Часть первая

Онлайн чтение книги Олений заповедник The Deer Park
Часть первая

Посвящается Адели, моей жене, и Дэниелу Волфу, моему другу.

…Олений заповедник, эта пропасть, где обитает невинность и добродетель и куда попало множество жертв, которые, вернувшись в лоно общества, принесли с собой разврат, обжорство и все пороки, приобретенные от бесчестных чиновников этого места.

Помимо зловредного влияния, какое это жуткое место оказало на моральный облик людей, страшно представить себе, каких огромных денег оно стоило государству. В самом деле, кто может подсчитать расходы на содержание банды сутенеров и бандерш, непрерывно обследовавших все уголки королевства в поисках объектов своего выслеживания; стоимость доставки девиц к месту назначения, их выучки, подбора туалетов, духов и снабжения их всеми средствами обольщения, какое только может предоставить подобный вид ремесла. Ко всему этому следует добавить вознаграждения тем, кто не сумел возбудить страсти повелителя, но чья покорность, благоразумие и в еще большей мере вероятность подвергнуться презрению должны быть тем не менее оплачены.

Муффль Д'Анжервиль. Частная жизнь Людовика XV, или Основные события, особенности и анекдоты его царствования

Пожалуйста, не понимайте меня слишком поспешно.

Андре Жид

Глава 1

В поросшей кактусами пустыне южной Калифорнии, милях в двухстах от киностолицы, как я решил называть этот город, находится Дезер-д'Ор, иными словами, Золотая Пустыня. Я поехал туда, расставшись с авиацией, чтобы поразвлечься. Случилось это некоторое время тому назад.

Почти у всех, кого я знал в Дезер-д'Ор, была необычная судьба, что можно сказать и обо мне. Я вырос в сиротском доме. Будучи все еще девственником в двадцать три года, я приехал на этот курорт со значком летчика, в форме старшего лейтенанта и с четырнадцатью тысячами долларов в кармане, которые я выиграл в покер в гостиничном номере в Токио, дожидаясь вместе с другими летчиками самолета, который повезет нас домой. Самое удивительное, что я никогда не был игроком, даже не любил играть в карты, но в тот вечер мне было нечего терять и, возможно, по этой причине мне повезло. Поставим на этом точку. Я демобилизовался из авиации, но мне некуда было ехать, у меня не было родных, которых я мог бы навестить, вот я и отправился в Дезер-д'Ор.

Город возник после Второй мировой войны и был единственным известным мне, совсем новым местом. В давние времена тут размещалось поселение старателей, именовавшееся Дезер-д’Ор, или Дверь в Пустыню, — они построили свои хижины на краю оазиса и отправились в возвышавшиеся над пустыней горы добывать золото. Но от поселения ничего не осталось — когда решено было построить Дезер-д'Ор, здесь не было ни единой старой хижины.

Нет, здесь все дышит сегодняшним днем, и не много существует таких мест, которые мы знали бы так хорошо, как за месяцы своего пребывания на этом курорте я узнал его. Этот город был построен исключительно ради коммерческой выгоды, и поэтому никакая коммерция тут не разрешена. В Дезер-д'Ор нет главной улицы, и магазины здесь похожи на что угодно, только не на магазины. Там, где продают одежду, никакой одежды не видно — ты сидишь в современной гостиной, а продавец открывает стенные шкафы и показывает тебе летние костюмы или держит на руках тропический шарф, весь в цветах и веточках. Ювелирный магазин похож на прогулочный катер с кабиной — заглянув с улицы в иллюминатор, ты видишь тридцатитысячное ожерелье, висящее на серебряных оленьих рогах, установленных на куске плавуна. Снаружи не видно ни одного из отелей — ни «Яхт-клуба», ни «Дебонэра», ни «Юкки-плазы», ни «Сэндпайпера», ни «Кридмора», ни «Дезер-д'Ор армс». За кирпичными, скрепленными цементом стенами или деревянными палисадами виднелся домик — зеленый, желтый, розовый, оранжевый или малиновый и едва ли какого-либо иного цвета, причем подход к нему скрыт кустами в ярких цветах. Въехав в ворота «Яхт-клуба», самого большого и, следовательно, самого фешенебельного отеля на курорте, ты несколько ярдов движешься дальше по извилистой дороге, ожидая увидеть в конце ее особняк, а вместо него оказываешься под навесом для автомобилей у бассейна, напоминающего по форме кофейный столик, окруженный купальными кабинками с закругленными стенами и столиками из канасты, и рядом — несколько теннисных кортов на единственной в этой части Калифорнии лужайке. Вечером можно побродить по желтым дорожкам, что пересекают вьющуюся маленькую искусственную речку, освещенным японскими фонариками, подвешенными к тропическим деревьям, пройти мимо разбросанных вдоль дорожек гостевых бунгало, чьи двери пастельных тонов дополняют неразбериху в этом лабиринте.

Я выбросил часть моего состояния в четырнадцать тысяч долларов на проживание в «Яхт-клубе», пока не выбрал дом, который снимал все время, когда находился в Дезер-д'Ор. Я мог бы описать мой дом во всех подробностях, но какой в том смысл? Он был, как и большинство домов на этом курорте, конечно, современным, похожим на ферму, с легкой мебелью и коврами, напоминающими на ощупь шерсть пуделя; стоял он в саду, окруженном стеной — стандартной особенностью местной архитектуры; стены дома, выходившие на пустыню, были стеклянные, что позволяло любоваться песками цвета охры и лиловыми горами, однако дома стояли так близко друг к другу, что строителям пришлось обносить каждый из них забором, отчего кажется, будто живешь в комнате, где стенами являются зеркала. В моем доме, например, напротив стены из зеркального стекла висело двадцатифутовое зеркало. И где бы я ни стоял в гостиной, мне отовсюду виден был мой арендованный сад с его цветами пустыни и одинокой юккой.

В сухой сезон, который длится девять месяцев, солнце выжигает курорт. Каждый вечер тысяча разбрызгивателей смывает пыль и песок с серой листвы; все утро и весь день солнце высасывает соки из растений, и пустыня подступает к курорту — ее кактусы стоят как часовые на горизонте, а вдали вздымаются нагромождения пыльных камней, похожие на птиц-хищников. Над белесой пустыней пылает голубое небо. Порой мне кажется, что в Дезер-д'Ор растут лишь безлистые деревья. У пальм и юкк вместо листьев — пучки, веера, ветки и побеги зелени, а на больших пальмах, стоящих вдоль некоторых дорог, со ствола свисают, как оперение страуса, мертвые ветки.

Во внесезонье жизнь в основном проходит в барах. Бары были как бы деревней в городе или чем-то вроде главной улицы за отсутствием таковой, однако они так же отличались от теплого облика Дезер-д'Ор, как внутренность человеческого тела отлична от кожного покрова. Подобно многим местам в южной Калифорнии, бары, коктейль-бары и ночные клубы делают здесь похожими на джунгли, подводные гроты или фойе современного кинотеатра. Взять, к примеру, «Голубую комнату» — в ней были розово-оранжевые стены и кабины, обитые желтым кожемитом, а наверху — темно-синий потолок. Над баром с его набором бутылок и пирамидой цитрусовых в зеркале отражался дымно-желтый фальшивый потолок и силуэт полуголой девицы, вырезанный на стекле. Я никогда не знал, ночь ли стоит на дворе или день, и эта неуверенность окрашивала все разговоры. Мужчины, накачавшиеся спиртным, беседовали с другими, более трезвыми мужчинами, начинали свои рассказы и никогда их не кончали. Днем, который в кондиционированной прохладе бара казался ночью, можно было видеть пожилого толстяка в типичном для Палм-Бич костюме. Он беседовал с сильно загорелой в Дезер-д'Ор девицей с оранжевой помадой, — девицу больше интересовал пожилой господин, чем она интересовала его. Здесь бок о бок сидели импресарио и туристы, немолодые женщины с крашенными по новой моде волосами и школьники, участвовавшие в автомобильных гонках по пустыне. Говорили о лошадях, рассказывали о вчерашних попойках и о системах игры в рулетку. В мощные синкопы третьеразрядного импресарио, старающегося добыть деньги, врывался вдруг взвизг той или иной блондинки-истерички, подражавшей, казалось, смеху исполнительницы песенки «Я тупица, тупица, тупица, а ты визгунья».

Так день неизменно переходил в ночь, а пьяные ночи — в восход солнца в пустыне. Казалось, ты покидал театральную тьму дня ради иллюминации ночи, а солнце Дезер-д'Ор превращалось в чужака, который, мнится пьянице, ходит за ним. Так я провел первые несколько недель, подбирая в барах чеки всех этих мелких шустрых искателей удовольствий, прибывших сюда из столицы кино, — в краткой биографии, которую большинство знало друг о друге, я считался пилотом из богатой, живущей на Восточном побережье страны семьи, к чему я добавил деталь о распавшемся браке, что я и топил в вине. Такое вполне могло сойти за правду, и я порой верил тому, что говорил, и пытался излечиться на вполне реальном солнце Дезер-д'Ор с его кактусами, горой и ярко-зеленой листвой его любви и денег.

Глава 2

На большинство мотыльков бара Дезер-д'Ор я производил, должно быть, внушительное впечатление. У меня были нашивки старшего лейтенанта и «крылышки», у меня были боевые ордена за войну в Азии, продолжавшуюся скачками, я даже выглядел как человек, принимавший в ней участие. У меня были светлые волосы и голубые глаза, и я имел более шести футов росту. Я был красив и знал это: я достаточно долго изучал себя в зеркале. Однако я никогда не считал, что произвожу должное впечатление. В форме я чувствовал себя как безработный актер, который, одевшись для роли, пытается заинтересовать директора по подбору актеров.

Конечно, человек смотрит на себя своими глазами, и я едва ли с уверенностью мог сказать, каким меня видели другие люди. В те дни я был молодым человеком, временно чувствовавшим себя стариком, и хотя я считал, что много чего знаю, делать я умел немногое. Однако выигранные в покер деньги, форма летчика и сидение в обнимку позволяли большинству людей считать, что я могу постоять за себя, и я старался не вносить поправок в это впечатление. Тому способствовало и мое телосложение борца легкого веса.

Я встречался регулярно лишь с несколькими людьми. Потребовалось бы слишком много усилий, чтобы найти новых друзей. Во внесезонье любую знаменитость, обитавшую в Дезер-д'Ор, окружал «двор». Куда бы ты ни пошел в гости, можно было не сомневаться, что одни и те же люди будут наполнять стакан хозяина, смеяться его высказываниям, трудиться, я полагаю, как слуги, ради его удовольствия, стараясь, чтобы все играли в его любимые игры, чтобы рассказывали его любимые истории; «двор» был разделен на клики, боровшиеся за расположение властелина. Не было ничего необычного и в том, что две знаменитости любили часто встречаться.

В доме Доротеи О'Фэй, который она назвала «Опохмелкой», я бывал особенно часто: Доротея как-то вечером подобрала меня в баре и вместе со своими друзьями привезла к себе в дом, ее «двор» состоял из владельца гаража и его жены, агента по недвижимости и его жены, человека, занимающегося рекламой для «Сьюприм пикчерс», бывшей хористки, с которой Доротея дружила много лет, и пьяницы по имени О'Фэй, который был женат на Доротее, затем развелся, и теперь она держала его при себе для мелких поручений. Доротея в прошлом была актрисой с именем на разных ролях и достаточно известной певицей в ночных клубах, а в сорок три года временно ушла со сцены. Несколько лет назад приятель посоветовал ей вложить деньги в Дезер-д'Ор, и говорили, что теперь Доротея стала богатой. Насколько богатой — никто не знал, так как она скрывала свои денежные траты, отличаясь щедростью, чередующейся со скаредностью.

Доротея была красивой женщиной с пышными формами и потрясающими черными волосами; она пользовалась дурной репутацией, будучи хористкой много лет тому назад, а потом прославилась как певица ночных клубов. Она похвалялась тем, что успела побывать всюду, все перепробовала и все, что только можно, познала. Она была девицей по вызову, журналисткой-сплетницей (надо сказать, в разное время), знаменитостью, неудачницей; родилась она в Чикаго, а в Нью-Йорке обнаружила, что отец ее был пьяницей и от этого умер, мать же сбежала с другим мужчиной. В двенадцать лет она работала за отца, который был кем-то вроде дворника: собирала с жильцов плату и выносила мусор. В шестнадцать лет она была содержанкой у наследника состояния, сделанного на Стали, а года два спустя у нее был роман с европейским принцем, и она родила ему незаконного сына; она наживала деньги и теряла деньги, была трижды замужем — про последнего мужа говорила: «Я помню его куда хуже, чем тех, с кем провела одну ночь». У нее была даже великая любовь. Он был военным летчиком и погиб, когда вез почту, и она говорила, что поэтому привязалась ко мне. «Я не знала никого такого, как он», — со вздохом говорила она. Выпив и расчувствовавшись, она была уверена, что вся ее жизнь сложилась бы иначе, будь он жив, — а трезвая совсем по-другому думала. «Если бы он не умер, — говорила она, — мы бы измотали друг друга. Здорово, когда не успеваешь испортить хорошее».

Доротея была известна своей резкостью и волевой манерой поведения и считалась заманчивой добычей среди вращавшихся вокруг нее нефтяников, мужчин, делавших деньги в швейной промышленности, и мужчин… позвольте мне не продолжать перечня. Большинство из них отличалось тем, что дела позволяли им путешествовать, и они усиленно старались иметь возле себя женщин, которые заставляли других мужчин обращать на них внимание. Меня восхищало удобство их маршрутов, проходивших по треугольнику: Калифорния, Флорида и Восточное побережье. Обычно таких мужчин видели с молодыми женщинами — моделями, которых содержали миллионеры, или юными разведенками, которым посчастливилось оказаться замешанными в скандале, — но Доротея, в противоположность этим девицам, обладала живым умом и острым языком, что высоко ценилось. Согласно моей теории, мужчины приглашали ее как делового партнера, и в изнуряющей атмосфере ночного клуба им было легко с Доротеей — они могли с ней поговорить. Ее поклонники всегда говорили мне: «Шикарная штучка. Одна из лучших». В ответ на это Доротея могла ответить, если бы спросили ее мнение: «Этот сойдет. Мерзавец, но не фальшивка». Она делила людей на категории. У нее были хорошие ребята, мерзавцы и фальшивки, и хуже всего были фальшивки. Хорошим малым, как я понял по одному примеру, был тот, что, не скрывая, соблюдал лишь свои интересы. Мерзавец держался таких же взглядов, но получал удовольствие, причиняя боль другим. Фальшивка утверждал, что его заботит что угодно, только не собственные интересы. Какое-то время Доротея не знала, как быть со мной, куда поместить меня — в разряд хороших ребят, мерзавцев или фальшивок. Я стремился хорошо проводить время, как всегда и говорил ей, и она это одобряла, но я совершил ошибку, сказав, что хочу писать, а писатели, по ее статистике, относились к фальшивкам.

Так или иначе, у нее была своя система отсчета. И она отличалась сильно развитой лояльностью. Если ты ее друг — значит, друг, и хотя Доротея была жесткой в ведении дел, как я часто слышал, она держалась правила никогда не доставлять тебе без нужды неприятных минут. При этом она была широкой натурой. У нее всегда были гости к ужину, всегда было виски, и хотя в доме имелось две гостиных, обставленных тяжелой, обитой бархатом мебелью, «двор» собирался в обшитом деревом кабинете с большим домашним баром, телевизором и афишами ночных клубов, где в свое время выступала Доротея. У Доротеи играли в те игры, которые ей нравились, сплетничали лишь о том, что ее интересовало, — словом, вечер за вечером мы проводили точно так, как накануне. Любимым занятием Доротеи была игра в «Призрак», и я не мог не восхищаться тем, с каким азартом она старалась выиграть. Доротея не получила образования и радовалась, когда могла правильно написать фамилии тех, кто бывал у нее в доме.

— Что скажешь, Кексик? — спрашивала она потом бывшую хористку, взяв ее за подбородок.

— Ты потрясающа, — с восхищением говорила подруга.

— О, Доротея — великая женщина, — возвещал владелец гаража.

— Ангел, приготовь мне маленький мартини, — просила Доротея и вручала кому-то свой стакан.

Доротея не сошла со сцены. Хотя пора ее выступлений в ночных клубах кончилась, хотя ее великие романы отошли в прошлое, она по-прежнему оставалась в хорошей форме. У нее был свой дом, у нее был свой «двор», у нее лежали деньги в банке; мужчины по-прежнему присылали за ней самолеты. Однако в сильном опьянении Доротея начинала неистовствовать. Она всегда находилась в подпитии, всегда была в ажиотаже, использовала как хотела людей и их время: вы могли прийти к ней на завтрак и пить в течение нескольких часов, прежде чем вам подадут яичницу в четыре часа дня, тем не менее Доротея была даже приятна, когда не очень пьяна. А вот очень пьяная она была неуправляема: оскорбляла людей, швырялась чем попало. Однажды мужчина и женщина надавали ей пощечин в придорожной ссоре. А пьяный вечер оканчивался тем, что Доротея кричала: «Вон, пошел вон, сукин сын, пока я не убила тебя». Она могла сказать это любому из своих «придворных» — не важно кому, особенно любила говорить подобные вещи одному из своих богатых друзей. Однако она терпеть не могла одиночества и подобные вспышки случались редко. Можно было провести с ней весь день и всю ночь, и в шесть утра, когда Доротея уже готова была лечь в постель, она принималась своим резким низким голосом уговаривать нас побыть еще немного. И это настолько вошло в привычку, что даже в те субботы, воскресенья и просто вечера, когда Доротея уезжала на очередную встречу со своим поклонником, «двор» все равно собирался в «Опохмелке» и пил в ее кабинете, обитом сосной. Никто не мог удержаться. За несколько часов до того, как пойти к ней, я начинал нервничать, не зная, как иначе провести вечер.

Приблизительно через месяц после нашего знакомства Доротея остановила свой выбор на одном богатом мужчине. Его звали Мартин Пелли, у него была голова, похожая на грушу, синие щеки и печальные глаза. Он нажил немало денег на нефти, но все время как бы извинялся, словно хотел пояснить: «Я научился делать деньги, но не научился ничему другому». Недавно его второй брак распался в Дезер-д'Ор. Я помню его жену — платиновую блондинку с жилистой от напряжения шеей. Они все время ссорились. Нельзя было пройти мимо номера Пелли в «Яхт-клубе», чтобы не услышать, как она осыпает его оскорблениями. Они развелись по-быстрому в Мексике, и Мартин Пелли нашел дорогу в «Опохмелку». Он обожал Доротею. Он опускал свое грузное тело в кресло и сидел весь вечер напролет, посмеиваясь над остротами «двора», при этом лицо его становилось озабоченным, словно он старался найти еще какой-то способ заслужить наше одобрение. Когда начиналась игра в «Призрак», он уходил первым.

— Я полный болван в такого рода делах, — не стесняясь, говорил он. — Я не соображаю так быстро, как Доротея.

Однако человек он был широкий. Любил приглашать всех присутствующих в придорожную закусочную на бифштексы и выпивку, а выпив, становился очень веселым. Любую молодую женщину называл доченькой и снова и снова говорил нам:

— Понимаете, у меня была дочка от первого брака. Презабавная маленькая шельмочка. Умерла, шесть лет ей было.

— Ты должен об этом забыть, — говорила ему Доротея.

— Да я просто время от времени вспоминаю о ней.

В течение двух недель он каждый вечер бывал у Доротеи. В первый раз, когда ее не оказалось дома, он весь вечер ходил из угла в угол и не слышал ни слова из того, что мы говорили. «Двор» узнал от Доротеи о ссоре, которая произошла потом.

— Ах ты, сукин сын, — сказала ему Доротея, — да я никому не принадлежу.

— Так кто же ты, прости-господи? — спросил он. — А я считал, что ты человек морально устойчивый. — Он вцепился ей в плечо. — Ты же все время говоришь, что хочешь снова выйти замуж и иметь детей.

Это была одна из любимых тем Доротеи. Она высвободилась из его пальцев.

— Убери свои крючья. Ты думаешь, что можешь бросаться словами?

— Я хочу на тебе жениться.

— Да пошел ты.

Ссора окончилась тем, что Пелли уложил Доротею в постель. Но ничего не получилось.

Он не мог выбросить свою неудачу из головы. Снова и снова извинялся перед Доротеей. Мольба о прощении читалась на его лице. Я однажды вечером слышал, как они разговаривали в углу и, по-моему, он хотел, чтобы я их слышал, так как говорил достаточно громко.

— Понимаешь, я в свое время был силен, — говорил он. — Мальчишкой я столько этим занимался, что нажил себе болячку, пришлось пойти к доктору, правда-правда. Я понимаю, ты не можешь мне поверить, но, право же, я был что надо.

Доротея прижалась к нему, ее большие глаза были полны сочувствия.

— Ради Бога, Мартин, я не держу на тебя зла.

— У меня это наследственное. Ты мне не веришь?

— Отчего же, верю.

— Доротея, ты — первый класс. — Он сжал ее запястья своими большими лапами. — Говорю тебе: я был что надо. И снова буду что надо.

— Никто никуда не торопится. Послушай, был у меня один малый. Лучше его не сыщешь, а вначале он был как ты.

Доротея преисполнилась нежности к нему. Их роман начался с уверенности в его несостоятельности. Пелли стал бы одним из «придворных» в «Опохмелке», если бы многократно не угощал нас. Вечерам Доротеи с другими мужчинами пришел конец. Теперь ее богатых друзей приглашали в дом, и они часами играли в «Призрак», а Пелли с мрачным видом делал все, чтобы избавиться от нового посетителя. Дело кончилось тем, что все признали его в качестве нового дружка Доротеи. И вот однажды ночью бывшая хористка-толстуха позвонила мне и взволнованно объявила:

— Марти сдюжил. У них с Доротеей наконец получилось. Они хотят это отпраздновать. — Поскольку я сразу не отреагировал, она добавила: — Неужели ты не хочешь знать, как все произошло?

— Не все ли равно, — сказал я.

— Доротея мне не сказала, но намекнула, что это только начало.

Вечером мы это отметили. Пелли изображал из себя молодого родителя, угощающего сигарами. Он не только заказал для всех шампанское, но на протяжении всего застолья нянчился с Доротеей так, будто она только что вышла из больницы.

— Вы настоящие чемпионы, — сказал он сидевшим за столом, — чемпионы все до единого, я просто никогда еще не встречал таких чемпионов, — продолжал он, включив в эту категорию толстуху хористку, владельца гаража, владельца бюро по продаже недвижимости, их жен, пресс-агента, меня и всех друзей Доротеи, даже пьяницу О'Фэя, который был в свое время ее мужем.

Глава 3

Вот какая была история. Вспоминая о ней, я жалел О'Фэя. Глядя на этого элегантного маленького кутилу с тонкой ниточкой усиков и вечной улыбкой, я никак не мог поверить, что несколько лет назад Доротея рыдала ночами от того, что лишилась его.

Они познакомились, когда ей было семнадцать и он был водевильным танцовщиком на гребне успеха. Доротея жила с ним, клялась, что была от него без ума, пела и танцевала, чтобы удержать на плаву совместный номер, и страдала от того, как он обманывал ее каждый вечер с новой девчонкой. Совместной жизни у них не получилось: она все время намекала, что хочет осесть и иметь детей, а он улыбался, говорил, что она еще слишком для этого молода, и спрашивал, какого она мнения о рубашке, которую он в тот день купил. Она думала о том, как подкопить денег, а он — о том, как их истратить. Когда она обнаружила, что забеременела, он дал ей двести долларов, оставил адрес знакомого врача и съехал вместе с пожитками.

Доротея пела в ночных клубах; ее коронным номером была песенка «Я тоскую по моему отпрыску, а он учится в Йеле», она исполняла ее речитативом и нравилась публике. Имя Доротеи было хорошо известно, ей было девятнадцать, и она была прехорошенькая и снова беременная, о чем никто не знал. Это был мимолетный роман с заезжим европейским принцем, что приводило ее в определенном смысле в восторг. Ведь она была дочкой дворника, а теперь носила в себе королевскую кровь. Так прошло три месяца, потом четыре, и стало уже поздно что-либо предпринимать. О'Фэй спас ее. Успех его стал сходить на нет, он начал пить и однажды, заглянув к ней, посочувствовал ее положению. О'Фэй был перекати-поле: он никогда не женился бы на женщине, носящей его ребенка, но он решил, что было бы правильно помочь приятельнице в беде. Они быстро поженились и так же быстро развелись, зато ребенок Доротеи получил отцовскую фамилию. Она назвала сына Мэрион О'Фэй и в тот год выступила в главной роли в музыкальной комедии. Позже, много позже — после того, как Доротея нажила денег, и потеряла их, и снова нажила, и осела в Дезер-д'Ор, продав свою колонку светской хроники и создав себе «двор», — О'Фэй снова появился на сцене. Он стал совершенной развалиной — в этом не было никакого сомнения. Руки у него тряслись, голос потерял силу — его выступлениям пришел конец. Доротея была рада принять его — она терпеть не могла быть должницей. Она жила в «Опохмелке» и назначила О'Фэю скромное пособие. Между Мэрионом Фэем-сыном (он еще мальчиком опустил из своей фамилии О) и фиктивным отцом никакого контакта не было. Они смотрели друг на друга как на диковину. Да Мэрион и на мать смотрел так же.

В подпитии Доротея, не вытерпев, похвалялась, что сыном ее одарил некий принц. Мэрион знал об этом еще мальчиком, и, возможно, именно это кое-что в нем объясняет. В двадцать четыре года он выделялся своим внешним видом. Стройный, крепко сбитый, с тонкими волнистыми волосами и светлыми серыми глазами он, я думаю, мог бы сойти за мальчика-певчего, если бы не выражение лица. Он с надменным видом смотрел на вас в упор, определял вам цену и решал, что вы больше его не интересуете. В данное время он жил в Дезер-д'Ор, но не у матери. Слишком плохо они ладили, да и мешало то, чем он занимался. А он был сутенером.

Я часто слышал, что в детстве ему предрекали другую карьеру. Он был мальчик нервный и часто плакал. Когда Доротея имела такую возможность, у него были няни и слуги, Доротея всегда охотно баловала сына, забывала о нем, любила его и устраивала сцены не хуже его. Впав в сентиментальность и жалея об отсутствии близости с сыном, она принималась рассказывать об одном случае с Мэрионом. Однажды — это было так давно — она расплакалась у себя в спальне, по какому поводу, она уже не помнит; он вошел в комнату — а ему было тогда три с половиной года — и стал гладить ее по щеке. «Не плачь, мамочка, — сказал он, заплакал и, плача, принялся утешать ее как умел: — Не плачь, мамочка, ты такая красивая».

В школе Мэрион был мечтателем. Доротея рассказывала мне, как он увлекался железными дорогами, конструкторами, собирал марки и крылья бабочек. Он был застенчивый, избалованный, порой, поддавшись своему нраву, совершал отчаянные поступки. Во время первой и последней в его жизни драки (а это была драка с толстым коротышкой, сыном кинопродюсера) он дико кричал, когда его оттащили от мальчика, которого он держал за горло. Где-то между десятью и тринадцатью годами в нем произошли перемены: он уже не был таким чувствительным, стал неприветливым и замкнутым. К изумлению Доротеи, он однажды сказал ей, что хочет стать священником. Его острый ум порой пугал — во всяком случае, Доротею, — но он стал трудным подростком. Вечно с ним случались неприятности: на уроках он выскакивал со своими умозаключениями, опережая учителей, курил, пил, делал все, что не разрешалось делать. Пока он учился в средней школе, Доротее пришлось перебрасывать его из одного частного учебного заведения в другое, но куда бы она ни устраивала Мэриона, он умудрялся заводить друзей вне школы. В семнадцать лет его арестовали за езду со скоростью 80 миль в час на одном из бульваров киностолицы. Доротея это утрясла — ей приходилось утрясать многие его проделки. В день рождения, когда ему исполнилось восемнадцать лет, он попросил у матери триста долларов.

— На что? — спросила Доротея.

— Да есть тут знакомая девчонка, ей нужна операция.

— Ты что, никогда не слышал о предохранении?

Мэрион стоял перед ней с терпеливым, скучающим видом и смотрел на нее своими светло-серыми глазами.

— Нет, слышал, — сказал он, — но, понимаешь, я был сразу с двумя девчонками, и, наверно, мы… увлеклись.

Доротея умудрилась написать о сыне сентиментальную статью в тот день, когда он пошел служить в армию, но больше писать о нем не смогла. Вернувшись из армии, он не пожелал поступать на работу и вообще отказывался делать то, что ему было неинтересно. Доротея устроила его помощником к хорошо известному на киностудии администратору — через три месяца Мэрион оттуда ушел.

— Все они священнослужители, — только и сказал он и переехал к матери в «Опохмелку».

В Дезер-д'Ор он знался с гангстерами, актерами, хористками и девицами по вызову, он был даже любимцем тех немногих обитателей курорта, которых можно было считать интернациональной средой, и при этом, поскольку он имел возможность проводить целые дни то в одном баре, то в другом или сидеть часами во внутреннем дворике «Яхт-клуба», поскольку он знал метрдотелей всех лучших клубов курорта и они относились к нему с уважением, так как он низко ставил их, Мэрион общался с бизнесменами, эстрадниками, продюсерами, теннисистами, разведенками, игроками в гольф, картежниками, красавицами и почти красавицами, которыми пополнялся курорт от их переизбытка в киностолице. Когда Доротея вышвырнула Мэриона из дома после ссоры на денежной почве, считая, что таким путем заставит его работать — а она хотела, чтобы ее сын стал человеком респектабельным, — он быстро нашел себе дело. Узнав об этом, Доротея стала умолять его вернуться, но Мэрион только рассмеялся.

— Я всего лишь любитель, — сказал он ей, — как и ты. Она даже не посмела дать ему пощечину — почему-то уже многие годы никто не пытался это сделать.

В своей деятельности он не слишком разворачивался. Держался в стороне от профессионалов; не собирался создавать организацию, которая что-то значила бы, и многие его сделки были необычными. Он знал девиц, которые готовы были с кем-то встретиться один раз, но не больше, по крайней мере не раньше, чем через несколько месяцев; он даже знал женщину, которая не нуждалась в деньгах, — ей просто нравилась мысль, что она продает себя. Как Мэрион сказал матери, он был любителем, просто играл в эту игру. Работать — значит, стать рабом какого-то дела, а Мэрион ненавидел рабство — оно деформирует мозги. Соответственно он сохранял свою свободу и, пользуясь ею, пил, не гнушался наркотиками и раскатывал по пустыне в машине иностранной марки с револьвером в «бардачке» вместо прав на вождение, так как эти права были у него давно отобраны. Я однажды проехался с ним и постарался впредь этого избегать. Я сам довольно хорошо водил машину, но он водил ее так лихо, как никто другой.

Время от времени Мэрион по-прежнему появлялся в «Опохмелке», но он презирал «двор», и «придворные» чувствовали себя с ним неуютно. Из всех, кто там бывал, он сносно относился только к двоим. Я был в их числе, и Мэрион не скрывал почему. Я убивал людей, сам чуть не был убит, и его интересовало, что я при этом чувствовал. Однажды он спросил меня с этакой своей кошачьей грацией:

— Сколько самолетов ты сбил?

— Всего три, — сказал я.

— Всего три. Значит, зря тебе платили деньги. — Рот его при этом ничего не выражал. — А ты бы сбил больше, если б мог?

— Думаю, попытался бы.

— Тебе нравится убивать азиатов? — спросил Мэрион.

— Я не думал об этом.

— Они знают, как натаскивать таких, как ты. — Он достал сигарету из платинового портсигара. — Я не был офицером, — продолжал он. — Я пошел в армию рядовым и рядовым из нее вышел. Таких до конца рядовых в армии никогда не было.

— Я слышал, тебя то и дело сажали в карцер.

— Да, там я кое-чему научился, — сказал Мэрион. — Убить человека, понимаешь, легко. Куда легче, чем поймать таракана и раздавить его.

— Может, ты просто не знаешь, как за это взяться?

Но Мэрион всегда опережал меня.

— Хочешь девчонку? — неожиданно спросил он. — Могу доставить задаром.

— Не сегодня, — ответил я.

— Я так и думал, что откажешься.

Он учуял то, что я изо всех сил старался скрыть. А я внимательно следил за Пелли, который страдал той же бедой. Это случилось со мной незадолго до отъезда из Японии, и с той поры я уже ни на что не был способен. Раза два я пытался разорвать стягивавший меня узел с помощью девчонок, подобранных в барах Дезер-д'Ор, и оказывался только еще крепче скрученным.

— Берегу себя для любимой женщины, — сказал я, чтобы он отвязался.

Любовь была темой, заводившей Мэриона.

— Слушай, — сказал он, — вот двое живут вместе. Отбросим пропаганду. Живут скучно. И точка. Тогда ты поворачиваешься и идешь в другом направлении. Находишь сотню цыпочек, находишь две сотни. Становится не просто скучно. Тошнота подступает к горлу. Клянусь, начинаешь думать о том, чтобы взять бритву и перерезать себе горло. Я правду говорю, вот к чему приходишь, — сказал он, покачивая, как маятником, пальцем: — С одной стороны — трахаешь, с другой — причиняешь боль. Убиваешь. Весь мир — дерьмо. Потому люди и хотят жить скучно.

Понять такое было выше моих сил. Я посмотрел в его белесо-серые глаза, горевшие возбуждением, и сказал:

— И к чему же это тебя приведет?

— Не знаю, — сказал он, — это надо еще додумать. — Тут он поднялся на ноги, взглянул на часы, словно хотел скрыть удивление, что так долго разговаривал, и ровным тоном произнес: — Когда сюда приезжает Джей-Джей? Мне надо кое-что сказать Доротее.

Это был его второй приятель в «Опохмелке». Когда Доротея и Мэрион не разговаривали, Мэрион пользовался услугами специалиста по рекламе Дженнингса Джеймса для общения с ней. Джей-Джей умудрялся сохранять добрые отношения с обоими. Много лет тому назад он был агентом Доротеи и знал Мэриона мальчиком. Что-то их связывало: Мэрион терпел его, сносил монологи Джей-Джея, его пьянки, его депрессии — словом, по-своему привязался к нему.

Джей-Джей был рыжий, высокий и тощий и своим тощим лицом с очками в серебряной оправе напоминал банковского клерка. При этом в нем было что-то детское. Он жил прошлым и обожал вспоминать начальную пору кризиса, когда оказался в киностолице без гроша в кармане и жил в бунгало с двумя музыкантами, существуя на апельсинах и питаясь надеждой продать один из своих рассказов. Это были хорошие дни, а теперь он время от времени занимался рекламой для «Сьюприм пикчерс», подбрасывая в светскую хронику сообщения о приезде в город снимающихся на «Сьюприм» звезд. Я достоверно знал, что он пополняет свой бюджет, посылая порой к Мэриону какую-нибудь девчонку.

При этом в нем было обаяние мечтателя. Небрежным тоном, проглатывая слова, он рассказывал историю за историей, часто повторяя для меня, так как я был единственным новым его слушателем, что великое изречение: «Мужчины с накрашенными губами выглядят так, словно они только что открыли для себя секс» — принадлежит кинозвезде Лулу Майерс, а на самом деле это изречение написал для нее он.

— Меня от этого просто тошнит, — говорил мне Джей-Джей. — Я ведь помню, когда Лулу была замужем за Чарли Айтелом, она считала, что ум — это все. Я видел, как она однажды появилась на вечеринке с таким сияющим лицом, будто впервые узнала любовь или попробовала какого-то сока джунглей. «Айтел только что дал мне первый урок актерского мастерства, — сказала она, — и это так меня вдохновило». И это после того, как она уже три года снималась и сыграла семь ведущих ролей, и такому человеку я должен был добывать роли.

По-моему, он был первым в Дезер-д'Ор, упомянувшим имя Чарлза Фрэнсиса Айтела. После этого, казалось, у каждого было что об этом человеке рассказать. Айтел был знаменитым кинорежиссером, жившим на курорте во внесезонье, и хотя принадлежал к числу друзей Мэриона, никогда не бывал в «Опохмелке». Пока я в этом не разобрался, я часто думал, что Мэрион поддерживал с ним дружбу только для того, чтобы позлить Доротею, поскольку последний год об Айтеле только и писали. Я слышал, что однажды посреди съемки он ушел с площадки и через два дня его вызвали в качестве свидетеля-ответчика в Комиссию конгресса по расследованию антиамериканской деятельности. Доротея терпеть не могла Айтела. Она никогда не считалась в стране крупной журналисткой светской хроники, и под конец ей наскучила эта работа, но последний год или два перед уходом Доротеи на пенсию начальство рядом с ее фотографией всегда ставило американский флаг и ее материал изобиловал намеками на наличие подрывных элементов в кино. Даже и теперь она отличалась крайним патриотизмом и, подобно большинству патриотов, пылала гневом и плохо соображала, так что спорить с ней было нелегко. Да я и не пытался и всегда следил за тем, чтобы не упоминать имени Айтела, если в этом не было необходимости. Познакомившись с ним, я довольно скоро стал считать его своим лучшим другом на курорте и однажды, прервав Доротею посреди очередной тирады, сказал, что это мой друг и я не хочу обсуждать его; на секунду мне показалось, что она сейчас вскипит. Она была близка, очень близка к этому; побагровев, она бросила мне в лицо:

— Ты самый мерзкий сноб из всех, кого я знаю.

— Так оно и есть, — сказал я и не обиделся на Доротею за правду. — Я сноб.

— Ну и купайся в этом, — произнесла она шепотом, но тут Пелли вручил ей бокал с вином, и мы прекратили обсуждать Айтела.

— Только потому, что у тебя богатый папочка и ты умеешь наводить тень на плетень, — сказала Доротея, — не считай, что ты знаешь ответы на все вопросы.

— Ладно. Хватит, — буркнул я, и мы поставили на этом точку.

Но я был доволен собой. Умозаключения Доротеи были основаны на немалом жизненном опыте, и поскольку она всегда уверяла, что может сказать, из каких слоев общества происходит тот или иной человек, я подумал, что неплохо разыгрываю свою карту.

Глава 4

Я не знал матери, так как она рано умерла, а отец, подаривший мне княжеское имя Серджиус О'Шонесси, перестал заботиться обо мне с пяти лет и стал переезжать с места на место. Он был по-своему неплохим человеком, и я надолго запомнил те несколько раз, что он приезжал в приют. Он привозил мне подарок, слушал, глядя печальными глазами, когда я просил его взять меня с собой, обещал снова приехать и исчезал на несколько лет. Лишь повзрослев, я понял, что он просто не умел держать слово.

В двенадцать лет я обнаружил, что моя фамилия вовсе не О'Шонесси, а нечто похожее по звучанию на словенском языке. Выяснилось, что старик был смешанных моряцких кровей — валлийско-английских от матери и русских и словенских от отца, причем все они были низкого происхождения. А на свете нет ничего хуже, чем быть лжеирландцем. Но возможно, моя мать была ирландкой. Сделав мне такое признание, отец не сумел добавить к этому ничего. Он всю жизнь был рабочим, а хотел быть актером, и фамилия О'Шонесси была его попыткой изменить свою жизнь. Пока ему не пришел конец, он успел выступить в нескольких местах. Выступал на торговых судах и играл на свирели не в одном товарном поезде, даже занимался контрабандой, ввозя в страну ром, пока счастье не отвернулось от него и он не угодил в тюрьму штата. Когда его выпустили, он годился лишь на то, чтобы мыть посуду. Должен сказать, он передал некоторые черты своего характера мне. Я был в приюте самым большим из мальчиков моего возраста, но никогда не был, что называется, продвинутым. Во всяком случае, в ту пору. Однако, когда отец умер, я стал вырабатывать характер. В четырнадцать лет нелегко именоваться Серджиусом, и я придумал себе с десяток прозвищ: был Фонтанчиком, Шприцем, Ирлашкой и Тощим, мог бы назвать и еще, но когда узнал, что отец умер — а на это ушло немало времени, — и понял, что посещений больше не будет и что я остался совсем один, я снова стал называться Серджиусом. Естественно, я заплатил за это десятком драк и впервые в жизни так разошелся, что в паре из них победил. Я всегда был из тех, кто ничего не ждет, кроме поражения, но при этом был в числе немногих, кто выносит уроки из победы. Я любил боксировать. В ту пору я еще не знал, но впоследствии понял, что бокс прежде всего хорошо действует на мою нервную систему. За четыре месяца я проиграл четыре боя, а потом выигрывал все подряд. Я даже победил в боксерском состязании, устроенном полицейским управлением. Вот после этого я завоевал право на свое имя. Теперь все звали меня Серджиус.

Мне это было нужно, и я за это заплатил. Отец наделил меня наследием никчемного человека: сквозь пьянки, сквозь последние свои унизительные занятия и застенчивые встречи со мной во всех меблированных комнатах с закручивающимися обоями, где он наблюдал, как уходят годы, он пронес одну дорогую ему мысль. Мысль, что в нем есть что-то особенное: он всегда считал, что когда-нибудь, где-нибудь…

У всех есть такая мыслишка, но моим отцом она владела больше, чем другими, и он передал ее мне. Я никогда не признался бы в этом ни единой душе, но всегда считал, что меня ждет особая судьба: знал, что я талантливее других. Даже в приюте я проявил немало талантов. Мне всегда давали ведущую роль в пьесе, которую мы готовили к Рождеству, а в шестнадцать лет, заняв фотоаппарат, я победил в местном конкурсе по фотографии. Но я никогда не был в себе уверен, никогда не считал себя выходцем из какого-то особого места или похожим на всех остальных. Возможно, поэтому я всегда чувствовал себя кем-то вроде шпиона или надувателя.

Конечно, я всю жизнь занимался надувательством. В детском приюте, помню, мы ходили в приходскую школу и во время занятий к нам относились, как к остальным детям. А вот завтрак был пыткой. Нам в приюте давали с собой сандвичи, и мы должны были есть их, сидя все вместе в углу столовой, а остальные глазели на нас. Это не помогало заводить друзей, и я помню семестр, когда я вообще не завтракал. В первый же день я познакомился с мальчиком, который жил на той же улице, где была и школа, в доме на две семьи. Сегодня я не могу даже вспомнить его имя, но тогда я до ужаса боялся, как бы он не обнаружил, что я из приюта. Позже я понял, что он, очевидно, все время это знал, но был славным малым и не давал мне повода догадываться об этом.

Я мог бы поведать немало всего о тех годах, но это было бы ошибкой. Я стал бы без конца рассказывать о приюте и о том, что сестры там были разные: одни — жестокие, другие — со странностями, а две или три — очень хорошие. Была среди них монахиня по имени сестра Роза, и когда я был маленький, я любил ее любовью изголодавшегося по ласке ребенка. Она проявляла ко мне особый интерес, а поскольку была из богатой семьи, говорила очень ясно, и лет в шесть-семь я мечтал о том, что, когда вырасту, нанесу визит ее семье и ее родные оценят, какие хорошие у меня манеры. Она учила меня, как могла, катехизису, а когда я научился читать, давала мне жития святых и мучеников. Но я не знаю, насколько хорошо она это делала, так как отец учил меня другому катехизису, и со своим благоприобретенным ирландским акцентом советовал попросить ее рассказать о жизни Бартоломео Ванцетти; отец часами рассказывал, какие мучения он претерпел в Бостоне, и еще не говорил, что вера — это для женщин, а анархизм — для мужчин. Он был философом, мой отец, и боялся сестры Розы, но был единственным, кто хорошо относился к горбатому мальчику, который спал рядом со мной, а мальчик был бедный. Он был некрасивый, и от него дурно пахло, так что мы пинали его. Сестры всегда заставляли его принимать ванну. Даже сестра Роза с трудом выносила мальчика, так как у него из носа всегда торчали козявки, а вот отец жалел калеку и приносил ему, как и мне, подарки. Последний раз я слышал о калеке, когда он сидел в тюрьме: мальчик плохо соображал и попался на краже в магазине.

О жизни в приюте лучше не говорить: после того как отец умер, я за три года пять раз сбегал оттуда. Однажды я пробыл на воле четыре месяца, прежде чем меня поймали и привезли назад. Но я об этом даже не упоминаю, так как пришлось бы рассказывать о моих новообретенных познаниях, а это заняло бы много места. Писать о собственном детстве — значит попасть в ловушку. Непременно зазвучит жалость к себе.

Лучше упомянуть то, чему я научился. Я расстался с приютом в семнадцать лет с одним честолюбивым замыслом. Я прочел множество книг, какие только попадали мне в руки; мальчиком я читал все время — я проживал жизнь мучеников и тайком бегал в публичную библиотеку, где читал об английских джентльменах и рыцарях, рассказы о приключениях, о храбрых людях и о Робин Гуде. Все это казалось мне правдой. Вот у меня и появилась честолюбивая мечта стать когда-нибудь храбрым писателем.

Не знаю, может ли это служить объяснением тому, что Чарлз Фрэнсис Айтел стал моим лучшим другом почти на все время моего пребывания в Дезер-д'Ор. Впрочем, кто может объяснить, почему возникает дружба? Объяснения учитывают все, кроме потребности в друге. Тем не менее одно, мне кажется, может быть сказано. У меня создалось впечатление, что в мире существует не так много добрых и порядочных людей и общество всегда старается принизить их. За время моего знакомства с Айтелом я по большей части видел его, пожалуй, в таком свете.

За много дней до нашего знакомства я уже слышал его фамилию, произносимую с необычным ударением: «Айтел». Как я говорил, он был объектом сплетен в Дезер-д'Ор. Я даже мог объяснить отношение к нему Доротеи. Похоже, что несколько лет назад у нее был роман с Айтелом, и каким-то образом он, должно быть, причинил ей боль. Я решил, что роман этот что-то значил для нее и очень мало значил для Айтела, но не был уверен, что это так, поскольку у каждого из них было столько романов. За все время, что я знал обоих, они ни разу не упомянули о тех неделях или месяцах, что были вместе, и я полагаю, история их отношений ни для кого сейчас не имеет значения, кроме Мэриона.

Однажды вечером, когда я зашел к нему выпить, он упомянул имя режиссера.

— Это особый случай, — сказал Фэй. — Ребенком я считал, — и тут он резко рассмеялся, — что Айтел одновременно и Бог и черт.

— Трудно представить себе, чтобы ты о ком-то так думал, — сказал я.

Он передернул плечами.

— Айтел беседовал со мной, когда они встречались с Доротеей. Даже порвав с матерью, он время от времени приглашал меня к себе. — Фэй улыбнулся: он произнес это с явным подтекстом.

— А что ты теперь о нем думаешь? — спросил я.

— Он был бы что надо, — сказал Мэрион, — если б не был таким буржуа. Понимаешь, от него так и несет девятнадцатым веком. — На лице его при этом не отражалось ничего; он поднялся и принялся что-то искать в ящике своего стола из светлого дерева, отделанного алюминием. — Вот, — сказал он, вернувшись на свое место, — взгляни. Прочти это.

Он протянул мне отпечатанную запись выступлений на Комиссии конгресса по расследованию антиамериканской деятельности. Это была толстая брошюра, и увидев, что я уставился на нее, Мэрион сказал:

— Айтел начинает говорить на странице восемьдесят три.

— Ты просил тебе это прислать? — спросил я.

Он кивнул.

— Мне хотелось это иметь.

— Почему?

— О, это особая тема, — сказал Мэрион. — Когда-нибудь я расскажу тебе, какой во мне сидит плут.

Я прочел все от начала до конца. Показания режиссера занимали двадцать страниц, но это было мое первое знакомство с Айтелом, и мне кажется, я должен процитировать страницу-другую этого текста, характерную для всего остального. Я привез с собой в Дезер-д'Ор магнитофон и с его помощью изучал свою речь и старался ее исправить. Диалог Айтела предоставил мне такую возможность, и хотя меня мало интересовала политика, которую я считал роскошью вроде джентльменской этики, пока еще мне недоступной, слова Айтела всегда вызывали во мне ответную реакцию. Не очень ловко так говорить, но мне казалось, будто это я произношу эти слова или по крайней мере хотел бы их сказать человеку, знающему, что я нарушил какое-то правило. Таким образом эти показания не вызывали у меня скуки, и, читая их, я понял, что многому могу научиться у Айтела.

«Конгрессмен Ричард Селвин Крейн. Являетесь ли вы сейчас или были когда-либо — я хочу, чтобы вы точно ответили, — членом коммунистической партии?

Айтел. Думается, мой ответ очевиден.

Председатель Аарон Эллан Нортон. Вы отказываетесь отвечать?

Айтел. Могу сказать, что отвечаю неохотно и под нажимом. Я никогда не был членом какой-либо политической партии.

Председатель Нортон. Никто не оказывает на вас нажима. Продолжаем.

Крейн. Знали ли вы мистера…?

Айтел. Наверно, встречался с ним на одной-двух вечеринках.

Крейн. Знали ли вы, что он агент партии?

Айтел. Я этого не знал.

Крейн. Мистер Айтел, похоже, вы получаете удовольствие, изображая из себя тупицу.

Председатель Нортон. Мы напрасно теряем время. Айтел, я задам вам простой вопрос. Вы любите свою страну?

Айтел. Видите ли, сэр, я был трижды женат и всегда считал, что любовь связана с женщиной. (Смех.)

Председатель Нортон. Мы привлечем вас к ответу за неуважение, если вы не прекратите.

Айтел. Я бы не хотел, чтобы меня привлекли за неуважение.

Крейн. Мистер Айтел, вы говорите, что встречались с агентом, о котором идет речь?

Айтел. Не уверен. У меня слабая память.

Крейн. Я считал, что у кинорежиссера должна быть хорошая память. Если память у вас такая плохая, как вы утверждаете, как же вы могли снимать картины?

Айтел. Это хороший вопрос, сэр. Сейчас, когда вы мне на это указали, я и сам удивляюсь, как я их снял. (Смех.)

Председатель Нортон. Очень умно. Может быть, вы не помните и того, что у нас тут значится в бумагах? Здесь сказано, что вы воевали в Испании. Хотите услышать когда?

Айтел. Я ехал воевать. А оказался посыльным.

Председатель Нортон. Но вы не принадлежали к коммунистической партии?

Айтел. Нет, сэр.

Председатель Нортон. У вас наверняка были друзья среди членов партии. Кто подстрекал вас к тому, чтобы поехать?

Айтел. Даже если бы я помнил, не уверен, что сказал бы вам это, сэр.

Председатель Нортон. Мы привлечем вас за нарушение клятвы, если вы не будете следить за тем, что говорите.

Крейн. Вернемся к предмету данного опроса. Меня интересует, мистер Айтел, в случае войны вы стали бы сражаться за эту страну?

Айтел. Если бы меня призвали, у меня не было бы выбора, верно? Могу я так сказать?

Крейн. Но вы бы сражались без энтузиазма?

Айтел. Без энтузиазма.

Председатель Нортон. Однако если бы вы сражались на стороне определенного противника, дело обстояло бы иначе, верно?

Айтел. Я сражался бы с еще меньшим энтузиазмом.

Председатель Нортон. Это вы сейчас так говорите. Тут кое-что есть, Айтел, в наших документах. „Патриотизм — это для поросей“. Помните такое высказывание?

Айтел. Наверно, я так говорил.

Айвен Фэбнер (адвокат свидетеля). Могу я вмешаться от имени моего клиента и заявить, что, я полагаю, он перефразирует свои высказывания?

Председатель Нортон. Это я и хотел бы узнать. Что вы, Айтел, на сей счет теперь скажете?

Айтел. При повторении, конгрессмен, это звучит немного вульгарно. Я бы высказался иначе, если б знал, что на вечеринке присутствует агент вашей комиссии, который будет вам докладывать, что я говорил.

Председатель Нортон. „Патриотизм — это для поросей“. И вы живете на то, что зарабатываете в этой стране.

Айтел. Это высказывание звучит вульгарно из-за повтора буквы „п“.

Председатель Нортон. Не могу с этим согласиться.

Крейн. Как бы вы сегодня, мистер Айтел, высказались на этот счет?

Айтел. Если вы попросите меня высказываться и дальше, боюсь, я скажу что-нибудь губительное.

Председатель Нортон. Я требую, чтобы вы продолжали. Как, каким языком вы выскажете эту мысль сегодня комиссии?

Айтел. Я, очевидно, скажу, что патриотизм повелевает по получении повестки мгновенно расстаться с женой. Возможно, в этом секрет его притягательной силы. (Смех.)

Председатель Нортон. Ваши мысли всегда окрашены такими благородными чувствами?

Айтел. Обычно я о таких вещах не думаю. Производство кинофильмов мало связано с благородными чувствами.

Председатель Нортон. Я уверен, что после ваших показаний сегодня утром кинопромышленность даст вам достаточно времени посвятить себя благородным мыслям. (Смех.)

Фэбнер. Могу я попросить устроить перерыв?

Председатель Нортон. Это комиссия по расследованию подрывной деятельности, а не форум для высказывания непродуманных идей. Айтел, вы самый вздорный свидетель, какой у нас был».

Закончив чтение, я посмотрел на Фэя.

— Должно быть, он быстро лишился работы, — сказал я.

— Безусловно, — пробормотал Фэй.

— В таком случае почему он не уезжает из Дезер-д'Ор?

Мэрион усмехнулся собственным мыслям.

— Ты прав, дружище. Это место не для тех, у кого нет поступлений.

— Я считал Айтела богатым человеком.

— Он был им когда-то. Ты не знаешь, как работает машина, — бесстрастно произнес Фэй. — Понимаешь, примерно в это время стали проверять, как он платит налоги. Когда проверка окончилась, Айтелу пришлось раздеться, чтобы заплатить то, что еще было не оплачено. У него остался только здешний дом. Заложенный, конечно.

— И он просто живет здесь? — спросил я. — Ничего не делая?

— Тебе надо с ним познакомиться. Сам все увидишь, — сказал мне Фэй. — Чарли Айтелу могло быть и хуже. Возможно, надо было, чтоб ему дали под зад.

По тому, как Фэй это произнес, я все понял.

— Тебе он нравится, — сказал снова я.

— Мне он не неприятен, — буркнул Фэй.

А через несколько дней Мэрион познакомил меня в «Яхт-клубе» с Айтелом. По-моему, уже к концу недели у меня вошло в привычку каждый день навещать его.

Глава 5

Кафе «Яхт-клуба» на открытом воздухе разместилось вокруг купальных кабинок и бассейна, его столики и стулья в полосках цвета мяты дополняли еще одну краску к окружающей отель зелени и горам за Дезер-д'Ор. Я почти всегда находил Айтела за столиком — он перекусывал, держа перед собой раскрытую рукопись в бумажной обложке. Однако трудно было поверить, что перед ним лежал важный сценарий. Как только я подходил, он закрывал рукопись, заказывал выпить и принимался говорить.

Я удивился, когда нас представили друг другу. Хотя Айтелу перевалило за сорок и он уже получил известность как кинорежиссер, но больше прославился другим. Он был несколько раз женат, говорили, что он явился причиной не одного развода, но это были не главные сплетни о нем. В разное время я слышал, что он алкоголик, наркоман и сатир, а кое-кто шепотом даже вещал, что он шпион. Учитывая все это, я не ожидал увидеть мужчину среднего роста со сломанным носом и широкой улыбкой. У него было крупное лицо, соответствовавшее широкоплечему телу, и наполовину лысая голова, увенчанная кружочком густых вьющихся волос. Ваше внимание привлекали его глаза. Они были ярко-голубые и так и лучились, когда он улыбался, а сломанный нос придавал ему насмешливый вид. И только голос в какой-то мере соответствовал его репутации. В этом голосе звучала сотня оттенков — одна девушка сказала мне как-то, что голос у него «обольстительный». У него была манера предложить вам что-то и тут же отобрать; вы думали, что он над вами издевается, а оказывалось, что вы ему понравились; когда же вы начинали думать, что все складывается хорошо, в его голосе появлялась интонация, отправлявшая вас в отставку. Он не раз давал мне подзатыльника, но я разбираюсь в голосах, у меня хороший слух, а в голосе Айтела было множество интонаций. Я слышал в нем Нью-Йорк и театр, а иногда, если он беседовал с кем-нибудь с Юга или со Среднего Запада, в его голосе появлялись интонации этих мест; при всем том он умел контролировать свой голос и большую часть времени разговаривал как светский человек. Умея подтрунить над собой, он рассказал мне однажды, что научился говорить как англичанин в последнюю очередь.

Я знаю, получилось длинное описание, но мне редко кто-либо нравился так, как он. Я чувствовал в нем схожего с собой человека, только во много раз более отполированного и более знающего. Позже я понял, что Айтел многим видится таким. Я не верил ни одной из сплетен о нем, а большинство, казалось, получало удовольствие, говоря, что карьере его пришел конец. Он много пил, но я никогда не видел его пьяным — только речь становилась замедленной; то, что он балуется наркотиками, было для меня уже слишком, а вот его репутацию любителя женщин я готов был разделить. Я не раз наблюдал, как он окружает их дружеским вниманием.

Тем не менее он вынужден был вести одинокую жизнь, и наша дружба в значительной мере объяснялась тем, что я искал его общества. Во всяком случае, так я считал. У Айтела вошло в привычку после полудня приезжать в кафе под открытым небом, и там, как я уже говорил, он пил, беседовал, просматривал свой сценарий. В свое время он был большим другом управляющего отеля, а теперь ждал, что его вот-вот попросят больше не появляться в «Яхт-клубе».

— Видишь ли, несколько лет назад я одолжил управляющему денег, а он из тех, кто похваляется, что никогда не забывает оказанной услуги. — Айтел усмехнулся. — И сейчас я нахожу, что это славная черта характера. По какой-то глупой причине мне нравится это место.

Много дней никто, кроме меня, не садился за его столик, и я пил с ним на протяжении всего дня и вечера. Похоже, его никуда больше не приглашали — во всяком случае, в такие места, куда ему хотелось бы пойти. Обычно после какого-то времени Айтелу надоедало сидеть на одном месте, и я отправлялся с ним в обход второсортных ночных клубов и баров курорта. Часы проходили там одинаково. Товарищи по застолью обнаруживались и исчезали, Айтел мог подцепить какую-нибудь девчонку и тут же расстаться с ней, а однажды чуть не влез в драку из-за того, что какой-то пьяный оскорбил сидевшую с нами промышлявшую в баре девицу, — тем не менее это было хоть какое-то занятие. Так оно и шло — мы бежали бессонницы, даже не пытаясь заснуть, пока заря не вставала над пустыней, и в этих наших круговоротах пьянства Айтел вел себя, как мужчина, пытающийся забыть разбитый брак. Я видел, как проходил день, а потом ночь, и за все это время он лишь ответил на одно письмо.

Я слышал историю его жизни не раз — слышал от бывших его друзей, лжедрузей и от людей, совсем его не знавших, но большую часть я услышал от самого Айтела, поскольку одной из особенностей его характера была способность достаточно мужественно рассказывать о себе. Он был единственным сыном торговца автомобилями в большом городе на Восточном побережье; родители его отца были австрийскими иммигрантами и для начала занимались торговлей всяким барахлом. Мать же была француженкой. Айтел первым из семьи учился в колледже. Ожидалось, что он станет адвокатом, но он заинтересовался театром и поссорился с родителями из-за выбранной профессии. Ко времени окончания школы разногласия оказались решенными: отец за время кризиса лишился денег. Айтел кружил по Нью-Йорку в поисках работы. Этот выпускник колледжа не был красавцем, к тому же был застенчив и влюбился в первую же девчушку, которая влюбилась в него. Она училась на работника социального обеспечения, жила с родителями и хотела выйти за Айтела замуж, чтобы от них уехать. Они, естественно, считали, что очень влюблены друг в друга. Она, его жена, интересовалась политикой, и благодаря ей, благодаря ее друзьям Айтел стал изучать радикальную литературу, стал разговаривать на политические темы. Жена, желая ему помочь, работала в книжном магазине, а он писал пьесы, играл в них, где мог, ставил, когда появилась возможность, в маленьких театрах и в худшую пору кризиса делал карьеру. Ему предложили поставить пьесу, финансируемую правительством, и этот спектакль имел успех. Немало народу услышало тогда впервые его имя. Он был драматургом, режиссером, актером — ему предложили перейти в кино. Он отправился в киностолицу, заключил небольшой контракт на постановку дешевых картин, и ему посчастливилось получить разрешение на эксперимент. Эксперимент был дешевый — не более того, однако он написал три сценария и поставил сначала одну, затем две, затем три картины, которые даже сегодня считаются сильными. Я видел одну из них, когда ее вновь выпустили в прокат в год моего ухода из приюта, и хотя она была связана, как я понимаю, с определенным временем, я не помню лучшей картины о кризисе.

Айтел всегда вспоминает те полтора года, когда он снимал эти картины, как лучшие годы своей жизни. В ту пору, рассказывал мне Айтел, он был напористым молодым человеком, упрямым, безапелляционным и более чем уверенным в себе, на гребне своего успеха он очень всех любил, но плохо в них разбирался. Он был молод, и были люди, говорившие ему, что он гений. Конечно, все было не так просто. Эти три картины, невзирая на то что их показывали в обществах любителей кино — в колледжах, и в музеях, и в киноклубах, — невзирая на их репутацию, сохранившуюся по сей день, даже невзирая на влияние, которое они оказали на многих режиссеров, подражавших стилю Айтела, денег не принесли. И хотя Айтел подписал более выгодный контракт с другой студией — контракт с большим бюджетом и с возможностью снять более крупных звезд, — картины снимались уже не по его сценариям. Тем не менее он продолжал выпускать фильмы, которые были лучше большинства других и даже приносили доход. Однако удовлетворения не испытывал. В это время в Испании шла Гражданская война, и то, чего он не мог вложить в свои творения, Айтел находил, работая в комиссиях. Он был по-прежнему полон энтузиазма, участвовал в диспутах об Испании, выступал на митингах, помогал собирать пожертвования и постепенно терял свою первую жену. Она была несчастна и ненавидела киностолицу. Она считала, что больше не нужна ему, и это было правдой: она была ему не нужна; Айтелу хотелось иметь рядом женщину более привлекательную, более умную, более достойную его, хотелось иметь не одну женщину. В киностолице было столько женщин, которых он мог бы иметь, и Айтел стремился стать свободным.

Тем не менее он чувствовал себя виноватым перед женой. Было время, когда он нуждался в ней и они были добрыми друзьями, она столь многому его научила, и не ее вина, что он теперь знал гораздо больше. Порой он думал, что его работа испорчена не только студией, но и им самим. В том виноват их брак, говорил он себе: слишком он уютно живет и слишком скучно, дарование его не развивается. И он решил поехать в Испанию.

Он приехал на фронт как турист. И год, который там провел, был потерянным временем: не мог он снимать картину, какую хотел. «Эта война подвела черту под пятью сотнями лет», — любил он говорить. И они с женой восстановили свой брак. У него были романы, у нее были романы; они рассказывали о них друг другу, так как поклялись ничего друг от друга не скрывать. Тем не менее они ссорились. На «Сьюприм пикчерс» ему предложили большие деньги, и он сказал, что надо соглашаться, а жена сказала, что не надо; он же исходил из того, что сможет снимать картины какие хочет, лишь став на студии влиятельным лицом. Он снял две плохие картины, и на одной из них заработал кучу денег; тут его жена объявила, что хочет развестись: она нашла кого-то другого. Айтел не один год мечтал о такой возможности, однако, к своему удивлению, не захотел ее отпускать. Они в очередной, последний раз помирились, а через полгода развелись. Со временем она переехала в другой город и вышла замуж за профсоюзного деятеля, и Айтел никогда больше не видел ее. Теперь он ее почти не помнил.

Затем он женился на светской даме-актрисе. Пока они были вместе, он снимал фильмы, много фильмов, купил дом с четырнадцатью комнатами, библиотекой, винным погребом, гимнастическим залом, бассейном. При доме был гараж на четыре машины, волейбольная площадка, площадка для бадминтона и теннисный корт; террасы увивал виноград, и аллея кипарисов спускалась к океану; кроме того, там была псарня для двенадцати собак и конюшня для двух лошадей. Таков был второй брак Айтела, и, расставшись с женой, он еще долго держал дом. От жены он перенял все, что хотел, и, конечно, заплатил за это.

Второй развод Айтела совпал с его пребыванием в армии. В Европе он снимал учебные и военные фильмы и ездил на коктейли с генералами, и красотками, и заправилами черного рынка, политиками и кинопродюсерами, и государственными деятелями. Он даже снял свою последнюю хорошую картину — документальный фильм о парашютных войсках, настолько отличный от всех фильмов о войне, какие показывали на экране, что армия так и не разрешила выпустить его.

Вернувшись с войны, Айтел повел жизнь, соответствовавшую последней его репутации. За два года он якобы переспал с половиной хорошеньких женщин киностолицы, и не проходило недели, чтобы его имя не появлялось в той или иной колонке сплетен. Его фильмы приносили деньги, и он был самым высокооплачиваемым режиссером на студии, поскольку имел репутацию человека, умеющего добиться сравнительно приличной игры от сравнительно неталантливой актрисы. Но его стиль изменился. Поскольку было много картин, которые ему не советовали снимать, он стал выбирать фильмы с запутанным сюжетом и странными персонажами; в конце концов это стало его отличительной чертой и «штрих Айтела» стал гарантией того, что вы увидите серию экзотических убийств. «Публика состоит из сентиментальных некрофилов», — однажды сказал мне он.

Однако из всего этого периода, когда Айтел делал деньги и тратил их, снимал фильмы, идя на компромисс — актеров, сюжеты и сценарии поставляла ему студия «Сьюприм пикчерс», создание атмосферы и мастерство принадлежали Чарлзу Фрэнсису Айтелу, — больше всего он вспоминал последний год, который провел в киностолице. В разговорах он снова и снова возвращался к нему.

Этот последний год начался с его третьего развода. Он всегда женился из жалости, сказал мне Айтел, и под конец перестал доверять этому чувству, что было несомненным признаком тщеславия.

— Я образец любовника, который женится пять или шесть раз, так как считает, что бедная девчонка не выживет без него.

Третья жена была настоящая красотка, это была Пулу Майерс.

— Рано или поздно ты встретишь ее, — сказал мне Айтел. — Она приезжает сюда в промежутки между съемками. Лулу была совсем молоденькой, — продолжал Айтел, он действительно считал, что нужен ей. — Брак приходит к концу из-за ерунды. Рано или поздно ты всегда входишь в раж. И на беду, я в ту пору к тому же отдыхал. Сам не знаю почему, я затеял скучнейший роман с румынской актрисой. У нее была жуткая жизнь — просто представить себе такое невозможно. Ее муж, первая любовь, погиб в результате несчастного случая, второй муж украл у нее все деньги. Мрачная история. Она вроде была хорошо известна в Румынии, и когда началась война, ее посадили в концентрационный лагерь, хотя, возможно, потому, что она действительно была коллаборационисткой. Так или иначе, она приехала в Штаты, не имея ничего за душой, кроме жуткого румынского акцента. Какой бы звездой ты ни была в Румынии, чдесь ты не можешь рассчитывать на много ролей, коль скоро тебе за сорок, выглядишь ты не лучшим образом и у тебя такой акцент, что все слова неверно звучат. Она перебивалась кое-как, работая техническим консультантом по фильмам, действие которых происходит на Балканах.

Мы сидели во внутреннем дворике дома Айтела, куда можно было попасть из гостиной; Айтел вдруг умолк и состроил гримасу, глядя на юкку, казавшуюся в наступающих сумерках голубой.

— Серджиус О'Шонесси, — сказал он, с комической помпезностью произнося мое имя, — что ты делаешь здесь, в Дезер-д'Ор? Какого черта ты тут делаешь, хитрый ирлашка?

— Ничего не делаю, — сказал я. — Пытаюсь забыть, как управляют самолетом.

— И у тебя есть деньги, чтобы прожить так всю жизнь?

— На год хватит.

— А потом что?

— Подумаю, куда переехать, когда деньги кончатся.

— Слыша такое, я чувствую себя старомодным. Ты действительно приехал сюда, чтобы хорошо провести время? — не без подозрения спросил Айтел. Я кивнул. — С женщинами?

— Если получится.

— Серджиус, ты джентльмен двадцатого века, — сказал он, и мы рассмеялись. — Если говорить о моей румынке, — продолжил Айтел свой рассказ, словно, разобравшись со мной, решил раскрыться до конца, — самое скверное заключалось в том, что она в свое время была красавицей и слишком много мужчин увлекались ею. А потом, боюсь, все стало наоборот. Она утратила красоту и обожала меня. — Он не выносил ее, признался Айтел, и потому считал себя обязанным относиться к ней как можно внимательнее. — Подобный роман может длиться вечно. Он и длился целый год. Я никогда не принадлежал к числу тех, кто может быть долго верен. Я всегда был приличным малым, который в течение вечера перескакивает от одной женщины к другой, потому что только так можно ухаживать за обеими дамами, тем не менее я был по-своему предан румынке. Она хотела бы видеть меня у себя каждую ночь, так как не выносила одиночества, а я хотел бы никогда больше ее не видеть, поэтому мы условились о двух ночах в неделю. Был ли я в середине романа или в стадии перехода от одной девицы к другой, было ли в тот вечер у меня свидание или нет — во вторник ночью и в четверг ночью я спал с моей румынкой у нее на квартире. Могу в скобках сказать, что она угнетающе действовала на меня своей страстью.

— Как может страсть действовать угнетающе? — спросил я.

Айтел не рассердился.

— Ты прав, Серджиус. Это не была настоящая страсть, и потому она не возбуждала меня. Просто моя румынка изголодалась, только и всего. — Он начал было наливать себе питье и остановился, тряся кубиками льда в стакане. — Как я уже говорил, я считал, что встречался с ней потому, что не хотел причинять ей боль. Но, оглядываясь назад, могу сказать, что ошибался. Мне нужно было встречаться с ней.

— Не уверен, что я вас понимаю.

Он пожал плечами.

— Наверно, я был в плохом состоянии после того, как Лулу от меня ушла.

— Кое-кто тут считает, что вы до сих пор влюблены в нее, — без обиняков сказал я.

Наверное, я и сам так думал. Я видел Лулу Майерс всего год назад, но видел ее лишь минуту, когда она проходила по нашей офицерской столовой в сопровождении генералов и полковников, а потом среди десяти тысяч солдат, когда она сыпала шуточками на импровизированной за океаном сцене и прощебетала какую-то песенку, словно сказочная принцесса, перелетевшая через Тихий океан, чтобы одарить нас своими щедротами в виде запаха духов, оторвавшейся набойки от каблука да блестки от вечернего платья. Я даже вспомнил, что слышал фамилию мужа Лулу и забыл ее, — во всяком случае, это событие произвело на меня глубокое впечатление и я мог теперь говорить о ней.

— Влюблен в Лулу? — повторил Айтел. И рассмеялся. — Да что ты, Серджиус: наш брак был единением нуля с нулем. — Он налил себе спиртного и, сделав глоток, поставил стакан. — Когда мы с Лулу поженились, я уже знал, что наш брак ненадолго. Это и не давало мне покоя потом. Начинаешь чувствовать себя сомнамбулой, если в день свадьбы уже не веришь в свой брак. Вот почему мне нужна была румынка. Вся моя работа летела к черту.

После пятнадцати лет и двадцати восьми снятых картин он наконец понял, что никогда не будет обладать такой властью, которая позволит ему снимать лишь те фильмы, какие хочется. Вместо этого он вечно будет делать картины, какие нужны студии. Он даже не удивился, поняв, что у него нет желания делать собственные фильмы. К счастью или несчастью, его истинной супругой была киностолица и уехать от нее он никуда не мог. Хуже того. Репутация режиссера, делающего коммерческие фильмы, над чем он немало издевался, была утрачена. Его последняя картина «Любовь длится лишь миг» оказалась дорогостоящим провалом, но и две предшествовавшие картины тоже не имели успеха.

— А потом возникла ситуация с Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, — сказал Айтел.

Эта ситуация держала его в напряжении не один месяц. Сколько петиций он подписал, на сколько разных дел давал пожертвования — сначала по убеждению, потом из чувства вины и, наконец, в качестве жеста. Все это было в прошлом — теперь он безразлично относился к политике, однако понимал, что при очередном расследовании подрывной деятельности в кинопромышленности его призовут к ответу, и если он не готов будет назвать всех своих знакомых, которые когда-либо принадлежали к той или иной партии или комиссии, значащихся в правительственном списке запрещенных организаций, ему никогда больше не работать в киностолице.

Он ничего не испытывал ко всем тем, кого когда-то знал, — одних в воспоминаниях он любил, других не любил, но ему казалось нелепым поставить крест на своей карьере, защищая их имена своим молчанием и тем самым косвенно защищая политическую систему, которая прежде всего напоминала ему студию, где он работал. Однако оставались еще соображения гордости. Нельзя публично лечь на брюхо и ползти.

— Это было ужасно, — сказал Айтел. — Я никак не мог решить, что делать. — Вспомнив, как это было, он улыбнулся, словно радуясь тому, что все позади. — Ты и представить себе не можешь, сколько мне пришлось потрудиться. У меня не было времени раздумывать над моральными проблемами — слишком я был занят совещаниями с моим адвокатом, мой агент изучал ситуацию на студии, мой управитель пропадал на встречах с бухгалтерами, проверяя мои квитанции по уплате налогов. Они анализировали положение дел, дорабатывали, снова анализировали. Я много трачу, сказали они мне; положенное мне жалованье — жизненная необходимость, мой капитал ушел на урегулирование разводов, и «Сьюприм пикчерс» не собирается защищать меня от комиссии. Мой агент был даже уверен, что из-за моего большого жалованья студия подтолкнула комиссию взяться за меня. Когда все подсчитали, оказалось, что у меня очень мало наличных денег. Поэтому все советовали одно и то же: сотрудничать с комиссией. — Айтел пожал плечами. — Я сказал, что буду сотрудничать. Мне это было противно, но ничего не поделаешь. Мы с адвокатом стали часами готовить мое выступление. Посредине этой подготовки я снова начал менять свое мнение. Когда я дошел до деталей, слишком уж все выглядело неприятно. И я попросил адвоката набросать другой план моего выступления — на случай, если я не стану сотрудничать с комиссией. И все это время приезжали друзья и давали советы. Одни говорили, что я должен все выложить, другие говорили, что я должен быть недружелюбным свидетелем, третьи признавались, что не знают, как бы они поступили. Я стал плохо спать. И никто не учитывал, что при этом я снимал картину. Студия поручила мне снять мюзикл «Гей, облака». Ничего хуже нельзя было для меня придумать. Я терпеть не могу музыкальные комедии.

С этой картиной все шло наперекосяк. Продюсер вмешивался во время съемок, на площадку приходили руководители студии и уходили, не сказав ни слова. Возникали задержки, которых можно было избежать, и такие, которых избежать было нельзя: заболела звезда, цветная пленка выявила ошибки в освещении, Айтел разругался с оператором, пострадал рабочий, решили произвести изменения в сценарии, график съемок отставал на несколько дней, вместо того, чтобы отснять дорогостоящую массовку в одно утро, съемки продолжались до следующего утра — словом, сплошные неудачи, и Айтел понимал, что виноват он. Каждый вечер он посыпал солью свои раны, сидя в проекционной и просматривая снятый на прошлой неделе материал. Чем больше он работал, тем хуже получалось. Темп был либо слишком медленным, либо слишком быстрым, комедийные ситуации не вызывали смеха, атмосфера была слишком благостная, а постановка, в которой была занята целая армия танцующих девиц и калейдоскоп декораций, производила впечатление поля битвы после войны между хореографом и Айтелом. В этом совсем затерялся «штрих Айтела» — лишь то тут, то там попадалась сцена с продуманной композицией, сложными полутонами и ощущением атмосферы. В течение трех недель шли такие съемки, пока однажды утром, когда картина была и наполовину не отснята, всё пошло кувырком, и вся группа — продюсер, режиссер, актеры, операторы и массовка, хореограф и кордебалет — сгрудилась в павильоне озвучивания. Айтел, не совладав с собой, ушел с площадки и со студии. «Сьюприм пикчерс» тут же разорвала с ним контракт, а на следующее утро поручила другому режиссеру неблагодарную миссию закончить «Гей, облака». Айтела на студии не было, и он не узнал об этом. Когда в то утро Айтел ушел со студии, он начал действовать по собственному сценарию, который, опережая намеченный график или запаздывая, разворачивался несколько дней.

Глава 6

Айтел поехал прямо в свой четырнадцатикомнатный дом и велел дворецкому никому не открывать дверь. Его секретарша уехала отдыхать, поэтому он позвонил в службу автоответчика и сказал, что его не будет в городе в ближайшие два дня. Затем засел в своем кабинете и стал пить. Всю вторую половину дня звонил телефон и единственным показателем того, сколько он выпил, было то, что телефонный звонок казался ему очень смешным.

Приходится признать, что он не мог допьяна напиться. Слишком отрезвляющим было сознание, что через сорок восемь часов ему надлежит предстать перед комиссией. «Я теперь свободен, — говорил себе Айтел, — я могу делать что хочу», и однако же он не мог думать ни о чем, кроме урона, который нанес картине «Гей, облака», уйдя с площадки. Его контракт с «Сьюприм пикчерс» разорван — в этом он не сомневался. Однако, если он будет сотрудничать с комиссией, то, по всей вероятности, найдет работу на другой студии. То, что он вспылил и ушел с площадки, обойдется ему в несколько сот тысяч долларов, которые придется выплачивать в течение ближайших пяти лет. «В любом случае эта сумма ушла бы на налоги», — поймал он себя на мысли.

Вечером, накануне того дня, когда Айтел должен был давать показания, он все еще не встречался со своим адвокатом, а лишь сказал по телефону, что заедет к нему в контору за полчаса до начала слушания. Затем Айтел набрал номер своего автоответчика и прослушал перечень звонивших. За тридцать шесть часов, прошедших с того момента, как он уехал со студии, ему позвонили более ста человек, и через какое-то время ему надоело их слушать.

— Просто перечислите мне фамилии звонивших, — попросил он телефонистку и, еще слушая ее, уже забыл, кто звонил. Однако услышав имя Мэриона Фэя, Айтел прервал девушку. — Что хотел Фэй? — спросил он.

— Он ничего не сказал. Только оставил номер телефона.

— Хорошо. Спасибо. Дайте мне этот номер, а остальное доскажете потом, милочка.

Фэй приехал через час после звонка Айтела.

— Пытаешься привыкнуть жить один? — сказал он, входя.

— Возможно, так оно и есть.

Мэрион сел и осторожно постучал сигаретой по своему платиновому портсигару.

— Я вчера видел Доротею, — сказал он. — Она держит пари, что ты заговоришь.

— Я не знал, что на меня ставят, — сказал Айтел.

Фэй передернул плечами.

— Люди ставят на все.

— Интересно, почему?

— Только так и можно узнать истину.

— Хорошо, — сказал Айтел, — а на что ставишь ты, Мэрион?

Фэй взглянул на него.

— Я поставил триста долларов, что Доротея не права.

— Может, тебе стоит заключить двойное пари, чтоб обезопасить себя?

— Я лучше проиграю.

Айтел придвинулся ближе к спинке кресла.

— Я слышал немало всякого про то, чем ты занимаешься в Дезер-д'Ор.

— Все это правда.

— Мне это не нравится.

— Мы поговорим об этом в другое время. Я только хотел сказать тебе…

— Так что же ты хотел мне сказать?

Мэрион не вполне владел своим голосом.

— Я хотел сказать, что, если проиграю, нашим отношениям конец. — Такой финал показывал, какой он еще юнец.

— Мэрион! — воскликнул Айтел, не придумав сказать ничего другого.

— Я это серьезно, — повторил Фэй.

— Я видел тебя трижды за последние три года. Не такая уж у нас большая дружба, так что можно ее и лишиться.

— Прекрати, — сказал Фэй. Голос у него дрожал.

Айтел обозлился. Несколько лет назад Мэрион не стал бы говорить с ним так.

— Я хотел поговорить о тебе, — сказал Айтел.

— Послушай, Чарли, — пробормотал Фэй, — я ведь тебя знаю. Ты же не станешь называть имена.

— Может быть, и стану.

— Ради чего? Чтобы тебе позволили сделать еще немного дерьма?

— А ради чего же еще? — сказал Айтел.

— Почему бы не попытаться найти ответ на этот вопрос? Ты же ломал себе над этим голову последние пятнадцать лет.

— Возможно, я себя обманывал.

— Великое ждет тебя будущее, правда? До самой смерти изготовлять пойло.

Айтел не был уверен, как бы он поступил, если бы Фэй не заехал к нему, но на другое утро, после очень плохо проведенной ночи, он вошел в кабинет своего адвоката, одарил его широкой улыбкой и небрежно произнес:

— Я не буду называть имена, — таким тоном словно это было с самого начала решено. — Постарайтесь только, чтобы я не попал в тюрьму, вот и все.

— Вы уверены, что по дороге не измените своего мнения? — спросил адвокат.

— Не на этот раз.

В последующие недели Айтел не раз будет возвращаться мыслью к этому часу перед заседанием комиссии, так как он хорошо его запомнил. Он поступил, как, возможно, надеялся поступить: был спокоен, контролировал свой голос и в течение двух часов, питаемый волнением, уходил от вопросов, давал отточенные ответы и горел желанием отрезать путь к отступлению. Когда заседание закончилось, он предстал перед толпой фотографов, прошел к своей машине и умчался. Был час дня, но он почти не чувствовал голода. Сытый своими ответами, он поехал в горы прокатиться, наслаждаясь шуршанием колес по извилистой дороге.

Вся энергия наконец была израсходована. Он тупо пополз по бульвару, ведущему к океану, и многие мили колесил по берегу. На широком пляже, куда длинными ровными волнами накатывал прибой, он остановил машину, сел у самой воды и стал смотреть на занимающихся серфингом. Все они были молодые — где-то между восемнадцатью и двадцатью двумя годами; — загорелые, цвета золотой бронзы, с выцветшими от солнца волосами. Они валялись на песке, боролись друг с другом, спали, глядели на воду, где в полумиле от берега спортсмены встают на доске во весь рост и качаются на первой подошедшей волне. А потом, уперевшись ногами в доску, вытянув руки, мчатся впереди прибоя. Добравшись до мелководья, где уже нельзя стоять на доске, они спрыгивают с нее и, вытолкнув доску на песок у края воды, ложатся рядом друг с другом, мальчишки — положив голову на бедра девчонок. Айтел разглядывал их и заинтересовался высокой девчонкой с округлыми икрами и округлыми грудками. Она стояла в одиночестве футах в десяти от него и, изогнувшись, вычесывала песок из светлых волос. Казалось, она была очень уверена в своем теле и в том, что спорт помогает ей жить. «Надо мне заняться любовью с этой девицей», — подумал Айтел и поразился тому, как необычно иметь такое простое желание.

— Трудно научиться кататься на этих досках? — спросил он.

— О, это зависит от человека. — Она, казалось, была всецело поглощена вычесыванием песка из волос.

— А кто мог бы меня поучить? — снова попытался он завязать разговор.

— Не знаю. Почему бы вам самому не попробовать? — Он почувствовал, что она не реагирует на него, и кожу лица стало неприятно покалывать.

— Если вы мне не поможете, я, наверно, утону, — произнес он, в глазах загорелись огоньки, а голос мог бы зачаровать и покойника.

Девица зевнула.

— Добудьте доску, и кто-нибудь вас научит.

Мимо пробежал широкоплечий блондин лет девятнадцати с мускулистыми ногами и шлепнул ее по ягодице.

— Поехали! — крикнул он громовым голосом, его лицо с коротким, словно обрубленным носом было как кусок хорошего мяса, под стать мускулистым конечностям.

— Ага, Чак, сейчас я тебя достану! — крикнула девчонка и помчалась по пляжу за ним.

Чак остановился, она подбежала к нему, и они принялись бороться — Чак швырял ей в волосы песком, а она заливалась смехом. Через минуту они уже бежали вместе к океану, нырнули в мелководье и, выскочив из воды, стали брызгаться.

— Я был готов на все, — продолжал свой рассказ Айтел, — готов был назвать ей свою фамилию, сказать, что я мог бы для нее сделать. — Он помолчал. — И вдруг я понял, что у меня нет имени и что я ничего не могу ни для кого сделать. Это явилось немалым откровением. Все эти годы люди жаждали познакомиться с Чарлзом Фрэнсисом Айтелом, а значит, познакомиться и со мной. А теперь остался только я. — Он улыбнулся, забавляясь сложившейся ситуацией. — Эта молодежь, занимавшаяся серфингом, была похожа на тебя, — сказал он, и я увидел еще одну причину, по которой Айтелу нравилось бывать в моем обществе. — Я сел в свой хромированный позолоченный «кадиллак», чувствуя себя маленьким пожилым мужчиной, решившим отрастить усы. Когда я добрался до дома, позвонила моя румынка. Она была по-прежнему верна мне. — Айтел покачал головой. — После встречи с той девушкой на пляже я чувствовал, что не смогу продолжать отношения с румынкой. Однако я еще никогда не любил ее так, как в тот момент. И у меня хватало ума понять, что я попадаю в действительно немыслимую ситуацию. Я позвонил моему управителю, попросил его поставить дом на продажу и рассчитать слуг и улетел в Мексику. В тот вечер, просматривая газеты во время полета на юг, Айтел увидел себя на первой полосе. «Как же они должны меня ненавидеть», — подумал он и, истощив все запасы энергии, погрузился в сон.

Реакция на случившееся преследовала его и в Мексике, на морском курорте, очень похожем на Дезер-д'Ор, прилепившийся к скале. Сотни писем — брошюрка от Общества вегетарианцев, письмо от президента Клуба поклонников Лулу Майерс, в котором тот сообщал, как он счастлив, что Лулу развелась с Айтелом, анонимные письма, записки непристойного содержания, поздравления, даже личное письмо от Общества противников курения со вложенной газетной фотографией, на которой обведенный красным карандашом Айтел курит сигарету. «Айтел среди придурков», — подумал он и вскрыл письмо от своего управителя с известием о беде — недоуплаченном подоходном налоге.

— В Мексике было не так уж и плохо, — сказал Айтел, — а с другой стороны — ужасно. Ты можешь этому не поверить, глядя на меня сейчас, но я способен был много работать, а тут вдруг — ничего.

Я кивнул: среди всего, что я слышал об Айтеле, было и то, что, снимая картину, он мог работать по восемнадцать часов в день.

— Была одна-две недели, — продолжал он, — когда я начал думать, что нахожусь в прескверной форме. Тебе это может показаться странным при всем том, что я за свою жизнь сотворил, но я начал вспоминать, как мечтал в колледже проводить годы, бродя по свету, нанизывая разные мелкие приключения. Это, конечно, наивная мечта, но в молодости каждому такого хочется. Так или иначе, я слишком рано женился, и когда я раздумывал в Мексике о своей жизни, мне показалось, что с тех пор я вечно ввязывался во что-то, сам того не желая. Я начал думать, что повел себя так с комиссией, потому что хотел получить шанс выжить. И, однако, я не знал, что делать с этим шансом. Да, — задумчиво произнес он, — в плохом я был состоянии. — И улыбнулся. — Так или иначе, я заставил себя перестать предаваться размышлениям. Стал избегать бывать там, где мог встретить знакомых, пытался что-то придумать и через какое-то время заинтересовался одной историей, которую уже несколько лет приберегал на потом. — Он постучал по лежавшей перед ним на столике рукописи. — Если мне удастся снять это, получится картина, которая искупит всю мою плохую работу. — Он быстро пролистал страницы. — Жаль, что пришлось возвращаться к старому.

— Что-то не похоже, чтобы вы были здесь чем-то заняты больше, чем в Мексике, — сказал я.

Айтел кивнул.

— Я знаю, это выглядит чепухой, но в моем возрасте не так просто перебраться на новое место. Мне хотелось быть среди тех, кто знает меня. — Он улыбнулся. — Серджиус, клянусь, я начну работать. Эта картина должна быть снята.

— А даст вам кто-нибудь на нее денег? — спросил я.

— Это не главная проблема, — сказал Айтел. — У меня есть в Лондоне знакомый продюсер. Я его не очень люблю, но, если надо, могу с ним работать. Мы вступили в переписку. Ему очень понравилась моя идея, а в Европе я могу выступить режиссером под псевдонимом. Нужно лишь написать хороший сценарий. — Он вздохнул. — Вот только это не просто. У меня такое чувство, точно меня… ампутировали. Ты знаешь, у меня уже три месяца не было женщины.

Я еще меньше понимал Айтела, когда он рассказывал мне подобное. Я всегда считал, что нужно лишь знать себя, — тогда все будет в порядке, и считал так, по всей вероятности, потому, что не знал себя совсем. Я не понимал, как Айтел может в своих рассказах так ясно себя описывать и в то же время не в состоянии ничего изменить. Меня даже удивляло, почему ему безразлично, что я ничего о себе не рассказываю, и мне подумалось, что дружба у нас совсем неглубокая. Часто, расставшись с ним и возвращаясь к себе в дом, арендованный на краю пустыни, я переставал думать об Айтеле и зарывался в свое прошлое. Мне хотелось пооткровенничать с Айтелом, попытаться объяснить ему то, что я не в состоянии объяснить себе, но я не мог на это решиться. Не помню, чтобы я когда-либо рассказывал о приюте, во всяком случае, с тех пор, как поступил в авиацию. Мне так хотелось быть как все — во всяком случае, как те, кто выбился в люди, и, чтобы выбиться в люди, я занялся боксом и попал в полуфинал боксеров среднего веса на турнире записавшихся в авиацию и, когда благодаря этому получил возможность поступить в летную школу, вечерами по многу часов готовился к предполетным экзаменам. В школе мне казалось самым важным получить «крылышки».

Трудно сказать, что значило быть летчиком. У меня были друзья, с которыми, я считал, никогда не расстанусь, и в бою, как заведено, я дважды или трижды спасал других пилотов, они меня тоже. Мы дружили. И знали, что таких, как мы, больше нет, и я впервые в жизни думал, что обрел родной дом.

Этот дом рухнул. Я даже могу назвать день, который лучше всего запомнил, и было это не во время боя. Сражаться с самолетом противника не то, что с человеком, — тут нет ничего личного, и предпринимаемые тобой действия не носят личного характера: мне, например, всегда казалось, что я одержал победу в какой-то игре. Я вел самолет с таким же чувством, с каким боксировал, — для тех, кто знаком с терминологией, скажу: я наносил ответный удар. По мере того, как я набирал летные часы, мне это стало приедаться, — такое чувство возникало у всех нас, и тем не менее только тогда я чувствовал себя счастливым и меня никуда не тянуло. Даже мысль, что тебя могут убить, не пугала — ну кому хочется жить вне авиации? Я никогда не задумывался над тем, что буду делать потом.

Иной раз в ходе тактических операций на Востоке мы сбрасывали на деревни зажигательные бомбы. Не могу сказать, чтобы мне это нравилось, но я был занят техническими проблемами и, направив самолет в пике, сбрасывал напалм в намеченный квадрат. При этом я ни о чем другом не думал. Сверху охваченный пламенем город являет собой неплохое зрелище.

Однажды утром, вернувшись после такой операции, я пошел в офицерскую столовую поесть. Мы были размещены на аэродроме под Токио, и один из наших японских слуг, пятнадцатилетний мальчик, обжег себе руку, плеснув на нее горячим супом. Как большинство восточных людей, он обладал немалым терпением и, заложив обожженную руку за спину, другой рукой разносил тарелки, а капавший с носа пот сбрасывал, тряся головой и не прерывая обслуживание. Я же не мог отвести взгляд от его руки, обожженной от локтя до плеча, где на коже уже появились пузыри. Этот мальчик начал действовать мне на нервы. Впервые за многие годы я вспомнил об отце, и о горбатом мальчике, и об уроках сестры Розы, внушавшей мне чувство долга.

Покончив с едой, я отвел япошку в сторону и попросил поваров дать мне мазь с дубильной кислотой. Таковой на кухне не оказалось, тогда я попросил их заварить чай и обложить компрессами руку мальчика. Внезапно до меня дошло, что за два часа до этого я спалил десяток или два десятка, а то и сотню людей!

Сколько я ни пытался прогнать эту мысль, я так и не сумел избавиться от воспоминания о японском мальчишке, его руке и его улыбке. Никакой внезапной перемены во мне не произошло, но со временем мое отношение к летчикам претерпело изменения. Я начал по-другому на них смотреть, и не уверен, что они мне нравились. Они были одной породы, а я — другой; они были настоящие, а я — фальшивка. Я стал ближе к тому, что успел забыть, и мне было не по себе; предстояло делать выбор. Мои вылеты кончились, моя служба тоже, и пришло время решать, хочу ли я делать карьеру в авиации. Стараясь принять решение, я довел себя до небольшого нервного срыва и провел некоторое время в госпитале. Не могу сказать, что я был очень болен, но все-таки это был нервный срыв, и я пролежал полтора месяца в постели, почти ничего не чувствуя. Встав на ноги, я узнал, что медики демобилизовали меня. Это уже не имело значения. Мне стало слишком трудно летать, да и рефлексы подводили. Мне сказали, что надо носить очки, и я понял, каково почувствовать себя стариком в двадцать два года. Но врачи ошиблись: я прекрасно обходился без очков, и зрение у меня наладилось, хотя все остальное находилось в прежнем состоянии. Лежа в постели, я вспоминал книги, которые читал, когда мне удавалось выбраться из приюта, и старался представить себе жизнь вне авиации — у меня неожиданно возникла надежда, что я могу стать писателем.

Для этой цели Дезер-д'Ор был, пожалуй, неподходящим местом, и, по правде сказать, я едва ли написал хоть слово, пока жил на этом курорте. Но я вообще еще не был готов к тому, чтобы начать работать, — мне нужно было время, нужно было горячее солнце.

Не знаю, смогу ли я объяснить, что мне не хотелось быть слишком чувствительным и не хотелось думать. Мне представлялось, что существуют два мира. Мир реальный, как я называл его, — мир войн, и боксерских клубов, и детских приютов на задворках, и в этом реальном мире сироты жгли сирот. Лучше было об этом даже не думать. Мне нравился другой мир, в котором почти все оставались живы. Воображаемый мир.

Но что-то я расписался… Через несколько дней начнется зимний сезон, и весь мой распорядок дня, когда я делил свое время между Доротеей в «Опохмелке» и Айтелом в «Яхт-клубе», изменится. Киноколония не пробыла в Дезер-д'Ор еще и недели, и маленькая история, которую я намерен рассказать, только-только начиналась.


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть