ней, Брэдли.

— Конечно, не буду.

— Я хотел объяснить… Теперь она рассказала нам все, и мы поняли, что, в общем-то, ничего не произошло, буря в стакане воды, и она с нами согласна.

— Правда?

— Она просит вас простить ее за то, что она так расчувствовалась и так глупо себя вела, и очень просит, чтобы вы пока не пытались с ней видеться.

— Арнольд, она правда так сказала?

— Да.

Я схватил его за плечи и протащил несколько шагов, пока свет фонаря не упал ему на лицо. Сначала он вырывался, затем притих.

— Арнольд, она в самом деле так сказала?

— Да.

Я отпустил его, и мы оба инстинктивно отступили в тень. Он хмуро смотрел на меня, лицо его исказилось от напряжения, в нем чувствовалась твердая решимость. Это уже было не то розовое, сердитое, враждебное лицо, которое я видел утром. Оно стало энергичным, непроницаемым и ничего мне не говорило.

— Брэдли, постарайтесь вести себя пристойно. Если вы просто утихомиритесь и уберетесь на время, все само собой пройдет — и вы сможете потом встречаться, как прежде. Чепуха, какие-то две встречи. Нельзя навек привязаться друг к другу за две встречи! Сплошная фантазия. Спуститесь с облаков. По правде сказать, Джулиан чувствует себя страшно неловко из-за всей этой глупой истории.

— Неловко?

— Да, и вам всего разумней устраниться. Пожалейте девочку. Пускай к ней вернется чувство собственного достоинства. Оно так много значит для девушки. Ей кажется, что она уронила себя, приняв все так серьезно, сделала из себя посмешище. Если бы вы встретились с ней сейчас, она бы захихикала и покраснела, ей жалко вас и стыдно за себя. Теперь она понимает, как глупо было воспринимать все всерьез и устраивать драму. Она признает, что была польщена и у нее слегка закружилась голова от такого сюрприза. Но, увидев, что мы не разделяем ее восторгов, она пришла в себя. Она уже понимает, что все это невозможная чепуха, — понимает: в вопросах практических она девочка разумная. Напрягите воображение и постарайтесь представить себе, что она должна сейчас чувствовать! Она не настолько глупа, чтобы полагать, будто вы отчаянно влюблены. Она говорит, что очень сожалеет обо всем, и просит только, чтобы вы пока не искали с ней встреч. Лучше устроить небольшой перерыв. Мы все равно уезжаем отдыхать — скоро, послезавтра. Мы решили свозить ее в Венецию. Она давно хотела. Мы были в Риме и Флоренции, а в Венеции никогда, и она давно мечтает там побывать. Мы снимем квартиру и, наверно, пробудем там до конца лета. Джулиан вне себя от восторга. Думаю, что перемена обстановки и моей книге не повредит. Вот так-то. Мне очень неприятно, что я погорячился сегодня. Вы меня, наверно, сочли идиотом. Надеюсь, вы уже не сердитесь?

— Ничуть, — сказал я.

— Я просто стараюсь как лучше. Что делать. Отцовский долг. Пожалуйста, поймите, прошу вас. Лучше всего для Джулиан спокойно свести это на нет. Отстранитесь и ведите себя тихо, хорошо? И пожалуйста, без душераздирающих писем и прочего. Оставьте девочку в покое, пусть снова радуется жизни. Вы же не хотите преследовать ее, как призрак? Вы оставите ее в покое, а, Брэдли?

— Хорошо, — сказал я.

— Я могу на вас положиться?

— Я все-таки не круглый идиот и кое-что понимаю. Я тоже сегодня был слишком торжественно настроен. Я не ожидал такой реакции с вашей стороны и ужасно огорчился. Но теперь я вижу: лучше свести все на нет и рассматривать как бурю в стакане воды. Хорошо, хорошо. Мне, пожалуй, лучше удалиться и тоже попытаться обрести свое достоинство…

— Брэдли, вы сняли у меня камень с души. Я знал, что вы поступите правильно ради девочки. Благодарю вас, благодарю. Господи, какое облегчение. Побегу к Рейчел. Между прочим, она шлет вам привет.

— Кто?

— Рейчел.

— Передайте ей мой привет. Спокойной ночи. Надеюсь, вы приятно проведете время в Венеции.

Он снова окликнул меня:

— Кстати, вы правда порвали письмо?

— Да.

Я отправился домой, в голове у меня проносились мысли, которые я изложу в следующей главе. Придя домой, я нашел записку от Фрэнсиса: он просил меня зайти к Присцилле.

Когда мы пытаемся — особенно в минуты боли и кризиса — проникнуть в тайну чужой души, она представляется нам не хаосом сомнений и противоречий, как собственная душа, но вместилищем вполне определенных, скрытых чувств и мыслей. Так, мне и в голову не пришло тогда, что Джулиан пребывает в полнейшем смятении. На один процент я верил, что Джулиан находится приблизительно в том состоянии, как обрисовал Арнольд: расстроена, смущена, боится, что выставила себя в глупом свете! На девяносто девять процентов я склонялся к другой мысли. Арнольд солгал. И конечно, неправда, что Рейчел «шлет мне привет». Рейчел возненавидела меня до конца своих дней — это я знал наверняка. Рейчел не из тех, кто прощает. Значит, и про Джулиан он солгал. Да его рассказ и непоследователен. Если она горько плачет, как же она может хихикать и радоваться по поводу Венеции? И почему они так поспешно удирают из Англии? Нет. Наше чувство друг к другу — вовсе не иллюзия. Я люблю ее, и она меня — тоже. Скорее можно сомневаться в свидетельстве собственных глаз, чем в том, что эта девочка утверждала с таким ликующим торжеством вчера вечером и сегодня утром.

Так что же случилось? Может, они ее заперли? Я представил себе, как она плачет у себя в комнате, мечется по постели, растрепанная, без туфель. (Картина эта причинила мне боль, но она была прекрасна.) Конечно, Джулиан перепугала родителей своей наивной прямолинейностью. Какая ошибка. И они сперва просто рассвирепели, а потом решили перехитрить меня. Разумеется, они вовсе не считают, что она передумала. Просто изменили тактику. Поверил ли Арнольд, что я отрекся от его дочери? Скорее всего — нет. Я не очень-то умею врать.

Я так любил ее, так доверял ее инстинктивной откровенности, что даже не посоветовал ей немного смягчить удар, который она собиралась нанести. Глупец, я даже не представлял себе толком, как ужаснутся ее родители.

Я был слишком поглощен собственными переживаниями, чтобы сделать над собой усилие и взглянуть на все спокойно. Ах, как же это я так! И раньше еще — я мог бы открыться ей не сразу, добиться ее любви исподволь, намеками, постепенно. Можно было начать с невинных, бесплотных поцелуев. Черт дернул меня обрушивать на нее все сразу, так что она сама потеряла голову. Но, разумеется, хорошо мне рассуждать о постепенных действиях теперь, когда я уже знаю, что она меня любит. А тогда, начав говорить, я просто не мог остановиться, пока не высказал все. Я бы не вынес напряжения. Да и стоило ли думать о том, надо или не надо было мне молчать? Это представлялось мне уже делом далекого прошлого. На беду ли, на счастье ли, но о молчании теперь нет речи, и я огорчался не из-за того, что открылся ей.

Всю ночь, и во сне и наяву, я терзался мыслями о Венеции. Если они увезут ее туда, я, конечно, отправлюсь следом. Трудно спрятать девушку в Венеции. Но в эту ночь моя львиногривая любимая была неуловима. Я без конца догонял ее вдоль черно-белых набережных, залитых луною, у глянцевых вод, застывших, как на гравюрах. Вот она вошла в бар «Флориана», а я никак не мог открыть дверь. Когда же наконец мне это удалось, я очутился в Академии, а она убежала в картину Тинторетто и уже гуляла по мощенной плитами площади Святого Марка. И вот мы уже оба на площади Святого Марка, которая превратилась в огромную шахматную доску… Джулиан была пешкой и упорно продвигалась вперед, а я — конем, который ход за ходом ее преследовал, но, не успев ее настигнуть, вынужден был сворачивать то вправо, то влево. А она доходила до другого края доски и, превратившись в королеву, оглядывалась на меня. Она стояла ангелом святой Урсулы, величавым и высоким, в ногах моей постели. Я протягивал к ней руки, но она отступала по длинной дорожке и уходила через западный придел церкви Иниго Джонса, вдруг превратившийся в мост Риальто. Она была в гондоле, вся в красном, с тигровой лилией в руках, и удалялась, удалялась, а позади меня ужасный стук копыт становился все громче, громче, и я оборачивался и видел летевшего на меня Бартоломео Коллеони с лицом Арнольда Баффина, который собирался сбить меня с ног. Ужасные копыта опускались мне на голову, и мой череп раскалывался, как яичная скорлупа.

Я проснулся от грохота мусорных бачков, которые передвигали греки в дальнем конце двора. И быстро поднялся, чтобы вступить в мир, ставший более страшным даже со вчерашнего вечера. Вчера вечером было ужасно, но было и ощущение драмы, были препятствия, которые предстояло преодолеть, и вдохновлявшая меня уверенность в ее любви. Сейчас же я сходил с ума от сомнений и страха. В конце концов, она всего лишь молоденькая девочка. Устоит ли она перед родителями, сохранит ли веру в нашу любовь и ясный взгляд на вещи? И если они мне ее оболгали, надо ли из этого сделать вывод, что они и ей оболгали меня? Они, конечно, ее убедили, будто я собираюсь от нее отступиться. Ну да, я ведь так и сказал. Поймет ли она? Хватит ли у нее сил продолжать в меня верить? Хватит ли? Я ведь так мало ее знаю. Может, и правда, все — только мое воображение? А вдруг они ее увезут? А вдруг я не смогу найти ее? Конечно, она напишет. А если нет? Быть может, она и любит меня, но решила, что все это ошибка. В конце концов, вполне разумное решение.

Зазвонил телефон, но это оказался всего лишь Фрэнсис: он просил меня проведать Присциллу. Я сказал, что зайду позже. Я попросил позвать ее к телефону, но она не подошла. Около десяти позвонила Кристиан — я бросил трубку. Я набрал номер в Илинге, но снова услышал, что «номер не отвечает». Наверное, Арнольд после вчерашнего скандала отключил телефон. Я метался по квартире, зная, что рано или поздно мне станет невмоготу и я брошусь в Илинг. Страшно болела голова. Я все старался собраться с мыслями. Раздумывал о своих намерениях и о ее чувствах. Составил больше дюжины планов на все случаи жизни. Я даже попробовал представить себе настоящее отчаяние — что будет, если я поверю, что она меня не любит, никогда не любила; тогда, как человеку порядочному, мне останется только исчезнуть из ее жизни. Потом я понял, что я уже в отчаянии, в настоящем отчаянии, ибо ничего нет хуже ее отсутствия и молчания. А вчера она была в моих объятиях, и перед нами расстилалась целая вечность, мы целовались без неистовства и страха, в задумчивой, спокойной радости. И я даже услал ее, а она ведь не хотела уходить. Какое безумие! Возможно, мы уже никогда, никогда не будем вместе. Возможно, такое никогда, никогда не повторится.

Страх ожидания — одна из самых тяжких мук человеческих. Жена шахтера у засыпанной шахты. Заключенный в ожидании допроса. Потерпевший кораблекрушение на плоту в открытом море. Ход времени ощущается как физическая боль. Минуты, каждая из которых могла бы принести облегчение или хоть определенность, пропадают бесплодно и только нагнетают ужас. Пока тянулись минуты этого утра, беспощадно росла моя леденящая уверенность, что все пропало. И так теперь будет всегда. Мы больше не встретимся. До половины двенадцатого я терпел и наконец решил, что надо отправиться в Илинг, увидеться с ней — силой, если понадобится. Я даже подумал, что не мешало бы как-то вооружиться. Но вдруг она уже уехала?

Начался дождь. Я надел плащ и стоял в прихожей. Я не знал, помогут ли мне слезы. Я представлял себе, как резко отпихну Арнольда и взбегу по лестнице. Ну, а дальше?

Зазвонил телефон, я снял трубку. Голос телефонистки проговорил:

— Вас вызывает мисс Баффин из телефонной будки в Илинге, вы оплатите разговор?

— Что?.. Как?..

— Вас вызывает мисс Баффин…

— Да, да, я заплачу, да…

— Брэдли, это я.

— Любимая… Слава богу…

— Брэдли, скорее, мне надо тебя увидеть, я убежала.

— Какое чудо, любимая моя, я был в таком…

— Я тоже. Слушай, я в телефонной будке около станции метро «Илинг-Бродвей», у меня нет денег.

— Я заеду за тобой на такси.

— Я спрячусь в магазине, я так боюсь…

— Девочка моя любимая.

— Скажи шоферу, чтобы притормозил у станции, я тебя увижу.

— Да, да.

— Но, Брэдли, к тебе нам нельзя, они сразу туда отправятся.

— Бог с ними. Я еду за тобой! Что случилось?

— Брэдли, это такой кошмар…

— Но что случилось?

— Я такая идиотка, я рассказала им все с таким победным, ликующим видом, я чувствовала себя такой счастливой, я не могла это скрыть или хоть чуть-чуть замаскировать, а они просто почернели, во всяком случае, сначала решительно не хотели верить, а потом бросились к тебе, тут бы мне и убежать, но я вошла в раж, хотела с ними еще разок сцепиться, а потом, когда они вернулись, было еще хуже. Я еще никогда не видела отца таким расстроенным и злым, он был вне себя.

— Господи, он тебя не бил?

— Нет, нет, но тряс меня, пока у меня не закружилась голова, и разбил кое-что у меня в комнате…

— Радость моя…

— Тогда я стала плакать и уже не могла остановиться.

— Да, когда я приходил…

— Ты приходил?

— Они тебе не сказали?

— Папа потом сказал, что опять тебя видел. Сказал, что ты согласен отступиться. Конечно, я не поверила.

— Умница! А мне он сказал, будто ты не хочешь меня видеть. Конечно, я тоже не поверил.

Я держал обе ее руки в своих. Мы тихо разговаривали, сидя в церкви (для точности — в церкви Святого Катберта в Филбич-Гарденс). Бледно-зеленый свет, падавший сквозь викторианское цветное стекло, не мог рассеять величавого успокоительного мрака, из которого он выхватывал заалтарную стенку, как будто вылепленную из молочного шоколада, и огромную мрачную алтарную перегородку, словно в последний момент спасенную из огня. Надпись на ней гласила: «Verbum саго factum est et habitavit in nobis» [46]Слово стало плотью и обитало среди нас (лат.).. Позади массивной металлической ограды в западной части церкви мрачная, увенчанная голубкой рака загораживала купель, или, быть может, пещеру какой-нибудь вещей сивиллы, или алтарь одного из более грозных воплощений Афродиты. Казалось, силы куда древней Христа временно завладели местом. Высоко над нами по галерее прошла фигура в черном и исчезла. Мы опять остались одни. Она сказала:

— Я люблю родителей. По-моему, люблю. Ну конечно. Особенно отца. Во всяком случае, я так всегда думала. Но есть вещи, которых нельзя простить. Что-то обрывается. И начинается другое.

Она с серьезным видом повернулась ко мне. Лицо было усталое, слегка припухшее, с тенями и морщинками от слез и огорчений. Можно было догадаться, какой она станет в пятьдесят лет. И на секунду ее непрощающее лицо напомнило мне Рейчел в той ужасной комнате.

— Ах, Джулиан, сколько непоправимого обрушилось на тебя из-за меня. Я так изменил твою жизнь.

— Да.

— Но я не сломал ее, правда? Ты ведь не сердишься, что я причинил тебе столько огорчений?

— Что за глупости ты говоришь! Так вот, скандал продолжался несколько часов — главным образом мы с отцом ругались, а когда вмешалась мать, он закричал, что она ревнует ко мне, а она кричала, что он влюблен в меня, и она заплакала, а я завизжала. Ах, Брэдли, никогда бы не подумала, что обыкновенная интеллигентная английская семья может вести себя так, как мы вели себя вчера.

— Это потому, что ты еще молода.

— Наконец они ушли вниз, и я слышала, они продолжали ссориться, мама ужасно плакала, а я решила, что с меня хватит и я сбегу; и тут оказалось, они меня заперли! Меня никогда еще не запирали, даже когда я была маленькая, я не могу тебе передать… это было как… озарение… так вот люди вдруг понимают… нужен бунт. Ни за что, ни за что не дам им меня запирать.

— Ты кричала, стучала в дверь?

— Нет, что ты? Я знала, что в окно мне не вылезти. Слишком высоко. Я уселась на кровать и принялась реветь. Ты знаешь, это глупо, наверно, когда идет такое… смертоубийство… но мне стало так жалко моих вещиц, которые разбил отец. Он расколотил две вазы и всех моих фарфоровых зверюшек.

— Джулиан, я не могу..

— Было так страшно… и унизительно. А вот это он не нашел, я ее держала под подушкой.

Джулиан вытащила из кармана золоченую табакерку «Дар друга».

— Я не хотел бы открытой войны, — сказал я. — Знаешь, Джулиан, то, что говорили твои родители, не такой уж бред. В общем-то, они даже правы. Зачем тебе со мной связываться? Нелепость. Ты такая молодая, перед тобой вся жизнь, а я настолько старше и… Ты же не разобралась в себе, все произошло так внезапно, тебя действительно следовало запереть, все бы кончилось слезами…

— Брэдли, мы давно прошли этот этап. Когда я сидела на кровати и смотрела на разбитый фарфор на полу и мне казалось, что вся моя жизнь разбита, я чувствовала себя такой сильной и спокойной и не сомневалась ни в тебе, ни в себе. Взгляни на меня. Уверена, спокойна. Да?

Она действительно была спокойна, сидя сейчас рядом со мной в голубом платье с белыми ивовыми листьями, и блестели загорелые юные коленки, и утомленное лицо было ясно, а наши сомкнутые руки лежали у нее на коленях, и в складках юбки пряталась золоченая табакерка.

— Тебе надо еще собраться с мыслями, обдумать, нельзя…

— Ну так вот, около одиннадцати — это была последняя капля — мне пришлось позвать их и попросить, чтоб меня выпустили в уборную. Потом отец опять пришел ко мне и попробовал новую тактику, стал такой добрый, такой понимающий. Тогда-то он и сказал, что снова тебя видел и ты отступаешься от меня, но я, конечно, не поверила. Потом пообещал взять меня в Афины…

— Мне он сказал — в Венецию, я всю ночь провел в Венеции.

— Он боялся, что ты поедешь за нами. Я уже совершенно успокоилась, я решила: со всем соглашусь, что бы они ни предложили, а потом удеру, при первой же возможности. И сделала вид, что пошла на попятный, стала притворяться, сказала, что Афины — дело другое и… слава богу, что ты меня не слышал… и…

— Я знаю. Я тоже. Я правда им сказал, что уеду. Я чувствовал себя предателем, как апостол Петр.

— Брэдли, я к тому времени ужасно устала, вчера был такой длинный день, и не знаю, убедила я его или нет, но он сказал: «Прости мне мою грубость», — и я думаю, он правда усовестился. Но мне было противно, когда он расчувствовался и пустился в сантименты, хотел меня поцеловать и прочее, и тут я сказала, что хочу спать, и наконец он ушел и — господи! — опять запер дверь!

— Ты спала?

— Самое смешное, что я спала. Я думала, что глаз не сомкну, и представляла себе, как я не сплю и думаю, я даже предвкушала это, но сон сморил меня, я прямо как провалилась… даже раздеться не могла… Наверно, необходимо было полное отключение. И вот сегодня утром со мной начали обращаться как с больной, меня провожали в ванную, приносили подносы и тому подобное — отвратительно, даже страшно. Отец сказал, чтобы я отдохнула, что мы сегодня же уедем из Лондона, а потом ушел. Наверно, пошел в автомат на углу, чтобы мать не слышала его разговора, он это часто делает, а тут еще вчера, когда он бесновался, он оборвал телефонный провод. Я уже оделась и стала искать сумку, но они ее унесли, и, когда я услышала, что отец ушел, я попробовала открыть дверь, но они меня заперли, я позвала мать, она не отперла, и тогда я поддала ногой поднос с завтраком, который как раз стоял на полу. Ты когда-нибудь пинал ногой вареное яйцо? Когда я увидела, как оно брызнуло, я подумала, что так вот и вся наша жизнь; было ничуть не забавно. И тогда я сказала матери, что, если она сейчас же не отопрет, я выпрыгну в окно, и так бы и сделала, но она отперла, и я стала спускаться, а мать обогнала меня на лестнице и пятилась ко мне лицом. Ой, господи, как глупо, как нелепо, я дошла до входной двери, но она была на замке! А мать все просила и умоляла ее простить, мне даже жалко ее стало, она никогда еще так не говорила, причитала, как старуха. Я ничего не сказала и пошла в сад, а она за мной, я попробовала открыть боковую калитку, но она тоже была заперта, и тогда я побежала по саду и влезла на ограду… Ты знаешь, она очень высокая, я сама удивляюсь, как это я… и спрыгнула в соседний сад. Я слышала, как мать тоже пытается влезть на ограду и зовет меня, но, конечно, где ей залезть, она толстая, и она встала на ящик, и мы смотрели друг на друга, и лицо у нее было такое странное — словно удивленное, как у человека, которому вдруг прострелили ногу, мне так жалко ее стало. Потом я побежала через соседний сад, опять перелезла через ограду — она была не такая высокая, я оказалась среди гаражей, я бежала, бежала и все никак не могла найти будку с неиспорченным телефоном — и наконец нашла и позвонила тебе, и вот я здесь.

— Джулиан, это ужасно, я так виноват перед тобой. Я рад, что ты пожалела мать. Не надо их ненавидеть, ты их пожалей. Ведь, в общем-то, правы они, а не мы…

— С той минуты, как они заперли дверь, я стала чувствовать себя чудовищем. Но счастливым чудовищем. Иногда надо стать чудовищем, чтобы выжить, как-никак я достаточно взрослая, понимаю.

— Ты убежала и пришла ко мне…

— Я ободрала ногу об ограду. Она вся горит. Пощупай. Она положила мою руку себе под юбку на бедро. Кожа была содрана, покраснела и действительно горела.

Я потрогал ее и обжег ладонь, я желал это юное, милое, бесхитростное создание, так нежданно, таким чудом дарованное мне. Я отдернул руку и отстранился. Это было уж слишком.

— Джулиан, ты моя героиня, моя королева… О, куда бы нам пойти… ко мне нельзя.

— Я знаю. Они туда придут, Брэдли, мне нужно побыть где-нибудь с тобой наедине.

— Да. Хотя бы для того, чтобы подумать.

— Почему ты так говоришь?

— Я так виноват… все… как ты выразилась.. смертоубийство… Мы еще ничего не решили, мы не можем, не знаем…

— Брэдли, ну и храбрый же ты, оказывается! Ты что, собираешься отослать меня обратно к родителям? Прогнать, как бродячую кошку? Ты теперь мой дом. Брэдли, ты меня любишь?

— Да, да, да, да.

— Тогда ничего не бойся и возьми все в свои руки. Подумай, Брэдли, должно же быть какое-нибудь тайное место, куда нам можно пойти, хотя бы просто гостиница.

— О, Джулиан, нельзя нам в гостиницу. Нет такого тайного места, куда нам можно пойти… О, господи, есть же! Есть, есть, есть!

Дверь квартиры была распахнута. Неужели я оставил ее незапертой? Может быть, там меня уже поджидает Арнольд?

Я тихо вошел и остановился в прихожей, прислушиваясь. Я услышал шорох, кажется, из спальни. Потом какой-то странный звук, вроде стона птицы, вроде затихающего «у-у-у»… Я застыл, пронизанный ужасом. И тут я совершенно явственно услышал, как кто-то зевает. Я двинулся вперед и открыл дверь спальни.

На моей кровати сидела Присцилла. На ней был знакомый синий жакет и юбка, довольно помятая. Она сняла туфли и терла большие пальцы ног, не сняв чулок. Она сказала:

— А вот и ты. — И продолжала тереть и чесать пальцы, внимательно их разглядывая. Она опять зевнула.

— Присцилла! Что ты тут делаешь?

— Я решила вернуться к тебе. Они меня не пускали, а я приехала. Они перепоручили меня врачам. Хотели оставить меня в больнице, а я не согласилась. Там сумасшедшие, а я не сумасшедшая. Меня лечили шоком. Ужас. Кричишь и мечешься по комнате. Тебя держат. Я ушибла руку. Гляди.

Она говорила очень медленно. Потом принялась старательно стаскивать синий жакет.

— Присцилла, тебе нельзя тут оставаться. Меня ждут. Мы сейчас уезжаем из Лондона.

Джулиан была на Оксфорд-стрит, я дал ей денег, чтобы она купила себе кое-что из одежды.

— Посмотри. — Присцилла засучила рукав блузки. Вся рука у нее была в синяках. — А может, это они меня держали? Может быть, и держали. У них есть что-то вроде смирительной рубашки, но на меня ее не надевали. Кажется, нет. Не помню. Перестаешь соображать. Какая уж тут польза. Теперь у меня голова совсем не работает. Я сначала не понимала. Хотела спросить тебя, но ты не приходил. А Кристиан и Арнольд все время болтали и смеялись, и я не могла спокойно прийти в себя. Я там себя чувствовала бедной родственницей. Нужно жить со своими. Помоги мне развестись. С ними мне стыдно говорить, у них все так гладко, они так преуспевают. С ними толком не поговоришь, они всегда торопятся. А потом уговорили меня лечиться электрошоком. Никогда ничего не надо решать в спешке. Все равно пожалеешь. Ах, Брэдли, напрасно мне делали эти шоки. Я чувствую, из-за них у меня мозг почти разрушен. Естественно, нельзя подвергать людей электрошоку, правда?

— Где Арнольд? — сказал я.

— Только что ушел с Фрэнсисом.

— Он тут был?

— Да, приходил за мной. Я ушла сразу после завтрака. Я и не завтракала, я последнее время совсем есть не могу, даже запаха еды не выношу. Брэдли, пойди, пожалуйста, со мной к юристу и еще отведи меня в парикмахерскую, мне надо вымыть голову. Я думаю, можно, это меня не утомит. Потом мне, наверно, надо отдохнуть. Что сказал Роджер про норковый палантин? Я все беспокоюсь. Почему ты не приходил? Я все время про тебя спрашивала. Пожалуйста, отведи меня сегодня к юристу.

— Присцилла, я никуда не могу с тобой пойти. Мне надо немедленно уехать из Лондона. Ах, зачем ты пришла!

— Что сказал Роджер про норковый палантин?

— Он его продал. Он отдаст тебе деньги.

— Не может быть! Такой красивый, особенный…

— Пожалуйста, не плачь.

— Я не плачу. Я пришла пешком из Ноттинг-Хилла, а мне нельзя, я больна. Я лучше посижу в гостиной. Ты не дашь мне чаю?

Она тяжело поднялась и прошла мимо меня. От нее исходил какой-то неприятный звериный запах, смешанный с запахом больницы. Формалин, наверно. Осоловелое лицо набрякло, нижняя губа отвисла, словно в усмешке. Она медленно и осторожно уселась в кресло и поставила ноги на скамеечку.

— Присцилла, нельзя тебе тут оставаться! Мне надо уехать из Лондона!

Она широко зевнула, нос у нее вздернулся, глаза сузились, она просунула руку под блузку и чесала под мышкой. Потом потерла глаза и начала расстегивать средние пуговицы на блузке.

— Я все зеваю и зеваю, и без конца чешусь, и ноги болят, и я не могу сидеть спокойно. Наверно, от электричества. Брэдли, ты не бросишь меня, правда? У меня никого не осталось, кроме тебя, ты не уезжай. Как ты сказал? Роджер правда продал норку?

— Я приготовлю тебе чаю, — сказал я, чтобы уйти из комнаты. Я прошел на кухню и действительно поставил чайник. Я ужасно огорчился, увидев, в каком состоянии Присцилла, но, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы менять планы. Что же придумать? Через полчаса я должен встретиться с Джулиан. Если я не появлюсь вовремя, она придет сюда. И неведомо почему исчезнувший Арнольд может вернуться в любую минуту.

Кто-то вошел в парадную дверь. Я выскользнул из кухни, готовый в случае необходимости вырваться на свободу. В дверях я с такой силой налетел на Фрэнсиса, что вытолкнул его. Мы ухватились друг за друга.

— Где Арнольд?

— Я его направил по ложному следу, но вам надо спешить.

Я вытащил Фрэнсиса во двор. Так я смогу увидеть Арнольда издали. Появление Фрэнсиса было спасением, я крепко держал его за оба рукава, на случай, если он захочет удрать, хотя он, кажется, и не собирался. Он усмехнулся с довольным видом.

— Как это вы сумели?

— Я сказал, что вроде видел, как вы с Джулиан входили в бар на Шефтсбери-авеню, я сказал — вы там завсегдатай, и он кинулся туда, но скоро вернется.

— Он рассказал вам?..

— Он рассказал Кристиан, а она мне. Крис пришла в бешеный восторг.

— Фрэнсис, послушайте. Я сегодня уезжаю с Джулиан. Пожалуйста, останьтесь с Присциллой здесь или в Ноттинг-Хилле, где она захочет. Вот вам чек на большую сумму, я дам вам еще.

— Ну и ну! Спасибо! Куда вы едете?

— Неважно. Я буду позванивать, узнавать о Присцилле. Спасибо, что выручили. А теперь мне надо кое-что уложить и бежать.

— Брэд, посмотрите, я принес ее обратно. Боюсь, правда, что она совсем сломалась. Хотел ногу выпрямить, а она сломалась.

Он что-то сунул мне в руку. Это была маленькая бронзовая статуэтка женщины на буйволе.

Мы вернулись в дом, и я защелкнул задвижку на парадной двери и захлопнул квартиру. Мы услышали хриплый визг. Свисток чайника возвещал, что вода закипела.

— Фрэнсис, пожалуйста, приготовьте чай.

Я вбежал в спальню и пошвырял в чемодан кое-что из одежды. Потом вернулся в гостиную.

Присцилла сидела выпрямившись. На лице ее был испуг.

— Что это за звук?

— Чайник.

— Кто у тебя там?

— Фрэнсис. Он останется с тобой. Мне нужно идти.

— Когда ты вернешься? Ты ведь ненадолго уедешь, всего на несколько дней, да?

— Не знаю. Я позвоню.

— Брэдли, пожалуйста, не оставляй меня. Мне так страшно. Я теперь всего боюсь. Мне так страшно по ночам. Ты мой брат. Ты ведь позаботишься обо мне, не можешь ты оставить меня с чужими. Я сама не знаю, что мне делать, а ты — единственный, с кем я могу говорить. Пожалуй, я пока не пойду к юристу. Не знаю, что делать с Роджером. О, зачем я от него ушла, мне нужен Роджер, мне нужен Роджер… Роджер пожалел бы меня, если бы сейчас увидел.

— Вот тебе старый друг, — сказал я и кинул бронзовую статуэтку к ней на колени. Она инстинктивно сжала ноги, и статуэтка упала на пол.

— Ну вот, разбилась, — сказала Присцилла.

— Да. Фрэнсис сломал ее, когда пробовал починить.

— Она мне уже не нужна.

Я подобрал статуэтку. Одна из передних ног буйвола отломилась почти вся, и по краю слома шла зазубрина. Я положил статуэтку набок в лакированный китайский шкафчик.

— Ну вот, совсем сломалась. Как грустно, как грустно.

— Присцилла, перестань.

— О господи, мне так нужен Роджер. Роджер был мой, мы принадлежали друг другу, он был мой, а я — его.

— Не говори глупостей. Роджер — отрезанный ломоть.

— Пойди, пойди к Роджеру и скажи ему, что я прошу у него прощения…

— Ни за что!

— Мне нужен Роджер, милый Роджер, как он мне нужен… Я попытался поцеловать ее, во всяком случае, приблизил лицо к темной грязной полоске седых волос, но она дернулась и сильно ударила меня головой по челюсти.

— До свиданья, Присцилла. Я позвоню.

— Ох, не уходи, не оставляй меня, не надо…

Я остановился в дверях. Она подняла голову и смотрела на меня, крупные слезы медленно катились из глаз, красные мокрые губы приоткрылись. Я отвернулся. Из кухни появился Фрэнсис с чайным подносом в руках. Я махнул ему рукой, выбежал из дома и помчался по двору. В конце двора я задержался и осторожно выглянул на улицу.

Арнольд и Кристиан как раз вылезали из такси в нескольких шагах от меня. Арнольд расплачивался. Кристиан увидела меня. Она сразу же повернулась ко мне спиной и заслонила меня от Арнольда. Я сунулся назад. Там, где двор выходит на улицу, есть крытый узенький проход, туда-то я и спрятался и в ту же секунду увидел, как мимо прошел Арнольд с мрачным лицом, выражавшим озабоченность и решимость. Кристиан шла за ним медленнее, озираясь по сторонам. Она снова меня увидела и сделала странный жест, жест томного Востока, шуточно-чувственной почести — подняла руки ладонями вверх, а затем, как балерина, волнообразно опустила. Она не остановилась. Я подождал немного и вышел из укрытия.

Арнольд вошел в квартиру. Кристиан все стояла снаружи, оглядываясь. Я опустил чемодан, приложил кулаки ко лбу, потом протянул к ней руки. Она махнула мне — хрупкое, порхающее мановение, — словно уплывала в лодке. Затем она вошла за Арнольдом в дом. Я выбежал на Шарлотт-стрит. Сел в оставленное ими такси и доехал до Джулиан.


Читать далее

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть