Онлайн чтение книги Мёртвые повелевают The dead command
IV

Когда в три часа ночи Хайме лег спать, ему почудились во мраке спальни лица капитана Вальса и Тони Клапеса.

И тот и другой, казалось, говорили ему то же, что и накануне вечером. «Я возражаю», — повторял моряк с иронической улыбкой. «Не делай этого»,

— серьезно советовал контрабандист.

Ночь в казино он провел молчаливый, в дурном настроении — эти протесты неотступно преследовали его. Что же было странного и глупого в таких планах, если их отвергал этот чуэт, хотя он, Хайме, оказывал честь его семье, да и этот крестьянин, суровый и лишенный предрассудков, живущий почти вне закона?..

Конечно, на острове этот брак вызвал бы скандальные толки и пересуды, но разве не имел он права искать спасения любым способом? Разве впервые люди его Круга пытаются поправить свое состояние путем брака? Разве родовитые герцоги и князья, искавшие золота в Америке, не женились на дочерях миллионеров еще более сомнительного происхождения, чем дон Бенито?

Да, этот сумасшедший Пабло Вальс отчасти прав. Такие браки могут совершаться где угодно на свете, но Майорка, их любимая Скала, еще обладала живой душой прошлого, исполненной ненависти и предрассудков. Люди здесь оставались такими, какими родились, какими были их отцы и какими они должны были оставаться в застойной атмосфере острова, которую не могли изменить далекие и запоздавшие веяния, приходившие извне.

Хайме беспокойно метался в постели. Его мучила бессонница. Фебреры! Какое славное прошлое! И как силен был его гнет, словно цепь рабства, из-за которой еще сильнее чувствуешь нищету!..

Много вечеров провел он в домашнем архиве — помещении, прилегающем к столовой, разбирая рукописи, нагроможденные в шкафах с медными дверцами, при слабом свете, проникавшем сквозь занавеси. Пыльные старые бумаги необходимо было перетряхивать, чтобы их не поела моль. Грубые навигационные карты с ошибочными и прихотливыми контурами, служившие Фебрерам в их первых торговых плаваниях!.. За все это вряд ли получишь столько, сколько нужно, чтобы прокормиться несколько дней. И тем не менее семья его боролась в течение многих веков за то, чтобы оказаться достойной всего, что здесь хранилось и множилось. Сколько забытой славы!..

Подлинная слава его рода, выходившая за пределы истории острова, начиналась с 1541 года, с приезда великого императора. В заливе Пальмы собралась армада из трехсот судов с восемнадцатитысячным десантным войском, направлявшимся на завоевание Алжира. Там были испанские полки под начальством Гонзаги[55]Гонзага Ферранте (1507–1557) — представитель старинного итальянского аристократического рода, в 1541 г. командовавший испанскими войсками в войне против Франции., немцы под знаменами герцога Альбы[56]Альба Фернандо Альварес де Толедо, герцог (1508–1582) — один из крупнейших испанских грандов, итальянцы, предводимые Колонной[57]Колонна Асканьо(1560–1608) — вице-король Арагона, двести рыцарей с Мальты во главе с командором доном Приамо Фебрером, героем семьи, а всем флотом командовал великий моряк Андреа Дориа[58]Дориа Джан Андреи (1539–1606) — генуэзец, командовавший флотом Священной лиги на Средиземном море в 1570 г..

Майорка приветствовала сказочными торжествами властителя Испании и обеих Индий, Германии и Италии, уже страдавшего от подагры и подточенного другими болезнями. Лучшая кастильская знать сопровождала императора в этом святом походе и разместилась в домах майоркинских дворян. Дом Фебреров оказал гостеприимство новоиспеченному дворянину, недавно еще совершенно безвестному, чьи подвиги в далеких странах и несметные сокровища вызывали возбуждение и толки. Это был маркиз дель Валье Уаксака, дон Эрнандо Кортес, только что покоривший Мексику. Он присоединился к экспедиции на галере, снаряженной на собственный счет, желая принять участие в походе наравне со старинной знатью времен Реконкисты, сопровождаемый двумя сыновьями — доном Мартином и доном Луисом. Королевская роскошь окружала завоевателя неведомых стран, владельца фантастических богатств. Мостик его галеры украшали три огромных изумруда, стоивших более ста тысяч дукатов, один — граненный в форме цветка, второй — в виде птицы и третий — в виде колокольчика, язычком которому служила большая жемчужина. С ним были слуги, побывавшие в дальних землях и перенявшие их странные обычаи. Тощие идальго с болезненным цветом лица молча проводили целые часы, зажигая пучки трав, свернутые наподобие обрубков каната, которые они называли табаком, и выпускал изо рта дым, словно демоны, пылающие изнутри.

Бабки Фебрера сохраняли из поколения в поколение большой неграненый алмаз, подаренный им на память отважным полководцем за щедрое гостеприимство. Драгоценный камень фигурировал в документах семьи, но уже деду Хайме, дону Орасио, не удалось увидеть его. С течением времени он исчез, как и многие другие сокровища, погибшие в эпоху оскудения некогда блистательного рода.

Фебреры готовили подкрепление для армады от лица всей Майорки, большей частью за свой счет. Чтобы император мог оценить изобилие и плодородие острова, это подкрепление состояло из ста коров, двухсот овец, нескольких сот кур и индеек, множества четвертей масла и муки, бочек вина, голов сыра, оливок и каперсов, двадцати бочек миртовой воды и четырех кинталов белого воска. Кроме того, Фебреры, жившие по соседству на острове и не принадлежавшие к Мальтийскому ордену, погрузились на суда эскадры вместе с двумястами майоркинских дворян, горевших желанием завоевать Алжир, это гнездо пиратов. Триста галер с распущенными по ветру вымпелами вышли из залива под грохот пушек и мортир и приветственные клики народа, толпившегося на стенах города. Никогда еще император не собирал столь внушительного флота.

Стоял октябрь. Опытный Дориа был недоволен. Для него на Средиземном море не существовало надежных портов, кроме «июня, июля, августа и… Маона». Император слишком долго задержался в Тироле и в Италии. Папа Павел III, встретив государя в Лукке, предсказал ему неудачу из-за позднего времени года. Экспедиционный отряд высадился на побережье Хаммы. Командор Фебрер с мальтийскими рыцарями шел в авангарде, непрерывно выдерживая стычки с турками. Войска захватили высоты, окружающие Алжир, и начали осаду. Предсказания Дориа начали сбываться. Разразилась страшная буря, со всей яростью внезапно наступившей африканской зимы. Воины, не имевшие крова над головой, промокшие ночью до костей под проливным дождем, были обессилены; свирепый ветер прижимал людей к земле. На рассвете, воспользовавшись этим, турки внезапно напали на войско и почти целиком рассеяли его.

К счастью, там находился командор Приамо, неистовый в бою, нечувствительный к воде и к огню, суровый, неутомимый и хитрый. С горстью своих рыцарей он остановил напор врага. Испанцы и немцы оправились, а турки отступили, преследуемые осаждающими до самых стен Алжира. Дон Приамо Фебрер, раненный в лицо и ногу, дополз до ворот города и вонзил в них кинжал — в знак своей смелой атаки. В следующую вылазку неверных столкновение было столь яростным, что итальянцы отхлынули; их примеру последовали и немцы. Император, побагровевший от гнева при виде бегства своих лучших солдат, обнажил меч, потребовал свой штандарт, дал шпоры скакуну и крикнул сопровождавшей его блестящей свите: «Вперед, сеньоры! Если я паду со штандартом, сначала поднимите его, а потом уж меня».

Под натиском стального эскадрона турки бежали. Один из Фебреров, богач-островитянин, далекий предок Хайме, дважды бросался между врагами и императором, спасая тому жизнь. При выходе из теснины всадники потеряли десятую часть людей от огня турецких пушек. Герцог Альба схватил под уздцы коня своего монарха: «Государь, ваша жизнь дороже, чем победа». Лицо императора просветлело, он повернул назад и, царственным жестом сняв с себя золотую цепь, висевшую у него на шее, возложил ее в знак благодарности на Фебрера.

Тем временем от бури погибло сто шестьдесят судов, а остальному флоту пришлось укрыться за мысом Матифукс. Большинство знати высказалось за немедленное отступление. Эрнандо Кортес, граф Алькаудете, правитель Орана и майоркинские рыцари с Фебрером во главе просили императора удалиться в безопасное место и позволить войскам продолжать военные действия. В конце концов, решили отступить. По вершинам и ущельям, переходя через вздувшиеся от дождя реки, печально отходили солдаты, подвергаясь неотступному преследованию со стороны противника, теряя по пути товарищей. В страшную бурю все, кто мог, погрузились на суда. Разбушевавшееся море поглотило еще несколько кораблей. Майоркинские галеры прибыли в залив Пальмы, сопровождая императора, который не пожелал сойти на берег и направился на Полуостров. Несмотря на поражение, Фебреры вернулись домой, покрытые славой, — один со знаками монаршей дружбы, другой, командор, распростертый на носилках, Приамо Фебрер!.. Думая о нем, Хайме не мог отрешиться от известного чувства симпатии и любопытства, которое ему внушили рассказы, слышанные в детстве. Предок его был и славой и проклятием для своей семьи. Почтенные дамы семейства никогда не упоминали его имени, а услышав о нем, опускали глаза и краснели. Этот воин церкви, святой рыцарь, принесший обет целомудрия при вступлении в Орден, постоянно возил на своей галере женщин — выкупленных у мусульман христианок, которых он не спешил возвращать домой, или обращенных в рабство язычниц, захваченных при смелых набегах.

При разделе добычи он равнодушно смотрел на груды сокровищ, оставляя их для Великого Магистра. Его интересовали лишь женщины. Когда духовные пастыри угрожали ему отлучением, он смеялся им в лицо дьявольским смехом. Если Великий Магистр упрекал его в нечестивости, он гордо выпрямлялся и напоминал о великих победах на море, которыми ему был обязан Мальтийский орден.

В семейном архиве сохранились некоторые из его писем — листы пожелтевшей бумаги, неровно исписанные красноватыми буквами; стиль этих посланий выдавал безграмотность командора: Он изъяснялся с невозмутимостью солдата, чередуя религиозные тирады с самыми непристойными выражениями. В одном из этих писем, прочитанных Хайме, дон Приамо с тревогой писал своему брату на Майорку по поводу таинственной болезни, которой тот страдал; на тот случай, если бы это оказалось болезнью от женщин, командор давал испытанные советы и указывал магические средства. Этот недуг он хорошо изучил в восточных портах.

Имя его гремело по всему средиземноморскому побережью, населенному неверными. Магометане боялись его как черта, арабки усмиряли своих малюток, пугая их командором Фебрером. Великий турецкий корсар Драгут считал его единственным соперником, не уступавшим ему в доблести. После нескольких стычек, в которых тот и другой понесли большие потери, они относились друг к другу с опаской и уважением, избегая встреч и столкновений в открытом море.

Однажды, обходя свои галеры в Алжире, Драгут увидел Фебрера, полуголого, с веслом в руках, прикованного к сиденью.

— Игра войны! — заметил Драгут.

— Игра судьбы! — ответил командор.

Они пожали друг другу руки и не сказали больше ни слова. Один не оказывал милости, другой не просил пощады. Жители Алжира сбегались на берег, желая взглянуть на мальтийского демона в оковах, но, видя, что он горд и хмур, как пойманный орел, не осмеливались его оскорблять. За сотни рабов, за суда с ценным грузом, словно князя, выкупил Орден своего доблестного воина. Несколько лет спустя, поднявшись на борт одной из мальтийских галер, дон Приамо увидел бесстрашного Драгута, прикованного к скамье гребцов. Повторилась прежняя сцена. Ни один из них не выказал удивления, словно все было в порядке вещей. Они пожали друг другу руки.

— Игра войны! — сказал один.

— Игра судьбы! — ответил другой.

Хайме любил командора за то, что в их благородной семье он был воплощением беспорядка, свободы и презрения к предрассудкам. Что значили для него различия в нации и вере, если его влекло к женщине!.. В зрелые годы он жил уединенно в Тунисе со своими добрыми друзьями — богатыми корсарами, которые когда-то его ненавидели и преследовали, а под конец стали его товарищами. Это был наименее известный период в его жизни. По преданию, он стал ренегатом и, скуки ради, охотился в море за мальтийскими галерами. Некоторые рыцари Ордена, его враги, клятвенно уверяли, что видели его во время боя на юте одного из неприятельских судов, одетого турком.

Верно лишь то, что он жил во дворце на берегу моря с необыкновенно красивой арабкой, родственницей его друга — тунисского бея. Два письма в архиве подтверждали этот сладостный и непостижимый плен. После смерти мусульманки дон Приамо вернулся на Мальту, считая свою карьеру законченной. Высшие сановники Ордена хотели оказать ему честь, если он изменит свое поведение, и назначить правителем Негропонта или великим кастеланом Ампосты. Но погрязший в грехах дон Приамо не исправлялся, продолжал вести разгульный образ жизни, держась капризно и неровно по отношению к товарищам. Зато доблестного командора боготворили братья-служители, воины Ордена, простые солдаты, имевшие право носить на своих доспехах только половину креста.

Презрение к интригам и ненависть врагов заставили его навсегда покинуть архипелаг Ордена, острова Мальту и Гоццо, уступленные императором воинственным монахам. В виде дани государю они ежегодно посылали ему ястреба, выращенного на этих островах.

Состарившийся и утомленный, дон Приамо удалился на Майорку, где жил на доходы от своего каталонского поместья. Нечестивая жизнь и пороки былого удальца приводили в ужас его родных и вызывали негодование всего острова. Три молодые арабки и одна необычайно красивая еврейка всегда сопровождали его в качестве служанок в покои, занимавшие целый флигель особняка Фебреров, который в те времена был значительно больше теперешнего. Кроме того, он держал нескольких рабов, татар и турок, трепетавших при его появлении. Он водился со старухами, которые слыли колдуньями, советовался с евреями знахарями, запирался с этими подозрительными людьми в спальне, и соседи трепетали от страха, видя, как поздней ночью окна его освещаются адским пламенем. Некоторые рабы были хилыми и бледными, как будто из них высасывали жизнь капля по капле. Ходили слухи, что командор употребляет их кровь для приготовления магических зелий. Дон Приамо стремился вернуть себе молодость и оживить угасавшие желания. Великий инквизитор Майорки поговаривал о том, чтобы посетить особняк командора, захватив с собою его родню и альгвасилов, но старый мальтиец, доводившийся инквизитору кузеном, уведомил его письмом, что едва тот вступит на его лестницу, как он раскроит ему череп абордажным топором. Дон Приамо скончался, вернее — уморил себя дьявольскими зельями, оставив, в знак полного презрения к предрассудкам, любопытное завещание, копию которого читал Хайме. Воин церкви завещал имущество, оружие и трофеи детям своего старшего брата, как всегда поступали младшие сыновья в их семье. Но далее следовал целый перечень того, что он завещал своим детям от рабынь-мусульманок или от случайных подруг — евреек, армянок и гречанок, влачивших в ту пору жалкое существование в отдаленных восточных портах. Это было целое потомство библейского патриарха, незаконное, смешанное скрещение враждебных друг другу кровей и разноплеменных рас. Можно было подумать, что, нарушая принесенный обет, славный командор хотел уменьшить свою вину, выбирая себе в жены неверных. Постыдные связи с женщинами, не верящими в истинного бога, он сочетал с грехом нечестивости.

Хайме восхищался им как своим предшественником, разрешавшим его сомнения. Что из того, если он соединится с чуэтой, не отличавшейся от других женщин по своим обычаям, вере и воспитанию, тогда как самый знаменитый из Фебреров в эпоху нетерпимости жил с неверными, попирая все законы. Семейные предрассудки все же вызывали у Хайме угрызения совести; в его памяти вставал один из пунктов завещания командора. Он оставлял имущество детям рабынь, смешанного происхождения, так как они были его потомками и он хотел избавить их от нищеты; но он запрещал им носить имя отца, имя Фебреров, которые всегда воздерживались от неравных браков.

Вспоминая об этом, Хайме улыбался в темноте. Кто мог нести ответственность за прошлое? И какие только тайны не скрывались в корнях его родословного, древа в те времена средневековья, когда Фебреры и богачи из балеарской синагоги совершали совместные сделки и сообща грузили суда в Пуэрто-Пи? У многих в его семье, и у него самого, как и у других представителей майоркинской знати, в лице было что-то еврейское. Чистота расы — это иллюзия. Жизнь народов заключается в вечном движении, порождающем смешение и запутанные связи… Но как щепетильна семейная гордость! И эта рознь, вызванная обычаями!.. И сам он, готовый смеяться над предрассудками прошлого, испытывал непреодолимое чувство превосходства над доном Бенито, своим будущим тестем. Он считал себя выше его, снисходительно терпел его и внутренне возмущался, когда богатый чуэт говорил о своей воображаемой дружбе с доном Орасио. Нет, Фебреры никогда не связывались с этими людьми. Когда его предки направлялись с императором в Алжир, предки Каталины, наверно, сидели взаперти в квартале Калатравы, трудясь над серебряными изделиями и содрогаясь при мысли о том, что крестьяне способны ворваться с воинственными кликами в Пальму. Бледные от страха, они склонялись перед великим инквизитором — несомненно, одним из Фебреров, стремясь обеспечить себе его покровительство.

В приемном зале висел портрет одного из недавних предков Хайме, гладко выбритого господина с тонкими и бледными губами, в белом парике и красном шелковом. кафтане. Как гласила надпись на полотне, он был постоянным губернатором города Пальмы. Король Карл III[59]король Испании с 1759 по 1788 г., осуществлявший политику «просвещенного абсолютизма». прислал на остров грамоту, запрещавшую оскорблять бывших иудеев, «людей трудолюбивых и честных», и грозившую тюрьмой тем, кто называет их чуэтами. Совет острова был возмущен нелепым распоряжением монарха, в высшей степени благодушного и доброго, и правитель Фебрер решил этот вопрос самолично. «Передать грамоту в архив, принять ее к сведению, но не к исполнению. Разве чуэтам необходимо достоинство, как кому-нибудь из нас? Они вполне довольны теми, кто не покушается на их кошельки и не трогает их жен».

Все смеялись, утверждая, что Фебрер судит по собственному опыту, так как он очень любил посещать Улицу, раздавая заказы ювелирам, чтобы иметь возможность поболтать с ювелиршами.

В приемном зале висел портрет еще одного из его предков — инквизитора дона Хайме Фебрера, его тезки. На чердаке дома оказались пожелтевшие от времени визитные карточки с именем этого богатого священника; на них были выгравированы эмблемы, входившие в моду в начале XVIII века. В центре карточки — крест, сложенный из поленьев, с мечом и оливковой ветвью, по бокам — два панциря, один — с крестом святого судилища, другой — с драконами и головами Медузы. Наручные кандалы, бичи, черепа, четки и свечи дополняли виньетку. Внизу, вокруг столба с нашейным кольцом, пылал костер и виднелся колпак наподобие воронки, разрисованный змеями, жабами и рогатыми головами. Среди этих украшений высилось нечто вроде саркофага, и на нем старинным испанским шрифтом было начертано: «Великий инквизитор дон Хайме Фебрер». Волосы становились дыбом у знатного майоркинца, находившего по возвращении домой эту визитную карточку.

Хайме вспомнил еще одного предка, о ком говорил с раздражением Пабло Вальс, рассказывая о сожжении чуэтов и книжечке отца Гарау. Это был Фебрер, изящный и галантный, восхищавший пальмских дам во время знаменитого аутодафе, когда он в новом костюме флорентийского сукна, отделанном золотом, скакал на прекрасном, как сон, коне со штандартом святого трибунала в руках. В лирических тонах описывал иезуит его приятную осанку. С наступлением сумерек этот всадник находился у подножия замка Бельвер и смотрел, как пылало большое упитанное тело Рафаэля Вальса и как лопнувшие внутренности падали в костер. От этого зрелища его отвлекало присутствие некоторых дам, и он заставлял своего коня гарцевать возле дверец их карет. Капитан Вальс прав. Это было варварством. Но Фебреры — его близкие: им он обязан именем и утраченным состоянием. И он, последний отпрыск семьи, гордившейся своей историей, собирается жениться на Каталине Вальс, происходящей от этого казненного!..

Наставления, выслушанные в детстве, неприхотливые рассказы, которыми его развлекала мадо Антония, приходили теперь ему на память как нечто позабытое, но оставившее глубокий след» Он думал о том, что чуэты, по народному поверью, отличаются от других людей — они существа грязные и скользкие, скрывающие, должно быть, страшные уродства. Кто мог поручиться за то, что Каталина такая же, как и остальные женщины?..

В эту минуту он подумал о Пабло Вальсе, таком веселом и великодушном, который по своим качествам был выше почти всех его друзей на острове. Но Пабло мало жил на Майорке, он много путешествовал и не был таким, как его единоплеменники, застывшие на одном уровне в течение ряда веков, плодившиеся из рода в род среди захлестнувшей их подлости и трусости, не имевшие ни сил, ни единства на то, чтобы воспрянуть духом и потребовать к себе уважения.

В Париже и Берлине Хайме был знаком с богатыми еврейскими семьями. Он даже добивался знакомства с некоторыми именитыми иудеями, но при соприкосновении с настоящими евреями, сохранившими свою религию и национальную независимость, не ощущал того инстинктивного отвращения, какое ему внушал набожный дон Бенито и другие чуэты на Майорке. Возможно, тут сказывалось окружение? Или их вековое подчинение, покорность, страх и привычка унижаться превратили майоркинских евреев в особую нацию?..

Наконец Хайме погрузился в тяжелый сон, постепенно теряя нить своих размышлений, все менее и менее отчетливых.

На следующее утро, одеваясь, он решил сделать визит, требовавший от него большого усилия воли. Брак его — дело смелое и опасное, и необходимо все хорошо обдумать, как сказал его друг контрабандист.

«Сначала я должен поставить мою последнюю карту, — подумал Хайме. — Надо навестить папессу Хуану. Я не видел ее уже много лет, но она моя тетка, самая близкая родственница. Я являюсь по праву ее наследником. О, если бы она захотела!.. Достаточно ей шевельнуть пальцем, и все мои затруднения исчезнут».

Хайме подумал о времени, наиболее подходящем для посещения знатной дамы. По вечерам у нее собирался избранный кружок из каноников и важных господ, которых она принимала с царственным видом. Они должны были ей наследовать, как полномочные представители различных религиозных корпораций. Ему надо повидать ее сейчас же, когда она бывает одна после мессы и утренних молитв.

Донья Хуана жила во дворце рядом с собором. Она осталась незамужней, презрев мирскую жизнь после известных разочарований, причиненных ей в молодости отцом Хайме. Со всей агрессивностью желчного характера, сухой и надменной преданностью вере, она посвятила себя политике и религии. «За бога и короля!» — эти слова Фебрер слышал, бывая у нее еще мальчиком. В молодости донья Хуана мечтала о героинях Вандеи[60]Вандея — департамент на западе Франции, в период французской революции ХVIII в. — центр контрреволюционных мятежей, преклоняясь перед подвигами и злоключениями герцогини Беррийской[61]Мария-Каролина, герцогиня Беррийская — после революции 1830 г. пыталась организовать мятеж с целью посадить на престол своего сына графа Шамборского; после подавления мятежа была арестована и заключена в крепость, желая, подобно этим поборницам религии и легитимизма, сесть на коня с распятием на груди и опоясавшись саблей поверх амазонки. Однако желания эти остались лишь несбыточными мечтами. На деле же она совершила только одну экспедицию — в Каталонию, во время последней карлистской войны, Враги папессы Хуаны утверждали, что в дни ее молодости у нее во дворце скрывался граф де Монтемолин[62]Карлос де Бурбон, граф де Монтемолин (ум. в 1861) — старший сын дона Карлоса Бурбонского, претендента на испанский престол; дважды пытался захватить престол, но в 1860 г., после пленения, вынужден был отказаться от своих претензий, претендент на престол, который с ее помощью связался с генералом Ортегой, военным губернатором островов. К этим толкам присоединялся слух о романтической любви доньи Хуаны к претенденту.

Хайме улыбался, слушая эти толки. Все было ложью. Дед, дон Орасио, был хорошо осведомлен и часто рассказывал своему внуку об этих событиях. Папесса любила только отца Хайме. Генерал Ортега был фантазером, которого донья Хуана принимала с романтической таинственностью в полутемной гостиной, одетая в белое, беседуя с ним тихим, загробным голосом, как добрый гений прошлого, о необходимости вернуть Испании ее старинные обычаи, смести либералов и восстановить власть аристократии. «За бога и короля!..» Ортега был расстрелян при неудачной высадке карлистов на каталонском побережье, а Папесса осталась на Майорке, готовая отдать свои деньги на новое святое дело.

Многие считали, что она разорилась от излишней расточительности в последнюю гражданскую войну, но Хайме знал размеры богатства набожной дамы. Она жила скромно, как простая крестьянка; на острове у нее еще оставались большие имения, и все свои деньги она обращала в дары церквам и монастырям или же расходовала их на пожертвования в казну святого Петра. Ее старый лозунг: «За бога и короля!» — потерпел крушение. Она уже не думала о короле. От прежнего восхищения претендентом доном Карлосом осталась лишь большая — Славный юноша, — говорила она, — добрый дворянин, но почти такой же, как и либералы. Ах, эта жизнь на чужбине! Как она меняет людей!.. О, грехи наши!..

Теперь она была предана только богу, и деньги ее находили дорогу в Рим. На склоне лет ее волновала последняя мечта: не пришлет ли ей перед смертью святой отец Золотую Розу? Этот орден предназначался раньше только для королев, но теперь такой награды удостаивались и богатые набожные дамы из Южной Америки. И она умножала свои щедрые приношения, живя в святой бедности, чтобы послать в Ватикан еще больше денег, получить Золотую Розу и умереть!..

Фебрер подошел к дому Папессы. Внутренний двор был такой же, как и у него в особняке, но более чистый, более прибранный, без следов травы на мостовой, без трещин и обвалившейся штукатурки, — здесь было опрятно, как в монастыре. Дверь наверху открыла бледная молоденькая служанка в голубом платье и белом переднике. Она была поражена, узнав Хайме.

Оставив его в приемной, увешанной портретами, как и в доме Фебреров, она легко и проворно, как мышь, прошмыгнула во внутренние покои, чтобы доложить о столь необычайном визите, нарушавшем монастырское спокойствие дворца.

В полной тишине прошли долгие минуты ожиданья. Хайме слышал тихие шаги в соседних комнатах, видел, как колышутся занавеси, словно от дуновения легкого ветерка; он угадывал за ними людей, которые подслушивали, подсматривали исподтишка. Вновь появилась служанка, почтительно приветствуя Хайме. Ведь он племянник сеньоры!.. Она проводила его в большую гостиную и исчезла.

Хайме, в ожидании хозяйки, разглядывал большую комнату, отделанную со старинной роскошью. Таким же был и его дом во времена деда. На стенах, покрытых дорогим вишневым бархатом, отчетливо выделялись картины религиозного содержания, написанные в мягкой итальянской манере. Мебель была белая, с позолотой, с капризными изгибами, обитая тяжелым вышитым шелком. На консолях, отражаясь в глубоких голубоватых зеркалах, виднелись разноцветные фигуры святых и часы XVII века с мифологическими фигурами. Своды потолка были покрыты фресками с изображениями богов и богинь, восседавших на облаках, — их обнаженные розовые тела и смелые позы резко контрастировали со скорбным ликом большого изображения Христа, который словно подчинял себе все в гостиной, занимая большую часть стены над возвышением между дверьми. Папесса признавала греховность этих мифологических украшений, но они напоминали о лучших временах, когда власть находилась в руках аристократов, и она относилась к ним с уважением, стараясь их не замечать.

Раздвинулась бархатная портьера, и в зал вошла старая служанка, вся в черном, в гладкой юбке и невзрачной, как у крестьянки, кофте. Ее седые волосы были полуприкрыты темным платочком, который приобрел красноватый оттенок, такой он был старый и засаленный. Из-под юбки виднелись ноги в толстых белых чулках и суконных туфлях. Хайме поспешно встал. Эта старая служанка была Папессой.

Стулья, расставленные в беспорядке, напоминали о собраниях, происходивших здесь каждый вечер. По установившемуся обычаю, каждое кресло принадлежало какой-либо важной особе и постоянно стояло на своем месте. Донья Хуана заняла кресло, походившее на трон, откуда она по вечерам руководила кружком верных ей каноников, пожилых дам и здравомыслящих господ, подобно королеве, принимающей своих придворных.

— Садись, — коротко сказала она племяннику.

Привычным жестом протянула она руки над огромной пустой серебряной жаровней и внимательно взглянула на Хайме проницательными серыми глазами, привыкшими внушать страх. Этот властный взгляд стал понемногу смягчаться, и глаза ее наконец увлажнились от волнения. Почти десять лет она не видела своего племянника.

— Ты настоящий Фебрер. Как ты похож на своего деда!.. Да и на всех в твоем роду!

Она утаила свою сокровенную думу: его сходство с отцом взволновало ее. Хайме был совсем как тот морской офицер, который посещал ее в давние времена… Ему лишь не хватало мундира и пенсне… Ах, это чудовище либерализма и неблагодарности!..

Взгляд ее приобрел привычную твердость, она побледнела, черты ее лица стали более сухими и острыми.

— Что тебе нужно? — резко спросила донья Хуана. — Не думаю, чтобы ты пришел ради удовольствия видеть меня…

С детским лицемерием Хайме опустил глаза: он боялся сразу приступить к делу и начал издалека. Он человек порядочный, предан всему старому, стремится поддержать престиж семьи, возвеличить его. Он, конечно, признает, что не был святым, эта сумасбродная жизнь поглотила его состояние… Однако честь их рода не запятнана! Из этой греховной и порочной жизни он вынес две превосходные вещи: опыт и твердое желание исправиться.

Тетка в ответ загадочно кивнула. Это хорошо: так же поступали святой Августин[63]Августин святой или блаженный (354–430) — один из «отцов церкви" и другие святые мужи, они проводили молодость в распутстве, а потом становились светочами церкви.

Услышав это, Хайме воспрянул духом. Он, конечно, никогда не станет светочем, но он желает стать добрым христианским кабальеро. Он женится, он будет воспитывать своих детей, чтобы они продолжали традиции рода, — им предстоит счастливое будущее. Но увы! После его беспорядочной жизни так трудно повернуть на путь добродетели. Ему необходима помощь. Он разорен. Его имения почти полностью в руках кредиторов, его дом — голые стены, он вынужден продавать реликвии прошлого. Он, потомок рода Фебреров, окажется на улице, если сострадательная рука не окажет ему поддержки. И он подумал о своей тетке, которая ведь, в конце концов, его ближайшая родственница, вроде матери, и могла бы его спасти. Намек на возможное материнство заставил слегка покраснеть донью Хуану, и в глазах ее появилось еще более жестокое выражение. Ах, эти мучительные воспоминания!

— И это от меня ты ожидаешь спасения? — медленно спросила Папесса голосом, как бы свистящим сквозь ее редкие, пожелтевшие, но еще крепкие зубы. — Напрасно время теряешь, Хайме. Я бедна… У меня почти ничего нет. Мне едва хватает на жизнь и небольшие подаяния.

Она сказала это с такой твердостью, что Фебрер сразу потерял надежду и понял, что настаивать бесполезно. Папесса не хотела ему помочь.

— Хорошо, — сказал Хайме с заметным отчаянием. — Но раз вы не хотите помочь мне, я вынужден найти иной выход из положения, и он у меня есть. Вы старшая в семье, и у вас мне надо попросить совета. Я собираюсь жениться, меня может спасти брак с богатой женщиной, но она не нашего сословия и низкого происхождения. Что мне делать?..

Он ожидал от своей тетки изумления, любопытства. Быть может, ее смягчит известие о его женитьбе. Он был почти уверен в том, что раз чести их рода грозит опасность, она пойдет на все и окажет ему поддержку. Однако изумленным и напуганным оказался сам Хайме, заметив холодную усмешку на бледных губах старухи.

— Я знаю об этом, — сказала она. — Мне обо всем рассказали нынче утром в церкви святой Евлалии, после мессы. Вчера ты был в Вальдемосе. Ты женишься… Ты женишься на… чуэте.

Ей трудно было вымолвить это слово, и, произнеся его, она содрогнулась. В гостиной наступило долгое молчание, трагическое и всеобъемлющее, какое обычно наступает вслед за великими катастрофами: казалось, обвалился дом и вдали замерло эхо от падения последней стены.

— Что вы об этом думаете? — осмелился робко спросить Хайме.

— Делай что хочешь, — холодно ответила Папесса. — Тебе известно, что мы не виделись долгие годы, и что так может продолжаться и до конца наших дней. Теперь мы с тобой будто люди разной крови, мыслим по-разному и не понимаем друг друга.

— Итак, я должен жениться? — в упор спросил Хайме.

— Об этом спроси себя самого. Вот уже много лет, как Фебреры идут такими путями, что меня ничем не удивишь.

Во взгляде и голосе тетки Хайме почудилось скрытое удовольствие, наслаждение местью, злорадство при виде того, что ее врагам, по-видимому, грозило бесчестие, и это возмутило его.

— А если я женюсь, — сказал он, подражая холодному тону доньи Хуаны, — могу я рассчитывать на вас? Вы приедете ко мне на свадьбу?..

Этот вопрос окончательно вывел Папессу из себя. Она гордо выпрямилась. Вспомнив романтические повести, прочитанные в молодости, она ответила как оскорбленная королева в конце главы исторического романа:

— Сударь, по отцу я Геноварт. Моя мать была из рода Фебреров, но одни стоят других. Я отрекаюсь от крови, которая готова смешаться с кровью подлых людей, убивших Христа, и остаюсь при своей, крови моего отца, чистой и незапятнанной.

И она указала на дверь надменным жестом, давая понять, что свидание окончено. Потом, сообразив, что ее протест неуместен и театрален, опустила глаза, смягчилась и сказала с выражением христианской кротости:

— Прощай, Хайме, и да просветит тебя господь!

— Прощайте, тетя.

Инстинктивно он протянул ей руку, но она отдернула свою, спрятав ее за спиной. Фебрер слегка улыбнулся, припомнив то, что нашептывали сплетники. Этот жест не означал ни презрения, ни ненависти. Папесса принесла обет — не подавать в своей жизни руки ни одному мужчине, кроме священников.

На улице он разразился глухими ругательствами, поглядывая на пузатые балконы особняка. Змея! Как она обрадовалась его женитьбе! Когда она состоится, Папесса изобразит перед всем собранием возмущение и негодование, возможно даже заболеет, чтобы вызвать на острове всеобщее сочувствие. Тем не менее, ее радость безгранична: это взлелеянная долгими годами радость мщения при виде одного из Фебреров, сына ненавистного ей мужчины, который теперь подвергается самому большому, по ее мнению, унижению… А он, вынужденный поступить так из-за грозящего ему разорения, доставит ей это удовольствие, вступив в брак с дочерью Вальса!.. О, эта нищета!

Было далеко за полдень, а он все блуждал по малолюдным улицам, прилегавшим к Альмудайне и собору. Пустота в желудке заставила его инстинктивно направиться к дому. Он молча поел, не разбирая вкуса пищи и не замечая мадо, которая, испытывая беспокойство еще со вчерашнего вечера, вертелась вокруг него, стараясь завязать разговор.

После еды он прошел на выходившую в сад небольшую галерею с полуразрушенной балюстрадой, увенчанной тремя римскими бюстами. У его ног расстилалась листва фиговых деревьев, сверкали глянцевитые листья магнолий, покачивались зеленые шары апельсинов. В голубом просторе высились стволы пальм, за острыми зубцами ограды раскинулось море, светящееся, трепещущее жизнью; его нежной поверхности едва касались рыбачьи лодки, распустившие парус по ветру. Справа находился порт, усеянный мачтами и желтыми трубами, дальше в воды залива вдавалась темная масса сосен Бельвера, а на вершине горы красовался круглый, как арена для боя быков, старинный замок с уединенно стоящей башней Почета, соединявшейся с замком лишь смело переброшенным мостиком. Внизу тянулись красные дома новой деревушки Террено, а за ней виднелась крайняя точка мыса — старинный Пуэрто-Пи с сигнальной вышкой и батареями Сан Карлоса.

По ту сторону залива, скрытый дымкой, терялся в море темно-зеленый мыс с красноватыми скалами, мрачный и необитаемый.

Собор своими колоннами и аркадами резко выделялся на фоне голубого неба, подобно кораблю из камня со срезанными верхушками мачт, выброшенному волнами между городом и берегом. Позади собора виднелась старинная крепость Альмудайна с красными мавританскими башнями. Во дворце епископа, как полосы раскаленной стали, сверкали стекла окон, словно отражая зарево пожара. Между дворцом и прибрежной каменной стеной, в глубоком рву, заросшем травой, по скатам которого вились кусты роз, громоздились многочисленные пушки: одни — старинные, на колесах, другие — современные лежали на земле, ожидая уже в течение многих лет того часа, когда их установят. Бронированные башни заржавели, так же как и лафеты; дальнобойные орудия, окрашенные в красный цвет и уткнувшиеся в траву, походили на сточные трубы. Эти заброшенные новейшие орудия старели, всеми позабытые, покрытые ржавчиной. Традиционная атмосфера затхлости, которая, по мнению Фебрера, обволакивала весь остров, тяготела, казалось, и над этими атрибутами войны, обветшавшими вскоре после того, как они родились, и задолго до того, как им заговорить.

Безучастный к яркому свету солнца, блеску и трепету необъятной лазури, щебетанию птиц, порхавших у его ног, Хайме ощутил сильную тоску и глубокое уныние: «К чему бороться с прошлым?.. Как сбросить с себя цепи?.. При рождении каждому предначертано его место и поведение на всем протяжении жизненного пути, и бесполезно стремиться изменить свое положение.

Часто в молодые годы, когда он с вершины горы любовался городом и смеющимися окрестностями, его охватывали мрачные мысли. На залитых солнцем улицах или под навесом крыш кишел человеческий муравейник, движимый заботами или окрыленный идеями, казавшимися ему в данный момент самыми важными. Застывшие в своем наивном и тщеславном эгоизме, люди искренне верили в то, что чья-то высшая и всемогущая воля бодрствует над ними и руководит их суетливыми движениями взад и вперед, движениями инфузорий в капле воды. За городом Хайме мысленно видел однообразные ограды с высящимися над ними кипарисами, целое селение, сжатое на тесном пространстве, с белыми домиками, окошки которых были размером с печную дверцу, и плитами, прикрывавшими, казалось, входы в погреба. Сколько было живых существ в городе, на его площадях и широких улицах?.. Тысяч шестьдесят, восемьдесят. Увы! В другом городе, расположенном неподалеку, тесном и тихом, в белых домиках, зажатых между мрачными кипарисами, было четыреста тысяч невидимых жителей, шестьсот тысяч — кто знает? — может быть, миллион.

Та же мысль возникла у него однажды вечером в Мадриде, когда он прогуливался с двумя дамами в окрестностях города. Склоны холмов возле реки были заняты безмолвными поселениями, и среди их белых строений высились остроконечные кущи кипарисов, А с другой стороны огромного города находились такие же пристанища тишины и забвения. Город жил в тесном кольце твердынь Небытия. Полмиллиона живых существ двигались по его улицам, уверенные в том, что они одни господствуют здесь и управляют своим существованием, забывая в своем неведении о четырех, шести или восьми миллионах им подобных, незримо пребывающих на соседних кладбищах.

Об этом же раздумывал он и в Париже, где четыре миллиона бодрствующих проживали в окружении двадцати или тридцати миллионов бывших горожан, ныне заснувших вечным сном; эта мрачная мысль преследовала его во всех больших городах.

Живые нигде не остаются одни: их всюду окружают мертвые, и так как мертвых больше, неизмеримо больше, то они тяготеют над живущими, подавляя их вековой тяжестью и своей бесчисленностью.

Нет, мертвые не уходят быстро, как поется в народном припеве. Мертвые остаются на своих местах, за гранью жизни, наблюдая за новыми поколениями и давая им чувствовать власть прошлого сильными душевными потрясениями всякий раз, как те уклоняются от заранее намеченного для них пути.

Какие они тираны! Как безгранично их могущество! Бесполезно закрывать глаза и не думать об этом. Их можно встретить везде, они толпятся на всех дорогах нашей жизни и выходят нам навстречу, принуждая к унизительной признательности. Какое рабство!.. Дом, в котором мы живем, построен мертвыми; ими созданы религии; законы, которым мы повинуемся, продиктованы мертвыми, им мы обязаны нашими страстями и вкусами, пищей, которая нас поддерживает, всем, что производит земля, поднятая руками, тех, кто ныне обратился в прах. Мораль, обычаи, предрассудки, честь — все это создано ими. Если бы они мыслили иначе, строй современного общества был бы иным. То, что приятно нашим чувствам, стало таким потому, что нравилось мертвым; неприятное и бесполезное отвергается нами по воле тех, кто уже не существует; что нравственно, а что нет — установлено ими столетия тому назад…

Силясь сказать что-либо новое, живые лишь повторяют другими словами то, что мертвые говорили много веков назад. То, что мы считаем проявлением собственной личности и непосредственностью, продиктовано нам учителями, сокрытыми в лоне земли; они же, в свою очередь, переняли урок от других, ранее умерших. В наших глазах сияет душа наших предков, а наши лица воспроизводят и отражают черты исчезнувших поколений.

Фебрер горестно улыбнулся. Мы считаем, что мыслим самостоятельно, но в извилинах нашего мозга бьется та же сила, которая жила в других телах, подобно тому как сок привитого ростка передает новым стволам энергию столетних умирающих деревьев. Многое из того, что мы принимаем за последнее достижение нашего разума, является чужой идеей, находившейся в нашем мозгу от рождения и осознанной только сейчас. Вкусы, капризы, добродетели и недостатки, склонности и антипатии — все унаследовано нами, все — дело тех, кто исчез, но продолжает жить в нас.

С ужасом думал Хайме о власти мертвых… Они скрываются, чтобы смягчить свое владычество, но в действительности они не погибли: их души незримо бодрствуют в пределах нашего существования, а их тела ограждают со всех сторон человеческие поселения, подобно укрепленному лагерю.

Они неумолимо шпионят и следуют за нами, впиваясь в нас своими когтями при малейшем отклонении от указанного пути. Они объединяются между собой и с дьявольской энергией тянут назад толпы людей, устремляющихся на поиски нового и необычайного идеала, насильно возвращая жизни ее покой, ибо они любят тишину и невозмутимость, шелест поблекших трав и порхание белых бабочек — кроткое безмолвие кладбища, уснувшего под солнцем.

Души умерших заполняют мир. Мертвые не уходят, потому что они хозяева. Мертвые повелевают, и бесполезно противиться их приказам.

Увы, обитатель больших городов, живущий их головокружительным ритмом, не знает, кем построен его дом, кем добыт его хлеб; природа является ему лишь в виде чахлых деревьев, растущих на улицах, и он ничего не ведает о тирании мертвых. Он даже не думает о том, что вся его жизнь проходит в окружении миллионов и миллионов предков, сгрудившихся в нескольких шагах от него, наблюдающих на ним и управляющих его действиями. Он слепо повинуется тем, кто дергает за веревку, держащую на привязи его душу, не зная, в чьих руках находится другой конец. Бедный автомат считает, что все его поступки продиктованы его волей, тогда как они всего лишь результат воздействия со стороны всемогущих и невидимых существ.

Обреченный на монотонное прозябание на тихом острове, Хайме, хорошо изучивший всех своих предков, зная происхождение и историю всего, что его окружало, — предметов, платья, мебели и этого дома, казалось, обладавшего душой, мог отдать себе отчет в этой тирании лучше, чем кто-либо другой.

Да, мертвые повелевают. Авторитет живых, их поразительные новшества — все это иллюзии, обман, облегчающий существование…

Глядя на морской горизонт, где виднелась слабая струйка дыма, Фебрер думал о больших океанских судах, этих плавучих городах, передвигающихся с чудовищной быстротой, гордости человеческой промышленности, в короткое время совершающих свой путь вокруг света… Его далекие предки, ходившие в средние века в Англию на корабле размером с рыбачью лодку, представлялись ему еще более необычайными… Великие полководцы современности с бесчисленными массами подвластных им людей совершали не большие подвиги, чем командор Приамо с горстью моряков.

О жизнь!.. Какими только призрачными и обманчивыми вышивками мы не тешимся, чтобы скрыть от себя однообразие ее канвы! Как удручающе ограничено все то, что мы можем ощутить и чему мы можем в ней удивляться! Все равно, прожить ли тридцать или триста лет. Люди совершенствуют полезные для своего эгоистического благополучия игрушки — машины, средства передвижения, но, за вычетом этого, живут по-прежнему. Страсти, радости и предрассудки остаются все теми же: человек-зверь не меняется.

Прежде Фебрер считал себя человеком свободным, с душой, по его выражению, современной, вполне ему принадлежащей; теперь же он чувствовал в ней смутную связь с душами своих предков. Он узнавал их потому, что успел их изучить, потому, что они находились в соседней комнате, в архиве, как сухие цветы, сохраняемые среди листов старой книги. Большинство людей, знающих о прошлом, помнит разве что своих ближайших предков; те же семьи, для которых история их прошлого на протяжении веков известна недостаточно, не отдают себе отчета в жизни своих предшественников, еще продолжающейся в их душе, и считают собственными побуждениями те призывы, которые бросают им деды. Наша плоть — это плоть тех, кто давно не существует; наши души — это осколки душ умерших.

Хайме ощутил в себе дух степенного дона Орасио, а с ним и совесть великого инквизитора, внушавшего ужас своей визитной карточкой, душу знаменитого командора и других предков. Его мышление современного человека сохраняло в себе нечто от взглядов того бессменного губернатора, который считал крестившихся евреев острова особым, презренным народом.

Мертвые повелевают. Теперь он понимал то необъяснимое отвращение и высокомерие, которое испытывал, встречаясь с доном Бенито, таким услужливым и предупредительным… И чувства эти были непреодолимы! Ему их навязывали Печальное настроение вернуло его к существующему положение вещей. Все пропало!.. Он неспособен на мелочные переговоры, сделки и соглашения ради того, чтобы покончить со своими лишениями. Он отказывается от брака, его единственного спасения, и кредиторы, едва узнав об этом отказе, разрушающем их надежды, сразу же набросятся на него. Он будет изгнан из наследственного особняка, все будут жалеть его, и это сожаление для него будет хуже, чем любое оскорбление. Он чувствовал, что у него нет сил присутствовать при окончательной гибели своего дома и имени. Что же ему делать? Куда направиться?..

Большую часть дня он провел, любуясь морем и следя за движением белых Покинув террасу, Фебрер, сам не зная как, отворил дверь, ведущую в молельню, старую, позабытую дверь; едва она заскрипела на ржавых петлях, как на него слетела пыль и паутина. Сколько времени не входил он сюда! В душной атмосфере комнаты ему почудились смутные ароматы, исходящие от позабытого здесь раскрытого флакона, ароматы, заставившие его вспомнить величественных дам его семьи, чьи портреты находились в приемном зале.

В луче света, проникавшего сквозь окошки купола, кружились миллионы пылинок, озаренных солнцем. Древний алтарь смутно поблескивал в полумраке, отсвечивая старинной позолотой. На престоле лежали лисьи хвосты и стояло ведро, позабытое несколько лет тому назад, во время последней уборки.

Две скамеечки для коленопреклонения, обитые старым голубым бархатом, как будто еще сохраняли следы изнеженных барских тел, давно покинувших этот мир. На пюпитрах лежали два позабытых молитвенника с потертыми от употребления углами. Одну из этих книг Хайме узнал. Она принадлежала его матери, бледной и болезненной женщине, проводившей свою жизнь в молитве и любовании своим сыном, чье будущее представлялось ей величественным и славным. Вторым молитвенником пользовалась, вероятно, его бабушка, эта американка времен романтизма, которая, казалось, еще наполняла огромный дом шорохом белого платья и вздохами арфы.

Это видение прошлого, до сих пор незримо ощущаемого в покинутой часовне, воспоминание об обеих дамах: одной — воплощенной набожности, другой — идеалистке, изящной и мечтательной, окончательно расстроило Хайме.

И подумать только, что руки ростовщиков осквернят предметы, достойные благоговения!.. Он не может присутствовать при этом. Прощай! Прощай все!

Когда стемнело, он разыскал на Борне Тони Клапеса. Контрабандист внушал ему дружеское доверие, и он попросил у него денег взаймы.

— Не знаю, когда смогу вернуть их тебе. Я уезжаю с Майорки. Пусть рушится все, но я не могу на это смотреть.

Клапес дал Хайме больше денег, чем тот просил. Тони оставался на острове; с помощью капитана Вальса он постарается устроить его дела, если это еще возможно. Капитан разбирается в этих вопросах и умеет распутывать даже самые сложные. Правда, накануне Фебрер с ним поссорился, но это неважно: Вальс — настоящий друг.

— Никому не сообщай о моем отъезде, — добавил Хайме. — Об этом можешь знать только ты и… Пабло. Ты прав, он верный друг.

— А когда ты уезжаешь?..

Он ждет первого парохода, уходящего на Ивису. У него там еще кое-что осталось — груда скал, поросших травой, где бегают кролики, полуразвалившаяся башня пиратских времен. Об этом он узнал вчера, чисто случайно: ему рассказали крестьяне с Ивисы, которых он встретил на Борне.

— Мне все равно, где находиться, там или в другом месте… Быть может, там будет даже лучше. Буду охотиться, ловить рыбу. Жить вдали от людей.

Вспомнив советы, которые он давал накануне ночью, Клапес с чувством пожал руку Хайме. С чуэтой все кончено. Его крестьянская душа радовалась этому исходу.

— Ты хорошо делаешь, что уезжаешь. То, другое… То было бы безумием.


Читать далее

Висенте Бласко Ибаньес. Мертвые повелевают. Роман, 1908 г 23.06.15
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I 23.06.15
II 23.06.15
III 23.06.15
IV 23.06.15
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I 23.06.15
II 23.06.15
III 23.06.15
IV 23.06.15
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I 23.06.15
II 23.06.15
III 23.06.15
IV 23.06.15

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть